Глава третья
Кузьма сидел на возу и скучал в ожидании жены, ушедшей купить кое–что по своей бабьей надобности. Какой день потерял из–за ее прихоти! Дед Хархаль, небось, уже самоловки проверил и мурзачей казачкам успел продать, а он, Кузьма, сиди тут без толку посреди базарного гомона и млей от скуки.
— Сидишь? — донесся к его взбаламученному сознанию знакомый голос. Кузьма оглянулся, рядом с повозкой стоял Микал, бледный от сдерживаемой ярости.
— Ну, сиди, сиди, может, цыпленка высидишь.
— А чего мне делать? — равнодушно отозвался Кузьма. — Садись и ты, если хочешь.
— Не для того я сюда послан..
— А кто тебя послал?
— Тебе–то что? Ты сиди, пока твоя жена с другим прохлаждаться будет.
— Ты энто об чем? — не понял Кузьма.
— Слушай, ошибка богова, — наклонился над повозкой Микал и зашептал ее хозяину в самое ухо.
Кузьма выслушал, не меняя выражения на лице, и совсем уже спокойно для мужчины, получившего сообщение об измене жены, ответил:
— Пущай ее.
У Микала брови на лбу подпрыгнули к папахе.
— Жена пошла с другим на Коску, а тебе все равно? Тебя, наверно, когда поп крестил, уронил вместо купели на пол? Оттого ты такой пришибленный.
— Не, — ухмыльнулся Кузьма. — Мамака говорила, что меня в дитячестве цыган напугал дюже.
— И ты не пойдешь за ними, чтобы всадить сопернику кинжал в горло? — продолжал допытываться Микал, глядя на равнодушного детину сверкающими от гнева и презрения глазами. — Какой же ты казак после этого? На тебя нужно надеть бабью юбку и водить по станице. И пусть все кричат: «У атаманова сына иногородний мужик увел марушку. Кузьма теперь сам марушка!»
— Ну, ну, ты не больно... не замай, — недовольно проворчал Кузьма.
— И пусть все бросают в тебя тухлыми яйцами, камнями и коровьими лепешками...
— Ну чего привязался?
— Прав был тот, кто сказал: «Умному закон — дураку палка». Не пойдешь — атаману доложу, он с тебя за посрамление казачьей чести шкуру спустит, — пригрозил Микал.
Последнее средство подействовало. Кузьма нервно передернул лопатками, словно почувствовав на них жгучее прикосновение отцовского кнута, нехотя слез с повозки:
— А куда идти?
— К Малому Тереку возле городской рощи. Там на острове увидишь.
— А коней с кем оставлю?
— Я посмотрю. Да иди же, а то опоздаешь!
Оставшись один, Микал некоторое время ходил вдоль повозки, разжигая свою ревность мыслями об удачливом сопернике. Проклятый русский! Мало ему Сона, он еще и Ольгу хочет сделать своей любовницей. Да неужели не сойдутся когда–нибудь их тропинки? Ох, и сладка будет минута утоленного мщения! Пойти бы взглянуть, как развернутся события на острове, но с кем оставить атаманских лошадей? Глазом не успеешь моргнуть, как цыгане уведут гнедых. Кого бы оставить вместо себя? Постой–ка, вон, кажется, мальчишка-осетин на арбе сидит, арбуз лопает. Подошел к нему, сказал по-осетински:
— Смотри, ломоть уронишь, ногу отшибешь.
Мальчик поднял кверху черные глазенки, с удивлением уставился на шутника-взрослого.
— Не отшибу, — ответил он после некоторого раздумья и вновь принялся за сочное лакомство.
— Ты с Джикаева хутора? — не отставал от мальчика Микал.
— Ага. Наших тут много: дед Чора с русским сапожником, бабка Бабаева с Асланбегом Караевым, старый Михел...
— Тебя Аксаном зовут?
— Не, — мотнул стриженой головой мальчик. — Я Сослан. А ты Микал, да?
— Хочешь, Сослан, заработать десять копеек? Еще арбуз купишь, больше этого, — не отвечая на вопрос мальчишки, предложил Микал.
— Очень хочу. А что я должен сделать?
— Ничего. Садись на мою повозку и жди, когда я вернусь. Хорошо?
— Хорошо! — весело согласился мальчуган и пошел следом за новым приятелем.
Теперь Микал свободен. Первой мыслью его было — поспешить на остров и, если возникнет необходимость, помочь Кузьме разделаться с их общим врагом. Однако, подумав, он изменил намерение: вначале нужно поговорить с бабкой Бабаевой, пока она не уехала с базара домой.
Он ее недолго искал. Старая колдунья торговала куриными яйцами, заработанными у хуторян ворожбой и знахарством, и ее басовитый, с хрипотцой голос хорошо выделялся из хаоса базарных звуков:
— Яйцо! Бери яйцо! Большой, свежий совсем, только вчера снесла.
Микал подошел к торговке, приложил руку к сердцу:
— Да будет твоя торговля удачливой, нана, — пожелал он ей и уважительно наклонил голову.
— Микал! Лопни мои глаза, это он — сын Тимоша Чайгоз... — старуха вовремя куснула себя за язык, — Тимоша Хестанова, — поправилась она. — Какой стал молодец! Нарядный, красивый. Где ты живешь сейчас? Почему домой не приходил? У твоей матери глаза не высыхают от слез.
— Матери скажи, хорошо живет Микал. Скоро к ней повидаться приеду.
Старуха уважительно покачала массивной головой, закутанной в черную шаль.
— Сона вышла замуж, ты знаешь? — пытливо посмотрела старая сплетница выпуклыми, как у жабы, глазами в самые зрачки молодого собеседника.
— Пошли ей бог удачу, — стараясь казаться равнодушным, ответил Микал, — а ее мужу он удачу уже послал.
— Что послал? — дегтярно-черные зрачки хуторской ведьмы так и впились в тонкие губы Микала.
— Удачу! — не выдержал спокойного тона Микал и, снова понизив голос, рассказал благодарной слушательнице про встречу сапожника с казачкой.
— Ох-хай! Бедная Сона, чтоб ее недостойному мужу попасть поскорее туда, где живут его предки. Как же ей будет тяжело услышать о такой коварной измене.
Теперь можно отправиться на Коску. — Так подумал Микал, но не так распорядилась изменчивая, как мартовская погода, судьба.
Едва молодой осетин отошел от землячки, как его внимание привлек разговор между продавцом-казаком и покупателем-ногайцем. Последний склонил огромную, как котел, шапку над мешком о солью и спросил у ее владельца:
— Неч малат пут?
Казак взглянул на покупателя с явным состраданием, что тому, дескать, приходится говорить на таком некрасивом языке, спросил беззлобно:
— Что ты там бормочешь?
— Он спрашивает, — сколько стоит пуд соли — вмешался Микал, довольно свободно владевший языком степных жителей.
— Скажи ему, по двадцать пять копеек продаю.
— Игирма беш копек, — перевел ногайцу Микал.
Ногаец неодобрительно покачал котлообразной шапкой. Затем, зачерпнув горстью соль, бросил ее в рот и стал грызть наподобие монпансье.
— Яман туз , — сказал он, проглотив соль и, огорченно вздохнув, предложил по-русски: — Давай по двасать.
Казак возмутился:
— Ты ее, милок, допрежь привези с самого Каспию, а потом продавай по двадцать. Не хочешь брать, не бери, без тебя возьмут, а товар нечего хаять. Ишь князь какой: целую жменю сыпанул в хайло и бай-дюже. Да ежли все так будут пробовать, я проторгуюсь к ядреной матери.
Ногаец, словно устыдясь прочитанной, морали, вынул из–за пояса широких и рваных ситцевых штанов мешок, решительно развернул перед казаком: насыпай, мол.
— Вот так–то и ладно, — повеселел казак и стал насыпать соль широкой, как совок, ладонью в стоящую на чашке деревянных весов меру.
