Оторвавшись от красных частей и сделав за ночь крюк. Колесников ранним утром тринадцатого ноября с поредевшим своим войском снова появился под Евстратовкой, с тем чтобы двинуть теперь на Криничную и Дерезоватое, а потом и на Талы, где, по данным разведки, зажиточный народ был настроен против Советской власти и хотел примкнуть к восставшим.

Во вчерашнем бою дивизию основательно потрепали. Старокалитвянский полк во главе с новым командиром Яковом Лозовниковым почти целиком разбежался. При Колесникове остался резерв, за ночь он подсобрал кое-кого из хуторов и балок, освободил и пленных в Колбинском. Он знал, что на Криничную шел крупный отряд красных, знал как фамилию командира этого отряда — Шестаков, — так и то, что кавалерийской бригады Милонова все еще нет в Митрофановке; Шестаков располагает только пехотой, пулеметами и орудиями — самое время ударить по нему. Колесников приказал Дерезоватскому полку подтянуться к Криничной, сам теперь гнал к слободе со своим резервом, точно рассчитав и время нападения на Южный отряд, и боевые его возможности.

Шестаков не выдержал мощного удара Колесникова — силы были неравные, решающий перевес имела конница: два эскадрона под командованием Ивана Позднякова оттеснили красные части от Криничной, вынудив их спешно отступать к Митрофановке. В саму Митрофановку Колесников не пошел, не было в том нужды: во-первых, с отрядом Шестакова (так он считал) было покончено, красные разбиты наголову, во-вторых, надо идти назад — Старую Калитву заняли Белозеров и Качко. Новую Калитву пока еще держал в своих руках Богдан Пархатый, но если не помочь ему — падет и Новая Калитва.

Колесников спешил, понимая, что должен вернуть Старую Калитву во что бы то ни стало — ее переход в руки красных дурно влиял на войско. Хоть и старался Безручко со своими речами, дух в полках был не ахти: многих убили, многие сами сбежали.

К полудню Колесников вернулся в Криничную; не останавливаясь, двинулся на Новую Калитву — на добрый километр, а то и больше растянулось по заснеженным холмам его войско. Мороз нынче малость отпустил, снег был мягкий, лошади шли спокойно, не скользили. Над всадниками вились дымки самокруток, кто-то в группе конных рассказывал матерный анекдот, его слушали охотно, гоготали. За конницей шла пехота, катились пулеметные тачанки, подпрыгивали на ухабах орудия. Орудий осталось два, снарядов — девять; с такой артиллерией много не навоюешь, можно было пушки и бросить, таскать их по снегу одна морока. Но Колесников приказал орудия беречь: снаряды еще можно отбить у красных, а даже два выстрела из орудий могут в иной момент боя остудить пыл противника.

Колесникова поддержал начальник штаба Нутряков, осунувшийся за последние дни боев, злой, с набрякшими глазами и заросшим подбородком. Нутряков почти всю дорогу прикладывался к фляжке с самогоном, пил, запрокинув голову, и острый кадык судорожно дергался в такт глоткам. Нутряков был зол на Колесникова — тот не разрешил ему довести начатое дело с «эсеркой» Вереникиной до конца, не поверил в подозрения разведки и в тот хитроумный план, который они выстроили вместе с представителем антоновского штаба. «Ты мог ее и так покрыть, без проверки, — грубо сказал Колесников начальнику штаба. — Не велика цаца, пусть и наша. А если красная — так и того проще…» Словом, голова у Колесникова была занята другим, Нутряков сам решил довести проверку Вереникиной до конца; вот кончатся бои, он займется этой «барышней» из чека как следует, вздернет ее с помощью Евсея на дыбу — заговорит милая, у него не такие говорить начинали… А из Новой Калитвы ты никуда не денешься: и Пархатому, и Бугаенко, коменданту, строго-настрого приказано следить за Вереникиной в оба. Да и хлопцы есть там надежные, им сказано о ней, что следует…

Выглотав почти всю флягу, Нутряков сидел теперь на коне обмякший, полусонный, безразличный ко всему. Осуждающе поглядывая на него, морщась от боли, ехал рядом Митрофан Безручко, проклинал красных: шальная пуля куснула его в бедро, застряла в мякоти. Зайцев, коновал, расковырял рану, пулю достал, но бедро посинело, сидеть и то было больно. Безручко однако храбрился, от санитарной повозки отказался — не до того, мол, эскулапная твоя душа. За народом надо теперь смотреть да смотреть, а я в повозке валяться буду. Вон и Сашка Конотопцев что-то скис, держался со своим взводом разведки особняком, сбоку войска; но от его взвода то и дело отлетали два-три конных, щупали округу — нет ли поблизости красных. Ну, хоть работает Сашка, и то слава богу. А начальник штаба совсем скурвился, хлещет и хлещет самогон… Колесникову, похоже, все трын-травой: надулся, как сыч, молчит…

Колесников действительно ехал неразговорчивый, мрачный. Уже первый настоящий бой показал ему главную слабость всей этой разношерстной сборной орды, которая именовалась Воронежской повстанческой дивизией — трусость. И эскадроны, и полки, и отдельные взвода были храбры и решительны, если видели перед собой слабого. Ах, с каким упоением и лихостью вырубали они малочисленные гарнизоны в волостях и мелкие продотряды красных! Но стоило им увидеть перед собою регулярные части Красной Армии, тот же полк Качко, — и куда девались боевой запал и лихость?!.

