Два дня провел Бестужев на даче Казакевича наедине с книгой Корфа и своими воспоминаниями. Когда Бестужев спросил Шершнева, отчего не едет адмирал, тот усмехнулся и сказал:

— Не до нас Петру Васильевичу, с девицей одной тешится: охоч до них… А эта очень даже хороша…

Бестужев догадался, что речь идет о Елизавете Шахаповой. Уединившись в своей комнате, он продолжил чтение, мысленно невольно возвращаясь в прошлое.

Когда его ввели к коменданту Петропавловской крепости Сукину, тот спал, и охранники, не решаясь тревожить генерала, посадили Бестужева на лавку между собой. Задыхаясь от жары, он попросил попить и снять шубу, но конногвардейцы ответили: «Не приказано-с!» Однако постепенно ему удалось втянуть их в разговор. Услышав, что он — тот самый офицер, который пресек огонь по их эскадрону, они сняли с него шубу, подали воды, освободили руки.

— Простите, ваше высокоблагородие, не узнали сразу.

Вскоре проснулся комендант, видно, крепко утомившийся приемом арестантов. Зевая со сна. Сукин подошел к столу, припадая на деревянную ногу, распечатал куверт, поднес листок к свече, но никак не мог прочитать написанное. Вздыхая и протирая глаза, — Бестужеву даже показалось, что Сукин заплакал, — он то приближал, то удалял бумажку от глаз. Что же такое написано там? От нетерпения Бестужев чуть не попросил листок, чтобы помочь старому генералу, но тот наконец сказал:

— Жалею вас, но приказано заковать в железа.

Так вот что написал государь! А он-то думал, расстрел.

Потом ему завязали глаза платком, пахнущим табаком, вывели и усадили в сани. Когда они проезжали подъемный мост, он понял, что его везут в Алексеевский равелин. В это время ударил колокол крепостных курантов — час ночи, и прозвучала мелодия «God save the King!». И он подумал, до чего нелепо и дико все — мелодия гимна Великобритании, исполняемая напротив дворца русского императора, фактически немца по крови. Изготовили куранты в Голландии полвека назад, а смотрел за ними английский часовой мастер-механик Роберт Гайнам, сын которого имел несчастье подойти четырнадцатого декабря к восставшим.

«О, муза Полигимния! — вздохнул он. — Когда ты даруешь России истинно русский гимн?» Лишь на каторге в Сибири он услышал «Боже, царя храни» — гимн, ставший ненавистным с первых строк.

Во дворе равелина его высадили из саней уже другие солдаты, показавшиеся глухонемыми. Он слышал, будто они, вроде палачей, не имеют права покидать стены не только крепости, но и равелина. Тюремщики, сами обреченные на пожизненное заточение.

Платок с глаз сняли лишь перед самой камерой. В тусклом свете свечи он увидел номер своего каземата — 14. Совпадение с днем четырнадцатого декабря показалось ему роковым. Кроме того, он когда-то служил в 14-м флотском экипаже. Вслед за ним вошли солдаты и внесли ножные и ручные кандалы, новые, только что выкованные. Явно не хватало старых. А вот рубаха и панталоны из толстого серого холста были ветхие, дырявые. Не с умершего ли? Молча сняв с него всю одежду и одев его в тюремное белье, солдаты обернули руки тряпками, надели на них соединенные толстым железным штырем наручные кандалы и замкнули их на висячие замки. То же самое было проделано с ножными кандалами, которые оказались еще тяжелее и туже.

Тюремщики, как тени подземного царства смерти, не спеша, привычно делали свое дело. Казалось, они совершали обряд погребения.

«Положение во гроб» — вспомнилась одна из картин в Эрмитаже. Его уложили на кровать, накрыли одеялом, потому что сам он сделать этого не мог. Дверь затворилась, послышался двойной поворот ключа в скрипучем замке. Многие бессонные ночи и душевные тревоги истомили Бестужева, он погрузился в глубокий сон праведника, который продолжался до полудня следующего дня.

Проснувшись, Бестужев долго не мог сообразить, где он. И лишь двинув ногами и услышав лязг цепей, вспомнил, куда попал. Руки, ноги, все тело онемели от оков и неподвижности. Глянув на оконце в двери, он заметил, как на нем шевельнулась тряпица, висящая с другой стороны. Затем послышался скрежет ключа в замке. В дверях показался высокий худой старик, лет под восемьдесят, в зеленом длиннополом сюртуке с красным воротником и такими же обшлагами. Бестужев догадался, что это комендант Алексеевского равелина майор Лилиенанкер.

Об этой столь же зловещей, сколь и таинственной личности ходило много легенд. Говорили, что в юности то ли за преступление, то ли по доносу его приговорили к смертной казни, но монаршей милостью назначили комендантом Секретного дома без права выхода за его стены. Случилось это еще при Екатерине II. Пережив ее, Павла I, Александра I, он начал служить Николаю. Но, подчиняясь только императору, он фактически оставался таким же заключенным, как и его подопечные в казематах.

Первый визит Лилиенанкера, как, впрочем, и последующие, был весьма короток. Подойдя к кровати Бестужева, он шепеляво спросил о его здоровье и, не дожидаясь ответа, заложив руки за спину, направился к выходу. Его аколит, начальник стражи, без всякого выражения на лице глянул на Бестужева и молча двинулся за начальником.

