Начальнику Главного оперативного штаба армий Тамбовского края
И. ГУБАРЕВ,

АНТОНОВУ А. С.
начальник штаба 1-й партизанской армии Тамбовского края

РАПОРТ

Настоящим доношу, что 24 февраля сего года в Кабань-Никольское из-под Богучара Воронежской губернии прибыл партизанский отряд под предводительством Ивана Сергеевича Колесникова численностью 500 человек при 9 пулеметах. Цель прибытия Колесникова в наш район — связаться с армиями нашего края и решить несколько общих боевых задач. По сообщению Колесникова, Махно разделился на две части, из которых одна пошла на Полтаву, а другая — на Ростов н/Д. Колесников со своим отрядом прошел весь юг России, он очевидец поголовного восстания этого края. Колесников совместно с командиром 3-й бригады 26 февраля осуществил набег на станцию Терновка Юго-Восточной ж. д., где завязался упорный бой с противником, продолжавшийся с 9 утра до 2-х часов дня. Противник упорствовал, но доблестными партизанами был совершенно смят и уничтожен. Удалось уйти 15—20 человекам с одним пулеметом и только благодаря прикрытию артиллерии. Взято в плен 100 человек, один пулемет «максим», три воза винтовок и масса патронов. Убито у противника 150—200 человек. Наши потери ничтожны.

Прошу вас об установлении связи с 1-й армией и отрядом Колесникова, а если найдете возможным, прибыть в наш район для окончательного разгрома противника.

27 февраля 1921 года

* * *

В Каменку, в штаб Антонова, Колесников попал лишь в середине марта. Бои с частями Красной Армии следовали один за другим; под Туголуковом красные в короткой схватке вырубили эскадрон повстанцев. Колесников, всячески избегая дальнейших потерь, кинулся на Кропоткино. Но там его встретил сильный артиллерийский и пулеметный огонь, потом навалилась конница, и он спешно повернул на юго-запад. Его отряд перешел железную дорогу в районе станции Бочарниково, укрылся в лесу. От первых легких побед на тамбовской земле остались лишь воспоминания; всюду воронежские повстанцы натыкались на регулярные части Красной Армии, вынуждены были с боями прокладывать себе дорогу.

Наткнувшись в Кабань-Никольском на 3-ю бригаду Первой антоновской армии, на виду у «тамбовских партизан», Колесников на радостях, а главное, для укрепления своего положения, напал на станцию Терновка, перебил около двух рот красных, надеясь на дальнейшее скорое продвижение вперед и на встречу с Антоновым. Но командир этой 3-й бригады Жердев сказал, что Александр Степаныч воюет нынче под Кирсановом, идут там затяжные бои, чем дело кончится — неизвестно. «Бей красных пока здесь, под Никольским, вместе с нами». Жердев доложил рапортом начальнику штаба первой армии Губареву, тот, как это и положено, настрочил свой рапорт Антонову, и дело на этом кончилось. Никаких указаний из Главного оперативного штаба не последовало, Колесников мог, судя по всему, принимать самостоятельные решения…

В лесу, у станции Бочарниково, отряд его простоял всю ночь. К утру выяснилось, что взвода бойцов, примкнувшего в последние дни, нет — как корова языком слизала. Унесли они с собой и два пулемета.

Выслушав доклад Митрофана Безручко о дезертирах, Колесников выматерился, велел строиться, мрачно сказал бойцам:

— Лошадей надо кормить и самим жрать надо. Все наши фуражи остались там, — махнул неопределенно рукой, — никто не подаст, не ждите. Идем сейчас на Хомутовку, возьмем, что сумеем. А не сумеете — пеняйте на себя.

Тронулись в путь. Утро поднималось хмурое, безрадостное. Хрустел под копытами коней мартовский рыхлый снег, лес стоял угрюмый, черный. Бесновался наверху, в вершинах голых дубрав ветер, сердито трепал макушки деревьев, швырял в лица людей то запутавшийся в ветвях прошлогодний лист, то сухую веточку рябины, то клок шерсти. Пахло уже весной, воздух стал теплее; дохнуло из низины влажным перегноем, журчал поблизости ручей, пробовала голос какая-то пичуга…

— Нужны мы этому Антонову, як собаке пятая нога, — сказал вдруг Безручко, ехавший рядом с Колесниковым, и тот, думавший об этом же, вызверился на начальника политотдела:

— Шо за речи, Митрофан?! Стыдно слухать. Бойцам не вздумай глупость эту ляпнуть.