Все шло хорошо до тех пор, пока не наступило время расчета.
— Сдача мал-мала давай, — протянул покупатель продавцу радужную хрустящую бумажку.
Тот взял ее, поднес к глазам.
— Ты чего энто мене суешь, ногайская твоя морда? — зловеще прошипел он, выкатывая глаза и наливаясь багровой синью ярости, — Да я тебе за такие шутки...
— Сдача мал-мала нада, — повторил с меньшей уверенностью ногаец, крайне удивленный внезапной сменой настроения у бородатого казака.
— Я тте! — замахнулся пудовым кулаком дюжий казачина, и плохо бы пришлось щуплому ногайцу, не вмешайся в их торговый разговор Микал.
— А ну покажи, что там такое? — протянул он руку, и голос хорошо одетого молодого казака звучал так властно, что пожилой казаки не посмел ослушаться.
— Картинку какую-сь хотел всучить заместо денег, сволочь, — прорычал оскорбленный наглым обманом владелец соли, протягивая добровольному переводчику радужную бумажку.
«Так это же те самые ярлыки, что лежали в сумке купца, когда он приезжал в гости к отцу!» — вспомнил Микал, разглядывая золотистого двуглавого орла на голубовато-зеленом с оранжевым отливом фоне мануфактурной этикетки.
Люди, подобные Микалу, никогда не задумываются надолго, как поступить при тех или иных обстоятельствах. Еще не зная, как он воспользуется этим благодатным случаем, а уже то самое чувство, которое в народе называется шестым, успело шепнуть ему, что дичь близка и что охотник на горячем следу.
— Кто дал тебе эту фальшивку? — грозно насупил он брови и протянул к приплюснутому носу незадачливого покупателя раззолоченный ярлык с царскими вензелями и гербом.
— Рус купец дала, когда в степ приезжал, корова покупал, — ответив растерявшийся вконец ногаец. Он переводил испуганный взгляд узких глаз с одного казака на другого и нервно переступал с ноги на ногу.
— Он худой и длинный, как чабанская ярлыга? — стал уточнять приметы мошенника-купца Микал.
— Не... сапсем наоборот. Вот такой брюха у него, — ногаец сделал руками вращательное движение перед своим провалившимся до самого позвоночника животом. — Богатый купец: у него этот денга — целий сумка.
— За такие деньги тебя посадят в тюрьму, понял? — припугнул Микал темного бурунского жителя.
— Зачем моя в тюрьму? — встревожился ногаец, беспомощно озираясь вокруг. — Наши все такой денга. Купец очин карашо плати за корова. И осетин много плати. С ним приезжал, тоже пузатый и уши вот так, — ногаец приставил к своим ушам ладони.
— Не отпускай его, пока я не вернусь, — приказал Микал торговцу солью. — Это государственный преступник, фальшивомонетчик.
— Пущай спробует тольки двинуться, я с него в один момент дух вышибу, — пообещал казак и вынул из–под соломы своей телеги кавалерийский карабин.
* * *
Григорий Варламович уже надел пиджак, готовясь отправиться на базар, куда должна была прибыть из Владикавказа партия кожевенного товара, когда кто–то бесцеремонно и властно постучал в дверь.
— Чего тебе? — недовольно прохрипел хозяин дома, появляясь на пороге. — Ты бы лучше головой: разогнался, как тот баран, — и лбом...
— Мне голова для другой надобности дана, — улыбнулся Микал. — Приглашай в саклю, хозяин.
Григорий Варламович удивился. Серые глазки его насторожились: неспроста так нахально ведет себя этот молодой казак. Интересно, где он его видел, в какой станице? Ну–ка, дай бог память.
— Не велик, поди, гусь, и здесь побеседуем.
— Можно, и здесь, только это не в ваших интересах, еще услышит кто, — подмигнул молодой нахал и блеснул зубами. — Вот так оно будет лучше, — добавил, проходя вслед за хозяином в его покои.
— Садись. — Григорий Варламович указал гостю на стул и сам сел, положив на стол тяжелые руки. — Я тебя слушаю.
— Хочу у вас дом купить, — сказал незнакомец и внимательным взглядом обвел внутреннее убранство комнаты. — Сколько запросите?
Григорий Варламович рассмеялся.
— Ну, скажем, пять тыщ, — ответил он, с готовностью отзываясь на шутку.
Микал вынул из нагрудного кармана бешмета радужную бумажку.
— Пожалуйста, получите пять тысяч и напишите расписку,
В глазах купца так и метнулись два серых черта. Первым его движением было схватить протянутую бумагу, но он поборол это естественное желание.
— Сходи с ней знаешь куда, — проворчал он, хрустя пальцами.
— Знаю куда, — тотчас отозвался Микал, пряча мануфактурный ярлык в боковой карман, — к ихнему благородию господину приставу. Я как раз шел к нему, да по пути решил: в полиции подождут, надо сперва хорошего человека из беды...
— Что ты хочешь? — перебил купец «доброжелателя».
— Поменять деньги на деньги: я вам пять тысяч, а вы мне сто рублей.
— Четвертного хватит.
— Клянусь внутренностями попа, который меня крестил, даже я сам хорошо не знаю, хватит, или не хватит, мне ста рублей. Пойду спрошу у господина пристава.
— Ну что ты заладил: пристав да пристав. Возьми полсотни, черт с тобой.
— Нет, — покачал головой Микал. — Мне коня нужно покупать строевого. Разве за полсотни купишь? Это же не корова.
— Бери, бери, пока я добрый, — вынул из бумажника зеленую ассигнацию Неведов, — а то ничего не получишь.
— А господин пристав?
— Эх, несмышленыш! — скривил лицо Григорий Варламович, словно собираясь заплакать от жалости к гостю. — Да ведь приставу тоже сотни за глаза хватит. Дам ему «катю» — он и доволен. А ты с чем останешься? Вот с чем, — купец с грустной улыбкой вывернул перед носом молодого человека дулю. — Бери зелененькую и катись отсюдова к едрени-фени.
Микал взял деньги, взамен положил на стол этикетку и, по кавказскому обычаю приложив ладонь к груди, направился к двери.
— Постой–ка! — окликнул его хозяин дома. — Будь другом, скажи, каким это ты манером пронюхал? Ей-богу, я таких шустрых хлопцев очень даже уважаю. Давай–ка знакомства ради зверобойной настоечки дерболызнем.
Григорий Варламович вынул из шкафчика пузатую бутылку, налил в стаканы желтоватой жидкости:
— Будь здоров, казак.
— Будьте здоровы, господин купец.
Выпили. Крякнули. Закусили балычком.
— Ну, теперь объясни, как тебе удалось разузнать об этом деле? — прищурился купец.
— Не надо оставлять сумки с деньгами в фургонах на чужих дворах, — осклабился предприимчивый гость, промолчав о разыгравшейся на базаре драме, и пошел к выходу.
Закрыв за ним дверь, Григорий Варламович походил по комнате, потом вернулся к столу, выпил еще один стаканчик настойки, покрутил круглой головой и, обращаясь к висящему в углу образу Спасителя, с чувством воскликнул:
— Ну и мошенники же все, сукины дети!
А Микал вернулся к оставленному под стражей ногайцу, тот уже был не один. Вокруг арестованного толпились такие же худые и нищенски одетые его собратья, отчаянно жестикулируя и что–то доказывая вооруженному карабином казаку.
— Отпусти Абдуллу, ради аллаха! — кинулись они навстречу Микалу. — У него большая семья, ему нельзя сидеть в тюрьме: все дети без него с голоду сдохнут. Русского купца нада сажать, он таких плохих денег дал.
— Господин пристав приказал доставить преступника в полицию. Айда за мной, — как можно строже приказал по-ногайски Микал и сделал повелительный жест рукой в сторону полицейского участка, расположенного между Духосошественской церковью и тюрьмой. Ногайцы, как стадо баранов, зашлепали по грязи в указанном направлении.