Что за фамилия Лилиенанкер? Анкер по-немецки — якорь. Лилейный Якорь? Бессмыслица. Впрочем, не совсем: якорь в виде лилии. Ну, конечно же — якорь с тремя зубцами! И как же подходит к нему фамилия — во рту у него как раз три зуба. Почему-то обрадовавшись своему маленькому открытию, Бестужев потом вздохнул, долго ли будет держать его этот трехзубый якорь?

Поджав ноги и кое-как сдвинув их к краю кровати, он с трудом поднялся, цепи звякнули об пол. До чего же тяжелы кандалы! Подняв руки вперед, он как бы взвесил наручники: не менее как на полпуда. Большое окно за решеткой из толстых полос кованого железа, то ли замазанное известью, то ли заросшее льдом, еле пропускало свет.

Каземат довольно большой — восемь шагов в длину и чуть меньше в ширину. Добравшись до угла, он различил в сумраке ведро-нужник. Обратно он дошел, держась за деревянный стол, возле которого стоял табурет. Тряпица в квадратном отверстии на двери снова колыхнулась, показались чьи-то глаза, затем дверь отворилась, и в каземат вошли два солдата из тех, что надевали ему кандалы и укладывали на кровать. Первый внес ведерко воды, второй — кружку и кусок черного хлеба.

Мыться пришлось над нужником. Никогда не думал Бестужев, что эта несложная процедура столь трудна. Железный штырь не давал возможности вымыть руки, и это сделал солдат. Только глаза и лицо ему удалось освежить своей ладонью. Он поблагодарил солдата за помощь и спросил, который час, но ответа не последовало.

После «обеда» он обошел каземат вдоль стен, остановился у теплой печи, чтобы погреться. Одна стена печи выходила в его комнату, а другая — в соседнюю. Топилась же печь из коридора. На известке — остатки надписей, рисунков прежних обитателей каземата. Тюремщики тщательно стирали и замазывали их новой известью.

Начав разбирать полустертые буквы, он словно услышал голоса своих предшественников в мертвящей тишине. «Прощай, маман, навек», — написано под силуэтом женщины. А под девичьей головкой с локонами — стихи:

Ты на земле была мой бог, Но ты уж в вечность перешла. Молись же там, прекрасная, Чтоб я скорей тебя увидеть мог.

А вот надпись на английском языке: «God damn your eyes!». Что за англичанин и как попал сюда? Чьи глаза или кого проклинает он?

Особенно поразила надпись над мужской головой: «Брат, я решился на самоубийство». А где сейчас его братья? Вдруг рядом? Постучав наручниками в правую стену, он не услышал ответа, но из-за левой кто-то откликнулся. Как узнать, кто там? Нужна мелодия, знакомая только братьям. На концерте, где исполнялась «Пассакалья», был брат Николай. Она известна далеко не всем и может стать звуковым паролем. Просвистав первые такты, Мишель умолк и сразу услышал точное продолжение мелодии. Но тут загремела дверь, вошел стражник и сказал, что стучать и свистеть нельзя. Бестужев сослался на незнание тюремного порядка и обещал не шуметь.

Однако перестукивание он продолжил ногтями и пальцами. И хоть стена была очень толстей, полная тишина позволяла соседям слышать друг друга. Но что можно передать бессмысленным стуком? Какие придумать сигналы? Все существо протестовало против глухоты и немоты заточения.

Через несколько дней принесли вопросные листы, чернильницу и перо. Однако писать в кандалах было чрезвычайно трудно. Рука немела от напряжения, и после двух-трех строк он в изнеможении бросал перо.

Много времени занял ответ на шестой вопрос: «Во время службы в походах и в делах против неприятеля где и когда был?» Тут пришлось перечислить все свои плавания, начиная с Морского корпуса, когда он был гардемарином на фрегатах «Проворный», «Симеон Иоанн», «Малый». А став мичманом, он ходил на «Ростиславе», «Любине».

Самым памятным было плавание 1817 года в составе эскадры адмирала Кроуна до французского порта Кале. Торсон плыл на 74-пушечном флагмане «Орел», а Николай и Мишель Бестужевы — на корабле «Не тронь меня». Следующие два года он плавал лишь по Маркизовой луже, а в 1819 году ушел сухим путем в Архангельск под командованием капитана первого ранга, ныне адмирала Руднева. Написав об этом, Бестужев невольно вспомнил друзей и знакомых по службе на Белом море — Павла Нахимова, Михаила Рейнеке, лоцманов на Соловецких и других островах, семейство вице-губернатора Архангельской губернии Фандерфлита, на дочери которого женился будущий адмирал Михаил Лазарев.

Указал он и свое плавание вокруг Скандинавии на фрегате «Крейсер», на котором позднее ушел в кругосветное путешествие Дмитрий Завалишин.

Непросто было ответить на неуклюжий вопрос: «С которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, то есть от сообщества ли, или внушений других, или от чтения книг, или сочинений в рукописях и каких именно?» Бестужев написал, что начало свободных мыслей он заимствовал во время похода во Францию, где познакомился со многими французскими и английскими моряками, и в 1821 году, когда по пути из Архангельска останавливался в Копенгагене и общался с датчанами и англичанами. А далее он написал:

«Наши морские офицеры, каждогодно посещая на военных судах Англию, Францию и другие заграничные места, получили понятие об образе тамошнего правления; и когда мне случалось слушать их рассказы, то они невольно питали полученные мною понятия. И самой переворот, бывший почти во всей Европе, о котором и из русских газет можно было почерпнуть достаточные сведения, был причиною, что полученные мною понятия и образ мыслей укоренялись…»

Перечитав написанное, Бестужев с удовлетворением подумал, что написал много, а утаил еще больше. Так, на вопрос, кто принял его в общество, он назвал Чернова, убитого на дуэли незадолго до восстания. А под английскими и французскими моряками скрыл адмирала Огильви и семейство генерала Жомини.

