Телеграмма из Воронежа была категоричной: губкомпарт вызывал Мордовцева и Алексеевского на пленум, двенадцатого декабря им надлежало отчитаться о разгроме полков Колесникова.

— Какие, к черту, отчеты?! — вспылил Мордовцев, — Чего спешить? Главное, конечно, сделали. Но Колесников жив, с ним немало бандитов, завтра они соберут тех, кто разбежался, снова создадут полки… Разгромить их надо окончательно, а потом уж и отчитываться — хоть на пленуме, хоть где. Живы Варавва, Стрешнев, Курочкин какой-то объявился… Многие из них притихли сейчас, попрятались, но стоит им узнать, что мы уехали… Месяц-другой надо побыть здесь еще; а потом и рапортовать. И чего Сулковский, или кто там сочинял эту телеграмму, спешат?

Алексеевский, соглашаясь, кивнул:

— Ты прав, Федор Михайлович, Колесникова не добили. Рапортовать о его разгроме — значит заниматься показухой. Но что делать, мы с тобой коммунисты, обязаны подчиниться партийной дисциплине.

— Ладно, поедем, — согласился Мордовцев. — Но об этом я там, на пленуме, буду говорить. Какой-то бюрократ сочинил телеграмму, а Сулковский, судя по всему, не вник, подмахнул и с плеч долой. А нам тут — начать да кончить.

— И все же с отдельными бандами теперь воевать проще будет, — подумал вслух Алексеевский.

— Как сказать! — запальчиво, все еще не остыв, возразил Мордовцев. — Они еще много бед нам принесут. Мелкие банды более подвижны, маневренны, ищи их!.. И главное — Колесников живой, черт бы его подрал! Это как флаг. Жаль, не уничтожил его Карандеев. На смерть парень пошел, а дело не сделал. У повстанцев, думаю, нет больше такого опытного в военном отношении командира… А что, Карандееву приказано было теракт осуществить, или как, Николай Евгеньевич?

— Нет, это его личная инициатива. Пошел с разведывательным заданием. Связника, оказывается, бандиты казнили, вот Карандеев и решил, видно, уничтожить Колесникова. Да, если б это получилось… Жаль парня, жаль!

Мордовцев, слушая комиссара, хмурился, расхаживал по просторной сельсоветской комнате (после боя в Лофицкой штаб красных частей вернулся в Твердохлебовку), думал, что чекисты должны были более тщательно продумать эту операцию, предусмотреть все возможные варианты. Он закрыл дверь в смежную комнату, где шумел на плите чайник — бойцы охраны собирались обедать, оживленно переговаривались.

— Ладно, теперь немного осталось. Возьмем под свой контроль… — Мордовцев не договорил, сильно закашлялся, хватаясь за грудь, согнувшись пополам, и Алексеевский твердо решил, что по приезду в Воронеж сразу скажет Сулковскому о болезни губвоенкома, о необходимости срочно положить его в больницу. — Что же касается остатков банд… Ну, за это дело чекисты возьмутся самостоятельно, тут, видимо, потребуется иная тактика.

Алексеевский встал, приоткрыл дверь в комнату охраны, сказал поднявшемуся от «буржуйки» бойцу:

— Дай-ка и нам по кружечке, Махонин. А то что-то мы с Федором Михайловичем озябли.

Через минуту-другую появился красноармеец с двумя кружками, с виноватой улыбкой нес их военкому.

— Токо у нас сахару нету, Федор Михайлович, — сказал он. — Уж который день один кипяток глушим.

Мордовцев молча махнул рукой, взял кружку, грел об нее пальцы.

— Тебе, думаю, попадет от Сулковского. — Он улыбнулся Алексеевскому. — Хотя и меня по головке не погладят, упустили все-таки Колесникова…

— Да брось ты, Федор Михайлович, — бодрее, чем, наверное, следовало, откликнулся тот. — Целую бандитскую дивизию расколошматили. Доберемся и до главаря.

— Хорошо бы, — рассеянно проговорил Мордовцев, плотнее запахивая шинель; подошел к печке, прислонился к ней спиной.

— Между прочим, Федор Михайлович, — Алексеевский думал о своем, — в политическом отношении банда прелюбопытнейшая! Мне, к слову сказать, жаль многих: ведь одурачили крестьян, горы золотые посулили, а это ведь надо суметь!.. Ну, иных, разумеется, запугали дезертиры — те не в счет, у нас с ними особый разговор будет… И Колесников… странно все-таки. Сколько лет в Красной Армии был, эскадроном командовал. Я уточнил по своим каналам: его и полковым командиром намеревались ставить… А подвернулся случай — врагом стал.

— Врагом он и был, Николай Евгеньевич, — убежденно проговорил Мордовцев. — Не строй ты на его счет иллюзий. Просто выжидал момент… Калитвянские кулаки не просто так в командиры его произвели, их ведь поля ягода! Пусть и не совсем Колесниковы кулаками были, но — из зажиточных, а значит, сочувствовали им, помогали. Другое дело рядовые, тут, конечно, посложнее, тут разбираться надо.

— Написать бы обо всем этом, — задумчиво сказал Алексеевский. Добавил смущенно: — Я, честно говоря, собрал кое-какие материалы, с редактором нашей губернской газеты хочу посоветоваться.

Мордовцев ласково глянул на него, улыбнулся:

— А я это, между прочим, по твоим воззваниям еще понял; носишь что-то в себе, размышляешь, к перу тянешься… А правда, Николай Евгеньевич, кто лучше нас с тобой рассказать про все это сможет? Мы и видели, и чувствовали, а главное — воевали. Пробуй!..

* * *

За Талами, километрах в двадцати от Кантемировки, за дальним бугром показались два всадника. Они, не приближаясь, явно рассматривали отряд — две брички и сопровождающий их эскадрон. Всадники некоторое время двигались параллельным курсом, то пропадая в ложбинах, то снова появляясь.

— Не иначе, как недобитые колесниковцы, — кивнул в сторону всадников Мордовцев. — Видишь: едут и боятся.

— Может быть, — рассеянно кивнул Алексеевский, думая о своем. — Ничего, посмотрят и сгинут. Что им еще остается?

— Федор Михайлович, разрешите пугнуть? — Командир эскадрона, черноволосый, в белой кубанке казачок, вплотную подъехал к бричке, рукоятью плетки показывал в сторону всадников. — Что-то они мне не нравятся. Прилипли, как банные листы…

— Да чего их пугать?! — отмахнулся Мордовцев. — Они и так напуганы. Оставьте, сами уедут. Да и на поезд бы нам не опоздать.

Всадники в самом деле скрылись скоро из глаз, и все успокоились, забыли о них. Тянулась однообразная зимняя дорога, колеса бричек тарахтели по мерзлому скользкому тракту, лошади трусили с опаской, фыркали недовольно. Эскадрон шел сбоку, по снежной неглубокой целине — снег податливо шуршал под десятками копыт. Ночь совсем уже растворилась в зимнем белесом мареве, но солнце так и не показалось; кажется, занималась метель, сыпалась с неба сухая колючая пороша, поднялся сильный боковой ветер. Ехать становилось все холоднее; Мордовцев кашлял, и Алексеевский с тревогой поглядывал на него — не заболел бы окончательно.

Бахарев, комендант губчека, ехавший вместе с Мордовцевым и Алексеевский, спрыгнул на дорогу, некоторое время, придерживая болтающуюся на боку кобуру с наганом, бежал рядом с бричкой. Махнул с улыбкой и Алексеевскому — мол, присоединяйтесь, Николай Евгеньевич, хорошо согревает, но тот отказался с ответной улыбкой — не замерз. Он вспомнил, как умело провел Бахарев операцию но разоблачению Выдрина. Несколько дней назад, после памятного разговора с Настей Рукавицыной, Выдрину дали якобы «очень секретную» телеграмму для Карпунина, в Воронеж. Внешне для телеграфиста все выглядело привычным, ничто его не насторожило. В телеграмме сообщалось о намерении Мордовцева выбить Колесникова из Терновки одним полком под командованием Белозерова. При этом говорилось, что будет применен и обходной маневр, отвлекающий внимание повстанцев, — до батальона пехоты с помощью курсантов-пулеметчиков ударят Колесникову во фланг, с высоких меловых бугров. Курсанты-де уже отправились в обход Терновки, взяв круто на юг, а к назначенному часу будут где нужно и огнем пулеметов поддержат пехоту.

Собственно, в этой телеграмме давался один из действительных вариантов наступления на Колесникова, который штабом красных частей был потом отвергнут. Выглядел он убедительным, разведка Колесникова вполне могла им воспользоваться, и если Выдрин не тот, за кого себя выдает…

Ночью Алексеевский сам пришел к Выдрину, дремавшему у аппарата, сказал, что срочно нужно передать «вот это», положил перед телеграфистом текст, на котором сверху было крупно написано: «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». В телеграмме еще добавились просьбы к Карпунину и губкому партии — ускорить продвижение эшелона с кавбригадой Малонова: без конницы, мол, будут лишние потери.

Незаметно наблюдая за Выдриным, Алексеевский видел, как напряглось, изменилось тощее лицо телеграфиста, как, старательно шепча, тот шевелил губами, повторял текст.

— Не дай бог спутать чего, Николай Евгеньевич, — поднял он на чрезвычкома вороватые испуганные глаза, но тот лишь нахмурился — не отвлекайся, Выдрин, нельзя.

Продиктовав, Алексеевский свернул телеграмму вчетверо, сунул ее в карман гимнастерки, ушел. А час спустя в телеграфную нагрянули Бахарев с Розеном, сказали, что велено обыскать помещение — пропал из штабной комнаты важный документ. Выдрин заволновался, залепетал испуганное и просительное: чего, дескать, тут, у  с в о и х, искать? К тому же он и не выходил, вот и товарищ Алексеевский может подтвердить. Алексеевский, тихонько вошедший в телеграфную, бесстрастно стоял у притолоки двери в накинутой на плечи шинели, молчал. Бахарев выдвигал ящики стола, рассматривал бумаги.

— Есть! — сказал он сдержанно, потряс какой-то бумажкой. — Она самая.

Это была копия телеграммы, которую Выдрин записал по памяти, сразу, видно, после передачи ее в Воронеж.

— Зачем? — строго спросил Бахарев телеграфиста.

Выдрин трясся всем своим цыплячьим телом, а маленькие бегающие его глаза горели злым огнем ненависти.

— Арестовать! — Алексеевский шагнул к Бахареву, взял у него мятый листок с торопливыми, карандашом написанными словами. Да, текст был почти слово в слово, память у Выдрина неплохая.

— Да это я так… Товарищ Алексеевский!.. Ну, сижу, делать нечего, дай, думаю, напишу…

— А спрятал зачем? Для кого приготовил?

— Да какой приготовил?! Сунул просто…

— Разберемся. Иди.

Выдрина увели, место его заняла Настя Рукавицына, пришлось посылать за девушкой подводу — она жила на самом краю Россоши.

Выдрин запирался недолго: по-прежнему лязгая зубами, обмочившись, он теперь винил Колесникова, втянувших его через подосланных лиц вурдалаков-бандитов, незнакомого ему лично Бориса Каллистратовича, этого недобитого шкурника-белогвардейца, посредника-гонца, жившего неподалеку и возившего копии этих телеграмм в Старую Калитву…

Жалкий был вид у телеграфиста Выдрина, очень жалкий.

…Показался впереди, на дороге, всадник. По всему было видно, что спешил — гнал коня не жалеючи.

