С правого, крутого берега Дона, с лобастых его меловых бугров радостно смотреть на неоглядную светлую даль, на зеленое родное великолепие полей и синюю широкую ленту реки, вдыхать смешанный аромат полевых цветов и трав, густыми волнами плывущий над землей, сознавать себя живым, здоровым, счастливым… Первозданная тишина и кажущийся покой, ослепительно-белые облака, отражающиеся в чуткой и нервной воде, летнее уже, горячее солнце, ласкающее округу щедрыми лучами, заливающее ярким светом горизонт — все это настроило Наумовича на философский лад. Он с полчаса уже, чуть в стороне от Вереникиной, хлопочущей у прибранной, в цветах, могилы Павла Карандеева, сидел на подвернувшемся гладком камне, лицом к остроконечному и простенькому обелиску и открывающемуся за ним простору, думал. Думал о мимолетности и вечности человеческой жизни, о суровой простоте ее неизбежного конца и предназначении человека на земле. Станислав Иванович и сам удивлялся этим мыслям: сегодня, в грустный и торжественный час памяти боевого товарища, они явились вдруг незваным, растревоженным роем, будоражили его душу, заставляли и на самого себя смотреть несколько иными, спрашивающими, что ли, глазами: а так ли жил? а все ли отдал делу?..

Решил, что жил и боролся за Советскую власть честно. Мог бы и он погибнуть в кровавой этой круговерти, свистели и над его головой пули. Нет вот в живых Николая Алексеевского, его одногодка, тяжело ранен Федор Макарчук, до сих пор в госпитале, мученической смертью погибли Паша Карандеев, Лида Соболева, Ваня Жиглов, ходила по краю пропасти Катя Вереникина… Они, молодые, отдали свои жизни без колебаний и страха, рисковали собой сознательно, знали, были убеждены, что так надо, нет иного пути. Он, Станислав Наумович, тоже выполнил бы любое поручение партии большевиков, да он, собственно, и выполнял их, просто ему повезло, остался в живых. А значит, будет продолжать дело погибших своих товарищей, защищать революцию, Советскую власть — самое дорогое, что есть у народа, то, что завоевано страданиями и кровью…

Наумович попытался представить себя в недалеком будущем, лет эдак через десять, и не смог. Знал, что десять лет — это слишком большой срок для его надорванного уже сердца. Годы работы в чека не прошли даром. Он пока никому не говорил о своей болезни, но знал об этом, слишком хорошо знал…

Наумович стал размышлять о тех людях, которые будут жить на этой вот земле после него — что это за люди явятся из небытия? Вспомнят ли они о нем, Паше Карандееве, Алексеевском? Будут ли продолжать их революционное дело с такой же страстью и убежденностью, не щадя жизни? Или то, будущее, время совсем не потребует от них жертв? Знать бы… Да и знать бы: кого вообще вспомнят, почему? Хотя каждый живущий на земле оставляет о себе память, добрую ли, худую, — своими делами, судьбой…

Когда Николай Алексеевский был председателем Воронежской губчека, они не раз встречались, спорили до хрипоты о коммунизме, о человеке, который будет жить в том светлом обществе. У Николая были оригинальные мысли, свой собственный взгляд на вещи, вообще он смотрел на жизнь с какой-то особой гуманистической вершины, воспевал человека, ратовал за бескровные социальные реформы, демократию, мнение большинства… Милый дружище, революция преподнесла тебе суровый урок, заставила взять в руки оружие, защищать свои взгляды и убеждения, саму жизнь. Судьбе было угодно вчерашнего скромного гимназиста бросить в самое пекло революционной борьбы, в девятнадцать лет сделать председателем губчека, потом, через полгода, — Чрезвычайным комиссаром объединенных вооруженных сил губернии. Девятнадцать, всего девятнадцать лет было отпущено Николаю Алексеевскому, по восемнадцать — Лиде Соболевой и Ване Жиглову, двадцать два — Паше Карандееву. Да и Федору Мордовцеву было всего тридцать четыре… Молодые, очень молодые люди!

«Конечно, пройдет время, многие имена забудутся, — думал Наумович. — Не всем из нас удалось свершить в жизни что-то героическое, каждый выполнял свою работу как умел. Но — честное слово! — мы старались выполнять ее хорошо и изо всех сил. Мы верили в будущее, хотели, чтобы те, кто будет жить после нас, были бы счастливы…»

В этом месте своих размышлений Станислав Наумович одернул себя, сказав вслух, что это нескромно, что это все преждевременные мысли. Он сам еще очень молод, жив, хотя и не совсем здоров, и дел у него в чека невпроворот. Конечно, можно и подумать, и поразмышлять при случае, но лучше все-таки отодвинуть эти мысли на потом. Хотя чертовски же интересно заглянуть в будущее, спросить тех, б у д у щ и х: а знаешь ли, что мы строили для тебя? Бережешь ли? Помнишь?

Удовлетворенно вздохнув, Наумович глянул на часы — ого, уже полдень! За мыслями прошли полчаса, не меньше. Мысленно прикоснувшись к теперь уже прошлым временам и делам, вывел, что мало в чем можем упрекнуть себя и своих товарищей — революции они отдали много, а некоторые из них — все.

И все же промелькнувшие в раздумьях и отдыхе полчаса председателю Павловской уездной чека Станиславу Наумовичу было жалко. Он был человеком дела, ценил каждую минуту.