Барон Антон Жомини много лет служил у Наполеона, но в 1813 году перешел на службу к русским, став военным губернатором Вильны. В его трудах по истории французской революции и войн Наполеона, несмотря на необходимый антураж, все же проглядывали антимонархические настроения. Республиканкой была и супруга генерала Франциска Генриховна, а ее компаньонка, молоденькая, острая на слово француженка простого происхождения, — и того более. Англичанин адмирал Огильви и его соотечественник судовой врач подтрунивали насчет поражения Наполеона и потерянной свободы Франции. Шутливая пикировка между англичанами и французами шла постоянно и на палубе, и в кают-компании, за чайным столом.

На борту корабля находился довольно молодой тогда Николай Греч. Забитый полицейской и литературной цензурой в Петербурге, он переродился между моряками, живущими нараспашку, и казался не таким сухим и безвкусным, каким его до этого считали Николай и Мишель Бестужевы.

Столь пестрая для строгого военного корабля компания, на котором обычно не бывали женщины и журналисты, прекрасная майская Балтика, весенняя атмосфера дружеских бесед, острых споров вокруг судеб Европы, надежды на более светлую будущность России — все это будоражило семнадцатилетнего Мишеля, который, как мичман, на равных присутствовал в кают-компании. С детства вращаясь среди моряков, зная о братстве морских офицеров, он, однако, впервые на деле убеждался в истинной глубине, чистосердечии морской дружбы.

Воспитанные в Морском корпусе, офицеры корабля, как дети одной матери, по-братски преданы друг другу и службе. Прав был Николай, когда писал, что жаркие споры, вспыхивающие между моряками, высекают лишь такие искры противоречия, которые ярче освещают истину, но никогда не зажигают пламени вражды и раздора. Вот почему от создания флота российского между моряками никогда не бывало дуэлей.

Светлой майской ночью эскадра русских военных кораблей, обогнув южную оконечность Швеции, вошла в пролив Эресунн и пошла у берегов Дании.

Тени мрачного прошлого, еще более неясные, но радужные очертания будущего дразнили его, как свист ветра в парусах, шипение и плеск волн за бортом. Сколько впереди дальних плаваний! Он обязательно увидит и ревущий мыс Горн на юге Огненной Земли, и Алеутские острова, и берега Русской Америки! И никакие бури и штормы не страшны ему!

В порту Кале эскадра взяла на борт кораблей войска корпуса генерал-фельдмаршала Воронцова. Как же горячо встретили они наши корабли под Андреевским стягом! Пять лет находились бывалые воины вдали от родины. Особенно поразило Бестужева то, что почти все солдаты научились говорить по-французски. И какие женщины провожали наших усатых солдат, сумевших разгромить Наполеона и покорить сердца француженок! Некоторые из них вышли замуж за русских и ехали на новую родину. Удивление, радость и гордость за наших молодцов овладели Бестужевым. Он не воевал, но возвращался с победителями и понял: никакими наградами не окупить заслуг русского солдата перед Отечеством. И он достоин лучшей доли по возвращении на родину!

Но уже в пути домой Бестужев убедился, как жестоки офицеры со своими солдатами. И когда один из них решил устроить порку солдат, провинившихся по какой-то мелочи, Николай и Мишель Бестужевы пошли к князю Воронцову и под предлогом того, что на корабле дамы, а их общество на обратном пути значительно увеличилось, попросили отменить наказание. Князь выслушал и согласился с ними. Позднее он стал новороссийским и бессарабским генерал-губернатором, наместником Кавказа. Сохранив добрую память о том плавании и о Бестужевых, он пытался помочь их брату Александру…

«Воспоминания — единственный рай, из которого нет изгнания», — говорил Андрей Розен на каторге. В Петропавловской крепости Бестужев не знал этого афоризма, но воспоминания помогали преодолевать тягость заточения и мрачные мысли о будущем.

Отдавая вопросные листы Лилиенанкеру, Бестужев понимал, что его ответы не удовлетворят Следственный комитет и расправы ему не миновать. Мысль о пытках и расстреле постоянно преследовала его в первые дни, и ему казалось, что это от малодушия. Однако позднее он узнал, что об этом же думали и Розен, и Якушкин, и многие другие стойкие узники.

Однажды утром дверь загремела и отворилась необычно громко — в каземат вошел высокий, седой как лунь старец — протоиерей Петропавловского собора отец Стахий. Видимо, решив воздействовать на узника мягкостью и смирением, он молча и значительно смотрел на Бестужева. Сколько страшных тайн узнал он на исповедях отчаявшихся мучеников, сколько слез и мук увидел за долгие годы службы в крепости! Будучи уверен в том, что святой отец пришел причастить его перед смертью, Бестужев встал на колени и сказал:

— Начинайте, батюшка, я готов.

Но отец Стахий попросил его подняться и указал на постель. Не поняв жеста, Бестужев продолжал стоять на коленях, готовый принять благословение, мысленно уже переступив порог вечности.

— Ну, любезный сын мой, — дрожащим от волнения голосом молвил священник, — при допросах ты не хотел говорить. Я открываю тебе путь к сердцу милосердного царя. Этот путь — чистосердечное признание.

Словно подброшенный неведомой силой, Бестужев вскочил на ноги и с презрением сказал:

— Постыдитесь, святой отец! Как вы, служитель Христовой истины, решились унизиться до постыдной роли шпиона?

Глаза отца Стахия расширились от удивления.

— Так вы не хотите отвечать? — спросил он после паузы.

— Не хочу и не могу! Меня и без вас допрашивали.

— Жалею о тебе, сын мой, жалею…

— Пожалуйста, оставьте меня без вашего сожаления!

Долгое время никто, кроме солдат-инвалидов, обслуживающих узников, не заходил к нему. Сбившись со счета дней, проведенных в каземате, Бестужев начал догадываться о другом роде смерти, предуготовленной ему, о смерти, убивающей не сразу, не вдруг, а постепенно, каждодневно, перемежая свои пытки мучениями души и тела.

Тем и страшно одиночное заточение, что человек, не зная своей дальнейшей судьбы, впадает в полное отчаяние и, не выдерживая духовных и телесных мук, если не сдается на милость судей, начинает сходить с ума или пытается наложить на себя руки.

Немало соузников хотело покончить с собой в те дни. Среди них Анненков, Свистунов. Но удача, если можно так выразиться, сопутствовала лишь Булатову. Последнего выносили из каземата поздно ночью. Шум и возня разбудили весь равелин. Один из солдат потом сказал, что Булатов будто уморил себя голодом, однако позже выяснилось, что тот разбил себе голову о стену каземата.

На каторге, в Сибири, вспоминая тех, кто лишился рассудка, соузники насчитали более десятка товарищей. Именно одиночное заточение положило начало душевной болезни Андреевича, Николая Бобрищева-Пушкина, Андрея Борисова, Враницкого, Горожанского, Дивова. Позже заболели брат Петр, Торсон, Ентальцев, Фурман Шаховской. В нервических припадках закончил свои дни и умер в Енисейске Якубович.

А Бестужеву помогло участие одного охранника. Придя однажды утром с прибором для мытья и стрижки, он шепнул ему, чтобы Бестужев поставил табурет за углом печи, дескать, там теплее. Став спиной к двери, хотя и без того их не было видно, он подал зеркальце и шепнул:

— Посмотрите, на что вы похожи.

Бестужев глянул и не узнал себя — под глазами темные круги, небритые щеки провалились.

— Ведь вам скучно, — шептал солдат, орудуя ножницами и гребнем, — попросите книг.

— Да разве можно? — удивился Бестужев.

— Другие читают, почему же вам не можно?

Чувствуя жалость и расположение старика, он осмелился спросить, кто сидит рядом, и узнал, что там действительно брат Николай, а далее — Одоевский и Рылеев.

— Не можешь ли ты отнести записку брату?

Солдат помолчал, явно колеблясь, а потом сказал:

— Пожалуй… Но нас за это гоняют сквозь строй.

Что за бесценный русский мужик! Бестужев готов пасть на колени перед нравственным величием этого солдата, не развращенного даже многими годами тюремной службы. И не стал пользоваться его добротой и бескорыстием: зная, что Бестужев ничем не может вознаградить, солдат все же хотел помочь. Когда Бестужев спросил его имя, тот ответил:

— Зачем вам мое имя? Я человек мертвый.

Тогда-то Бестужев и узнал, что никто из охранников не может выходить из равелина, этой тюрьмы в тюрьме.

На следующее утро Бестужев попросил майора Лилиенанкера принести какую-нибудь книгу. Тот удивленно глянул па него. Сейчас ответит: «Не положено-с». Но Бестужев неожиданно услышал: «Я доложу-с». И вскоре ему принесли девятый том «Истории Государства Российского». Книгу Карамзина он прочитал еще в 1821 году, как только она вышла в свет, но сейчас он был безмерно рад ей. Судьба словно еще раз решила познакомить его с причудами деспотизма, чтобы приготовить к тому, что его ожидает.

Еще при первом чтении Мишель невольно думал не только о судьбах Отечества, но и о своих предках. Ведь именно Иван Грозный жаловал в 1550 году Андрею Бестужеву поместье под Москвой. А ранее, в 1477 году, Иван III даровал Афанасию Бестужеву описную вотчину в земле новгородской. Не от него ли дошло по наследству имение в Сольцах на Волхове? Этого Мишель и его братья не знали. А самый ранний из известных им предков, Гавриил Бесстуж, жил в начале XV столетия. Один из его сыновей, по прозвищу Рюма, дал начало роду Бестужевых-Рюминых.

Тезка Мишеля Михаил Бестужев был воеводой в полоцком походе 1551 года. Видимо, его деда, Матвея Бестужева направили в 1476 году послом в Золотую Орду. В походе против казанского хана погибли братья Осип и Илларион Бестужевы. Иван Бестужев дважды посылался из Смоленска в стан польский с отказом жителей изменить России и присягнуть Польше. Было это уже в Смутное время.

Потомки Бестужевых жили в Москве, Суздале, Новгороде, Смоленске, Петербурге, верой и правдой служа России. Утратив связи друг с другом, некоторые не знают и не хотят знать о других Бестужевых, особенно сейчас, когда четверо из них здесь, а один — Бестужев-Рюмин на юге приняли участие в восстании против императора.

Недавно Лилиенанкер принес письменный запрос, не находится ли Михаил в свойстве, не знает ли лично или по слухам командира Московского драгунского полка Бестужева? Имя, отчество не указаны, звание тоже. Но явно не меньше полковника, а то и генерал-майора. И наверняка — один из дальних родственников. Позже Мишель узнал, что точно такие же запросы получили в крепости и Николай, Александр, Петр, а дома — матушка и сестры. И все, не сговариваясь, ответили, что никогда не слыхивали о нем.