Выбравшись из людской гущи, конвоир остановил арестованных, тяжело вздохнул.
— Жалко, мне Абдуллу, ребята, — сказал он, кивнув папахой на угрюмое тюремное здание. — Пропадет, как бараньи кишки на солнце.
— Очин жалко! Отпусти ради ваш бог Исса.
— У вас деньги есть?
— Много есть. Бери, пожалуйста, господин начальник, все равно никто не хочет их брать, — и ногайцы наперебой стали совать в руки Микала злополучные ярлыки.
Микал поморщился:
— Таких не надо. Другие есть?
Ногайцы поежились, заскребли затылки худыми грязными пальцами:
— Очин мало...
— Ну, давайте у кого сколько есть.
* * *
Стешка вошла в комнату доктора первая. Осенила себя троеперстием, поклонилась в угол. После уж разобрала, что поклонилась не иконе, а намалеванной на фанерке голой бабе.
— Здравствуйте в вашей хате, — поздоровалась с красавцем-офицером и шмыгнула длинным носом. — Вот, господин, будьте ласковы, поглядите моего Дениса, что в ем за хвороба такая. Совсем измучилась.
— Кто ж измучился? — усмехнулся доктор и ткнул пальцем в Дениса, сгорбившегося от боли и страха перед такой важной персоной. — Ты или он?
— Извелась, батюшка, совсем: ни тебе дров нарубить, ни скотине корму задать—все сама. С его какая работа — маята одна.
— Гм, — поручик взял со стола стетоскоп, повертел в холеных, но крепких пальцах с крупными розовыми ногтями, презрительно посмотрел на пациента.
— Раздевайся.
Денис развязал на поясе веревочку, стянул с плеч старый залатанный зипун, скомкав, сунул его жене. Затем, захватив длинной, как у шимпанзе, рукой, на загорбке полуистлевшую ткань ситцевой рубахи, торопливо потянул через голову. Кррак! Материя не выдержала грубого обращения и расползлась в стороны, явив взорам свидетелей бледно-серые, угловатые, как сошники сохи, Денисовы лопатки.
— Потянула бы тебя нечистая сила! Последнюю рубаху порвал, — запричитала было Стешка, но доктор поднял протестующе руку, и она умолкла.
— Мыться нужно чаще, — брезгливо покривил губы доктор, подходя к больному и запуская ему под ребро пальцы.
— Куда уж чаще, — перекосился Денис от боли. — На Петров день в Тереку купался, когда пеньки вылавливал. А перед Покровом из Галюгая шел пеши да в дождь попал — уж вымыло куда лучше.
— Ну, ладно, помолчи... Давно заболел?
— Надысь. Дрова рубил, меня и скрючило.
— Какие симптомы?
— Чего?
— Как, спрашиваю, болезнь себя проявила? Что почувствовал?
— Дык, это... скрючило, говорю. В брюхо ровно кто головней наложил, запекло — спасу, нет. Веришь, ваше благородие, хучь в могилу живым прыгай.
— Я его с уголька сбрызнула, думала, кто сглазил, — вставила Стешка. Но доктор опять махнул рукой и она осеклась.
— А как чувствуешь себя сейчас?
— Теперя, стал быть? И теперя пекеть. Только по-слабже будто.
Доктор задумался, постучал стетоскопом по столу.
— Печет, говоришь?
— Пекеть, ваше благородие. Может, пропишешь чего: пилюли какие или порошки?
— Прописать можно, только бесполезно все это: у тебя, любезный, рак желудка.
— Рак? — изумился больной. А у Стешки от удивления еще больше вытянулся нос.
— Как же он забрался туда? — Денис недоверчиво ухмыльнулся, ища глазами на лице доктора отражение ловко придуманной шутки. — Ну, заползла бы еще ужака, куда ни шло: такое на покосе могёт случиться, уснешь, разинешь хайло, она и того... махнет в рот заместо норки. А чтоб рак? Такого и деды не рассказывали, не было такого случая в наших краях. Я и купаюсь–то в Тереке два, от силы три раза в году. И то, если по нужде: берег обрушится вместе с тобой или за корчом польстишься. Воды, кажись, не глотал теречной. Да если б и глотнул случаем, так почуял бы: не муха ведь, в нем клешни вона какие. Ты, должно быть, пошутковал, ваше благородие?
— Да уж какие тут, братец, шутки, — возразил поручик и, присев к столу, принялся писать рецепт. — Зайдешь в аптеку, напротив Армянского собора, спросишь там. По этой бумаженции купишь лекарство. Будешь принимать по столовой ложке три раза в день. А теперь ступайте, мне в Отдел пора.
— Спаси тя Христос! — заворковала Стешка, подавая мужу зипун и помогая ему засунуть длинные руки в короткие рукава. — Что значит ученая головушка...
— Да вот еще что, — перебил поток благодарственных Стешкиных слов «ученая головушка». — Хорошо бы ему сыру голландского поесть. В гастрономии Левандовского есть превосходные сыры... А это что такое? Гонорар, надо полагать? Ну ладно, ладно, незачем мне его в руку совать, положи на стол. Эх, необразованность наша, Расея-матушка! Кто ж врачу, да еще военному, за прием рубль платит? Пять рублей и то мало.
— Попу надысь за молебен трешницу отвалила, — сконфузилась Стешка, утирая рукой красный, как у гусыни, нос. — Ты уж не серчай, господин хороший, нетути боле. Шестеро девок у меня одна другой меньше, раздетые на печи сидят. Какие уж тут рубли...
— Ну, ладно, расчувствовалась. Нечего мне тут социологию разводить. Я ведь так, пошутил. Нужен мне твой рубль, как же. За него у Каспарки Осипова и не выпьешь как следует.
— Это за рупь–то? — недоверчиво скосил глаза на доктора Денис, завязывая поверх зипуна веревочку и морщась от боли. — Ну не скажи, ваше благородие, с такой деньгой да закатиться на Веселый хутор.
— Дурак ты, братец, не в обиду будь сказано, — перебил пациента доктор. — Я же не о раке говорю, а о мадере, коньяке, шампанском. Вот ты раку пьешь, у тебя и болезнь «рачная», а пил бы благородные вина, и болезнь бы у тебя была благородная.
— Это какая же? — открыл рот заинтересованный Денис.
— Катар, скажем, или цирроз. Вот у меня, например, белая горячка будет, потому что неразведенный спирт люблю. Ах, черт! Заболтался я с вами. Ну, давай, давай, топайте. Опоздал из–за вас в Отдел. Да не забудьте сыру купить. Хоть перед смертью попробуешь, какая это замечательная закус... лекарство, то есть, — поправился поручик.
— Спаси тя Христос, — еще раз поклонилась Стешка красавцу-офицеру и подтолкнула в спину замешкавшегося у порога мужа.
От утреннего заморозка не осталось и следа. Иней на крышах домов и на листьях деревьев давно поднялся в воздух легким паром. Комья грязи па дорогах растеклись под лучами солнца жидким месивом, отражая в себе, как в зеркале, и редкие облака на бледном чахоточном небе, и голые, словно обглоданные гигантской козой акации в Алдатовском сквере, и арочные стены «Эрзерума», нелепого кирпичного здания, занимающего целый квартал между Графской и Торговой улицами. Когда–то «Эрзерум» был караван-сараем и укрывал за своими толстыми стенами толстосумов-купцов от лихих абреков. Сейчас же в нем располагался филиал городского рынка, ведущий торговлю в небазарные дни.
Грязь была великолепна: жирная, с желтоватым отливом. Не грязь, а тесто: бросай-в печку и выпекай чуреки. Она сочно чвякала под подошвами пешеходов и с веселым плеском, разлеталась в стороны от колес фаэтонов и пролеток.
— Берегись, православные!
