После отъезда Шаляпина стало совершенно ясно, что дети вскоре последуют за ним, в России они не останутся. Ситуация в Москве не улучшалась — продолжалась та же жизнь, полная лишений, унижений и нищеты. Из-за границы Шаляпин звал детей к себе, писал им высокопарные письма, убеждая в необходимости учиться, чтобы затем продолжить образование за границей и стать хорошими специалистами — достойными гражданами своей страны.

«Детухи мои милые, — писал Шаляпин Борису и Федору в ноябре 1922 года, — учитесь, пожалуйста, хорошенько, чтобы в будущем году я мог вас взять за границу учиться, как я взял всех ребят из Питера. Учиться необходимо. Понимаете? НЕ-ОБ-ХО-ДИ-МО!.. Кончайте гимназию, и я вас также увезу в какие-нибудь высшие школы, кого куда, кого в Италию, а кого, может быть, тоже в Америку.

Помните, дети: новой России нужны сильные и здоровые честные работники во всех отраслях!!! На вас будет лежать ответственность за будущее нашей Родины…»

Шаляпин возлагал на своих детей большие надежды. «…Я верю в моих сыновей и думаю, что в жизни буду вами гордиться!» — писал он в 1923 году Борису. Впрочем, за этими громкими словами о необходимости работы на благо родины скрывалось прежде всего единственное, вполне человеческое желание Шаляпина — поскорее вывезти детей в безопасное место. Но пока он был советским артистом, зависел от власть придержащих и вынужден был выражать верноподданнические чувства.

Иоле же Игнатьевне — без громких фраз — он прямо написал о том, что нужно как можно скорее вывозить детей за границу, это для них наилучший выход.

«Ты же знаешь, что я желаю моим детям всего самого лучшего, что есть на свете, в этом не может быть сомнений!» — убеждал он ее, и пока у Иолы Игнатьевны не было повода усомниться в этом. Верила она Шаляпину и когда он писал ей о том, что очень много сейчас работает и вновь собирается в Америку отбывать «положительно каторгу» ради того, чтобы все они смогли скоротать свой век без унижений. «Что делать? нужно зарабатывать деньги, а для этого один-единственный путь, чтобы иметь достаточно золота — АМЕРИКА. Думаю, что после следующего сезона я уже не буду работать так много. Н-но — кто знает?..»

В декабре 1922 года Иола Игнатьевна выехала с Таней в Милан, устроила ее там, а сама в 1923 году вернулась в Россию за Федей, который пожелал жить в Париже с отцом.

Лидия уже два года жила в Германии, куда ей помог выехать Максим Пешков. Уезжая за границу, летом 1921 года Максим прислал из Берлина вызов и разрешение на выезд своей невесте Н. А. Введенской (бывшей участнице Шаляпинской студии), Лидии, ее мужу В. П. Антику и художнику И. Н. Ракицкому. В первых числах ноября этого же года в Берлин на лечение с тромбофлебитом, цингой и кровохарканьем приехал А. М. Горький. Его сын с невестой и Лидия Шаляпина уже ждали его там.

«После горного воздуха Сан-Блазиена врачи рекомендуют Алексею Максимовичу морской воздух Герингсдорфа, и мы едем туда, — пишет в своих воспоминаниях Н. А. Введенская. — У хозяина-немца снимаем виллу с мансардой. В комнатах виллы по стенам развешано много всевозможного старинного африканского оружия; особенно нас поразила высушенная голова африканца, стоявшая на камине.

На втором этаже поселился Алексей Максимович, мы — внизу, гости остановились в мансарде.

Неожиданно в Герингсдорф приехала Мария Игнатьевна Будберг. С ней Алексей Максимович познакомился еще в Петрограде, когда она работала секретарем в редакции „Всемирной литературы“… Кроме Марии Игнатьевны в Герингсдорфе с нами жила Л. Ф. Шаляпина…

Вечерами Лидия Федоровна пела, аккомпанируя себе на гитаре, цыганские и старинные русские песни. Пела с большим чувством и артистичностью, у нее было красивое меццо-сопрано.

Алексей Максимович всегда с удовольствием ее слушал, иногда сочинял смешные припевы, которые тут же и исполнялись при всеобщем одобрении…»

Иногда к ним заезжал Шаляпин, и тогда их милые домашние вечера на вилле напоминали дни, проведенные в России. Пение и задушевные разговоры сменялись шутками и анекдотами — все было как встарь… и вместе с тем совсем по-другому.

С первых же дней пребывания за границей перед шаляпинскими детьми встала серьезная проблема, о которой они никогда не задумывались ранее, — как заработать себе на жизнь? Ведь они больше не были состоятельными людьми, они все потеряли в хаосе революции, и теперь им предстояло самостоятельно строить свою жизнь, показать, на что они способны. Кончилась прекрасная поэзия их детства и юности, начиналась суровая трудовая жизнь. Но нужны ли были этой действительности с ее конкуренцией, с ее жестокими законами потребительского общества эти несчастные романтики и мечтатели, вышедшие из зачарованного сада на Новинском бульваре, с их утонченными душами и жаждой возвышенного — люди без родины, из рухнувшей, уничтоженной страны, от которой не осталось камня на камне?

И все же они старались — хотя и были обречены, — старались приспособиться к этому тусклому, невыразительному существованию, которое теперь им предстояло вести — работать ради денег, безо всяких сантиментов, работать ради пропитания… В первое время Лидия работала в театре-кабаре «Золотой петушок». В Берлине, где в то время находилось около тридцати тысяч русских, их труппа поначалу имела успех. Слухи об этом дошли даже до Советской России. Некоторые газеты назвали Лиду «примадонной Шаляпиной», но отец все равно был недоволен. Он не признавал линию подобных театров.

Положение Ирины в Москве было гораздо более сложным. Она поступила в Театр Корша, но не получала от работы особого удовлетворения. Желанных ролей не давали, и потому ее письма к матери в Италию были грустны и печальны. Теперь у Ирины было почти всегда плохое настроение, она жаловалась на жизнь и время от времени вообще переставала писать Иоле Игнатьевне.

Борис закончил Школу живописи, ваяния и зодчества и учился на скульптурном факультете Высших художественно-технических мастерских. Он не любил писать писем, и, не получая новостей из дому, Иола Игнатьевна обижалась. «Как вы не понимаете, — писала она Ирине, — что у меня больше никого нет, кроме вас, хорошие мои дети, а если вы будете ко мне так относиться, я вообще больше жить не хочу».

Русская революция разметала их семью по всему свету. Постепенно они отдалялись друг от друга, теряли ту кровную связь, которой были связаны в течение стольких лет, и Иола Игнатьевна, не желавшая с этим мириться, пыталась как-то ухватить эти разорванные нити, вновь связать в единое целое навсегда порвавшуюся цепь времен. И когда Ирина жаловалась ей на то, что от отца давно нет писем, она убеждала дочь относиться к этому терпимо: «Прошу тебя писать папе как можно чаще, он там работает, как лошадь, он все-таки уже не первой молодости, и нервы у него также, видно, расстроены, надо показать, что вы его не забываете…»

Как и в детстве, она продолжала рисовать перед ними идеальный образ отца, напоминать им о священном долге перед ним, об их ответственности. Причину же молчания и невнимания Шаляпина она списывала на влияние Марии Валентиновны: «…У нас есть много врагов, которые бы хотели испортить наши отношения с папой и которые ни перед чем не остановятся, чтобы добиться своего».

Мария Валентиновна начинала приобретать в жизни их семьи демонический облик. Федя, живший в доме Шаляпина в Париже, только подтверждал это своими письмами.

Вопреки желаниям Шаляпина отправить Федю в какую-нибудь «агрикультурную школу», где бы он быстро встал на ноги и начал зарабатывать себе на жизнь, Федя решил стать киноактером. Для молодого человека без образования, к тому же эмигранта, это было почти безнадежным предприятием, но Федя продолжал оставаться в Париже, погруженный в свои фантазии. В нем было много отцовских качеств — Шаляпин и сам был мечтателем и романтиком, и, возможно, в Феде, как в кривом зеркале, он видел отражение собственных слабостей и недостатков и потому сердился. Но пока еще — в первое время — Шаляпин пробовал проявлять терпение…

«Он парнишка хороший, добрый и сердечный, — писал он Ирине о Феде, — тоже неглупый, но российский мечтатель со многими идеями в голове, но с малой и даже ничтожной энергией насчет работы». Пока же это неопределенное положение Феди и необходимость жить на средства отца доставляли ему одни неприятности. Его отношения с Марией Валентиновной стремительно ухудшались. В каждом письме к матери Федя выражал настойчивое желание вернуться в Россию, но его останавливало то, что «по теперешним обстоятельствам» ему там было нечего делать.

С 1923 года Иола Игнатьевна жила с Таней в Италии. Она хотела помочь девочке привыкнуть к жизни в новой стране. Таня довольно быстро усовершенствовала свой итальянский язык, затем поступила актрисой в русскую труппу Татьяны Павловой, выступавшей в Италии. Иола Игнатьевна была неотлучно с ней, ездила вместе с ней на гастроли по городам Италии — в Венецию, Падую, Римини, Комо… Но не красота родной Италии занимала ее в это время. Иола Игнатьевна с ужасом думала о том, что наступит день, когда она должна будет вернуться в Россию и оставить свою младшую дочку одну — живущую в чужой стране на грошовое жалование актрисы иностранной труппы.

В это время Иола Игнатьевна внутренне переживала состояние растерянности и тревоги. Осенью 1924 года она написала Ирине, что за этот год, что она провела на родине, у нее не было ни одного спокойного, счастливого дня. Все ее мысли занимали ее дети, отчаянно боровшиеся за выживание в разных странах мира. На какой-то момент Иола Игнатьевна пала духом. Она надеялась на поддержку Шаляпина — но совсем не на те ничтожные суммы, которые он время от времени кидал ей. Не денежных подачек она ждала от него, но его участия и заботы. Она надеялась, что они встретятся или Шаляпин напишет ей, посоветует, как им быть, как помочь их несчастным детям, оказавшимся в таком сложном положении. Но этого не было. Шаляпин молчал. Он с легкостью отрекся от нее и вел себя по отношению к ней так, как будто будущее их семьи совсем не интересовало его, а Иола Игнатьевна и дети принадлежали к тому прошлому, исчезнувшему миру, от которого он бежал. Связь между ним и Иолой Игнатьевной была практически прервана.

«…He только он мне ничего не пишет, но как будто и знать меня не хочет», — с горечью писала она Ирине.

Перед всеми трудностями и испытаниями Иола Игнатьевна, как обычно, оставалась одна. Надеяться ей было не на кого. Она серьезно думала о возвращении в Россию. Беспокоилась за Ирину и Бориса и за судьбу их дома, который ей хотелось уберечь от окончательного разорения. Но, кажется, надежда не до конца покинула ее. Dopo la tempesta viene il buon tempo. Speriamo! «После грозы наступит хорошая погода. Будем надеяться!» — часто вспоминала она старую итальянскую поговорку, которую любила повторять ее мама. Как будто бы она не замечала того, что жизнь постоянно обманывала ее ожидания…

События между тем развивались своим чередом. В конце 1925 года в Париж приехал Борис, решивший продолжить образование во Франции. Теперь и ему предстояло столкнуться с трудностями маргинального эмигрантского существования. В Париже, кроме Феди, теперь оказалась и Лида. После успешного начала в ее театральной карьере наступила полоса неудач. Их труппа в Берлине распалась, устроиться в хорошие театры не удалось — для этого нужны были деньги и связи, а у Лиды не было ни того, ни другого. Пришлось переехать в Париж и просить помощи у матери, обещая ей в ближайшем будущем встать на ноги и начать зарабатывать на жизнь самой.

Едва в Париже появился Боря, Иола Игнатьевна, оставив Таню в Италии, примчалась к нему. Ненадолго они собрались все вместе. Вскоре им предстояло расстаться, поскольку Иола Игнатьевна все же собиралась возвращаться в Москву. Настроение у нее было подавленное. Неустроенное положение детей, безразличное отношение к ним Шаляпина тревожило и доставляло ей немалое беспокойство. Впереди вырисовывалась безотрадная картина. Столько лет страданий и самоотверженной борьбы за семью обернулись прахом, все ее усилия оказались напрасными, и столько сил было потрачено зря! «Боже мой, — писала Иола Игнатьевна Ирине, — если бы ты знала, как я устала от этой жизни. Мне кажется, что я все потеряла на свете, даже мою любимую семью. Где она?..»

Семьи, действительно, давно не было. Новый 1926 год Иола Игнатьевна с Борей и Федей встречала у Коровиных. Вечер оказался скучным и неинтересным. Гости разошлись к двум часам ночи. Как это было непохоже на те шумные, искрящиеся юмором и весельем застолья, которые устраивались, бывало, на Новинском бульваре! Тогда была молодость, льющаяся через край энергия, наполненная до краев жизнь. Теперь об этом остались одни поблекшие воспоминания, а в неутешительном настоящем — только бедность эмигрантского существования и унылые трудовые будни.

За эти несколько лет Шаляпин ощутимо отдалился от своей первой семьи. Он посчитал свои обязанности по отношению к ним исчерпанными и мог позволить себе снабжать их разовыми подачками, незначительными денежными суммами, на которые трудно было существовать безбедно. «От папы ничего не получаю, — жаловалась Иола Игнатьевна Ирине в конце 1925 года, — он мало о нас заботится». А в 1926 году она снова писала: «Папа стал очень расчетливый, он совсем неузнаваем…»

Шаляпин опасно менялся на глазах. Он был недоволен детьми. Их театральные неудачи раздражали и злили его, и постепенно между ними росла стена непонимания, разрасталось отчуждение, переходившее в глухую вражду. Огромную роль в этом играла Мария Валентиновна, настраивавшая Шаляпина критически по отношению к неуспехам его детей. Она извлекала из этого прямую выгоду — уничтожить все связи Шаляпина с первой семьей означало скорее подтолкнуть его к долгожданному разводу — благо теперь для этого не требовалось каких-либо особых усилий! — и добиться исполнения — наконец-то! — давно поставленной цели. И Мария Валентиновна действовала ловко и умело. Шаляпин целиком оказался под ее влиянием, предоставил решать все вопросы ей, и теперь даже дела его семьи зависели от нее.

Иола Игнатьевна почувствовала это сразу же. В марте 1926 года она написала Ирине о поведении Шаляпина: «Я только тебе говорю, что он открыл мне войну, а я буду защищать себя и вас, мои дочурки. Все говорили мне в Париже, что как человек он стал неузнаваем. Вот что сделало влияние скверного и нечестного человека…»

Но все же она просила детей писать отцу и не забывать его: «Папа, несмотря ни на что, страдает от такого отношения». Она еще по-прежнему оправдывала его, списывая все его негативные поступки на дурное влияние его окружения. Она не могла поверить в то, что Шаляпин разлюбил своих детей. Мария же Валентиновна теперь вызывала у нее только чувства презрения и негодования.

Последовательно и методично та начала подталкивать Шаляпина к решению развестись. Иола Игнатьевна была поставлена перед ситуацией, к которой она готова не была. В России ее права были надежно защищены законом. Революция открыла для Марии Валентиновны неслыханные возможности. Теперь все преграды пали, препятствия были устранены, и надо было только воспользоваться ситуацией — тихо и незаметно отстранить Иолу Игнатьевну со своего пути, вычеркнуть ее из жизни Шаляпина.

Но неожиданно Иола Игнатьевна, всегда шедшая Шаляпину навстречу, в данном вопросе проявила неслыханную твердость. Она наотрез отказала Шаляпину в разводе, сославшись на то, что Федя и Таня еще не достигли совершеннолетия. Конечно, это был всего лишь повод. Но Иола Игнатьевна надеялась, что таким образом она сможет сохранить хотя бы ту призрачную, тонюсенькую ниточку, которая связывала ее несчастных детей, разбросанных по разным странам света, с их ненадежным и капризным, но все же любимым ими отцом.

О себе она не думала. Она возвращалась в Россию, к своему разрушенному дому, на пепелище. Шаляпину она больше была не нужна. Он показал ей это слишком ясно. Между ними не получилось не только любви, но и дружбы, простых человеческих отношений. Они оказались слишком разными людьми. Все ее усилия повлиять на него — сделать его более благородным, более ответственным и участливым — оказались напрасными. Шаляпин не оценил того, что она сделала для него за все эти годы, и теперь ей больше нечего было делать в Европе. Да и жизнь детей постепенно определялась. Таня вышла замуж и осела в Италии. Борис серьезно работал и обещал стать хорошим художником. Федя собирался в Америку с желанием начать там карьеру киноартиста. Не устроена была Лидия, но она со свойственным ей оптимизмом обещала маме выпутаться изо всех сложных ситуаций.

Перед отъездом Иола Игнатьевна встретилась с Шаляпиным, просила его помогать детям, и, судя по его письму к Ирине, он это обещал. Несмотря на ее отказ в просьбе о разводе, расстались они вполне мирно, хотя не было уже между ними той искренности, той простоты и сердечности, которая существовала в России. Железные законы эмиграции разъединяли и отдаляли друг от друга когда-то очень близких и дорогих людей.

С отъездом Иолы Игнатьевны дети осиротели. Они лишились человека, который до этого момента охранял и оберегал их от всех трудностей жизни, и теперь им предстояло пробивать себе дорогу самим. Но тогда еще, конечно, никто не мог подумать о том, какой длительной будет эта разлука, и потому, провожая Иолу Игнатьевну в Россию, спокойно и беспечно Федя напутствовал ее словами: «Итак, мамуля, не застревай в Москве надолго и приезжай!»

Но даже им, испытавшим на себе все ужасы пяти революционных лет в России, трудно было представить, в какую именно страну возвращается Иола Игнатьевна. В Москве шла устоявшаяся советская жизнь — полная трудностей и лишений и теперь ставших уже постоянными политических преследований, — которую было почти невозможно вообразить в Париже. За три года отсутствия Иолы Игнатьевны не произошло ничего утешительного. Спокойная жизнь возвращалась, но это была совсем не та жизнь, которой они жили прежде. В современной жизни в России оставалось мало человеческого.

Дом на Новинском бульваре по-прежнему являлся огромным коммунальным муравейником, заселенным людьми самых разных социальных групп. Большинство составляли люди из народа, простые и малообразованные, ютившиеся до революции в деревянных домах и бараках в районах рабочих окраин. Но в стране победившего пролетариата они должны были жить в господских домах, хотя были по существу столь же бесправны, как и все остальные — притесняемые — граждане Советской России. Вместе с ними в разделенных фанерными перегородками комнатах с обшей кухней, ванной и туалетом ютились Иола Игнатьевна, Ирина с уже вторым мужем, актером П. А. Бакшеевым, крестная Шаляпина, оставшаяся в России, а также некоторые друзья и знакомые Шаляпиных, лишившиеся после революции своего имущества и обретшие в доме на Новинском бульваре теплый прием Иолы Игнатьевны.

Комнату Шаляпина на антресолях, его «последнюю комнату в Москве», которую в собственном доме ему милостиво оставили большевики, заняла преданная поклонница Шаляпина Ольга Петровна Кундасова — женщина, окончившая два высших учебных заведения, что для дореволюционной России было большой редкостью. Шаляпин познакомился с ней приблизительно в 1898 году у А. П. Чехова, который изобразил Ольгу Петровну в повести «Три года» под именем Рассудиной.

«„Олесю“ или „Астрономку“, как называл ее Чехов, знала вся литературная, научная и музыкальная Москва, — писала в воспоминаниях Ирина Шаляпина. — Это было странное и вместе с тем чрезвычайно оригинальное существо с довольно приятной внешностью, своеобразными манерами. Но всегда Ольга Петровна была неряшливо одета, неизвестно где и как жила и обычно кочевала из дома в дом. Она появлялась то у С. В. Рахманинова, то у В. О. Ключевского, то у А. П. Чехова, то у нас.

Ольга Петровна много читала, посещала театры, встречалась с интересными людьми и обладала недюжинным юмором. Она хорошо владела французским и английским языками и всегда носила под мышкой связку учебников, перевязанных бечевкой. Каждый раз, появляясь у нас или где-либо в другом доме, она считала своим долгом сообщить, что пришла прямо с урока…

Нас, детей, она привлекала тем, что мастерски рассказывала всевозможные сказки. Ее любимцем был мой младший брат Борис, которого она прозвала „Годуновичем“…»

Несмотря на то что Шаляпин очень любил Ольгу Петровну, это не мешало ему постоянно подшучивать над ней и особенно над ее «несчастной страстью» к известному астроному, профессору Московского университета Федору Александровичу Бредихину, что и привело к ее неудачно сложившейся личной жизни. Ольга Петровна была не замужем, презирала всех мужчин и называла их «злокачественными петухами». Исключения она делала для немногих. И хотя Шаляпин, без сомнения, входил в избранный круг «счастливчиков», но это не помешало Ольге Петровне, когда он однажды попытался обнять ее, оттолкнуть его руки с презрительным замечанием: «Отстаньте, животное».

Когда Ольга Петровна долго не появлялась в доме на Новинском бульваре, Шаляпин начинал скучать без нее и, бывало, говорил окружающим:

— Да где ж это Ольга Петровна? Уж не вышла ли замуж за профессора Бредихина? (Знаменитый астроном скончался в 1904 году.)

А когда она присутствовала за столом во время обеда, где сидело немало народу (но были только свои), Шаляпин мог неожиданно сказать:

— А знаете ли, Ольга Петровна, мне рассказывали, как вы на даче к Бредихину через забор лазили!

Под общий хохот Ольга Петровна вспыхивала и, бросая приборы, пулей вылетала из-за стола… Но ее обиды быстро проходили.

«…Это, конечно, были шутки, — вспоминала Ирина, — и все мы очень любили Ольгу Петровну; да и она, в сущности, не обижалась, и мне казалось иногда, что эти „розыгрыши“ ей даже доставляли удовольствие, так как исходили они от Федора Ивановича, которого она боготворила».