Этот одноименный, но не гвардейский, а драгунский полк стоял в Твери, и, когда слухи о мятеже дошли туда, обеспокоенный однофамилец поспешил обратиться в Главный штаб с доказательствами непорочности его верноподданнических чувств и отсутствия родства с мятежниками. А чиновники штаба послали запрос.

А вообще, Бестужевы во все времена то и дело оказывались в оппозиции царям. Так, за участие в заговоре против императрицы Елизаветы сослали в Якутск дальнюю родственницу Анну Гавриловну Бестужеву. Брат Александр, позже сосланный туда же, побывал на ее могиле, нашел людей, знавших ее. Они говорили, что гордая графиня, близкая родственница канцлера Бестужева и знатного семейства Ягужинских, достойно доживала свой век, держалась уединенно, так как из-за урезанного при пытках языка с трудом изъяснялась с людьми.

Бестужевых хватало и среди тех, кто подпирал престол, и среди тех, кто боролся против восседавших на нем. И теперь нынешний император никогда не уймет злобы против ненавистной ему фамилии — ведь братья Бестужевы выступили не только против него, но и против основ российского самодержавия.

«Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства» — такими словами начинал свое повествование Карамзин. «Никто не противоречил: воля царская была законом… Начались казни мнимых изменников…» С содроганием читал Бестужев о зверствах Ивана Грозного в Новгороде, где на протяжении пяти недель ежедневно уничтожались сотни людей.

«Били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли их на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми, секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части…»

Не участвовал ли в этих «подвигах» Андрей Бестужев? Если да, то трупы убитых им людей могли плыть мимо Сольцов, где жили другие предки Бестужевых.

Читая о пытках, убийствах, Бестужев невольно готовился к тому, что его ожидает, но и надеялся, что три века спустя дело до этого не дойдет. Впрочем, кандалы, скудная еда, одиночное заключение — это ли не истязание? А может быть, и книгу, именно этот том, дали специально, чтобы усугубить страдания? И он готовил себя к более страшным пыткам: история деспотизма российского не обольщала его надеждами на гуманность.

О том, как книги попали в крепость, Бестужев узнал только в Чите. Оказывается, их стала присылать дочь плац-майора Подушкина, перезрелая дева, влюбившаяся в Корниловича. Когда тот попросил ее о книгах, она обратилась к родственникам узников, и те завалили ее самыми лучшими изданиями.

Книга Карамзина помогла Бестужеву в изобретении тюремной азбуки. Начертав на ней обугленным концом прутика буквы алфавита, он обозначил их условным количеством одинарных и двойных ударов, попытался перестукиваться с Николаем, но понять систему расположения букв брат никак не мог, пока не пришло письмо матушки.

Вручив его Мишелю, Лилиенанкер вышел в коридор, и оттуда послышалось, как он отворил дверь Николая. Предположив, что текст письма одинаков, Мишель решил использовать его в качестве ключа к разгадке азбуки. Дозволение написать сыновьям матушка получила с условием, что она воздействует на них. И потому она, словно под диктовку генерал-адъютанта, умоляла поверить в милосердие государя, которое будет зависеть от чистосердечного признания. Почти слово в слово — то же, о чем его просили на допросах и о чем говорил отец Стахий. А в конце письма мать сообщала, что государь назначил ей 500 рублей ассигнациями годовой пенсии.

Мишель подошел к стене и зашуршал по ней письмом. Услышав ответный шорох, он начал выстукивать буквы кандалами. Николай отодвинул кровать, видимо, записывая под ней на стене обозначение букв. Слава богу, наконец, понял! В это время ефрейтор растворил дверь и приказал Михаилу прекратить шум. Бестужев объяснил все своим восторгом от милости государя, дозволившего написать матушке письмо сыну. Ефрейтор успокоился, но предупредил, что шуметь все же нельзя, иначе Бестужева упрячут в такое место, где ему будет и вовсе худо. Но как только он вышел, Мишель продолжил выстукивание сначала пальцами, а когда они за болели — той палочкой, которой начертал буквы в книге.

С нетерпением он ожидал сумерек, когда из коридора уходят дежурные и остается лишь часовой. Понял ли, сможет ли теперь брат переговариваться? И когда в темноте раздался еле слышный стук, Мишель замер. Одна за другой прозвучали буквы з, д, о, р, о, в, о… Услышав их, он чуть было не закричал от ликования. Понял! Понял наконец!!! «Здоров ли ты?» «Здоров, но закован в железа», — ответил Мишель. После большого перерыва он услышал только два слова: «Я плачу». Слезы радости, счастья выступили и у него — стена пробита! Стена одиночества рухнула! Теперь он не один. Теперь они будут го-во-рить, раз-го-ва-ри-вать!

В ту ночь Мишель не сомкнул глаз. И едва забрезжил рассвет, простучал, просит ли матушка об искренности показаний. Услышав утвердительный ответ, он передал:

— И меня тоже. Значит, это дубликат письма. Мы все, пятеро братьев, куплены по 100 рублей за голову, но это лишь крохи хлеба для матери и сестер. Обещание помилования ценой откровенности — ловушка.

— Я тоже так думаю, — ответил Николай.