— Та бойцам, понятное дело, не скажу, Иван, — усмехнулся Безручко. — И так уже половины нема.

Они негромко поговорили меж собой, решили, что на ночь надо выставлять усиленные караулы и тех, кто решится покинуть лагерь без разрешения, — стрелять.

В Хомутовке оказался небольшой отряд милиции. С ним быстро и свирепо расправились, никто из милиционеров живым не ушел. Потом набросились на дворы — тащили все, что можно было съесть, резали коров, свиней, ловили кур и гусей, перебили у одного из хозяев целый выводок кроликов. Запахло в Хомутовке жареным мясом, на улицах села горели костры, булькало в реквизированных чанах варево. Не забыли и о лошадях, кормили их сытно, впрок, овес брали с собой — хоть по торбе, по сидору.

На следующий день в Чуевке вакханалия повторилась, многие бойцы ударились в пьяный загул, у зажиточных селян в большом количестве нашлась самогонка, тут, в Чуевке, можно было и постоять дня три-четыре. Но к вечеру Колесникова настиг кавалерийский отряд, в жестокой схватке красноармейцы вырубили до полусотни пьяных повстанцев. Колесникову с Безручко стоило большого труда удержать свое войско от позорного бега — красных было раза в два меньше, но дрались они с отчаянной решимостью и злостью, ни перед чем не останавливались. Сытым же, полупьяным «бойцам» Колесникова вовсе не хотелось умирать в этот распогодившийся, брызнувший ярким солнцем день. Дрались кое-как.

Колесников бросил раненых, увел отряд от окончательного разгрома на Уварово и Нижний Шибряй, потом снова пересек железную дорогу, кружил возле Синекустовских Отрубов, Туголукова, Степановки — ждал появления Антонова.

Дней через десять, когда в отряде у Колесникова осталось около четырехсот человек, разведка донесла: Александр Степанович прибыл, в Каменке. Говорят, раненый, злой, никого не хочет видеть…

Антонов заставил ждать Колесникова довольно долго. Даже в тот день, когда была уже назначена встреча, он принял командира воронежских повстанцев лишь к вечеру.

За закрытыми дверями штабной комнаты слышался визгливый высокий голос начальника Главоперштаба — Антонов распекал какого-то нерадивого хозяйственника за плохое снабжение армии фуражом и продовольствием.

— …А чего ты с ним цацкаешься? — кричал Антонов. — Всех, кто нам мешает, — башку долой и в яругу! Никого уговаривать не надо, поймут потом. Подозрительных, которые и нашим, и красным, — в яругу! Предатели в политическом отношении нам вредные. Борьба идет кровавая, смертная. Поймают нас с тобой красные — пуля в лоб…

Александру Степановичу стали, видно, возражать, голос говорившего человека показался Колесникову знакомым — он прислушался…

Антонов снова закричал:

— Я тебя расстреляю, Лапцуй, если ты не обеспечишь продовольствием хотя бы мой резерв. С пустым брюхом и разбитой башкой… вот, видишь?.. воевать не собираюсь. Где хочешь, там жратву и сено для коней находи! Отымай у красных, мотайся по деревням, грабь, а лучше сказать, бери взаймы, потом рассчитаемся… Иди.

«Неужели Ефим?» — успел подумать Колесников, а Лапцуй, калитвянский их житель, дослужившийся в старой армии до поручика, мокрый сейчас от пота, с красным лицом выходил из дверей горницы, ничего, кажется, не видя перед собой. Закрыв двери, Лапцуй с облегчением перевел дух, выхватил из кармана красных галифе платок, вытер лоб и шею, встряхнул пышными кудрями: «Ох, злой нынче атаман, куда к черту!» — сказал он, обращаясь к сидевшим на стульях мужикам и тут же увидел вставшего ему навстречу Колесникова. Развел руки:

— Ива-ан? Ты, черт?

— Я, кто ж еще?!

Колесников шагнул к Лапцую, подал тому руку, но Ефим порывисто заключил его в объятия, даже от пола приподнял.