Так ли это было на самом деле, неизвестно, но Ольга Петровна была очень предана московскому семейству Шаляпиных и после революции окончательно перебралась в дом на Новинском бульваре, заняв комнату Шаляпина. Отдавать ее чужим людям Иоле Игнатьевне не хотелось.

«Ольга Петровна до последних дней своей жизни была связана с нашим домом, — продолжает свой рассказ Ирина. — Скончалась она в 1941 году, накануне Отечественной войны. Умирая, она просила, чтобы когда положат ее в гроб, надели ей на шею цепочку с небольшим медальоном, в котором были портреты Федора Ивановича и брата моего Бориса. Это, конечно, было исполнено».

В доме на Новинском бульваре после революции оказались и давние преданные друзья Шаляпиных Петр Петрович и Наталья Степановна Козновы. В трудные минуты они не раз помогали Иоле Игнатьевне, и вот теперь, когда они лишились своего имения Мешково, она приютила их в своем доме. Помещичий быт их когда-то уютной и гостеприимной усадьбы, почти тургеневско-гоголевских времен, всегда наполненной гостями и слугами, та спокойная и вольготная жизнь, которую вели эти два «российских мечтателя», уступили место печальному быту коммунальной квартиры. Теперь они уже не могли, как прежде, только наслаждаться жизнью. В последние годы Петр Петрович, прекрасно читавший рассказы Чехова, поступил на сцену, играл в театре Незлобина под фамилией Петров. Оба они закончили свои дни в доме на Новинском бульваре.

Загнанная в подвалы, униженная, но не сломленная российская интеллигенция продолжала жить своей собственной, подпольной, параллельной официальной, жизнью. Это был ее молчаливый протест — пассивный, но несгибаемый — против всех преступлений и беззаконий, творившихся в советском обществе. Они должны были жить и сохранять человеческий облик, несмотря на обстоятельства, вопреки той страшной действительности, которая их окружала.

Кое-как Иола Игнатьевна приспособилась к своему новому положению. Смирилась и поняла, что ничего иного уже не будет. Но, конечно, она не могла ожидать, что обстоятельства снова — в который уже раз! — обернутся против нее и вскоре она окажется в эпицентре скандала, причиной которого станет опять-таки Шаляпин.

Несмотря на то что после отъезда за границу Шаляпин сохранял советский паспорт и вел себя по отношению к власти в СССР вполне лояльно, под разными предлогами — что было вполне объяснимо — он отказывался возвращаться на родину. Не для того он бежал отсюда без оглядки, чтобы добровольно вернуться в «коммунистический рай» и вновь позволить надеть на себя ошейник. Но открыто высказать свою позицию, признаться в подобных мыслях означало бы поставить себя на грань разрыва со своей страной, а этого Шаляпин не хотел. Он надеялся пересидеть смутные времена за границей и потому на все вопросы, связанные с его возвращением, должен был стыдливо опускать глаза и врать что-то о том, что весь опутан контрактами и должен отрабатывать их.

Но в советском обществе подобного поведения ему простить не могли. Проявления буржуазности, политической неблагонадежности, зажиточность и мещанство выжигались из советских граждан каленым железом. Шаляпин становился странной, неподконтрольной фигурой. Самостоятельно заключал новые контракты на Западе, не спрашивая на это разрешение советских чиновников, не отчислял положенных денег государству, то есть не платил оброк, который еще хоть как-то мог оправдать в глазах правительства его затянувшееся заграничное пребывание.

Терпеть это дальше было невозможно. Постепенно Шаляпина стали подталкивать к возвращению. Он тихо упирался. В письмах к Ирине он называет то одну, то другую дату своего предполагаемого возвращения в Россию, но за этими датами без труда можно было угадать лишь его неловкость от вынужденного обмана и желание оттянуть свой приезд как можно на большее время. Ехать в Россию Шаляпин не хотел.

Но вот в 1927 году были предприняты решительные действия по возвращению Шаляпина на родину. Советская власть готовилась торжественно отпраздновать десятилетний юбилей своего правления, превратившего «нищую» и «отсталую» Россию в «процветающее» и «свободное» первое в мире «государство рабочих и крестьян». На это были брошены лучшие силы. В Мариинском театре готовилась новая постановка оперы «Борис Годунов» в авторском оригинале, по партитуре, открытой недавно П. А. Ламмом, к которой хотели привлечь и Шаляпина. Но Шаляпин на предложение не откликнулся, отговорился «необходимостью отрабатывать контракты». Он надеялся переждать и на этот раз, не хотел обострять отношения с властями, не хотел скандала. Но кто бы теперь позволил ему остаться в стороне? Те люди, с которыми Шаляпину предстояло иметь дело, были сделаны из железа, им не была свойственна человеческая слабость прощать. Нежелание Шаляпина участвовать в постановке, посвященной десятилетней годовщине Октябрьской революции, было рассмотрено как момент политический, а этого ему уже простить не могли. По отношению к нему должны были последовать репрессивные меры. Шаляпин должен был быть серьезно наказан. Повод тоже не заставил себя долго ждать. Шаляпина, никогда не разбиравшегося в политике и даже не особенно ей интересовавшегося, подловить было нетрудно.

Так случилось и на этот раз. Шаляпин, бывавший в русской церкви святого Александра Невского в Париже и иногда даже певший на клиросе вместе со знаменитым хором Афонского (что тоже не могло понравиться советской власти), однажды, увидев на церковном дворе оборванных русских женщин и детей, просивших милостыню, пожертвовал на этих несчастных 5000 франков. Деньги он передал отцу Георгию Спасскому, своему духовнику, служившему в кафедральном соборе святого Александра Невского, с просьбой распределить деньги между нуждающимися. «Милейший, образованнейший и трогательнейший» человек отец Георгий, как характеризовал его Шаляпин, разумеется, с благодарностью принял этот дар и даже посчитал необходимым публично поблагодарить Шаляпина, для чего направил письмо в редакцию газеты «Возрождение»: «Позвольте при посредстве вашей уважаемой газеты выразить благодарность Ф. И. Шаляпину, передавшему мне 5000 франков на русских безработных. Три тысячи переданы мною в распоряжение Владыки Митрополита Евлогия, тысяча — в распоряжение бывшего морского агента капитана первого ранга В. И. Дмитриева и тысяча франков розданы мною непосредственно известным мне безработным».

Это и было той последней каплей, которая переполнила чашу терпения московских правителей. За этим должна была последовать открытая травля Шаляпина.

И вот в № 20 (от 31 мая) 1927 года газеты советских работников искусств с замысловатым названием «Рабис» появилась статья некоего С. Симона под названием «Свиты его величества — народный артист Республики». Эпиграфом к своей статье С. Симон поставил благодарственное письмо отца Георгия Спасского, а далее он задавал вопрос, интересовавший в Советском Союзе многих: почему Шаляпин не возвращается на родину?

«Я еще понимаю, — возмущался С. Симон, — если побудет такой Народный Артист Республики за границей несколько месяцев, скажем, полгода, даже год — подлечится, отдохнет и вернется восвояси, к себе, в СССР. А если он путешествует по Америкам и Европам разным — годы, да встречается там со своими знакомыми — „бывшими“ русскими каждодневно, да гастролируя в театрах всех материков, зашибает громадную деньгу, приобретает дома, имения и виллы?.. Кто он тогда? Народный ли Артист Республики или… заслуженный артист императорских театров и солист его величества? Попробуй, разреши…»

С. Симон вполне определенно давал понять, почему Шаляпиным недовольны в Москве. Ведь оставаясь по паспорту советским гражданином, он мог позволить себе роскошь жить свободно и мало считаться с порядками той страны, к которой он пока еще принадлежал. У одних это вызывало зависть, у других возмущение, у третьих досаду. Без сомнения, упомянутый С. Симон разделял все эти чувства, иначе он не написал бы столь пламенной, столь возмущенной статьи, с таким революционным задором, но в сущности он был всего лишь маленькой пешкой в той большой игре, которая велась против Шаляпина. Перед ним прямо ставили вопрос: с кем он — с теми ли, кто осел во вражеском эмигрантском Париже, или с теми, кто строит социализм в СССР? Держаться в стороне от политики дальше было невозможно.

«Почему мы молчим?.. — вопрошал С. Симон. — Почему не положить предел издевательству и наглости над всем СССР этого свиты его Величества Народного Артиста Республики ?..

Почему нам не заявить, что нет места среди работников искусств, среди людей, носящих почетное звание „Народного Артиста Республики“ — людям хамелеонам, ренегатам, подобным господину Шаляпину…

Почему?..»

Одновременно в газете «Вечерняя Москва» была опубликована еще одна антишаляпинская статья, написанная в развязно-бульварном духе. Ее автор, подписавшийся былинным именем «Садко», совершенно уничтожал артиста:

«Сейчас Шаляпин, ставший по ту сторону баррикады, для нас все равно что покойник, а о мертвых — как умолчать „хорошее“?

В лице „покойного“ Шаляпина никакой художественной потери мы не понесли, поскольку струя его творчества иссякла еще до революции и его репертуар не пошел дальше трех-четырех оперных партий и двух-трех десятков навязших в ушах старинных арий и романсов, — да и голос стал изменять ему еще в его „советские“ времена. За годы же пребывания за границей Шаляпин просто исхалтурился».

2 июня в кампанию против Шаляпина включился и первый, «самый талантливый», поэт молодой Советской Республики Владимир Маяковский, откликнувшийся гневным стихотворением в газете «Комсомольская правда»:

ГОСПОДИН «НАРОДНЫЙ АРТИСТ»

Вынув бумажник из-под хвостика фрака, добрейший                    Федор Иваныч Шаляпин                    на русских                    безработных пять тысяч франков бросил              на дно поповской шляпы. Ишь сердобольный, как заботится! Конешно, плохо, если жмет безработица. Но… удивляют получающие пропитанье. Почему у безработных званье капитанье? Ведь не станет                           лезть морское капитанство на завод труда и в шахты пота. Так чего же ждет Евлогиева паства, и какая             ей             нужна работа? Вот если               за нынешней грозою нотною пойдет война в орудийном аду — шаляпинские безработные               живо                     себе                               работу найдут.             Впервые                        тогда                            комсомольская масса, раскрыв               пробитые пулями уши, сведет               знакомство                                 с шаляпинским басом                                        через бас                белогвардейских пушек.                Когда ж полями,                   кровью политыми, рабочие бросят руки и ноги, — вспомним тогда                            безработных митрополита Евлогия.                 Говорят,      артист —                           большой ребенок. Не знаю,               есть ли                                у Шаляпина бонна. Но если              бонны                          нету с ним, мы вместо бонны                             ему объясним. Есть класс пролетариев                                  миллионногорбый и те,               кто покорен фаустовскому тельцу́. На бой             последний                                   класса оба сегодня               сошлись                                    лицом к лицу. И песня,                   и стих —                               это бомба и знамя, и голос певца                            подымает класс, и тот,             кто сегодня                                 поет не с нами, тот —               против нас. А тех,              кто под ноги атакующим бросится, с дороги                   уберет рабочий пинок. С барина                   с белого сорвите, наркомпросцы, народного артиста                                  красный венок!

Это уже было совсем не похоже на тот мирный, пасторальный скандал, разыгравшийся с Шаляпиным в 1911 году после истории с коленопреклонением. Теперь шла война не на живот, а на смерть, и Шаляпин оказывался во вражеском стане. Значит, по отношению к нему требовалось быть беспощадным. Маяковский открыто призывал к расправе.

Тем временем газета «Рабис» продолжала вести антишаляпинскую кампанию. В № 22 (от 14 июня) появилась заметка «Еще о Шаляпине» за подписью К. (читателям сообщили, что это перепечатка из газеты «Форвертс», касающаяся пребывания Шаляпина в Америке), но развязный тон ее говорил сам за себя:

«В центре внимания был, разумеется, Шаляпин как всемирно известный певец, который рта не разинет без гонорара ниже 4000 долларов. Когда Шаляпин говорит, всем приходится соблюдать тишину и единственное исключение составляет двадцатилетний сын его, киностатист, которому разрешается иногда вставить слово для перевода, ибо нелегко понять тот невозможный жаргон, на котором объясняется Шаляпин».

Далее приводились рассказы Шаляпина о революции, об отъезде за границу, когда таможенник, увидев в его чемодане коронационные одеяния Бориса Годунова, простодушно поинтересовался: «Это ты, брат, у царя-батюшки нашего спер?», из которых становилось ясно, что Шаляпин недоволен порядками в своем отечестве и даже осмеливается критиковать их.

В № 23 (от 21 июня) уже сообщалось о том, что ЦК РАБИСа, принимая во внимание опубликованные в белоэмигрантской печати данные, не опровергнутые Шаляпиным, ставит перед Совнаркомом вопрос о лишении Шаляпина звания народного артиста республики.

Рядом — как дополнение недостойного поведения Шаляпина во всех областях — была помещена краткая заметка об «очередном» скандале Шаляпина в Вене, когда во время исполнения оперы ему не понравились темпы дирижера Альвина и он сам подошел к рампе и начал дирижировать спектаклем. Читателям предоставлялось судить самим, с каким несносным человеком им приходится иметь дело.

Кампанию, начатую газетой «Рабис», с благословения сильных мира сего, подхватили и другие центральные газеты, которые за десять лет советской власти в совершенстве обучились сомнительному искусству создавать образ врага народа.

Особое место уделил в своих статьях Шаляпину известный журналист Михаил Кольцов. 30 июня 1927 года он пишет в «Красной газете»: «Имя Шаляпина будет синонимом исключительного нравственного падения, ибо оно будет означать человека, бежавшего из-за денег к его заклятым врагам».

2 июля он помещает в газете «Правда» большую статью под названием «Широкая натура», в которой анализирует поведение Шаляпина после революции и приходит к «неутешительным итогам»: «В советские годы Шаляпин не смог стать тем, чем ему полагалось: просто большим артистом, для которого открыты были все художественные и театральные возможности. Ему, десятипудовой хрипнущей птичке, показалось тошно на русской равнине. Не то чтобы голодно птичке жилось. Клевала она порядочно. Мы были свидетелями, как целые военные дивизии, большие заводы отрывали от жалких своих пайков возы и грузовики с мукой, крупой, мануфактурой и платили ими птичке за радость послушать ее. Птичка не стеснялась. Клевала, но самый вид русского зрителя, его потертая толстовка и несвежие башмаки опротивели Шаляпину. Хотелось другого зрительного зала — черных фраков, тугих накрахмаленных грудей, жемчугов на нежной коже женщин…»

И хотя это имело мало общего с действительностью, но дело было сделано — облик Шаляпина в черных тонах нарисован. Теперь никто уже не стеснялся пинать и бить Шаляпина в печати, уверенный в своей безнаказанности. И вот уже «Вечерняя Москва» пишет: «Несмотря на свой мировой талант, Шаляпин чужд нам и за десять лет с Октября не дал ни копейки из своего таланта (!) рабочему классу». Ей вторит «Рабочая газета»: «Федор Шаляпин протянул руку белогвардейцам. Он опозорил высокое звание народного артиста республики. Вычеркнем Шаляпина из списка граждан Советского Союза».

Шаляпина эти отравленные стрелы достигнуть, конечно, не могли, но он довольно остро реагировал на кампанию, начатую против него в Советском Союзе. Поначалу Шаляпин не понимал, что произошло. Он еще наивно верил, что в Москве неправильно истолковали его благородное желание помочь несчастным детям. Об этом свидетельствует его интервью, данное газете «Возрождение».

«Если я совершил преступление, помогая бедным русским детям, — заявлял Шаляпин, — и этим, быть может, нарушил советский закон, пусть рабоче-крестьянское правительство — правительство беднейших рабочих и крестьян — лишит меня этого звания. Я ж и впредь, видя голодных детей, будучи отцом семейства и собственным трудом зарабатывая на жизнь, всегда по мере возможности накормлю и напою. Жаль только, что на всех не хватит слез, как сказано в персидской пословице».

Впервые Шаляпин проявил неповиновение. Он отказывался ехать в Россию: «Я свободный человек и хочу жить свободно, дабы мне не навязывали убеждений». Он шел на открытый конфликт с советской властью, но, вероятно, это было для него менее страшным, чем вновь оказаться в России и потерять все. Он сознательно дистанцировался от советской власти, своим поведением игнорировал все ее требования. Уже одно описание парижской квартиры Шаляпина, данное корреспондентом газеты «Сегодня», могло привести в негодование господ, подобных С. Симону, прозябающих в совершенно нечеловеческих условиях у себя на родине.

«Прекрасная у Шаляпина квартира, — писал корреспондент газеты „Сегодня“. — Около Трокадеро, по соседству с тем самым домом, где несколько лет тому назад скончался президент республики Детанель. Огромные комнаты, старинная мебель, много картин, но повсюду страшный беспорядок. Тяжелые дорожные сундуки, оклеенные этикетками гостиниц всего мира, чемоданы, разбросанные вещи. Кресла, обитые прекрасными гобеленами, покрыты вместо чехлов номерами английских, немецких, русских и французских газет. Шаляпин в шелковом халате, в мягких домашних туфлях, растрепанный, прохаживается из угла в угол; то, что пишут о нем в советских газетах, сильно волнует и раздражает его…»

В своих оценках происходящего газете «Сегодня» Шаляпин окончательно потерял всякую осторожность. Он был еще более резок и непреклонен, чем раньше. Грязная кампания в советской прессе просто вывела его из себя…

— Может, они мной недовольны, что я шампанское пью? — недоумевал Шаляпин. — Так на свои же деньги, а не на «всерабисовские». Может, сердятся, что у меня в квартире двери золоченые? Ей-богу, не виноват. Не я дом строил. Может быть, хочется, чтобы Шаляпин с голоду под забором умер? А мне такая перспектива не улыбается. Вообще, чего от меня хотят? Я прожил в России после революции пять лет. Пел за чай да сахар. Теперь позвольте попеть на других, более выгодных условиях. И любят меня здесь больше, чем в России. Не говорю о Лондоне, Париже или Нью-Йорке. А вот голые негры из Сэн-Венсена с рыбьими костями в носу также меня с триумфом на руках таскали… Нет, пока в Россию не собираюсь!

И хоть в этих словах Шаляпина было много ребяческого, но они вполне ясно и определенно отражали его позицию и его дальнейшие действия.

Несмотря на то что теперь отношение Шаляпина к власти в России было выражено вполне четко, советские чиновники все же не оставляли его без своего внимания. Казалось, в Москве не хотели верить в столь решительное противодействие Шаляпина и надеялись на то, что он одумается и раскается в своем поступке. Пока разворачивалась эта история, Шаляпина пригласил к себе полпред СССР во Франции Х. Г. Раковский, чтобы по приказу из Москвы из первых рук получить объяснения Шаляпина по поводу пожертвованных им денег и публичных выступлений против советской власти в Лос-Анджелесе, а также выяснить его дальнейшие намерения.

В своей книге «Маска и душа» Шаляпин так описал свой визит в советское полпредство на улицу Гренель:

«Полпред Раковский принял меня чрезвычайно любезно. Он прямо пригласил меня в столовую, где я познакомился с г-жой Раковской, очень милой дамой, говорившей по-русски с иностранным акцентом. Мне предложили чаю, русские папиросы. Поболтали о том о сем. Наконец посол мне сказал, что имеет что-то такое мне передать. Мы перешли в кабинет. Усадив меня у стола рядом с собою, Раковский, нервно перебирая какие-то бумаги — ему, видно, было немного не по себе, — сказал:

— Видите ли, товарищ Шаляпин, я получил из Москвы предложение спросить вас, правда ли, что вы пожертвовали деньги для белогвардейских организаций, и правда ли, что вы их передали капитану Дмитриевскому [24] (фамилию которого я слышал в первый раз) и епископу Евлогию?

А потом, к моему удивлению, он еще спросил:

— И правда ли, что вы в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, выступали публично против советской власти? Извините меня, что я вас об этом спрашиваю, но это предписание из Москвы, и я должен его исполнить.

Я ответил Раковскому, что белогвардейским организациям не помогал, что я в политике не участвую, стою в стороне и от белых и от красных, что капитана Дмитриевского не знаю, что епископу Евлогию денег не давал. Что если дал 5000 франков отцу Спасскому на помощь изгнанникам российским, то это касалось детей, а я думаю, что трудно установить с точностью, какие дети белые и какие красные.

— Но они воспитываются по-разному, — заметил Раковский.

— А вот что касается моего выступления в Калифорнии, то должен по совести сказать, что если я выступал, то это в роли Дона Базилио в „Севильском цирюльнике“, но никаких Советов при этом не имел в виду…»

Свои объяснения, по просьбе Раковского, Шаляпин изложил в письменном виде, и они отправились в Москву, где ими остались очень недовольны. От него ожидали совсем другого.

24 августа дело Шаляпина было рассмотрено на заседании Совнаркома РСФСР и вынесено решение: лишить Ф. И. Шаляпина звания народного артиста республики.

Тем не менее гражданство ему все-таки оставили. Решили окончательно не закрывать перед ним двери на родину. Наверху проявили даже некоторое великодушие. Да и зачем было пачкаться самим, если всю грязную работу за них могли сделать разные мелкие негодяи, старающиеся выслужиться перед начальством? Как бы подводя итог этой кампании, проведенной против Шаляпина, 26 августа 1927 года А. В. Луначарский выступил в «Красной газете» с обстоятельной статьей, в которой намекал на то, что Шаляпина в Советском Союзе по-прежнему ценят, ждут и надеются на его исправление.

«На письмо полпреда товарища Раковского Ф. И. Шаляпин ответил объяснениями несколько уклончивыми, но во всяком случае свидетельствующими о том, что ни на какой нарочитый разрыв с существующим на родине порядком Шаляпин идти не желал, — писал Луначарский. — Единственным, вполне достаточным и всем хорошо известным мотивом лишения Шаляпина звания народного артиста являлось упорное нежелание его приехать хотя бы ненадолго на родину и художественно обслужить тот самый народ, чьим артистом он был провозглашен».

По поводу многократных ссылок Шаляпина на его чрезмерную загруженность на Западе, Луначарский высказался весьма определенно, теперь это больше не могло служить Шаляпину прикрытием:

«Все прекрасно знают, что Шаляпин заработал огромные деньги, составил себе немаленькое состояние и ссылки такого человека на денежный характер препятствий к приезду на несколько месяцев в свою страну не только кажутся неубедительными, но носят в себе нечто смешное и отталкивающее.

Единственным правильным выводом из создавшегося положения было бы для Шаляпина, несмотря на лишение его звания народного артиста, приехать в Россию и здесь своим огромным талантом искупить слишком долгую разлуку.

Я глубоко убежден, что при желании Шаляпин мог бы и теперь восстановить нормальные отношения с народом, из которого он вышел и принадлежностью к которому он гордится».

Луначарский по-прежнему высоко ценил талант Шаляпина, и теперь он подводил итог под этой травлей, полной незаслуженных оскорблений и упреков в адрес артиста:

«Во время всяких слухов о некорректных поступках Шаляпина за границей некоторые журналисты начали поговаривать о том, что он и вообще-то не талантлив и еще многое в этом роде… Конечно, Шаляпин уже давно как бы приостановился в своем творчестве. Это постигает часть наших артистов за границей и вообще людей, начинающих эксплуатировать свою славу, а не жить для творчества. Оба эти момента сказались на Шаляпине. Его оперный и концертный репертуар застыл. Но ни в каком случае нельзя отрицать, что Шаляпин сохранил в очень большой мере свои необыкновенные голосовые данные и остается тем же замечательным артистом, каким и был».

Отхлестав Шаляпина по щекам, как нашкодившего мальчишку, его все же приглашали вернуться. И это лучше всего свидетельствовало о том, каково было теперь отношение советского рабовладельческого государства к своим гражданам. Но поскольку все призывы большевиков услышаны не были (сталкиваться с подобным хамством, грубостью и невежеством Шаляпину больше не хотелось), репрессии по отношению к нему продолжались.

В № 41 (от 25 октября) та же небезызвестная газета «Рабис» поместила заметку «Шаляпинская усадьба»: «Владимирский губисполком возбудил перед ВЦИКом ходатайство о лишении Ф. И. Шаляпина прав на его бывшую усадьбу в Рязанцевской волости Переяславского уезда. Усадьба эта (постройки и две десятины земли) была национализирована в 1918 году. В 1926 году, когда начали работать комиссии по выселению бывших помещиков, решением губисполкома усадьба была оставлена за Ф. И. Шаляпиным как за народным артистом республики. Наркомзем поддерживает ходатайство губисполкома».

А в № 45 (от 22 ноября) той же газеты сообщалось, что президиум ВЦИК постановил лишить Ф. И. Шаляпина права пользования усадьбой и домом во Владимирской губернии. Круг замкнулся. Теперь Шаляпину на родине не принадлежало ничего. И случилось так, что разрыв всех связей Шаляпина с Россией совпал с окончательным разрывом его отношений с Иолой Игнатьевной и со всем тем, что составляло ранее особый мир его первой семьи.

Еще летом, в июле, в самый разгар страстей, бушевавших в советском обществе, Иола Игнатьевна получила от Шаляпина пространное письмо. Это было удивительно: Шаляпин давно уже не писал ей. Не то чтобы они поссорились, просто она перестала быть нужна ему, и он с легкостью вычеркнул ее из своей жизни. Но вот, отдыхая в своем имении Сен-Жан-де-Люз, он неожиданно вспомнил о ней… Впрочем, не для того, чтобы поинтересоваться, как она живет и что приходится переживать ей в Москве, принимая на себя непрекращающийся поток газетных помоев и бушующей вокруг ненависти. Шаляпину до этого дела не было, его занимали другие проблемы. Пожаловался вначале на обстоятельства, опять сложившиеся роковым для него образом. Пересказал ей всю историю с пожертвованными им 5000 франками. Но главная причина его письма заключалась, разумеется, не в этом… Шаляпин снова просил у Иолы Игнатьевны развода. Теперь, когда все их дети достигли совершеннолетия, он посчитал свои обязанности перед ними выполненными и жаждал свободы…

К этому объяснению с Иолой Игнатьевной Шаляпин, как видно, готовился основательно. Он решил воздействовать на нее всеми возможными способами. В частности, он написал ей, что когда он был у митрополита Евлогия (узнать, правильно ли используются пожертвованные им деньги), он также рассказал ему о своем двусмысленном семейном положении и о трех его последних дочерях, «живущих в столь ложной семейной обстановке»:

«Он выслушал меня внимательно и, как показалось мне, отнесся ко всему серьезно. Я рассказал ему, что все дело зависит только от тебя, и он обещал даже написать тебе о своих впечатлениях по этому поводу».

В своем требовании развода Шаляпин выдвигал две причины: его незаконные отношения с Марией Валентиновной создавали ему массу неудобств и позволяли некоторым мерзавцам шантажировать его; кроме того, это ненормальное положение осложняло жизнь его дочерей. Зная, как Иола Игнатьевна относится к детям, он особенно напирал именно на это последнее обстоятельство. Он просил сделать это ради его девочек. Их дети уже большие, они твердо стоят на ногах, а его дочери — совсем юные создания, неоперившиеся птенцы, «им нужна наша благоразумная помощь».

Он убеждал, что ни в чем не ограничит ее материально (и это уже была неправда — Иола Игнатьевна получала от него сущие подачки и очень нуждалась), а если она боится за своих детей, то совершенно напрасно, потому что он обожает их, и уж, конечно, они для него останутся на всю жизнь «самыми милыми и дорогими» (но в предыдущие три года Иола Игнатьевна могла наблюдать за границей совсем другую картину). Шаляпин, казалось, не замечал этого. «Ты же видишь, что раньше, когда наши дети были малышами, я никогда не проронил ни одного слова о разводе, потому что знал, что детей моих ставить в неловкое положение — почти что преступление», — писал он, видимо, начисто забыв истинные причины своего поведения. Теперь же он казался себе верхом благородства и мог позволить себе требовать от Иолы Игнатьевны подобного: «Обращаюсь к твоей совести и поверь в мою… Поверь мне, Иола, что положение ни твое, ни мое не изменится, и мы по-прежнему будем с тобой друзьями. Уважение же мое к тебе будет еще большим (если это только возможно!!!), и ты все равно всегда будешь та же мадам Шаляпина, которой была в течение этих тридцати лет».

Он еще думал, что дело только в тщеславии, в больном самолюбии — лишиться звания мадам Шаляпиной! Мещанское сознание Марии Валентиновны оказывало на него свое разлагающее воздействие, и потому его письмо к Иоле Игнатьевне — после всех этих красивых фраз, клятв и признаний — заканчивалось почти ультимативно: если она и в этот (четвертый!) раз откажет ему, материально он будет заботиться о ней до конца своей жизни, но между ними будут прерваны все отношения…

Это эгоистическое письмо, полученное Иолой Игнатьевной в самый разгар грязной кампании, когда, вероятно, и она, и Ирина не раз задумывались о своем будущем (времена в России были уже людоедские, и родственников врага народа могла ожидать лишь печальная участь), сильно ранило ее и причинило ей немалую боль. Обижало не столько само требование развода (хотя для Иолы Игнатьевны с ее католическим воспитанием вопрос этот был весьма болезненным), но полное безразличие, полное невнимание к ней Шаляпина, его вранье и шантаж в самом конце.

Его красивым словам и благородным обещаниям Иола Игнатьевна больше не верила. За тридцать лет знакомства она хорошо изучила его характер и почти не ошибалась в предсказании его поступков. От своих клятв Шаляпин отрекался так же легко, как и давал их, и он еще ни разу не сдержал своего обещания по отношению к ней. Теперь же благодаря непрочности своей натуры Шаляпин окончательно стал игрушкой в руках людей, которые вызывали у Иолы Игнатьевны только дрожь и чувство ужаса.

Он убеждал ее, что развод необходим для спокойствия и благополучия его дочерей. Но Иола Игнатьевна и так позволила им носить фамилию отца и считаться его законными детьми. Его дочери жили в комфорте и роскоши и ни в чем не нуждались, в то время как ее несчастные дети, раскиданные по разным странам Европы, отчаянно, как тысячи эмигрантов, боролись за выживание, с трудом сводили концы с концами. И как раз они чувствовали себя в доме отца на авеню д’Эйло бедными родственниками, жалкими приживалами, и атмосфера в этом доме была такова, что туда не хотелось лишний раз заходить.

В этой ситуации Иоле Игнатьевне казалось, что ее положение официальной жены Шаляпина сможет хоть как-то защитить права ее детей, приостановить разрушительную работу Марии Валентиновны. Ради этого она согласна была пойти даже на окончательный разрыв своих отношений с Шаляпиным, хотя это было для нее очень тяжело…

«…Будьте хоть раз милосердны ко мне и к нашим детям, — просила она его в ответном письме. — Я ничего от вас не требую, и наверное, мы больше никогда не увидимся, и поэтому никаких недоразумений между нами быть не может. Я как-нибудь доживу оставшийся мне срок. Те причины, на которые вы указываете для необходимости нашего развода, это все пустяки. Поверьте мне, что никто больше меня не жалеет детей, и я доказала это всею моею жизнью как мать и как человек, а девочки ваши — они ваши, жили, живут и будут жить около вас, носят имя отца, совершенно законны и пользуются и будут пользоваться всякими правами моральными и материальными, и Бог даст, встретят человека, который по-настоящему полюбит их и преподнесет им имя не хуже того, какое они носят теперь по праву».

Иола Игнатьевна напомнила Шаляпину о том, что она именно по его просьбе сохранила их брак. Она давала ему свободу, у него была возможность начать с Марией Валентиновной открытую и достойную жизнь, но он сам отказался от этого. Тогда он предпочел их семью. Впрочем, все эти годы он и так был свободен — Иола Игнатьевна ни в чем не ограничивала его, не сделала ничего такого, что как-то могло бы повредить ему, доставить ему неприятности. Это она терпела неудобства, живя со своей чистой душой в постоянной лжи, чтобы только избежать огласки и не скомпрометировать Шаляпина в глазах публики. Она подчинила ему свою жизнь, боролась за его бессмертную душу. Все самое чистое и самое светлое в жизни Шаляпина было связано именно с ней, с ее домом. Но он так и не понял этого, а Иола Игнатьевна по своей душевной деликатности никогда не сказала ему об этом. И вот теперь он хладнокровно заявлял ей о своем неудобстве — по нынешним обстоятельствам — повсюду ездить с Марией Валентиновной, которая формально не являлась его женой!

«Скажите по совести, — спрашивала его Иола Игнатьевна, припоминая один из бесчисленных его проступков по отношению к ней, — было удобно, когда я должна была покинуть Нью-Йорк с моим трехлетним ребенком, чтобы избегнуть (любя тогда вас) крупного скандала, который я имела право возбудить? Наверное, вы об этом забыли, как и о многом другом…»

К тому же она никак не могла понять, если он столько лет путешествовал по всему миру с Марией Валентиновной, то почему же это «неудобство» возникло только теперь?

Иола Игнатьевна считала, что ее совесть чиста. Она выполнила свой долг по отношению к Шаляпину и его девочкам. Ему не в чем было упрекнуть ее. Что же касалось Марии Валентиновны, то она совсем не собиралась делать такой царский подарок женщине, причинившей столько горя ей и ее семье, в сомнительных человеческих качествах которой она смогла убедиться уже не раз.

В конце своего письма Иола Игнатьевна просила Шаляпина оставить ее в покое и больше с этими просьбами к ней не обращаться. Писала, что с каждым днем чувствует себя все хуже и хуже, «тем более, что за последнее время пришлось пережить еще многое другое» (деликатно она намекала ему на то, в эпицентре какого скандала оказались они с Ириной благодаря ему), и просила его вспомнить прошлое и понять, что пережила она и ее дети. А там — пусть поступает так, как подскажет ему сердце…

Конечно, это краткое письмо и в сотой доле не выражало тех чувств, того отчаяния и боли, которые испытывала в это время Иола Игнатьевна от мысли, что Шаляпин решительно рвет с ней, рвет все связи со своим прошлым и окончательно предпочел ей женщину, которую она совершенно искренне считала недостойной его.

Собираясь с духом ответить Шаляпину, она перепробовала в черновике много вариантов. Много горьких слов вырвалось у нее в его адрес, но Шаляпин этого так и не узнал. Иола Игнатьевна решила уберечь его и от этого. Но черновики свои она сохранила. Назвала их «Мои размышления». В них — горечь окончания ее брака с Шаляпиным, мучительное прощание с прошлым, боль от неблагодарности когда-то любимого человека…

«Развод возможен после моей смерти, — писала она по-итальянски, — если мое существование вам кажется слишком долгим, пошлите мне пулю в голову, и тогда сможете наконец дать ваше имя женщине, более достойной, чем я…»

То же самое, но более резко, она выразила по-русски: «Развод возможен вместе с моей смертью. Мешаю я вам, убейте меня…»

На желание Шаляпина воздействовать на нее через митрополита Евлогия она отвечала: «Мне бы самой хотелось поговорить с тем священником; интересно, что он скажет мне после того, как я искренно, правдиво, как на исповеди, расскажу ему всю мою жизнь, особенно за последние годы…» Но Шаляпин, видимо, и сам понимал нелепость подобных заявлений (уж его-то собственная жизнь ни в коем случае не могла служить примером христианского поведения), а потому и никакого письма с увещеваниями от главы Русской православной церкви на Западе Иола Игнатьевна так и не получила.

Но самым оскорбительным было то, что Шаляпин надеялся вырвать у нее развод в обмен на обещание заботиться о ней материально. Слишком долго он пробыл в обстановке, где все продавалось и покупалось! Он надеялся и ее уговорить таким способом! Мария Валентиновна настраивала его, что Иоле Игнатьевне нужны только его положение и деньги (как раз то, что было нужно ей — Иола Игнатьевна уже не имела ни того, ни другого), и Шаляпин этому верил. Он так и не дал себе труда понять, какая женщина была рядом с ним все эти годы, и вот теперь Иола Игнатьевна отвечала ему: «Вы знаете, что я никогда в жизни себя не продавала, потому купить меня Вы не можете — слишком дорого…»

Но этих горьких «размышлений» Иолы Игнатьевны Шаляпин так и не узнал. Слишком больно, слишком трудно было бы для нее написать обо всем. Да и надежды на то, что он сможет понять ее, оставалось все меньше.

Казалось бы, все было кончено. Хоть это было и обременительно, и доставляло ему многие неудобства, но Шаляпину не оставалось ничего иного, кроме как покорно принять решение женщины, которой он был многим обязан. Кто знает, возможно, он так бы и поступил, ведь и Шаляпину были свойственны внезапные порывы благородства. Но рядом с ним была Мария Валентиновна с ее железным характером, с ее несгибаемой волей, которой этот развод был нужен любой ценой. Не для того она столько лет сражалась за место жены Шаляпина, чтобы отступить теперь, когда победа была почти у нее в руках. Здесь уже было не до благородства, не до красивых обещаний…

На несколько месяцев наступило затишье. В Париже разрабатывался план наступления. Шаляпин пытался воздействовать на Иолу Игнатьевну через Ирину, но безрезультатно. Дети не хотели развода родителей, внутренне они не принимали Марию Валентиновну. Наконец исчерпав все возможные способы воздействия, Шаляпин перешел к решительным действиям, и вскоре весь мир облетело сенсационное известие: Шаляпин подал на Иолу Игнатьевну в суд.

Эту новость сразу же сообщили советские и иностранные газеты, но Иола Игнатьевна узнала об этом последней. Шаляпин не посчитал нужным поставить ее в известность о своем решении. И когда вечером на Новинский бульвар позвонил американский корреспондент, Ирина, подошедшая к телефону, не поверила своим ушам…

«Мама стояла около телефона, и когда я передала ей, о чем шел разговор, то она, бедняжка, побледнела, как смерть, и ей сделалось плохо, — позже сообщала она отцу. — Я безумно испугалась, так как знаю, что у мамочки больное и очень слабое сердце. Когда она пришла в себя, я всячески старалась ее успокоить и уверить, что это ошибка. Мне так жалко было ее, так жалко было видеть ее беспомощно опущенную седую голову, на которую свалилось еще одно, пожалуй, самое тяжкое для нее горе».

Они еще надеялись, что это какое-то недоразумение. Поступок Шаляпина был настолько дик, что не укладывался в сознании. Но дальнейшие события показали, что им предстоит еще многому научиться.

Шаляпин не сумел быть джентльменом. Все, что затрудняло и мешало спокойствию его собственной жизни, должно было быть устранено, сметено с его пути и погребено под пеплом забвения. Вспомнить все то доброе, что сделала для него Иола Игнатьевна, он не захотел…

«Не имеет значения, что я страдала столько лет, чтобы избежать публичных скандалов, — писала после этого Иола Игнатьевна Тане в Италию, — чтобы теперь быть оскорбленной таким недостойным образом, и кем? отцом моих деток, которому я отдала всю мою несчастную жизнь… Я думаю, что он совершенно не понимает того, что делает, или его заставили это сделать коварные люди, которые его окружают, и в особенности, конечно, эта гадкая женщина…»

Но несмотря на свои чувства, она просила детей не порывать с отцом, ведь в глубине души она понимала, что они нужны ему, а он нужен им: «Пишите ему, не обращайте внимания на то, что вам это неприятно, он всегда останется вашим отцом, и по-своему он вас любит… Что касается меня, то я, конечно, не смогу ни простить, ни забыть, это уж слишком!!!»

В суд Иола Игнатьевна не пошла. Послала своего адвоката. Разумеется, настаивать на продолжении их брака она не стала. 3 ноября 1927 года Народный суд Краснопресненского района города Москвы вынес решение о расторжении брака между Иолой Игнатьевной и Федором Ивановичем Шаляпиными. Тридцатилетнее путешествие их общей жизни — жизни мучительной и сложной для обоих, но в то же время и взаимообогощающей — подошло к концу. Но почему-то хорошее было забыто. Они расставались как враги, ничего не простив друг другу, не сказав хороших слов, переполненные взаимной обидой и невысказанными обвинениями… Так закончилась эта история, начавшаяся много лет назад на берегах Волги, когда, влюбленный и молодой, Шаляпин написал в альбом своей Иоле:

…Пусть Бог с лазурного                                      чертога Придет с тобой нас разлучить. Восстану я и против Бога, Чтобы тебя не уступить. И что мне Бог? Его не знаю, В тебе святое для меня, Тебя одну я обожаю Во всем пространстве                                      бытия.

Развод родителей, проведенный таким недостойным образом, оставил в сознании детей страшную травму. По существу, это означало окончательное крушение их семьи. Даже Ирина, до безумия любившая отца, усомнилась в порядочности его поступка. «Ты знаешь, как безумно я тебя люблю, — писала она Шаляпину, — но я не меньше люблю свою мать, теперь, когда я уже взрослая, я могу судить, сколько она из-за нас и ради нас перестрадала, наша бедная мамочка. Она всю свою жизнь и молодость отдала тебе и нам, была безупречной матерью и женой, и вот теперь ты хочешь лишить ее последнего утешения и даешь ей пощечину, которой она не заслужила». С ней были согласны и другие члены их семьи, но каким-либо образом повлиять на Шаляпина они уже не могли. Теперь он был чужд им, он принадлежал другому миру, другим людям.

Отношение самого Шаляпина к тому, что он сделал, так и осталось неясным. В ответном письме к Ирине он отговорился лишь обычными, ничего не значащими словами: «Успокой мать и скажи ей, что в моих к ней отношениях ничего не переменилось, и я ее всегда глубоко уважаю как дорогую мать моих детей». Но слова его слишком расходились с делами.

Иоле Игнатьевне ничего не оставалось, как пережить и это — к сожалению, не последнее! — унижение. Оно как-то плавно влилось в ту темную полосу неудач, которая началась в ее жизни весной 1927 года с началом в Советском Союзе травли Шаляпина.

Несмотря на грязную газетную кампанию, направленную против артиста, Иолу Игнатьевну и Ирину не тронули. Но кое-какие репрессивные меры должны были все же последовать. Помимо конфискации Ратухино, где они прожили столько лет, окончательно отобрали дом на Новинском бульваре. Хотя уже девять лет в нем находилась коммунальная квартира, но до 1927 года Иола Игнатьевна как бывшая хозяйка еще имела некоторое право голоса и могла влиять на решение домового комитета при принятии тех или иных решений. Теперь у нее не осталось такого права. Дом был передан в ведение Совнаркома, а ей и Ирине была предоставлена площадь «около 60 кв. м.», где они и должны были разместиться как абсолютно рядовые советские люди — безо всяких претензий и прав на что-либо.

Но и в этих условиях они продолжали жить, смиряясь с обстоятельствами и стараясь не обращать внимание на царившее вокруг безумие. Очень часто вспоминали прошлое — которое для них неразрывно было связано с Шаляпиным! — почти ежедневно заводили граммофон, слушали его пластинки, оставшиеся после революционного разгрома. Особенно часто — песню «Эй, ухнем…» и сцену смерти Бориса… Голос Шаляпина возвращал их в то время, когда в России была иная жизнь, когда все они были единой семьей и он был с ними — открытый, добрый, любящий…

То, что Иола Игнатьевна и Ирина остались на свободе, несмотря на столь беспрецедентное поведение Шаляпина, ясно свидетельствовало о том, что в Кремле не до конца потеряли надежду услышать Шаляпина. В 1928 году Максим Горький написал своему другу, что Сталин, Ворошилов и другие надеются на его приезд. В обмен на это ему обещали вернуть его дома, даже Пушкинскую скалу в Крыму — пусть строит свой Замок искусства! В этом же году повидаться с отцом во Францию выпустили Ирину, которая, как и Горький, совершенно искренне считала, что место Шаляпина на родине, и уговаривала его вернуться. Но из этой Ирининой затеи ничего не вышло. Ее летние каникулы в поместье отца в Сен-Жан-де-Люз быстро пролетели. Все ее попытки уговорить Шаляпина окончились крахом. Ехать в Россию Шаляпин боялся. Ирине ничего не оставалось, как возвращаться в Москву, где заложницей ждала ее мать, возвращаться в тяжелую, неинтересную, серую, полуголодную жизнь…

Нужно было время, чтобы привыкнуть к этой окружавшей их теперь постоянно мышиной серости советского унылого существования. Чем внутренне жила и о чем думала в долгие часы своего одиночества Иола Игнатьевна, свидетельствуют краткие и очень редкие записи в ее альбомчике, который был свидетелем всей ее жизни. В лучшие времена на его страницах оставляли стихи и восторженные послания поклонники таланта Иоле Торнаги, в Нижнем Новгороде первые комплименты по поводу ее очарования и ее балетного мастерства написал ей некий «prince Manoff», но очень быстро его оттеснили на второй план размашистые, требовательные, не терпящие возражений признания в любви молодого Шаляпина, которые, в свою очередь, сменились рисунками и незатейливыми стишками ее детей… И вот теперь все разъехались, она осталась одна — и она сама записывала в альбом то, о чем она думала, что ее мучило, тревожило, что ей теперь приходилось переживать.

«Нет ничего более мрачного, чем сидеть одним перед скатертью, на которой нет ничего, кроме одной тарелки и одного прибора…» — цитирует Иола Игнатьевна слова итальянской писательницы Ады Негри, а внизу приписаны ее собственные слова: «Как я люблю тебя, моя великая, скромная и благородная писательница!!!»

Сразу же под этой записью сделана другая, на французском языке: «Теряться в квартире слишком большой для тебя, садиться одинокой за стол, прежде окруженный дорогими лицами, слышать потрескивание мебели зимними вечерами, видеть редких гостей, не иметь иного контакта с миром, кроме как через газеты, — это будет настоящая маленькая смерть». Это цитата из романа «На ветке» французской писательницы Элен Фавр де Кулевэн, писавшей под псевдонимом Пьер де Кулевэн. Видимо, все это очень напоминало Иоле Игнатьевне ее собственную жизнь, поэтому внизу она приписала: «Это настоящая моральная смерть!» Теперь она хорошо знала, что это такое.

Обе эти записи сделаны 14 ноября 1928 года. Этот день Иола Игнатьевна назвала «днем невыносимых душевных страданий». Узнаем ли мы когда-нибудь, что же произошло тогда? Но и без каких-либо чрезвычайных происшествий та жизнь, которую она вела в Москве, морально убивала ее. Отрезанность от остального мира и от ее любимых детей, бедность, унылый пейзаж советской действительности за окном, хоть и расцвеченный теперь красными флагами и всевозможными призывными плакатами, но не идущий ни в какое сравнение с той яркой и интересной жизнью, которую она вела до революции — все это приводило ее в отчаяние, отнимало у нее силы. Нужно было обладать особыми качествами характера, чтобы в этих обстоятельствах не утратить мужества, чувства собственного достоинства и сохранить прекрасные качества своей души. И все это удалось Иоле Игнатьевне. Ее не могло ничто изменить.

Время от времени до нее доходили вести и из того далекого мира, связанного с новой семьей Шаляпина, от которого она пыталась укрыться в России. Однако не все в этом мире были настроены по отношению к ней враждебно. Некоторые члены шаляпинского семейства понимали и ценили ее доброту и ее человеческий подвиг. В октябре 1928 года Иола Игнатьевна получила письмо от Марфы, старшей дочери Шаляпина и Марии Валентиновны, которая 18 ноября этого года собиралась выйти замуж за англичанина Даниэля Гарднера и, мечтая о чистом, светлом, ничем не замутненном супружеском счастье, просила у Иолы Игнатьевны благословения:

«У меня о Вас сохранились чудные воспоминания… — писала ей Марфа в своем письме. — Жених мой чудный, добрый и честный… Мне очень было бы приятно, если бы Вы нас мысленно благословили, чтобы наша жизнь была чистая и счастливая! Я Вам желаю счастья от всей души, чтобы Вас никто не беспокоил и чтобы Вы прожили еще много счастливых дней.
Марфа».

Всегда преданная Вам

К письму прилагался пригласительный билет: «Мсье и мадам Шаляпины извещают о свадьбе их дочери Марфы с Даниэлем Гарднером». После свадьбы Марфа намеревалась уехать в Англию.

Несмотря на все старания Марии Валентиновны, Марфа сохранила к Иоле Игнатьевне чувство огромного уважения, преклоняясь перед ее самопожертвованием и благородством (благодаря которому и состоялась их семья), и не разделяла взглядов своих родителей. Она не ошиблась: Иола Игнатьевна не испытывала к девочкам Шаляпина темных чувств. Наоборот, на них даже пролилась какая-то часть той огромной любви, которую она питала к Шаляпину. Иола Игнатьевна с нежностью относилась к трем его дочерям и даже трогательно сохраняла их маленькие фотографии, которые они ей дарили. И Марфе Иола Игнатьевна ответила очень теплым, доброжелательным письмом, в котором не было ни тени злобы, раздражения или упрека:

«Милая деточка!

После нашей встречи у меня также осталось о Вас самое нежное чувство, поэтому я с удовольствием и всей душой благословляю Вас и Вашего будущего супруга. Я очень хочу, чтобы ваша совместная жизнь была, как Вы говорите, счастливой, а главное, чистой… Любите друг друга по-настоящему. До сих пор… я твердо верю в то, что нет выше этого счастья на земле. 18 ноября я буду с вами в моих молитвах.

Храни Вас Бог».

Нет сомнения, что Иола Игнатьевна написала эти слова от чистого сердца, искренне желая Марфе большого супружеского счастья, не завидуя и совсем не думая о том, что ее собственная жизнь и жизнь ее детей в это самое время все более начала окрашиваться в темные тона. В 1929 году Иоле Игнатьевне и Ирине пришлось пережить тяжелые мгновения, связанные с самоубийством второго мужа Ирины, актера Петра Бакшеева, который повесился в их доме на Новинском бульваре. В этом же году их деревянный дом, построенный в XVIII веке и варварски эксплуатировавшийся все последние годы, оказался под угрозой сноса. Из Франции Федя просил маму сфотографировать дом на память со всех сторон, а затем принять итальянское подданство и выехать из Советского Союза. В противном случае она рисковала остаться на улице.

Дети звали Иолу Игнатьевну к себе. Им было трудно без нее, без ее каждодневной поддержки и помощи, к которой она приучила их. Особенно настойчиво звал ее за границу Федя, которому чаще других приходилось сталкиваться с отцом и который поэтому острее чувствовал его все более растушую отстраненность, оторванность от них, его полное безучастие и замкнутость на своих делах. В марте 1930 года Федя писал матери: «Всем нам будет легче жить, когда ты будешь около нас… Именно теперь ты нам нужна больше, чем когда бы то ни было… Ты наша единственная опора и заступница. Ты единственная, кто может оградить нас от покушений „папиной мадам“ на наше благополучие».

В короткий срок отношения между Шаляпиным и детьми пришли к катастрофическим результатам. Возможно, оттого что он уделял им так мало времени, его общение с детьми проходило в основном посредством писем и веселых открыток, которые он посылал им из разных частей света, а в его краткие приезды домой он успевал лишь обнять, расцеловать и одарить подарками своих дорогих малышей, оказалось, что он очень мало знал их. Он не растил их, не жил их радостями и горестями, их «маленькими детскими трагедиями», как жила ими Иола Игнатьевна, он не сидел у их постели, когда они болели, и не радовался со слезами на глазах их выздоровлению или их первым успехам… Его дети выросли без его участия, и вот теперь он не понимал их, не понимал их проблем и устремлений. Их неудачи раздражали его, и Марии Валентиновне даже не нужно было особенно стараться, чтобы убедить его в том, что его дети лентяи и бездарные актеры, и заставить Шаляпина стыдиться их.

Постепенно Шаляпин стал почти недосягаем для своих детей. По всем вопросам они должны были обращаться к Марии Валентиновне — преодолевая свои негативные чувства, свое возмущение и иногда плохо скрываемое презрение к женщине, которая долгое время была любовницей их отца. Но теперь они целиком зависели от нее и поэтому с нетерпением ожидали приезда Иолы Игнатьевны. «Если ты будешь здесь, то и папа будет к нам лучше относиться, считаясь с тобой. А так он делает то, что хочет», — писал Федя маме в апреле 1930 года.

Только одному Борису удалось сохранить с отцом хорошие отношения. Как художник он постепенно добивался признания, и Шаляпин был им доволен. Он даже снял Борису студию в Париже, где тот мог работать, и иногда, довольный успехами сына, охотно помогал ему материально.

Первоначально в среде эмиграции Борис получил известность как создатель яркой галереи портретов отца. Его первая выставка состоялась в фойе лондонского театра «Ковент-Гарден» в 1927 году во время выступления там Шаляпина. Картины Бориса имели большой успех, его хвалила английская пресса. Постепенно ему стали заказывать портреты многие известные люди, и Борис, представлявший свои картины на выставках русского искусства, становился популярен. Увидев один из его рисунков, «глубоко очарованный» И. Е. Репин написал Шаляпину: «Достоин своего отца этот молодой богатырь! Браво, Шаляпин, браво Борису Федоровичу. Браво! Я счастлив, что еще могу радоваться такому божественному созданию…»

Сердечного, скромного, интеллигентного Бориса, очень похожего на мать, любили многие друзья и знакомые Шаляпиных. Он подолгу жил у Горького в Сорренто, на вилле «Иль Сорито», делая пейзажные наброски итальянской природы, но так и не сумев написать портрет Горького. В 1929 году Борис гостил у Рахманинова в Клерфонтене и тогда же создал первый портрет композитора. Именно в это время Шаляпин прислал своему другу письмо с трогательной благодарностью за сына: «Твое отношение к Боре совершенно очаровало меня. Если бы ты знал, как возвышенно кладется в его душе это твое отношение и как он горд твоими чувствами к нему. Словом, и он, и я с ним чувствуем себя счастливыми — а это ли не радость!»

Однако доброе отношение Шаляпина к Борису не распространялось на других детей, у которых дела обстояли менее удачно. Например, на Федю, который было съездил в Америку в поисках работы, но из-за отсутствия визы недолго там задержался и, так и не добившись ничего, снова болтался без дела в Европе. Иногда ему удавалось кое-что сделать в кино, но чаще всего он оставался без работы… и без денег. И тогда начинались неприятности. С наивной откровенностью Федя писал матери о своих отношениях с женой: «Когда у нас есть деньги, мы живем дружно, а когда их нет, то ругаемся». Нетрудно предположить, что ругались они больше.

Когда не было работы в кино, Федя под чужой фамилией играл в труппе Михаила Чехова. В театре он имел успех, критики отдавали должное его таланту, но материально Федя по-прежнему оставался неустроен. И в эти тяжелые моменты он, уже взрослый женатый человек, как ребенок, звал на помощь свою маму: «Помни, что ты для нас так же дорога, как солнце всему тому, что живет и без солнца погибает».

В спокойные моменты он рассказывал ей о своих встречах с Натальей Александровной и Сергеем Васильевичем Рахманиновыми, которые были единственными маленькими радостями его трудного эмигрантского существования. Федя никогда не забывал упомянуть о том, что Рахманинов всегда спрашивает о ней и очень хотел бы ее увидеть. «Он очень хороший человек, — писал Федя о Рахманинове, — и все они очень милые люди и тебя любят и без конца уважают».

С первых лет в эмиграции, когда Федя снова встретился с Рахманиновым во Франции, он был частым гостем в доме композитора в Клерфонтене. Беззаботно жил там, наслаждаясь гостеприимством хозяев, а когда к дочерям Рахманинова Ирине и Татьяне приезжали подруги, Федя поддразнивал этих девиц, делая вид, что во всех в них влюблен. Рахманинов по-отечески опекал его, иногда ему подыгрывал, иногда останавливал его в чрезмерных шутках и дурачествах. А когда начинались воспоминания о России, Рахманинов часто говорил Феде: «Вот кого бы я хотел повидать, так это Иолочку». Она оставила о себе прекрасное, солнечное воспоминание.

Некоторый взлет в Фединой карьере в кино пришелся на 1932 год, когда он был занят в работе над фильмом «Дон Кихот» с Шаляпиным в главной роли. Это была не экранизация оперы Массне, а самостоятельный фильм, сценарий к которому написал французский писатель Поль Моран, а музыку — композитор Жак Ибер. Натурные съемки проходили в Испании и на Ривьере, около Ниццы. Шаляпин сделал красивый жест — взял в дело Федю (тот был одним из помощников режиссера), и это говорило о том, что несмотря на все стычки и недоразумения между ними, Шаляпин все-таки любил своего младшего сына. «Он странный мечтатель, но очень хороший, порядочный мальчишка», — писал о нем Шаляпин Ирине. Однако деловые и профессиональные качества Феди вряд ли могли удовлетворить Шаляпина.

Хуже всех приходилось Лиде. Она со вторым мужем Михаилом Зеличем жила почти на грани нищеты. С детской мечтой о карьере драматической актрисы в эмиграции пришлось расстаться. В Париже Лида занялась живописью: рисовала афиши, делала декорации для спектаклей труппы Татьяны Павловой (ей платили за это копейки). Позже Лида начала учиться пению у Варвары Ивановны Страховой-Эрманс, бывшей солистки Русской частной оперы Мамонтова и давней знакомой ее родителей. У Лиды оказалось небольшое, но очень приятное контральто. Среди прочего она разучивала и партию Федора в «Борисе Годунове», мечтая когда-нибудь выступить в этой опере вместе с отцом.

Однако главной неотвязной проблемой всех детей Шаляпина, оказавшихся в эмиграции, по-прежнему оставалось безденежье и стремление «найти столь желанную работу», которая позволила бы сносно существовать и избавила от унизительной необходимости просить все время денег у отца. Но пока это получалось плохо, и эта бесконечная борьба за выживание изматывала их, лишала сил, подавляла морально. Даже в письмах Лиды к матери, несмотря на весь ее оптимизм, спасавший в самых тяжелых жизненных ситуациях, все чаще начали проскальзывать грустные ноты: «Много забот, много дум, много обид, много тревог. Одно то, что ты далеко от нас, совсем замучило меня, одно это приводит во мрак! Мамочка моя!!!»

Теперь она особенно часто вспоминала свое детство — их увлекательные поездки по итальянским городам, различные эпизоды их жизни в России, когда все они были близки друг к другу и Шаляпин был добрым, любящим отцом, с которым они весело пускались во всевозможные авантюры в редкие моменты их отдыха вместе, а их милая мамочка была рядом с ними, оберегая и охраняя их от всех тревог. Как получилось, что в один момент они лишились всего? Временами Лида невольно вновь возвращалась к этому вопросу и так и не могла найти на него ответ. Все, что произошло с их семьей, с их страной, с их домом, казалось чудовищным, непостижимым.

В декабре 1931 года, незадолго до Рождества, Лида писала матери: «У меня страшная ностальгия по родным краям, по снегу, по морозу… Все вспоминаю, как проводили это время, когда были вместе, когда были молоды и беспечны, как наша мамуля думала о нас и из жизни делала нам сказку. Ведь это была сказка… А теперь… Думали ли мы, что судьба так распорядится нами? Почему? За что? Правда, как мало радости на нашей печальной планете!!!»

Но для Иолы Игнатьевны и Ирины, оставшихся в Советском Союзе, радостных моментов было еще меньше. И если что-то и согревало их в постоянной оторванности от своих близких, так это слабая надежда когда-нибудь вновь увидеть их, когда-нибудь снова соединиться всем вместе… Между тем в 1932 году, после четырехлетнего перерыва, повидаться с отцом во Францию выпустили Ирину. Несмотря на то что уже была написана книга «Маска и душа» и все точки в отношении Шаляпина к советской власти были расставлены, большевики с какой-то маниакальной настойчивостью по-прежнему хотели видеть его в Москве. Поэтому поездка Ирины, которая была ярой сторонницей возвращения отца на родину, преследовала и вполне определенные цели. Его страхи относительно возвращения в Россию казались ей беспочвенными. Она наивно верила в то, что Шаляпин был слишком заметной фигурой, чтобы его посмели тронуть…

Однако и в этот раз настойчивые уговоры Ирины ни к чему не привели. Теперь у нее была слишком сильная оппозиция в лице Марии Валентиновны. Погостив некоторое время в Париже, Ирина стала собираться обратно в Москву. Шаляпин должен был уезжать на гастроли в Англию… Расставались они с тяжелым и гнетущим ощущением потери…

«…Я пошла проводить его на вокзал, — вспоминала Ирина свою последнюю встречу с отцом. — Он показался мне еще более осунувшимся и печальным в этот прощальный час. Как-то порывисто схватил он меня за руку, когда настали минуты расставанья, и долго, взволнованно целовал. И вдруг мне показалось, что я больше никогда его не увижу… Отчаяние и страх охватили меня, но я сдержала себя, и только когда поезд отошел от платформы и в последний раз в окне вагона мелькнуло его лицо… я заплакала».

Так они простились навсегда, за шесть лет до смерти Шаляпина, сумев сохранить друг к другу теплые и нежные чувства. Возможно, их хорошие отношения и сохранились как раз благодаря тому, что они жили врозь, далеко друг от друга. Ирина каждодневно не обременяла его своими трудностями и проблемами, а в редкие моменты ее приездов она как будто приносила с собой частичку Москвы, кусочек его родины, к которой, несмотря на ее рабское настоящее, Шаляпин по-прежнему чувствовал любовь. И хоть он стеснялся этого чувства и всячески скрывал его, но он тосковал — не только по русским березкам и широкой Волге, но по своей молодости, по замечательным встречам, которые дарила ему жизнь в Москве и Петербурге. И Ирина, его девочка, появившаяся на свет в один из самых счастливых моментов его жизни и продолжавшая оставаться для него прекрасной принцессой с Новинского бульвара, которой он когда-то увлекательно и захватывающе писал о своих непрерывных путешествиях по земному шару, а теперь делился с ней многими сокровенными мыслями об искусстве, Ирина возвращала его в этот навсегда утраченный им мир, который теперь казался ему потерянным раем. В ней он находил то, чего не нашел в Иоле Игнатьевне — понимания. Ирина была близка ему духовно, с ней можно было обо всем говорить откровенно. И он знал: что бы он ни совершил, она всегда примет его и поймет, и всегда простит своего слабого, безвольного, порой беспутного, но все же неизменно обожаемого отца…

В эмиграции же отношения Шаляпина с детьми складывались по-другому. В 1933 году произошла трагедия в жизни Тани. Она уже десять лет жила в Италии. Вышла замуж за итальянца, жила относительно безбедно и даже смогла позволить себе иметь двух детей — дочь Лидию и сына Франко. Муж Тани Эрметте Либерати некоторое время был секретарем Шаляпина, сопровождая его в поездках по Америке и Европе.

Письма Тани из Италии всегда были довольно сдержанны. Она жила уединенно, у нее не было друзей. Однажды она написала матери о том, что боится людей, так как уже успела столкнуться с людской подлостью. Видимо, и ей в эмиграции пришлось несладко. Как и все остальные, Таня очень скучала без мамы. «Жду с нетерпением того дня, когда смогу крепко-крепко обнять тебя», — писала она ей и добавляла, что хотела бы дать своим детям такое же счастливое детство, какое было у нее: «Я могу сказать, что самое лучшее, самое прекрасное время моей жизни было мое детство. И это, конечно, твоя заслуга».

Когда в Италию приезжал Шаляпин, он звонил Тане, и они проводили время вместе. Он был очень нежен с дочерью, дарил внукам подарки, но, как сообщала Таня матери, «как всегда, он очень нервный».

О своей жизни Таня писала мало, больше — о детях. И вдруг — как гром среди ясного неба! — Таня сообщила, что разводится с Эрметте. В результате развода она лишилась своих детей. И хотя ей позволялось видеться с ними, оставаться в Италии после всего пережитого было слишком тяжело, и Таня решила уехать в Париж.

На вокзале ее встречали Боря и Федя. Лида окружила ее трогательным вниманием. Все, сколь возможно, старались как-то ободрить и поддержать ее. Не откликнулся на ее горе один лишь Шаляпин. Подталкиваемый Марией Валентиновной, в этот тяжелый момент он набросился на дочь с упреками и оскорблениями. «На нашего отца нельзя рассчитывать или искать у него моральной и материальной поддержки, — писала Таня матери. — Мне кажется, он стал ненормальным, его поведение становится необъяснимым. Он совершенно находится под влиянием этой женщины без совести и чести».

К счастью, осенью 1933 года, после нескольких попыток, с помощью Максима Горького Иоле Игнатьевне наконец удалось выехать во Францию повидаться со своими детьми.

Все они пришли встречать ее на вокзал. Но в первый момент толпа на парижском перроне совсем оглушила Иолу Игнатьевну. Перед ней мелькали незнакомые лица, из которых никак не удавалось выхватить хоть одно знакомое, родное. Но потом она увидела Борю… От волнения Иола Игнатьевна едва не лишилась чувств, сердце ее бешено колотилось… Поток пассажиров огибал их, прохожие с удивлением смотрели на четырех взрослых людей, которые с криками «мама! мама!» повисли на шее у маленькой седой женщины с огромными печальными глазами…

Два дня они проговорили друг с другом не переставая. Слишком о многом надо было рассказать, слишком многое накопилось на сердце за эти годы. Иола Игнатьевна познакомилась со своей маленькой внучкой Ириной. Все были рады ее приезду. Но Шаляпин, когда Федя сообщил ему о приезде Иолы Игнатьевны, ответил только: «Слава Богу» — и больше ничего…

В Париже Иола Игнатьевна встретилась со многими прежними знакомыми из России, которых судьба забросила в эмиграцию. Об одной встрече она подробно написала Ирине. У Коровиных она увидела Н. К. Авьерино, скрипача, друга и аккомпаниатора Шаляпина. Когда-то они были настолько близки, что он приютил в своем доме в Москве Марию Валентиновну в бытность ее любовницей Шаляпина. Теперь же, когда Авьерино был беден, как церковная мышь, и влачил жалкое эмигрантское существование, Шаляпины с ним не общались. Больше он был им не нужен. На авеню д’Эйло любили богатых и знаменитых, и когда Иола Игнатьевна спросила Авьерино, почему же он не видится со своим старым другом, тот только развел руками и ответил: «Не зовут».