Уличный фонарь испуганно прижался к кирпичному, тоже похороненному под грязью тротуару, замер на единственной ноге, словно журавль посреди болота. Прижался к колонне караван-сарая и Степан. Однако увернуться от струи грязи ему не удалось: тяжелые брызги ударили по голенищам сапог и расцвели на них желтыми созвездиями. Несколько таких же звезд щелкнуло по афише, наклеенной на стене «Эрзерума» и тем самым привлекло к ней внимание прохожего. Афиша сообщала городским жителям, что в синематографе Циблова сегодня будет демонстрироваться новый французский фильм «Грязное дело или преступление в таверне Сатаны». «Потрясающая драма длиной в тысячу саженей ! — кричала афиша огромными красными буквами. — Нервным смотреть не рекомендуется. Масса убийств! Картина заканчивается своеобразным апофеозом: вездесущая полиция в лице изящных ажанов торжествующе открывает в подвале таверны груду скелетов».
Степан усмехнулся: «Грязновато, что и говорить». Он пересек главную улицу. Она тоже отражает своей проезжей частью облака и деревья. Венеция да и только! Если бы вместо армянских арб плыли по ней итальянские гондолы.
В этой, южной, части города не столь многолюдно, хотя здесь сосредоточены самые важные административные учреждения: городская управа, полиция, мировой суд.
Степан шел мимо Алдатовского сквера, в котором застигнутые заморозком тополя роняли с печальным шумом потемневшие листья, и тщетно старался разобраться в обуревавших его чувствах. И надо же было ему повстречаться с этой взбалмошной казачкой! На базар с минуты на минуту приедет соратник по подпольной работе, а он, видите ли, на свидание с чужой женой тащится. Революционер называется. Не успел из одной тюрьмы вырваться, как в другую, попал — женой обзавелся. А теперь и того хуже...
Он вспомнил, как гулял на собственной свадьбе, сидя в одиночестве в своей мастерской и изнывая от скуки и желания хоть бы одним глазом взглянуть на невесту. Ох уж эти обычаи! И голодный насидишься, в то время как остальные, едят и пьют сколько им вздумается, и насмешек натерпишься за свадебный период — до конца жизни хватит.
А как трудно было добиться согласия на эту свадьбу!
— Нельзя, Данел, отдавать дочь за русского, — это Аксан Каргинов высказал на нихасе свое мнение в ответ на просьбу Данела к старейшинам хутора разрешить жениться Степану на его старшей дочери.
— Сегодня только узнал, что ты самый старый в хуторе, Аксан, — усмехнулся Михел Габуев. — Говорят, на Дортуевском хуторе тоже переменился обычай: не старики, а мальчишки стали решать все вопросы на нихасе.
Пристыженный «мальчишка» с черной окладистой бородой молча отвернулся в сторону.
— Я считаю, — продолжал Михел, — что русский стал нам за это время братом, а кто в семье обидит брата?
— Он не нашего племени, — пробурчал недовольно один из стариков. — Пускай идет к своим.
— Когда у твоего внука разболелся живот, Бибо, почему ты пошел за помощью к нему, а не к своим? Раньше ты по этой части все больше к бабке Бабаевой заглядывал, — подал голос Чора. А все остальные, сидящие на холме, рассмеялись: действительно, когда Бибо был помоложе, он частенько–таки забегал к вдовушке Мишурат за целебным снадобьем.
— Почему русскому нельзя жениться на нашей девушке? — повысил голос Михел. — Может быть, у него три глаза, а не два, как у нас?
— Никто не говорит, что Степан плохой человек, — поднялся со своего места Яков Хабалонов. — Пусть берет в жены Сона и да будет им рай на земле. Но сможет ли он заплатить отцу невесты ирад? Сколько ты положил за старшую дочь, Данел?
Данел стал лихорадочно соображать: назвать большую сумму — зятю придется не по карману; назвать маленькую — прохода не будет от насмешников, скажут, избавился Данел от никудышней дочери.
— Пятьсот рублей, — наконец выдавил из себя и орлом оглядел членов хуторского кворума.
Шепот удивления, словно порыв ветра по макушкам деревьев, прошелестел над нихасом. Еще бы! Так много просят только за княжну, но не за простую деревенскую девку. И двухсот хватило бы за глаза этому нищему гордецу Данелу.
— И сапожник дает тебе такие деньги? — не сдержал удивления Михел.
— Половину уже отдал, — уверенно соврал Данел. — Вот бочонок вина в Моздоке купил, сказал, пусть выпьют почтенные жители нашего хутора себе на здоровье.
При этом известии весь нихас одобрительно зашумел. Хороший парень этот русский. Пускай женится на осетинке, не обедняет хутор: вон сколько их, таких длинноволосых красавиц, сидит в каждой сакле — больше, чем нужно.
— Пусть старейший скажет свое слово! — выкрикнули из толпы, решив не оттягивать начало даровой выпивки. — Как Осман Фидаров скажет, так и будет. Говори, дада!
Седой Осман оперся на костыль, обвел односельчан выцветшими глазами.
— И черную, и белую овцу подвешивают к перекладине за заднюю ногу, — сказал старый мудрец, — Все равны перед богом: и осетины, и русские, Пусть будет так, как бог хочет.
— Почтенные! Вы нарушаете адаты, выдавая осетинку за русского! — выкрикнул Мырзаг Хабалов.
— Русский одной с нами веры, и наши народы с незапамятных времен живут в согласии и дружбе, — ответил на реплику старейший. — И не тебе бы, Мырзаг, затевать этот разговор, ибо не у тебя ли у самого жена мусульманка?
Донесшийся из сквера многоголосый говор вернул Степана из прошлого в настоящее. Он остановился, заглянул через железную ограду. Между деревьями на аллее толпились горожане, крайне чем–то заинтересованные. Степан прислушался.
«Существующий строй пора отправить на кладбище истории» — говорил один из них спокойным и даже торжественным голосом, а все остальные удивленно охали и сопровождали его речь комментариями.
— Это царя, стал быть, предлагает того... к ядреной бабушке, — пояснил один.
— Наших бы брюханов тожить отправить на Ильинское кладбище, кол им осиновый в спину, живоглотам, — предлагал другой.
— Помене бы зубами ляскал, дуролом, а то вон Змеющенко сюда ширкопытит, он тебе загонит энтот кол куда не следовает, — предупредил третий.
«Листовку читают», — догадался Степан. Он хорошо помнил ее содержание, ибо точно такую же переправил недавно в Гашун.
«...Пора от слов переходить к делу, — продолжал между тем все тот же спокойный голос, — обрушим молот всенародного гнева на рабские цепи, которыми...»
Однако чтец не успел прочитать до конца о цепях — подбежал городовой и сорвал с акации наклеенную на ее стволе антиправительственную бумагу.
— Как вам не стыдно, господа! — по-отечески ласково пожурил он толпу,, складывая листовку вчетверо и пряча за дерматиновую подкладку фуражки. — Беспорядки устраиваете. Вот вы читаете, а мне по службе — выговор. Давайте, давайте, господа, по домам, прошу по-хорошему! Это вам не афиша в театр, и не икона божьей матери. А ну, разойдись к чертовой матери! — не выдержал Змеющенко отеческого тона.
Степан улыбнулся, вспомнив свою встречу с полицейским на Пасху, и продолжил путь. Листовку, конечно, приклеил Василий Картюхов. Хороший должен получиться из него революционер.
Город кончился. Справа синеет оголенная осенними холодами роща. Слева мчит холодные воды легендарный Терек. Он уже не так мутен, как в июльское снеготаяние. К нему, подобострастно изогнув крутой дугой русло, примыкает его хилый побратим, так называемый Малый Терек, а проще — Протока. Летом она полноводна и бурлива, сейчас же в ее пересохшем русле голубеют лишь отдельные озерца отстоявшейся, чистой, как слеза, воды, да серые корчи лежат по всему дну, напоминая собою оставленных отливом на морском берегу уродливых моллюсков.
Через Протоку переброшен мост. Два дуба-великана стоят верными стражами у входа на мост, по которому катится телега, нагруженная мешками с пшеницей — то луковские казаки едут к мельницам, что вереницей стоят за островом на баржах, называемых байдаками, словно маленькие пароходцы у пристани.