— Слыхал, слыхал, что воюешь с красными, — радостно говорил Лапцуй, от которого несло водкой и жареным луком. — Молодец!.. Шашка моя целая?

— Целая, вот она, — показал Колесников. — Память, как же.

— И я тебя вспоминаю, Иван. Не помог бы ты мне тогда… а, чего говорить! Давно бы червей кормил. Так… — Ефим отступил на шаг, разглядывал Колесникова. — Так ты у нас теперь? Или как?

— Да вот, прибыли. — Колесников кивнул за окно, где в отдалении дожидался его отряд. — Так сказать, за подмогой к Александру Степанычу и инструкциями.

— Ну, насчет инструкций не сомневайся, у Степаныча за этим дело не станет. — Лапцуй оглянулся на дверь, из которой только что вышел, нервно засмеялся. — А подмогу… — Он осекся, сменил разговор. — Выглядишь ты, брат, не очень, а? Зарос, глаза провалились. Хворый, чи шо, Иван?

— Хворый не хворый… — Колесников натянуто улыбнулся. — Харчевен в лесу маловато, а так бы ничего. А ты кем тут?

Лапцуй не успел ответить, дверь снова отворилась, в переднюю вышел адъютант Антонова — холеный, чистый, в блестящих сапогах, спросил начальственно: «Кто тут Колесников?» — Оглядел его с головы до ног, брезгливо повел носом, велел снять шинель и шапку, почистить веником сапоги. Хотел потребовать что-то еще, но сдержался.

«Тебя бы туда, где я был, — зло подумал Колесников. — Покрутил бы тогда носом».

— Ты потом ко мне давай заходи, Иван, — сказал Лапцуй. — От церквы второй дом, ставни голубые, увидишь. Живу там у одной…

Колесников торопливо кивнул, пригладил пятерней всклокоченные, давно немытые волосы, шагнул вслед за адъютантом в просторную светлую горницу, где за столом, у окна, сидели двое, выжидательно и молча смотрели на него.

«Который же из них Антонов? — растерялся Колесников. — Надо было бы спросить у этого чистоплюя…» Выбрал крутолобого, с повязкой на шее, в распахнутом френче, доложился по форме — мол, командир воронежских повстанцев прибыл на соединение.

Антонов вскочил, быстрыми мелкими шагами подошел к Колесникову, который стоял навытяжку, подал руку: «Здоров, Иван Сергеевич, здоров!» Бесцветными, водянистыми глазами, в которых стоял погребной холод, равнодушно оглядел Колесникова. Небольшого роста, хилый телом Антонов смотрел на Колесникова снизу вверх, куда-то в подбородок; повернув голову, сморщился от боли в шее.

— Командир дивизии, говоришь? Ха-ха! Ты слышал, Александр? — повернулся Антонов к тому, второму, но он никак, казалось, не прореагировал. — Мне доложили, Колесников, что с тобой человек триста, не больше.

— Четыреста, Александр Степанович, — несмело поправил Колесников. — Многих побили, кое-кто в лесу… Короче, сбежали…

Он говорил еще, объяснял, что было на пути сюда, в Каменку, но никакого сочувствия, даже понимания в лице Антонова не видел. Понял вдруг, что никому нет здесь до них, воронежцев, дела, что жалкие остатки дивизии вызывают к нему, Колесникову, лишь легкое сочувствие, а может быть и подозрение, неприязнь — зачем пришел? где полки? орудия? пулеметы?.. Но разве не знает Александр Степанович о боях сначала там, на воронежской земле, и теперь у них на Тамбовщине?! Разве не докладывали ему, что Колесников воевал успешно, держал в напряжении целую губернию. И было бы у него побольше оружия!.. Эх, не на такой прием он рассчитывал, ждал, что Антонов, к которому он так стремился, скажет что-то другое и по-другому пожмет руку, а здесь — ледяные, безжалостные глаза, упреки с первых же слов…

Скрипя сапогами, подошел тот, второй, в офицерском, под желтой кожаной портупеей кителе, с лицом припухшим, мятым. Буравил Колесникова угольно-черными главами, рассматривал откровенно, с заметным интересом. «Богуславский я», — сказал отрывисто, пожал руку Колесникову, сильно и цепко. Прибавил:

— С прибытием, Иван Сергеевич.