Подумал Колесников и о себе; отчетливо понял, всей вздрагивающей кожей ощутил, что за ним лично охотятся, что кто-то задумал уничтожить его во что бы то ни стало и будет этого добиваться. Колесников вспомнил того чекиста, решившегося на отчаянный шаг, не пощадившего ради этой цели жизни…

Судорожно передернув плечами, он невольно оглянулся — нет ли и позади, за спиной, таких же, как у того чекиста, ненавидящих глаз? Не подслушал ли кто его мысли? Не видит ли кто его страха?

Усмехнулся: кто может знать чужие думки? И кто может, из его войска ненавидеть его, желать ему смерти? Чушь! Но парень тот, чекист, шел ведь в Калитву не на голое место — Нутряков доложил ему, что Степан Родионов, которого они казнили, связан был с чека. Нет ли среди его подчиненных нового Степана?.. Ладно, что теперь думать об этом?

За месяц с небольшим столько пролито крови, столько совершено злодеяний, что никого из них, особенно командиров — Безручко, Гончарова, Конотопцева, Нутрякова, а в первую голову его, Колесникова, не простит ни один даже самый гуманный суд. Григорий Назарук — этот кончил свой земной путь, кончат так же сегодня-завтра и другие: красные не успокоятся, пока не разобьют их. Эх, поддержал бы Александр Степанович — ведь обещал, письма слал, гонцов… А на деле…

У Антонова, видно, свои заботы, не до Колесникова ему — воюй как знаешь и умеешь. Навалились бы гужом на этого Мордовцева с Алексеевским, только бы пух от них полетел. А теперь… Теперь, по всей видимости, бои предстоят затяжные, кровопролитные. Красные явно хотят взять его в клещи, не просто так они пошли на него с двух сторон. Но они слишком прямолинейны, идут напролом, выдают свои намерения с головой. Конечно, у них крепко сбитые воинские части, бесстрашные отряды милиции и чека, боеприпасы, воевать с ними непросто, но он, Колесников, противопоставит им маневр, изматывающую, изнуряющую тактику ночных нападений, быстротечных боев, неожиданных отходов. Ему надо беречь теперь не такое уж и многочисленное войско, поддерживать в нем дух непобедимости, веры в успех — ибо только они, эти гогочущие за спиной люди, дадут ему возможность видеть еще голубое небо и яркое солнце, ощущать мягкий податливый снег, радоваться самой жизни, просто дышать. Другие же люди, прежде всего чека, отнимут у него все это в один миг, не колеблясь и не раздумывая, — в чека с врагами не церемонятся, он это хорошо знал. Для них он — преступник, бандит, руки у которого по локоть в крови. Да что это он? Какой он преступник? И он сам, и подчинившиеся ему люди воюют за справедливое народное дело — освобождение всего Черноземного края и России от власти большевиков. Антонов поднял против них тысячи и тысячи людей, и чем черт не шутит, глядишь, и сбудутся его обещания — посадить Колесникова головой Воронежской губернии… Правда, чем черт не шутит! Воронеж — не за горами.

Колесников усмехнулся своим мыслям — какой там Воронеж! Все еще в Калитве топчутся, ни одного уезда взять не смогли, хоть и наскакивали на те же Калач, Богучар, Россошь.

Эти мысли и собственная неустойчивость разозлили Колесникова. Он стиснул зубы, ехал некоторое время, ни о чем не думая. Даже рукой на себя махнул — а, скорей бы все это кончалось. Вон Гришка Назарук… В следующее мгновение передернул обвисшими плечами, ощетинился: ну нет, Иван Сергеевич, шалишь! На тот свет еще успеешь, а этого уж больше не будет. Посмотри, он какой: снег белый, небушко голубое, чистое, лошадь под тобой живая, горячая, воздух свежий, прозрачный, так и льется в грудь, распирает ее радостью, токами жизни. И чего бы не радоваться, чего хандру на себя напускать? Ведь разбил он красных и в тот раз, две недели назад, и теперь, под Криничной. Сейчас двинут они с Богданом Пархатым на Старую Калитву, выкинут оттуда красных, Белозерова и Качко… Бог ты мой, подумать только: в его родном доме хозяйничают безграмотные лапотники!.. «Убивать. Убивать! — скрипанул Колесников зубами. — Никого не жалеть, никому ничего не прощать. Ни своим, ни красным!..» Безручко прав: хлопцев много по деревням, взамен убитых и раненых они поставят под ружье новые тысячи. Страшно остаться трупом, бездыханным бревном на снежном таком вот поле, ничего не видеть и не слышать, не чувствовать; страшно даже подумать о смерти, о том, что не станет его больше на земле, что не он, Иван Колесников, а кто-то другой будет сидеть на этом вот послушном и хорошем коне, дышать, пить, тискать бабу… Колесников вспомнил взгляд чекиста, которому приказал отрубить ноги и бросить умирающего в снег, отчетливо представил его последние минуты… «Жи-и-ить… Жи-и-ить!» — застонал он в нечеловеческом, животном страхе, затопившем все его существо до краев, помутившем разум, — покачивался в седле, хватал руками воздух, словно искал в нем последнюю, такую ненадежную опору…

