Странное состояние охватывало его по мере приближения к дому. Медленно идя по темным переулкам, он чувствовал, как отступают боль, тяжесть, давившие его. Он исполнил свой долг безупречно, сделал все, что мог, и даже проявил «отличие при поражении». Но вспоминая о знаменщике и солдатах в полынье, начинал казнить себя за гибель людей, которые доверились и пошли за ним в огонь и в воду, под сабли и картечь.

Выстрелы ружей, гром пушек конечно же слышались на всем Васильевском острове. Когда он пришел домой, перепуганные сестры стали спрашивать, что случилось, где братья. И хотя Михаил отказался говорить, они обо всем догадались. Он попросил не беспокоить матушку, поел и лег спать — три дня он почти не спал.

Однако часа через два он проснулся от тягостного сна, будто его накрыло льдиной и он никак не может выплыть из-под нее. Оставаться дома нельзя — в любую минуту могут прийти за ним и его братьями. Может, не ждать, а явиться самому? Слишком унизительно чувство обреченности. Ну нет, для начала надо попытаться бежать, арест никуда не уйдет. А где скрыться первое время, посоветуюсь с Торсоном.

Начав искать одежду, он не нашел ничего статского, все братья ведь военные. Роясь в шкафу Николая, он отыскал старый флотский вицмундир и енотовую шубу. Наряд нелепый, но за шкипера сойти можно. Выйдя из комнаты, он увидел матушку, сидящую за столом, и догадался, что она обо всем знает. Он встал перед ней на колени.

— Да благословит тебя бог, — перекрестила она его, а в глазах ни слезинки. — И да вооружит терпением для перенесения всех страданий…

Хорошо понимая, что прощается с сыном, может быть, навсегда, матушка держала себя в руках, ни тени упрека не было на ее лице. Раз уж случилось так, значит, сыновья не могли поступить иначе. Обняв, поцеловав ее и сестер, Мишель вышел на улицу, остановил извозчика и велел ехать на Галерную. Тот тронул с места, но предупредил, что довезет лишь до Исаакиевской площади, дальше не пускают. Проезжая через мост, Бестужев увидел зарево над площадью, на которой горели костры, а у водопоя на лед спускались возы, накрытые рогожей.

— Убитых в прорубь бросают, — пояснил извозчик.

Бестужев попросил остановиться, вышел из саней, подошел к перилам и увидел множество возов вдоль реки, услышал стук пешней, долбящих новые проруби.

— Чего рубить, поехали к полынье, там живо свалим, — послышался спокойный голос.

Фыркая и прядая ушами, лошадь, пугаясь покойников, с трудом тянула по заснеженному льду тяжелый воз. Бестужев перешел на другую сторону моста и услышал журчание воды в той самой полынье, которую едва успел миновать. В это время из-под моста послышались голоса.

— Сапоги с их надо снять, все одно под воду.

— Грех-то какой, неужто можно?

— А что добру пропадать? И кольца снять надо, в карманах пошарить. Гораздо больше греха на тех, кто приказал без христианского обряда людей топить…

Будничная простота могильщиков ввела Бестужева в оцепенение. Что это за порода людей, которые мигом свыкаются с любой, самой страшной работой и находят в ней выгоду?

Когда они начали спускать трупы под лед, Бестужев совершенно отчетливо услышал стон одного из раненых, а другой даже очнулся от ледяной воды и начал бултыхаться, но тут же ушел под лед. Бестужев чуть было не закричал им, но вовремя спохватился.

На площадь их действительно не пустили. Бестужев расплатился с извозчиком и пошел к Галерной улице. Странно выглядела площадь при свете множества костров. Солдаты долбили, скребли залитые кровью, оледеневшие круги, загружая лопатами бурое крошево в сани, а другие сваливали снег, привезенный и набранный из сугробов на соседних улицах, засыпая и выравнивая темные пятна. В отблеске костров тускло сверкали ружья в пирамидах, жерла пушек, стоящих на всех углах площади и совсем недавно стрелявших по мятежникам. Фитили алыми точками тлели у каждой наготове. Боятся, до сих пор не тушат.