— Спасибо, — невеселым эхом откликнулся Колесников и пошел вслед за Антоновым, властным жестом позвавшим его к столу, на котором вперемешку лежали: штабные, исполосованные цветными карандашами карты, полевой бинокль с треснутой линзой, какая-то потрепанная книга, деревянная кобура с маузером, лохматая баранья шапка.

Все трое (адъютант после доклада вышел, явно намеренно, для Колесникова щелкнув каблуками) сели за стол, молчали какое-то время, все еще приглядываясь друг к другу, утверждаясь в своих первых ощущениях. Антонов поправлял на шее повязку, осторожно поворачивал голову туда-сюда.

— Мы посылали тебе целый обоз оружия, Колесников. Где он? — спросил Антонов, глянул исподлобья. Колесников намагниченно разглядывал его руки, с короткими нервными пальцами, с обкусанными ногтями. Он не в силах был поднять глаза, вернуть себя в нормальное состояние — Антонов странно действовал на него. Колесников с первой же минуты почувствовал, что боится этого человека, боится возразить ему, сказать то, что хотелось.

— Обоз перехватили чекисты, Александр Степанович. Узнали, чи шо…

— Ты мне тут не «чишокай»! — истерично закричал Антонов и ладонью треснул по столу. — Расплодил шпионов в штабе, а теперь «чекисты перехватили»! Я этот обоз по винтовочке тебе собирал, сколько красных положил!..

Антонов вскочил, забегал по горнице, полы его темно-зеленого френча разлетались в стороны от резких движений рук; остановился перед Колесниковым, бил себя тощим кулаком в грудь.

— Я надеялся на тебя, Колесников! У тебя в руках была дивизия! Дивизия! Народ пошел за тобой, поверил. А ты что? Пьянки, гулянки, свадьбы!.. Мало тебе баб?! — Антонов с размаху плюхнулся на стул, тыкал пальцем в карту. — Я планировал совместные действия в вашей губернии. Мощные удары по Борисоглебскому и Острогожскому уездам вынудили бы коммунистов бежать без оглядки на все четыре Стороны. А потом ахнули бы и по Воронежу. У Языкова все было подготовлено, продумано… Тьфу! Теперь что? Четыреста человек он привел. Вот спасибо, вот обрадовал! Да ты понимаешь или нет, что загубил в своей губернии такую силищу! Такую силищу! — повторил Антонов, потрясая кулаками. — Наша партия социалистов-революционеров вела все эти годы огромную подпольную работу, ты пришел на готовое и — загубил. Загуби-и-ил, кобелина проклятый!..

«Сейчас он схватит маузер и… тогда все, тогда конец, — тоскливо подумал Колесников. — Хоть в ноги падай, проси пощады».

Заговорил Богуславский; спокойный его голос подействовал, видно, на Антонова. Начальник Главоперштаба обмяк, сидел, внешне безучастный к дальнейшему разговору, по-прежнему морщился. Выпуклый, нависший над глазами лоб Антонова стал красным от крика, повязка на шее мешала ему, раздражала.

— Ты вот что, Иван Сергеевич, — ровно говорил Богуславский. — Маху с дивизией, конечно, дал, жалко. Но хорошо, что сам пришел. Бойцы — дело наживное, проведем мобилизацию, найдем тех, кто дезертировал… Отряд твой полком будет называться, Первым Богучарским, понял? И действовать пока будешь в Борисоглебском уезде. Оружие…

— Оружие пусть добывает где хочет! — крикнул Антонов. — У коммунистов! Ни одной винтовки больше не дам. Вот ему, а не винтовки! — и быстро свернул кукиш, вытянул руку в сторону Колесникова.