— Не знаю, как ты отвечаешь, но я говорю, знать не знаю, ведать не ведаю, и потому не верь, когда будут клеветать на меня…

Разговор, который с глазу на глаз можно было бы провести за минуту, длился полдня. Брат, еще не освоившись с азбукой, то и дело отрывался, отодвигал кровать, чтобы посмотреть значение букв, записанных на стене. Но впоследствии они, сократив целый ряд букв, упростили азбуку и стали «говорить» гораздо быстрее. А в Шлиссельбургской крепости спокойно «разговаривали» через шесть казематов, находившихся между ними, при открытых окнах через двор, постукивая палочкой по железной решетке.

Бестужев не мог точно сказать, когда его вызвали на новый допрос — счет дням был потерян, но случилось это вскоре после письма матушки. Он уж дремал после ужина — куска хлеба и кружки невской воды, — как дверь отворилась, ему внесли одежду и шубу, отомкнули все четыре замка кандалов и, облачив в одежду, снова замкнули железа. Потом завязали глаза платком, вывели на улицу и усадили в сани.

До чего же чист и свеж морозный воздух! С удовольствием вдыхая его и слушая глухой стук копыт и скрип полозьев по снегу, он цочувствовал, как у него закружилась голова. Путь оказался недолгим. Судя по расстоянию, его привезли в комендантский дом, ввели в двери, сняли шубу, провели в глубь коридора и посадили на стул за ширмой, которую он увидел из-под платка краешком глаза.

Здесь тепло, уютно. Стук ложек, вилок о тарелки, запах вкусной еды, негромкие переговоры, даже смех. Некоторые голоса знакомы, один — Левашова, другой — великого князя Михаила. Куда он попал? Что за царский ужин? Обостренное от голода обоняние уловило запахи рыбы, жареного мяса, лука, ароматы душистого чая и хорошего турецкого табака. От всего этого он снова почувствовал головокружение и едва не упал со стула, но солдаты, стоящие рядом, поддержали его.

«Что все это значит? Один из видов пытки?» Минут десять сидел он, но они показались вечностью, И такая злость закипела в нем, что он еле сдержался, чтобы не грохнуть цепями о ширму. Наконец ужин закончился. Сотрапезники удалились, вскоре солдаты взяли его под руки и повели через комнату, где еще витали запахи неубранных блюд, провели через другую комнату, где скрипело множество перьев, к он оказался в просторной ярко освещенной зале. С Бестужева сняли повязку, он зажмурился от света свечей в люстрах и лишь потом увидел перед собой большой стол, покрытый красным сукном, за которым восседал военный министр Татищев, справа от него сидели великий князь Михаил, затем Дибич, Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, а напротив них — Голицын, Чернышев, Левашов, Потапов. Чуть в сторонке за отдельным столом — делопроизводитель Ивановский. Вид у многих усталый, сонный, видно, разомлели после сытного ужина.

Голенищев-Кутузов дремал. Похоже, переел. Назначенный после гибели Милорадовича военным генерал-губернатором Петербурга, он оказался среди вершителей судеб мятежников. Парадокс был в том, что он обвинял их в покушении на жизнь царя, а сам участвовал в убийстве Павла I. И когда Голенищев-Кутузов спросил Николая Бестужева, как тот мог решиться на такое гнусное преступление, Николай хладнокровно ответил: «Я удивляюсь, что это говорите мне вы!»

Из всех членов Следственного комитета Мишель уважал лишь Голицына, который вступился за Кондрата когда после публикации стихотворения «К временщику» Аракчеев хотел расправиться с дерзким автором, осмелившимся высмеять его, грозного фаворита. Рылеева удалось отстоять, но Голицына Александр I по просьбе Аракчеева сместил с поста министра народного просвещения. Однако сейчас ом снова «на коне».

Остальные члены Комитета — тоже бывалые государственные мужи, с густыми генеральскими эполетами, начальник Главного штаба Дибич — генерал-адъютант.

Самому старому, Татищеву, шестьдесят четыре года, а самый молодой — великий князь Михаил, всего на два года старше Мишеля. Он бодр, свеж, и пока Татищев, готовясь к допросу, перебирал бумаги, великий князь вперил в Бестужева сверлящий недобрый взгляд. Но нет, далеко ему до братца — более злобен, но мелкотравчат. Чувствуя на себе взгляды других членов Комитета, Бестужев, однако, не отрывал глаз от великого князя, и тот не выдержал, отвернулся. «Так-то вот! Уж если я не дрогнул перед твоим братом императором, то перед тобой и подавно!» — подумал Бестужев.

— Когда и кем вы были приняты в тайное общество? — послышался голос Татищева. Бестужев начал было говорить о Чернове, но великий князь перебил его, сказав, что им известно, когда и кем принят он, и они спрашивают лишь для того, чтобы убедиться в чистосердечии Бестужева. Мгновенно прикинув, что вряд ли кто мог сказать об этом, кроме самого Торсона, он назвал его.

— Наконец-то, — удовлетворенно сказах! Чернышев. — Только зачем было ссылаться на покойного Чернова?

— Единственно для того, чтобы не погубить Торсона, у которого на попечении мать-старушка и сестра.

— Почему вы отказались от исповеди? — спросил Татищев.

— Как, он не пустил к себе священника? — очнулся от дремы Голенищев-Кутузов.

— Пустил, пустил, — успокоил его Голицын.

— Речь шла не об исповеди, — ответил Бестужев. — Нельзя же путать божье с…

Он не успел подобрать нужное слово, а то бы сказал что-нибудь излишне резкое, но, к счастью, его перебил Голенищев-Кутузов.

— Смотрю на него и думаю, верит ли он в бога, есть ли хоть что-то святое в его душе?

