От Старой Калитвы, разбросавшей дома по крутым меловым буграм, Дон широкой петлей забирает влево, к Новой Калитве, катит сумрачные холодные волны к югу. Калитвянское левобережье — в густых зарослях дубняка и орешника; лес, припорошенный первым снегом, стоит угрюмый и безмолвный. Между слободами, по правому берегу, раскинулся просторный пойменный луг, изрезанный с одной стороны глубокой, со студеными ключами речонкой, Черной Калитвой, а с другой — рыжей стылой дорогой. Дорога тянется от ненадежного деревянного мостка через Черную Калитву, которая дня два назад схватилась топким молодым ледком, тускло и стеклянно блестела теперь в свете ненастного ноябрьского дня. По Дону прошла уже шуга, застыли мелководье и заводи, мерз во льду камыш. Но середина реки по-прежнему свободна от льда; над Доном поднимался белесый туман, и в этом тумане трудно разглядеть то плывущую вверх дном плоскодонку, то труп лошади, то красноармейскую папаху… Висли над округой низкие брюхатые тучи, сыпался с неба легкий, несмелый еще снег, тянул по низу ветер, разбойничьи посвистывая в голых ветвях прибрежного лозняка, налегая лихой рябью на сонные, неторопливые волны Дона.

Продотряд — несколько пустых, грохочущих подвод, с сутулящимися на них красноармейцами — только что миновал мосток, трясся сейчас по присыпанному снегом лугу, правил к Старой Калитве. Слобода хорошо видна отсюда, с дороги: красной кирпичной глыбой торчала на ближнем бугре разрушенная в гражданскую войну церковь, тощие дымки вились над соломенными в основном крышами хат, ветер доносил лай собак.

На передней подводе, кутаясь в тонкую холодную шинель, сунув руки в рукава, сидел Михаил Назарук, местный житель и командир продотряда. Немолодое его, со шрамом через всю щеку лицо хмурилось. Время от времени он оглядывал немногочисленный свой отряд, заиндевевших, бодро идущих лошадей, переговаривающихся красноармейцев. На иных подводах курили, ветер, дувший сбоку, трепал вкусно пахнущие дымки, сорил искрами, и Лыков, сидевший рядом с Назаруком, строго прикрикнул:

— Егор! Клушин! Шинель спалишь, табакур! Глянь, сыплет-то как!

Клушин послушно мотнул головой, стряхнул с полы дымящиеся крохи табака, и Лыков, заместитель командира, удовлетворился этим. Сам он курил аккуратно, самокрутка в его больших, красных от холода руках тлела спокойно, табак не сыпался. Пара гнедых рослых лошадей бричку тянула резво, задавала ход всему отряду — Старая Калитва приближалась быстро.

Лыков, докурив самокрутку, бросил ее под колеса, сказал сочувственно и тревожно:

— Вой твои земляки подымут, Михаил. Считай, неделю назад были.

Назарук, у которого дернулся от этих слов побагровевший на холоде шрам, уронил короткое:

— Ничего, у кулачья хлеба много припрятано. Нехай поделятся с Советской властью. — Помолчал, прибавил жестко: — А в случай чего — заставим, — и похлопал по кобуре нагана.

— Да так-то оно та-ак, — протянул неопределенное Лыков; повернулся в сторону слободы, смотрел.

На пригорке лошади заметно сбавили ход, и Лыков взялся за кнут, стеганул раз-другой пристяжного:

— Но-о, дармоед! Все б тебе полегше. Тяни давай!

Подводы разорвавшейся цепочкой вползли на бугор, миновали церковь, в разбитой колокольне которой гудел ветер и жалобно позвякивал уцелевший небольшой колокол, покатили по Старой Калитве. На подводы тут же набросились слободские собаки, поднялся неистовый злобный лай; из домов кое-где повыскакивали любопытные, сбежалась ребятня. Дед Сетряков, рубивший во дворе хворост, бросил топор, из-за плетня глядел на продотряд; когда бричка Назарука поравнялась с его домом, Сетряков крикнул визгливо:

— Мишка! Опять, что ль, по сусекам скрести собираисси?

— Значит, собираюсь, — мрачно сказал в ответ Михаил и с сердцем пнул рыжего здоровенного пса, беснующегося у самых его ног. Пес отскочил, а в следующее мгновение набросился на другую подводу.

У дома с самодельной табличкой «Волостной исполком» продотряд остановился. Красноармейцы, довольные, поспрыгивали с телег и бричек, разминались, хлопали друг друга по спинам и плечам. Подводы тотчас окружили — бедно одетая детвора, бабы, мужики. Поспешно приковылял и дед Сетряков — в подпоясанном веревкой кожушке, в стоптанных черных валенках, с клюкой в руке. Пробился к самому крыльцу волисполкома, на котором стояли и негромко разговаривали Назарук с Митькой Сакардиным, председателем, сбил набок треух, навострил голубые, выцветшие от старости глаза.