— …Войдешь в состав Первой армии, — продолжал Богуславский. — Подчиняться будешь Ивану Губареву, он теперь этой армией командует, Борщева убили. Набирай силу, Иван Сергеевич, потом снова двинешь на Воронежскую губернию, нельзя оголять наши территории…

Первый помощник и заместитель Антонова, бывший подполковник царской армии Александр Богуславский говорил еще долго. Он, наверное, понял состояние Колесникова, старался сгладить неласковый прием, подбодрял. На словах у Богуславского выходило все хорошо, но Колесников понял, что помощи ему никакой не будет, надо самостоятельно формировать полк, вооружать его, добывать боеприпасы и фураж, продовольствие. А главное — успешно, не жалея себя, воевать, бить красных, стараться смыть «позор» кровью…

…Приказав Безручко вывести 1-й Богучарский полк на Каменку и расположиться на хуторе Сенном, ждать его, Колесников мрачнее тучи направился уже в сумерках к дому, который указал ему Лапцуй — с голубыми ставнями. В ушах его все еще звучали обидные слова Антонова, хотелось им возразить, поспорить и доказать, что воронежские повстанцы бились не хуже тамбовчан, что поначалу и у них были внушительные победы, а теперь и самому тебе, Александр Степаныч, досталось, вон шеей еле ворочаешь. Но что после драки кулаками махать?! К тому же Антонов все прекрасно знает, спорить с ним бесполезно и, пожалуй, опасно — глянешь в его зенки и всякая охота стоять за себя пропадает. Да и верят ли ему, Колесникову, до конца? Тот же Богуславский намекал потом: ты, дескать, Иван Сергеевич, не вздумай выкинуть какую-нито хитрость, верные люди донесут… А чего ему теперь выкидывать? Разве есть путь назад? Одна дорога, надо думать, скоро и конец…

Каменка утопала в грязи. Утром, когда его отряд вышел к селу, шел снег с дождем, улицы раскисли, под копытами коня чавкало. Колесников сидел на лошади понурый и страшно усталый, равнодушный ко всему.

У нужного дома он остановился, сполз с коня, сидел некоторое время на завалинке, без особого интереса приглядываясь к вечерней жизни чужого ему села. Чувствовал он себя разбитым, больным и старым. Захотелось вдруг опрокинуться на эту узкую, неудобную даже для сидения завалинку и лежать, лежать, ни о чем не думая, не шевелясь, ничего больше в жизни не предпринимая. Зачем жил все эти сорок с лишним лет? Для кого и для чего? Зачем он здесь, в Каменке? Что ему надо от этой грязной улицы с незнакомыми людьми и этого дома с голубыми ставнями?! Что вообще теперь ему нужно?

С трудом поднявшись, Колесников ввел коня во двор. На злобный лай лохматой рыжей дворняги вышел Ефим Лапцуй, радостно заулыбался, облобызал Колесникова. Сам завел коня в сарай, снял с него сбрую, дал сена. Делая все это, Ефим без умолку говорил: заждались они с хозяйкой, Раисой. Она баба что надо, отказу ни в чем он не знает. И накормит, и обстирает, и все такое прочее. Лапцуй приглушил голос, стал рассказывать скабрезное, и Колесникова передернуло — ну это-то зачем?! Но Ефим разошелся, не удержать.

«Лечь бы, провалиться в тартарары, больше ничего не надо», — думал о своем Колесников.

В Раисином доме воняло самогонкой — видно, гнали недавно. Хозяйка — приземистая, мясистая, большеротая, в засаленной какой-то одежде (черная ее душегрейка лоснилась на животе и грудях), в черном же платке, охватившем овал носатого неприветливого лица, — на гостя глянула угрюмо, на приветствие буркнула что-то нечленораздельное, что можно было истолковать по-всякому. Колесников понял, что, наверное, перед его появлением был у них с Ефимом какой-то грубый разговор. Но Лапцуй делал вид, что ничего не произошло.

— Раис, приголубь-ка дорогого гостечка, — суетился он возле стола, помогая хозяйке. — Человек с дороги, с боев. Садись, Иван, садись! Ох, и выпьем мы с тобою, дорогой мой земляк!

Раиса молчаливо, но проворно накрыла на стол. Молчаливо же засветила лампу, поставила ее на припечек, и теперь желтый свет пал на небогатое убранство дома, на маленькую икону в углу, над столом, на дешевый ковер с белыми лебедями у кровати, занавески на окнах, на недельного, поди, телка в загородке, у печи.

— Ну! Взяли! — торопил отчего-то Ефим, стукал кружкой о кружки Колесникова и Раисы, пил жадно, большими глотками, быстро и радостно пьянел.

Пили за Старую Калитву, за спасение Ефима от расстрела и его подарок — белую шашку. Лапцуй принес ее от порога, где Колесников снял свои доспехи, вынимал и задвигал клинок в ножны, смачно целовал эфес.

