Я прожил неделю на новом пепелище, почти не видясь в хозяевами; мельком, из минутных встреч, удостоверился только, что хозяйка действительно женщина еще молодая, но настолько изнуренная, что казалась старше своих лет, и что хозяин тоже молодой человек, с испитым, чахлым лицом, украшенным жиденькой черной бородкой.
Я вставал очень рано, при свечке, умывался в кухне и тотчас же выходил из дому на целый день. Каждый раз, как мне приходилось проходить через кухню, я заставал в ней Лизавету Емельяновну (так звали хозяйку) в хлопотах около русской печки. Через отворенную дверь хозяйской комнаты, случалось, видал и хозяина, сидевшего у окна, спиною к дверям, и бойко постукивавшего молоточком.
При возвращении я заставал всех отходящими ко сну, почему дети никоим образом не могли беспокоить меня. Тем не менее хозяйка раза два или три спрашивала, не беспокоят ли ребятишки, и, получив отрицательный ответ, каждый раз горделиво улыбалась. Мне чрезвычайно нравилась эта улыбка. «Вот, – дескать, – не думай, что мы какие-нибудь; при всей бедности себя соблюдать умеем, и дети у нас не какие-нибудь сорванцы, – благонравные!»
А бедность была действительно непокрытая и успела уже, как мне казалось, наложить отпечаток даже на детей. «Неживые» какие-то они были; не было в них ни той кипучей инициативы, ни самостоятельности и смелости, какая бывает у детей в достаточных семьях.
Иногда, по вечерам, старшая девочка, Таня, еще не спала. Позовешь ее к себе в комнату, дашь яблоко или леденец, начнешь расспрашивать, как она учится, что читает, любит ли маму, братьев и проч., о чем обыкновенно говорится с детьми. Девочка сперва дичилась, дальше порога не шла, отвечала неохотно и односложно, а не то и совсем не отвечала, – потупится и молчит, крутя пальчиками оборку платья; но потом обошлась, привыкла ко мне и уже без всяких приглашений забежит, бывало, в комнату.
Так как она жаловалась, что братья мешают ей приготовлять уроки, я позволил ей заниматься в моей комнате. Надо было видеть, каким восторгом внезапно вспыхнули ее всегда грустные, задумчивые глазенки!
Это обстоятельство еще более сблизило нас, и к концу недели мы стали приятелями. Странным мне казалось одно, что все это как будто было не по нутру хозяину.
Первое, более близкое знакомство мое с ним произошло при следующих обстоятельствах: у меня изорвалась одна из моих гамбургских ботинок, и я зашел в комнату хозяев с целью отдать починить. Комната их хотя и была больше моей, но смотрела хуже, мрачнее. Не было также недостатка в сырости; это я заключил по отставшим обоям, висевшим по углам грязными тряпками. Большой кожаный диван с торчавшими клочками мочалы на четырех поленьях вместо ножек стоял у стены. Тут же висело обитое, засиженное мухами зеркало, увеличивавшее лицо смотрящегося до невероятных размеров. Перед диваном стоял кухонный стол, а у противоположной стены помещалась деревянная облезлая двуспальная кровать с ситцевыми наволочками на подушках. В темном углу находился целый ворох тряпья, очевидно, предназначавшийся для спанья ребятишек. Несколько соломенных продырявленных стульев и табуреток дополняли меблировку.
Было воскресенье. Хозяин сидел перед окном, на толстом обрубке дерева, и что-то ковырял. На подоконнике валялись принадлежности ремесла: колодки, брусок, куски кожи, жестянка из-под сардин с клеем и проч.
– Здравствуйте, Петр Дементьич! – приветствовал я хозяина.
– Здравствуйте! – угрюмо пробурчал он, не отрываясь от своего дела.
– Работаете?
– Да, кое-что!
– У меня ботинка разорвалась. Можете починить?
– Отчего же не починить!
Взял от меня ботинку и, не глядя, поставил на подоконник, но немного погодя снял и принялся осматривать.
Апатичное лицо оживилось: сперва нечто вроде любопытства отразилось на нем, затем оно стало хмуриться все более и более, и вдруг беспощадно-саркастическая улыбка появилась на губах.
– Заграничные штиблеты-то? – спросил он.
– Заграничные.
– Я уж вижу! Эко весу-то! В одном штиблете фунтов пять будет… Гвоздей фунта на два!
– Да, тяжеловаты!
– Да, уж что вы мне говорите, знаю! Слава богу, перевидал, на своем веку. Колодки!
С презрением отшвырнул от себя ботинку, чуть не попав в стекло.
– Подшить бы сбоку да каблуки срезать… – робко заговорил я.
– Да что их чинить-то, дьяволов! – вне себя вскричал хозяин. – Нешто их можно чинить? Ведь это машина, не видите разве? (Он стал с каким-то ожесточением ковырять ботинку.) Теперя каблуки… разве их срежешь? Ведь тут железо!
– Как железо?
– Да так. Стержень посередке железный положен! Вон они какие, дьяволы! Оттого и тяжа! Давно купили?
– Около года.
– Ну, с месяц проносите, а там, помяните мое слово, – разлезутся.
Я был окончательно обескуражен.
– Нельзя ли как-нибудь?
– Гм. Зашить-то я зашью, а только ненадолго, никогда не покупайте! Они, черти, только от нашего брата хлеб отбивают. Поди, сколько заплатили?
– Семь рублей.
– Ха! Да я вам за шесть рублей такие штиблеты сделаю, сносу не будет.
– Сделайте одолжение, сшейте.
– Теперь-то не знаю как… работы много. Опосля разве.
– Через неделю?
– Это можно. Покуда в этих проходите.
– Что же, вам нужно сколько-нибудь денег?
– Непременно! Надо материалу купить. Рубля два уж позвольте.
Я отдал деньги.
При прощанье хозяин счел долгом еще раз прочесть нотацию по поводу покупки заграничных ботинок. Даже сидя в своей комнате, я долго слышал, как он сквозь зубы изругивал и работу, и заграничных мастеров, относясь к последним уже просто как к заведомым мошенникам.
– Насовал железа, да и думает – прочность, – доносился до моего слуха негодующий бас хозяина. – А вон каблук набок свернулся, ни черта не поделаешь! Дураков обводить ихнее дело… Агличане, вишь ты, как же можно! Мастера!