Спокойно идя через площадь, Бестужев не вызвал подозрения, никто даже не окликнул его. Но когда он свернул на Галерную и ускорил шаг, его сразу же остановил пикет Павловского полка. Бестужев назвался шкипером и сказал, что идет со службы домой, однако до появления офицера его задержали.

«Вот и попался», — подумал он и увидел у стены группу лейб-гренадеров, московцев и матросов экипажа. Боясь быть опознанным, он поднял воротник, нахлобучил шапку на глаза и встал в тень фонарного столба. Тут измайловцы привели еще одну группу арестованных.

— Что, наловили мышей? — усмехнулся один из павловцев. — Чай, трудно было нагибаться перед каждой норкой? Эх, вы! Обещали выйти за московцами, а теперь ловите их. А я, если бы пообещал, обязательно пошел.

— И мы бы пошли, если б они не стояли, как примерзшие…

Тут появился офицер, и разговор прекратился. Фельдфебель доложил ему, что поймали еще солдат и задержали шкипера. Офицер распорядился отправить солдат на сборное место, а шкипера проводить домой и проверить, живет ли он там. Фельдфебель сказал, что конвойных нет и сопроводить шкипера не с кем. Тогда офицер выругался и отпустил Бестужева.

Придя к Торсону, он застал лишь его матушку и сестру. Увидев Мишеля, Шарлотта Карловна, глухая старушка, засмеялась, мол, рано он празднует святки, но Екатерина Петровна, знавшая о случившемся, сразу догадалась обо всем и спросила о брате. Мишель успокоил ее, сказав, что Константина на площади не было, ему ничто не грозит, а вот он вынужден скрываться.

Вернувшийся со службы Торсон сразу же увел Мишеля в свою комнату. К сотням свечей, сожженным во время работы над «Эмгейтеном», прибавилось еще с дюжину — они проговорили до утра. В конце разговора Торсон спросил, что намерен делать Мишель.

— Думаю бежать за границу через Архангельск. Паспорт достанет Борецкий через друга, квартального делопроизводителя. Знакомый приказчик назовет меня помощником, и мы уедем с обозом.

— Допустим, удастся выехать отсюда, а в Архангельске?

— Скроюсь на Соловках у друзей-лоцманов, а весной они посадят на английский или французский корабль.

— Дай бог, чтобы все сбылось, но я сомневаюсь — заставы перекрыты, да и тут могут схватить.

Торсон решил повести Мишеля к знакомому швецу, чтобы тот приютил его под видом работника. Они отправились на Козье Болото. Но там выяснилось, что полиция переписала всех мастеров, наказав не нанимать никого без особого на то разрешения.

Мишель распрощался с Торсоном и пошел к Борецкому. В его доме у Театральной площади он был своим человеком. Слуги пустили без доклада. Войдя в комнату, он услышал, что Борецкий рассказывает жене о том, как восставшие заняли Сенат и Адмиралтейство и оттуда отражали атаки правительственных войск, как бедный Мишель повел своих солдат через Неву и его изрубили и бросили под лед. При этих словах Бестужев поздоровался с супругами.

— Боже мой! Ты жив?! — воскликнул Борецкий.

— Ущипни себя, коли не веришь, — засмеялся Бестужев и спросил, зачем он придумывает эти страсти. Борецкий ответил, что действительно был на площади, видел, как они отражали атаки, а когда грянули пушки, побежал к Неве.

— Вижу, ты строишь солдат на льду, потом на мост закатили пушки и начали стрелять. У меня голова пошла кругом, я лишился чувств, а опамятовался от воды из проруби, которую мне прыскали в лицо. Смотрю, народ вокруг меня. «Ожил он!» — кричат. Спрашиваю, где Бестужев, а мне отвечают, один засел в Сенате, другой — в Адмиралтействе, а третий — в Академии художеств, но его схватили, зарубили и бросили в реку. Я не поверил, но по пути домой снова услышал те же рассказы. Как же я рад, что ты жив! — Борецкнй прослезился и бросился целовать Мишеля.