Спрыгнув у брички военкома, верховой, с красным от ветра молодым лицом, возбужденный быстрой ездой, кинул к шапке руку:

— Товарищ командующий! Комбриг товарищ Милонов просил передать командиру эскадрона Мелентьеву, чтобы он не задерживался в Кантемировке — бригада уже погрузилась в эшелон…

— Ясно, ясно, — остановил нарочного Мордовцев, сошедший с брички и слушающий доклад также с рукой у папахи. — Я и сам думал, что держим мы комбрига… Ну ладно, до станции тут теперь рукой подать… Мелентьев! — позвал он комэска, и тот тронул шпорами коня, подъехал.

— Мы тут сами, Мелентьев, — сказал Мордовцев. — Скачите в Митрофановку, вас ждут.

— Приказано было до Кантемировки вас сопровождать, Федор Михайлович, — проговорил командир эскадрона в некоторой растерянности.

— Ничего, ничего, — твердо стоял на своем Мордовцев. — Задерживать эшелон мы не имеем права. Да и, — он повернулся, повел рукой, — пусто вокруг, видишь? Кого бояться? Вон до бугра проводите, а там мы сами.

У Чехуровки простились с эскадроном. Мордовцев и Алексеевский пожали руку Мелентьеву, нагнувшемуся с коня, поблагодарили за помощь в разгроме банд. Комэска белозубо улыбался, козырял — мол, чего благодарить, товарищи командиры, наше дело военное… В следующую минуту эскадрон, подчиняясь его воле, резво ушел вправо — покатилось по снежной пустынной степи белое рыхлое облако. А брички одиноко загрохотали дальше.

— Давай остановимся в Смаглеевке, Николай Евгеньевич, — попросил Мордовцев. — Что-то я совсем… — он зябко передернул плечами, — продрог.

Алексеевский выдернул из кармашка часы на цепочке, согласился.

— Давай. Минут тридцать — сорок у нас есть.

В Смаглеевке — соломенной, в печных дымах деревушке — они спросили у катающейся с горки ребятни: где можно остановиться, чаю попить?

Вперед выступила закутанная до бровей девчушка, назвала смело:

— А вона, у Лейбы, Михайлы Тимофеича. Он у нас самый богатый, — добавила девчушка. — У него мед и самовар есть.

— Ишь ты, все знает! — засмеялся Алексеевский. — Как зовут-то тебя?

— Даша.

— А живешь где?

Девчушка показала снежной варежкой.

— А вона, возле Лейбы. Видишь, хата покосилась?

— Отец твой дома, Даша?

— Не-а! Они с дядькой Герасимом на войне сгинули. Врангеля в каком-то Крыму били… И мамка наша хворая.

— Да-а… Ну, спасибо тебе, Даша.

Лейба — в добротных валенках, в накинутом на плечи кожухе — вышел на крыльцо, встретил приветливо: распахнул ворота, и брички въехали во двор. Хозяин пообещал задать корма лошадям, «нехай командиры не беспокоются и идут себе в избу».

— Говорят, ты самый богатый в Смаглеевке, — шутил Алексеевский, — самовар имеешь. Угостил бы чаем, а, Тимофеевич? Померзли мы в дороге.

— Отчего не угостить? — добродушно гудел Лейба, и в черных его, глубоко посаженных глазах светились спокойные добродушные огоньки. — С морозу чай — в самый раз… — Он поторопил строгим взглядом домашних, застенчиво и с любопытством поглядывающих на заезжих людей, невестку и жену: — Ну-ка, Прасковья, Нюрка, соберить на стол. Да пошвыдче! Живее, ну!..

