Уныло смотрело оно в этот хмурый, дождливый осенний день. Намокшие кусты печально свешивали ветки. Сквозь них там и сям вырисовывались также намокшие, почерневшие кресты.

Я сел на полусгнившую скамейку. Сквозь густо разросшуюся шапку акаций надо мной высилось серое небо. Безлюдно было на кладбище. Ни одна птичка не чирикала. Все замерло, затихло, как бы в предсмертной агонии. Природа собиралась тоже умирать, и надолго. Но в будущем ее все-таки ждало возрождение…

Под впечатлением тяжелых, удручающих мыслей, не покидавших меня со времени возвращения из деревни, я раздумался о печальной судьбе только что похороненной жертвы петербургского прозябанья.

Бедная кляча! Еще недавно и она была молода, сильна, цвела здоровьем и жила себе, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь, в какой-нибудь отдаленной деревеньке, под крылом заботливой матери. Шутя справляя тяжелую крестьянскую работу, она была весела и довольна, скромно развлекаясь орешками и подсолнухами на деревенских посиделках. Но пришел «мастеровой человек», улестил ласковыми, любовными словами, а отцу с матерью представил резоны, что-де «жить будем душа в душу, я, значит, работать, а она по хозяйству да около ребятишек», наговорил чудес про столичную развеселую жизнь, вскружил голову девке, обвенчался и увез в Питер. А тут произошло то, что обыкновенно случается с многими. Приобрела она некоторый столичный лоск, научилась обращенью с людьми, перестала по-пустому смущаться и закрывать лицо ладонями, побывала в театре и трактирный орган послушала, стала носить вместо башмаков модные ботинки, сарафан перешила на юбку, сделала себе платье princesse и купила шиньон; но зато какой страшно дорогой ценой достались ей мишурные блага цивилизации. Куда девались прежнее веселье, непринужденная искренность, несокрушимое здоровье! Исчез румянец щек, пропала их округлость, исхудало могучее тело, изменился характер, сделался раздражительным, сварливым. Беспрестанные дети, пьянство мужа, работа на фабрике, гнилые квартиры, дурная пища – довершили начавшийся процесс разрушения организма и привели к преждевременной могиле.

Бедная, бедная кляча!..

Шум голосов прервал мои размышления. Я пришел на могилу и нашел поминальщиков в значительно возбужденном настроении.

Петр Дементьич сидел, поджав под себя ноги по-турецки, мерно раскачивался и, прищурив глаза, слушал, что говорили остальные. Подрумянившиеся старушонки что-то вперебой рассказывали друг дружке. Старичок стоял на соседней могиле и тоже что-то бормотал, разводя руками и силясь сохранить равновесие. Таня сидела в сторонке под кустом и с безучастным видом обрывала лепестки желтого цветка.

В бутыли водки было только на донышке, а от закуски оставались одни объедки.

Вся поверхность свежей могилы была щедро усыпана крупинками риса.

– …А она-то, матушка, и говорит мне: «Нет, уж, говорит, Терентьевна, чую, что не встать, говорит, мне».

– Не встать, не встать! Это уж я, милая, доподлинно знала, потому, может, скольких схоронила, и все так! Чуют они, матушка, сердцем чуют!

– Кажный человек… – медленно начал Петр Дементьич, по его с большим одушевлением перебил старичок:

– Вот теперь изволите видеть эту канаву (старичок торжественно указал на ближайшую, всю заросшую крапивой канавку, потерял равновесие, сполз со скользкой земли, но тотчас же снова взобрался), – так ее тогда не было, и ничего этого не было, а было поле, голое поле, и на нем сено косили для батюшек. А вон там…

– …Прихожу я этта в четверг… аль в середу? Ай нет, в четверг, еще банный день был, я из бани шла да зашла… Прихожу этта, а она-то мне: – «Терентьевна, говорит, а у нас какая беда!» – «Какая такая?» – спрашиваю. – «Зеркало-то», – говорит…

– А собака? – ввязался в беседу старичок, бросив рассказывать. – Дворницкая собака всю ночь выла!

– Выла, выла! – сокрушенно закачали головами старушонки.

Я подсел к Петру Дементьичу. Он безучастно глянул на меня мутными, пьяными глазами, отвернулся, взялся за бутыль и глотнул прямо из горлышка.

– Петр Дементьич!..

– Я Петр Дементьич! – с пьяным задором отвечал он.

– Я хотел вас спросить, как вы думаете насчет Тани. Девочка большая… Учить бы ее.

– А это уж вот ее дело! – махнул он рукой в сторону Терентьевны. – Она ее, значит, определит!

– Куда вы ее хотите определить?

– В магазин, батюшка, в модный магазин! – подхватила старушонка и обратилась к Тане. – Таня, подь-ка сюда.

Девочка не двигалась.

– Поди, поди сюда, милая! – с деланной ласковостью в голосе манила Терентьевна.

– Иди, коли зовут! – прикрикнул отец.

Таня подошла. Старуха потянулась к ней, обхватила цепкими, костлявыми руками и, привлекши к себе, положила ее голову на плечо.

Таня делала усилия освободиться. На бледном лице ясно отпечаталось выражение отвращения и страха. В брошенном в мою сторону взгляде было что-то скорбно-жалобное, молящее. Так должна смотреть овца на мясника, когда он, схватив за рога, уводит под нож.

– Не бойся, не бойся, голубушка! – причитывала Терентьевна. – Тебе там хорошо будет. Кормить будут, одевать будут… Выучишься, спасибо скажешь! А ты чего смотришь? – обратилась она вдруг к бессмысленно взиравшему на нее Петру Дементьичу. – Нечего тебе смотреть! Твое дело впереди. Дай сроку (гадкая улыбка распустилась по ее лицу), оженим, голубчик, как пить дать, оженим!

Я встал и, распрощавшись со всеми, пошел по тропинке назад. Когда я был уже довольно далеко, до слуха моего чуть донесся нестройный хор поминальщиков, выводивших пьяными голосами!

Со свя-а-а-ты-ы-ми упо-кой!

– Напрасно пытался я представить себе душевное состояние этих людей. Выходила что-то нелепое, несообразное. Передо мной; как в тумане, рисовались фигуры: дико-пьяного Цетра Дементьича, старичка-кума, Терентьевны с волосатей бородавкой на подбородке и скорбная, детски-беспомощная фигура бедной Тани…

И самой подходящей декорацией ко всему был пасмурный осенний день, с хмурым небом, мокрыми деревьями и бурой, блекнувшей травой.