Генка Дюбелев, в блатном мире Дюбель, вернулся в Придонск в мае. Сидел он за разбой по 108-й статье, за нанесение тяжких телесных повреждений, как записано в Уголовном кодексе РСФСР, лямку в колонии усиленного режима тянул по второму кругу, но совесть его по этому поводу нисколько не мучила — у каждого свой путь. Первый раз, еще шестнадцатилетним пацаном, он попал за проволоку по пьяной лавочке, за участие в драке. После освобождения связался с ворьем, проломил голову пареньку из стройбата, который помешал ему уволочь со строительной площадки доски, и суд накрутил ему в общей сложности семь лет. Генка считал это наказание жестоким и несправедливым, подавал кассационную жалобу, но приговор оставили в силе. Тогда, озлобившись, он дал себе слово: отомстить судье Букановой. Даже прокурор просил для Генки меньшего наказания, а Буканова расстаралась. Дескать, мы имеем дело с рецидивистом, впрок ему предыдущее наказание не пошло, пусть сидит.

Воинская часть, где служил пострадавший тот паренек, в лице своего общественного обвинителя майоpa Бойко также требовала для Дюбелева максимального наказания, поэтому Буканова и осудила его по двум статьям сразу, хотя Генка плакал на суде искренними слезами и заверял, что подобного больше никогда не повторится. Но солдатик стал инвалидом, несколько месяцев пролежал в госпитале, потом его комиссовали из армии — говорить он стал плохо и приволакивал ногу. На суде была его мать, кричала на прокурора, что он покрывает бандита, не место тому вообще на белом свете, нужно такого выродка расстрелять. Прокурор слушал мать солдата с бесстрастным, каменным лицом, а судья Буканова явно соглашалась с этой мамашей, кивала ухоженной седой головой. Перед глазами Генки до сих пор стоит ее ненавистный облик: седая, с бубликом волос на затылке голова, белая кофточка, охватившая кружевным воротничком высокую шею, непримиримый взгляд карих, блестящих глаз. На речь адвоката она, казалось, не обратила никакого внимания.

Генка, все больше мрачнея, сидел за барьером, торчала только его стриженая макушка, слушал то, что говорили судья и адвокат, хмыкал презрительно. Никакой он не бандит, шваркнул солдата прутом по голове, чтоб тот не лез под горячую руку, не мешал. Сделал бы вид, что не видел Генку, так нет… Да и из-за полкуба нужных Генке досок стройбат не обеднел бы. Один мужик строил по соседству гараж, обещал три бутылки водки за приглянувшиеся ему доски, вот Генка и полез. Жаль, все вышло боком! Генку поймали другие солдаты, когда он лез через ворота стройплощадки, примчалась милиция и «скорая помощь», загребли его лихо. А мужик тот, падла, отказался от всего: мол, не видел ничего, не знаю, никаких досок не заказывал… Ну ладно, увидимся еще, потолкуем. Прощать такой подлости Генка не собирался, как не собирался он прощать и судье Букановой. Семь лет вычеркнуты из жизни, но не из памяти, Буканова поплатится за свою принципиальность, поплатится. Он не собирается кидаться на нее с ножом или тем же арматурным прутом, зачем? Есть другие способы, все будет сделано культурно. В колонии были спецы, научили кой-чему, подсказали. Главное, все продумать и рассчитать. И не опешить. Сделать вид, что «осознал» и «раскаялся», отсидка пошла на пользу. А остальное — дело техники. Именно техники. Она сработает, и она же заметет следы. Генка, можно сказать, прошел хороший теоретический курс подрывного дела. Во всяком случае, знает, как смастерить самодельную мину, особой хитрости в том нет. Главное, не трепать преждевременно языком, держать все в секрете, доверять только самому себе. Так учил его в колонии бывший сапер Васька Локоть, а уж он на этом деле собаку съел — не раз брал где-то в северных краях кассы, никакие сейфы не выдерживали,

…Поезд, бодро постукивая колесами на многочисленных пересечениях рельсов, втягивался уже на станцию, и Дюбель нетерпеливо тянул шею — за сутки с лишним надоел этот душный вагон до чертиков. Конечно, его не сравнить со «Столыпиным», о этой душегубкой, в которой Генку везли на север Свердловской области, но все равно, никакого удовольствия от поездки Генка не испытывал. Болел желудок, хотелось есть, а деньги он все спустил на вокзале в Свердловске, когда делал пересадку. Часа четыре сидели они в ресторане с такими же освободившимися корешами, шиковали, и денег оставалось только на билет до Придонска.

Поезд нырнул под путепровод, на темном вагонном стекле появилось Генкино отражение — невысокий двадцатичетырехлетний парень, с осунувшимся лицом, с жестким взглядом усталых глаз, с ранними морщинами, скобой охватившими большегубый рот. Темные прямые волосы еще не отросли, куцыми, нечесаными прядями свисали на выпуклый маленький лоб. А ведь когда-то он своим чубом гордился, все приглаживал-зализывал его перед зеркалом. Когда это было, сколько лет назад? В колонии он привык уже к такой прическе, она, может быть, и более практична. Но теперь он снова отрастит длинные волосы, пофорсит, видок этот тюремный, что сейчас в стекле, самому уже противен до тошноты. Погуляет, а там видно будет. С умом если жить, то и вовсе не обязательно снова ехать в холодные края, надо будет найти в Придонске мужиков, какие и горб не особенно ломают, и живут безбедно.

В вагоне снова стало светло: путепровод, мощные каменные глыбы, уплыли назад; Генка увидел красный, весело бегущий по улице трамвай, вспыхивающие на солнце спины легковых машин, пешеходов; замаячила невдалеке, на крыше здания, большая вывеска «Гастроном», и Дюбель невольно сглотнул слюну, поморщился от боли в желудке. Желудок он испортил в колонии окончательно, жрал и пил всякую гадость, там не до деликатесов, кормят плохо. Он и постарел, пожалуй, из-за этого, от недоедания и нервной жизни, никто ему двадцать четыре и не даст, а за тридцать — запросто.

Поплыл за окном серый асфальт перрона, черные литые прутья высокой привокзальной ограды, поезд все замедлял и замедлял бег и наконец остановился. Дюбель первым вышел из вагона, нетерпеливо потеснив плечом проводницу, и та, поняв, видно, с кем имеет дело, ничего не сказала ему.

Генка пересек вокзал, стоял сейчас на ступенях здания, смотрел на шумную городскую жизнь, на залитую солнцем привокзальную площадь с десятками авто, на громадную клумбу с розами, на два подкативших к самому крыльцу троллейбуса, в распахнутые двери которых тут же полезли приехавшие поездом пассажиры. Вся эта суета, яркое, цветное многолюдье, шум моторов, звонки трамваев в первое мгновение оглушили Дюбеля, и он стоял слегка растерянный — отвык от города, отвык. Потом спустился со ступенек, пошел неторопливо мимо троллейбусов, киосков «Союзпечать», сидящих на скамейках людей, летнего кафе, где что-то ели за столиками, и запах еды дразнил голодный его желудок, мучил. Генка понял, что должен съесть хотя бы какой-нибудь тощий пирожок, до дому добираться далеко, ехать на трамвае минут сорок пять, не меньше, да ждать его, собаку. Генка решительно свернул к кафе, наметанным взглядом отыскал столик, за которым сидели, уплетая сочные чебуреки, три каких-то зеленых парня, почти мальчишки, студенты по виду, сел. Взял из кучки чебуреков один, стал есть, и мальчишки молча и без протеста приняли его хамство.

— Давно освободился, земляк? — набрался один из них, постарше, смелости, заметив на руках Дюбеля наколки: крест с подписью — «Все там будем», и на другой руке — солнце за решеткой.

— Только что, — буркнул Генка. — Прямо из тюрьмы к вам за стол. Не вздумай хипиш поднимать.