Катя упросила его оставить на час-другой дела в Мамоне, съездить к могиле Павла. Наумович согласился, понимая, что потом это время придется наверстывать — забот все прибавлялось и прибавлялось. Позавчера на хуторе Бабарин среди бела дня переодетые в форму красноармейцев бандиты вырезали семерых коммунаров-первомайцев во главе с Тихоном Васильевичем Басовым. Бандиты были свои, местные, никто из погибших коммунаровцев не поднял шума, не встревожился — доверились мирно подошедшим людям, заговорили с ними…

Следовательский мозг Наумовича два этих последних дня напряженно работал в одном направлении: спрашивал — где могут прятаться остатки колесниковских банд, кто конкретно был на хуторе Бабарин, кто подсказал бандитам о коммуне Тихона Басова, первом коммунистическом ростке новой жизни в их волости? Кто?!

Наумович знал, что непросто будет найти, ухватить ниточку и размотать потом весь клубок страшного этого преступления. Многие еще боятся бандитов, боятся расправы. Конечно, многое с разгромом Колесникова изменилось и во всей губернии, и здесь, в уезде — банды попритихли, попрятались, но, судя по всему, не собираются без боя сдавать свои последние позиции: гибель коммунаров — кровавое тому доказательство. Пришлось отложить в Старой Калитве все дела, приехать сюда, в Мамон, отправиться на хутор Бабарин и снова, в который уже раз, слушать переворачивающие душу рыдания родственников погибших и почти на голом месте строить версии, предположения… Правда, ниточка, а точнее, надежда у чекистов все-таки была: бандитов видела девчонка, спрятавшаяся во дворе под перевернутой дырявой лодкой, но она буквально потеряла дар речи — все происходило на ее глазах… И заговорит ли еще бедное дитя?

Наумович поднялся, подошел к Вереникиной, стоявшей перед нежно-зеленым бугорком могилы Карандеева с отрешенным, печальным лицом. Катя — в темной жакетке, надетой поверх серенького, в мелких цветочках платья — глянула на него заплаканными, далекими какими-то глазами, сказала глухо:

— Паша, когда его привезли на Новую Мельницу, все беспокоился: передайте нашим, что честно помер, ничем Советскую власть не опозорил, не подвел… Это дед один, Сетряков, мне потом рассказывал. Чем-то ему Паша наш понравился. Кстати, Сетряков при штабе у Колесникова был, Станислав Иванович. Лиду Соболеву знал… — Она горько вздохнула, покачала головой: — Бедняга!

Вздохнул и Наумович, не сказал ничего. Нашел он в Старой Калитве деда этого, говорил с ним. Сетряков знает кое-что, но, кажется, запуган, помалкивает. Одно толкует: был при штабе Колесникова истопником, дальше печки не совался, так что… Но так ли это? Надо будет потом поговорить с ним еще, выяснить, уточнить. Случайно ли Павел именно его, Сетрякова, выбрал для разговоров? Не знает ли он, кто зарубил Соболеву? С чего началось восстание в Старой Калитве? Кто мутил народ, подбивал на мятеж? Много, много еще неясного. Те же Трофим Назарук, Кунахов и Прохоренко, старокалитвянские кулаки, в один голос утверждают, что вандею эту затеял в Калитве сам Иван Колесников, что они, зажиточные хозяева, вынуждены были подчиниться под угрозой оружия, помогать повстанцам лошадьми и фуражом, в душе же — всегда были и есть за народную Советскую власть… Хитрят, конечно, изворачиваются. Простые слобожане говорят об этих людях совсем другое, и придется еще покорпеть над страницами допросов, поломать голову над показаниями, ложными и правдивыми, найти истину, чтобы наказать зло по всей строгости и справедливости советских законов…

Был он и на хуторе Зеленый Яр, точнее, на том месте, что осталось от хутора. Помнил о последнем бое, в котором Маншин убил Колесникова, узнал потом, что Безручко, дав крюк и оторвавшись от преследования, вернулся на хутор и якобы велел спрятать тело Колесникова в одном из домов, в подвале. Домов теперь не было, хутор спалили по чьему-то приказу. Торчали лишь печные трубы да тянул в небо сухую деревянную шею колодезный журавель.

Наумович походил по пепелищу, потыкал сапогами в остывшие головешки. Возможно, где-то под ними зарыт и Колесников. Но как найдешь труп? Да и нужен ли он теперь? Банды разбиты, смерть Колесникова подтверждена несколькими очевидцами. Пусть лежит.

Месяц спустя, после сильных проливных дождей, Наумович снова оказался у бывшего хутора Зеленый Яр, проводил со своими помощниками следственный эксперимент. Пепелище не выглядело таким черным и мрачным, как в прошлый раз, но все же селиться здесь никто больше не захотел — одни лихие степные ветры хозяйничали в обгорелых трубах, буйствовал на бывших подворьях чертополох да выла где-то поблизости одичалая собака.

«От хорошего человека хоть бугорок земли остается, — подумал Наумович. — А так вот превратишься в чертополох да и сурепку…»

Станислав Иванович подошел к могиле Карандеева, поправил на обелиске простенькую жестяную звезду, долго смотрел на небольшую фотографию Павла.

— Место тут хорошее, правда, Станислав Иванович? — слабо улыбнулась Катя, отвлекла Наумовича от его мыслей. — Видно далеко. Смотрите, какая красота!

Они в грустном молчании постояли еще у могилы, тихонько потом пошли к ожидающей их бричке. Над головами чекистов по-прежнему блистал голубой летний день, ярко светило солнце и ничто, казалось, не напоминало о вчерашней жестокой, сотрясающей землю грозе с проливным дождем и ослепительными, рвущими тучи молниями — тишь и благодать кругом. Но над дальним урочищем громыхнуло вдруг тревожно и раскатисто, потянул низом холодный, порывистый ветер, запылил на белых донских берегах легкой меловой пылью…

1984—1987 гг.

Воронеж — Старая Калитва