Безручко встревоженно окликнул его:

— Ты чего это, Иван? Чи захворав?

Колесников какое-то время не слышал и не понимал начальника политотдела. Открыл глаза, дико, затравленно посмотрел вокруг, тщетно стараясь унять дрожь во всем теле; а зубы, проклятые, сами собою клацали, били чечетку…

— Да так я, так… — выдавил он наконец, и осипший его голос был скорее похож на отрывистый собачий лай. — В голове шось потемнело…

— М-да-а… — не поверил, протянул неопределенно голова политотдела и зычно крикнул начальнику штаба: — Дай-ка фляжку, Иван Михайлович! Чого ты один до нее присосався?! Ивана Сергеевича вон мутит!

Подождал, пока Колесников сделал несколько судорожных больших глотков, сам припал к алюминиевому горлышку жадными, настывшими на холодном ветру губами…

* * *

Колесникова между тем настигали три эскадрона кавалерийской бригады под командованием Милонова. Бригада прибыла наконец на станцию Митрофановка, эшелон еще разгружался, а три эскадрона, выгрузившиеся первыми, бросились за повстанцами в погоню.

— Орудия поворачивай, собаки! — заорал Колесников, быстро оценив ситуацию. — Руденко, мать твою!.. Шо зенки вылупил?! Командуй, ну?! По коннице, залпами!.. Сбивай их с коней, поняв? И пусть хоть один с поля побежит — тебя зарублю, ну?!

Колесников, мечущийся среди своего растерянного войска на храпящем, вскидывающем передние ноги коне, орал до хрипоты, до пены на губах. Он понимал, знал по опыту, что конницу красных надо смять, повернуть ее, опрокинуть. Он не щадил сейчас ни себя, ни своего коня, ни подчиненных — смертным холодом дохнуло вдруг с этого заснеженного, искрящегося солнцем поля. Но почему разведка не предупредила их о настигавшей коннице красных! Где эта лисья морда, Конотопцев?! Почему Сашка не обнаружил красных загодя?!

— Где Конотопцев? — заорал Колесников на Нутрякова. — Куда он, собака, делся?

— Хлопцы говорят, что ранило его, ускакал в Калитву вон той лощиной. — Нутряков пьяненько посмеивался; привстав нетвердо на стременах, тянул руку, показывал.

— Ранило? Ускакал?.. Кто разрешил? — Глаза у Колесникова лезли из орбит. — Бери сам его взвод, погляди, не обходят ли красные справа, там овраг. Чего стоишь, пьяная харя?!

Нутряков оскорбленно дернулся в седле, попытался выпрямиться, развернуть грудь.

— Пэ-эпрашу без зверств, Иван Сергеевич! Я — офицер и не потерплю такого с собой обращения. Если вы привыкли вести себя по-хамски…

— Убью-у! — волком завыл Колесников, выхватывая клинок, замахиваясь им над головой начальника штаба. — Делай, шо сказано, сучья твоя душа!

— Хорошо… Хорошо… — многозначительно, с белым лицом кивал Нутряков, отступая от Колесникова боком, терзая трензелями своего коня. — Раз я сучья душа, клинок на меня поднят… Хорошо.

И поскакал в ту сторону, где должен был находиться взвод разведки, а, нырнув в пологую и длинную лощину, повернул к Новой Калитве.

«Повоюй, Иван Сергеевич, без начальника штаба, — думал он. — Ты умный, смелый… А я пока чекисткой займусь. Обоз-то наш с оружием… где он? Как стало известно красным о его движении? Кто сообщил в чека? Пусть Вереникина покрутится под горячими шомполами, пусть испробует хорошей плетки…»

Колесников, проводив начальника штаба разъяренным взглядом, кинул клинок в ножны, осмотрелся: войско его приняло более или менее боевой вид — впереди рассыпались по снегу, залегли цепи пехоты, повернулись жерлами на конницу красных орудия, ахнул первый выстрел; справа топтался эскадрон Позднякова — он чего-то тянул, не решался броситься на красных в контратаку.

— Поздняко-о-ов! — зычно заорал Колесников. — Долго будешь я… морозить? А?

Тот помотал бараньей белой шапкой, отдал вялую команду — конница вяло же тронулась.

