Терская коловерть. Книга первая.

Баранов Анатолий Никитич

Часть первая

 

 

Глава первая

Второй день идет веселье в доме Якова Хабалонова. Если придвинуться поближе к заткнутому тряпьем окошку уазагдона — кунацкой комнаты, — то можно будет услышать, как сосед Якова, старый, всеми уважаемый Михел Габуев, назначает меру наказания «провинившимся» за год хуторянам:

— У Фили Караева родилась дочь. Почтенный суд приговаривает его к штрафу: одному графину араки и куску вяленой рыбы.

— Го-о!

От одобрительного возгласа гостей старческим смешком дребезжат в окне уцелевшие стекла.

— ...Латон Фарниев купил тачанку, он должен принести целую бутыль пива и закуску.

— Правильно! Справедливо! — снова взрывается криками уазагдон, и окошко угодливо подхихикивает, подмигивая стоящему подле него незнакомцу отсыревшей тряпочной затычкой.

Но даже в такой веселый, богатый шутками и проказами день, как праздник святого Уацилла , не очень–то скромно стоять под чужим окном и подслушивать разговоры. Лучше войти в дом сразу и пожелать хозяевам доброго здоровья и изобилия в новом году.

— Добрый день! — произнес по-осетински мужчина, переступая порог и снимая заячью шапку.

— Здравствуй, путник. Пусть святой Уастырджи будет всегда твоим товарищем! — отвечая на приветствие, поднялся навстречу незваному гостю Михел, одергивая полу черкески и поправляя висящий на серебряном поясе кинжал.

Неизвестный смущенно улыбнулся и развел руками:

— Видите ли... по-осетински всего несколько слов знаю. Русский я, сапожник... Ищу работы по своему ремеслу.

Старый Михел понимающе кивнул головой и, повторив приветствие на русском языке, — протянул гостю наполненный самогоном рог:

— Выпей, мое солнце, твой встречный!

Незнакомец взял рог, еще. раз извинился за свое вторжение на чужой пир и предложил тост:

— Пусть у вас всегда закрома полны будут пшеницей! Пусть ваши дети каждый день, едят вкусные лепешки!

— Оммен! — дружно крикнули пирующие, что означало — аминь.

— Молодец, русский! Хорошо сказал — похвалил Михел.

Русский одним духом осушил столь необычную для него посуду и шумно втянул ноздрями запах пирога, протянутого ему худощавым, горбоносым, с яркими голубыми глазами мужчиной.

— Спасибо, — кивнул он голубоглазому осетину коротко стриженной головой и снова улыбнулся, не зная, каким образом поставить на стол опорожненный «кубок».

Однако сосед придержал его руку.

— Не торопись, друг. Этот рог ты должен вернуть старшему, — шепнул он.

Откуда–то сбоку вывернулся подросток с огромной бутылью в руках, ловко наполнил рог аракой. Черные глаза его лукаво искрились — не иначе, ухитрился, чертенок, попробовать напитка для взрослых. Незнакомец, подбадриваемый веселыми взглядами пирующих, протянул рог старшему стола. Тот взял, передал соседу и обратился к случайному гостю с такими словами:

— Сними свой мешок и положи в угол. О делах поговорим потом. Дело не волк — в лес не убежит, так, кажется, говорят, у вас, русских. Садись за стол, гость — дар божий, и да будет тебе рай на земле.

Тотчас мужчины, которые помоложе, вскочили из–за стола и наперебой стали предлагать гостю свои места. Незнакомец снял мешок и хотел отнести в угол, но к нему снова подбежал подросток с искрящимися глазами и решительно взялся за мешочные лямки.

— Он отнесет, не беспокойся, — улыбнулся голубоглазый осетин, и подвинул соседу по скамье миску с кусками копченого леща.

Между тем вниманием пирующих вновь овладел седой Михел.

— У Данела Андиева шесть дочерей и ни одного сына. Если все мужчины будут поступать так, как он, то на нашем хуторе переведутся джигиты. — Суд приговаривает виновного...

— Братья! — взмолился хуторянин с голубыми глазами. — Из года в год вы меня штрафуете, как будто я и в самом деле виноват. Ведь все от бога.

— На бога надейся, а сам не плошай, — подмигнул незадачливому отцу Габуев.

Кунацкая разразилась хохотом.

— Будет и у меня сын, — продолжал защищаться Данел. — Может, даже завтра.

— Дай бог, — сочувственно вздохнул «судья». — Если родится сын, принесешь тогда бутыль. А пока неси графин. Я все сказал. Можешь идти, и да хранит тебя в пути святой Георгий.

Голубоглазый поднялся, притворно вздохнул, поглубже натянул на курчавую голову косматую папаху и направился к выходу. Следом за ним вышли и остальные «штрафники».

А пир продолжался. Снова и снова наполнялись рогатые кубки, и тосты, один другого витиеватее, не смолкали за праздничным столом.

— Песню! Давайте, братья, споем песню!

— Запевай, Чора!

Чора, пожилой, кругленький, с плутоватыми татарскими глазками выпил положенный ему как запевале рог, с достоинством отер редкую, завитую в колечки бороду и затянул необычайно высоким голосом унылый мотив.

— Го-ой! — хором подхватили в нужном месте остальные. И пока они варьировали на все лады этот довольно сложный припев, Чора снова поднял голос до самой верхней октавы.

Если бы незнакомец понимал осетинский язык, он узнал бы из песни, какой смелый и сильный человек был Чермен. Как боролся он против алдаров и как любил его за это простой народ. Но гость не знал, о чем пели эти люди, и потому все его внимание было сосредоточено на внешности исполнителей. Только теперь, когда, увлекшись пением, радушные хозяева оставили гостя без опеки, он смог как следует рассмотреть сотрапезников. Не очень–то богаты они. Взять хотя бы хозяина дома. У него гордая, поистине княжеская осанка. Черкеска подпоясана украшенным серебряными бляхами поясом, на котором висит дорогой, с рукояткой из слоновой кости кинжал, но сама черкеска повытерта на швах и кое-где заштопана. Перед ним на столе лежит инкрустированный серебром турий рог, а окно в доме заткнуто рваным бешметом.

Не отличаются дорогими одеждами и его гости. Лишь один, толстый и ушастый, как горшок с двумя большими ручками, одет в новую черкеску с позолоченными газырями.

Стукнула дверь. На пороге появился один из оштрафованных — Латон Фарниев. — Приложив правую руку к груди, левой протянул старшему стола бутыль с мутной жидкостью.

— Да пойдет вам впрок, как молоко матери, — сказал он и поклонился.

— Оммен! — закричали все.

— Молочко–то от бешеной коровки, — шепнул Чора русскому гостю, и черные глаза его заискрились от смеха.

Не успел рог обойти вокруг стола, как дверь снова распахнулась, и в комнату ввалился запыхавшийся Данел. Папаха сползла на одно ухо, голубые глаза бессмысленно вращались, счастливая, глуповатая улыбка растянула губы. Видно было, что он всеми силами старается сохранить мужское достоинство, но избыток чувств выпирал из него, как бродящее вино из бочки.

— Да будет к вам... — начал он звенящим голосом трафаретную фразу, но не докончил, махнул рукой и звякнул о стол четвертной бутылью.

Судья строго сдвинул седые брови, наблюдая такое недостойное мужчины поведение, но обыкновенное человеческое чувство взяло верх над чопорностью, предписанной адатом — он улыбнулся краем рта и наклонился к уху белобородого старца Османа Фидарова. Тот согласно кивнул широкой, как решето, бараньей шапкой и взял в руки рог.

— Да будет счастливым новорожденный, — поднял он обесцвеченные долгой жизнью глаза на стоящего в почтительной позе Данела. — Пусть он будет храбрым и честным перед своим народом.

— Оммен! — поддержали тост пожилые мужчины. — Что старший сказал, пусть бог примет.

— А что произошло? — тихонько спросил русский гость у Чора.

— У Данела сын родился, — так же шепотом ответил тот.

* * *

Уже в небе перемигивались звезды, когда, выпив в последний раз у порога за святого Уастырджи, новый знакомый вышел из уазагдона Якова Хабалонова в обнимку со своим голубоглазым соседом по столу. Легкий морозец затянул мартовские лужи хрупким стеклом.

— Куда мы идем? — стараясь шагать в ногу с раскачивающимся из стороны в сторону спутником, спросил русский.

— В саклю Данела Андиева, — не очень твердо выговаривая слова, ответил спутник. — Мы должны с тобой, ма хур , да быть мне жертвой за тебя, выпить за здоровье новорожденного. Ты понимаешь, — что такое сын для осетина?

— Я думаю, — с легкой насмешкой в голосе возразил пришлый, — что и для русского, и для турка сын есть сын, так же, как и для осетина.

— Э, не говори так, — покачал головой Данел. — У турка сын и будет турком — больше ничем. У русского... ему тоже все равно: сын или девка. А у осетина сын — это джигит! Ведь не посадишь девку на коня?

— Так ведь и казак тоже не посадит на коня девку.

— Так то — казак! — с уважением протянул Данел. — Казак — это тебе не турок, клянусь прахом отца моего. Казак и есть казак, как говорил мой вахмистр Кузьма Жилин, — и он поцокал языком.

Сапожник промолчал, только усмехнулся в темноту.

— Послушай, — вновь нарушил молчание Данел, — а ты казак или русский?

— Белорус. Из Витебской губернии. Слыхал про такую?

Данел отрицательно мотнул косматой шапкой.

— У нас тоже, — продолжал белорус, — если у мужика родятся одни девки — беда: по миру пойдешь.

— Зачем — «по миру»? За девку ирад можно хороший взять.

— Какой ирад?

— Ну... этот, калым. Вот я за Сона триста рублей... нет, пятьсот получу, за Веру получу, за Лизу получу, за Гати получу — во какой богатый буду!

— Ну? — удивился белорус. — Это за девку–то пятьсот рублей? А у нас хорошо, как лицом да статью выдастся, а то и даром никто не возьмет. Калы-ым...

— А у тебя что ли тоже одни девки?

— С чего ты взял?

— А на заработки пошел.

— Не, я еще неженатый. А на заработки — верно: не от хорошей жизни подался. Погорели мы этой зимой. Все дочиста сгорело, одна печка посреди сугробов торчит.

В это время они, миновав общественный колодезь в центре хутора, подошли к низенькой хатенке под взлохмаченной, словно голова у старого бродяги, камышовой крышей. Ее турлучные стены с обвалившейся местами глиной напоминали ребра отощавшей за зиму собаки, а маленькие, обмазанные глиной окна словно были ее глазами, голодными, просящими.

— Послушай, гость, — остановился у двери своего жалкого жилища не слишком твердо стоящий на ногах хозяин. — Я тебя успел полюбить, а мы до сих пор еще не знакомы. Вот скажи, как зовут меня? — он ткнул себя пальцем между газырями черкески.

— Данилой.

— Правильно, — удовлетворенно подтвердил Данел, — меня зовут Данелом Андиевым. Дед моего деда был беком, понял? А как твое имя?

Незнакомец еле сдержался, чтобы не рассмеяться и не обидеть нового друга — так мало походил он на княжеского отпрыска.

— Меня зовут Степаном. А фамилия — Орлов, Слыхал про графа Орлова, любимца государыни Екатерины Второй? Так вот, я с этим графом родства не имею.

Данел понял шутку гостя. С трудом держась на ногах, приложил руку к груди, а другой сделал широкий жест в сторону покривившейся двери:

— Будь гостем, граф Орлов, у князя Данела Андиева.

Затем взял за плечо белоруса, дружески подтолкнул к перекошенному дверному проему.

— Заходи, друг, не бойся, сегодня этот дворец еще не упадет и не придавит нас. Эй, наша дочь! — крикнул он в темноту с нарочитой строгостью в голосе. — Есть ли в этом доме пиво, чтобы утолить жажду двух мужчин?

* * *

Первое, что-увидел гость, когда проснулся, была косматая бурка, которой кто–то укрыл его сонного. «А ведь накуначился я вчера», — скривился Степан, поворачиваясь на бок. Рядом, закинув курчавую голову, похрапывал Данел. У него высокий лоб, изогнутые тонкие брови, с горбинкой нос, аккуратно подстриженная, тронутая серебром бородка. Степану он напомнил друга Темболата, с которым познакомился летом 1906 в томской тюрьме.

Темболат неподвижно лежал на нарах, когда Степан вошел в камеру.

— Что с ним? — спросил он у сидящего рядом рыжего парня в арестантском халате.

— Отдыхает после побега, — ответил тот хмуро. — Видишь, морда вся в синяках? Насчет бегунов тут строго.

— До-он... — простонал лежащий на нарах узник.

— О чем это он? — спросил Степан.

Рыжий пожал плечами:

— Кто ж его знает? Может, он казак с Дону. Только мурлом больше на черкеса смахивает: черный весь и нос с горбатиной, как у Шамиля.

— Да разве Шамиль — черкес? Я слыхал, он из Дагестана, — возразил Степан.

Лежащий на нарах зашевелился, открыл рот, облизал запекшиеся губы.

— Да он же пить хочет! — Степан нагнулся над бледным, заросшим черной щетиной лицом. — Воды тебе?.. Дай–ка кружку, — протянул руку к сидящему на полу рабочему в замасленной одежде, спросил с иронией: — Почему не по форме одет?

— На всех царь не напасся, — угрюмо отозвался рабочий, подавая кружку. — Видишь, напихали сколько — ноги протянуть некуда.

— Ничего, дядя, вот отправят нас с, тобой на Сахалин, там, говорят, в два счета можно протянуть ноги, — усмехнулся Степан.

Поддерживая ладонью горячий стриженый затылок больного, Степан поднес к его губам кружку. Тот приоткрыл глаза, лихорадочно стал глотать воду.

— С Дона, товарищ? — участливо спросил Степан.

Тот отрицательно мотнул головой, прохрипел:

— С Терека.

— А почему о Доне бредил?

— Осетин я... По-нашему, дон — вода... пить хотел. А вы кто?

— Да этот... как его. Путешествую, одним словом. Правда, не по своей охоте.

— Значит, попутчики... — усмехнулся осетин и закрыл глаза.

Так они подружились. Воспоминания потащили Степана но арестантским дорогам...

Голос проснувшегося Данела вернул его в осетинский хадзар .

— Ты уже не спишь, ваше сиятельство?

— Беки, конечно, знают, как величать графов! — хитро прищурил глаз Степан.

— Ау, — Данел оттопырил губу: — Что я, вчера родился, да? — тут он страдальчески сморщил лицо и сплюнул на пол. — Тьфу! Какая гадость во рту: будто ишак всю ночь стоял. Вставай, афсымар : похмеляться будем. Эй, наша дочь! — крикнул он в соседнюю комнату.

Тотчас на пороге появилась старшая дочь Данела — Сона. Взмахнув черными ресницами, наклонила голову в ожидании отцовского слова.

— Принеси гостю умыться.

Девушка еще ниже склонила голову и так же молча вышла из комнаты.

— Видал? — подмигнул хозяин, — С утра нарядилась, будто в церковь собралась. Вот уж эти чертовы бабы. У вас они тоже так?

— Тоже, — усмехнулся гость, а про себя подумал: «Если ситцевое платье — праздничная одежда, так в чем же она ходит в будни?»

Снова вошла Сона с тазиком водной руке и кувшином в другой. Поставив таз на пол, приготовилась поливать мужчинам на руки.

— Да я сам... — молодой человек зарделся от смущения. Но Данел ободряюще похлопал его по плечу:

— «В чьей арбе едешь, того и песню пой», — так говорят у нас на Кавказе. Или ты, джигит, — девок боишься?

Вода была теплая и припахивала котлом. «Джигит» подставлял под струю ладони, пригоршнями плескал себе в лицо воду, но видел девичьи руки, что держали кувшин, они были смуглы, тонки и нежны. На безымянном пальце самодельное, с неровными краями медное колечко.

— Ну а теперь, наша дочь, полей мне, — сказал отец, закатывая рукава нательной рубахи.

Утираясь холщовым полотенцем, Степан украдкой взглянул на Сона, и каким неведомым дотоле восторгом наполнилась его грудь. У нее были, как у отца, тонкие, круто изломленные, брови, под которыми светились такие большие карие искрящиеся глаза, что пришли сами собой на ум строки: «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит».

Мужчины умылись. Сона вынесла таз на улицу, и слышно было, как плеснула воду на землю. Вернулась она, неся небольшой, с короткими ножками столик. Вскоре на столике появился кардзын — маленький круглый хлебец из просяной муки. К нему присоседилась, распространяя по всему помещению сладковатый запах, миска с бламыком — похлебкой из ячменной муки. Затем появилась еще одна миска — с вареной фасолью, и рядом с нею улеглись две деревянные цветастые ложки.

Сона стала поодаль в молчаливом ожидании очередных распоряжений.

— Дочь наша, — Данел с шутливой укоризной покачал головой, — клянусь богом, ты нам приготовила княжеский завтрак, но в последний момент, память, наверно, отказала тебе. Ты забыла принести к этой замечательной закуске то, для чего она предназначена. Пошарь–ка, зерно души моей, в кладовке...

Всю эту напыщенную тираду Данел произнес на родном языке, но по интонации голоса и по тому, как лукаво сверкнули в ответ глаза его дочери, гость понял, что сейчас снова придется пить самогон под сопровождение красивых и бесконечных тостов. Ну, конечно, он не ошибся: вон Данел уже потянулся к висящему на стене рогу, а вот на пороге и Сона с кувшином в руке и улыбкой на красных, как созревающие вишни, губах.

— О святой боже! Дай нашей семье, гостям нашим и всему нашему народу любовь, здоровье и счастье! — обратился Данел к образу Спасителя. И в этот момент в комнату вошел Тимош Чайгозты, тот самый толстяк, что сидел вчера за столом напротив Степана.

— Да будет счастливо ваше утро, — сказал он так, словно его собственное утро принесло ему одни лишь огорчения. — Рановато вы сегодня начали, еще и лошади не пили у колодца.

— Э, сосед, пусть проглочу я недуги твои, — прищурился Данел, вставая. — Лошадь — тварь неразумная, она ждет, пока ей поднесут, а мы сами себе наливаем. Садись к столу, и да будет тебе удача в — делах твоих.

Тимош чуть заметно поморщился.

— Сейчас только поел, спасибо....

— Мы тебя не видели во время еды. Или ты нами брезгуешь?

Тимош не ответил. Но по выражению его лица было видно, что он тяготится разговором и, хотя обычай не позволяет торопиться в подобных случаях, он не будет терять времени на пустое состязание в острословии.

— У меня к нему дело, — сказал он, останавливая хмурый взгляд на Данеловом госте. — Забирай свой хапыр-чапыр и айда со мной: будешь шить сапоги и чувяки для моей семьи.

— Ты разговариваешь с моим гостем так, словно он у тебя в батраках, — у Данела сошлись на переносице брови. — Если есть для него работа, приноси сюда — он здесь живет.

Степан растерянно посмотрел на сотрапезника.

— Да, да, — тот положил руку ему на плечо, — мой дом, Степан, — это твой дом. Места хватит, фасоли тоже хватит. Я все сказал.

— У тебя мыши подохли с голоду, — презрительно процедил сквозь зубы Тимош, — и сакля вот-вот завалится.

— Нехорошо, находясь в чужом доме, оскорблять его хозяина. Теперь я понял, да сбудутся твои молитвы, почему твоя фамилия — Чайгозты .

Тимош даже зубами скрипнул.

— Чтоб тебя небо ударило! — прохрипел он, наливаясь фиолетовой синью, словно рассерженный индюк. — Моя фамилия Хестанов и, клянусь Уациллой, это нисколько не хуже, чем Андиев.

— Э, сравнил, — фальшиво хохотнул Данел. — Мой прадед был князем.

— Воробей хвастался перепелу, что от орла произошел, — скривил в ухмылке губы Тимош. — А я так думаю: зачем воробью орлом называться, если приходится навоз клевать?

Теперь настала очередь Данела потемнеть от еле сдерживаемого гнева.

— У перепела только и достоинства, что жирное гузно, которое он нагулял в чужом просе. Но придет охотник и нашпигует ему гузно дробью.

— Уж не из этого ли ружья? — кивнул Тимош головой в сторону висящей на стене кремневки.

— Ты напрасно улыбаешься: из него мой предок убил своего кровника.

— Ого! Хозяин, кажется, угрожает гостю в собственном доме?

— Не я первый поднял грязь со дна колодца. Но ты не бойся: Данел не нарушит обычая.

— Хестановых никто еще не обвинял в трусости, — с этими словами Тимош пошел к выходу. У порога обернулся, добавил с ненавистью: — Запомни, Данел, этот день и час...

Едва за Тимошем хлопнула входная дверь, как в комнату вошла грузная старая женщина в черном сатиновом платье и с таким же черным платком на голове. Если на пивную бочку поставить бочонок и напялить на это несложное сооружение платье, получится довольно точное подобие этой расплывшейся во все стороны старухи. Степану бросились в глаза выглядывающие из–под платка тяжелые серьги-кольца, оттянувшие мочки ушей едва не до шеи, складчатой и темной не то от рождения, не то от долговременного пренебрежения баней.

— Зачем, хозяин дома, ты обидел соседа? — проговорила низким мужским голосом вошедшая и оперлась тяжелой рукой о покосившуюся притолоку. — Тимош не даст вам теперь муки в долг. Чем накормит Даки твоих детей, когда станет пусто в кабице ?

— Если курица во дворе начинает клевать петуха, последнего следует положить в лапшу, — сдвинул снова брови Данел. — Передай нашей жене: пусть вспомнит, как вела себя ее мать, когда у ее мужа были гости. Ты хороший фандыр в ее руках, но мы за нашим столом пока не нуждаемся в музыке. Можешь идти, я все сказал.

— Жаль, что гость не понимает нашего языка, а то ему пришлось бы услышать, что я тебе сейчас скажу...

— Это ты скажешь своему мужу, когда встретишься с ним в Стране мертвых, — перебил старуху Данел и вскочил на ноги. — Не испытывай моего терпения, женщина. Иди и передай нашей хозяйке, чтоб ей снова стать здоровой, как и при рождении, что забота о семье не ее ума дело.

Данел любил свою черноокую, когда–то стройную и веселую Даки. Он украл ее семнадцатилетней девушкой в соседнем хуторе, ибо бедному юноше нечем было заплатить ирад. И чего греха таить, Данел частенько позволял любимой женщине, что называется, «вить из мужа веревки», чем сильно вредил себе в глазах окружающих.

— Думал, завернул в бурку ангела, а развернул дома — оказалось, украл черта, — ворчал он, выпроводив старуху на женскую половину дома и принимаясь за ячменную похлебку. — Характер у нее знаешь какой! Не баба — джигит, — Данел поцокал языком. — Вот только сына долго не могла мне подарить...

Вспомнив о сыне, он так и засиял гордой улыбкой:

— Пойдем, дорогой, посмотришь моего джигита..

Но едва мужчины шагнули на женскую половину, где по соседству с печью, за ситцевой занавеской лежал на нарах завернутый в пеленки младенец, как перед ними рассерженной квочкой встала авгадгас — повивальная бабка — старая Мишурат Бабаева, та самая, что заходила только что в уазагдон и про которую говорили на хуторе, что черт ей не такой уж дальний родственник, ибо их не раз видели вместе катающимися по ночному небу на метле. Она всего лишь полчаса назад продела новорожденного через отверстие в чесалке для шерсти, вживила ему в мочку правого уха медную сережку — амулет долголетия, сунула под его подушку ножницы, чтобы обезопасить малыша от проделок чертей и других представителей нечистой силы, и теперь в ее планы вовсе не входило подвергать своего подопечного воздействию «дурного глаза», каковой мог оказаться у этого русоголового пришельца.

— Еще не прошло три дня, хозяин дома, — проговорила она ворчливо. — Ребенок мал и слаб, на него нельзя смотреть.

— Э... — поморщился отец и, взяв гостя за плечо, повел его на улицу.

От яркого весеннего солнца Степан на мгновенье зажмурился. В нос остро ударил запах прогретой земли и оттаявших на солнце навозных куч.

— Смотри, Степан, — хозяин показал рукой на юг, — сегодня видны наши горы. Хорошая примета.

Действительно, в прозрачной голубой дали отчетливо вырисовывалась белая зубчатая гряда Главного Кавказского хребта, на котором особенно рельефно выделялась одна белоснежная вершина.

— Это Казбек! — с гордостью произнес Данел. Он резко повернулся к гостю, протянул руку: — Будешь крестным отцом моему сыну?

— Буду, — не задумываясь, ответил Степан и с размаху ударил ладонью но ладони будущего кума.

* * *

Верно люди говорят, что ремесло за плечами не висит, а ко времени пригодится. Поставил Степан к окошечку в уазагдоне пустой ящик, разложил на нем инструмент: «шилья-мылья» (по собственному выражению), молоток, нож да клещи, высыпал из мешка колодки, пододвинул к ящику обрубок дерева, и сапожная мастерская — вот она.

Застучал дятлом молоток в умелых руках: тук-тук, тук-тук. Как «тук» — так рублевок пук, как «два» — в карман упрячешь едва. Шутки шутками, а только стало чаще в сакле Андиевых пахнуть пшеничными пирогами, и если бы не Великий пост, можно бы и дзыкка из сыра и сметаны сварить, потому как хуторяне, хоть и жмутся, а все же оплачивают работу сапожника исправно: несут кто сыру кружок, кто сметаны горшок, кто фасоли миску, а кто и двугривенный выложит из заветного кошелька.

Афсин — хозяйка дома, — вначале хмурившаяся при виде квартиранта (чужой мужчина в доме, а у нее дочь на выданье), постепенно разгладила недовольные морщинки на переносице и теперь уже при встрече благожелательно, хотя и осторожно (бог знает, что у него на уме), улыбалась и подкладывала ему за обедом куски побольше.

— Этот русский принес в наш дом счастье, — торжественно сказал однажды Данел супруге, пряча за пазуху кусок чурека, прежде чем отправиться на вислопузом, отощавшем за зиму Красавце пахать землю под кукурузу и просо.

— Да продлит господь его жизнь — хороший человек, — согласилась Даки, придерживая рукой повод уздечки. — Одно меня только тревожит, солнце души моей: Сона уже невеста. Что скажут добрые люди? Лучше бы ему уйти в саклю Чора.

— Э... — поморщился Данел и, вскочив на спину пошатнувшейся лошади, нетерпеливо вырвал поводья из рук супруги. — Я должен нарушить слово и выгнать гостя, да? Пусть свернет себе шею тот, кто бросит худое слово в окно моей сакли.

И ускакал охлюпкой в поле.

А Степан стучал молотком, вбивая гвозди в изношенные сапоги хуторян и одновременно вбивая в свою память осетинские слова, произносимые заказчиками. Он уже знал, что чувяки, которые чаще всего приходится шить сельским жителям, называются ДЗАБЫРТА, что хворостяной амбар, обмазанный коровьим пометом и глиной, в который он перебрался с наступлением теплых дней из уазагдона — комнаты, называется КЪУТУ. Почти по-русски — ЗАКУТОК. Он узнал также, что у Сона, старшей дочери Данела, нет ни туфель, ни ботинок, а у Дзерассы, ее подруги, есть и те, и другие, И конечно же, он догадывался, как страстно должна мечтать девушка о подобной обуви.

А вот и она — легка на помине. Идет с ведром в руке, прямая, гордая — не шевельнет корпусом. Поставь ей на голову чашу с водой — не прольет ни капли. Она немного щурится от бьющего в лицо весеннего солнца и хмурит тонкие вразлет брови — княжна да и только! Если бы не выцветшее от долгой носки платье да не чувяки с торчащей из дыр соломой.

— Да райсом хорз, Сона , —сапожник показал в проеме закутка ершик светлых волос, приветливо улыбнулся.

— Да салам бира , — ответила девушка, лишь на миг повернув закутанное платком лицо в его сторону.

У Степана перехватило дыхание при звуке нежного, мелодичного голоса. Он хотел еще что–нибудь сказать девушке на ее родном языке, но почувствовал, что запас осетинских слов иссяк.

— Подожди, Сона! — крикнул он по-русски.

Сона приостановилась, быстрым взглядом окинула пространство за околицей — не видит ли кто, как она разговаривает с мужчиной.

— Мне нужно у тебя с ноги мерку снять. Зайди ко мне.

У Сона гневно сверкнули глаза.

— Бессовестный!

И она быстро пошла к колодцу.

Мастер вздохнул, пожал плечами, воткнул в каблук сапога гвоздь, ударил по нему молотком, но промахнулся и попал по пальцу: «Ах, черт!».

В это время на ящик с инструментом упала тень. Степан повернул голову — в дверях стоял Чора, маленький, круглый, как головка сыра, на которую зачем–то напялили лохматую папаху. Он был не в духе: брови нахмурены, губы поджаты.

— День твой да будет добрым.

Хозяин мастерской поднялся навстречу гостю. Пожав руку, предложил обрубок-стул. Но Чора замахал короткими ручками:

— Не надо, не надо. Сам сиди, дорогой. Я вот тут буду сидеть немножко, — и Чора, подвернув полу затасканной до дыр черкески, уселся на горбатый порожек.

— Почему такой сердитый? — поинтересовался хозяин закутка!

— Э... — отрешенно махнул гость рукавом черкески. — Друг обижал очень, чтоб ему зарезали собаку на его поминки.

— Это кто ж такой, Тимош Чайгозты, что ли? — высказал предположение сапожник, наблюдая краем глаза за выражением лица у собеседника.

— Воллахи! — удивился Чора. — Ты, Степан, наверно, молотком не сапог бил, свою голову. Тимош мне такой друг, как тебе атаман Отдела. Старый ишак Мате обижал Чора, вот кто.

— Что же он такое сделал?

— Он сказал: земля круглая и она асе время кружится, как колесо в арбе. Дурак, совсем дурак, — и Чора сплюнул через порожек.

— Почему же дурак? — возразил Степан. — Земля и вправду круглая и она крутится вокруг солнца.

Чора не ожидал такого поворота. Он изумленно похлопал ресницами, вглядываясь в лицо шутника русского и отыскивая на нем следы затаенной насмешки.

— У тебя тоже в голове кружил, да? — повертел он пальцем возле своего уха, затем ткнул им в сторону колодца. — Если земля кружится, почему колодец не кружится — всегда в той стороне стоит?

— Видишь ли, Чора...

— Э... видишь — не видишь, — поморщился Чора. — Рассказывать сказки будешь детям, а мне — лучше расскажи, что такое Государственная Дума.

Степан даже молоток отложил в сторону — так его удивил вопрос старика.

— А ты где слыхал про эту штуку? — спросил он в свою очередь.

— Мате говорил. К нему сын его сестры приезжал из Владикавказа, золотая цепь на груди. Такой же дурак.

Пробежав пальцами по частоколу разнокалиберных газырей, Чора выдернул один из них — не то ружейный патрон, не то кусок медной трубки, запаянный с одного конца, вынул из него газетный лоскуток, оторвал на закрутку, из другого газыря отсыпал щепотку махорки. Свернув цигарку, достал из третьего газыря кусочек трута и осколок кремня. Наложил трут на кремень, прижал большим пальцем, вытащил из обшарпанных ножен ржавый, обломанный на целую треть кинжал и привычным ударом высек из кремня искру.

— Да у тебя, я гляжу, не черкеска, а целый склад, — заметил Степан, прикурив вслед за ее владельцем от задымившегося трута.

Чора самодовольно выпятил грудь.

— В кармане носить — дырка будет, потерять можно. А газырь — хорошо: каждая вещь на своем месте. Вот посмотри, — Чора вынул еще один газырь, опрокинул на ладонь. Из него высыпались рыболовные крючки. — А вот смотри: иголка, нитка — берем, шьем, пожалуйста.

— Карандаш надо писать хапыр-чапыр бумагу? Бери карандаш. А вот здесь чего есть — совсем забыл, — Чора высвободил из матерчатого гнезда охотничий патрон восьмого калибра, отколупнул пробочный пыж, тряхнул на ладонь и зацокал языком от удивления: — Цэ, цэ! Какой старый, плохой кудыр , — он постучал себя кулаком с зажатым в нем патроном по лбу. — Лучше б моя мать родила ишака, чем меня, такую пустую голову.

На дрожащей его ладони вспыхивали голубыми огоньками два небольших сапфира, вделанные в золотые сережки в виде скачущих во весь мах лошадей.

— Где ты их взял? — прервал поток красноречивой самокритики Степан, беря в руки драгоценную находку.

— Ты начальник полиции, да? Зачем спрашиваешь? — сплюснул глаза Чора. — На дороге нашел, понял?

— Продай серьги.

Чора раздвинул глазные щели.

— Ты — купить? Зачем тебе бабские... — он покрутил пальцами, не находя в своем русском лексиконе подходящего слова, и вдруг расплылся в понимающей улыбке. Глаза его снова спрятались в зарослях черных ресниц. — А... понимаем, все понимаем. Девке дарить будешь. Ты ей серьги — она тебя целовать крепко.

— Что ты плетешь? — Степан густо покраснел и протянул серьги их владельцу. —— Какие еще девки?

— Ты, Степан, хитрый, а Чора еще хитрей: давеча видал, как Сона в сарай звал. Я все понимаю...

Степана словно оса ужалила. Резко повернулся к провидцу, сжал молоток — жилы так и вспухли на руке лиловыми выползками.

— Говори, да не заговаривайся, старик. Сона — хорошая девушка. Я хочу ей туфли сшить, понял? Мерку с ноги надо снять, а ты: «в сарай звал», — передразнил он Чора и отвернулся.

Чора перестал улыбаться. Взял собеседника за плечо:

— Не серчай, ради бога, я немножко шутил. Хочешь, я буду тебе Сона сватать? Цэ, цэ, не девка — вишня.

— Да она не пойдет за меня, —вздохнул Степан и снова покраснел.

— Э, пойдет-не пойдет, много ты знаешь. Ведь Сона любит тебя.

— С чего ты взял?

— Она Дзерассе говорила, я слышал.

— Что же она сказала? — Степан почувствовал, как сильнее забилось сердце.

— «У русского глаза красивые», — Чора взглянул на собеседника, пожал плечами. — И что она в них нашла? Глаза как глаза. Вот плечи, правда, красивые: широкие, крепкие. И руки...

— Ну и дальше что? — прервал перечень своих достоинств сапожник.

— А Дзерасса ей сказала: «Ой, Сона, не надо: Микал узнает — и тебя, и русского кинжалом зарежет».

— А кто такой Микал?

Чора поджал толстые губы.

— О, это такой джигит! Сильный-сильный и никакой черт не боится. Любит нашу Сона; а отец не хочет брать бедную невестку — богатую хочет.

С этими словами Чора мячиком выкатился из мастерской и стал на пути у возвращающейся от колодца своей дальней родственницы.

— С какого райского дерева упал этот нежный цветок и каким счастливым ветром занесло его в саклю моего брата Данела! Послушай, Сона...

Ах, как жаль, что Степан не мог оценить этот перл осетинского красноречия! Глядя в дверной проем, он довольствовался лишь пленительной улыбкой, заигравшей на губах Сона.

— Скажи ей, что хочу мерку снять с ее ноги! — крикнул он старику.

Чора перевел его слова на родной язык. Сона покраснела от радости, но на предложение зайти к сапожнику молча покачала головой.

— Воллахи! — Чора в притворном отчаянье воздел кверху руки. — Козленок хочет пить, но боится замочить в реке свои копытца. Иди, моя овечка, не бойся. Не в чувяках же тебе выходить замуж.

Спустя минуту красная, как пион, девушка переступила вслед за Чора порог ставшего с некоторых пор запретным для нее помещения, а еще через минуту она смотрела краем глаза, как их жилец очерчивает мелом поставленную на обрывок газеты ступню, и трепетала от стыда и еще какого–то необъяснимого чувства. Потом она ушла в хадзар, и ее дядька поцокал ей вслед.

— Хорошая девка, — вздохнул он, — почти такая же, как моя Настонка. Как я любил ее, когда молодой был!

— А почему не женился? — поинтересовался сапожник.

Старый холостяк развел руками:

— Невеста дорогая очень попалась, отец большой ирад брал. Красивая Настонка была лучше Сона. Батька — ишак, пусть он в Стране мертвых собачьи кишки ест, сказал мне: «Деньги триста рублей давай — Настонку забирай». А где я возьму такие деньги? Пошел к тавричанину Холоду. Три года с его овцами буруны топтал. Заработал немножко денег, пошел домой. Холод ночью догнал, деньги забирал, в зубы больно давал, чуть живой остался. Делать нечего, пошел в абреки. Кунак у меня был чечен Сугаид — хороший человек. С ним русского купца на большой дороге поймал, коней брал, товар брал, ему в зубы давал, чтоб не кричал. Сугаид просил: «Давай ево киджал резит». Я не дал — очень жалко. А он, сволочь, на базаре меня узнал, начальника звал, меня в тюрьму сажал. Сволочь! — повторил Чора и снова потянулся к газырю за махоркой.

— Ну и дальше что? — спросил старого бобыля Степан.

— Дальше? Погнали меня дальше и дальше — на Маныч, дальше некуда. Там колодцы копал, воду доставал. Уй, горькая там вода. Пять лет на каторге работал, чуть живой остался. Вот там и достал эти бабские... — Чора покрутил короткими пальцами около ушей.

— Где же ты их достал?

— Один старик холером помирал, мне сказал:«Дай честное слово, что когда помру, в церкви службу закажешь, — я тебе тайну говорить буду». Я честное слово дал — не жалко, а он мне рассказал, где копать курган надо — там много золота есть. Нашел курган, небольшой такой. Много копал, замучился совсем. Там —камень большой. Стал поднимать — не могу. Пошел к калмыкам: «Помогите, пожалуйста, денег дам». Подняли камень, а там мертвая баба лежит, кости одни. На костях шелковый бешмет. На поясе золотая пряжка. Череп в шапке лежит. Под шапкой — блюдо серебряное. Коса длинная, черная, как змея, на нем и эти вот, — рассказчик прикоснулся рукой к газырю с серьгами, — лежат там, где уши были. Я брал, в карман клал. Думал: «Теперь я богатый. Блюдо продам, браслеты продам, много денег получу. Калмыкам немного дам, попу на службу в церкву дам, остальное себе заберу, тестю ирад заплачу, Настонку замуж возьму, Ай, как хорошо будет! Надо помянуть мертвую бабу». Бутылку водки из мешка достал — калмыков угостил и сам выпил. Весело было. Слышим — кони скачут. Это урядник лисицу в степи гонял. Свесил над могилой усы: «Кто грабить покойников разрешал?» Никто не разрешал. Меня — в зубы, калмыков — в зубы. Все золото забирал, серебро забирал — одни кости и тряпки в могиле остались.

Степан усилием воли сдержал рвущийся из груди смех. Почувствовал, , что если не удержится — рассмеется, обидит старого неудачника крепко.

— Что же дальше было? — спросил подчеркнуто серьезно.

— Дальше? — переспросил Чора. — Пошел все дальше и дальше — к своей сакле. Очень далеко — дальше некуда. Дорогой думал: «Денег нет, Настонку карапчить надо, серьги дарить ей буду».

— Ну и скарапчил?

— Нет, не скарапчил, она замуж вышла.

— А серьги что ж не подарил?

— Что я, совсем дурак — чужой бабе золото давать? Спрятал в газырь: когда жену — куплю, ей отдам. Ай-яй, старый ишак: совсем про них забыл. Всю зиму голодный ходил, на груди золото носил. Кудыр, совсем кудыр! — и Чора, сняв папаху, несколько раз ударил кулаком по своей блестящей лысине.

Он долго молчал, очевидно, предаваясь горьким воспоминаниям, потом, будто вернувшись издалека, спросил:

— Так ты мне скажи, ма хур, что такое Государственная Дума?

Степан наморщил лоб, почесал черными от сапожного вара пальцами широкую шею.

— Как бы тебе объяснить получше... Государственная Дума — это когда правит царь государством не один, а вместе с депутатами, выборными от народа, понял?

— Как наш пиевский старшина со старейшинами, — обрадовался Чора собственной сообразительности. — Ох, и сукины сыны эти выборные. Я у Алыки Чайгозты, отца Тимоша, да не достанется ему в Стране мертвых места у теплого очага, целый год проработал батраком, а он мне вместо денег по шее дал. Пошел я в Пиев на него жаловаться, а старшина на меня как закричит: «Ты что клевещешь на порядочного человека?» Это Чайгозты — порядочный человек? Он у Коста Татарова землю отобрал, у вдовы Адеевой корову отнял; у Бехо Алкацева все зерно из кабица выгреб. Твои выборные в Государственной Думе тоже такие разбойники?

— Они не мои, — засмеялся Степан, беря в руки молоток. — Но ты правильно понимаешь: депутаты Государственной Думы в большинстве — своем стоят за интересы помещиков и капиталистов, потому что они сами помещики и капиталисты. «Ворон ворону глаз не выклюет», — говорят у нас.

— А у нас говорят «Паршивая лошадь о паршивую трется», — козырнул в свою очередь пословицей Чора и вздохнул: — Скажи, ма халар, там, где твоя родина, бедным тоже плохо живется?

— Бедным всюду плохо живется, — ответил Степан.

— А когда–нибудь будет им хорошо?

— Будет, если они дадут всем богачам по шапке и станут сами себе хозяева.

— Зачем же им давать еще по шапке, когда у них своих много? — затрясся Чора от смеха. — Ой! Живот мой лопнет и выльется пиво, которым меня угощал этот старый дурак Мате.

Степан хотел было объяснить неграмотному горцу, что в выражении «дать по шапке» заложен иной смысл, но смешливый старик замахал руками.

— Не надо, дорогой, — сказал он, вытирая выступившие от смеха слезы. — Чора не дурак, он все понимает. Ты посмотри на мою шапку: облезла, как старая собака, Тимош Чайгозты такую не возьмет.

Насмеявшись, снова погрустнел:

— Как дашь по шапке Тимошу, если у него пол-хутора родственников. Да в Пиеве столько, да в Моздоке. Вон Коста Татаров: от голода у него пупок к спине присох, а в драке за Тимоша встанет, потому что он ему родня: его дед и его дед были двоюродные братья.

— Выходит, Коста любит Тимоша? — Степан искоса взглянул на Чора.

— Как лошадь арбу: чем она тяжелее, тем больше любит. Коста Тимоша зарезать готов — столько он ему зла сделал: землю отнял, зерно отнял.

— Почему ж он за него заступаться должен?

— Э... непонятливый какой, — скривился Чора. — Я же тебе по-русски говорю: родственники они, понимаешь? Закон у нас такой.

— Неважный закон, — покрутил головой Степан. — Я так думаю: Коста больше родственник тебе, чем Тимошу. И Данелу твоему и Бехо Алкацеву.

— Правду ты говоришь, — вздохнул Чора и поднялся с порожка. — Хоть молодой, а ум у тебя в голове есть, не то что у нашего Дудара: только и знает лезгинку плясать да кинжалом играться. Ну, прощай, ма халар, пусть будет тебе удача в делах твоих. Я не знаю, кто ты, но думаю так: святой Георгий знает, кого он привел в наш хутор. Вчера на нихасе Аксан Каргинов плохо говорил о тебе, значит, ты хороший человек. Чора не бойся, Данела не бойся: у них шапки из простой овчины. Аксана бойся, Тимоша бойся: у них шапки из каракуля, а души из гадючьего яда.

С этими словами старик побрел к своей сакле.

* * *

Сона шла по хутору, и вся душа ее пела от счастья: скоро у нее будут настоящие кожаные туфли, ничем не хуже, чем у Дзерассы, к которой она и направлялась в данный момент.

Чудной этот русский парень: грамоту знает, а сам чувяки шьет. И усов не носит...

— Ты, может быть, перейдешь мне дорогу, а я постою? — услышала она сбоку сердитый голос.

Девушка тотчас, замерла, словно вросла в землю, нагнула пониже голову, скосила глаза вправо: от мельницы к дороге шел, опираясь на костыль, старый Мырзаг Хабалов. И как она его не заметила? Хорошо, хоть палкой не огрел по спине за такое непочтение к своей особе. Старик прошел мимо, недовольно ворча себе под нос о том, что молодежь потеряла всякий стыд и что жить старикам при таких испорченных нравах нет никакого смысла.

Едва Сона разминулась с суровым блюстителем старинных обычаев, как ей снова пришлось остановиться.

— Разрешите пройти? — обратилась она к далеко еще не старому мужчине, достающему для своего коня воду из общественного колодца, мимо которого пролегала центральная хуторская дорога.

Мужчина махнул рукой: разрешаю, мол.

Сона пошла дальше. «О ангел мужчин, — думала про себя девушка, — зачем так много расставил ты их на моем коротком пути?!»

Дзерасса была дома одна.

Ее узкое лицо с острым раздвоенным подбородком светилось приветливой улыбкой.

— Посмотри, какое платье купил мне отец в Моздоке, — засуетилась она у сундука с разрисованной яркими цветами крышкой.

— Хорошее платье, — похвалила Сона покупку, не скрывая зависти. У нее–то самой платьев раз-два и обчелся.

— А мне наш русский туфли шьет, — похвасталась она в свою очередь, желая этим сообщением хоть чуточку поднять уровень своего достатка.

Но та лишь снисходительно повела худым плечиком.