— Начнем с зажиточных, — говорил Михаил, спокойно поглядывая на толпу. — С отца моего, с Кунаховых…

— К батьке… сам, что ли, пойдешь, Михаил? — спросил Сакардин, щуплый невысокий мужичок в солдатской куцей шинели, и зябко отчего-то повел плечами.

— Могу и сам. А что? — спросил Назарук.

— Ды так… — Сакардин увел взгляд. — Ндрав у Трофима Кузьмича известный. Не обрадуется тебе. Хоть ты и сын ему.

— Ну, тут родство ни при чем. Советской власти хлеб нужен.

Михаил повернулся к красноармейцам, зычно крикнул с крыльца:

— Матвеев! Вы с того вон конца начинайте. А ты, Егор, на Ключку паняй. Пацана какого-нибудь возьми, покажет Кунаховых. И лавочник там же, Алексей Фролыч. Лавочника как следует потрясите.

— Мишка! Гусей дразнишь! — погрозил клюкой дед Сетряков. — У лавочника прошлый раз все подчистую выгребли. Обидится.

— Нехай обижается, — Михаил досадливо махнул рукой, сошел с крыльца; улыбнулся Сетрякову: — Ты, дед, чего это: у кулаков заступником, что ли? Мордовали они тебя, мордовали до революции… Сам-то разверстку приготовил?

— А як же! — Дед сплюнул себе под ноги. — Спав и думав: чого б для твоего продотряду сгондобить? То ли возок овсу, то ли пашанички.

Стоявшие рядом с Сетряковым бабы сдержанно засмеялись.

— Миша, да шо ж вы, правда что, вдругорядь до нас явились? — сказала одна из баб, горестно качая головой. — Поотдавали ж все, что було. А вы опять… Чи других сел нема? И Новая вон Калитва, и Гороховка, и Дерезовка…

— Были уже везде, Дарья, — ответил Назарук строго, начальственным тоном. — И везде понимают, что без хлеба Советской власти конец. А как до дому, в Старую Калитву, явишься, так и начинается… Все одинаковы! Разговор окончен.

— Вот батька своего и тряси! — зло выкрикнул кто-то из толпы.

Михаил молча, ссутулившись, пошел к бричке.

— Хоть по цибарке зерна дайте, бабы! — повернулся он в следующую минуту, и смуглое его худое лицо исказилось болью. Михаил сжал кулак, потряс им: — В городах люди мрут! Есть детям нечего! А вы… Дерезовка!.. Голодней и деревни-то не найдешь округ. А все одно — не с пустыми телегами уехали… Расходись по домам! И ты, дед. Хватит тут воду мутить. Ишь, агитатор.

— Дык мы… Как все, так и я, — смутился Сетряков, оглядываясь, ища поддержки у слобожан. — А цибарку… что ж, можно и найтить. Скажу Матрене, нехай скребет…

— Вот и иди, — уже с брички кивнул Михаил. — Подъедем к тебе, жди. Но-о… — дернул он вожжи, и кони рванули с места, понесли Михаила к родному дому.

Трофим Назарук, отец Михаила, черным злым медведем сидел у окна просторной и теплой горницы, глядел в окно. Прибегал только что соседский малец, Васятка, выкрикнул тревожное: мол, продотрядовцы явились, дядько Трофим, в волисполкоме зараз, совещаются. И Михаил ваш там, за командира.

Назарук-старший помрачнел, велел Васятке сгонять за Кунаховым и за хлопцами, Марком Гончаровым да Гришкой, нехай с братцем побалакает при нужде. Глядишь, и образумится Мишка-то. Мало ему, всю Калитву под метлу, считай, выгреб, и опять заявился. Вот шакал! Ну, погодь…

Трофим кинулся было одеваться, теплый и тяжелый кожух накинул уже на плечи, железную занозу в рукав сунул; потом передумал, остыл. Чего это он мотаться по слободе будет? Мишка, не иначе, домой явится, тут и побалакать можно…

Евдокия, наблюдая за ним от печи, скрестила руки:

— Трофим! Чого надумав? Бог с тобою! Родный же сынок, а ты, бачь, занозу!

— Цыц, дура! — прикрикнул на жену Назарук и замахнулся на нее пудовым кулаком. — Дворовой сучке он сынок, а не мне. Ишь!..

Евдокия, и без того маленькая, сухонькая, вжалась в угол у печи, закрыла голову вздрагивающими от страха руками. Нога ее неловко оступилась, загремели ухваты, заслонка.