— Шакалы! Сволочи! — выходил из себя Колесников. — На безоружных да на баб вы смелые, а тут в штаны напустили.

Рядом терся Митрофан Безручко, морщился, гладил бедро. Конь его настороженно водил ушами, вглядывался куда-то вперед, призывно ржал.

— Ну, Иван, дадут нам сейчас красные. — Безручко зябко передернул плечами. — Глянь, как прут.

— Дадут, дадут! И тебе первому! — огрызнулся Колесников, напряженно вглядываясь в близкую уже, неудержимой лавой несущуюся с пологого холма конницу красных. Холодом сжалось сердце — нет, не устоять. Это фронтовики, эти не дрогнут. Била по коннице картечь, резали длинными, захлебывающимися от злобы очередями пулеметы, палили вразнобой и залпами винтовки, но лава, теряя конников, неслась и неслась вперед, и вот уже заблистали над головами первых вскочивших на ноги шеренг пехоты безжалостные, острые клинки…

— Пора тикать, Иван, — сказал Безручко. — Близко уже.

— Пора, — рассеянно кивнул Колесников, бросив последний равнодушный взгляд на страшное зрелище: от пехоты в четыреста штыков остались уже какие-то жалкие, разбегающиеся по белому снежному полю фигуры, но и их настигали всадники в буденовках…

Секлетея, дрожа всем телом, шамкая насмерть перепуганным беззубым ртом, объясняла вскочившему в избу Нутрякову, что ее постоялица час назад взяла санки и отправилась в лес — привезти хворосту. Она сказала, что надо же ей как-то и платить за постой, да и дрова кончаются, а зима вся еще впереди…

— Кляча ты старая! Крыса! — вне себя вопил Нутряков. — Я ж тебе сказал: ни шагу чтоб она не делала без нашего ведома, поняла? А где Бугаенко? Где Васька Буряк? Почему упустили?

— Та Буряк же спит, пьяный с утра. А Бугаенко… ну кто знае, Иван Михайлович? Вин же начальник, забот по горло. А тут стреляють, стекла вон трясутся у хати…

— У, с-с-собака! — Нутряков что было силы ударил Секлетею кулаком в лицо, и бабка кулем мягко опустилась на земляной, чисто подметенный пол.

А Нутряков, выскочив на подворье, прыгнул в седло, пришпорил коня, хлестанул его плеткой — понесся по-над Доном снежный, бушующий злобой вихрь.

«Ушла. Ушла, змея!» — думал Нутряков, горячил себя и коня, вглядываясь в скользкий пологий спуск к берегу — не хватало еще, чтобы конь подвернул ногу, споткнулся. Надо осторожнее, съехать не спеша, а там, когда выскочит по льду на другой берег… Ну, Катерина Кузьминична, не уйдешь, не успеешь. Тут одна дорога, милая, и я ее знаю, не уйдешь. Уж потешусь я сегодня над тобой, чека, отведу душу. Что там Евсей со своими грубыми приспособлениями для мужиков — кости ломать, руки-ноги выкручивать… Кто из них знает, что такое настоящая пытка?! Кто из них видел человека, у которого в полчаса седеют волосы, а глаза умоляют об одном — убить, не мучить… И теперь этой женщине предстоит испытать нечто невообразимое, жуткое. Только бы догнать ее, схватить. Догнать!..

…Катя, едва услышав далекие пока, но отчетливо различимые выстрелы, татаканье пулеметов, поняла, что красные части предприняли новое наступление. Не раз и не два выходила она на голый, с протоптанными в снегу дорожками двор бабки Секлетеи, слушала, смотрела. В Новой Калитве поднялся явный переполох, забил у штабного дома рельс, грянул выстрел. Новокалитвянский полк в полном составе выстроился у церкви, звучали команды, неслась ругань.

Она поняла, что лучшего случая ей может не представиться. Пархатый занят приготовлениями к обороне, Бугаенко где-то при нем, Васька же Буряк, «тайный» ее охранник, с утра пьян. Правда, он заглядывал к ее квартирной хозяйке под благовидным предлогом — не найдется ли у нее стакана самогону похмелиться, и бабка налила ему — нехай идет с богом.

Как можно спокойнее Катя вернулась в дом, сказала Секлетее про дрова, и та обрадовалась предложению постоялицы — да, конечно, нужен хворост! Но ладно ли ей самой, в ботиночках да в пальтишке таком легком — снегу в лесу больше, чем в слободе, увязнешь, Катерина, простудишься. И не боится ли она стрельбы, ненароком подстрелют, антихристы!.. Катя ответила, что это, видно, учения, чего их бояться; валенки надела, из вещей своих, чтобы не привлекать бабкиного внимания, ничего не стала брать — да и какие там вещи!.. Скользнула огородом к Дону, быстро перешла заснеженный, крепкий лед, углубилась в лес. Теперь надо найти тайник, там должно быть оружие — Павел предупреждал, что Наумович распорядился положить в дупло дуба наган, так, на всякий случай. Но зачем он ей? До Гороховки тут недалеко, успеет…

И все же она точно выполнила инструкцию: отсчитала от первой придорожной поляны двести шагов на север, стала внимательно осматривать дуб за дубом — лес стоял тихий, заснеженный, настороженный. Гул далекой канонады здесь усиливался, отчетливей слышались орудия, дробный стук пулеметов — кажется, бой приближался к Новой Калитве.