— У меня туфель целых две пары, — вздохнула Дзерасса, — и платьев много. Клянусь моим братом, я все бы отдала за такие глаза, нос и брови, как у тебя. Посмотри на мой длинный нос. Им не будешь любоваться. Счастливая ты: все парни заглядываются, даже этот чужак сапожник... И что ты нашла в нем хорошего? Нос — вот такой, — Дзерасса надавила пальцем на кончик собственного, — глаза, как у лягушки. Усов нет, кинжала тоже нет.

— А ты бы пошла за него замуж? — усмехнулась Сона. Дзерасса опешила: такие мысли не приходили ей в голову.

— Нужна я ему, если ты для него — чище зеркала, — сказала она со вздохом. — К тому же... Ох, совсем забыла! Я ведь завтра с ним в Моздок еду крестить твоего братишку. Кумой его буду. Вчера отец твой приходил, я согласилась.

— Ой, как интересно! — воскликнула Сона, обнимая подругу. — В город на пасху поедешь, увидишь...

Но она не успела договорить, что же такое интересное увидит Дзерасса в городе, — стукнула дверь, и в хату вошла соседка Кельцаевых Срафин, жена Тимоша Чайгозты.

— Да будет у вас, красавицы, столько женихов, сколько бусинок на ваших шеях, — сказала она со стоном, держась рукой за морщинистую щеку. — А где же хозяйка?

— Мама ушла к Хуриевым, — ответила Дзерасса. — Она скоро вернется.

— Ох! Пока она вернется, я, наверно, отправлюсь к своим предкам. Не знаешь ли, доченька, куда она положила корешок от зубной боли, что давала ей бабка Бабаева?

— Не знаю, нана .

— Ох, погибель моя! Нет сил больше терпеть. И бабка как назло в гости уехала, — запричитала больная женщина.

И тут вперед выступила Сона.

— Дайте я посмотрю, — попросила она.

Больная раскрыла рот, ткнула пальцем: «Оэ-э», — сказала она вместо «вот этот».

Сона тронула зуб, он качался.

— Ой, смерть моя! — заголосила несчастная женщина, замотав головой, словно лошадь от наседающих оводов.

— Зуб негодный: весь почернел и дырка внутри, — поставила диагноз доморощенный врач. — Дай–ка мне, Дзерасса, суровую нитку, чтоб крепкая была.

Нитка нашлась. Сона сделала из нее петлю, надела на больной зуб, попросила подругу подержать стонущую пациентку за руки. Последняя не сопротивлялась: когда доймет тебя боль, пойдешь на что угодно.

— Я у нашей Лизы уже два зуба вытащила, — сказала Сона и, намотав нитку на кулак, сильно за нее дернула.

Больная вскрикнула и вылупленными от боли глазами уставилась в раскачивающийся на нитке зуб. Когда пришла в себя, сказала взволнованно:

— Какие силы небесные привели тебя в дом моих соседей, милая девушка? Пойдем ко мне, я дам тебе свое платье, оно почти новое.

Сона в ответ покачала головой:

— Мне не надо ничего давать, я же еще не такая старая, как Мишурат Бабаева.

Срафин с одобрением взглянула на свою избавительницу:

— Как быстро выросла старшая дочь у Данела. А я думала, что рос все эти годы только мой Микал. Осенью пойдет служить в казачий полк. Счастлива будет та, на которой он женится. Ну, прощай, мое солнышко, быть бы тебе до ста лет такой же красивой и сильной. Когда придешь на праздничное игрище, спляши лезгинку с моим сыном — хочу посмотреть на вас.

 

Глава вторая

Пасха в том году выдалась ранняя. На дворе было еще прохладно. Особенно по утрам. Поэтому новорожденного поверх пеленок и байкового одеяла укутали отцовской шубой. Он лежал на соломе в арбе и сосредоточенно смотрел на купающуюся в солнечных лучах голубую звезду, словно пытаясь определить, не его ли это звезда, и если его, то какую судьбу уготовила она своему подопечному...

Рядом с ним, укрыв ноги полстью, сидела его будущая крестная мать Дзерасса. На ней черная шелковая шаль с ярко-красными цветами, синий суконный бешмет и длинная с оборками юбка, тоже синяя. Сразу видно, собралась девка не на посиделки к бабке Бабаевой, а в город на праздник.

— А ну, подвинься немного, — сказал ей Данел, держа в руках связанного барашка. Он положил барашка у стенки арбы, засунул в солому рядом с ним графинчик с кукурузной кочерыжкой в горле и, взяв в руки вожжи, крикнул в открытую дверь:

— Эй, ваше сиятельство, карета подана!

Из хаты вышел Степан, большой, улыбающийся. На голове — облезлый от долгой носки заячий треух, на ногах — сапоги-вытяжки, смазанные в дорогу чистым дегтем.

— Эгей, Красавец! — Данел хлестнул вожжой по линяющему боку мерина, и арба застучала по неровной дороге расшатанными колесами.

— Постойте!

Это Сона выскочила из дому, держа перед собой бутылочку с коровьим молоком для одномесячного братца; мать прихворнула и не может сопровождать своего сыночка на крещение в моздокский собор, до которого отсюда не много не мало двадцать пять верст.

— Так мы и к вечеру в церковь не попадем, — проворчал Данел, останавливая лошадь и ожидая, когда бутылка займет место в соломе рядом с графином, а подружки в последний раз обнимутся перед дорогой.

— Купи мне колечко такое, как у Веры Хабалоновой, — шепнула Сона Дзерассе и сунула ей под покрывало узелок с накопленными медяками.

— Ладно, — так же шепотом ответила подруга. — А почему ты не попросишь сделать это вашего жильца? — Дзерасса подмигнула в сторону разговаривающего с хозяином арбы русского парня. — Он бы для тебя и золотого колечка не пожалел, я–то знаю...

— Вредная! — Сона ударила подружку по руке. — Нужен он мне больно...

— А чего ж ты на него все время глаза пялишь и рубахи его через день стираешь?

— Да ну тебя! — Сона деланно рассмеялась и убежала к дому, только чувяки замелькали.

Данел снова хлестнул вожжой облезлого Красавца, и тот неохотно поволок арбу мимо взъерошенных, словно спросонья, хат, провожающих путников удивленными взглядами перекошенных окон: «И куда подались в этакую рань?»

* * *

Сразу же за хутором начиналась степь. Ровная, буровато-зеленая, усеянная бородавками перекати-поле. Ни кустика, ни деревца — куда ни поверни голову. «Гой ты, степь, ты степь, степь моздокская», —сказал про себя Степан словами старинной песни, шагая рядом с арбой и вдыхая всей грудью свежий, чуть горьковатый от полынной прели воздух: — И занесла же тебя, Степа, нелегкая в эту забытую богом сторону». Вспомнилась родная белорусская деревня, вся в зелени садов и окруженная с трех сторон сосновым лесом. Перед глазами встала зеркальная гладь озера, протянувшегося во всю длину Кочанихи. Любил Степан встречать утренние зори на берегу этого древнего водоема. Бывало, с отцом своим Шалашом (так прозвали чудака-псаломщика за то, что большую часть своей жизни проводил на рыбной ловле, ночуя в шалашах) сядут в лодку ранней ранью, заплывут к самому Чертову пальцу, огромному валуну, торчащему посредине озера, закинут удочки и смотрят, как начинают пламенеть макушки сосен от продирающегося вверх сквозь лесную чащу солнца, как плещут хвостами по розовой воде полупудовые лещи. Хорошо ловилась рыба в Кривень-озере. Вот только есть ее не с чем. Своего хлеба хватало хорошо если до Велика-дня. Наварят, бывало, ухи и стербают ее, что говорится, в одноручку. Скуповата белорусская землица, не балует хорошими урожаями, да и приход — самый бедный во всем уезде. Попробуй проживи с такой семьищей на жалкие гроши псаломничьего жалованья. И потому пришлось Степану, как старшему из братьев, наняться батраком к богачу Петру Шкабуре. Зашел как–то Шкабура в избу Андрея Журко, перекрестился на образа, небрежно сунул руку для пожатия хозяину и сразу же приступил к делу.

— Вот что, Андрюха, гляжу я, звон какая у тебя в хате жердина вытянулась, — ткнул он пальцем в стоящего у печи Степана. — Давай–ка мне его в работники. Три рубля в месяц, ну и с харчей долой. Чай, в закромах–то не густо? Одежа-обужа тоже мои. Ну как?

— Оно бы можно, — вздохнул отец «жердины», — только мал он еще, хоть и вымахал, как тот дурень. В певчие хотел я его...

— Э... — скривил губы Шкабура, — не верхом же мне на нем ездить. Чай, мы тоже не без сердца. На, держи рупь задатку и пускай собирается, у меня как раз на подводе свободное место. А петь в церкви можно между делом, по воскресеньям да по праздникам.

В тот же день перебрался Степан из села на шкабуринский хутор.

— Вот гляди сюда, — завел хозяин нового батрака во двор. — Это коняшки. Их у меня всего пять голов. Как видишь, хозяйство не очень большое: штук шесть коровенок да телят чуть побольше десятка, ну и овечек хорошо как с сотню наберется. Тебе только и дела, что почистить в хлевах, покормить скотину да овечек попасти.

И завертелся Степан в этом «не очень большом хозяйстве», словно белка в колесе. От зари до зари чистил, пахал, косил, возил, пас. И когда ночью падал в отведенный ему на кухне угол, то моментально засыпал мертвым сном, не успев даже раздеться.

Тяжело доставались три рубля и бесплатные хозяйские харчи тринадцатилетнему мальчишке. И нелегок оказывался кулак у Шкабуры, когда он за любую провинность пускал его в ход.

Однажды встретил хозяин юного батрака у овчарни.

— Бегом гнал? — кивнул на тяжело поводящих боками овец. Степан опустил глаза в дорожную пыль, переступил с ноги на ногу:

— Они сами чегой–то побежали...

В следующее мгновенье, сбитый с ног ударом кулака, он уже лежал на дороге, а хозяин, потирая руку, ласково поучал сверху:

— Не лукавь, отрок, перед кормильцем своим. И да пойдет сия наука тебе на пользу. Говори, зачем бегом гнал?

— Хотел дотемна... в село — к папаше, — закрываясь руками, хрипло ответил Степан.

— Соскучился, значит, — хозяин снова занес кулак над головой мальчишки.

И тогда Степан крикнул пронзительным от ненависти и отчаянья голосом:

— Не трожь!

— Чего? — вылупил глаза Шкабура.

— Не трожь, а то хутор спалю, если еще хоть раз вдаришь.

Хозяин побагровел от ярости.

— Сукин сын! — набросился он вновь на мальчишку, молотя кулаками по чему придется. — Благодетелю своему грозишь, конская ты судорога? Вот тебе — раз! Вот тебе — два! Вот тебе...

Очнулся Степан в своем углу на кухне. Всю ночь ворочался на жесткой подстилке, накаляясь мыслью о мести этому жестокому человеку. Перед рассветом вышел из хаты, чиркнул спичкой под застрехой и, ковыляя от слабости, побежал к лесной опушке... Остаток ночи провел в лесу, а утром ушел в город Витебск. Навсегда...

— О чем задумался, ваше сиятельство? — вывел Степана из раздумий Данел.

— Родину вспомнил, — с грустной улыбкой ответил Степан. — У нас таких степей нет, у нас лес больше.

— Дров много, кизяков не надо, — вздохнул осетин.

— Это верно: дров хватает, — согласился белорус и подмигнул Дзерассе, слушавшей с приоткрытым ртом не очень понятную русскую речь. — Ворона в рот залетит! — крикнул он ей насмешливо. А Данел перевел по-осетински.