Вскоре зашумел, заиграл сердитым кипятком на столе ведерный почти, до блеска надраенный кирпичной крошкой самовар…

Колесников за минувшую ночь и половину этого дня сколотил из разбитых своих полков новый отряд: с конницей и пехотой, вооруженной чем попало, насчитывалось теперь около трехсот человек. Он знал, что Мордовцев и Алексеевский едут в Кантемировку, знал, что сопровождает их эскадрон, связываться с которым не имело смысла: фронтовые рубаки наводили ужас на его конницу, тем более на пеших. Надо было поскорее уйти из Богучарского уезда, где население сплошь помогало Советской власти — сообщало чека и чоновцам о следовании банды, не давало продовольствия людям и корма лошадям, а в селах, где были отряды самообороны, вообще завязывалась перестрелка — там уже не до фуража и отдыха, унести бы ноги. Да, надо скорее вернуться в Калитву, там и с этим отрядом он будет хозяином положения: красные отправили уже конницу Милонова по железной дороге в сторону Ростова, вернулись в Воронеж курсанты пехотных курсов, двинулись куда-то полки Шестакова и Белозерова. Судя по телеграмме, перехваченной свояком, большевики из Воронежского губкомпарта решили, что с ним, Колесниковым, покончено раз и навсегда, отозвали даже своих командиров отчитываться на пленуме, праздновать победу. Оставили в том же Богучарском уезде два батальона пехоты да усилили отряды чека и милиции. Этим отрядам и приказано громить повстанцев до конца, не давать им покоя ни днем, ни ночью.

Эти сведения о силах и намерениях красных удачно добыл Сашка Конотопцев еще до боя у Твердохлебовки: попал в плен знающий эскадронный командир, молодой, насмерть перепугавшийся парень. Он охотно отвечал на вопросы, надеялся, видно, что его оставят в живых, но Сашка потом лично зарубил его…

Словом, о планах красных Колесников, хоть и в общих чертах, знал, усмехался почерневшими от мороза и ветров губами: рано прячете клинки, господа коммунисты! Не один еще из вас ляжет в эту мерзлую землю, отнятую у его батька, а значит, и у него самого, не один еще большевик завопит дурным голосом на самодельной дыбе — Евсей вон мастак на всякие штуки, ему только мигни!

Почти сутки шел Колесников с Мордовцевым и Алексеевским в одном направлении — на Кантемировку, но прятался в логах, лощинах. Круг через Кантемировку давал ему возможность выиграть время и пополнить банду: в тех же Талах к нему примкнули сразу пятьдесят два человека, ждали. В других селах пополнение шло не так успешно, но шло. За день прибавилось в отряде до двухсот штыков, да сабель у него было сто десять, а это уже кое-что, с такой силой можно проучить Мордовцева и Алексеевского…

Двое конных из разведки все время держали их отряд в поле зрения. Отряд явно спешил, эскадрон шел на рысях, быстро катились и брички. Пулемет на одной из них сдерживал Колесникова — у него, кроме сабель, ничего уже не было, последний пулемет брошен под Лофицкой, а обрезами много не навоюешь.

Не советовал ввязываться в бой и Митрофан Безручко: надо отдохнуть в Калитве, где-нибудь в лесах, залечить раны, собрать заново если не дивизию, то уж по крайней мере полк, а потом думать дальше. Говоря это, голова политотдела морщился, потирал бедро — все еще болело, проклятое, ныло.

За Бугаевкой Колесников решил повернуть на Фисенково, а там, через Криничную, — на Старую Калитву. Дорога была знакомая, ночью он должен быть дома. Конечно, сразу в Калитву соваться опасно, надо послать Сашку, разнюхать — как там да что, не оставили ли красные засаду. А пока побывать на Новой Мельнице, отоспаться, Лидку помять… Все ж таки молодая баба, не в пример Оксане…

Подскочил верхом Конотопцев — с красными, воспаленными от недосыпа глазами, с ухмыляющейся, знающей что-то рожей.

— Иван Сергеич! — негромко, перегнувшись с коня, сказал он. — Эскадрон-то красных… тю-тю! Повернул. Начальнички сами катют.