— Эх, Иван. Если б не ты — жарили б меня теперь черти на сковороде, жарили! Давно бы уже небо не коптил.

— Ну так што! — бросила вдруг хозяйка и захохотала, откинув голову, обнажив удивительно ровные и белые зубы. — Все б небушко чище было.

— Цыц! — прикрикнул на нее Лапцуй. — Что буровишь? И кто б тебя, квазимоду, тешил?

— А нашлись бы, не сумлевайся. Вашего брата хватает, — с вызовом сказала Раиса и резким движением руки сдвинула со лба платок, глянула игриво на Колесникова.

— Ох, стерва! Ох, стерва! — расслабленно и с лаской в голосе говорил Лапцуй. — А сладкая, Иван! Редкая баба!

Ефим снова налил всем в кружки, выпил первым.

— Ты-то сам где эту шашку добыл? — спросил Колесников. — Купил, что ли?

— Да какой купил! — махнул рукой Лапцуй. — В старой армии награда, стало быть. Бунтовщиков в Питере усмиряли, на фабрике одной. Перед строем командир полка и преподнес. Эх, Иван, памятное дело-то. Строй стоит, меня выкликают, выхожу, душа в пятки — шутка, перед всеми-то! А полковой командир как по-писаному: за доблестное выполнение долга… от имени Его Императорского Величества… Чего-то еще, не помню. У меня аж в глотке драть стало. Принял эту шашечку, гаркнул: рад стараться, ваше благородие!.. А потом у Деникина Антон Иваныча красных комиссаров ею полосовал. Попробовала она кровицы… Эх!

Лапцуй выскочил из-за стола, выхватил клинок, махнул им со свистом. Угрожающе вытаращил на хозяйку дома глаза:

— Хошь, телку за один мах башку срублю, а?

— Себе сруби. Дурак, — спокойно сказала Раиса. А потом поднялась, отняла у Ефима шашку, кинула ее к порогу.

— Ты вот что скажи, — спрашивал Лапцуя Колесников. — Как тут у вас?.. Ну, вообще, разговоры какие, настрой? Вера-то есть?

— Вера есть, — мотнул красивой кудрявой головой Ефим. — Без нее — как жа? Не верить, брат, нельзя-а… Александр-то Степаныч… ох, лютой, враз тебя в яругу отправит. У него это скоро… А по правде, Иван, скоро всем конец. И тебе, и мне, и Степанычу, и стерве этой!

— Сам стерва, — беззлобно отозвалась Раиса, по-прежнему глядя на Колесникова. Подлила Лапцую: — Пей давай!

Ефим послушно высосал еще кружку, заорал вдруг такое знакомое, забытое:

— Меня милый целовал, К стеночке привалива-а-а-л…

Перешел на родной свой хохляцкий язык, придвинулся к Колесникову, обнял за плечи:

— В яком же цэ году було, Иван? Помнишь: посиделки на Чупаховке, Ксюшка твоя… Ты ж на гармонике грав! Та гарно так, я помню. Плясав ще…

— Мабуть, тринадцатый, — стал вспоминать Колесников. — Да, до мировой войны, я ще не служив. А, чого теперь!.. Скажи лучше: на Степаныча надёжа есть? Сила ж у него немалая.

— На Степаныча надейся, а сам не плошай! — засмеялся Лапцуй, загорланил снова:

— Мой миленок как теленок, Кучерявый как бара-а-н…

Лицо Ефима передернула страдальческая гримаса, он полез с объятиями к Раисе, а та отбивалась, толкала его локтями.

Скоро Лапцуй тут же, за столом, заснул; Колесников с Раисой оттащили его к кровати с белыми лебедями на ковре, сняли сапоги.

— А тебе я на печи постелила, — сказала хозяйка.

Осклизаясь неверными ногами, Колесников полез на печь, ткнулся головой в овчину, тут же провалился в сон. Но спал недолго: почувствовал, что с него стаскивают одеяло.

— Ты, что ли, Рая? — хрипло спросил он, вскинул голову.

— Дак кому больше-то! — с тихим смехом ответила женщина. — Двое мужиков в доме, а я бобылкой спи. Ну-ка, хохол, подвинься. За постой, поди, платить надо.

А, все одно. Платить так платить…