Остров довольно большой и щедро покрыт лесом. Некоторые деревья в обхват толщиной.
Степан перешел по мосту на ту сторону Протоки, и тотчас Ольга выступила ему навстречу из–за огненно-красного куста шиповника. Синие глаза ее лихорадочно блестели, крылья носа вздрагивали, щеки горели.
— Пришел... — облегченно выдохнула она и обхватила ладонями плечи любимого человека. — Насилу дождалась...
Сердце медвежонком ворохнулось в груди Степана, тяжелыми толчками бросило в голову горячую кровь. Стыд и радость, и гордость, и раскаяние — все эти противоречивые чувства охватили его разом и закружили в стремительном вихре. «Я не за этим сюда шел», — призвал он на помощь защитницу-совесть, а руки в то же время бессовестно сжимали опушенную выдрой гейшу. «Ведь я не люблю ее!» — пытался заключить союз со здравым рассудком, а губы, не рассуждая, уже отвечали на жаркий поцелуй.
— Сухота моя... моченьки моей нету... колдун проклятый, — бессвязно шептала обезумевшая казачка. — Брось свою неумытую чызгиню, иди ко мне... зацелую, растерзаю тебя, Степушка.
— Ну что ты, Оля... нельзя же так. Давай поговорим по серьезному — бормотал растерявшийся Степан, делая попытку оторвать от себя прилипшую паутиной женщину и все безнадежнее запутываясь в этой паутине.
— Мне теперь все дозволено, — отвечала Ольга и еще теснее прижималась к любимому.
— У тебя муж...
— Муж? Ха-ха! Скажи только слово, брошу не токмо мужа, отца-матерю не пожалею. Ну, скажи, скажи!
— Не могу, у меня жена... — отчаянным усилием воли выбросил Степан из пылающей груди.
Но Ольга протестующе замотала растрепавшимися из–под платка волосами:
— Забудешь, Степушка, забудешь. Уедем во Владикавказ. Купим дом, у меня есть деньги... Рожу тебе казака, такого же сероглазого...
— Оля, да пойми же.
— Не хочу понимать. Нету для меня жизни без тебя.
И снова поцелуи, жгучие, как крапива, и острые, как пчелиный укус. И слезы. И смех сквозь них.
Голова пошла кругом у опьяненного женским хмелем парня. Пропади все пропадом! Все исчезло в мире, кроме вот этих синих омутов, называемых женскими глазами, и горячих губ. «Что же ты, сукин сын, делаешь?» — пронеслась в затуманенном сознании последняя искра благоразумия и погасла.
— Кгм...
Это уже не в мыслях, а на самом деле донеслось с моста. Степан обернулся, машинально отстраняя от себя Ольгу, и обомлел от стыда и страха: на мосту стоял молодой высокий казак и держал руку на серебряной черни кинжала.
— Кузя? — нахмурилась Ольга, выходя из–за Степановой спины — Ну, чего приперся?
Кузьма отпустил кинжальную рукоять, в замешательстве поскреб пальцами под папахой, отвел глаза в сторону.
— Дык я не сам... Он сказал, ежли не пойду, папаке доложит, папака кнутом всю шкуру спустит.
— Кто — он?
— Миколай, писарь наш, кто ж еще. Пойдем, а?
— Господи! — Ольга прижала кулаки к груди, с невыразимой тоской поглядела на мужа. — Связала нас с тобой, Кузя, судьба на горе наше. Ведь не любишь меня, знаю, а вот приволокся. Шел бы лучше к своей Сюрке.
— К Сюрке нельзя, сама знаешь, у ней богомаз на квартире живет, — вздохнул супруг, поднимая на жену светлые глаза. — Пошли, Оля, к возу, а то не дай бог папака узнает — убьет.
Ольга грустно улыбнулась.
— Ты иди... а я чуток апосля.
Кузьма отрицательно покачал головой, ткнул худым пальцем в Степана:
— Пущай он уходит.
— Ну, хочешь, я дам тебе денег?
— Сколько? — глаза на иконописном лице Кузьмы алчно сверкнули.
— Полтинник.
— Не. Давай рупь.
— Дома отдам, а сейчас иди.
— Он тоже пущай рупь дает, — ухмыльнулся Кузьма.
Ольга вопросительно взглянула на Степана: не скупись, мол. Тот, сгорая от стыда и злости на самого себя, достал из кармана серебряную монету с изображением самодержца «всея великия и малыя Руси», сунул ее не глядя и зашагал прочь. Ольга бросилась за ним, схватила за рукав, но он, не останавливаясь, бросил через плечо:
— Отвяжись...
* * *
Микал пересчитал деньги: общая сумма составила шестьдесят два рубля сорок пять копеек. Недурно! Вот так в течение получаса заработать столько, сколько хорошему мастеру не заработать и в два месяца. Что значит иметь на плечах голову, а не пустой горшок.
Он озорно подмигнул встречной молодой, роскошно одетой барыне, получив в ответ что–то неприветливое на французском языке, направился мимо тюрьмы к терскому берегу. Но он не успел скрыться за углом этого мрачного здания, как до его слуха донеслись гортанные крики, упрекающие кого–то в нечестности. Микал оглянулся — недалеко от базарной площади только что обобранная им группа ногайцев наседала на русского купца, тыча ему в нос мануфактурные этикетки.
— Твоя большой жулик иест! — кричал пронзительно Абдулла, — Корова брал, худой денга давал. Мне началнык хотел тюрьма сажал. Давай кароший денга!
— Идите к чертовой матери! — хрипел в ответ «большой жулик». — Я вас в первый раз вижу, босотва кривоногая. А ну, прочь отсюда!
Но ногайцы, крайне озлобленные неслыханным обманом, продолжали наседать на Неведова подобно стрижам, атакующим разбойника-ястреба.
— Что за шум?
Это городовой Змеющенко в черной шинели с надраенными орластыми пуговицами спешил к месту происшествия, поддерживая левой рукой саблю, а правой уже издали намереваясь ухватить за шиворот нарушителя общественного порядка. Его круглые немигающие глаза красноречиво свидетельствовали, что в данном случае ястреб не купец, а он, Федор Змеющенко, самая внушительная личность в околотке. Тем не менее, приблизившись к центру беспорядка, он притронулся пальцами к головному убору и спросил как можно деликатнее:
— Что произошло, ваше степенство?
— А... это ты, братец? — повернулся, к блюстителю порядка окруженный со всех сторон купец второй гильдии. — Разгони, пожалуйста, эту вонючую сволочь. Попрошайки несчастные... Проходу от них нет добрым людям.
— Сам жулик! Корова даром забирал, плохой денга давал, — снова заверещал Абдулла и протянул полицейскому пачку красивых бумажек. Его товарищи тоже затрясли в воздухе «плохими деньгами», отчаянно жестикулируя и крича одновременно на ногайском и русском языках.
— Осади назад! — гаркнул Змеющенко, вращая вылупленными в порыве служебного рвения глазами. — Давай по порядку. Вот ты говори, в чем дело. Та-ак... вместо денег картинки давал? Вот они-с? Хорошо... Придется доложить их благородию господину приставу.
Микал не стал дожидаться окончания этой скандальной сцены. «Дурак! Пожалел дать сотню порядочному человеку, теперь придется эту сотню полицейскому отдать», — подумал он о Неведове и поспешил на всякий случай скрыться за углом тюрьмы. Выйдя к Тереку, он пошел по излучине и в том месте, где Графская улица неожиданно обрывается на крутом берегу среди куч мусора и далеко не графских отбросов, столкнулся с Кузьмой. Взглянув на его физиономию, Микал понял, что у него не скребут на душе кошки и что жизнь для него не такая уж безнадежная штука.
— Ну что? — без всякого почтения обратился к сыну атамана казачий писарь.