— Да ну-у? — не поверил Колесников. У него от этой вести радостно екнуло сердце. — Ах, собаки! Думают, курвы, что хана Ивану Колесникову, амба. Что его теперь и бояться нечего. Пришел и мой час, прише-ел!..

Он окинул повеселевшим взглядом понуро качающееся свое войско.

— Ты вот что, Конотопцев. Ленты красные найдутся? Нацепи-ка на шапки двоим-троим. Флаг бы еще красный… Рубаха красная есть? Давай рубаху, на палку ее цепляй, за рукава. Ленты вон тем нацепи: Маншину, Кунахову, Ваньке Попову… Сам нарядись, за командира будешь… Паняй!

…Через полчаса в Смаглеевку въехал небольшой, по виду чоновский отряд — с флагом, с красными лентами на шапках; бойцы нестройно горланили какую-то разудалую песню.

Конотопцев, ехавший первым, повернул к ребятне у горки, окликнул девчушку с розовыми, как яблочки, щеками:

— Где тут товарищи наши остановились, не знаешь?

Девчушка шмыгнула носом:

— А вона, у Лейбы. Чай небось пьют. У него самовар есть.

— Ага, чай пьют… Ну, спасибо тебе.

Четверка конных поскакала к дому Лейбы; скоро оттуда понеслись выстрелы, всполошившие все село.

Выстрелы эти были сигнальными — теперь на Смаглеевку из ближнего заснеженного оврага кинулась волчьей стаей вся банда…

Мордовцев, вышедший уже после чаепития во двор, видел, как приближались к дому конные — с красными лентами на шапках, со странным каким-то флагом. В следующую минуту отряд подскочил к воротам, открыл стрельбу.

Выскочили во двор Бахарев с оперуполномоченным Розеном; Бахарев бросился к пулемету, но в чекистов били уже со всех сторон, и он упал, схватившись за грудь. Упал и Розен, он был ранен в левую руку; здоровой рукой отстреливался из нагана. Из дома, из окон, вели огонь Алексеевский с уполномоченным продкома Перекрестовым и сотрудником губмилиции Поляковым, но что значили их три нагана против десятков винтовок и обрезов?!..

— Мыкола, кинь-ка в хату бомбу! — отчетливо услышал Мордовцев голос за воротами, и скоро один за другим ахнули в избе два взрыва, завизжали женщины.

Теперь бандиты навалились на плетни и ворота — те рухнули под бешеным напором, конные и пешие разъяренной, ревущей толпой хлынули во двор, хватали выбежавших из дверей и отчаянно кричащих женщин, бросившегося было к погребу Лейбу, мечущихся на привязи лошадей.

— В хату! В хату, Мыкола! И ты, Иван! — тонко и зло кричал Конотопцев. — Гляньте, кто там сховався! Кто в окна стреляв!.. Сюда его, на свет божий!

Схватили Мордовцева, бросившегося к пулемету, заломили руки, ударили прикладом винтовки по голове. Навалились и на Розена — тот зажимал ладонью кровоточащую рану.

— Раздевайтеся! — приказал им обоим Конотопцев.

В одном белье Мордовцева и Розена вывели на улицу, навстречу неспешно приближающимся всадникам, среди которых выделялись двое: один — угрюмый, заросший щетиной, с белыми ножнами шашки, а другой — рыхлый, громоздкий, сидевший как-то боком на вороном коне.

«Это и есть главари, — догадался Мордовцев. — Колесников и как его… Безручкин, что ли… А у Колесникова, точно, белая шашка…»

— Ну что, Конотопцев? — строго спрашивал Колесников; он и Безручко стояли уже перед пленными. — Остальные где?

— Остальные уже там, Иван Сергеич! — Сашка с кривой ухмылкой поднял палец вверх. — Крылышками машут.

— Алексеевский из них кто?

— Та не знаю, Иван Сергеич… Мабуть, там, в хате.