Но у Иолы Игнатьевны было на этот счет свое мнение: не в одном богатстве и славе здесь было дело. Мария Валентиновна вполне сознательно уничтожала все, что связывало Шаляпина с прошлым, с Россией, то есть с тем, что напоминало об Иоле Игнатьевне, о первой семье Шаляпина и о том унизительном, двусмысленном положении, в котором она находилась в течение долгих лет. Ее шикарный салон в Париже был наводнен теми, кто знал Шаляпина по его жизни в эмиграции (исключение сделали разве что для Рахманинова), кто не был знаком — и тем более дружен! — с Иолой Игнатьевной и смутно догадывался о жизни Шаляпина в России. В основном это были светские, легкие, ни к чему не обязывающие знакомства, из которых не могло возникнуть настоящей дружбы, глубоких, искренних отношений. Старые же связи были давно обрублены. И Иола Игнатьевна, приехав в Париж, вынуждена была столкнуться с тем, что говорили теперь о Шаляпине: он стал расчетлив, прижимист, жаден, у него сделался совершенно несносный характер…

После всего того, что произошло между ними, Иола Игнатьевна не хотела встречаться с Шаляпиным. Она еще довольно остро переживала его поведение по отношению к ней. Но увидеть Шаляпина все-таки очень хотелось — какая-то странная сила влекла ее к этому человеку! И она купила билет в театр «Champs Élysées», где вместе с итальянскими артистами в декабре 1933 года в опере «Севильский цирюльник» выступал Шаляпин.

Вероятно, это и был тот последний раз, когда Иола Игнатьевна увидела Шаляпина. Увидела его на сцене, в той самой роли, которая родилась буквально на ее глазах. Ведь она была рядом с Шаляпиным в вагоне того поезда, который нес их на юг Франции, на один из французских курортов, в тот пасмурный, дождливый день, когда к ним в купе неожиданно зашел хмурый католический падре с зонтиком в руках, шея которого была укутана длинным вязаным шарфом. Он долго откашливался, потом начал разматывать свой длинный шарф. Шаляпин внимательно наблюдал за ним, а потом спросил Иолу Игнатьевну:

— Иолочка, ты сможешь мне связать такой шарф?

Так что роль Дона Базилио в «Севильском цирюльнике» они подготовили как бы вместе. В последнем акте Шаляпин появлялся на сцене с мокрым зонтиком в руках, до глаз укутанный связанным Иолой Игнатьевной шарфом, который он медленно начинал разматывать… Своего Дона Базилио Шаляпин подсмотрел с того монаха в поезде, и Иола Игнатьевна была этому свидетелем.

Могла ли она в тот момент предположить, что именно в этой комической, гротескной роли состоится ее прощание с Шаляпиным?

Но теперь времена изменились. Между ними выросла непреодолимая стена. И по окончании спектакля — может быть, впервые за всю жизнь! — Иола Игнатьевна не подошла к Шаляпину и не поздравила его с заслуженным успехом. Ему сообщили, что она была на спектакле, но Шаляпин на это никак не отреагировал. Скорее, он был сердит, раздражен… Отныне они были друг другу чужими. Слишком много страшных вещей произошло между ними.

Своими впечатлениями от спектакля Иола Игнатьевна поделилась с Ириной: «В этой партии он не сделал ничего нового, играл ее как всегда, спел арию о клевете мастерски, но верхние ноты мне показались более слабыми, чем прежде». Но как известно из письма Шаляпина к той же Ирине, и сам он был недоволен этими своими выступлениями в театре «Champs Élysées».

Почти весь 1934 год Иола Игнатьевна прожила в Милане. Ненадолго съездила в Рим, познакомилась со своими итальянскими внуками Лидией и Франко и снова вернулась в родной город. Но и там она не находила себе покоя, переживая трудности и неудачи своих детей и их катастрофически ухудшающиеся отношения с отцом. Поэтому ее так радовала непрекращающаяся переписка с Шаляпиным Ирины. Иола Игнатьевна просила дочь аккуратно отвечать на его письма и не обращать внимание на его раздражительность. Кажется, она не до конца простилась с иллюзиями по поводу Шаляпина. Ей казалось, что она знает его… и она его жалела — за то, что сейчас он окружен людьми, духовно ему чуждыми, которые не понимают его… Для них он был всего лишь материальным покровителем — бездонным золотым колодцем, из которого можно было без конца черпать деньги. Им пользовались, но Шаляпин был чужим в этой среде, и вот почему он так тянулся к Ирине, которая возвращала его в счастливые воспоминания, к тому, что было ему дорого и имело смысл… «Ты, я знаю, его искренне любишь, приласкай его, — просила дочь Иола Игнатьевна, — несмотря ни на что, он в душе несчастный старик… одинокий… поверь мне…»

Однако сама Иола Игнатьевна предпочитала держаться от Парижа на значительном расстоянии. Она не хотела жить в одном городе с Шаляпиным и Марией Валентиновной. Только в конце 1934 года, после настойчивых уговоров детей, Иола Игнатьевна согласилась приехать в Париж, так как ее дети находились в отчаянном положении и она должна была прийти им на помощь… В середине 30-х годов все они из-за кризиса в Европе оказались без работы. Даже Борис с его талантом никак не мог устроиться и собирался в Америку в надежде на лучшую жизнь. Иола Игнатьевна снова должна была принять на себя все их многочисленные проблемы, профессиональные и бытовые, снова должна была подставить свои плечи под этот уже непосильный для нее груз забот. «В общем, скажу тебе, дочка, — жаловалась она в письме к Ирине, — что судьба моя одна из самых печальных, как и моя несчастная старость, мучимая стольким количеством проблем и несчастий, что в конце концов я больше не знаю, что делать, куда убежать, чтобы жить или не жить…»

К этому моменту отношения Шаляпина с детьми — что касалось денег — перешли в стадию настоящей вражды. Он окончательно отгородился от них, убежденный Марией Валентиновной в том, что нужен своим неблагодарным детям лишь для того, чтобы оплачивать их долги. Он больше не хотел вникать в их нужды и заботы. Слишком занятый собственной жизнью, Шаляпин полностью передал бразды правления в руки Марии Валентиновны, и теперь он хотел, чтобы его избавили от всех трудных решений, от всех бытовых проблем. И потому создалась ситуация, когда в одном и том же городе оказались две семьи Шаляпина, одна из которых вела роскошный образ жизни, путешествуя по всему миру, а другая — едва сводила концы с концами и, если бы Иола Игнатьевна не была столь прекрасной хозяйкой, возможно, были бы дни, когда им пришлось бы просто голодать.

Иола Игнатьевна считала такое поведение Шаляпина жестоким и бесчеловечным, а Марию Валентиновну она прямо обвиняла во всех несчастьях их семьи. «Это она руководит всем, — писала она Ирине, — она решает все, даже то, что касается нашей семьи, и поэтому нечего удивляться, что мы впали в состояние самого полного несчастья…»

Дети старались как можно меньше бывать в доме на авеню д’Эйло. Ничего, кроме унижений, эти посещения теперь не приносили.

«Была на днях у отца, — сообщала Таня Ирине, — если бы ты знала, как он изменился (морально), мне так неприятно бывает у него. Атмосфера ужасная, и кажется он мне таким чужим, таким далеким».

Запертый в золотой клетке своих слабостей, Шаляпин оказался отрезанным от внешнего мира, от прежних друзей. Письма, которые приходили на его имя, распечатывались и прочитывались — чтобы, не дай Бог, его не расстроили дурные известия! У него появился личный секретарь — Стелла, дочь Марии Валентиновны от первого брака, — и если бы Иола Игнатьевна захотела связаться со своим бывшим мужем, ей пришлось бы обращаться к ней. И хоть этот новый распорядок дел в Париже безмерно возмущал Иолу Игнатьевну, но она должна была принимать его, ибо что-либо изменить, как-то повлиять на Шаляпина она уже была бессильна. Ее власть кончилась. Шаляпин полностью находился в руках Марии Валентиновны, о которой Иола Игнатьевна писала Ирине: «Это женщина, у которой нет стыда, законов, веры, это настоящий демон в женском обличье…»

В это время было уже ясно, с какой разрушительной силой воздействовала та жизнь, которую вел Шаляпин в эмиграции, на него самого. И это касалось не только его человеческих качеств, отношений с детьми или денежных вопросов, но тот сумасшедший ритм работы, «каторга», на которую, по его словам, он попал «на старости лет», медленно подтачивали здоровье Шаляпина, досрочно приближая его к неминуемой развязке. В 1935 году Шаляпин тяжело заболел. Врачи не исключали печального исхода, но на этот раз произошло чудо — богатырские силы Шаляпина взяли свое, и он поправился… Во время его тяжелой болезни, когда весь мир с замиранием сердца следил за поединком со смертью великого певца, Иола Игнатьевна вместе со всеми молилась о выздоровлении Шаляпина. Перед лицом вечности все их обиды и недоразумения отступили на второй план, главное, чтобы Шаляпин поправился, вернулся к жизни, и когда это произошло, Иола Игнатьевна, забыв о прежних обидах, написала ему коротенькое письмо — искренно поздравляла с выздоровлением и желала ему доброго здоровья. Для нее была невыносима мысль о том, что они могут навсегда расстаться врагами. Шаляпин ответил ей теплым, дружеским письмом, но ничего, абсолютно ничего в его поведении по отношению к ней не изменилось. Он не испытывал никаких угрызений совести, никакого сожаления.

Это были последние — увы, не сохранившиеся — письма, которыми они обменялись. Все теперь было в последний раз. Впрочем, было и еще одно письмо… Из Москвы Ирина настойчиво просила маму поговорить с Шаляпиным о его возвращении в Россию. И хотя Иола Игнатьевна скептически относилась к этой затее, но письмо Шаляпину все же написала. Он не ответил ей. Возможно, он не получил этого письма — ведь о нем так трогательно заботились! Письмами, как, впрочем, и всем остальным, распоряжалась Мария Валентиновна.

В 1935 году в Америку в поисках работы уехал Борис, в 1936 году — Федя. Проводив младшего сына и уладив свои имущественные дела в Италии, весной 1936 года Иола Игнатьевна собралась ехать в Советский Союз. Никакие уговоры детей остаться в Европе на нее не подействовали. Второй раз бессердечность и безразличие Шаляпина выгоняли ее в Москву — подальше от него, поближе к своему поруганному, полуразрушенному дому, с которым были связаны для нее самые прекрасные и светлые воспоминания. Иола Игнатьевна не обманывалась по поводу своего будущего, она понимала, что больше ее из Советского Союза не выпустят, и она смирялась с этим. Она больше ничего не хотела, никуда не стремилась. В Москве ей хотелось найти лишь покой, отдохновение от всех ее нескончаемых дел, от вечных проблем с детьми… Кроме того, в Советском Союзе оставалась Ирина — могла ли Иола Игнатьевна не вернуться, зная, какая участь в этом случае может ожидать ее дочь?

Приехав в Москву, Иола Игнатьевна успела застать последние дни старинного Новинского бульвара с его вековыми кленами и липами, с которым был связан такой большой отрезок ее жизни. В следующем году ему предстояло быть сметенным с лица земли, а на его месте, рядом с домом Шаляпиных, пролегла широкая и шумная улица Чайковского, по которой с визгом мчались машины. Москва ее прошлого уходила в небытие.

Иола Игнатьевна снова тихо зажила в своем доме. В советские годы ей принадлежала маленькая комнатка на втором этаже, и, борясь с привычными головокружениями, она с трудом спускалась и поднималась по той высокой лестнице, по которой когда-то шумно и весело пробегали ее дети, несясь к себе в детскую…

Теперь с ней осталась одна Ирина. Но у Ирины была своя — театральная! — жизнь, с постоянными гастролями и разъездами. Ей приходилось много работать, так как их материальное положение было совсем не блестящим. Ведь начиная с 1936 года, когда изнурительные гастроли сделали свое дело и Шаляпин начал серьезно прихварывать, Иола Игнатьевна стала получать от него пособие крайне нерегулярно.

Но не полунищенское существование, не повседневные заботы неустроенного советского быта и даже не враждебное молчание вокруг имени Шаляпина в российском обществе расстраивали ее больше всего. Главной ее заботой и болью по-прежнему оставались дети: найдут ли мальчики работу в Америке? И как живут Лида и Таня в кризисной, предвоенной Европе?

Отношения Шаляпина с детьми не улучшались. В январе 1937 года Лида, которая рассталась с мужем и переехала в Италию, писала матери: «Ты не можешь себе представить, как огорчает меня отец! Это так огорчительно, что я стараюсь об этом много не думать, так как начинает лопаться голова от недоумения и возмущения. Что за злоба? Почему??? Что мы ему сделали?!! Ведь если справедливо разобраться, то это он нам делал и делает зло, так почему же он нас так ненавидит? Я думаю, потому и ненавидит, что чувствует свою вину, признать ее не хочет и, как говорится по-русски, сваливает с больной головы на здоровую. Плохой он человек. Бог с ним…»

Лида и Федя писали матери чаще остальных. Борис почти не писал, зато Федя в каждом письме уговаривал маму переехать в Америку. Едва он обосновался в Голливуде, как сразу же начал звать Иолу Игнатьевну к себе, соблазняя счастливой и беззаботной жизнью на берегу океана, с морем фруктов, цветов, солнца, прохладными горами и прочими райскими прелестями жизни, в которую он окунулся неожиданно для себя.

В мае-июне 1936 года, возвращаясь из Японии в Европу через Америку, Шаляпин навестил сына. Он был с ним очень ласков, но между ними пролегла трещина. «…C некоторых пор с отцом быть вместе стало как-то невыносимо тяжело, скучно и грустно», — написал Федя Иоле Игнатьевне.

Но несмотря на описываемые Федей картины роскошной жизни в Америке, Иола Игнатьевна оставалась в Москве. Земные блага ее больше не интересовали. На этой земле она потеряла все. Ее письма к детям полны грусти. Она плохо себя чувствовала и не хотела лечиться, полагая, что в скором времени ей предстоит тихо и незаметно уйти…

Она была уверена, что покинет этот мир первой, однако в ноябре 1937 года Лида сообщила матери, что Шаляпин снова тяжело заболел. Из жизнерадостного, полного сил и здоровья человека он превратился в руину, в дряхлого старика. Врачи запретили ему волноваться. Целыми днями он был прикован к своему креслу, и мысли его были обращены в прошлое…

Последние годы жизни Шаляпина окутывает мрак. Что же такое происходило в его душе, что не позволяло ему жить спокойно? Ведь именно к концу жизни, кажется, сбылись все его заветные желания. Он жил во Франции, куда так долго стремился, был богат, свободен, независим. Любимая женщина была рядом с ним. Почему же он не чувствовал себя счастливым? Почему видевшие его в последние годы жизни были поражены тем мрачным состоянием духа, в которое он был погружен? «Что-то непонятное было в его душе, — вспоминал Константин Коровин. — Это так не сочеталось с обстановкой, роскошью, которой он был окружен…»

— У меня здесь камень, — сказал ему Шаляпин и показал рукой на грудь.

Вся его жизнь прошла между двумя женщинами. С первой, обладавшей самыми лучшими человеческими качествами, он жить не смог. Со второй, не обладавшей и тысячной долей этих достоинств, было хорошо и удобно; она в совершенстве заботилась о его бренном теле. Возможно, он так и не понял, сколько сделала для него Иола Игнатьевна, как она долгие годы светила ему чистым светом своей искренней любви, звала ко всему прекрасному и возвышенному и позволила совершить много добрых и прекрасных дел. Когда же он остался один на один с Марией Валентиновной и с такой преступной легкостью позволил отсечь от себя все, что связывало его с прошлым, что давало силы, он неизбежно стал задыхаться в той ядовитой, насквозь пропитанной мещанством обстановке, которую вокруг него создавала она. Шаляпин, певший в своем госпитале раненым солдатам, которые плакали от умиления, тронутые его беспредельной добротой, его отзывчивостью и заботой, был совсем иным человеком, чем тот, который угасал теперь в своем огромном, мрачновато-роскошном доме, полном дорогих безделушек, но у которого впереди была — пустота.

Вспоминал ли он в эти минуты женщину, которая так сильно любила его и по отношению к которой он вел себя так жестоко и неблагодарно? Он ни разу не упомянул об Иоле Игнатьевне в переписке с Ириной. Казалось, он нарочно обходил молчанием сам факт ее существования. Но странным образом он часто вспоминал в последние годы те места, которые были связаны именно с ней. Он любил разглядывать фотографию своей «последней комнаты в Москве» — той самой комнатки на антресолях, в которой жила теперь Ольга Петровна Кундасова, постоянная мишень его розыгрышей и шуток. Кровать, стол, кресло, бюст Пушкина, стоящий на столе, скульптура Трубецкого «Тройка», картины на стенах… Все это возвращало его к счастливым дням, проведенным в России. Федя вспоминал, что Шаляпин часто смотрел на эту фотографию и лицо его делалось грустным…

Константину Коровину, навестившему его незадолго до смерти, Шаляпин сказал:

— А знаешь ли, живи я сейчас во Владимирской губернии, в Ратухине, где ты мне построил дом, где я спал на вышке с открытыми окнами и где пахло сосной и лесом, я бы выздоровел… Я бы все бросил и жил бы там, не выезжая. Помню, когда проснешься утром, пойдешь вниз из светелки, кукушка кукует. Разденешься на плоту и купаешься. Какая вода — все дно видно! Рыбешки кругом плавают. А потом пьешь чай со сливками. Какие сливки, баранки! Ты, помню, всегда говорил, что это рай. Да, это был рай…

Несмотря на то что Шаляпин бодрился, он и сам чувствовал приближение конца. Этим настроением проникнуты его последние письма к Ирине. Уже после тяжелой болезни 1935 года он, несколько приуныв, писал дочери: «…Болезнь меня как-то пришибла — не то что физически, а так, как-то морально. Что-то начал падать духом. Кругом малоутешительного. Работа однообразная и раздражающая. Театры отвратительные: и поют, и играют, как на черных похоронах. Бездарь кругом сокрушительная! Всякий спектакль — каторжная работа».

Шаляпин был морально измучен, здоровье подводило его, и голос был уже не тот, что прежде, но все же он не сходил с дистанции, продолжая оставаться рабом своей изнурительной работы. Е. И. Сомов, секретарь и друг Рахманинова, помогавший в марте 1935 года устраивать летучую выставку картин и рисунков Бориса Шаляпина в Нью-Йорке и слышавший, как в соседней комнате распевался перед концертом в «Карнеги-холл» его отец, глубоко потрясенный писал Рахманинову: «То, что я слышал, могло возбудить только глубокую жалость, смешанную со стыдом и досадой… Да, не сумел он вовремя и с почетом уйти с эстрады…»

Но уйти на покой Шаляпин не мог. Отравленный мещанской атмосферой своей семьи, преследуемый манией лишиться всех тех материальных благ, которые он с таким трудом добыл, лишиться публики, иллюзии жизни и остаться наедине с самим собой, уставший, измученный, полубольной Шаляпин продолжал свою бешеную скачку к смерти.

18 июня 1937 года он попрощался с парижской публикой большим концертом в зеле «Плейель», 23 июня дал свой последний концерт в Истборне, а 2 июля уже сообщал Ирине из Парижа, что доктора нашли у него эмфизему и он уезжает лечиться в Баварию. Июль, август и сентябрь Шаляпин провел в разных санаториях в надежде на поправку, но улучшения не наступило. В октябре врачи уложили его в постель, и в это время он в первый раз написал Ирине, чтобы она приехала. Из всех детей он хотел видеть рядом с собой именно ее.

Ирина начала хлопотать о выезде, но с этим возникли проблемы. Теперь ее не хотели выпускать из Советского Союза. Горького к тому времени уже не было в живых, и помочь ей было некому. Иола Игнатьевна обратилась к Е. П. Пешковой с просьбой посодействовать Ирине, но та уже не имела необходимого влияния в советской иерархии, и решение о выезде затягивалось.

В ноябре Шаляпин снова написал Ирине. Он недоумевал: «Почему не отвечаешь? Речь идет о моей болезни, поездке в Париж». Он еще не хотел верить в самое плохое, надеялся, что отлежится, поправится и будет в состоянии пропеть 1938 и 1939 годы. Но силы его таяли с каждым днем. И вскоре он уже мечтал только о том, чтобы выздороветь и уехать на покой в деревню. Он разочаровался в театре, казалось, сама жизнь разочаровала его…

В январе 1938 года он пишет Ирине из Парижа: «Я все в том же положении, то есть в отчаянии. Кажется, я никогда больше не выздоровею».

В конце февраля Шаляпина обследовал крупнейший специалист по заболеваниям крови профессор Вейль, который поставил ему смертельный диагноз: лейкемия, злокачественное заболевание крови.

Последнее письмо от отца Ирина получила в первых числах апреля (она еще безрезультатно хлопотала о выезде). Оно было написано рукой Тани под диктовку Шаляпина. Он снова жаловался на здоровье (несколько раз ему делали переливание крови) и просил Ирину приехать. «Целую, моя дорогая Аришка. Твой Папуля», — эту последнюю фразу он написал своей рукой.

Но отправив письмо, Шаляпин не успокоился. 7 апреля он позвонил в Москву по международному телефону.

— Я очень страдаю, — сказал он Ирине. — Не можешь ли ты ко мне приехать? Кого мне попросить, чтоб тебе разрешили это?

Ирина успокоила его, что уже хлопочет о выезде и надеется на скорое разрешение. В Москве знали о серьезной болезни Шаляпина. Иола Игнатьевна и Ирина внутренне были готовы к печальному исходу. Единственное, что им хотелось, это чтобы дочь, которая безумно любила его и которую любил он, успела приехать, проститься с умирающим отцом и поймать его хотя бы последние вздохи.

Но и в этом им было отказано. Советская власть не позволила им увидеться еще раз. До последнего момента Ирина должна была оставаться в Москве, с надеждой ожидая решения высоких инстанций, просиживать часы в приемных больших начальников, обивать пороги различных учреждений. А вскоре телеграфные агентства всего мира передали из Парижа скупое сообщение: 12 апреля в возрасте шестидесяти пяти лет умер артист Ф. И. Шаляпин.