«Господи милосердный! — вздохнул про себя Бестужев. — И кто говорит о святости?» Чтобы дело снова не дошло до конфуза, Татищев поспешил задать новый вопрос.

— В чем заключалась цель общества? Как вас вовлекли в оное?

— Цель — введение конституции. Вовлекли же меня тем, что государство приходит в упадок и что истинно любящие свое отечество должны воспротивиться этому.

— Подумать только — «истинно любящие отечество», — передразнил Левашов. — Кого еще из любящих отечество вы можете назвать?

— Из членов общества я знаю лишь Рылеева, Торсона и брата Александра.

— А Николай и Петр? — спросил Потапов. — Неужто вы не знали, что они в обществе?

— Я вижу, он ничуть не раскаивается, — вздохнул великий князь, — на него даже не подействовали слова матери, которой мы дозволили написать ему. А вот ваш брат Александр ведет себя благоразумнее. И за это с него сняли железа.

— Ну хорошо, — вступил Дибич, — через кого связывалось ваше общество с прочими заговорщиками как внутри России и в Польше, так и в государствах иностранных?

— Сие мне положительно неизвестно. Я не имел к себе полного доверия, и от меня таились…

Во взгляде Голицына мелькнуло нечто вроде одобрения — вот так, мол, и продолжай.

— Когда и где вы узнали о решении произвести возмущение?

— Тринадцатого декабря ввечеру на квартире Рылеева, где положено было не принимать новой присяги, — отвечал Бестужев, уверенный в том, что это уже известно Комитету.

— Какие обязанности были возложены непосредственно на вас?

— Сообщить солдатам моей роты о ложности новой присяги.

— Но вышел-то весь полк! — вскричал великий князь.

Допрос был перекрестный. Вопросы сыпались со всех сторон, ответы то и дело перебивались ехидными репликами, грозными окриками. Какое самообладание надо иметь, чтобы не растеряться, когда тебя выводят из равновесия, не дают времени на обдумывание, сбивают с мысли!

Более часа стоял Бестужев на допросе. Голова шла кругом от неимоверного напряжения физических и душевных сил, пот лил по щекам, ноги подкашивались от усталости. И Бестужев боялся, как бы не лишиться чувств и не упасть и тем доставить удовольствие инквизиторам.

Когда его везли в равелин, он хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на сушу. Студеный ветер, поднявший поземку, немного освежил его, но в равелин без помощи солдат он не вошел бы. Лилиенанкер встретил его по обыкновению молча, но на лице старика появилась какая-то озабоченность — настолько плохо выглядел Бестужев. И комендант распорядился принести ему кружку холодной воды.

Едва Бестужева раздели, он рухнул на постель, совершенно разбитый, опустошенный. И через некоторое время услышал стук Николая. Мишель ответил, что его водили на допрос. Брат понял все и не стал более беспокоить его — по себе знал, каково бывает после этого.

Впадая в тяжелую дрему, Мишель невольно видел перед собой лица членов Следственного комитета. «God damn your eyes!» — прошептал он. Вспоминая все, он вдруг отметил, что лишь Бенкендорф не задал ни одного вопроса, не обронил ни одной реплики. Более того, порой в его глазах появлялось нечто вроде сочувствия и даже уважения к Бестужеву, а когда кто-то, теряя власть над собой, выходил из себя и начинал кричать, он, как и Голицын, словно испытывал неловкость за глумление над беззащитным, закованным в цепи человеком.

Так это было или Мишелю просто показалось, но впоследствии, когда матушка и сестры обращались к Бенкендорфу, тот, испытывая уважение и сострадание к их семейству, старался делать все, что было возможно. Но сделал все же очень и очень мало — слишком велика была ненависть царя и великого князя к братьям Бестужевым.

На другой день после допроса в каземате появился новый священник — более рослый, чем отец Стахий, протоиерей Казанского собора Мысловский. В обхождении оказался более тонким, изощренным. Подойдя к Бестужеву, он неожиданно обнял его, но, почувствовав, как его мягко, но непреклонно отстраняют, отошел и сказал:

— Вы переносите свое положение достойно. Именно так страдали первые отцы и апостолы христианской церкви.

С изумлением увидев в его глазах слезы, Бестужев не совсем деликатно спросил, что случилось с отцом Стахием. Мысловский ответил, что узников много и тот не успевает «беседовать» с ними. Заметив усмешку Бестужева, Мысловский сказал:

— Я явился не для того, чтобы выведать что-либо, а для успокоения вашей души. Не смотрите на меня как на посредника правительства. Конечно, я пришел не без ведома властей, но в вашем положении мое посещение может оказаться нелишним…

— Что вам угодно, батюшка? — прервал его Бестужев.

— Ваше упорство в нежелании раскаяться огорчает нас, — откровенно признался Мысловский. — Но еще раз повторяю: не думайте, что я шпион, не обращайте внимания на мой сан, говорите со мной не как со священником, а как с простым человеком.

«Какой же ему прок от этого? — подумал Бестужев. — Нет, он явился неспроста». Словно прочитав его мысли, Мысловский сказал, что исполняет христианский долг сострадания и помощи заблудшим. Однако, убедившись в том, что Бестужев заблудшим себя не считает и раскаяния от него не добьешься, Мысловский ушел и больше не приходил к нему.

Позднее Бестужев ясно понял, что подобные визиты священников, письма родных, добрые и недобрые вести — все это использовалось наряду с кандалами и голодом только для того, чтобы воздействовать на узников. И надо сказать, кое-кто поддался на уловки Следственного комитета, четко исполнявшего приказания государя и высших сановников.