— Вот, — Кузьма разжал кулак и довольно рассмеялся, — целковый, как в грязе, нашел.
Микал с невыразимым презрением посмотрел на подопечного.
— Где они? — спросил резко.
— Этот, который рупь дал, ушел вон туда, — Кузьма махнул рукой в сторону рощи, — а Ольга осталася тама. Ревёть.
— Почему ж ты ее не забрал с собою?
— Спробуй забери, — ухмыльнулся Кузьма. — Глаза выцарапает.
— Да ты и вовсе, как я погляжу... — процедил, сквозь зубы Микал и зашагал по тропинке дальше.
Кузьма недоумевающе посмотрел ему вслед.
— Коней аль однех бросил на базаре? — крикнул он. — Цыганы уведут, не дай бог, папаша в гроб загонит.
Но Микал даже не обернулся.
Тогда Кузьма поспешно перекрестился и неуклюже побежал по грязной, убогой улице с таким благородным названием. «Убьет папаша!» — повторял он про себя одни и те же слова, подгоняемый мыслью о возможной пропаже.
* * *
Оставшись одна, Ольга некоторое время стояла неподвижно, оглушенная тяжелым словом «отвяжись», затем повернулась спиной к мосту, по которому удалились оба мужчины, и медленно побрела вдоль разбитой колесами дороги, машинально обходя лужи и колдобины. Никаких мыслей в голове, никаких чувств в груди. Пусто, голо, как на ветках черной от дождей дикой груши. Только тупая боль в сердце. Затаилась в самой середине, как вон тот сморщенный плод, что одиноко висит средь голых сучьев.
Какой–то зубоскал-казачина, лежа поверх мешков с мукой на возу, который со скрипом тянет по грязи пара быков, крикнул дурашливо:
— Эй, красотка! Ты часом не заблудилася? Давай вместях поблудим, — захохотал он, радуясь открытому им двойному смыслу в таком, казалось бы, безобидном слове.
Но Ольга прошла мимо, не удостоив шутника даже взглядом.
— Не иначе княгиня Бековичева: фу-ты, ну-ты, мамзель из закуты, — обиженно проворчал казак. — Дура и есть.
— Должно, топиться пошла, — равнодушно зевнул его более пожилой товарищ и перекрестил припорошенную мукой бороду. — У них сейчас энто в моде. Грамотные дюже стали: чуть чего — в Терек нырь... Хучь бы преж чем топиться, гейшу сняла да ботинки. Новая гейша–то и ботинки рублев десять стоит... Ну, чего мордой крутишь? Цоб, Агай! Куды тебе, холера заносит?
Воз проскрипел мимо и скрылся между деревьями за поворотом. Над дорогой пролетела ворона. Она картаво каркнула и тоже скрылась за седыми, макушками белолисток.
Впереди показался Терек. Несется вскачь, как вырвавшийся из стойла конь, тоже не задумываясь, куда и зачем несется. Любила Ольга приходить сюда с подругами. Интересно было смотреть, как крутятся под напором терской струи огромные мельничные колеса. Но сегодня Ольгу не тянет смотреть на них. Ее самое закрутила судьба-стремнина в мутной коловерти страстей и вот-вот затянет на самое дно потока. Свернула с наезженной дороги влево, побрела по тропке между кустами боярышника бок о бок с пенящейся стремниной. Здесь–то и настиг ее Микал. Подбежал сзади, крепко схватил за плечи:
— Стой, Ольга! Пусть я здесь навечно врасту в землю, но я не пущу тебя дальше.
Ольга обернулась, подняла глаза на молодого осетина и беспомощно уронила ему на грудь растрепанную голову.
— Зачем ты пришел, Микал? — прошептала она, глотая слезы и не удивляясь его появлению.
— Чтоб спросить тебя, когда исполнишь свое обещание.
— Какое обещание, Микал? — Ольга отстранилась от парня, поправила на голове платок, подоткнула под него выбившиеся пряди золотистых волос.
— Помнишь, что ты мне говорила, когда приезжали свататься?
— Помню.
— Как целовала меня, помнишь?
— Помню.
— А что сказала тогда, тоже помнишь?
Ольга проглотила очередной вздох:
— Ну разве мне сейчас, Микал, до этого?
— Воллахи! — вскричал Микал, подняв руки. — Всем — «до этого», только Микалу не «до этого»! Сапожника любить можно, Кузю-дурака можно, старого атамана тоже можно, а молодого писаря — нельзя. Почему? Может быть, у меня глаз кривой или на спине горб вырос?
— Ты об чем это? — сузила Ольга глаза. Слез как ни бывало на длинных ресницах. Щеки полыхали заревом стыда и гнева.
— Я убью твоего Степана и старого Вырву, клянусь гнилыми потрохами попа, который чуть было не утопил меня в купели.
— И куда побежишь после того? — спросила Ольга, раздраженная таким откровенным высказыванием. От ее подавленного настроения не осталось и следа. Синие глаза потемнели, словно небо перед грозой, острый. подбородок вскинулся над меховым воротником гейши надменно и повелительно.
— К Зелимхану уйду, — ответил Микал твердо.
— Дурак ты после этого, — усмехнулась Ольга.
— Эй, женщина! — вскричал ошарашенный такой неслыханной в устах женщины дерзостью самолюбивый сын Кавказа и схватился за кинжал. — Я убью тебя за оскорбление мужчины.
— Ха-ха, — рассмеялась казачка. — Испужал, как же. Бабу пырнуть кинжалом — ну и казак! Глупый ты, Микал.
— Не говори больше! — снова крикнул Микал. — Клянусь небом, моему терпению...
Он не договорил о том, что может произойти с его терпением — синие, бездонные глаза приблизились к его сверкающим от гнева глазам:
— Ты уже клялся однажды, Микал, и до сих пор не выполнил своей клятвы.
— Видит бог...
— Видит, — согласилась Ольга. — Он все видит. Я тоже кое–что видела... и слышала. Степан на Пасху встречался с осетином-учителем. Они говорили...
Терская струя, с шумом перекатывающаяся через упавший с берега ствол дуба, оберегала тайну этого-разговора от чужого уха.
* * *
У Степана было такое чувство, словно он украдкой выпил молоко, предназначенное для грудного младенца, или залез в карман к нищей старухе. «Так тебе и надо!» — сплюнул он в придорожную канаву, широко шагая мимо рощи в направлении Алексеевского проспекта. Ориентировался он при этом на острый шпиль колокольни армянского собора, что одним своим боком выходил на центральную улицу. Там, возле собора, и произошла очередная задержка.
Он уже ступил на мощенный кирпичом тротуар проспекта, когда до его слуха донесся призывный голос:
— Эй, дюша любезни! Тебе на тот сторона надо?
Степан обернулся на голос. Перед ним стоял худой, заросший черной щетиной мужчина в затасканной шляпе с обвисшими полями и высоких, выше колен, болотных, сапогах. Своим видом он напоминал охотника, решившего пострелять на болоте дупелей, если бы у него в руках было ружье, а не палка, а под его ногами болото, а не проспект, названный именем отпрыска его величества царя российского. Впрочем, он, этот проспект, мало чем отличался от того места, где водятся дупеля. Во всяком случае, лягушки водились здесь во множестве, о чем красноречиво свидетельствовало их дружное по временам кваканье.
— Вообще–то надо. А что? — остановился Степан.
— Садис, дорогой, на мой спина — перевезу на тот сторона. Три копейки в один конца.
Степан рассмеялся.
— Ты же не выдержишь меня, — усомнился он. — Чего доброго, шлепнемся оба в грязь.
— Не беспокойся, ради бога, — улыбнулся носильщик. — Я Дулуханова бабу носил. У ней тела, знаешь какой — во! — он выгнул руки дугами у себя по бедрам.
— Дулуханов, это кто ж такой? — поинтересовался Степан.
