По мере приближения этого дня Бестужев испытывал беспокойство, удастся ли уединиться, провести его одному. Хотелось уехать на дачу, но удобно ли просить об этом адмирала? Чем объяснить отъезд? Однако накануне Казакевич неожиданно сам предложил выехать туда и, увидев настороженность Бестужева, тут же добавил:
— Хотите, езжайте один, но, если не возражаете, мы с Дмитрием Ивановичем составим вам общество.
Бестужев конечно же не стал возражать. Утром четырнадцатого декабря Казакевич еще затемно ушел в адмиралтейство, а вернувшись в полдень, сразу же усадил Бестужева и Романова в кошевку и лихо погнал лошадь вдоль Амура. Люди удивленно останавливались, провожая взглядом адмирала, сидящего вместо возницы на облучке, и Бестужева с Романовым сзади. Бывало, что адмирал ездил один, но чтоб вез кого-то как кучер — такое николаевцы видели впервые. Не понимая происходящего и испытывая неловкость, Романов спросил Бестужева, что происходит, но тот загадочно улыбнулся и ничего не ответил.
Подъезжая к даче, они увидели, что там кто-то есть. Белый столб дыма струился из печной трубы. Войдя в дом, Бестужев увидел Орлова и Шершнева, которые приехали сюда раньше, натопили печь, приготовили обед. Стол в зале был накрыт на пятерых, а посреди него стояло пять свечей. И тут Казакевич объяснил Романову, что они решили вместе с Бестужевым отметить годовщину восстания и что идею эту подал Орлов. Тот, смущенно улыбаясь, спросил Бестужева, не обижается ли он, на что Бестужев лишь молча от души пожал ему руку.
Короткий зимний день быстро угасал. Шершнев зажег свечи. Казакевич усадил Бестужева во главе стола, сам сел слева, рядом с Шершневым, а два Дмитрия Ивановича — Орлов и Романов — заняли места напротив. То ли адмирал волновался, то ли намеренно выдержал паузу, но первые слова произнес не сразу. Торжественно оглядев всех, он наконец улыбнулся и начал речь.
— Ну что, друзья, начнем наше тайное заседание… Для Михаила Александровича нынешний день особенный, но я, пожалуй, мог забыть о нем, если бы не Дмитрий Иванович, — адмирал глянул на Орлова, — который, оказывается, знает многих друзей и сотоварищей Михаила Александровича… Мне неоднократно приходилось бывать в Селенгинске, еще когда был жив Николай Александрович. Тогда же, во время подготовки первого сплава по Амуру, я познакомился с Волконским, Трубецким, Горбачевским, братьями Бестужевыми. Их имена окружены ореолом благородства и всеобщего почтения. И хоть дом Бестужевых находился в стороне от Верхнеудинска и Кяхты, но все — и путешественники, и купцы, и чиновники, и сам Николай Николаевич Муравьев — считают своим долгом заезжать к ним. По себе знаю, кто хоть раз побывал в этом доме, как бы проникался душевным благородством, получал ничем неоценимые советы, которыми они щедро одаривают своих гостей. Памятуя о тех неизгладимых встречах, я и решил отблагодарить одного из пятерых братьев Бестужевых здесь, в Николаевске, и безмерно рад, что вы, глубокоуважаемый Михаил Александрович, согласились остановиться в моем доме. А сегодня, в этот памятный для вас день, хочу выразить особую признательность судьбе за то, что она свела меня с вами, одним из тех, кто, искренне желая блага отечеству, попытался, пусть и не лучшим способом, ускорить ход истории…
Закончив речь тостом за здоровье Бестужева, Казакевич некоторое время спустя вдруг заговорил о том, что если бы братья Бестужевы не приняли участия в заговоре, то стали бы адмиралами и генералами, и снова вздохнул, что зря и рано заварили они кашу. Спорить, переубеждать его в присутствии Орлова, Романова, Шершнева Бестужев не стал. После разговоров о книге Корфа он убедился, что Петр Васильевич относился к восстанию хоть и не официозно, но и не совсем одобрительно.
В середине вечера Дмитрий Иванович Орлов вдруг провозгласил короткий тост: «За потерпевших крушение!» Прозрачный смысл его конечно же дошел до всех, хотя они не знали, что тост этот впервые провозгласил молодой лейтенант флота, а ныне адмирал Федор Литке, в честь которого здесь, в заливе Екатерины, назван мыс.
Почти все время сидевший молча Романов к концу вечера сказал, что, к сожалению, почти ничего не слышал и не знал о декабристах, но на его глазах были разгромлены петрашевцы, среди которых было много прекрасных людей. И хотя, вероятно, их нельзя ставить в один ряд с декабристами, они, как и их предшественники, тоже исходили из лучших побуждений и так же, как отцы, были сметены тем же ветром.
Романов ни разу не произнес слова «царь», «самодержавие», но было ясно, о каком ветре речь. Бестужев же подумал, что ничего странного в том, что Романов не знал, не слышал о декабристах, нет. Ведь правительство намеренно предало их забвению, а в Донесении Следственной комиссии и в книге Корфа совершенно умалчивается об истинных причинах восстания, искажаются подлинные цели тайного общества.
Эмиль Шершнев, не посмевший сказать за столом ни единого слова, выразил свое величайшее уважение к Бестужеву, когда они оказались одни на кухне:
— Михаил Александрович, мало ли что бывает. Если кто хоть чуть косо глянет на вас, вы мне скажите, а я его!.. — он сжал свои огромные кулаки и стукнул их друг о друга, чем очень растрогал Бестужева. Он дружески обнял матроса за плечи и почувствовал, как напряглись в готовности защитить его могучие мускулы…
Бестужев остался доволен вечером и выразил признательность Казакевичу за проникновенные слова на этом «тайном заседании» вдали от чужих глаз и ушей. Действительно, адмирал сделал все, что было возможно при его должности и положении. Однако чувство неудовлетворенности и даже какой-то горечи от того, что он не возразил против «зря и рано», свербило в нем. Не знают, не понимают дела декабристов не только Казакевич и Романов, но и целое поколение тех, кто вырос после восстания. Это вновь напомнило ему о призыве Герцена в «Полярной звезде», и вскоре после того вечера Бестужев начал писать воспоминания.
Многие из соузников еще в Чите и Петровском Заводе начинали записки о восстании. Одним из первых взялся за перо брат Николай, написав «Воспоминание о Рылееве» и «14 декабря 1825 года». Потом он передал их Муханову, уезжавшему с каторги, но остались ли они в целости, Бестужев не знал, так как часть бумаг, в том числе морские повести Мишеля, Муханову пришлось сжечь перед обыском полиции.
Браться за перо было опасно и тогда и сейчас. Соузники хорошо знали, чем кончилось дело Лунина, который описал историю тайного общества и раскритиковал Донесение Следственной комиссии. Поэтому Бестужев начал воспоминания в толстой амбарной книге, предварительно заполнив первые страницы записями о плавании по Амуру и рекомендациями но подготовке очередных сплавов. И лишь потом начал писать главное, перемежая их страницами отчета.
Первая фраза воспоминаний родилась как бы в ответ на слова Казакевича о том, что если бы братья Бестужевы не вошли в заговор, то стали бы адмиралами и генералами: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».
Написав это, он начал рассказывать о каждом из братьев, чтобы объяснить, почему они не могли не принять участия в восстании. С упоением работая над воспоминаниями, он не мог знать, что волей обстоятельств ему еще несколько раз придется писать их заново.
Менялись последовательность изложения, чередование событий, но каждый раз он начинал: «Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря».