За завтраком Казакевич вдруг заговорил о междуцарствии и причинах восстания. Видя изумление Бестужева, он сказал, что ночью читал книгу, присланную из Петербурга. При этих словах он протянул довольно большого формата, но не очень толстую книгу. Бестужев увидел золотое тиснение на обложке: «Восшествие на престол Императора Николая I». На титуле помета крупным шрифтом: «Издание третье, первое для публики, Санкт-Петербург, 1857». Быстро пробежав предисловие, Бестужев узнал, что впервые книга появилась в 1848 году, а переиздана в 1854-м, оба раза по двадцать пять экземпляров. Все ясно: написана лишь для царя и его августейшего семейства. Можно ли ждать бесстрастного разбора?

Увидев, как Бестужев заинтересовался книгой, Казакевич неожиданно предложил ему остаться на даче и почитать в спокойной обстановке. И хотя Бестужев стал ссылаться на то, что ему надо бы проследить за разгрузкой и сдачей товаров, Казакевич настоял на своем и уехал в город, оставив гостя на даче.

В предисловии говорилось, что книга написана «по самым достоверным фактам», чтобы «восполнить для будущего историка России такой пробел, которого не простило бы нам потомство».

«Современники стареют и умирают, предания исчезают, в самих свидетелях и очевидцах память былого тускнеет, и к истине, искажаемой изустными рассказами, примешиваются постепенно вымыслы и прикрасы, которые так легко прививаются ко всякому великому происшествию, много занимавшему собою умы».

Иллюзию непредвзятости создавало подробное перечисление материалов, служивших источниками. Помимо записок членов императорской семьи, упоминались заметки «свидетелей и деятелей 14 декабря» генерал-адъютанта Орлова, графа Левашова, Перовского, Засса и генерала Ростовцева.

— «Деятели» 14 декабря! — усмехнулся Бестужев.

Уже в предисловии бросались в глаза раболепный, лакейский тон изложения, передержки, искажения фактов. Искусно подтасованные и замаскированные, они создавали впечатление правдивости лишь для непосвященных.

«„Если буду Императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин“ — так говорил незабвенный Император Николай I утром 14 декабря 1825 года, — писал Корф, — и торжественно оправдалось это первое державное Его слово! Тридцать лет среди благоволений мира и громов войны, в законодательстве и суде, в деле внутреннего образования и внешнего возвеличения Его России, везде и всегда Император Николай I был на страже ея чести и славы, ея отцом и вместе первым и преданным из ея сынов. Человек не может всего; Николай исполнил все, что возможно одному человеку».

Ай да Корф! Ай да Модинька! Как бы отнеслись к этим словам его лицейские друзья Дельвиг, Пушкин, Кюхельбекер, которых извел Незабвенный? Наверняка с брезгливостью и презрением.

Далее Корф начал объяснять причины междуцарствия не борьбой за престол между сыновьями Павла I, а их нежеланием власти. Получалось, что от короны отказывались не только Николай и Константин, но и Александр еще при жизни своего отца Павла I. Для доказательства этого цитировалось письмо Александра от 10 мая 1796 года:

«Придворная жизнь не для меня создана… В наших делах господствует неимоверный беспорядок… грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изогнан отовсюду…»

— Ну чем не наши дни, — вздохнул Бестужев. Далее Александр писал, что исправить укоренившиеся злоупотребления выше сил не только человека, одаренного, подобно ему, обыкновенными способностями, но даже и гения.

Затем Корф привел беседу 1819 года, когда государь сказал Николаю, что Константин с врожденным отвращением к престолу решительно отказывается ему наследовать, к тому же у того тоже нет наследника. «Мы оба видим на тебе явный знак божьей благодати, даровавшей тебе сына, так знай наперед, что призываешься к императорскому сану». Николай, пораженный, как громом, стал в слезах отказываться, мол, никогда не готовился к сану императора.

В 1823 году был написан манифест об отречении Константина и положен в ковчег алтаря Успенского собора в Москве, а копии отосланы в Государственный совет, Синод и Сенат. Обнародовать его Александр не стал, то ли надеясь на рождение своего наследника, то ли щадя самолюбие Константина. Не сообщил он об этом и на смертном одре в Таганроге.

Весть о его болезни пришла в Петербург 25 ноября. Николай тотчас поехал к матери, которая сейчас испытывала отчаяние из-за того, что никто не знал об отречении Константина и восхождение на престол Николая может вызвать непредсказуемое.