— Сам ворона, — обиделась Дзерасса и, отвернувшись от мужчин, склонилась над своим неразговорчивым соседом, который по-прежнему сосредоточенно смотрел в голубое небо. Чудной какой–то этот русский. Вот уж почти месяц живет на хуторе и уходить, по-видимому, не думает. И делом немужским занимается — чувяки шьет. А сам здоровый: запряги в плуг — один потащит.

Солнце уже склонилось к белеющим в сизой дымке горам, когда на горизонте показались купола городского собора.

— Великий Уастырджи вел нас по правильному пути, — сказал Данел и, переложив вожжи из правой руки в левую, перекрестил вспотевший под косматой шапкой лоб.

Но еще долго тарахтела арба рассохшимися за зиму колесами, прежде чем смочила их в ручье, протекавшем на окраине города и служившем границей между Ярмарочной площадью и площадью Успенской, посреди которой возвышался всеми своими пятью куполами красавец собор.

«Вот это храмина!» — подумал Степан, невольно любуясь каменным великаном, который казался пришельцем из какого–то неведомого мира красоты и богатства — так убого выглядели в сравнении с ним разбросанные вокруг глиняные постройки местных жителей.

— Тпру! — Данел остановил мерина у соборной ограды, бросил ему под ноги охапку сена, что–то сказал по-осетински Дзерассе и в сопровождении Степана направился к храму. Оттуда доносилось пение хора — шла вечерняя служба.

— Подайте Христа ра-ади! — потянулись навстречу идущим руки нищих, сгрудившихся на ступеньках церковной паперти.

Степан сунул скрюченной в три погибели старухе копейку и вслед за Данелом вошел в набитый до отказа богомольцами храм. Осенив себя крестом, он поклонился в спину какого–то горожанина и стал разглядывать внутреннее убранство собора. Над головой огромная люстра. Сотни свечей горят в ней, наполняя помещение запахом расплавленного воска. Степан перевел взгляд с люстры на иконостас. Что и говорить, потрясающее зрелище. Блеск позолоченной резьбы, сверкание драгоценных камней в золотых и серебряных лампадах, суровые лики святых, расположившихся поодиночке на стенах и целой компанией над царскими вратами и смотрящих с потемневших иконных досок с угрюмым видом тюремных надзирателей: «Ужо попадитесь только...» — все это подавляло толпу, внушало верующим мысль о собственном ничтожестве перед великолепием и всемогуществом небесных сил.

— Господу помолимся!

Голос у батюшки жиденький, бесцветный. Зато облачение на нем сияет небесным цветом. Прямые, как конский хвост, рыжеватые волосы ниспадают с остроконечной головы священнослужителя на ярко-голубую ризу, расшитую золотыми и серебряными узорами. Такая же рыжеватая борода, узкая и редкая, обрамляет красноносенькое личико, на котором поблескивают из–под мученически изломленных бровей острые, как шильца, глазки.

«Однако здесь жарче, чем в бане», — подумал Степан, чувствуя, как между лопатками по спине покатилась холодная капля, и незаметно от Данела попятился к выходу: пока служба кончится, лучше погулять по городу. Обогнув храм по круговой сплошной галерее, он вышел к южной калитке соборной ограды.

— Что, аль служба началась уже? — спросил у него встречный мужчина в черном картузе и длинных до колен сапогах. По тому, как при ходьбе он широко и не слишком уверенно ставил ноги на дорогу, нетрудно было догадаться, что их владелец влил в себя сегодня не один стакан хмельного зелья.

— Да, началась, только что, — ответил Степан, подаваясь в сторону. — А где тут у вас главная улица?

Встречный с любопытством уставился на незнакомца.

— А ты откель будешь? — спросил он вместо того, чтобы ответить.

— Мы–то? С хутора. Ну, пока, дядя...

— Постой. Экой шустрый. Ты, случаем, не социалист?

— Не, я сапожник.

— А водку пьешь?

— Кто ж ее не пьет...

— Пойдем угощу.

— С удовольствием, но некогда.

Мужчина от удивления даже по животу себя хлопнул.

— Ты знаешь, от кого отказался принять угощение? — он откашлялся, словно селезень прокрякал.

— Не имею чести знать.

— То–то, «не имею». От самого Неведова Григория Варламовича, понял?

— Ну и что? — улыбнулся Степан — его начал забавлять этот разговор.

— А то, что я имею два дома, магазин и мельницу, понял? У меня, к примеру, денег — куры не клюют.

— У меня тоже не клюют, — засмеялся Степан.

— Почему не клюют? — не понял богач.

— Да клевать нечего.

Отрекомендовавшийся Неведовым удовлетворенно расхохотался и, достав из кармана сафьяновый бумажник, предложил:

— Хочешь красненькую?

— Оставь, господин, для своих детей.

— Что?! — Отказываешься от денег? Ну не дурак ли?

— Прошу без дураков, — Степан повернулся, намереваясь уйти, но словоохотливый богач удержал его за рукав:

— Хоть и дурак, но обожди. Ей-богу, первый раз за всю свою жизнь встречаю, чтобы от денег отказался. Аль своих невпроворот?

— Мне хватает.

— Ишь ты, «хватает». Гордый, подлец, сразу видно.

— Прошу не...

— Ничего, слопаешь: и подлеца, и дурака. За деньги, брат, все сожрешь. Деньга, она любую гордость ломает. Знаешь, как я свое богатство наживал?

— Мне не интересно.

— Ничего, послушаешь. А нет — я городового кликну, вон на углу стоит. Скажу, что ты этот самый... и будешь сидеть в каталажке как миленький. Хочешь? Так вот слушай.

«И надо же мне было попасть на глаза этому пьяному идиоту», — затосковал Степан.

— Так вот слушай, — продолжал Григорий Варламович. — Хватанул я горя сызмальства. Уж досталось, как той Сидоровой козе. Разве только жернова не вертели у меня на голове. И не везло притом страшенно. Бывало, в батраках: сяду за стол обедать, всем попадается печенка или сердце, а мне — легкое. Зато на работе: всем — что–нибудь полегче, а мне — самое тяжелое. Тащишь кожу вонючую — с души, воротит, а все равно прешь. И-ык! Теперь за меня другие эти кожи таскают. Так возьмешь деньги? — рассказчик неожиданно повернул к прежней теме.

— Нет.

— Ах так? Ну, я тоже гордый. Эй, Змеющенко! Иди–ка сюда!

У Степана оборвалось сердце: «Влип и до него же по-дурацки!»

— Чего изволите-с? — полицейский, подбежав, почтительно отдал честь. У него добродушно-круглая физиономия, на которой прежде всего обращают на себя внимание такие же круглые, чертовски веселые глаза.

— Вот этого злодея нужно проводить в участок.

— Чего он исделал, ваше степенство?

— Не хочет брать моих денег — брезгует. Я так думаю, это подозрительная личность, анархист какой–нибудь.

Полицейский от удивления похлопал светлыми ресницами и тотчас набросился на Степана, словно науськанная хозяином собака:

— Зачем же ты, болван, отказываешься, ежли они-с тебе добра желают?

— Я думаю...

— Молчать! — гаркнул блюститель порядка. — Сейчас же возьми деньги и чтобы духу твоего здеся не было!

Степан облизал пересохшие губы: положение из комического становилось критическим, вокруг уже собирались зеваки. Он молча протянул руку.

—А вот энтова ты не хотел? — пьяно рассмеялся купец и вывернул в ответ волосатую фигу. — Ты обратись ко мне по всей форме: «Господин, купец второй гильдии, дайте мне, пожалуйста, десять рублей».

— Господин купец второй гильдии, дай мне, пожалуйста, десять рублей, — повторил Степан, словно попугай.

Неведов снова расхохотался.

— Так–то, брат Гордыня Бродягович, вышло по-моему. На, держи, — он достал из бумажника деньги, сунул в Степанову руку. — А теперь прощай... Хотя погоди–ка. Ведь нынче Велик-день, кажется. Дай–ка я с тобой похристосуюсь.

Хоть и противно целоваться с подвыпившим самодуром, но куда деваться от вековой традиции — подставил стиснутые губы к усам расчувствовавшегося богача.

— Христос воскрес.

— Воистину...

Купец трижды облобызал Степана, обдавая его запахом «Зубровки» и жареного барашка, затем вынул из кармана смятое яичко:

— Держи... Заходи при случае к Неведову. Приму, ей-богу, приму. Ну, прощай, большевик.

— Сапожник я.

— Один черт. Большевики, они ведь не среди купцов водятся, а среди вот таких, сапожников... гордых.

В это время к ним подковылял донельзя оборванный нищий и протянул грязную тощую руку.

— Тебе чего? — уставился на него Неведов.

— Господин купец второй гильдии, дайте, пожалуйста, десять рублей.

— Что?! — Неведов крутнул кулаком перед носом у попрошайки. — Я тте, скотина, покажу, как смеяться над Неведовым! Пшел прочь, пока не накостылял по шее!

Нищий, поняв, что маневр не удался, дал задний ход и резко сбавил уровень своих запросов.

— Господин купец второй гильдии, — повторил он менее уверенным голосом, — дайте, пожалуйста, десять... копеек.

— Счас я тебя, мерзавца! — купец нагнулся, делая вид, что ищет булыжник.

Тут уж нищий окончательно убедился, что его притязания на содержимое купеческого кошелька беспочвенны и решил за благо убраться подобру-поздорову.

— Пролетария голо... — проворчал ему вслед владелец магазинов, домов и мельниц, и, махнув рукой, свернул на боковую улицу. — Зайду–ка лучше к старику Дулуханову, он хвастался: вина из Тифлиса привез какого–то необыкновенного...

Степан, вытерев рукавом взмокший под шапкой лоб, вышел на главную улицу и только тогда перевел дух. Улица была широкая, немощеная, и, когда проезжал фаэтон или пролетка, целое облако пыли вырывалось из–под колес, медленно оседая на серых акациях, растущих по обе ее стороны и отделяющих проезжую часть от тротуаров, кое-где выложенных перед домами зажиточных горожан — крупной галькой или кирпичом.

Степан замедлил шаг. Чертов купец! Провалиться бы тебе в тартарары с твоими деньгами. Сзади донеслось многозначительное «кгм». Степан оглянулся, и неприятный холодок обдал разгоряченное сердце: придерживая саблю, за ним поспешал давешний полицейский. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день» — подумал Степан и свернул в первые попавшиеся ворота. Остановился у куста нераспустившейся еще сирени, замер в напряженном ожидании.

— Цветиками интересуемся?

У Змеющенко — веселые, чертики в светлых глазах, под лихо закрученными желтоватыми усами—благодушная улыбка.

— Нет, клозетами, —стараясь придать голосу непринужденный тон, ответил Степан. «Вот сейчас врежу ему промеж глаз и бежать — пришла вдруг в голову шальная мысль, но состоявшийся вслед за тем разговор не дал ей осуществиться.

— Аль приспичило? — продолжал, улыбаться Змеющенко.

— Ну, а тебе -какое, собственно, дело? — озлился Степан. — Что тебе от меня нужно?

— Вроде сам не знаешь? — обаятельнее прежнего улыбнулся блюститель порядка и бесцеремонно протянул руку. — Давай половину.

— Какую половину? — оторопел Степан.

— Любую, какую не жалко.

— Да ты о чем?

— О неведовской десятке, о чем же еще.

У парня — словно гиря с шеи. Фу! Чтоб тебя черти забрали. Вон, оказывается, в чем дело...