Назарук-старший грозно расхаживал по горнице, половицы под его ногами постанывали.

— Вот выродок на мою голову взявся! Хлеб ему давай, а! А ты его сеял, ты его молотил?! Пр-роучить мерзавца, шоб другим неповадно було шастать тут!..

Побегав по горнице, Трофим тяжко плюхнулся на лавку, сидел сейчас темнее тучи за буграми, над Доном, вглядывался — не видать ли продотрядовцев? За хлеб свой он не волновался, тот был спрятан надежно, за гумном, но Мишка, паразит, может и сыскать — знает же, где у батька потайные места! Неужто явится? Ну нехай, нехай. Мешок зерна, черт с ним, можно и дать, а на большее, выродок, не рассчитывай… Ох, Мишка, несдобровать тебе, если нос на гумно сунешь!..

Подводы на улице не появлялись, и Трофим малость успокоился — может, и пронесет бог? Не совсем же он, сынок, из ума выжил?! Разверстка разверсткой, а о батьке с матерью тож надо подумать. Хотя, конечно, хлеба у него не на одну зиму припрятано, но родная кровь в Мишке заговорить должна…

Стукнули в другое окно, не с улицы, и Трофим кинулся к нему, увидел Гришку, второго своего сына; с ним были Марко́ Гончаров, с полгода уже как дезертировавший из Красной Армии, и Кунахов Пронька, шмыгающий красным от вечно пьяной и разгульной жизни носом.

Назарук-старший кинул на голову серую барашковую папаху, на ходу надел кожух, вышел степенно на крыльцо.

— Ну? — спросил он властно подошедших к нему мужиков. — Чего там?

— Да гребут же, Трофим! — жалостливо выкрикнул Кунахов. — Явились до мэнэ… — он пьяненько всхлипнул, — шестеро, або семеро, з винтовками…

— Да чого ты брешешь, Пронька! — укоризненно и весело ухмыляясь, сказал Гончаров, поддергивая, видно, сползающие штаны. — Их всего двое!

— Тьфу-у… — выразительно сплюнул Назарук-старший. — И ты слюни распустыв? Да шо у тэбэ — вил нема? А, Пронька?

У плюгавенького, мокрогубого Кунахова сам собою открылся рот.

— Да як же это, Трофим Кузьмич? Вилами-то, га? Власть же… Красноармейцы.

— Бандиты это, а не красноармейцы, — наседал Назарук. — Раз — были? Были. Отдав зерно? Отдав. Ну ще отдавай, раз у тэбэ его богато. Так, хлопци?

Григорий Назарук, лицом похожий на отца, а фигурой — тощий, какой-то весь ломаный, из углов, и Гончаров, согласно хлопающий белыми, точно в муке, ресницами, дружно захохотали.

— Та-ак, як иначе?! Мы б тоже натянули шинели да пошли грабить… Га-га-га…

— У них оружие есть? — спросил Назарук-старший Кунахова.

— А? — испуганно переспросил тот.

— Винтовки, кажу, есть у продотрядовцев?

— Есть, а як же, Трофим Кузьмич. Поклалы их у дверей, а сами мешки тягают.

— Ну так иди помогай им. Чого стоишь, халяву раззявив?

Марко Гончаров с Григорием снова захохотали, а Кунахов стал отступать от них — задом, задом, и все кивал, кивал поношенной шапчонкой:

— Ага. Ото ж… Пока мы тут лясы точим, а там, мабуть, и клуня уже пуста… Ха! А я-то, дурак… Власть же…

Так, задом, Пронька Кунахов и выкатился со двора, бросился напрямки, через стылые белые огороды, к своему дому.

— Вы, хлопци, покличьте-ка мужиков на площадь, — сказал Назарук-старший. — Да нехай цацки прихватят, сгодятся, думаю.

— Это мы зараз, бать, — обрадованно подхватил Григорий. — Мы уж и сами думали…

— А моя так завсегда со мной. — Марко Гончаров хвастливо откинул полу серого, сшитого из шинели ватника — из-за поясного ремня торчала рукоять обреза.

— И до баб с этой игрушкой шастаешь? — ухмыльнулся Трофим.

— А чего… Сговорчивей делаются, — маленькие, стального цвета глазки Гончарова недобро блеснули. — На, кажу, подержи.

Все трое загоготали. Гончаров — вертлявый, на голову ниже Григория, но плотный, широкоплечий, — толкнул дружка плечом, и Григорий едва устоял на ногах.

— Ну, сила у тебя бычиная, Марко, — сказал он.

— Бабы не жалуются, — усмехнулся Гончаров.