— Да мы что, дядь, ешь, — пискнул другой, с бледной тонкой кожей на лице, все жилочки, казалось, у него, у этого сопляка, светились.

«Дядь!» — машинально отметил про себя Дюбель. Уже дядей стал, и не заметил как. И снова он подумал о судье Букановой: «Погоди, седая б…, погоди».

Парни торопливо ушли, а Генка, слопав подряд три чебурека, малость повеселел. Ковырялся спичкой в гнилых зубах, разглядывал привокзальную жизнь уже другими, более спокойными глазами.

И все же настроение ему снова испортили два дотошных молоденьких милиционера. У них глаз тоже был наметанным, Дюбеля они довольно быстро заметили в толпе, ожидающей трамвай десятого маршрута, подошли, откозыряли, невнятно пробормотав свои фамилии, отвели Генку в сторонку и потребовали документы.

— Чем это я вам не понравился, господа хорошие? — спросил он, брезгливо кривясь, но за справкой в нагрудный карман куртки все-таки полез: собачиться сейчас с этими ментами — себе дороже.

— Обращайся по форме, — строго потребовал сержант, и горбоносое его молодое лицо посуровело. — Что еще за «господа»?

Генка криво ухмылялся.

— Отвык от «товарища», извини.

— Да я так и понял, — продолжал сержант, внимательно изучая справку Дюбеля об освобождении.— За что сидел? Где?

— Слушайте, фрайера, катились бы вы своей дорогой! — вскипел Генка. — Я вас не трогаю, общественного порядка не нарушаю. Чего прицепились? Где да за что… Кому надо, тот все обо мне знает. А я домой еду. Честно отсидел, честно еду. Что еще?

— Но-но, ты, урка, потише! — стал закипать второй милиционер, но сержант одернул напарника по наряду, сказал миролюбиво, протягивая Генке справку:

— Ладно, Дюбелев, идите. Да ведите себя с милицией потише.

«Это уж мое дело, куда идти, как себя с вами, ментами погаными, вести, — раздраженно думал Генка. — Нашелся тут наставник».

Но он ничего этого, разумеется, милиционерам не сказал, только желваки на его скулах катались туда-сюда да глаза стали бешеными. Он вполголоса выругал широкозадую тетку, нечаянно толкнувшую его перекинутыми через плечо сумками, зло смотрел на смеющихся по какому-то поводу двух девушек — они ели мороженое на скамейке и так и покатывались со смеху. Беззаботный, летний уже вид девчат особенно раздражил Дюбеля — голые колени, голые до плеч руки, глубокие вырезы платьев… Были эти самочки в самом соку, он бы разложил их обеих и не охнул: голод по женскому телу он испытывал посильнее, чем недавнюю сосущую пустоту в желудке.

«Доберусь до сучки какой-нибудь, доберусь… — строил Генка будоражащие кровь планы, сидя в трамвае, мчавшем его на самый край города, к шинному заводу. — Часами в потолок будет глядеть».

Надоело нам на дело Свои перышки таскать. Папы, мамы, прячьте девок — Мы идем любовь искать, —

вспомнил он блатную песню Розенбаума, и на душе малость полегчало.

Генка видел, что пассажиры обращают на него внимание, и это было ему неприятно.

— Ну, чего вылупилась? — грубо сказал он молодой женщине с ребенком на руках, и та поспешно пересела на другое место, а девочка от испуга заплакала.

«Пялится как эта…» — не нашел Генка сравнения, понимая, конечно, что женщина, в общем-то, не виновата и даже не сказала ему ни слова, но сдержать злости и раздражения он не смог.

Доконала его водитель трамвая, рыжая толстая деваха, которая на конечной остановке открыла только переднюю дверь и стала проверять билеты.

— А твой где? — строго спросила она Генку, и тот нервно осклабился, дернул щекой.

— У меня проездной.

— Покажи.

— Да неудобно при людях расстегиваться-то. — Генка уставился на пышную грудь трамвайщицы.

— Хам! — сказала девушка и, покраснев, отступила.