В последние месяцы жизни больного Шаляпина навещали его друзья и некоторые близкие ему люди. О его тяжелой болезни публике не сообщалось (в частности, из-за того, что Шаляпин постоянно читал русскую эмигрантскую прессу), и за границей о ней знали немногие. Не знали об этом и его дети, находившиеся в разных странах: Боря с Федей — в Америке, Лида — в Милане. Таня вышла замуж во второй раз и жила в Берлине. Время от времени она получала краткие сообщения от Марии Валентиновны о том, что папа болен, но что ему лучше, и они надеются на скорую поправку. На самом же деле Шаляпин умирал. Об этом сообщил Тане вернувшийся из Парижа Рахманинов. Он позвонил ей и строго сказал:

— На вашем месте я бы немедленно приехал, отцу очень плохо.

Таня сразу же собрала чемодан и на следующий день выехала в Париж.

Чтобы не вызвать у Шаляпина подозрений (от него старательно скрывали его скорый и неизбежный конец), Таня сказала ему, что находится в Париже проездом, направляясь в Италию к детям. Шаляпин страшно обрадовался ее приезду. Несмотря на всевозможные конфликты и недоразумения, которые случались между ними в последнее время, он безумно любил своих детей. Он мог обижаться и сердиться на них, как ребенок, но никакие их человеческие и профессиональные неудачи не могли вытравить из него эту любовь. В этом он был честен с Иолой Игнатьевной.

С первого же взгляда на отца Таня поняла, что дела его плохи. Шаляпин уже не вставал с кровати. Он лежал на ней такой длинный, бледный, худой — совершенно неузнаваемый! Все его лицо изрезали глубокие морщины, в глубине которых притаилась краснота. Тане стоило огромных усилий не показать своего потрясения.

Как ни странно, но Шаляпин не догадался об истинной причине приезда дочери. 28 марта он продиктовал ей последнее письмо к Ирине, в котором писал о том, что Таня находится в Париже проездом в Рим: «Приехала три дня тому назад и живет у меня пока».

До последнего Шаляпин надеялся на выздоровление. Ему было плохо, он хотел видеть рядом с собой Ирину, но одновременно он строил планы, как они все вместе поедут в деревню, в Сен-Жан-де-Люз, где уже будто бы делались какие-то приготовления… И никто не смел ему возражать…

У постели умирающего отца Таня провела двадцать дней. Иногда (когда Шаляпин чувствовал себя лучше) они играли в карты, и Татьяна, зная характер Шаляпина, старалась специально проиграть, чтобы поднять ему настроение. Обмануть Шаляпина было несложно! Иногда Шаляпин увлекался воспоминаниями и начинал, как встарь, рассказывать забавные случаи из своей жизни, из своего детства. Но временами он становился серьезным… и тогда он как будто бы вел какой-то долгий, нескончаемый спор с теми, кто закрыл для него дорогу на родину, кто отнял у него звание народного артиста… Оказалось, это тяготило Шаляпина перед смертью.

Благодаря богатырскому — в прошлом! — здоровью Шаляпину удалось прожить дольше, чем предполагали врачи. Но конец, увы, был неизбежен. Шаляпин таял на глазах. За десять дней до смерти он проснулся с ощущением, что должен сегодня умереть. Боль в груди была такой нестерпимой, что он хотел умереть.

Видя, что отцу совсем плохо, Таня, несмотря на протесты и даже крики Марии Валентиновны, отправила телеграммы Лиде, Боре и Феде. Из них троих застать отца в живых смогла только Лида, которая немедленно приехала из Италии.

За три дня до смерти Шаляпин вдруг решился попробовать голос, и произошло нечто неожиданное: его голос звучал свободно и легко, как в молодости. Казалось, жизнь возвращается к нему, но на самом деле это был лишь ее последний всплеск…

Ночь с 11 на 12 апреля Шаляпин провел спокойно. Даже боль, которая мучила его все последние дни, отступила, и он спал без наркотиков. Но к 11 часам утра он впал в забытье и начал бредить. Началась мучительная агония. В бреду Шаляпин все время повторял: «Где я? В русском театре?..» На минуту придя в себя, он взял за руку стоявшую рядом Марию Валентиновну и спросил:

— За что я должен так страдать?

В 17 часов 15 минут 12 апреля 1938 года Шаляпина не стало. По словам тех, кто стоял у его смертного одра, последними его словами, сказанными в бреду, были о русском театре, о русском искусстве, которому — единственному! — он был верен всю жизнь.

После нескольких отсрочек похороны Шаляпина окончательно назначили на 18 апреля. Надеялись, что к этому моменту в Париж приедет Ирина, которая звонила из Москвы и сообщила, что получила разрешение на выезд. Однако попасть на похороны отца ей так и не удалось. В пограничном городе Бресте ее задержали советские чиновники, нашли какие-то неточности в оформлении документов и отправили обратно в Москву. Теперь, когда Шаляпин умер и посредническая миссия Ирины была исчерпана, с ней можно было перестать считаться. И можно было забыть о ее человеческих чувствах и о ее правах.

Борис приехал за день до похорон. Получив в Нью-Йорке телеграмму от Тани, он сразу же сел на пароход, шедший во Францию, однако пока он плыл до Европы, Шаляпин умер. Чтобы не беспокоить Бориса, капитан — деликатнейший человек! — распорядился выключить на судне радио, и только когда пароход пришел в порт, Борису сообщили трагическую новость.

Накануне похорон он успел сделать последние зарисовки отца. Для этого даже на некоторое время пришлось прекратить доступ на авеню д’Эйло для тех, кто желал проститься с Шаляпиным. В русских эмигрантских газетах появились краткие сообщения: «Около 5 часов дня по просьбе Б. Ф. Шаляпина, накануне приехавшего из Америки, доступ к гробу был прерван на один час. Сын покойного, художник, воспользовался этим перерывом, чтобы, преодолевая свое личное горе, сделать портрет отца на смертном одре». Это была самая тяжелая для Бориса работа, которую он сделал со слезами на глазах.

Федя, который находился в Лос-Анджелесе, на похороны отца не успел. Для того чтобы сесть на пароход в Нью-Йорке, ему нужно было сначала пересечь всю страну. Узнав в дороге о смерти отца, он отправил в Париж телеграмму: «Я с тобой». Ее положили Шаляпину на грудь.

В эти скорбные дни Иола Игнатьевна получила из Парижа письмо от Лидии, которая описывала ей все трагические события последнего времени.

«Моя дорогая мамусенька, — писала она, — вот сейчас вырвала наконец минутку, чтобы написать тебе после того ужаса, который произошел.

Папа еще дома, его бальзамировали. Он лежит такой изумительно красивый, с совершенно спокойным лицом, даже немного улыбается. Хоронить его будут в понедельник утром.

Его гроб будет стоять некоторое время в „Оперá“, где будут петь артисты и оркестр будет играть.

Мы были с папой, стояли у его кровати до последнего вздоха. Утром он метался и очень страдал, был в полусознании.

Часам к четырем с половиной мы снова собрались у его изголовья. Ему сделали множество уколов, чтобы успокоить его страдания. Его последние слова были о русском театре, и сам он спросил: „Где я? В театре?“ Потом он замолк, его глаза смотрели немного наверх, в одну точку. Он лежал уже спокойно и дышал с трудом, потом… перестал дышать. Это был конец.

Умер спокойно, ни одной судороги. Заснул.

Я до сих пор не могу привыкнуть к мысли, что папы нет, мне все кажется, что он спит только.

Мир праху его и вечная ему память!

Целую тебя крепко, мамуля моя ненаглядная, все время думаю о тебе и знаю, и чувствую, что в этот страшный час ты с нами и с отцом.

Целую тебя и люблю. Твоя Лидуша».

Все обиды, все недоразумения между Шаляпиным и детьми на время были забыты, недавние огорчения отошли в прошлое перед этим потрясшим их до основания горем. Он снова был для них их милым, обожаемым, дорогим папулей, которого они — как в детстве! — бесконечно любили и всю бесценность которого ощутили только теперь, потеряв его.

Но, может быть, острее всех смерть Шаляпина пережила именно Иола Игнатьевна, которая восприняла ее как нечто невозможное, невероятное и в то же время непоправимое. Целыми днями она плакала и никак не могла поверить в то, что «великого Шаляпина» больше нет.

Именно теперь, в этот самый страшный момент ее жизни, стало ясно, насколько она всегда — душой и сердцем — была рядом с ним, своими молитвами защищая его от всех жизненных бурь и невзгод, насколько крепко она была связана с ним какой-то непостижимой внутренней связью. Существует прекрасная легенда, рассказанная близкими Иолы Игнатьевны. Всю жизнь она сохраняла один из портретов Шаляпина, написанный еще в начале века художником В. Э. Рассинским. Портрет этот остался незаконченным: Шаляпин дал художнику несколько сеансов, а потом почему-то разочаровался в работе и перестал позировать. Но Иола Игнатьевна этот портрет сохранила. Он находился в ее комнате, под стеклом. Возможно, она любила смотреть на это дорогое для нее лицо — молодого Шаляпина — в период их по-настоящему общей жизни, — еще не отягощенного всемирной славой и пришедшим вместе с ней грузом грехов, с такими ясными, задумчивыми, немного грустными серо-голубыми глазами… Очевидцы рассказывали, что в день, час и минуту смерти Шаляпина в Париже по стеклу напротив портрета прошла трещина — Иола Игнатьевна узнала об этом еще до всех официальных сообщений и писем ее детей! — и она в ужасе вскрикнула: «Феденька умер!»

Официальное сообщение о его смерти пришло несколько позже. В это время Ирина была в гостях у друзей. «Предложили тост за выздоровление Федора Ивановича, — вспоминала она. — В ту же минуту неожиданно раздался телефонный звонок — мать вызывала меня домой. Тяжелое, горькое чувство сжало мне сердце. Я все поняла…

Мать встретила меня словами:

— Ириночка, Шаляпина больше нет…»

Кроме Лидиного письма, в эти дни Иола Игнатьевна получила также весточку от Феди. Он писал ей с борта парохода «Normandie», на котором плыл во Францию поклониться могиле отца. В последний раз они виделись два года назад. Шаляпин был еще довольно бодр и крепок, страстно любил жизнь и, бывало, говорил Феде: «Жалко мне умирать, уж очень я хорошо живу». Но однажды он обмолвился о том, что одна цыганка нагадала ему, что он умрет в 1938 году.

Федя был расстроен, что не успел проститься с отцом. Теперь он думал о том, что то же самое может случиться и с его мамой — с той только разницей, что у него даже не будет возможности прийти на ее могилу. И поэтому он сердился и даже злился на Иолу Игнатьевну за то, что она «сидит в этой Москве».

Но Иола Игнатьевна, скованная цепями советской действительности, уже была не властна в своих поступках. Написать об этом открыто она не могла, поэтому она давала это понять Феде осторожно, намеками: «…Поверь мне, что все твои желания есть точно и мои желания, если бы ты знал, как мне хочется вас всех увидеть, обнять, поговорить с вами по душам, поделиться своими душевными страданиями и мучениями…» Она чувствовала приближение старости и боялась, что так и не успеет повидать своих детей: «Годы летят, смерть приближается… Уже нет отца, наверное, и мне осталось недолго… Дай Бог, чтобы я еще раз успела вас всех увидеть…» Но, возможно, она и сама не верила в осуществимость своей мечты. Слишком жестокие, слишком страшные наступали для России времена…

Но на печальное свое положение в Советском Союзе Иола Игнатьевна смотрела как будто со стороны. Ее мысли сфокусировались теперь на Шаляпине. С его уходом ее связи с миром окончательно ослабли. Иола Игнатьевна тяжело и мучительно переживала его смерть и никак не могла примириться с ней. «…Я не могу успокоиться, — писала она Ирине, — и теперь, когда я одна, я все думаю, думаю и вновь думаю, и плачу. Боже мой, что есть наша жизнь — настоящая долина слез!!!»

Все в Москве напоминало ей о Шаляпине. Их искалеченный ныне дом, где они прожили двенадцать лет. У нее щемило сердце, когда она проходила мимо Большого театра. По воскресеньям она шла в церковь и даже там, молясь о Шаляпине, не могла удержаться от слез. Она простила ему все обиды, забыла все огорчения, которые он доставил ей за их долгую жизнь. Осталась только боль потери, страдание о том, что не она была рядом с ним в бесценные последние минуты его жизни, не она держала его за руку, не она закрыла ему глаза… «Как тяжело, когда окончательно непоправимо…» — написала она в это время Ирине.

В мае в Москве скромно отметили сорок дней со дня смерти Шаляпина. Отслужили панихиду в церкви, на которой, кроме Иолы Игнатьевны, присутствовали Наташа и Ольга Серовы, жена дирижера Мамонтовской оперы И. А. Труффи Елена Ивановна, Ольга Петровна Кундасова, Елена Владимировна Энгельгардт и некоторые другие близкие семье люди. Ирина была на гастролях в Сибири. Помянуть Шаляпина в Москве собрались одни женщины (за единственным исключением), мужественные и преданные ему, настоящие его друзья и искренние почитатели его таланта. Вокруг царил вакуум молчания — Шаляпин ведь считался изменником родины. Из церкви эта небольшая компания отправилась на Новинский бульвар. Пили чай, вспоминали Шаляпина, и после этого Иола Игнатьевна написала Ирине: «Его непоправимый уход до сих пор мне кажется каким-то ужасным сном…»

Несколько месяцев она никак не могла прийти в себя. С Шаляпиным была связана вся ее жизнь. Все ее поступки, все мысли и чувства были подчинены этому человеку, которому она все время пыталась что-то доказать, которого она старалась сделать лучше и в котором одновременно пыталась найти какие-то лишь ей одной ведомые достоинства, дававшие ей силы жить и бороться за будущее. И вот его не стало, осталась зияющая пустота… Что было делать дальше? «До сих пор я не могу успокоиться от мысли, что великий Шаляпин уже в могиле…» — написала она Ирине в июле 1938 года.

Теперь Иоле Игнатьевне постоянно приходилось оставаться одной, погруженной в свои безрадостные мысли. Ирина часто уезжала на гастроли: они были бедны, надо было зарабатывать на жизнь. Стараясь как-то продержаться в ее отсутствие, Иола Игнатьевна пробовала продавать вещи. С трудом ей удавалось сводить концы с концами, а потом ей переслали из Парижа копию завещания Шаляпина…

Завещание это было составлено в 1935 году во время его тяжелой болезни. Иолу Игнатьевну уведомляли о том, что наследницей всего его имущества, которое некоторые английские газеты оценили в сумму около 30 миллионов франков, становится Мария Валентиновна. Своим младшим дочерям Шаляпин оставил имущество во Франции, Австрии и деньги в лондонском «Барклай Банке» (к тому времени там находилась лишь ничтожная сумма, поскольку основные капиталы Мария Валентиновна сняла незадолго до смерти Шаляпина), а детям от первого брака — только часть своей недвижимости во Франции (как потом объяснили им адвокаты, поскольку этого требовали французские законы) и несуществующие деньги в лондонском банке. Таким образом, фактически лишенными наследства оказывались не только «неугодные» Лида, Федя и Таня, но и Ирина, и Борис, которых Шаляпин очень любил и с которыми у него сохранялись хорошие отношения. В пункте № 10 было особо отмечено: «Я сознательно опустил в этом завещании мою первую жену Иолу Шаляпину».

Это была ей награда за долгие годы страданий, за жизнь, посвященную ему, за то, что она вырастила ему пять прекрасных талантливых детей! «…Что касается меня, — писала Иола Игнатьевна после этого очередного удара Феде, — я этому не удивляюсь, я этого ждала материально, но морально (Бог ему простит) это недопустимо, он мог меня совсем не помянуть, это было бы гораздо благороднее… а так он, видимо, хотел преподнести мне последнее моральное унижение и оскорбление…» На старости лет Шаляпин оставлял ее без копейки денег. Учитывая советские законы, по которым Иоле Игнатьевне не полагалось пенсии, поскольку она, будучи домохозяйкой, большую часть жизни не работала (!), он обрекал ее на голодную смерть. Но и это не остановило его. Он даже не был так добр, чтобы оставить ей те несчастные 300 долларов, которые и при его жизни выплачивали ей крайне нерегулярно.

И хоть это было совсем непросто, надо было простить ему и этот его поступок. И Иола Игнатьевна простила, потому что глубоко чувствовала за ним железную руку Марии Валентиновны. И теперь это стало ее страданием и ее тяжкой болью, что она позволила утвердиться рядом с Шаляпиным такой женщине! Ведь Иола Игнатьевна слишком хорошо знала все слабые и сильные стороны Шаляпина. Подлецом он не был, но был чрезмерно доверчив и страшно нестоек в своих убеждениях. И недостойные люди пользовались этим, и Мария Валентиновна всегда могла убедить его сделать то, что было нужно ей, могла подвигнуть его на любую подлость. Ведь она всю жизнь нашептывала Шаляпину о том, какая она бедная, несчастная — абсолютно бесправная! — и что же будет с ней, если его не станет? И как же это прочно вошло в его сознание, если он и на смертном одре, в бреду, повторял: «Маша, что они с тобой все сделают? Они же тебя на части раздерут…» До последней минуты он защищал ее — от них, от тех, кто любил его глубоко, искренно и преданно, кто был верен ему до самого конца.

Узнав о том, что Иола Игнатьевна осталась в Москве без средств к существованию, Федя, который начал судебный процесс против Марии Валентиновны, пытаясь отсудить у нее часть отцовского имущества, стал более настойчиво предлагать маме выехать за границу на лечение. Но со смертью Шаляпина это стало окончательно невозможным. Времена изменились, мышеловка захлопнулась. Но об этом Иола Игнатьевна могла писать лишь намеками: «Конечно, если бы я смогла получить разрешение на выезд, я бы, не колеблясь ни минуты, поехала в Америку, чтобы увидеться с тобой и Борисом». Но пока оставалось лишь ждать и жить надеждой.

Вместе с тем Иола Игнатьевна не хотела покидать Москву навсегда. Воспоминания, которые у нее были связаны с этим городом, значили для нее гораздо больше, чем ее неутешительное настоящее. Шаляпин занимал в этих воспоминаниях главное место. Теперь, когда его не стало, по радио начали часто передавать его записи. «…Можешь себе представить, как мне тяжело их слушать», — писала Иола Игнатьевна Феде. Его голос из черной тарелки радио говорил с ней сквозь годы и расстояния, вопреки разрушительным законам смерти, но потом она вспоминала, что Шаляпин ушел навсегда… и снова плакала: «Я прихожу в отчаяние и целый день не могу прийти в себя, думая о нашей печальной судьбе…»

Вновь и вновь она переживала в душе картины прошлого и писала Феде о том, что ее тревожило, мучило: «Боже мой, как это все без конца тяжело и печально, как подумаешь о том, как все могло бы быть хорошо и радостно, если бы не существовало на свете злых гениев…» Теперь ей казалось вполне вероятным, что они с Шаляпиным смогли бы преодолеть все трудности и разногласия между ними — ведь когда-то они очень сильно любили друг друга. Но оба были слишком молоды, неопытны, слишком горячи и своенравны в своих поступках. С годами они, возможно, изменились бы, их недовольство улеглось… но на их пути появилась эта страшная женщина, «злой гений» их семьи, которая не гнушалась ничем ради достижения своих целей, и вот теперь благодаря ей они оказались униженными, обокраденными, в тисках нищеты, а память о Шаляпине омрачилась этим низким, гадким поступком, на который его сподвигла она. Ее влиянию — и только ему одному! — приписывала Иола Игнатьевна отдаление Шаляпина от семьи и все его неблагодарные поступки по отношению к ней и к ее детям в последнее время. Иначе она не могла поверить, чтобы «папа так изменился в последние годы его жизни», и потому несмотря на боль и горечь обиды, ему она прощала все — «мир его душе!» — но Марии Валентиновне — «нет, нет и еще раз нет».

После смерти Шаляпина для Иолы Игнатьевны окончательно настали тяжелые времена. Ее определили на содержание Ирины, но Ирина сама часто оставалась без работы, и тогда им становилось совсем трудно. Наступил день, когда Иола Игнатьевна вынуждена была попросить Федю присылать им посылки с вещами. Их старые вещи изнашивались, а новых купить они не могли.

Но еще бо́льшие страдания, чем собственное положение на грани нищеты, доставляла Иоле Игнатьевне неустроенность ее детей. Ирина, которая была на ее глазах, никак не могла попасть в хороший театр и вынуждена была соглашаться на случайную работу. В Америке пытались встать на ноги Боря, Федя и приехавшая к ним в 1939 году Лида. И Иола Игнатьевна, пытаясь подбодрить, писала им в письмах те же самые заветные слова, которые когда-то писала ей ее мама и которые стали девизом ее жизни: avanti е coraggio! Смелее вперед! Нужно бороться за жизнь, нужно храбро идти вперед, как солдаты в атаку, потому что эта жизнь и есть война, вечная, непрекращающаяся борьба за существование…

В 1939 году в Европе началась война. Из-за международной обстановки о приезде Иолы Игнатьевны в Америку на время пришлось забыть. Они вновь ограничили свое общение письмами, в которых главное место занимали воспоминания о России, об их милом доме, в котором было так покойно и уютно и где их постоянно окружала любовь. Настоящее не принимало их, окружающий мир казался враждебным. Из Америки Лида писала маме: «…Я, конечно, часто, очень часто вспоминаю мое изумительное детство, такое светлое, такое радостное, где было столько ласки, столько тепла!!! Я думаю, что такое детство, какое было у нас, редко у кого бывает, и я так тебе за него благодарна!!! И несмотря на неудачно сложившуюся жизнь нашей семьи, в чем мы меньше всего виноваты, мое детство дало мне настоящий фундамент для всей моей жизни, и, несмотря на все бури, неудачи и подчас очень тяжелую борьбу, я с пути не свернула и принципы мои непоколебимы. А это важно».

Кроме воспоминаний о жизни в России, еще одним основным мотивом их переписки оставался — Шаляпин. Иола Игнатьевна долго не могла примириться с его смертью… Даже в 1940 году она писала Феде: «Боже мой, как время бежит, уже два года, как папа ушел от нас навсегда. Как тяжело! Даже сегодня ночью я видела его во сне… Бедный мой (когда-то) Федор!!! Я не могу думать о нем без слез…»

Поначалу дети не были столь всепрощающи в своем отношении к поведению отца в последние годы его жизни. Они склонны были обвинять его в своем нынешнем стесненном материальном положении. И теперь Иола Игнатьевна стала между ними своеобразным посредником, прося своих детей простить и забыть те жестокие и несправедливые поступки, которые Шаляпин совершил по отношению к ним под воздействием обстоятельств: «Надо ему простить и молиться, чтобы там ему было легко…»

Иола Игнатьевна осталась верна себе. Она по-прежнему — как и всю их долгую жизнь! — в первую очередь думала о нем. Проиграв свою битву за Шаляпина, лишившись всего, униженная им до самой последней степени, она все-таки прощала и благословляла его, молилась за того человека, который причинил ей столько страданий. И этим она как будто отсекала дорогу тем, кто мог бы осмелиться осуждать Шаляпина. За то, что его любила, что его смерть оплакала такая женщина, ему могло бы проститься многое… Но он, к сожалению, этого так и не узнал… «Он так и не понял, как я его любила».

Между тем приближались суровые годы. В 1940 году, когда практически вся Европа была втянута в новую мировую войну, почти все члены огромной шаляпинской семьи собрались в Америке. Борис успешно делал карьеру художника. Федор снимался в Holliwood production. Лида с подругой открыли в Нью-Йорке частную вокальную студию.

В Нью-Йорк же, спасаясь от войны, приехали Мария Валентиновна, Марфа с семейством и девятнадцатилетняя Дася, которая недавно вышла замуж и испытывала безграничное счастье первых месяцев супружества.

Таня с маленьким сыном Федором осталась в Европе.

Несмотря на тянувшееся судебное разбирательство, разбивающее шаляпинские семьи на два враждующих лагеря, у Лиды сложились неплохие отношения со своими сводными сестрами. О Марфе Лида писала матери, что она очень хороший, честный и порядочный человек: «Мы часто говорим с ней о тебе, и она всегда говорит о тебе с глубоким уважением и многим возмущена».

Дася тоже часто звонила Лиде, предпочитая, несмотря на разницу в возрасте в двадцать лет, проводить время с ней, а не со своими ровесницами.

12 апреля 1940 года в Нью-Йорке была отслужена панихида по Шаляпину. На ней присутствовали Лида, Борис, Дася с мужем, Марфа с дочкой и Мария Валентиновна. После этого Лида писала матери: «У меня было странное впечатление… Ну как тебе сказать? Никто его особенно не оплакивал. Я не говорю о слезах, слезы могут быть и фальшивыми. Я говорю о более глубоком чувстве… Как-то раз, пришлось к слову, я спросила Дасю: „А ты часто вспоминаешь папу?“ Она мне ответила: „Нет, никогда!“ Я была так ошеломлена ее ответом, что ничего не сказала. Как-то позже, когда опять зашел разговор об отце, она мне призналась, что никогда отца не любила, потому что всегда его боялась. С детства. Бедный отец, он так и умер, не узнав, кто его любит. Вообще никакой правды он так и не узнал. Любили его искренно, глубоко и по-настоящему два человека: ты и Ирина. Что же касается других членов нашей семьи, я знаю, что по крайней мере наше отношение к отцу было бескорыстным…»

И все же, несмотря на обиды и трудности, жизнь детей в Америке постепенно налаживалась. Здесь они получили какую-то минимальную уверенность, спокойствие, намек на нормальную, устроенную жизнь. Не то было в Европе…

В 1941–1945 годах каким-то грозным кошмаром пронеслась над Россией тяжелая, жестокая война с Германией. Самые страшные, голодные и холодные годы 1941–1942, когда немцы подходили вплотную к Москве, Иола Игнатьевна и Ирина прожили в своем доме на Новинском бульваре. На время связь с миром была прервана, и Иола Игнатьевна ничего не знала о судьбе своих детей и особенно о Тане, которая с маленьким сыном оказалась в Швейцарии. Во время войны погиб второй муж Тани Эдгар Конер, австриец, до революции долгое время живший в России и потому прекрасно говоривший по-русски. Его застрелил в упор гитлеровский офицер, когда он попытался вступиться за русских военнопленных. В эти страшные годы Таня пережила все возможные испытания — голод, холод, нужду, постоянный страх за свою жизнь и за жизнь своего маленького сына. Позже ей, совершенно обессиленной, удалось перебраться во Францию, а оттуда — в Америку, к братьям и сестре. Война окончательно подорвала ее и без того слабое здоровье.

Но еще тяжелее было в военной Москве Иоле Игнатьевне и Ирине, которые должны были как будто заново пережить все лишения первых революционных лет. Только в 1943 году через «красный крест» они стали получать редкие посылки из Америки. Начали приходить письма от Лиды и Феди, которые шли неимоверно долго.

Все испытания, все тяжести сурового военного времени Иола Игнатьевна выдержала мужественно и достойно. Зимы в военной Москве стояли на редкость холодные: мороз доходил до 35 градусов. Поэтому Иола Игнатьевна часто болела. Ее хрупкий организм не выдерживал подобных испытаний, но она не потеряла ни достоинства, ни силы духа. Чтобы выжить, они с Ириной продавали вещи, картины Коровина, которых в их доме было великое множество. Но никогда, ни в какие самые страшные, отчаянные месяцы, когда под угрозой была сама их жизнь, никто из них не подумал о том, что они могут продать хотя бы одну вещь, принадлежавшую Шаляпину, как-то связанную с его именем, которое для них было свято. Они берегли все до мелочей.

В годы войны в составе фронтовой артистической бригады Театра имени Моссовета Ирина ездила с концертами на фронт, выступала в клубах частей и соединений Северного и Балтийского флотов. Их маленькую артистическую бригаду перевозили из одной части в другую на торпедных катерах, а вокруг, как вспоминала она, в холодных темных водах шныряли немецкие подводные лодки… С войны Ирина привезла награды — медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов», почетную грамоту Комитета по делам искусств и значок отличника военно-шефской работы… Как это было ничтожно мало по сравнению с тем, что вынесла эта мужественная и отважная женщина, которая всю жизнь чувствовала на себе ответственность положения дочери великого Шаляпина.

Только в 1946 году полностью восстановилась связь с миром, и Иола Игнатьевна регулярно стала получать письма детей. «Милая и дорогая мамочка! — писал ей Федя после большого перерыва. — Часто, часто думаю о тебе. Ты так далеко от нас, что трудно себе представить день нашей встречи. Мы так мало знаем о вас…» Со дня их последней встречи прошло уже десять лет. Советский Союз по-прежнему оставался отделенным от мира железным занавесом, и поэтому казалось, что они живут не только в разных странах, но на разных планетах, в разных мирах. И даже после обшей победы в борьбе с нацизмом они оказывались отрезанными друг от друга не меньше, чем прежде.

В этом же своем первом послевоенном письме Федя сообщил маме о смерти Рахманинова, с которым он постоянно встречался в Америке. Федя и раньше часто писал о Рахманинове. В 1941 году он, например, описал матери одну из своих встреч с Рахманиновым в Лос-Анджелесе: «Недавно здесь концертировал Сергей Васильевич Рахманинов. Он меня очень любит, и мы с ним большие друзья. Как только он приезжает, он немедленно звонит мне, и я автоматически делаюсь его шофером и развожу его по концертам, делам и гостям. Всегда бываем вместе. Кроме того, я рассказываю ему всякую ерунду, и он от души хохочет. Бесконечно интересны разговоры о музыке. Говорим очень интимно, так что даже рассказал мне, как он сочиняет музыку и как это творчество происходит. Этого он никому не рассказывает…»

У себя в Лонг-Айленде Рахманиновы часто приглашали к ужину гостей. «На громадной террасе в доме были расставлены небольшие столики, на которых сервировалась еда, — писала в воспоминаниях Наталья Александровна Рахманинова. — Все стены террасы были покрыты цветами, и всюду горели лампы. Было очень красиво и удобно. Приезжали Бертенсон, Горовицы, Федя Шаляпин, Тамировы, Ратовы. Было очень весело и оживленно. Приехал раз и Артур Рубинштейн с женой. Раз обедала чета Стравинских, в свою очередь пригласивших нас на обед».

Однажды, вспоминал Федя, Рахманинов поставил пластинку с «Элегией» Массне, которую пел Шаляпин, и все, притихнув, слушали. А у Феди было такое чувство, как будто отец не умер, а просто уехал куда-то на гастроли. Он так приучил их к своим постоянным отлучкам, что они не испытывали острого чувства потери…

Но вот в марте 1943 года умер и Рахманинов. Еще в феврале, смертельно больной, он выступал с концертами в Америке. «Выехав утром из Нью-Орлеана в Калифорнию, в пути Сергей Васильевич во время кашля заметил появившуюся кровь из горла, — вспоминала Н. А. Рахманинова. — Мы оба сильно испугались. Я немедленно уложила его на кушетку и давала глотать кусочки льда. Мы послали телеграмму Феде Шаляпину в Калифорнию с просьбой встретить нас на вокзале в Лос-Анджелесе и предупредить доктора Голицына о нашем приезде. Кроме того, конечно, телеграфировали дочери Ирине о случившемся. В поезде же мы получили ответ от нее… Когда мы приехали наконец в Лос-Анджелес, нас встретили Федя Шаляпин и Тамара Тамирова, захватившие кресло для передвижения. Тут же стоял ambulance для перевозки Сергея Васильевича в госпиталь и доктор, извещенный Ириной телеграммой о времени нашего приезда…»

Рахманинова поместили в госпиталь, но ненадолго. У него оказалась последняя стадия рака, не оставлявшая надежды на излечение, и вскоре его выписали домой.

В последние недели умирающего Рахманинова навещали многие его друзья, но болезнь быстро прогрессировала, силы его таяли, и вскоре, кроме Феди, к нему уже никого не пускали. За несколько дней до смерти Федя сам постриг его, «как всегда, под машинку». Он оказался одним из тех немногих — самых близких! — Рахманинову людей, которых тот хотел видеть в последние минуты своей жизни. Возможно, Федя, во всем так похожий на отца, напоминал ему молодого Шаляпина, яркое, многообещающее начало их общей артистической молодости…

28 марта Рахманинов скончался. Гроб с телом был выставлен в церкви иконы Божией Матери «Взыскание погибших», находившейся на окраине Лос-Анджелеса. Наталья Александровна не захотела делать посмертной маски, и Федя на свой страх и риск пробрался ранним утром 30 марта в церковь и при тусклом свете одинокой лампочки сделал последние зарисовки лежащего в гробу Рахманинова.

Однако связи великого композитора и с другими членами шаляпинской семьи были не менее тесными. В том же 1946 году, когда Иолу Игнатьевну настигло это письмо Феди, возвещающее о начале нового, послевоенного, периода в их жизни, она получила от Рахманинова еще один прощальный привет. В начале года в Москву прибыл портрет Рахманинова, который сделал в 1940 году Борис. Это был один из лучших портретов композитора, о чем вскоре стало известно в Советском Союзе, и по окончании войны директор Музея музыкальной культуры Е. Н. Алексеева отправила Борису телеграмму с просьбой сообщить условия возможного приобретения портрета. 11 января 1946 года Борис ответил ей, что уже передал портрет генеральному консулу в Нью-Йорке В. А. Казаньеву. «Я счастлив принести этот дар моей Родине», — заявил он и попросил, чтобы по прибытии портрета в Москву об этом сообщили его матери и сестре.

Портрет Рахманинова работы Бориса был выставлен в Московской консерватории. Узнав об этом, Иола Игнатьевна побежала смотреть его. Портрет произвел на нее огромное впечатление. Рахманинов был на нем как будто живой, а его руки привели ее в восторг. Об этом она потом написала Борису: «Мне показалось, что вот сейчас они двинутся, и он заиграет так же чудно, как он играл». И можно ли было подумать, что этот замечательный портрет создал ее сын!

В сентябре этого же года Борис прислал матери в Москву журнал «Тайм», где он сотрудничал уже много лет, с репродукциями своих работ. Иоле Игнатьевне особенно понравились портреты Тосканини, Рахманинова (Борис рисовал его дважды) — этих людей, оставивших заметный след в искусстве XX века, она знала когда-то…

«Bravo, мой дорогой мальчик, — писала Иола Игнатьевна после этого Боре, — я вижу, что ты сделал большие успехи, и горжусь тобой, тебя можно назвать хорошим художником, мастером своего дела…» Как она жалела, что Шаляпин не дожил до этого момента!

Возобновившиеся письма детей и присланные ей работы Бориса были для Иолы Игнатьевны той тонюсенькой ниточкой, которая снова протянулась между ней и теми людьми, которых она любила и по которым тосковала. «По закону природы мне очень немного остается жить… — писала Иола Игнатьевна Борису, — но я постоянно молю Бога, чтобы он дал мне силы увидеть вас, мои дорогие дети и внуки мои… Это единственное желание, которое осталось у меня в этом мире… Я здесь так одинока и несчастна».

Может быть, именно поэтому она особенно стремилась к тем людям, с которыми ее связывали общие воспоминания о прошлом. После войны Иоле Игнатьевне удалось разыскать свою давнюю подругу Антониетту Барбьери, с которой они когда-то весной 1896 года вместе отправились в свое первое отчаянное путешествие в Россию, в Нижний Новгород. Подруги переписывались много лет. Шаляпин называл Антониетту на русский лад ласково Тонечкой и всегда просил Иолу Игнатьевну передавать ей приветы. Антониетта была посвящена во многие (но, конечно, не во все!) тайны Иолы Игнатьевны и искренне жалела свою подругу. «Бедная Иоле, твой крест очень тяжел. Но будь мужественной», — писала она ей в одном из писем, а в другом спрашивала: «Неужели ты еще не смирилась с человеческой неблагодарностью?»

Когда кончилась война, Иола Игнатьевна снова написала Антониетте. Та ответила ей. Завязалась их недолгая послевоенная переписка. Они подводили итоги, в предчувствии завершения жизненного пути обращали свои взоры на прожитую жизнь и на тот, как казалось им, совсем недолгий отрезок времени, который им еще предстояло пройти… «Как ты говоришь в своем письме, слишком много страданий мы пережили, и поэтому надо постараться забыть все эти годы, полные тоски», — писала Антониетта своей подруге в августе 1947 года из Рапалло, где она жила с семьей своего покойного брата. А вскоре ее не стало…

Иоле Игнатьевне предстояло пережить и эту смерть. Ее мир уходил в небытие. Все меньше людей, которых она любила и знала, оставалось на свете. Все, что было ей дорого, что связывало с прошлым и возвращало ее в прекрасные воспоминания, было разрушено, уничтожено и постепенно стиралось с лица земли. Ее дом на Новинском бульваре, который она когда-то подняла почти из пепла, приходил в негодность и имел совсем жалкий вид. В Ратухино, в которое она тоже вложила немало сил и которое ей давно не принадлежало, устроили детский санаторий. А в их имении на Волге располагался дом отдыха «Порошино». Теперь ее бывшей собственностью пользовались совсем другие люди. В церкви села Гагино, где они венчались с Шаляпиным, устроили склад, а дом Татьяны Любатович в Путятино, где справляли они свой «свадебный пир на турецкий манер», отнятый у его бывшей хозяйки, перевезли в ближайший город Александров и использовали как помещение для детского сада, а потом он и вовсе сгнил… Россия ее прошлого канула в лету. Теперь Иола Игнатьевна жила совсем в другой стране, где она могла лишь с трудом найти отдельные, ускользающие черточки той прежней, далекой России, в которой она прожила столько лет и воспоминания о которой она все еще любила.

Вскоре после окончания войны в советском обществе постепенно начал ломаться лед молчания вокруг имени Шаляпина. Об Иоле Игнатьевне и Ирине неожиданно вспомнили. В октябре 1945 года в газете «Вечерняя Москва» впервые появилась небольшая заметка об особняке Шаляпиных на Новинском бульваре. Корреспондент посетил их скромное жилище и затем писал: «На стенах здесь возле картин известных русских художников можно увидеть любопытные фотографии и карикатуры: юмористические автопортреты, которые Шаляпин рисовал, изображая себя в роли Дон Кихота, карикатуры, снабженные шутливыми надписями автора, фотографии, рисующие жизненный путь замечательного артиста. Мы видим Шаляпина в сапожной мастерской, видим его во всех ролях, сыгранных им на русской и европейской оперных сценах.

Среди личных вещей Шаляпина — коллекция напетых им пробных пластинок с собственноручными замечаниями певца».

Все это сквозь войну, сквозь все бури и испытания пронесли Иола Игнатьевна и Ирина. И все это могло безвозвратно погибнуть, потому что к 1946 году их ветхий дом с протекающей крышей находился в совершенно катастрофическом состоянии. Однако советское правительство неожиданно проявило редкостное человеколюбие, и в 1946 году Иола Игнатьевна и Ирина смогли переехать хоть и в маленькую, но зато отдельную (!) двухкомнатную квартиру на Кутузовском проспекте, в доме, принадлежащем Министерству иностранных дел (одним из их соседей вскоре окажется Д. Д. Шостакович). Остальные жильцы, менее значимые, продолжали существовать в доме на Новинском бульваре в тех же пещерных условиях, но шаляпинский архив был спасен.

Наступала новая эра. После войны в Советском Союзе началась постепенная, медленная, полуподпольная реабилитация имени Шаляпина, инициатором которой стала Ирина.

Летом 1946 года в Государственном центральном театральном музее имени А. А. Бахрушина готовилась выставка, посвященная Шаляпину и приуроченная к «памятной дате» — пятидесятилетию со дня первого выступления Шаляпина в Москве в партии Ивана Сусанина, такого памятного для Иолы Игнатьевны. Однако провести эту выставку в этом году так и не удалось. Она открылась два года спустя, в десятилетнюю годовщину со дня смерти Шаляпина, и называлась «Русский оперный театр и Ф. И. Шаляпин». Создатели этой выставки не оставили в документах своих имен: в советском обществе еще господствовал страх. И все же… это были первые вестники возвращающейся на родину славы Шаляпина.

Именно в 1946 году Иола Игнатьевна впервые поделилась с Федей их с Ириной мечтой — когда-нибудь создать музей Шаляпина в их доме на Новинском бульваре. По-прежнему все мечты и желания этих двух женщин были связаны с одним дорогим для них именем. А между тем даже думать об этом в то время казалось безумием. Россия медленно восстанавливалась после военных испытаний, реабилитация имени Шаляпина еще только-только начиналась, а Иола Игнатьевна и Ирина переживали один из самых тяжелых — материально — периодов своей жизни, когда было иногда настолько тяжело, что им помогали знакомые. Был в их жизни один добрый гений… Раз в неделю раздавался звонок в дверь их квартиры, и на пороге им оставляли пакеты с продуктами. Кто это был? Они так и не узнали имени своего благодетеля. Так продолжалось несколько лет. Только в 1948 году Иоле Игнатьевне как вдове Шаляпина государство наконец дало персональную пенсию. Не то чтобы это была для них огромная сумма, но на нее уже можно было как-то жить вдвоем, не нищенствуя, не распродавая вещи.

После войны Ирина ушла из Театра имени Моссовета, где она работала несколько последних лет, и серьезно занялась работой по собиранию огромного и разбросанного по частным собраниям литературного наследства отца, материалов о его жизни и творчестве, его личных вещей. Вскоре она создала литературно-музыкальную композицию «Рассказ об отце» и отправилась с ней выступать по разным городам своей огромной страны. Она была первой, кто по-донкихотовски открыто, с поднятым забралом, ринулась восстанавливать доброе имя Шаляпина, память о «самом дорогом для нее человеке».

В 1952 году подумывать о том, чтобы снять фильм об отце, начал и Федя, но, как и следовало ожидать, его желания остались только желаниями. С возрастом Федя не стал более упорным или трудолюбивым. Да и кто, если задуматься, смог бы сыграть Шаляпина?..

Несмотря на годы, проведенные за границей, все дети в эмиграции постоянно возвращались мыслями в прошлое. В каком-то смысле они так и остались мальчишками и девчонками с Новинского бульвара, не повзрослевшими шаляпинскими детьми… Как часто они вспоминали Россию, фрагменты их фантастически прекрасного детства, которое больше напоминало сказку! Лида писала маме, что она часто видит во сне Москву, Новинский бульвар… Как они едут на санях по заснеженным московским улицам, а на углах стоят мороженщики, и Иола Игнатьевна с ними — еще такая молодая, красивая, с черными волосами, в которых нет ни пряди седины… В снах перед ними проходили картинки их прошлой жизни. А еще Лиде часто снилось, что мама наконец-то приезжает к ним и они обнимают и целуют ее… Ведь они столько лет с нетерпением ждали именно этого дня!..

Действительность была иная — суровая и жестокая. «Да, мамочка моя! — в серьезные минуты своей жизни писала Лида. — Слава Господу, что он нас наделил большой жизнерадостностью, иначе плохо было бы. Много нас судьба била по голове и немало „соли“ пришлось проглотить. Да и теперь иногда на сердце скребутся кошки, но я их стараюсь прогонять, и мне это удается. Жизнь такая короткая, и несет она гораздо больше горя, чем радости, поэтому надо с этим бороться и отгонять все злое, и ловить все хорошее, и идти ко всему хорошему».

Прошло много лет с того времени, как подавленные и неустроенные, они прибыли в Америку. Теперь времена изменились, судьба была благосклоннее к ним. Борис стал известным художником, создал галерею образов самых известных людей XX столетия, куда входили Тосканини, Рахманинов, Горовиц, авиаконструктор Сикорский, Игорь Стравинский, Сергей Кусевицкий, Яша Хейфец, Михаил Чехов, Клод Фаррэр, Теодор Драйзер, миссис Джеймс Рузвельт, мать президента США, и многие-многие другие… В Америке Бориса называли «автором портретов знаменитостей». В 1950 году он построил себе дом в русском стиле в небольшом городке Истоне, штат Коннектикут, и поселился там со своей второй женой Хельчей. Окрестности напоминали ему Итларь, их милое Ратухино, куда они все постоянно мысленно возвращались.