— Ладно, погляжу. Документы забрали?.. Хорошо, глядишь, пригодятся. — Колесников перевел глаза на Мордовцева. — А ты, значит, военком?

— Да.

— Угу… Ну шо: победив Колесникова? А, военком? Штаны-то твои где?

Окружившие их бандиты захохотали, кто-то сзади пнул Мордовцева.

Мордовцев молчал, переступал босыми ногами на снегу. Розен качал на весу раненую руку, морщился.

— Ты гляди, Иван, не плачут коммунисты, прощения не просят, а? — Безручко с иезуитской ухмылкой обращался к Колесникову. — Гордые, мабуть. Нет бы поплакать, на коленки упасть… Терновку нашу спалил, гад! Ну-ка, Мордовцев, подними голову повыше, а то плохо тебя бачу. Шо ты зенки-то опустил? Стыдно, да?.. То-то, не гоняйся за Колесниковым!.. Да не гляди ты на меня так, я не из пугливых, ляканый-переляканый… Дети есть?

— Кончай, собака! — Мордовцев плюнул кровью. — Все одно, недолго тебе осталось!

— О-о, грозит еще. Значит, есть детки, да? Жаль, останется семя, надо и их… А батьку мы зараз вот так! — И Безручко резко взмахнул клинком.

Розена добил Евсей; упросил Колесникова поизмываться над раненым большевиком-чекистом, велел трясущемуся от страха Лейбе принести пилу — мол, сейчас тебе, большевистский прихвостень, дров напилим… Пилы не нашлось, и тогда Евсей развалил пленника надвое страшным ударом сабли…

Вокруг, кровожадно ощерясь, гоготали бородатые, звериные хари, а кони дружно и испуганно вскидывали головы, шарахались в стороны. Пахло горячей кровью…

Принесли документы убитых; Колесников с Безручко, спрыгнув с коней, разглядывали их с любопытством.

— И печатка есть, гляди-ка, Иван! — Безручко подбросил на ладони коробочку, испачканную чем-то фиолетовым. — Будем теперь им на лбы штампы ставить, ага?

Колесников пошел в дом; ходил среди убитых, всматривался в лица. Остановился возле Алексеевского, долго разглядывал его молодое, застывшее в последней смертной муке лицо с курчавой бородкой. Валялся рядом с рукой комиссара наган, из виска все еще сочилась кровь.

«Ну вот, свиделись, — злорадно думал Колесников. — Гонялся-гонялся ты за мной, а сам лежишь… И последнюю пулю себе, выходит, приберег?..»

Колесников потоптался у трупа, жадно вглядываясь в открытые глаза Алексеевского; почудилось, что тот шевельнулся, потянул руку к нагану, и Колесников в страхе отскочил, схватился за эфес клинка…

Оглянулся — не видел ли кто его трусливого прыжка; носком сапога отбил подальше наган… Подумал: а он бы сам не стал стреляться, не поднялась бы рука. Да как это — самого себя?!..

«А я Алексеевского не стал бы убивать, — думал Колесников, уже выйдя на улицу и садясь на коня. — Я б его с собой возил, гнул бы его на свою сторону. Молодой же он был, сломался бы. Сломали бы!» — скрипнул зубами, вспомнив лесное приспособление Евсея, с помощью которого тот выворачивал пленным красноармейцам руки и ломал им кости; в следующую минуту Колесников понял, что ничего из этой затеи у него не получилось бы — был же в его руках парень из чека, страшные муки принял, а не дрогнул.

«И кому вы нужны со своим геройством? — угрюмо думал Колесников, трясясь впереди своего отряда по безрадостной ледяной дороге. — Кто вспомнит о вас? Валяйся там, у окна…»

Повел ссутулившимися, обвислыми плечами, исподлобья, по-волчьи, оглядел расстилавшуюся перед глазами степь. Холодно, кляп ей в рот, этой зиме! Захвораешь еще чего доброго!