— Ну, полно, полно, — говорил Бестужев, растроганный непритворным чувством, а потом попросил достать в театре парик, бороду и мужицкую одежду, а если можно, и паспорт. Борецкий ответил, что все это для него проще простого, за исключением паспорта, но он попробует уговорить друга.

Он ушел хлопотать, а Бестужев уснул сном праведника. Проснулся он от выстрелов пушек, на улице уже смеркалось.

«Вдруг войска подошли откуда-то на подмогу?» — взволновался он и вскочил с кровати, чтобы побежать на улицу. Но хозяйка попросила хоть немного поесть. Он сел, однако куски застревали в горле. Чу! Опять!

— Ну, все! Я бегу, жаль, что Иван Петрович не принес одежды.

— Ах, я глупая, он ведь давно принес, я забыла сказать. А сейчас он поехал за паспортом.

Бестужев удалился в спальню, одежда оказалась впору, только парик и борода были великоваты. Он попросил у хозяйки ниток, как мог подогнал и то и другое, нахлобучил шапку и побежал на площадь. Но ни пушек, ни войск там не было, лишь народ толпился вокруг очевидцев. Проходя мимо одной кучки людей, он услышал свою фамилию.

— Так вот, Бестужин, который привел экипаж, бросился в мирательство, потом захватил корабль.

Его окружили со всех сторон, кричат, сдавайся, а он пиф-паф из пушек…

— Откуда корабль? Лед вон какой!

— А тому кораблю лед — что стекло! Так и ушел в Кронштадт. Другого Бестужина в Академии схватили, голову долой и в реку!

Усмехнувшись выдумкам ливрейного очевидца, Бестужев направился к Невскому проспекту, не там ли стреляют, и вдруг увидел толпу вокруг флигель-адъютанта, ведущего — он глазам своим не поверил — Торсона! Лицо его было спокойно, поступь твердая, а руки связаны за спиной. «Какими путями и так скоро добрались до него? Кто же выдал его? За что? Ведь он не бунтовал, не был на площади! Но нет, я не уподоблюсь ни Иуде, ни Петру, который отрекся от учителя, и сам явлюсь в Преторию на суд Пилата!»

Вернувшись к Борецкому, он встретил его у ворот и, шепелявя, приветствовал:

— Добрый вечер, ваше почтение! Я к вам.

— Ты, верно, от Злобина? Так вот, отнеси ему паспорт и скажи, пусть не ждет, отправляется в путь.

— Значит, я не еду? — Бестужев снял парик.

— Мишель! Друг мой! Ведь не признал, ей-богу! — изумился Борецкий. — И хотя ты в совершенстве играешь роль, ехать нельзя, на заставе требуют особую записку от коменданта Башуцкого, а он, прежде чем дать ее, осматривает, допрашивает каждого.

— И хорошо! Я и сам раздумал. — Рассказав об аресте Торсона, он заявил, что не может не разделить участи друга и сдастся сам. Тут снова послышались звуки выстрелов. Бестужев спросил, где это стреляют. А Борецкий рассмеялся и объяснил, что это хлопает калитка. Узнав о столь прозаичной причине своих волнений и надежд, Бестужев тоже засмеялся и грустно махнул рукой.

После ужина он хотел направиться к матушке, чтобы взять свою воинскую «сбрую» — мундир, кивер, ремень, портупею. Являться во дворец в другом облачении он счел ниже своего достоинства. Но Борецкий сказал, что на улицах вечером проверяют документы, и вызвался поехать сам. Что за добрая душа — Иван Петрович! Столько хлопот, езды, риска принял на себя в те дни, выказав безграничную родственную привязанность к Бестужевым!

Приехав на Седьмую линию, Борецкий рассказал матушке и сестрам о намерении Мишеля. Когда они стали собирать вещи, явился полицмейстер допытываться, где братья. Стоило ему заглянуть в соседнюю комнату, он увидел бы и Борецкого, и амуницию Мишеля. Однако полицмейстер ничего не заметил, но поставил охрану у ворот. Борецкий приказал извозчику быстро выехать со двора и мчать изо всех сил. К счастью, возница попался лихой, хорошо знал город и сумел скрыться от погони сквозными дворами.

Не сомкнув ночью глаз, Бестужев до мельчайших подробностей продумал, как и где он проедет к Зимнему дворцу. Еле дождавшись утра и лишь из уважения к хозяйке отведав пирожков, которые она специально приготовила для него, он вышел на улицу.

Чтобы не подвергнуться аресту прежде времени, он вместо шинели надел шубу, спрятав под ней кивер. Шпагу брать не стал — все равно сдавать при аресте.

Борецкие жили на Екатерининском канале, недалеко от Театральной площади — вся их жизнь была связана с театром: он актер, она — швея. В ожидании извозчика Бестужев стоял на набережной, жадно дыша свежим воздухом, в котором кружили крупные хлопья снега. Несмотря на ранний час, детишки уже катались с горок на санках. Их голоса подчеркивали безмятежность зимнего утра.

Увидев извозчика, Бестужев остановил его и попросил ехать по Крюкову каналу мимо казарм Гвардейского экипажа, откуда брат Николай вывел моряков. Доехав до Мойки, он велел свернуть направо. Проезжая у Синего моста, Бестужев хотел зайти к Рылееву, но, увидев у подъезда человека в тулупе, понял, что Кондрата, видимо, арестовали и квартира его под наблюдением.

А вот Гороховая улица. Сколько связано с ней. Здесь они проходили за месяц до восстания, хороня Чернова, а позавчера здесь же прошел Московский полк. И тут он решил: если спросят, кто принял в общество, назову Чернова, и что бы там ни было, даже под пытками, клянусь не назвать, не выдать никого!

У Невского проспекта Бестужев попросил свернуть к дому Михайловских, чтобы проехать мимо него. Редкий снежок продолжал идти, скрывая окна спальни Анеты, но ни одна занавесь не дрогнула в них. После того как он покинул ее, лишенную чувств, ему казалось, что она до сих пор по может прийти в себя. И он был недалек от истины.

У комендантского подъезда Зимнего дворца Бестужев спросил извозчика, сколько ему надобно. «Да уж гривенничек-то надо бы», — ответил тот. В кармане были лишь ассигнации. Бестужев вынул пятирублевый билет, бросил его в шапку оторопевшего извозчика и пошел к дверям. Тот начал что-то кричать, побежал вслед, но Мишель не обратил внимания на его волнение — и зря…

Сбросив шубу, Бестужев с кивером в руках направился во внутренние покои дворца. Встречая знакомых флигель-адъютантов, камер-лакеев и гоф-фурьеров, он как ни в чем не бывало приветствовал их и, печатая шаг, шел дальше. Буквально все останавливались в полном недоумении: «Как? Он еще на свободе?»

И шепоток: «Бестужев, Бестужев» — шелестел ему вслед, заполняя коридоры и лестницы дворца. Проходя залу, где производилась смена караула, он увидел преображенцев, стоящих в три шеренги.

— Здорово, ребята! — бодро приветствовал он.

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — дружно гаркнули солдаты. Громкое приветствие караула заставило дежурного офицера вытянуться в струнку, когда Бестужев вошел в его комнату. Судя но лицу офицера, тот ожидал увидеть не менее, как генерала. Однако то, что сказал вошедший, бросило его в еще большую оторопь.

— Прошу доложить государю, что его хочет видеть штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка Михаил Бестужев!

— Бестужев? — переспросил офицер и вдруг опустился в кресло — столь неожиданно было появление одного из главных зачинщиков бунта, которого, сбившись с ног, тщетно ищет полиция. Офицер никак не мог обрести дар речи и мямлил нечто невразумительное. Но тут в комнату вошел полковник Преображенского полка Микулин.

— Господин штабс-капитан! Я вас арестую, пожалуйте вашу шпагу!