— Ты поосторожней, халява, поосторожней! — визгливо крикнул Генка и стал угрожающе надвигаться на девушку, но за спиной его закричали сразу несколько голосов:

— Только попробуй, тронь!

— А ну топай, парень, не дури!

— Мужчины, да что же вы смотрите?! Дайте ему, чтобы знал.

— Вот шпана распоясалась, а! В милицию его сдать нужно!

Второй раз за сегодняшний день Генке с милицией встречаться не хотелось, пришьют еще хулиганство — двести шестую статью. И Дюбель слинял — шустро выпрыгнул из трамвая, подхватил ноги в руки, и только его и видели, черная куртка его скоро пропала в густых зеленых посадках, разросшихся вдоль железнодорожного полотна. А за рельсами — рабочий поселок, серый трехэтажный дом, мамка, не очень-то ждущая своего сынка: матери Генка не писал ничего, не любил ее и ни во что не ставил. Про отца и думать забыл, как будто его и не было никогда в этой сволочной, безрадостной жизни…

На следующий день Дюбель устроил у себя дома кутеж. Собрал старых своих корешей, кого еще не посадили или кто уже, как и он сам, отсидел, накупил водки, пива, закуски попроще. Деньги он вытряс у матери; та, повар в одной из рабочих столовых, худая нервная женщина, выложила на стол последние свои сбережения — и радость все же была на ее изможденном, болезненном лице — сын вернулся, и печаль: судя по всему, Генка на воле не задержится. Но все же мать расстаралась, притащила из столовой свежих, теплых еще котлет, всяких там салатов, жареной рыбы, хлеба. После тюремной баланды стол казался Генке царским, столько добра сразу он давно уже не видел. Но все же он больше беспокоился о выпивке, и сам собирался упиться до помутнения разума, и друзей решил напоить так, чтобы те потом вспоминали: а помнишь, когда Дюбель вернулся, мы врезали?… Пусть вспоминают, пусть. Кореша собрались молодые, в основном из подрастающей шпаны, мелкая уличная шушера. Только один из них, Щегол, условно «сидел» год с небольшим за угон мотоцикла. Генка и Щегол, узколобый, угрюмый юнец с розовым, свежим еще, шрамом на щеке— его полоснули в пьяной драке ножом, — «вспоминали минувшие дни», а шпана внимала им с раскрытыми ртами, жадно впитывала блатные словечки: «зона», «пайка», «перо», «вертухай», «параша», «беспредел»…

Генка сидел за столом по пояс голый — жарило в распахнутое окно квартиры майское полуденное солнце. Окно выходило во двор, тихий и заросший зеленью. Цвела черемуха и вишня, аромат в окно поднимался необыкновенный, терпкий, земной. Не было обрыдлых зарешеченных окон, нар, грубых окриков бригадиров, не мозолили глаза зеленые кителя контролеров-надзирателей. Все это пока казалось Генке нереальным, зыбким, готовым исчезнуть — так велик был контраст, ведь всего три дня назад все было по-другому. Но за минувшие эти дни он отоспался и заметно посвежел, вид у него был теперь вполне приличный, хотя разрисованные татуировкой грудь и руки и самому ему не давали забыть — кто он и откуда явился. На тощей его груди тюремный художник изобразил русалку с мощным рыбьим хвостом и бесстыдно торчащими острыми грудями, финку, с которой каплет кровь, голую девицу в пикантной позе. На правом плече красовался орел, хищно открывший клюв, а на левом было изображено тюремное окно и под ним — корявые, но жирные буквы: «Нет в жизни счастя».

Мелкота эта, которая гостила у Дюбеля, рассматривала наколки с большим вниманием. Щегол попросил Генку повернуться спиной, там тоже была изображена целая картина — русские сказочные богатыри на копях и с пиками. Были наколки и на ногах; если спустить штаны, то можно еще кое над чем посмеяться, но Генке надоела эта демонстрация, он велел всем наливать — а гостей у него было человек семь — и сам провозгласил тост за свободу.

— С возвращением, Дюбель!

— С прибытием на родную землю, Ген!

— Рады тебя видеть, дружище!

Генка тоже был рад, все эти годы спал и видел такой вот богатый стол, корешей и еще голую деваху! С девахой пока не получалось — кто замуж из его знакомых девиц выскочил, кто куда-то запропал из города. Ну ничего, это дело поправимое, не сегодня завтра баба у него будет.

Мать бесшумно, покорной тенью сновала от стола на кухню и обратно, все ставила да убирала, глаза ее были мокрыми от слез.

— Ешьте, ребята, ешьте, все свежее… Гена, что ж ты не угощаешь ребят?

— Да что они, маленькие, чего ты? — сыто и пьяно смотрел Дюбель на мать. — Ты иди, мать, иди. Или, может, сядешь с нами? За родного сына рюмашку бы пропустила, а? Или не рада?

— Да как не рада, сынок, что ты говоришь? — мать замахала на Генку руками, села о краю стола, подняла рюмку, выпила и торопливо ушла, вытирая слезы. Так было и несколько лет назад — пьянки-гулянки, ночные похождения, драки… Ну кто б его образумил, кто бы правильную дорожку в жизни указал. Ведь ничего не стал рассказывать ей, матери, не заверил: все, мол, мать, завязал я с прошлым — и больной стал, и постарел, дядей уже называют… Нет, негоден он ни к чему, не хочет честно жить и трудиться, да и делать ничего не умеет, никакой специальности не приобрел. О-ох…

Клавдия Дюбелева заливалась горючими слезами на тесной своей чистенькой кухоньке, а в комнате гремел магнитофон, тренькала гитара и молодые, ломающиеся голоса орали что-то несусветное, непонятное ей:

Ведь мы живем Для того, чтобы Завтра сдохнуть. А-а-а…

«И за что же мне такое наказание выпало, господи?! — расстроенно думала Клавдия. — Разве такого я сына хотела?»

В дверь позвонили, она торопливо вытерла слезы, пошла открывать, и в комнату, полную смрадного табачного дыма и гитарно-магнитофонного гама, ввалились двое: бородатый громадный парень, а с ним второй, прыщавый блондин — оба в «фирме», в джинсах-варенках, нарядных рубашках с блестящими пуговицами, а у блондина на шее — еще и яркий, завязанный узлом платок.

— Геныч! Здорово! Сколько лет, сколько зим!— ревел бородатый, распахнув руки, направляясь к столу.

— Борис?! Басалаев?! Кто посетил презренного вора и фулюгана-а! — вопил в свою очередь и Дюбель, вскочив навстречу гостям, обнимаясь сначала с Бобом, которому он едва доставал до плеча, а потом и с Олегом Фриновским, проявившим меньше эмоций, подавшему Генке лишь руку.

— Ну, канайте к столу. Прошу! — радушным жестом хозяина приглашал Дюбель, и Боб с Фриновским уселись по-хозяйски, потеснив молчком мелкоту.

— От кого прознали? — Генка налил старым знакомцам водки. — Я телеграммы не давал, приехал тихо.

— О хороших людях молва впереди бежит, Геныч, — откинувшись на спинку стула, похохатывал Боб. — Верные люди дали знать: Дюбель дома, отдыхает.

— Ну рад видеть, рад! — долдонил однообразно Генка, чокался с Басалаевым и Фриновским, влюбленно-восторженно заглядывал им в глаза, пытался что-то рассказывать, но сбивался, перескакивал на другое, потом вдруг хватал гитару, подыгрывал магнитофону, снова наливал в стаканы… Бестолковщина эта продолжалась с полчаса.

Боб почти не пил, сказал Генке, что он за рулем, ему нельзя, не дай бог менты привяжутся. А Фриновский опрокидывал в рот рюмку за рюмкой, тряс лохматой, длинноволосой головой, морщился и постанывал, закусывал мало.