Наконец Катя нашла дупло, похожее по приметам на тайник. Сунула в него руку — пальцы ее коснулись промасленной холодной ткани…

— Бе́лок обираете, Екатерина Кузьминична? — услышала вдруг Катя знакомый насмешливый голос и обернулась, холодея: на дороге, в двух десятках шагов стоял конный Нутряков. Только сейчас конь, пробежавший эти километры в бешеном галопе, устало и обрадованно фыркнул, замотал головой — шел от него белый жаркий пар.

«Выследил… Неужели конец?! Так глупо…»

Катя на какое-то мгновение потеряла власть над собой, не чувствовала ни рук, ни ног, лишь пальцы ее машинально сжимали теперь уже отчетливо чувствующийся под тканью наган.

«Спокойно! Возьми себя в руки… Ну же! И улыбайся. Улыбайся, черт возьми! Делай вид, что ничего не случилось, что тебя нисколько не испугало появление Нутрякова здесь, в лесу… Говори что-нибудь. Он ведь спросил про белок — ответь. А может, он и не замыслил ничего. Просто ехал этой дорогой, увидел ее… Ну да, идет бой, Колесников, вероятно, разгромлен, раз его начальник штаба оказался от поля боя за двадцать пять — тридцать километров, рыщет тут по лесу один. И в глазах у него — холод, смерть. Нет, не просто так Нутряков здесь, он гнался за нею, он приговорил ее…»

Спокойно, Катюша, улыбайся! И тяни, разворачивай тряпку, Нутряков хоть и приближается, но еще далеко, еще есть секунды. Вот он вынужден объезжать развесистый дуб, ветви мешают. Он не спускает с нее, своей пленницы, глаз, но даже руку не держит на кобуре нагана, он уверен, что она безоружна, что она действительно ищет что-то в беличьем дупле…

— А правда, похоже, что бедные белочки запасли на зиму орехов, Иван Михайлович, — весело и звонко сказала Катя. — Тут килограмма два, не меньше!

— Половина моих, Екатерина Кузьминична, — в тон Вереникиной отвечал и Нутряков, радуясь, что глупая эта чекистка даже не заподозрила его, никак, вероятно, не истолковала себе его довольно странное появление в лесу.

«Ну кто так старательно заматывал наган?! Зачем! Дорога уже каждая доля секунды!»

— А я еду, смотрю — то ли вы, то ли нет. — Нутряков был уже в нескольких шагах, улыбался ей обрадованно, как старой и хорошей знакомой.

— А я за дровами, Иван Михайлович. «Все, наган свободен, теперь выхватить его из дупла, взвести курок. Патроны должны быть в барабане…»

— А что ж вы саночки бросили, Екатерина Кузьминична? Тут и дров-то, по-моему, нет…

Щелкнул взведенный курок, и Нутряков понял, что просчитался. Он бросил коня в сторону, схватился за кобуру, но было поздно — Катя выстрелила. Нутряков, охнув, схватился за живот, медленно, со стоном сполз на землю. Лежал теперь в трех шагах от Кати, державшей наган обеими руками и не сводившей с поверженного врага настороженных строгих глаз.

— Вы что… же… это, Катя? — мученически улыбаясь, спросил Нутряков. — З-зачем… вы… убили меня? За что? — Пальцы его правой руки шевельнулись, поползли незаметно к кобуре.

— Это вам за Пашу Карандеева, Нутряков. За муки его.

Пальцы Нутрякова расстегнули кобуру, и Катя выстрелила еще раз. Вздрогнувший от выстрела конь шарахнулся в заросли можжевельника, застрял там, зацепился уздечкой за сучья, и стоял теперь, испуганно прядая ушами, безуспешно стараясь высвободить голову из цепких кустов.

— Ненавижу… Я бы тебя по кусочкам… О-о-о-ох… — С этими словами Нутряков бессильно откинулся в снег, раскинул руки…

А Катя пошла прочь — не оглядываясь, не думая о том, что лучше бы ей отцепить от кустов коня и умчаться поскорее от опасного этого места — не скачет ли кто-нибудь за Нутряковым, нет ли погони?..