— Да при чем здесь ты, господин начальник? Деньги–то дадены мне, — возразил он, подделываясь под тон городового.

— А кто тебя заставил их взять? — последовал контрвопрос.

Довод был настолько логичен и убедительно прост, что Степан от души рассмеялся и, не считая нужным затягивать разговор, вынул из кармана злополучную десятку.

— Вот только разменять ее нечем. Разорвать, что ли, надвое?

— Зачем разорвать? — полицейский снял с пшеничной своей головы фуражку с кокардой на черном околыше, вынул из–за дерматиновой подкладки свернутую вчетверо бумажку стоимостью в пять рублей.

— Вот мы и квиты, — улыбнулся он кротко и ребром указательного пальца разгладил в стороны усы.

«Неужели христосоваться полезет?» — ужаснулся Степан. Но обладатель усов лишь подмигнул ему круглым глазом, молодцевато отдал честь и, по-военному повернувшись, зашагал прочь со двора.

Ну и ну! Степан даже воротник расстегнул на косоворотке: расскажи кому–нибудь — не поверит. Он еще раз взглянул на сложенную вчетверо засаленную пятирублевку, облегченно расхохотался, сунул деньги в карман и не торопясь вышел на улицу. Посмотрел вправо: полицейский уже успел отойти шагов на триста, его длинный форменный сюртук, перетянутый ремнями с желтеющим на боку «окороком» — огромным револьвером в кобуре, маячил черным пятном на фоне серых от пыли акаций. «Христос воскрес», — насмешливо подумал ему вслед Степан и пошел в противоположную сторону.

* * *

Служба тянулась долго. Так долго, что Данелу под конец даже певчие надоели, а их он всякий раз слушал с большим удовольствием. К тому же было очень душно, да и Дзерасса одна с малышом на улице. «Прости, бог-батька», — Данел перекрестился на всякий случай и, пятясь между богомольцами, словно рак между камнями, выбрался из людской гущи на свежий воздух.

Солнце уже заметно скатилось к белым вершинам гор. От собора до самой ограды и дальше, захватив Красавца с арбой, протянулась сиреневая тень. С северной стороны города зазвонил церковный колокол. Ему отозвался чей–то бык. Голос у него густой, низкий, точь-в-точь, как у отца-дьякона, подпевающего в соборе худосочному попу.

— У самого нет ничего за душой, клянусь прахом отца моего, — стараясь не смотреть на протянутые к нему руки нищих, пробурчал себе под нос Данел и легко сбежал по ступенькам паперти. Подойдя к арбе, он удивился: Степана возле нее не оказалось.

— А где наш русский? — посмотрел на Дзерассу вопросительно.

— Я его не видела, — ответила девушка, поддерживая одной рукой головку ребенка, а другой — бутылочку с молоком.

— Но куда он мог деться, чтоб простились грехи его? Неужели в церкви остался, а я не заметил?

Однако ему не пришлось ломать голову над этой загадкой. Подъехала телега, запряженная парой лошадей, и надолго привлекла его внимание.

— Эй, кунак, здорово дневали! Дозволь присоседиться к твоей кобыле! — крикнул весело один из подъехавших, черноусый молодцеватый казак, одетый в серую черкеску и черную с высоким верхом баранью шапку.

— Будь братом родным, становись рядом, пожалуйста, — приложил руку к груди Данел, — но только где, умереть бы мне за тебя, увидел ты кобылу?

— А разве это маштак? — удивился веселый казак, спрыгивая с телеги и привязывая вожжи к решетке ограды? — Прости, брат, не разглядел толком. А ведь и вправду мерин. Откуда часом?

— С Джикаева хутора. А вы?

— Я–то? Из Стодеревской. А вот они, кумовья мои, здешние, из Луковской станицы. Крестными будут моему Трофимке. Как он там не задохнулся под твоим подолом? — подмигнул он восседавшей посреди телеги дородной казачке в цветастой шали и с запеленатым младенцем на руках.

— Тю на него, придурашного! — махнула рукой женщина, — Такое гутарит, а еще кум прозывается.

— Так что ж то за кума, что.., — веселый казачина сверкнул зубами и снова повернулся к Данелу: — А ты тоже вроде крестить собрался?

— Тоже, — ответно улыбнулся Данел. — Вот ждем, когда поп-батька, да сбудутся его молитвы, кончит свое дело.

— Вот и подождем вместях, — подытожил разговор общительный станичник и обратился к своему куму, рослому рыжему казаку, истово крестящемуся на отсвечивающий золотом соборный крест: — Може, Силантий, червячка заморим чуток, покудова служба идет? Давай–ка поглядим, чего там поклала моя Прасковья ради святого праздничка.

Названный Силантием молча вытащил из–под соломы мешок, развязал его большими, жилистыми пальцами и, пробурчав в огненные усы: «А ну, Мотря, посунься в сторону», — стал выкладывать на разостланный рушник домашнюю снедь.

Данел искоса взглянул на румяную от печного жара колбасу, сплюнул слюну и, подойдя к Красавцу, носком сапога стал пододвигать к его морде остатки сена.

— Эй, кунак! Иди повечеряем.

Данел исподлобья взглянул на приглашавшего, отрицательно покачал лохматой шапкой:

— Спасибо, добрый человек, быть бы мне жертвой за тебя, но я только что поел, даже усы еще не обсохли после пива.

— А мы их снова подмочим чихирьком, — улыбнулся хозяин телеги. — Иди, иди, не ломайся.

— Ей-богу, спасибо... наелся вот так, — Данел чиркнул пальцем у себя под бородой. — Гляди, брюхо чуть не лопнет. А еще вон барашка на шашлык делать надо, куда его есть потом?

— Да ты не боись: съедим и твоего барашка, — успокоил Данела черноусый и, взяв упирающегося горца под руку, повел к своей телеге. — Садись сюда, гость — божий дар, и да будут твои дела удачливы.

Данел благодарно прижал ладонь к груди, сняв папаху, перекрестил лоб, прежде чем усесться на солому перед разложенными на полотенце яствами.

— Тебя как зовут? — спросил гостя черноусый казак, наливая из бочонка вино в большую круглую чапуру .

— Данелом.

— А меня — Кондратом. Вот его, моего кума, зовут Силантием. Энто его соседка Матрена. Ну, а Трофимка, — Кондрат кивнул усами в сторону новорожденного, — еще, почитай, без имени. А чего ж девка осталась одна возле арбы? Зови ее сюда, пущай с нами поисть за компанию.

— Нельзя за компанию, наш закон не разрешает.

— Да какой же закон могет быть в еде? — с нарочитой наивностью сказал казак. — Баба, она ить тоже божья тварь: исть–то и ей охота.

— Ну, чего пристал к человеку? — проговорил до сих пор молчавший Силантий. — Хороший закон. Правильно кунаки делают, что не дают бабам поблажки: знай, сверчок, свой шесток. Не то что мы: пораспущали своих казачек, что иная норовит тебе на голову взграбаться, — он выразительно посмотрел на рассевшуюся посреди телеги будущую куму. — На мой згад, это чертово племя, прости господи, не только за стол с людьми, а и в хату нельзя пущать. Всех бы их в хлев...

— Гляди-кось, мусульман какой нашелся! — вспыхнула оскорбленная Матрена. — Поглядела бы я, что б ты без своей Антонеи в энтой хате делал. Так бы из хлева и не вылазил, кобелина рыжий.

Реплика Матрены оказалась настолько неожиданной и меткой, что даже сам Силантий не удержался от усмешки, а Кондрат, тот расхохотался да так, что плеснул чихирем мимо кружки:

— Так его, кума, так!

Насмеявшись, предложил ей же:

— Возьми–ка, Мотря, отнеси харчей девке, пускай она без компании...

Затем протянул Данелу наполненную чихирем кружку, едва ли не в штоф объемом:

— Тяни, друг, во славу божию.

Данел обеими руками взял кружку, немного подумал и предложил следующий тост:

— На голубом небе сияет золотое солнце, оно дает тепло и радость жизни. Пусть у твоего сына будет теплая душа и ясное лицо, как солнце.

У Кондрата приоткрылся_рот от изумления: осетин, а как складно говорит по-русски.

— Над землею синей птицей летает ветер, который подчиняется одному только Галагону , он отделяет зерно от мякины и приносит с моря тучи с дождем. Пусть твой сын будет быстрый и свободный, как ветер. По земле течет любимый сын седого Казбека — Терек. Он вертит мельничные камни и поит на своем пути всех, кто хочет пить. Пусть твой сын будет сильным и добрым, как Терек. Да выпью я вместе с вином ваши болезни, за здоровье твоего сына, ма халар Кондрат, и пусть будет в его жизни столько горя, сколько останется вина в этом роге! — с этими словами Данел приложился к деревянному сосуду и оторвался от него лишь после того, как убедился, что из него уже ничего не прольется на бороду. — Уф! —вздохнул он облегченно и перевернул кружку вверх дном, показывая хозяевам, что она пуста и что отныне никакие беды не грозят новорожденному казачонку.

— Вот это по-казацки! — восхищенно крикнул Кондрат и влюбленно посмотрел на случайного гостя. — И выпил добре и тост сказал, будто песню спел. Я только один раз и слыхал, чтобы вот так красиво гутарили. Из ваших, из осетинов был, Гуржибековым звали. Хорошо стихи сочинял и на круглой такой балалайке играл, мандолиной называется. Убили его японцы под Санвайдзи, царство ему небесное, — Кондрат перекрестился и передал кружку Силантию.

Снова ударил колокол.

— На старом Успенском, — определил Силантий, прислушиваясь к звону и подставляя кружку под льющуюся из бочонка струю.

И тотчас же воздух над городом зазвенел десятками разноголосых колоколов — словно кто–то не слишком искушенный в музыке взмахнул невпопад дирижерской палочкой. Из собора разноцветной волной хлынул народ. Богомольцы, отирая платками, а то и рукавами пиджаков взмокшие, распаренные лица, вываливались из распахнутых настежь дверей и поспешно расходились в разные стороны: фу! Слава тебе, господи до чего ж хорошо и вольготно на улице!

— Как сазан икру пускает, — кивнул в сторону божьего храма Данел. От выпитого вина ему стало нестерпимо весело.

— Не кощунствуй, — угрюмо отозвался Силантий. — Лучше поспешите–ка к отцу Феофилу, покудова он не убег до дому.

— А и то правда, брат Данила, — поддержал Силантия Кондрат, — пойдем–ка договоримся насчет крестьбин.

— Пошли, пожалуйста, — вскочил на ноги Данел, с сожалением бросая взгляд на кружку.

Уже взойдя на паперть, Кондрат вдруг хлопнул себя по лбу ладонью и, сказав Данелу: «Ты иди, а я сейчас», поспешил в обратном направлении. Данел пожал ему вслед плечами и вошел в храм. В нем было жарко и душно. Суровые апостолы неприязненно смотрели на вошедшего с высоты царских врат: «Чего тебя снова принесла сюда нелегкая?» Толстый и лысый, как камбала, ктитор торопливо тушил свечи. У подножия иконы Моздокской божьей матери дьякон с псаломщиком пересыпали с огромного жертвенного блюда в холщовый мешок медь и серебро, оставленные прихожанами чудодейственной святыне авансом за прощение будущих своих грехов. Заметив вооруженного кинжалом горца, они подхватили увесистый мешочек и метнулись к правому притвору.

— Тебе чего? — спросил ктитор.

— Я к попу-батьке. Очень нужно, — ответил улыбкой на суровый взгляд церковного служителя Данел.