27 ноября во время молебна в церкви Зимнего дворца за здравие Александра пришло сообщение о его смерти. Мария Федоровна лишилась чувств, а Николай приказал всем присягнуть Константину и сам первый дал присягу.

Корф торжественно писал, что история — не что иное, как летопись человеческого властолюбия. У нас же она отступила от вечных своих законов и представила «пример борьбы неслыханной, борьбы не о возобладании властью, а об отречении от нея!». Но умиление Корфа было лицемерно, как и тогдашнее поведение сыновей Павла I. Не великодушие и не благородство двигали ими, а страх отцовской участи: не удушили бы.

Подробно изложив ситуацию, Корф начал рассказ о заговоре: «Горсть молодых безумцев, незнакомых ни с потребностями Империи, ни с духом и истинными нуждами народа, дерзостно мечтала о преобразовании государственного устройства; вскоре к мысли преобразований присоединилась и святотатственная мысль цареубийства». Оказывается, Александр I впервые услышал о заговоре еще в 1818 году, но сохранил это в тайне. Однако доносы Шервуда и Майбороды, полученные в Таганроге в 1825 году, истощили меру его долготерпения, и государь отправил курьеров в Варшаву и Петербург с приказом захватить главных злоумышленников.

В рапорте начальника Главного штаба Дибича были названы Рылеев и… один моряк, который специально перешел из флота в армию. Узнав себя, Бестужев от неожиданности встал из-за стола:

— Здравствуй, Мишель! Здравствуй, молодой безумец! А вам, Модест Андреевич, спасибо за встречу! Только почему вы не назвали меня? — начав быстро листать страницы, он увидел фамилии Пестеля, Одоевского, Якубовича. А из братьев был назван только Александр. И понял: названы только те, кого уж нет. — Боже мой! Какая гуманность по отношению к живым!

А что же Незабвенный не арестовал Рылеева и его? Ведь он прекрасно знал, что именно Михаил Бестужев перешел из флота в гвардию, фактически став телохранителем великого князя — моековцы дежурили во внутреннем карауле Зимнего дворца.

Как раз накануне получения рапорта Дибича — в ночь на двенадцатое декабря — Бестужев командовал ротой московцев. При смене караульный офицер передал секретный приказ: от вечерней до утренней зари производить смену часовых у покоев его высочества лично самому капитану. Во втором часу ночи Бестужев направился с часовым к дверям спальни его высочества. Он велел солдату идти, не печатая шаг. Однако длинный коридор, освещенный посреди лишь одной лампой, заполнился ритмичным стуком сапог, рослый гвардеец, многими годами службы приученный к жесткоети шага, не мог идти по-иному. Тогда Бестужев приказал ускорить шаг и подошел к дверям спальни быстрее обычного. В щели дверей виднелся свет — великий князь, будущий император еще не спал.

Сходя с круглого коврика, часовой в полумраке скрестил свое ружье с ружьем сменного. Железо резко звякнуло в тишине гулкого коридора. Дверь спальни почти сразу же отворилась, и в ней показалось бледное, испуганное лицо Николая.

— Что случилось? Кто тут? — спросил он дрожащим голосом.

— Караульный капитан, ваше высочество.

— А, это ты, Бестужев! Что ж там такое?

— Ничего, ваше высочество, часовые сцепились ружьями.

— И только? Ну, если что случится, дай мне тотчас знать.

Как же дрожал Николай в ту ночь и в те дни! Небось из-за быстрых шагов и лязга железа пригрезилось, что пришли за ним. И если бы Бестужев сказал ему, что он арестован, то Николай наверняка бы без сопротивления последовал бы за ним, куда бы ему ни приказали. Спал ли в ту ночь Николай, Бестужев не знал, по в половине шестого утра в Зимнем дворце появился полковник Фридерикс, прискакавший из Таганрога со срочным пакетом от генерала Дибича для передачи в собственные руки императора. Барон Корф живо изобразил недоумение Николая, ведь император Константин в Варшаве, а Николай пока всего-навсего — великий князь. Известия об окончательном отречении Константина тогда еще не было.

«Вскрывать пакет на имя императора — был поступок столь отважный, — цитировал Корф воспоминания Николая, — что решиться на сие казалось мне последней крайностью, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и — пакет вскрыт!»