— Вах! Дулуханова не знаешь? Самый богатый купец в Моздоке. У него один, два, три магазин. Такой хитрый армян: любого кругом пальца обойдет. Это про него поговорка хороший есть: «Родился на семь дней раньше черта».
— А ты, видать, промазал в этом отношении, — усмехнулся Степан.
— Я плохой армян, — согласился словоохотливый сын армянского народа. — У мина магазин нету, денег нету, только дети есть, много: вот сколько! — он растопырил пальцы обеих рук. — Кушать хочут. Садис, пожалуйста, на спина, очень деньги нужны.
— А вот тот, что на бочке с дерьмом едет, тоже плохой армянин? — не спешил прервать интересный разговор русоголовый здоровяк, морща нос от зловония, распространяемого вокруг закрепленной на арбе ассенизаторской емкостью.
— Какой же это армян? Это старый Мойша везет «золото» на Говняную улицу.
— А что, есть и такая улица?
— Есть. Почему ей не быть? Очень богатый улица. Хохлы-огородники там живут, хорошо за «золото» платят.
— Значит, Мойша тоже плохой еврей? — не унимался русский.
— Глупый, — согласился армянин. — Был бы умный, в лавке торговал, как Броня Гейхман или Лева Бритман. И Оська Вассерман — голова пустой — на кирпичном заводе глину месит. И Ашот Меликянц глупый — кочегаром работает, всегда грязный как черт. И Рафик Ягубин и Егор Завалихин, плотник.
— Ну, Егор–то, видать, русский, ему и бог повелел.
— Бог велел? А почему Неведову не велел? Ходит, пузо развесил, ничего не делает — он тоже русский. А братья Гусаковы? Тоже русские. Ботинком торгуют. Магазин у них... вах-вах, какой магазин! Ты бы посмотрел, дорогой, какой они были бледни, когда революция бил, народ в лавка окна бил, «Долой буржуев!» кричал. Скоро опять будет револуция, я тоже камень возьму.
— Ты думаешь?
— Вах! Какой беспонятный человек. Прав был мой дед, когда говорил, что ум не растет вместе с бородой. Зачем тебе глаза, если ничего не видишь? Зачем тебе ухо, если ничего не слышишь? Все равно что дерево. Садис лучше на спина.
— И после революции вот так же будешь возить «на спина»? — усмехнулся несговорчивый клиент.
— Не, — мотнул заношенной шляпой прорицатель будущего, — тогда я сам сяду на Дулуханова. «Но! — скажу я ему, — сукин сын! Вези мина в мой магазин».
Степан рассмеялся. Вот и вся сущность революционного порыва этого пролетария: поменяться местами с тем, кто в настоящее время богаче его. Ну, что ж, на сегодняшний день даже такое сверхузкое понимание классовой борьбы, ценно для общего дела. Надо будет о нем рассказать Темболату. Он вынул из кармана пятак, протянул собеседнику:
— Держи, дядя.
Но тот замахал руками:
— Не, мине даром зачем? Я не нищий. Не хотишь дать человеку честно заработать, иди дальше куда тебе надо,
В это время на противоположной стороне улицы появилась живописная пара: долговязая баба в глубоких калошах и с байковым одеялом вместо шали на голове и такой же длинный мужик в коротком дырявом зипуне и поршнях на косолапых ногах. Последний держался руками за живот и кривил лицо в мучительной гримасе.
Баба подошла к краю тротуара, попробовала ногой дорожное месиво — глубоко ли?
— Эй, подожди! Куда лезешь? Ми тебя сейчас перенесом. Всего три копейки! — крикнул человек-паром, подтягивая голенища сапог, прежде чем совершить рейс на ту сторону. Однако баба тотчас охладила его благородный пыл, недовольно пробурчав себе под красный нос, но так, чтобы расслышал этот незваный доброжелатель:
— За три копейки я сама кого хошь сволоку. Они ить не на дереве растут, копейки эти.
Подняв повыше подол длинной ситцевой юбки, она решительно шагнула в сверкающую на солнце грязь и тотчас провалилась в колдобину.
— Помогите, добрые люди! — закричала жертва самоуверенности, стараясь вырвать ногу из засосавшей ее глины. — Что же ты стоишь, Денис, как тот пень? Помоги мне, недотепа стодеревская!
Денис дернулся от окрика супруги, словно спутанный конь от волчьего рыка, неуверенно переступил ногами и остался на месте.
— Обувка у меня не того... — улыбнулся он жалким образом и посмотрел на свои уродливые поршни. — И чего, Стеша, понесла тебе нелегкая по такой грязе?
Увидя, что женщина попала в беду, Степан вновь протянул собеседнику пять копеек:
— Помоги человеку.
Но армянин отрицательно мотнул старой шляпой.
— Ево мина обижал очень. Пускай сама переходит. Вот мужика ево перенесу, — и гордый пролетарий с презрительной ухмылкой на губах зашагал мимо кричащей на всю улицу казачки. Степан усмехнулся ему в спину: «Ну и амбиция! Самому алтын цена, а глядит рублем.» и, не раздумывая, направился к женщине, терпящей бедствие посреди центральной улицы, названной именем великодержавного наследника.
Подойдя к ней, он обхватил ее правой рукой за часть тела, где у женщин с более выразительной фигурой находится талия, и выдернул ее из грязи.
— Галоши! Галоши остались, холера тебе в бок! — закричала Стешка, болтая худыми в рябых чулках ногами.
Степан нагнулся, с трудом сохраняя равновесие, нащупал в грязи завязшую обувь, подал хозяйке.
— Мать моя родная! Как же я пойду зараз по вулице такая захлюстанная? — запричитала она, когда Степан, отдуваясь, поставил ее мокрыми ногами на кирпичную кладку тротуара. — А все из–за твоих чертовых порошков, — накинулась на мужа, переехавшего вслед за нею на тренированной спине носильщика.
— Кабы знато дело, — сокрушенно вздохнул Денис.
— Дал бы ты ей, дюша любезни, в ухо, — посоветовал носильщик, пряча в карман Степанов пятак и с брезгливым выражением на лице наблюдая, как эта злоязыкая нескладная баба надевает на мокрые чулки свои мокроступы.
— Чего? — повернулась Стешка к советчику. — Ах ты, гнида волосатая! Да я тебе, погань нерусская, все бельмы повыцарапаю.
— Ну, ну, не очень кричи, — попятился от разгневанной женщины носильщик, — Ты на своего мужа кричи, если хочешь.
— Да что на него кричать, когда в нем душа, уже пузыри пущает. А у меня шестеро детей одна другой меньше. Что я с ними делать буду, как он помрет? Ты, случаем, не знаешь, добрый человек, где здесь аптека? — обратилась Стешка к русскому парню.
— Аптека? — Степан перевел взгляд на отошедшего в сторону носильщика. — Скажи, приятель, где тут у вас аптека?
— На тот сторона, — невозмутимо ответил армянин и ткнул палкой в обратном направлении.
— Ой, мамочки! — Стешка испуганно округлила глаза. — А зачем же я на эту сторону перлась?
Носильщик презрительно передернул узкими плечами. В это время на колокольне Стефановского собора пробил колокол. Степан взглянул на солнце — оно уже взобралось на макушку побуревшей акации и готовилось подняться еще выше. Надо спешить на базар. И так сколько времени потерял зря. Он повернулся, чтобы идти дальше, но очередное зрелище, удержало его на месте. Звеня цепями и хлюпая грязью, по проспекту со стороны тюрьмы брела колонна арестантов, сопровождаемая верховыми жандармами. У Степана сами собой дернулись лопатки и заныли запястья рук, словно к ним прикоснулось кандальное железо.
— Охо-хо! — громко вздохнула Стешка. — И куда их, горемычных, ведут?
— На курорт, тетка! — ответили тотчас из толпы заключенных бодрым голосом. — На полный царский пенсион.
По толпе кандальников прокатился невеселый смех.
— Молчать! — крикнул конвойный с лычками на погонах, наезжая на толпу и угрожая плеткой.