Михаил подъехал к дому отца вместе с Лыковым. Трофим видел, как остановилась у порога подвода, как старший сын, а с ним еще один красноармеец постояли у плетня, покурили, настороженно поглядывая на притихшие окна дома, потом решительно зазвякали щеколдой в сенцах.

— Входи, открыто! — гаркнул Трофим; он сидел на лавке в белых шерстяных носках, в поддевке, мял сильными пальцами широкую, грабаркой, бороду. Евдокия немо застыла у печи — как сунула кочергу в жаром пышащий зев, так и стояла мертвенно-бледная, вздрагивая всем худеньким слабым телом.

— Здравствуйте, отец, здравствуй, мамо, — поклонился Михаил, а за ним и Лыков.

— Ну здоров, здоров! — насмешливо и зорко тянул Назарук-старший, не меняя позы. — С чем в родный дом явился? Что за гостя привел?

— Да ты, мабуть, догадался уже, — ровно, в тон отцу, сказал Михаил. — Продразверстка. Хлеб городу нужен, власти нашей Советской.

— Хлеб, говоришь… — снова протянул Назарук-старший иронично, спокойно, а потом вдруг вскочил, подбежал к Михаилу, в самое его лицо сунул кукиш.

— А вот это бачив? А?

— Ты поосторожней, отец, — выдвинулся было из-за плеча Михаила Лыков, но Михаил остановил его.

— Погоди, Лыков. Батя на испуг берет, не видишь разве? Попужает да и перестанет.

— Ха-а… — осклабился Назарук-старший. — И не думаю пугать. Предупреждаю, Мишка: из дома ничего не тронь! Где хошь скреби, а дома…

— Трофим! — тоненько вскрикнула от печи Евдокия. — Да там у нас с прошлого года два мешка овса осталось, может…

— Цыц, стерва! — рявкнул на нее Назарук-старший. — Не твоего ума это дело! Горшки вон считай!..

— Где яма, отец? За гумном? — спросил жестко Михаил.

— А нету ниякой ямы, ясно?! Хоть все тут перекопай!

— И перекопаем!

— Бать, да ты чего это? — снова шагнул вперед Лыков. — Михаил — командир наш, неудобно… Надо бы по-людски, а ты… Понимать надо.

— Нету у меня ничего, поняв? — Трофим поднял на красноармейца тяжелый взгляд. — Иди, откуда пришел.

— Хорошо, сами найдем, — мотнул головой Михаил и повернулся к двери. — Пошли, Лыков. Сыщется. Я знаю где.

Они вышли, а вслед за ними вышел из дома и Назарук-старший. Торопливо, не оглядываясь, зашагал он в центр Старой Калитвы, к площади, куда мало-помалу стекался народ. Откуда-то из проулка сунулся ему под ноги слободской дурачок Ивашка — двадцатилетний, в прыщах детина скакал на прутике, другим прутом подгонял «коня», вскрикивал радостно: «Но-о…» Трофим остановил его.

— Чего без дела носишься туда-сюда? На колокольне хочешь позвонить?

— Поп лается, Трофим, — заулыбался Ивашка. — Ухи, грит, оборву за баловство.

— Скажи, я велел. Поняв? И шибче звони, чтоб далеко было слыхать. Погоняй своего скакуна.

— Но-о! — радостно заигогокал Ивашка. — Трогай!

Когда Трофим Назарук пришел на площадь, она уже была полна народу. Бабы, мужики, девки окружили одну из бричек, на которой стоял председатель волисполкома Сакардин и выкрикивал в толпу:

— Граждане слобожане! — Тонкий, не привыкший к речам голос Сакардина срывался от волнения. — Зря вы тут посбирались и разводите волнение. Продотряду дано задание, никуда от него не денешься. Они тоже люди подчиненные. И я как представитель Советской власти…

— Грабиловка это, а не власть! — перебил Сакардина крепкий мужской голос. — Неделю назад были.

— А что поделаешь, граждане слобожане?! — Сакардин, запахиваясь в шинель, поворачивался то к одним, то к другим слушателям. — Надо быть сознательными, иначе…

— Сам и отдавай, а у нас нету, — вроде незлобиво, больше с усмешкой тянул все тот же мужской голос.

Острым глазом Трофим Назарук нашел нужных ему людей: кучкой, чуть в стороне стояли Григорий, Марко Гончаров, с ними Сашка Конотопцев (этот месяц как дома, тоже наслужился в Красной Армии), лавочник Алексей Фролыч. Стал пробираться к ним, мощными плечами раздвигая мужиков и баб, ронял нетерпеливое, властное: «Дай дорогу!.. Дай дорогу!..»