Федя работал в Голливуде. Нельзя сказать, чтобы он жил шикарно (денег ему постоянно не хватало), но все же и он как-то устроился и довольно регулярно снимался в кино.

Таня посвятила себя семейной жизни. После окончания Второй мировой войны она перебралась в Америку и теперь жила вместе с Лидой в Нью-Йорке. Растила сына Федора. Ее дети от первого брака Лидия и Франко жили в Италии и регулярно писали ей. Таня очень гордилась своими детьми.

Дела в Лидиной студии пения тоже шли хорошо. Она добилась успеха и теперь уже «занимала положение», как написала она в одном из писем маме. Раз в год Лида с учениками выступала с отчетными концертами в «Карнеги-холл» (Лида посылала маме программки концертов), а в 1956 году Национальная федерация музыкантов Соединенных Штатов учредила стипендию имени Ф. И. Шаляпина и присудила ее Лидиной частной студии! Первым обладателем Шаляпинской стипендии стал ученик Лиды Джон Кармин Фьорито.

Хотя прошло уже много лет со дня смерти Шаляпина, но дети еще остро помнили несправедливость, которая была допущена по отношению к ним отцом. Все еще, затухая или разгораясь, медленно тянулось никому ненужное дело о наследстве. Все понимали, что оно не принесет никаких результатов, но смириться с нанесенным когда-то оскорблением было нелегко. «…Отцу мы ничего откровенно не говорили, — писала Лида матери, — все боялись его расстроить, все деликатничали, „благородно молчали“, принимая незаслуженные пощечины и глотая горькие пилюли. Так он и ушел в лучший мир в полной уверенности, что М.В. наша жертва и наши сестры, бедняжки, из-за нас в большой опасности. Результат нашей дурацкой деликатности и молчания ты знаешь. Если существует загробный мир, как он там страдает и даже злится, видя правду!!! А мы тут от досады на свою глупость лопаемся».

Материальные затруднения могли пройти, но моральные обиды быстро не забывались. Шрамы, нанесенные Шаляпиным детям, зарубцовывались медленно.

В Москве же тем временем шла совсем другая жизнь, далекая от этих материальных интересов. Отношение к Шаляпину в советском обществе — благодаря заботам Ирины — постепенно менялось. В 1953 году удалось отпраздновать 80-летие со дня его рождения. В Москве состоялось несколько торжественных вечеров — в Доме актера, в Центральном доме работников искусств, в Большом зале Московской консерватории. В этих вечерах участвовали лучшие силы: оркестр Большого театра, известные дирижеры во главе с легендарным Н. С. Головановым, лучшие певцы, солисты Большого театра, среди которых был и молодой бас Александр Огнивцев, внешне необыкновенно похожий на Шаляпина, а также бывшие студийцы Шаляпинской студии, ставшие известными артистами, писатели, скульпторы, музыканты, знавшие Шаляпина…

На одном из вечеров Ирина прочитала неопубликованные письма В. В. Стасова, который восхищался талантом молодого Шаляпина. По поводу этих писем в свое время у Ирины с отцом возникла довольно острая переписка. В ноябре 1937 года Шаляпин попросил ее прислать ему письма Стасова в Париж, где французы будто бы хотели устроить его музей, и Шаляпин посчитал «наиболее целесообразным иметь письма и другие какие-либо документы здесь, у меня, в Париже»: «Ибо что я Гекубе? Кому это там будет интересно? Иметь всякую ерунду относительно „врага народа“».

Однако Ирина воспротивилась этому и даже, несмотря на свою безмерную — и во многом слепую — любовь к отцу, ответила ему довольно категорично: «Конечно, самое обидное, что ты вследствие тех или иных обстоятельств порвал со своей родиной, но никто тебя „врагом“, как ты думаешь, не считает. Однако же все понимают, что ты совсем забыл нас и все время думаешь, что тебе хотят какого-то зла, да неверно это!!! …Я люблю русскую землю, русскую литературу и хочу, чтобы страна моя обогащалась… Мы не мелочны, как ты думаешь, и хотя потеряли тебя как человека и актера, все же отдаем дань твоему огромному искусству».

Это был необычный для Ирины тон в ее сентиментально-ласковой переписке с отцом. Но письма Стасова она отстояла и вот теперь, наконец, смогла придать их огласке, сделать достоянием широкой публики.

А в фойе Дома актера была развернута выставка, посвященная Шаляпину, куда вошли материалы из фондов Театрального музея имени А. А. Бахрушина. Среди них были материалы, переданные в музей Иолой Игнатьевной и Ириной.

Юбилей Шаляпина отметили широко. Не так это просто было сделать, но все же сила гения Шаляпина постепенно пробивала стену казенного молчания и бюрократизма. Но и то сказать: это уже был 1953 год. Россия стояла на пороге огромных перемен.

В 1955 году «в целях популяризации творчества Шаляпина» была создана комиссия для изучения его наследия, а в конце 50-х годов открылась постоянная шаляпинская экспозиция в Театральном музее имени А. А. Бахрушина.

И только в 1956 году, когда политическая атмосфера в России начала постепенно меняться и легкие заморозки сменили господствовавший до этого трескучий мороз, Ирина осмелилась наконец обратиться с просьбой в ЦК КПСС разрешить ей посетить могилу отца на кладбище «Батиньоль» в Париже. И хотя Ирина немало сделала для культуры своей страны и не раз доказала ей свою преданность, одну в Париж ее все-таки не пустили, рекомендовали ей осуществить поездку во Францию «в порядке туризма с одной из экскурсионных групп», и только восемнадцать лет спустя после смерти Шаляпина Ирина смогла прийти на его могилу и положить цветы… Такой и запечатлел ее объектив фотографа — ее скорбный лик, склоненный над могилой, в эту печальную — и такую позднюю! — встречу…

Ирина могла положить цветы на могилу отца с чистой совестью. Она единственная изо всех детей Шаляпина бескорыстно служила ему, а не только пользовалась его именем. Она не отрекалась от него — в любые годы, перед лицом самых страшных опасностей, даже перед угрозой смерти. Своей реабилитацией на родине Шаляпин был обязан главным образом ей. Она смело шла вперед, и ее энтузиазму, ее упорству поддавались любые, самые непреодолимые преграды.

Благодаря Ирине в различных городах Советского Союза на зданиях, связанных с именем Шаляпина, появились мемориальные доски, а в музеях — специальные экспозиции. Она нашла уникальные документы, написала интереснейшие воспоминания. Вместе с Иолой Игнатьевной они передали в дар Бахрушинскому музею костюмы Шаляпина, подношения и адреса, скульптурные изображения, большое количество фотографий Шаляпина — в ролях и в жизни. Все, кто начинал заниматься шаляпиноведением, обращались к ним.

Их квартира на Кутузовском проспекте напоминала музей. Комната Ирины была целиком посвящена Шаляпину. Здесь стоял старинный шкаф, украшенный по бокам всяческими завитушками и с зеркалом во всю дверцу.

— Перед театром отец всегда смотрелся в это зеркало, — говорила своим посетителям Ирина.

У нее хранились стулья из столовой с Новинского бульвара. Тот стул, на котором любил сидеть Шаляпин, был отмечен красной ленточкой. Ирина хранила шаляпинский рояль, привезенный из Ленинграда накануне Великой Отечественной войны, письменный стол, библиотеку отца… Стены ее комнаты были завешены фотографиями и рисунками Шаляпина, картинами Нестерова, Васнецова, Коровина… Увы, это была лишь малая часть того богатства, которое существовало в их доме до революции. Но и это сохранить в советские годы уже было подвигом. На Кутузовском проспекте, в тесной квартирке Иолы Игнатьевны и Ирины, долгое время хранился весь огромный шаляпинский архив.

Постепенно имя Шаляпина возвращалось к людям. Ирина ездила по городам Советского Союза с чтением своей композиции «Рассказ об отце», сопровождавшейся показом диапозитивов фотографий Шаляпина и записями песен, арий и романсов в его исполнении, и на ее концерты становилось попасть все труднее. Все больше народу тянулось к искусству Шаляпина…

И поскольку теперь Ирина должна была много ездить по своим делам, связанным с пропагандой творческого наследия отца, большую часть времени Иоле Игнатьевне приходилось проводить одной, что в ее возрасте было уже не так-то просто. Может быть, именно поэтому она в 1955 году написала Феде о том, что хотела бы приехать в Италию, но боится, что она слишком стара и слаба для подобного путешествия. Но Федя ухватился за это ее желание и успокаивал маму, что все заботы по переезду он возьмет на себя. Однако в этот раз поездка не состоялась (могла бы не состояться вообще!), ибо в конце 1956 года Иола Игнатьевна сломала позвоночник, и это едва не стоило ей жизни.

История эта почти невероятная, хотя в то же время она необыкновенно ярко характеризует ту атмосферу, которой была окружена Иола Игнатьевна в Советском Союзе. Она упала у себя в комнате рано утром (видимо, у нее закружилась голова), ударившись спиной и головой о край стола. Несмотря на боль, она сама дошла до кровати, но в последующие часы у нее начались такие сильные боли, что пришлось вызвать врача. Приехала «скорая» из Института Склифософского, врач осмотрел Иолу Игнатьевну и заметил, что травма серьезная. Но поскольку Иоле Игнатьевне было уже восемьдесят три года, то по негласно установленному правилу время на нее решили не тратить и гуманно оставили умирать дома.

Но кто-то (опять ее добрый гений?) с этим не смирился. Информация просочилась в прессу, и вскоре Би-Би-Си передало о том, что жена известного певца Шаляпина лежит дома без помощи, так как в госпитализации в лечебное учреждение ей отказали. И тут завертелись проржавевшие колесики советской государственной машины, и на Кутузовский проспект уже мчалась новая «скорая помощь», и Иолу Игнатьевну — двадцать два дня спустя после травмы! — поместили не куда-нибудь, а в знаменитую «кремлевскую» больницу.

У Иолы Игнатьевны оказался компрессионный перелом третьего поясничного позвонка, но хорошие специалисты (и хорошие условия) сделали свое дело. Несколько месяцев Иола Игнатьевна пролежала в «кремлевской» больнице. Перелом позвоночника сросся, врачи научили ее ходить. Но общая картина ее здоровья была удручающей. «Старая машина» постепенно приходила в негодность…

Но Федя, казалось, не хотел видеть очевидного и по-прежнему не терял надежды на приезд мамы. В 1957 году он прислал ей из Италии открытку: видел дядю Масси, он старенький, но бодрый. Федя хотел вернуть маму к ее прежней итальянской жизни, зажечь в ней желание увидеть свою родину, своих родных. «У всех итальянцев в семьях живут старушки-мамы. Я вижу, как они сидят на балконах, и, когда я прохожу по улицам, думаю: „Вот и моя мама могла бы так сидеть на балконе нашей квартиры“», — писал он ей, желая устроить ее в Риме в комфорте и уюте и избавить от той скучной, неинтересной жизни, которой она жила в Советском Союзе много лет. Но проблема заключалась в том, что ехать куда-либо одна Иола Игнатьевна уже не могла, а найти сопровождающего в Москве было в то время не так-то просто. И потому в этих бесконечных переговорах безрезультатно утекало время, подтачивая и без того слабые силы Иолы Игнатьевны, и постепенно желание куда-то ехать у нее исчезало. В Москве был ее дом (Иола Игнатьевна в шутку называла себя «старой москвичкой»), ее вещи. Здесь были ее друзья и знакомые. В России она прожила долгую жизнь, здесь она была когда-то счастлива, и теперь она хотела умереть здесь, хотела, чтобы ее похоронили рядом с любимым сыном Игорем. В одном из писем к Феде Ирина заметила, что мама давно уже живет не материальной, а духовной жизнью. Она мыслями в прошлом, с теми, кого давно нет…

Однако и в реальной жизни интеллигентской Москвы Иола Игнатьевна играла в то время отнюдь не последнюю роль. Теперь, когда благодаря заботам Ирины имя Шаляпина было реабилитировано, к Иоле Игнатьевне приходило много народу — журналисты, артисты, исследователи творчества Шаляпина. Она стала достопримечательностью культурной Москвы, общаться с ней считалось честью и одновременно большим удовольствием, поскольку она запомнилась как человек «обаятельный и милый», доброжелательный и очень простой в общении.

«Она всегда пользовалась любовью и уважением москвичей — артистов, художников, писателей, всех, с кем ей приходилось встречаться на протяжении своей долгой жизни… Несмотря на преклонный возраст, она была необычайно живой и темпераментной, сохранила ясную память», — писал о ней журналист М. Н. Долгополов в книге «Звездное ожерелье».

А другой журналист Л. В. Горнунг так вспоминал о своем общении с членами семьи Шаляпина:

«Ирина Федоровна — единственная из детей Шаляпина оставалась в Москве и жила со своей матерью-итальянкой Иолой Игнатьевной. И если характер у Ирины был не слишком приятный, то от общения с ее матерью у меня остались самые теплые воспоминания…

В комнате Ирины висело несколько картин Константина Коровина, то ли они были куплены в свое время Федором Ивановичем, то ли подарены ему художником. Ирина Федоровна продавала некоторые пейзажи.

В комнате ее матери картин не было. Висела очень большая фотография первенца Шаляпиных Игоря, который умер пяти лет от роду [33] .

На письменном столике Иолы Игнатьевны стоял рисунок Серова, изображавший ее в молодости. На туалетном столике — овальное зеркало, за раму которого были заткнуты фотографии ее детей, присланные ей из Америки. Сама Иола Игнатьевна была очень симпатичная старушка, отлично говорившая по-русски. Чаще всего ее можно было застать на кухне, в фартуке около керосинки. Ирина как будто бы даже притесняла ее…»

В последние годы отношения между Иолой Игнатьевной и Ириной ухудшились настолько, что они почти не разговаривали друг с другом и даже хозяйство вели порознь. Слишком многое они пережили, слишком от многого устали. За плечами у них были долгие годы жизни на грани нищеты, постоянные моральные и материальные унижения, страх за свою жизнь из-за их чрезмерной преданности Шаляпину, определенный отрезок времени ненавидимому собственной страной. И теперь еще слишком многое раздражало их в окружающей действительности и друг в друге. Ведь жизнь их — в стесненных материальных условиях — до сих пор была весьма неприглядна.

Но если что-то и объединяло их вместе на короткие радостные мгновения в их жизни, то это опять-таки было имя Шаляпина, которому обе они были безраздельно преданы. Так случилось и в тот раз, когда у их бывшего дома на Новинском бульваре в 1957 году был установлен бюст Шаляпина скульптора А. Е. Елецкого. Об этом во всех центральных и во многих местных газетах появилось краткое сообщение ТАСС:

«9 августа во второй половине дня у дома № 25 по улице Чайковского было необычно многолюдно. Здесь собрались работники искусств, друзья и родственники великого русского артиста Ф. И. Шаляпина.

На стене небольшого особняка — белое покрывало. Внизу — только что посаженные цветы.

Начальник управления культуры Моссовета К. А. Ушаков открывает торжественный митинг. Под звуки гимна Советского Союза со стены медленно снимается покрывало и взору присутствующих предстает установленный в нише бюст из белого мрамора. Внизу мемориальная доска с надписью:

В этом доме с 1910 по 1922 год жил и работал великий русский артист Федор Иванович Шаляпин.

Скульптор Елецкий изобразил гениального певца с приподнятой головой и устремленным вперед взглядом.

Выступившие на митинге заслуженный деятель искусств РСФСР П. А. Марков, народные артисты СССР И. С. Козловский и Р. Н. Симонов говорили об огромном значении Шаляпина для русского национального искусства.

Затем слово берет известный итальянский артист Тито Скипа. Он взволнованно говорит о своей совместной работе с Ф. И. Шаляпиным во время заграничных гастролей во многих странах мира.

На митинге присутствовали также жена Федора Ивановича И. И. Шаляпина и дочь певца Ирина Федоровна» [34] .

Так в последний раз при ее жизни в советской печати промелькнуло имя Иолы Игнатьевны Шаляпиной…

После перенесенного недавно перелома позвоночника Иола Игнатьевна еще очень плохо ходила, но все же она приехала на открытие памятника. Среди публики были и ее ученики, бывшие студийцы Шаляпинской студии. Одна из них, Г. Н. Малиновская, позже рассказывала в интервью газете «Советская культура»:

«Среди удивительных людей, пестовавших нашу студию, я с благоговением вспоминаю супругу Федора Ивановича, замечательную балерину Иолу Игнатьевну Торнаги… Когда в Москве было открытие мемориальной доски памяти Федора Ивановича, Иола Игнатьевна не могла уже ходить, ей трудно было даже сидеть. Но она приехала и смотрела через открытую дверцу автомобиля. К ней подошел и о чем-то долго с ней говорил, почтительно склонившись, какой-то немолодой мужчина. Мне сказали, что это великий итальянский певец Тито Скипа… Я принесла цветы Федору Ивановичу, но увидев счастливые и горестные глаза Иолы Игнатьевны, положила эти цветы ей на колени…»

Это была дань любви и восхищения тех, кому Иола Игнатьевна, не скупясь, отдавала все силы своего благородного сердца… Это был и знак уважения к женщине, которая долгие годы была счастливой звездой великого Шаляпина и благодаря которой память о нем сохранилась в его стране…

Но это были лишь редкие моменты счастья в их по-прежнему многотрудной жизни, полной печалей и невзгод. И поэтому Федя не переставал звать маму к себе. В 1958 году он, в последние годы часто бывавший в Италии, окончательно распрощался с Америкой и перебрался в Рим. Купил квартиру на улице Сан-Томазо д’Аквино и обставил ее мебелью. «Тебе заказал хорошую спальню, как ты любишь, большую кровать… — писал он Иоле Игнатьевне в надежде на скорую встречу. — Теперь есть куда тебе приехать. Чудная ванная, кухня со всеми удобствами и большая терраса, которая будет устроена как сад, так что тебе и ходить никуда не будет нужно, если не хочешь. Есть также и лифт, если вздумаешь прокатиться. Также есть и столовая с большим окном».

Но Федя, расставшийся со своей мамой двадцать лет тому назад, весьма слабо представлял себе, в каком катастрофическом положении находится здоровье Иолы Игнатьевны, а потому был настроен весьма оптимистично: «Следи за собой и подкрепляйся, а я уж здесь за тобой посмотрю и поухаживаю. Устроимся удобно». Он даже убеждал Иолу Игнатьевну, что если она захочет, она всегда сможет вернуться в Москву. Теперь это, действительно, казалось возможным.

В конце 50-х годов в Советский Союз, после десятилетий «железного занавеса», начали приезжать первые эмигранты. Некоторые из знакомых Лиды побывали в Москве и затем привезли ей приветы от сестры и мамы, фотографию бюста отца на Новинском бульваре и фотографии Иолы Игнатьевны и Ирины. Их мама превратилась в маленькую худенькую старушку. С фотографии на Лиду смотрело лицо смертельно уставшей старой женщины.

А в начале 1959 года и Федя — первым из детей Шаляпина — рискнул отправиться в Москву. После стольких лет он ехал на родину и почти с каждой станции, на которых останавливался поезд, слал Иоле Игнатьевне записки и телеграммы. Чувства переполняли его. Но невозможно сказать, чего в этой встрече было больше — радости или печали. Ведь Федю ожидало зрелище изменившейся до неузнаваемости Москвы, обветшалый дом детства на Новинском бульваре… Наконец-то — после стольких лет! — он увиделся со своими близкими, но что это была за встреча! В 1936 году Федя простился со своей мамой, которая была еще энергичной и бодрой нестарой женщиной; теперь же перед ним предстала маленькая больная и жалкая старушка. Он помнил свою сестру молодой привлекательной особой, очаровывающей всех своим шаляпинским шармом, но теперь это была только пожилая и уже тоже больная женщина, раздражительная и нетерпимая, с тяжелым и резким характером, изуродованная чудовищными материальными условиями жизни в Советском Союзе.

Общие знакомые намекнули Феде: надо скорее забирать маму к себе. С Ириной они ужиться не могут. Но в этот раз Федя смог пробыть в Москве всего несколько дней. Дольше ему сложно было остаться по материальным соображениям.

В апреле он опять написал маме об их предполагаемой поездке в Италию. Ехать Иола Игнатьевна уже никуда не хотела, но Федя и Ирина убедили ее в необходимости этого шага, и она усиленно лечилась, чтобы выдержать поездку. Иола Игнатьевна вступала в последний этап своей старости, она становилась беспомощной, а у Ирины не было ни сил, ни здоровья ухаживать за ней. Рассчитывать на достойную старость в Советском Союзе Иола Игнатьевна не могла.

В самом конце 1959 года, когда все было готово к ее отъезду, в Москву снова приехал Федя. Вместе они встретили новый 1960 год, а затем быстро собрались и поехали.

Перед отъездом Ирина от имени Иолы Игнатьевны, у которой уже так сильно тряслись руки, что сама писать она не могла, написала письмо министру культуры Е. А. Фурцевой с просьбой осуществить «заветнейшую мечту» всей их семьи — создать музей Шаляпина в доме на Новинском бульваре. Подписались все трое — Иола Игнатьевна, Ирина и Федя. Это стало последней просьбой Иолы Игнатьевны, с которой она покидала страну, ставшую ее второй родиной.

На вокзал ее пришли проводить артисты Большого театра. С большим букетом цветов приехал Иван Семенович Козловский. Как это было непохоже на бегство Шаляпина из России почти сорок лет тому назад! Иола Игнатьевна уезжала с сознанием до конца выполненного долга, отдав себя до капли той России, которую она любила как родину любимого человека и с которой разделила все ее самые тяжелые испытания. Теперь ей предстояло отдохнуть… И Иола Игнатьевна с чувством огромного сожаления, боли и тоски навсегда покидала страну, дорогую для нее, в которой она прожила долгих шестьдесят четыре года…