Ее по-прежнему колотила сильная нервная дрожь, ноги еще плохо слушались, но мысль работала четко: как можно быстрее надо уйти из леса, спрятаться в Гороховке, переждать. А там, лучше всего ночью, уйти в Верхний Мамон…

* * *

Оставив далеко позади эскадроны Милонова, Колесников повернул на юг, к Журавке. Вспомнил вдруг о Вороне, о котором докладывали ему Безручко с Конотопцевым, решил, что лучшего места для отдыха ему не найти: красные слободу не занимали, была она в стороне от района боевых действий, тому же Милонову и в голову не придет, что он, Колесников, может направиться в Журавку. Это выглядело верхом тактической безграмотности — возвращаться почти на то же место, с которого только что был выбит, тем более что от станции Журавка до Митрофановки, где разгружался эшелон с конармейцами Милонова, был один железнодорожный перегон, и стоило разведке красных узнать… Но Колесников рискнул. Выслал вперед, на станцию Журавка и в слободу отряд конных, состоящий из разведки и полуэскадрона старокалитвянцев, приказал этому отряду уничтожить связь между станцией и Митрофановкой, подготовить фураж для лошадей и продовольствие для людей, а также хаты для краткого отдыха.

Больше трех-четырех часов Колесников задерживаться в Журавке не собирался — опасно. Красные все равно обеспокоятся отсутствием связи между станциями и задержкой поездов, пошлют гонцов, разведку. Тому же Милонову, опытному командиру, обязательно придет в голову мысль, что все это не случайно, комбриг обязательно примет меры. Потому надо действовать быстро, энергично, час идет сейчас за три. Пусть пока Милонов ищет его, Колесникова, где-нибудь под хутором Оробинским, в лесах, — спрятаться от погони в чащобе было бы самым разумным, так бы на его месте поступил любой командир. Но Колесников, мрачно посмеиваясь, гнал свою конницу совсем в другую сторону, в душе похваливая себя за сметливость — не прошли даром бои под Новочеркасском, пригодился командирский опыт. Чего зря переводить людей, от жизни которых зависела его собственная жизнь!..

В Журавку колесниковцы влетели буйным снежным вихрем, затопили небольшую слободу лошадьми, нервными и злыми криками, матом. На станции разведка Сашки Конотопцева устроила настоящий погром: дежурный был избит, связан и посажен в погреб под охрану, телефон разбит, провода порезаны. Испуганно посапывал на станции и прибежавший из Кантемировки, резервом, паровозик — его послали в Митрофановку, к Милонову, но для каких целей, машинист не знал. Паровозную бригаду оставили в будке, локомотив мог пригодиться и самим колесниковцам, черт его знает как повернется дело! А при нужде паровозик можно было выслать навстречу милоновцам, устроить крушение. Бригада также сидела под охраной, машиниста и его помощника для острастки малость побили. Те теперь охали, сидя на засаленных своих креслах, примачивали синяки холодной водой. Кочегар, шустрый длинноногий парень, сунулся было бежать, но ушел недалеко: один из охранников, меткий стрелок, уложил парня двумя выстрелами из винтовки, гордо сказав при этом своим товарищам: «Куды бежал-то? От Васьки Козуха разве сбегишь?!»

Конотопцев, встречавший Колесникова на окраине Журавки, доложил, что «слобода, Иван Сергеич, нашенская, никто из нее носа не высунет. Сено есть, но мало, а насчет жратвы…» Конотопцев добавил, что у журавцев ее не густо, бойцы, правда, словили одного тощего бычка да свинку нашли, курей десятка два… Короче, начальствующему составу пошамать будет чего, а уж рядовым бойцам…

— Ворон тут? — перебил его Колесников.

— Тут.

— Чем занимался?

— Не поверишь, Иван Сергеич — строевой своих бойцов обучал. Мы скачем, а они маршируют вон там, с той стороны Журавки… Чудно! — Конотопцев сплюнул.

— Ничего чудного, — уронил Колесников. — Воевать собирается. Только с кем? Не с нами ли?

— Кто его знает. — Конотопцев снова сплюнул, пожал плечами. — Темная лошадка этот Ворон. Я тебе еще тогда говорил.

— Ну-ну, посмотрим. Веди.

К дому Шматко они подъехали втроем — Колесников, Безручко и Конотопцев. Слезли с лошадей, побросали поводья подскочившим бойцам, вошли в дом. Шматко со своими помощниками, Тележным и Дегтяревым, помогали какой-то бабе накрывать на стол.

— Кто такая? — нахмурился Конотопцев, вошедший в хату первым.

— Это тетка моя, Агафья, — представил Шматко. Он напряженно вглядывался в лица вошедших людей, безошибочно признал среди них Колесникова — именно таким и был он описан в донесениях: рослый, взгляд тяжелый, исподлобья и одновременно властный. Лицо с мороза и ветра красное, злое, походка тяжелая, разбитая — несколько дней, видно, не слезал с коня… Подошел к Ворону, подал холодную, ледяную почти руку, бросил глухо, простуженно:

— Иван Сергеевич.