Вскоре после визита Мысловского опять поступили вопросные листы, в которых почти полностью повторялось все, о чем шла речь на допросе. Бестужев ответил на них еще более кратко, чем перед членами Следственного комитета. После этого его не беспокоили до самой весны, когда их начали выводить во внутренний дворик равелина.

Выйдя туда в первый раз, Бестужев, как зверь в загоне, начал ходить по узкому треугольному пространству, пока от кандалов не заболели ноги. А потом он сел на узкую деревянную лавку. Солдат-цирюльник лег на траву и задремал, положив под голову руку с ключами, а вскоре даже всхрапнул, выронив их на землю. Бестужев, подойдя ближе, спокойно мог забрать ключи, но какой толк — с их помощью можно попасть лишь в коридор равелина, где постоянно прохаживаются несколько часовых. Когда солдат проснулся, Бестужев спросил, что это за крест на холмике в углу. Никакой надписи на нем не было.

— Да царевна какая-то похоронена. Еще в молодости, как токо попал сюда, один старик, тоже теперь покойный, говорил, будто она убежала из Петербурга и жила за морем, но ее изловили, привезли сюда. В наводнение арестантов вывели, а про нее забыли. Так и утонула в каземате. Вода, эвон, до верхнего карниза доходила, — показал он. — Похоронили ее тут и крест поставили. Как сгниет, упадет, мы новый ставим и молимся за упокой ее души. Уж при мне токо три раза меняли…

Бестужев подумал, что это, вероятно, княжна Тараканова, которая вроде бы утонула здесь в 1777 году. Воспользовавшись тем, что охранник разговорился, он спросил, что за англичанин сидел в его каземате.

— Кто же его знает? По-русски не говорил, а сидел тут уж и не упомню сколько лет. Да три года назад, от скуки, видать, и помер. Последнее время все спал и спал, а однажды лег и не проснулся. Я вошел, а он не дышит…

Кого же он проклинал? Александра I или Аракчеева? А может, Павла I или даже Екатерину II? О тайны государевы! Велики вы есть! Как бы и мне тут не «уснуть от скуки».

— Здоров ли Рылеев?

— Здоров, но грустит. Бледный такой.

— Видно, кормят, как меня, хлебом и водой?

— Что вы, ваше высокоблагородие'— удивительно, но солдат обратился именно так. — Четыре-пять блюд да вино красное.

— Отчего же он грустен?

— Уж больно бумагами и допросами мучают…

Попросив брата Николая обучить азбуке Одоевского, Мишель хотел связаться через него с Рылеевым, но Саша, находясь на грани безумия, в ответ на вызовы начинал бессмысленно стучать руками и ногами, прыгать через стул, пока к нему не врывались солдаты. Лишь позже выяснилось, что он не мог освоить тюремную азбуку, так как владея французским лучше родного, не знал русского алфавита по порядку!

Мишелю так и не удалось повидать Рылеева. А вот Николай случайно увидел его, когда солдат, вынося посуду из его каземата, распахнул дверь, а в это время Рылеева вели по коридору. Оттолкнув солдата, Николай выскочил в коридор, они бросились друг к другу, обнялись, но солдаты и часовые тут же развели их.

После пасхи письменные и устные допросы, очные ставки участились. Особенно тяжелы для узников были очные ставки, которые назначались при различии в показаниях, и кому-то невольно приходилось уличать и порой усугублять вину товарищей. Однако Мишель строил ответы так, что не оговорил, не отягчил вину ни одного из большого круга людей, которые пострадали бы, окажись он менее твердым духом.

Лишь единожды его свели на очную ставку с Щепиным-Ростовским, который заявил Следственному комитету, что утром тринадцатого декабря, несмотря на действительное отречение Константина, Бестужев требовал говорить солдатам, что оно ложно, дабы вывести солдат на площадь. Мишелю пришлось подтвердить свои слова, но Щепин заверил Комитет, что целью ставилось лишь возведение на престол Константина без намерения убивать Николая Павловича.

Делопроизводитель записал в протоколе заседания: «Положили: принять в соображение», и Бестужева отправили в каземат. А многих других буквально измучили очными ставками. Особенно досталось Рылееву, Пестелю, Муравьеву-Апостолу, Трубецкому. В коридоре Алексеевского равелина ночами то и дело скрежетали замки, скрипели двери казематов, звенели цепи. Но в железа были закованы лишь семнадцать из ста двадцати с лишним узников. Особой «милости» удостоились только те, кто держался наиболее стойко и упорно.

Почти пять месяцев прошло с тех пор, как на Бестужева надели железа, а сняли лишь в последний день апреля. Первое время он терял равновесие и ходил с трудом, настолько привык к кандалам. Но кожа под ними, бледно-синяя, опрелая, зудела и саднила так, что он расчесал ее. Струпья и раны, образовавшиеся от этого, с трудом залечил тюремный лекарь.

Двенадцатого июля, в день объявления сентенции, Бестужев еще был с перевязанными руками. Грязно-серые повязки нелепыми обшлагами торчали из-под рукавов старого сюртука. Изможденные долгим заточением и разлукой, узники радостно обнимали, целовали друг друга. Когда в комнату ввели брата Николая, Мишель бросился к нему, а тот отпрянул в недоумении и, лишь в последний момент узнав его, задыхаясь от слез, сжал в объятиях своего непонятно во что одетого, до неузнаваемости исхудавшего брата.

— Прости, Мишель, прости, дорогой, — еле слышно прошептал он дрожащими губами.