Только узнав о пространном заговоре, охватившем всю империю от Петербурга и Москвы до Украины и Бессарабии, Николай в полной мере почувствовал всю тягость положения: не имея ни власти, ни права на оную, он мог действовать только через других, без уверенности, чго его совету последуют. Призвав к себе Милорадовича, распоряжавшегося полицией, и начальника почтовой частя Голицына, который контролировал связь столицы с империей, Николай ознакомил их с рапортом Дибича.

Решено было узнать, кто из поименованных заговорщиков находится в столице, и немедля их арестовать. Милорадович, обещав сделать это, ушел, а позже сообщил, будто никого из них в столице нет. Раздумывая, почему генерал ввел в заблуждение Николая и отказался от арестов, Бестужев понял, что тот вел какую-то свою игру. Видимо, ему было выгодно держать Николая в страхе, и заговорщики, как ни странно, помогали в этом.

Около полудня 12 декабря из Варшавы прибыл курьер с окончательным отказом Константина. «И Николай Павлович заставил умолкнуть в Своем сердце, пред святым долгом к отечеству, голос самосбережения и себялюбия: с душою, исполненною благоговейного доверия к Промыслу, Он покорился его предначертаниям». Манифест о вступлении Николая па престол помогали писать Карамзин и Сперанский.

Что ни страница, то новость! Карамзин, хорошо знавший старших братьев Бестужевых, особо высоко ценил Николая. И вот почтенный, всеми уважаемый историк, оказывается, помогал Незабвенному в составлении Манифеста, а в день восстания его видели на Сенатской площади рядом с императором. Говорят, тогда он сильно простыл, и болезнь ускорила его смерть. А Сперанский был в близких отношениях с Батеньковым, Трубецким. В случае успеха восстания его даже прочили в состав Временного правительства. Как много сделал он для Сибири! Еще больше мог бы сделать для всей России, если бы стал во главе нового правительства! Интересно, какие чувства испытывал он, работая над Маш фестом, ведь он точно знал о готовящемся перевороте при успехе которого с гораздо большим рвением наш сал бы Манифест совсем другого толка?

«Обнародование Манифеста и принесение присяги Николаю было назначено на 14 декабря, — писал Корф, — Все это делалось втайне. Происшедшая перемена (наследника) и день, определенный для присяги, не остались сокрытыми только от заговорщиков. Никто их не знал, но сами они знали все».

Явное преувеличение вызвало усмешку Бестужева. Действительно, они знали многое. Главными поставщиками новостей были Трубецкой, имевший связи при дворе и в кругах дипломатов, и Оболенский — от генерала Бистрома, у которого он был адъютантом. Знали многое, но далеко не все. Кое-что открывалось перед Бестужевым только сейчас, тридцать два года спустя.

Прочитав подробное описание всего происходившего 12 декабря в Зимнем дворце, Бестужев вспомнил, что в эти самые часы он отдыхал после ночного дежурства, но поспать толком не удалось — на квартиру Рылеева, которая превратилась в штаб готовящегося восстания, один за другим приходили офицеры разных полков, а потом прибыл посланный из дома с сообщением, что в Петербург из Сольцов приехали матушка и сестры. Вырваться домой, на Васильевский остров, удалось лишь поздним вечером.

А в Зимнем дворце состоялся торжественный молебен. «Благословение на предстоящее было испрошено, — писал Корф, — из другого мира». После этого Николай с супругой поехал в Аничков дворец, где бывшая великая княгиня «припала в теплой молитве перед бюстом почившей Ея родительницы». В Зимний дворец Николай Павлович и Александра Федоровна вернулись уже новой императорской четой.

Тревожный день, начавшийся с донесения Дибича, закончился визитом и не менее страшным для Николая доносом Ростовцева. Корф обрисовал 22-летнего подпоручика благородным, прекраснодушным юношей, который случайно узнал от своего товарища, то есть Оболенского, о злоумысле мятежников, тщетно пытался облагоразумить его, но, видя, что это не удается, с риском для жизни предостерег Николая о грозяшей опасности. Не надеясь на то, что его примут, Ростовцев заготовил письмо.

«В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от престола. Следуя редко влечению вашего доброго сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам, вы весьма многих против себя раздражили.

Для вашей собственной славы погодите царствовать.

Против вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, быть может, это зарево осветит конечную гибель России.

Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся. Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и соделает ее державою азиатскою, и незаслуженные проклятия вместо должных благословений будут нашим уделом…

Всемилостивейший Государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким — казните меня… Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем; пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и моих собственных!»

Прочитав письмо, Николай позвал Ростовцева в кабинет, обнял и несколько раз поцеловал его со словами: «Вот чего ты достоин». На вопрос о заговорщиках Ростовцев ответил, что никого не может назвать.

— Может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что это противно твоему благородству — и не называй! — сказал Николай. — Константин отрекся, а он мой старший брат. Впрочем, будь покоен. Нами все меры будут приняты… Ежели нужно умереть, то умрем вместе! — тут он обнял Ростовцева, и оба прослезились.

Далее Корф написал, будто Ростовцев сообщил о визите к Николаю лишь на другой день, но на самом деле сказал об этом Оболенскому в тот же вечер.

По словам Николая Бестужева, Ростовцев поставил свечку и богу и сатане. Действительно, получалось так, что кто бы ни взошел на престол — Константин или Николай, Ростовцев в выигрыше. А на случай, если победят заговорщики, он явился к Оболенскому и признался в своем доносе, намекнув, что он сделал это, чтобы запугать Николая и чтобы междуцарствие затянулось на более долгий срок, а это, мол, на пользу тайному обществу.

Так это было или иначе, судить трудно. Когда Рылеев сказал, что если бы Ростовцев назвал их, то их бы уже арестовали, Николай Бестужев возразил: Ростовцев наверняка выдал всех, но арестовывать государь не стал лишь до присяги.

— Что же делать? — спросил Рылеев.

— Не говорить никому о доносе и действовать. Лучше погибнуть на площади, нежели в постели. Пусть люди узнают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайно исчезнем и никто не узнает, где мы и за что пропали.

— Я был уверен в твоем мнении, — Рылеев бросился к Николаю и обнял его. — Итак, с богом! Судьба наша решена! Мы погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы Отечества!

Вспомнив все это, Михаил отложил книгу и задумался. Даже сейчас, тридцать два года спустя, он не мог точно выразить свое отношение к Ростовцеву, но тогда мнение руководителей общества было единодушным: Ростовцев — доносчик, предатель.

За месяц до восстания Михаил вместе с братом Александром, Рылеевым, Оболенским, Штейнгейлем был в гостях у Ростовцева, который пригласил их на чтение своей трагедии «Пожарский», написанной для «Полярной звезды». После этого Оболенский решил, что Ростовцев полон любви к Отечеству и презрения к самовластью, и принял его в общество.

Вечером 12 декабря, еще до известия о доносе Ростовцева, на квартире Рылеева сошлись главные военные руководители восстания — полковник Трубецкой, избранный диктатором за три дня до этого, полковник Булатов и капитан Якубович.

Рылеев и Булатов вместе учились в кадетском корпусе. Кондрат был лишь на два года моложе и вступил на службу артиллеристом в 1814 году, успев принять участие в нескольких сражениях во Франции. А Булатов, служа в лейб-гвардии Гренадерском полку, участвовал в походах 1813–1814 годов. Став полковником, он был назначен командиром 12-го егерского полка в Пензенской губернии.

Однако семейная жизнь Булатова складывалась трудно. Женившись против воли отца-генерала, он лишился наследства. Но когда год назад у Булатова умерла двадцатидвухлетняя жена, оставив двух крохотных дочурок, отец переписал завещание, выделив ему долю, а весной 1825 года умер. Приехав в Петербург по разделу наследства, Булатов встретился с Рылеевым, тот сказал ему о заговоре и вовлек столь нужного для тайного общества боевого полковника.

Поселившись в доме отца на Исаакиевской площади, где снимал целый этаж Одоевский, Булатов увидел и познакомился с квартирантом лишь на совещании у Рылеева. Узнав, что молоденький корнет — один из активнейших заговорщиков, Булатов удивился, как мало в обществе весомых людей. Однако Рылеева это вроде бы не смущало. Организовав несколько встреч с лейб-гренадерами, он сумел убедить Булатова в том, что они не только хорошо помнят, но и любят своего прежнего командира, готовы пойти за ним, куда бы тот ни приказал.