Молодежь притихла, посматривала на Боба и Фриновского с интересом и робостью. Понятно было, что птицы эти большого полета, может и похлеще чем сам Дюбель, — вон он как перед ними, чуть ли не на задних лапках, все старается угодить, налить побольше и повкуснее угостить. Боб заметил это внимание, цыкнул на подростков:

— Ну, чего клювы пораскрывали? Займитесь делом.

Подростки сбились у дивана, Щегол выхватил из кармана колоду новеньких карт, пошла игра!

Басалаев сел поближе к Генке, обнял его за голую, вспотевшую шею, спросил задушевно:

— Как там, Геныч? Как сиделось?

Генка махнул вяло — что спрашивать? Сидеть несладко.

Заорал вдруг надрывно, хриплым голосом!

Вышел я на свободу, Корешей повидать. И уйду в непогоду Тех ментов убива-а-ать…

— Да ладно тебе про ментов песни петь, Геныч, — журил с лаской Боб. — Не стоят они того, чтобы даже думать о них. Презирать их надо и — сторонкой, сторонкой, — он живо и весело показал это на пальцах, — обходить.

— Не-ет, — Дюбель покрутил головой, — Ментам и судье, этой стерве Букаповой, не прощу-у! Не прощу! — он трахнул кулаком по столу, и мать тут же прибежала из кухни, стала о умоляющими и перепуганными глазами просить:

— Гена, сынок, не надо шуметь. Соседи еще позвонят, милицию вызовут… Греха не оберешься.

— Соседи?! Пусть только попробуют! — Генка яростно скрипнул зубами. — Я им… — и выругался смачно, с удовольствием.

— Ладно, Геныч, тихо, тихо, — властно проговорил Боб и проводил мать снова на кухню: — Мы тут сами все уладим, ничего… Как вас звать-величать? Клавдия Максимовна? Ага, понятно. Ничего. Если можно, чаю мне крепкого. Только свежего и без сахара. А за Геныча по беспокойтесь, шуметь он не будет.

Басалаев вернулся в комнату, стал расспрашивать Генку о планах на будущее. Тот плохо соображал, но вопрос понял. Отрубил:

— Заслуженный отдых. Вино, девочки, кабаки.

— А башли?

— С этим туго, Боб. Одолжи.

— Одолжить можно. Правда, много не смогу. А дать тебе заработать — пожалуйста, приходи. Мы на подхвате у одного маэстро. Кооператив у нас, «Феникс» называется.

— Чего? Феликс? — не попял Дюбель.

Басалаев засмеялся;

— «Феникс», птица такая, из пепла встала. Шеф придумал. Птицу вроде сожгли, а она опять восстановилась.

— Как это? — Генка пялил на Боба красные непонимающие глаза.

— А хрен ее знает, Геныч. Ну, сказка это, миф! Это ты лучше с шефом, он тебе объяснит. Если, конечно… тебе деньги нужны, девки. А?

Дюбель замотал головой:

— Ни в каком кооперативе работать я не буду. У меня отпуск.

— Тебе у нас понравится, Ген, — вставил свое мнение Фриновский. — Работа не пыльная, но денежная. Шеф наш — голова, каких поискать, уважает преданных людей. Башли у тебя будут.

— И девочки. Каких захочешь, — пообещал и Боб.

Выпив большую чашку душистого горячего чая, Басалаев поднялся, поблагодарил мать Генки, сказал, что им с Фриновским пора ехать. На клочке бумажки нацарапал шариковой ручкой помер телефона, сказал Дюбелю, мол, отдохнешь — позвони. Генка мотал опущенной головой, не понять было — слышал слова Боба, не слышал… Но гостей до двери пошел провожать, снова облобызал Басалаева, спросил:

— А ты спорт свой бросил, Боб?

— Да как сказать…, — тот почесал ногтем переносицу. — И да, и нет. Из «Локомотива» я ушел давно, маялся какое-то время без работы… Потом вот нам с Олегом повезло: шефа своего встретили.

— Ладно, парни, заходите, залетайте! — Генку пошатывало. — Буду рад.

— И ты, Геныч, старых друзей не забывай.

— Угу. Пока!