— Ворон, — в тон ему сказал Шматко, понимая, как много решается сейчас, в это мгновение. Колесников — не дурак, зрелый и опытный командир, безжалостный, жестокий человек. Малейшее подозрение, неповиновение — смерть. Холодом дохнуло в их хорошо натопленной хате. Или гости не закрыли за собою дверь? Да нет, прикрыта, у порога — двое повстанцев, с винтовками в руках, с настороженными взглядами. Ай да Колесников! Обхитрил Милонова, появился в таком месте, где его никто не ждал, даже не предполагал, что он может здесь появиться. Хитер, ничего не скажешь! И предусмотрителен, его так просто вокруг пальца не обведешь. Как не выполнишь сейчас и главного: никто из них, бойцов Ворона, находящихся в хате, не успеет даже наган вытащить… Жаль, очень жаль. Стоило бы рискнуть. Колесников сам пришел ему в руки, упустить такую возможность… Что ему скажет потом Карпунин с Любушкиным?!

И все же Шматко видел, понимал, что момент не самый удачный. Действительно, вряд ли кто-нибудь из них успеет выстрелить в Колесникова и ближайших его помощников. Скорее всего, из этого ничего не получится, их схватят и растерзают, как уничтожат и весь отряд Ворона. Боевая задача не будет выполнена… Нет-нет, стрелять нельзя. Ему, Шматко, приказано заманить главарей на переговоры в безопасное место, Карпунин и Любушкин не давали ему полномочий проводить теракт, он не имеет права ставить под угрозу задуманную операцию — тем более что бандиты, в общем-то, поверили в его легенду, пусть и не совсем, но поверили: батька Ворон — анархист, воевал вместе с Махно, перед расправой над красным комиссаром не остановится, сам же Конотопцев был свидетелем в Талах. А Безручко — тот, чувствуется, верит Ворону безоглядно. Вон улыбается ему от порога во весь рот, тянет руку:

— Ну шо, Ворон? Як ты тут? Хлопци кажуть, маршируешь со своим войском, га?

Безручко подошел, дохнуло от него морозом и давно немытым телом, табаком. Сжал лапищей руку Шматко, похохатывал:

— Горилка есть?.. От молодец! Гарно ты нас в прошлый раз накачав, аж в очах тёмно було.

Он потер руки, сбросил прямо на пол полушубок, шагнул к печи. Смотрел на весело пляшущий огонь, продолжал, обернувшись:

— Ты, Ворон, маршировать кончай. Зараз покормишь, отдохнем и айда с нами. Пощипалы нас красные, людей богато побили.

— Мы с тобой на эту тему говорили, Митрофан Васильевич, — веско и сердито сказал Шматко. — Свобода для моих хлопцев дороже всего. Калачом их в ваше войско не заманишь.

— А мы и не собираемся никого заманивать, Ворон, — насмешливо и зло бросил Колесников. — Расстреляем двоих-троих, остальные сами побегут.

Сели вшестером за стол. Ворон на правах хозяина разливал самогонку. Колесников остановил его руку.

— Хватит мне. Такой кружкой и коня свалить можно.

Выпил, помотал головой, долго нюхал хлеб.

— Ты вот что, Ворон, — сказал он минуту спустя. — На Дону бывал? Ну, в Вешенской, в Каргинской?..

— В Миллерово был, Иван Сергеевич.

— Хорошо. От Миллерово и до Фомина недалеко. — Колесников грыз податливый хрящ. — Надо поискать там Фомина, потолковать с ним. Сейчас с нами пойдешь, в Калитву. Завтра, видно, Милонов нам новый бой навяжет, повоюешь. А я погляжу, шо ты за птица. А потом — Дон. Если уцелеешь. — Он болезненно поморщился. — На Дону казаки понадежнее наших будут, говори с ними о совместных действиях. Хватит паразитом у нас на горбу сидеть. Шо комиссара в Талах прикончив — знаю, и шо чекистов гонял тут, тоже знаю…

— Одному, что ли, ехать? — спросил Шматко.

— Ну зачем?! Вот с ними. — Колесников обглоданной костью показал на Тележного с Дегтяревым. — А хлопцы твои, Митрофан правильно сказал, с нами останутся.

— Не поеду! — трахнул кулаком по столу Шматко. — Не имеешь права, Колесников. Я в твое войско не вступал.

— Не поедешь — расстреляю. Сегодня же, — спокойно и жестко сказал Колесников. — И всю твою банду… из пулемета. За невыполнение распоряжения командования.

— Ну ладно, ладно, — миролюбиво гудел Безручко, самолично теперь разливая по кружкам. — Перелякав ты его до́ смерти, Иван Сергеевич. А хлопец вин гарный, я ще с того разу поняв. Нехай повоюе з нами чудок, а там видно будет. Може, и не его надо посылать до Фомина, а самому мне смотаться. Тут дело тонкое, Иван Сергеевич, дипломатия! — Безручко поднял палец к потолку. — Шо-нибудь там не так ляпнэ… Ну, хлопци, подымайте горилку. За победу!