— На губы нам еще кандалы повесьте, тогда молчать будем, — предложил все тот же голос из толпы.
— Молчать! — снова крикнул конвойный и повернул коня в Стешкину сторону. — А ты, дура, чего зря языком ляскаешь? Не видишь разве, на какой курорт эту братию гонят? Всыпать бы тебе горячих.
Казалось, только этого и нужно было казачке, не успевшей еще остыть после ссоры с носильщиком.
— Всыпь своей жене, толстомордый дьявол, чтоб она от тебя к другим не бегала! — затараторила она на всю улицу к несказанному удовольствию арестантов и обывателей. — Я тебе не какая–нибудь каторжная, а терская казачка.
Конвойный побагровел от злости. Привстав на стременах, замахнулся плеткой на ядовитую бабу, но чья–то рука ухватилась за повод уздечки.
— Задавишь человека, — укоризненно сказал жандарму Степан, дрожа от возбуждения.
Вот так же пять лет назад в Москве на Красной Пресне во время кровавых событий 1905 года налетел на него верховой казак, взмахнул саблей. И не сносить бы головы Степану Журко, царскому солдату, перешедшему с началом революции на сторону восставших рабочих, если бы не схватился вгорячах за уздечку. Встал на дыбы ошалевший от стрельбы казачий конь и опрокинул Степана навзничь. Тем и спас от смерти. Потом он с боевой дружиной Комарницкого долго еще удерживал баррикаду, пока не подловила его вражеская пуля. Очнулся в больнице. Вместо сестры милосердия увидел возле своей койки солдата с винтовкой.
Жандарм, вырвав повод из Степановой руки, давно уже следовал за удаляющимся этапом, а сам Степан все стоял на одном месте и никак не мог прийти в себя от нахлынувших воспоминаний. Орловский централ, вагон с зарешеченными окнами — давно ли все это было?
— Хоть и убивцы, а тоже люди, — снова вздохнула Стешка, когда полностью иссяк запас проклятий, посылаемых конвоиру.
— Говоришь сама не знаешь что, — дернул щетинистой щекой долго молчавший носильщик. — Это же политические. Видишь, ево жандармы ведут, а не просто солдаты.
— Какая разница, — шмыгнула носом Стешка, — раз в чепях, стал быть, дурные люди.
— Сам ти дурной баба. Они же за правду на каторгу идут. За то, чтобы тебе с твоими детьми легко жить стало.
Стешка на этот раз не обиделась за «дурную бабу». — А ты почем знаешь? — воззрилась с любопытством на сведущего армянина.
— Знаю, — блеснул тот белками глаз. — Мой брат тоже в тюрьма сидит. Он флаг нес, когда во Владикавказе револуция бил. Он никого не убивал. А я убью.
— Кого ты убьешь? — смерила взглядом щуплого армянина Стешка.
— Дулуханова убью, Туескова убью. Всех кровососов убивать буду.
— А я бы Евлампия Ежова кончал, — вступил в разговор Денис, по-прежнему кривя в болезненной гримасе лицо и прижимая к животу руки.
Стешка дико взглянула на мужа.
— Куда крестьяне, туда и обезьяне, — всплеснула она руками. — Куренку голову не отрубит, а тоже пикает, шаболда наурская.
— За что ж невзлюбил Евлампия? — заинтересовался Степан.
Денис пожевал сухими губами, искоса посмотрел на супругу:
— А кто его в станице любит, ну, скажи, Стеша? Нечто поп да атаман с помощником — они с ним вместе пьют. За помол гребет чуть ли не по ведру с мешка. Вся наша стодеревская гольтепа у него в долгах, как в этих самых... Да что говорить, живоглот и есть.
— Это верно, — согласилась с мужем Стешка и с надеждой взглянула на здоровяка-незнакомца. — А ты далече, добрый человек?
— На базар тороплюсь. А что?
— Да мы с Денисом тоже туда идем. Только... — женщина на мгновенье замялась, — нам бы в аптеку забежать.
Степан понимающе рассмеялся.
— На тот сторона нужно? — спросил он на манер стоящего рядом армянина.
Стешка утвердительно кивнула головой, замотанной байковым одеялом.
— По пять копеек с каждого пассажира за один рейс, — выдвинул в шутку условия новоявленный носильщик.
— Да чума с ними, с этими грошами. Не они нас, а мы их, чай, зарабатываем. На тебе гривенник, только перетащи назад через эту проклятую грязь, холера ее задави.
— Ну, держись, терское казачество! — весело крикнул Степан и, подхватив под мышки обоих супругов, словно снопы, понес их через проспект цесаревича Алексея.
— Был казак, да весь вышел, — скривился Денис, болтая тощими ногами.
— А что так? — спросил Степан, с трудом преодолевая грязевый рубеж.
— Дед мой был казак. Отец сын казачий. А я... — тут Денис дал себе столь неожиданное определение, что Степан едва не уронил его в грязь, зайдясь от хохота.
— Я ведь и курице голову не отрублю, правильно Стеша сказала давече, — продолжал Денис, уже стоя на тротуаре. — И больной я дюже. Вот тут под ребром колет, будто гвоздем. Дохтур сказал, рак у меня в животе.
— Камень у тебя в печенке, скорей всего, — высказал предположение Степан.
— Чего? — поразился Денис. — Смеешься ты, парень? Откель он возьмется? Слава богу, — тут Денис перекрестился, — до каменьев пока не дошло, хлеб едим, хотя и аржаной.
— Ну, а если не камень, то катар желудка.
— Катарь, дохтур сказал, бывает только у тех, кто благородное вино пьет, — возразил больной, — а мы больше на чихирь да на раку нажимаем.
— Помолчал бы, Денис, лучше послухай, что умные люди скажут, — вмешалась в разговор Стешка и тепло посмотрела на незнакомца. — Ты, милый человек, видать, знающий и грамоте обучен, погляди, что тут в бумажке написано.
Степан взял в руку протянутый ему рецепт.
— «Олеум рицини», — прочитал вслух латинскую пропись.
— Чудно, — удивилась Стешка. — А как по-нашему, по-казацки?
— Касторка.
У Стешки от неожиданности отвисла губа.
— Матерь божия! — воскликнула она. — Это выходит, я за касторкой по такой грязе перлась? Да у меня ее дома на божничке целая бутылка стоит. Вот же чертов кацап! Рубль схапал, а взамен касторки выписал, чтоб на тебя самого напала эта самая...
Затем снова обратилась к Степану:
— Може, ты посоветуешь чего–либо от хвори?
— В медицине я не силен, — ответил Степан, — а посоветовать могу. Бабка у меня, покойница, больных травой лечебной пользовала. Хорошо помогала. Попей–ка ты, брат Денис, соку от квашеной капусты. Вместо чихиря по стакану два раза в день. Да сделай отвар из шиповника. Попробуй, старина. Если и не поможет, то и не повредит. Терять–то тебе нечего.
— Терять, ты правду сказал, мне нечего, — согласился Денис. — Вот только фамилию жалко. Мой прапрадед Егор Невдашов с самим Пугачевым из моздокской тюрьмы бежал, знатный казак был. Ну, прощай, дай бог тебе здоровья. В Стодеревскую приедешь за чем–либо, забегай в мой курень.
«Так это же тот самый Денис, про которого рассказывал Тихон Евсеевич», — догадался Степан и, пожав худую Денисову руку, зашагал как можно быстрее к базарной площади.
Она по-прежнему гудела на разные голоса и переливалась всеми красками. Арба с Красавцем тоже на прежнем месте. Сам Чора отмеривает жестяной банкой просо очередному покупателю.
— Да ты, отче, посмотри повнимательней на нее. Ведь это не икона, а произведение искусства. Новгородское письмо, рублевский почерк, — донесся сбоку знакомый голос. Степан повернул голову: возле одного из казачьих возов торговался с каким–то благообразным старичком стодеревский богомаз. На возу — целый ворох икон, больших и маленьких.