И вот на совещании 12 декабря Рылеев предложил Булатову во главе лейб-гренадеров занять Петропавловскую крепость, Якубовичу вывести Гвардейский экипаж и Измайловский полк, взять Зимний дворец и захватить императорскую семью. А общее руководство восставшими возлагалось на Трубецкого. Видя, что из военных все, кроме Трубецкого, ниже его по званию, Булатов спросил, есть ли в обществе кто посерьезнее и какие войска примут участие в восстании. Рылеев ответил, что сейчас собрались далеко не все — должны подойти полковники Моллер и Тулубьев из Финляндского полка, а в восстании примут участие также артиллеристы и кавалерия.

Выслушав это, Булатов заявил, что возьмется за дело, если ему вручат полк — сам он поднимать никого не будет. Рылеев обещал, что Панов и Сутгоф выведут лейб-гренадеров к Троицкому мосту напротив Марсова поля.

Михаил Бестужев пришел к Рылееву в тот вечер, когда совещание военных руководителей подходило к концу, и совершенно отчетливо почувствовал нервическое возбуждение его участников. В приоткрытые двери он слышал голос Трубецкого, звучавший твердо, внушительно. Эта внушительность тона, как выяснилось позже, не понравилась Булатову и Якубовичу, которые в тот вечер впервые увидели диктатора. Им показалось, что он хочет использовать переворот в личных целях и уже как бы примеряет на себя шляпу Бонапарта.

Проводив Трубецкого, Рылеев сказал, что они избрали достойного начальника. Булатов с иронией заметил, что Трубецкой держится с важностью монарха. Якубович с усмешкой поддакнул: «Да, он довольно велик!», имея в виду, кроме всего, огромный, около двух метров рост Трубецкого. Но заметив, как встрепенулся Рылеев, они обратили все в шутку.

На каторге Бестужев узнал от Якубовича, что именно это заблуждение насчет Трубецкого стало причиной неприязни Булатова к диктатору и к целям, намерениям всего общества. Выйдя от Рылеева, он сказал Якубовичу, будто Кондрат еще в кадетском корпусе настраивал всех друг против друга, сталкивал лбами, и вообще Рылеев, мол, рожден для заварки каши, расхлебывать которую всегда приходится другим.

Бестужев пришел в негодование. Кого-кого, но только не Кондрата — человека, поистине святого в любви к отечеству и преданности друзьям, можно обвинять в интриганстве. Мишель знал Рылеева как одного из верных товарищей, готового скорее принять на себя чужую вину, чем выдать кого-то или столкнуть лбами. Особенно обидно было оттого, что слова, бросающие тень на друга, не поддавались проверке — ни Рылеева, ни клеветника не было в живых. После заключения в Петропавловскую крепопость Булатов, доведенный до отчаянья, перестал есть, а потом разбил голову о стену каземата.

Булатов страдал непомерным самомнением и самолюбием, что, кстати, и учел Рылеев, вовлекая его в общество. Но попав туда и убедившись, что в нем полно юнцов, вроде квартиранта Одоевского, Булатов, вероятно, обиделся, оказавшись под командованием Трубецкого, менее искусного, по его мнению, в военном ремесле. Не потому ли он предложил Якубовичу действовать независимо от Трубецкого и Рылеева, поддерживать лишь друг друга, надеясь, что затем восставшие, оценив истинные достоинства Булатова, передадут ему диктаторство?

Рассуждая так, Бестужев понял, что именно Булатов из-за своего болезненного самолюбия поступил как интриган и втянул Якубовича в оппозицию, сыгравшую зловещую роль в день восстания…

За чтением и воспоминаниями Бестужев не заметил, как наступили сумерки. Казакевич вернулся позже ожидаемого и сказал, что разгрузка барж идет хорошо, oхрана надежная, за товары можно не беспокоиться. Узнав, что чтение книги еще не закончено, он сказал, что Бестужев может остаться еще на день.

За ужином адмирал заговорил о междуцарствии и о Константине, чувствовалось, что он испытывает к нему некоторую симпатию — давние отголоски популярности прежнего цесаревича, на что, кстати, и опирались заговорщики. Бестужев сказал, что Константин был гораздо проще, прямодушнее, чем его братья Александр, Николай, Михаил. Внешне он более походил на Павла I, да и характером тоже — вспыльчив, капризен, но отходчив. Популярности Константина способствовало введение конституции в Польше, снижение срока службы в войске польском до восьми лет против двадцати пяти в России.

— Он не терпел династических и прочих условностей, — сказал Казакевич.

— Дело не в этом, просто он жил в свое удовольствие.