Все шестеро поднялись, чокнулись кружками, выпили. Колесников, наевшись, видно, отодвинул от себя чугунок с картошкой, сидел мрачный, молчаливый. Безручко рассказывал об утреннем бое, Дегтярев и Тележный слушали его со вниманием, кивали одобрительно и пьяненько — да, так, мол, Митрофан Васильевич, правильно. Шматко, делая вид, что тоже слушает Безручко, размышлял — как быть?

…К вечеру, на общем построении, было объявлено, что отряд батьки Ворона вливается в «дивизию» Колесникова, от которой оставался едва ли полк, и что дивизия следует сейчас в Новую Калитву.

Ночью, на переходе, отряд батьки Ворона целиком бежал.

В Новой Калитве Колесников на скорую руку перегруппировал силы, полк Богдана Пархатого отдал под командование Безручко, сам возглавил конницу. Утром решил выступать навстречу красным частям Шестакова, но Колесникова опередили: ночью батальон курсантов Воронежских пехотных курсов при поддержке сильного артиллерийского огня ворвался в Новую Калитву, и колесниковцы в панике отступили.

Бои продолжались еще шесть дней. Северный и Южный отряды с конницей Милонова не давали Колесникову закрепиться ни в одном населенном пункте, гнали его на юг, в голую снежную степь. Красные отряды и кавалерийская бригада соединились у хутора Оробинского, действовали теперь мощными объединенными силами смело и решительно.

Колесников отступал, побросав орудия, лишившись значительной части конницы, испытывая большую потребность в боеприпасах. В боях были убиты Руденко, Яков Лозовников, пропал куда-то Марко Гончаров со всей своей пулеметной командой. Исчез и начальник штаба Нутряков — никто не мог сказать, куда делся Иван Михайлович, как сквозь землю провалился. Из штабных оставался с Колесниковым только Митрофан Безручко да верный телохранитель Кондрат Опрышко. Командиры — полковые, эскадронные, взводные — менялись иной раз по два на день: одних убивали, другие сбегали.

— Сволочи! Шкуры! Предатели! Мы же за вас воюем! — неистовствовал, белея от обиды и злобы, Колесников, а Безручко помалкивал — что толку ветер дразнить?! Торопил: «На юг, Иван, к Богучару. Там Варавва, Стрешнев. Эти помогут, эти не побегут».

Четвертого декабря, у Твердохлебовки, а потом и у Лофицкой объединенные силы Колесникова, Стрешнева и Вараввы были разбиты. Колесников, прихватив с собою Безручко и два сильно потрепанных эскадрона, бежал в сторону Кантемировки. По пути были Писаревка, Бугаевка — там, говорил он, ждут, там помогут…

…Ночью Колесникова нашли Конотопцев со своим взводом разведки и приехавший вместе с ним Борис Каллистратович. Вынырнул отряд откуда-то из снежной пустоты, внезапно. Лошади под всадниками были мокрыми, блестели заиндевевшей шерстью, тяжело поводили боками — чувствовалось, отмахали километров по пятьдесят, не меньше.

Борис Каллистратович молча протянул Колесникову руку, подал какую-то бумагу. При свете спичек тот прочитал:

«Алексеевского и Мордовцева губкомпарт отзывает в Воронеж на пленум. Разгром повстанцев считается законченным».

— Не все еще потеряно, Иван Сергеевич, — сказал представитель антоновского штаба. — Люди реши большей частью разбежались, их нужно найти и вернуть. Десяток-другой, как дезертиров, расстреляйте… Уйдите сейчас от погони, пересидите, окрепните. Александр Степанович назначил большой совет командиров повстанческих дивизий и полков, надо прибыть в… — Он наклонился к уху Колесникова, шепотом что-то сказал, и Колесников кивнул — понял, мол. — Что же касается этого сигнала, — Борис Каллистратович кивнул на листок бумаги, который Колесников все еще держал в руках, — то, как видите, связь по-прежнему действует, кое-что о намерениях большевиков мы знаем. Рано они вас… хе-хе… хоронят, Иван Сергеевич!

— Рано. Рано! — мрачно согласился с ним Колесников.

Некоторое время ехали молча. Борис Каллистратович жадно и быстро курил, огонек папиросы часто освещал его твердые, жесткого разреза губы, крупный нос.

— Желаю удачи, Иван Сергеевич, — сказал он бодро. — И ждем вас в назначенный час.

— Счастливого пути. — Колесников приподнял шапку, с минуту слушал, как гаснут в глухой зимней ночи лошадиное фырканье, топот копыт, шорох снега… Потом крикнул в белесую тьму перед собою, в качающееся, фыркающее скопище конских голов и нахохлившихся человеческих фигур:

— Сашка! Конотопцев!

— Тут я! — отозвался начальник разведки и подъехал, поправляя на забинтованной голове малахай. Потянулся шеей — чего?

— Пошукай, Конотопцев, чеку. Из бумажки этой следует, что они где-то тут, поблизости. Может, и побалакаем напоследок.

— Пошукаю, — пообещал Сашка. — У самого такая мысля была, Иван Сергеевич!