— Извините, господин полковник, что лишаю вас этого удовольствия, — я уже арестован.

— Кто же вас арестовал?

— Я сам. Видите, при мне нет шпаги.

В сопровождении конвойных полковник повел Бестужева на главную гауптвахту.

— Все это хорошо, — говорил он, — но ваше похвальное намерение добровольно сдаться в руки правительства могут истолковать не в вашу выгоду — вы прошли во внутренние покои государя.

— Но вы, господин полковник, можете уничтожить столь нелепое подозрение — при мне нет оружия.

— Лучше бы вы явились на гауптвахту, как эт сделал ваш брат Александр.

Крепко скрутив ему руки, конвойные посадили его на ветхий стул в узком пространстве за стеклянной дверью, из-за которой он, невидимый никем, слышал и видел все в комнате допросов.

При первом же допросе его спросили, где он был, откуда приехал, и предупредили, что единственный путь к милосердию государя — чистосердечное признание. Он ответил, что скрывался в Галерной гавани. Но когда его увели за стеклянную дверь, он увидел, что вскоре в комнате допросов появился… Борецкий. Как же о нем стало известно? — недоумевал Бестужев. Перебрав шаг за шагом все происходившее, он вспомнил об извозчике, бежавшем за ним с ассигнацией, и понял, что кто-то не поленился узнать причину его волнений и съездил к дому, где жил Борецкий, выяснив, у кого скрывался щедрый седок.

Иван Петрович конечно же перепугался, но держал себя на удивление достойно: чего, мол, плохого в том, что он привез амуницию? Ведь это способствовало не бегству, а добровольной явке Бестужева. И столько непритворной наивности, простодушия было на его лице — уж тут-то Борецкий использовал все свое мастерство актера. Левашов, допрашивающий его, даже улыбнулся, сказав, что надо руководствоваться чувствами не родства, а верноподданности, отпустил его домой.

Потом то ли о Бестужеве позабыли, то ли до него не доходила очередь, но он весь день просидел в своей каморке с онемевшими руками за спиной. Очень хотелось пить, есть, и он невольно пожалел, что не поел утром у Борецких.

На гауптвахту приводили все новых арестованных. Дворцовая гвардия, превратившись в наглую дворню хозяина, изощренно глумилась над вчерашними собратьями по службе. До чего же тлетворен воздух дворцов! Самые священные узы дружбы, любви и родства служили лишь поводом к тому, чтобы яснее выказать лакейскую преданность и душевную низость телохранителей царя.

О Бестужеве вспомнили лишь ночью. Когда его привели к великому князю Михаилу Павловичу, тот при виде Бестужева вскочил со стула и, заметавшись, как зверь в клетке, начал кричать, что не станет возиться с ним, а потребует судить полковым судом в двадцать четыре часа и казнить руками тех же солдат, которых Бестужев вывел. Гнев великого князя объяснялся тем, что он был шефом Московского полка, а третья, бестужевская рота носила его имя. Михаил Павлович досадовал, что именно он способствовал переводу Бестужева из флота в армию.

— Какую змею я пригрел на своей груди! — кричал он. — Сорвать с него мундир! Он недостоин его!

Конвойные подскочили, развязали руки и, спеша исполнить приказ, так дернули за лацканы, что посыпались пуговицы.

— Сжечь его мундир! Сейчас же, немедленно!

Солдаты бросили мундир, ремень, портупею в камин, а потом снова связали руки, и так туго, что только из гордости он не стонал. Видя, что поток высочайшего гнева и бешенства остановится не скоро, Бестужев сел на стул.

— Как ты посмел сесть в моем присутствии?

— Я устал слушать, — спокойно ответил Бестужев.

— Встать, мерзавец! — великий князь бросился, чтобы схватить за ворот нижней рубашки, но Бестужев рванулся так, что тот в испуге отпрянул.

— Хорошо ли связан? — спросил он полковника Микулина.

— Хорошо, очень даже хорошо, — успокоил тот.

Тогда великий князь приблизился к самому лицу арестованного и, брызжа слюной, начал кричать, как последний мужлан…

Два дня Бестужева держали в той каморке, не давая ни пить, ни есть. Прилечь было негде, да и невозможно уснуть из-за шума и криков в комнате допросов, а главное, из-за холода — он ведь остался в одной нижней рубашке. Хорошо понимая, что тому, кто первым вывел полк восставших, прощения не будет, он и на других допросах не поддался ни на угрозы, ни на посулы.

Ночью его повели наверх. Глаза ему почему-то не завязали, и он увидел, что оказался в Эрмитаже. В галерее героев Отечественной войны несколько портретов завешено черным крепом. Заговорщики? В Северном обществе никого из изображенных на этих портретах не было. Видимо, кто-то из южан, но кто, Бестужев тогда не знал.

Его провели по залам с картинами фламандцев, итальянцев. «Несение креста», «Христос в терновом венце», «Оплакивание Христа»… Бесчисленные полотна как бы предрекали его судьбу. Великие мастера словно выражали ему свое сочувствие, боль, сострадание. В портрете старушки Рембрандта почудился облик матери, а в одной из мадонн — образ Анеты.

Куда ведут, неизвестно. Каково же было его удивление, когда он увидел в ярко освещенном люстрами и канделябрами зале раскрытый ломберный столик, за которым сидели взошедший на престол император и генерал Чернышев. Издали показалось, что они играют в карты. Чернышев перебирал бумаги и подавал их Николаю. Здесь раскладывался чудовищный пасьянс — тасовались судьбы людей, решались их жизнь и смерть. С портрета, висящего над этим синедрионом, с усмешкой смотрел папа Климент IX, явно дивясь базару житейской суеты. Скольких же увидел и чего только не услышал он тут! Протоколы допросов и показания обвиняемых не умещаются на карточном столике, кипы их сложены на стульях и подоконниках.

Николай был бледен, глаза красны от бессонных ночей. Сколько страха, треволнений свалилось на него за время междуцарствия и в день восстания! Да и сейчас, бедняга, трудится, допрашивая денно и нощно своих бывших гвардейцев-телохранителей. Первый вопрос он задал скорее не Бестужеву, а Чернышеву.

— Почему в таком виде? Где форма? — спросил он устало.

Чернышев что-то шепнул ему на ухо. «Ах да», — кивнул он и, поднявшись со стула, уставился на Бестужева. Это был тот самый, ставший впоследствии знаменитым «державный взгляд», от которого падали в обморок не только рядовые офицеры, но и видавшие виды генералы. Да что обмороки! Генерал Плуталов, комендант Шлиссельбургской крепости, подавая рапорт, умер от разрыва сердца, когда император, недовольный им, вперил в него суровый взгляд. И вот тогда, во время допросов, самодержец уже начинал испытывать силу своих глаз.

Выдержать этот взгляд Бестужеву помогли не только твердость и сила духа, но и воспоминания о встрече в ночь на двенадцатое декабря, когда Николай трепетал от страха. «Одного этого он не простит мне», — усмехнувшись, подумал Бестужев. Тень усмешки, замеченная царем, взбесила его, и, не став допрашивать, он зло, чеканя каждое слово, сказал Чернышеву:

— Видишь, как молод, а уже совершенный злодей! Без него такой каши не заварилось бы! Но что лучше всего, он меня караулил перед бунтом. Понимаешь, он меня караулил!

После этого он приказал увести Бестужева, но, видимо, решив все-таки допросить, хотя бы для протокола, вызвал его на следующую ночь. На этот раз он был более спокоен. Во всяком случае, старался держать себя в руках и стал говорить о том, что брат Александр куда более искренен в признаниях, посоветовал последовать его примеру. Однако Бестужев по-прежнему говорить отказывался. Видя бесполезность убеждений, Незабвенный оторвал клочок бумаги, написал на нем что-то очень короткое и передал листок Левашову. Тот запечатал бумажку в куверт, и Бестужева увезли в Петропавловскую крепость.