— Аль помирает кто? — высказал предположение ктитор, направляясь к двери служебной комнатушки, так называемой ризницы.

— Нет. Зачем помирает? — возразил Данел. — Совсем наоборот. Сын родился, понимаешь? Два сына: у меня и у него — товарищ там остался, — Данел ткнул папахой в сторону выхода. — Крестить очень надо, кунак.

— Только вас мне сегодня и не хватало, — проворчал церковный хозяйственник и пошел доложить священнику о непрошеных гостях.

Вскоре появился поп. Он уже успел снять с себя парчовое облачение и остался в синей шелковой рясе.

— Что ж ты, басурманин, в храм божий с кинжалом прешься, как какой–нибудь разбойник? — накинулся он на Данела, прокалывая его насквозь глазами-шильцами.

«Как на шампур насадил», —подумал Данел, а вслух сказал, нарочно ломая язык:

— Это, батька, форма такой, все равно как у тебя крест висит.

Стоявший поодаль ктитор фыркнул при этих словах, словно лошадь, которой попала в ноздри пыль.

— Что ржешь в божьем храме, каторжник? — метнул в его сторону гневный взгляд отец Феофил и снова набросился на осетина: — Сравнил, нечестивец! Крест — это символ веры Христовой, а кинжал — орудие смерти.

— Не сердись, батька, — смиренно попросил Данел, — у меня кинжал совсем-совсем маленький. Вон у него посмотри какой.

Священник оглянулся, следуя глазами за Данеловым пальцем: на левом притворе живописно красовался архистратиг Михаил в пурпурной кокетливой тунике и с огромным огненным мечом в руке.

— Уста твои суетное глаголят. Истинно сказал господь: «Глупый сын — досада отцу своему», — сморщился, словно от зубной боли, поп и перешел к делу: — Зачем пришел?

— Сына крестить привез.

— Угораздило же тебя на праздник. Приезжай в другой раз, сегодня не могу. Целый день на ногах, как проклятый. Спаси, Христос, — священник осенил себя троеперстием. — Вон даже голос потерял... Нет, нет, сегодня не могу. Ступай, сын мой, и да будет с тобой благословение господне.

— Батька! — взмолился Данел, от волнения покрываясь жарким потом. — Двадцать пять верст ехал. Целый день маленький без матки. Крести, пожалуйста, ради Христа, а, батька...

— Не могу, — поп направился к выходу.

— Эй, послушай! Вот держи мало-мало подарка, — Данел забежал перед попом, пытаясь всунуть ему в руку серебряную монету.

Колкие глаза «батьки» моментально оценили стоимость «подарка».

— Не могу...

Тогда Данел, задрав полу черкески, выхватил из кармана штанов рублевую бумажку:

— Теперь крести.

Поп тяжело вздохнул, показывая тем самым, как трудно жить на свете человеку с добрым сердцем, брезгливо взял из рук упрямого горца помятую бумажку, прихватил заодно серебряный полтинник и страдальческим голоском крикнул ктитору:

— Иннокентий! Тащи купель.

Подошел Кондрат, поклонился попу:

— Христос воскрес, батюшка.

— Воистину, сын мой. Ты–то зачем пожаловал?

— Казака окрестить привез.

— Откуда?

— Из Стодеревской.

— В такую даль перся. У вас же свой пастырь имеется.

— Приболел наш батюшка.

— Ну и подождал бы, пока поправится.

— А ежли за это время дите того... некрещенным, тогда как? Вот возьмите за труды, батюшка, — Кондрат протянул попу три рубля.

И снова святой отец вздохнул скорбно, принимая в сухие ручки сие недостойное по величине вознаграждение за проявленную доброту к своей неразумной пастве, и снова тонким голоском изрек приказание ктитору:

— Иннокентий! Налей в купель воды.

Отцы несвятые тоже вздохнули — от облегчения. Один из них прошептал другому на ухо:

— Ну, слава богу, уломали. А я ведь за деньгами бегал к Силантию, забыл взять у Параськи. Вот память дырявая, чума ее задави.

Только рановато настроились родители на веселый лад. Первым спохватился Кондрат.

— Батюшка, — подошел он к отцу Феофилу, — а как насчет имени? Я хотел бы...

— Как нареку, так и будет, — перебил его отец Феофил. — Когда родился, ребенок?

— Двенадцатого марта. Трофимом я желал бы назвать...

— Трофимом нельзя. Если бы он появился на свет божий шестнадцатого или восемнадцатого, тогда другое дело. Согласно же святцам быть ему Феофаном.

— Батюшка! — взмолился Кондрат, едва не плача от огорчения. — Сделайте такую милость: назовите как прошу. — Тута и разницы что в четыре дни. Я еще целковый... сейчас.

— Стану я брать на душу грех за твой целковый, — насупил брови отец Феофил.

— Два целковых.

Пока две договаривающиеся стороны уточняли величину гонорара за кое-какие дополнения к святцам, третья сторона в образе Данела потихоньку вышла из собора и поспешила к арбе, с которой доносился плач ребенка и ласковые голоса Дзерассы и Степана. Солнце давно уже опустилось между белыми, как головки сахара, вершинами Кавказских гор, и в том месте полыхало алое зарево, словно большой костер разложили в ущелье небесный кузнец Курдалагон с одноглазым Афсати и ждут, когда он прогорит и можно будет на его углях зажарить шашлык из убитой дичи.

— Ай-яй, нехорошо джигиту плакать, — сказал Данел, подходя к арбе. — Батюшка услышит — даст женское имя, как тогда жить будешь?

Малыш, словно устыдившись своих слез, замолчал, а его отец сграбастал лежащего в задке арбы ягненка и снова поспешил к собору.

— Вот, батька, барашка тебе. Жирный и большой. Ай-яй, какой хороший барашка! Возьми, пожалуйста, только не называй нашего сына Феофан, — протянул Данел попу жалобно блеющего ягненка.

— Да ты, Мазепа, очумел никак: скота в святой храм приволок! — возмутился отец Феофил. — Эй, Иннокентий! Убери отсюда эту дохлятину.

Тотчас подбежал ктитор, выхватил из рук Данела ягненка, роняющего на цветастый кафель горошины, дружески подмигнул и растворился в церковном сумраке.

— Наш сын, батька, родился двенадцатого марта, но ради бога святого, не называй его Феофан, — сложил умоляюще ладони на груди Данел.

— Гм, дался вам этот Феофан, — смягчился отец Феофил. — Ну и как ты хочешь назвать своего отпрыска?

— Назови, батька, Казбеком.

— Чего? — у священника задергалось веко. — Да ты думаешь, что говоришь, , азиат? Ведь такого имени и не существует вовсе.

— Есть такое имя, — упрямо возразил Данел. — Хорошее, красивое имя. Сегодня его видал: выше всех-стоит, белая-белая шапка на нем.

Отец Феофил всплеснул сухими ручками:

— Вот и поговори с турком. Это же гора, неодушевленный предмет.

— А ты, батька, одушевленный предмет? — сузил брови осетин. — Деньги два раза брал, барашка брал, а хорошего имени не хочешь дать человеку. — Давай все назад, я к другому батьке поеду.

Однако такой поворот дела не входил, по всей видимости, в служебную программу настоятеля Успенского собора.

— Ну-ну, ты не больно... Чего расшумелся в божьем храме, каторжник? — недовольно проворчал он и, отвернувшись от клиентов, направился к приготовленной купели. — Несите своих выродков да побыстрее, мне тут с вами не до утра торчать.

Клиенты с радостью бросились выполнять распоряжение батюшки.

Обряд крещения длился недолго. Еще не догорел табак в Данеловой трубке, как в темноте за оградой послышались шаги и недовольный голос Матрены:

— Разве ж это крещение? Смехота одна. Протатакал, как солдат на барабане, черт шелудивый, прости господи. Уж на что наш поп отец Варсонофий шельмоват и ленив дюже, а и то крещенскую молитву всю читает.

— Не богохульствуй, кума Матрена, — отвечал ей басом Силантий. — Батюшка, он знает, как службы править, на то и учен. Перед богом он ответчик, поняла? И ты ему не судья. Ну, кум, — подошел он к возу, — наливай чихирю. За здоровье крестника своего Трофима желаю выпить.

— Ну и слава богу! — воскликнул обрадованно Кондрат.

— Выпей, куманек, на здоровье да и мы с тобой.

— Вам бы только одна забота что чихирь хлестать, — проворчала Матрена, укладывая младенца на солому. — Аль мало вы его седни выжрали? Бери–ка, куманек, вожжи в руки да погоняй в станицу.

— Погоди малость, кума, — попросил Кондрат, стараясь впотьмах не промахнуться винной струей мимо кружки. — В кои веки я к вам в гости заявился, аж с Покрова не был. Мы только еще с кумом по одной да вот с друзьяком... — Кондрат мотнул локтем в сторону Данела. — Давай, брат Данила, на прощанье пропустим. Будешь, часом, в Стодеревской — забегай к Кондрату Калашникову — завсегда рад буду.

— Спасибо, ма халар, — приложил руку к белеющим в темноте газырям Данел. — Ты хороший человек, да перейдут все твои болезни ко мне. Приедешь на хутор — самым дорогим гостем встречать тебя буду.

— Может, и придется, как знать, — согласился Кондрат и передал кружку своему новому кунаку. — Выпей, брат Данила, за сынов наших, чтоб добрыми казаками повырастали. Ты как назвал своего?

— Казбек его имя! — С гордостью и невольным вызовом ответил Данел и повернулся к остановившемуся у арбы Степану: — Кум Степа, как поп-батька назвал нашего сына?

— Кандидом, — равнодушно ответил тот.

Данел от неожиданности едва не уронил кружку.

— Что?! Как ты сказал?

— Кандидом нарек, чего ж тут неясного? — еще равнодушнее повторил Степан и зевнул вполне натурально.

У Данела даже хмель вылетел из головы от такого неожиданного сообщения. Он сунул кружку в руки хозяина, в два прыжка подскочил к своему квартиранту:

— Ты зачем стоял возле купели? Я тебя, как родного брата, туда послал, говорил: «Смотри за этим волосатым жуликом двумя глазами». Полтора рубля брал, барашка тоже брал, а имя какое паршивое дал. Почему — «бандит»? В моем роду абреков не было. Почему так назвал? — Степан еле сдерживал себя, чтобы не расхохотаться.

—— Да не «бандит», а «Кандид», — поправил он друга кума. — Батюшка сказал, что Казбек — это гора, так себе: без души и без сердца, а «Кандид» означает по-гречески «чистосердечный», значит, с душой и с сердцем, понял?

— Где он, этот поп-батька? — вскричал не на шутку разгневанный Данел, хватаясь за кинжал и пытаясь бежать к воротам. — Я из него сейчас сердце доставать буду!

Однако Степан в последнюю секунду крепко взялся за рукав его черкески:

— Подожди, кум, ну чего ты взъерепенился, не разобравшись. Твоего сына назвали, как ты хотел — Казбеком, а в книгу записали Кандидом просто так, для порядку.

— Уй, Степан! — Данел облегченно вздохнул и покрутил кулаком перед носом кума. — Дошутишься ты у меня когда–нибудь, да проглочу я твои болезни и сломаю вместо тебя свою правую руку. Возьми–ка в арбе графин с аракой — хочу угостить хороших людей.

Как ни отказывался Кондрат «мешать виноградный сок с соком кукурузным», пришлось уступить настояниям Данела.

Выпил и Силантий.

— Крепка, стерва! — похвалил он при этом домашний напиток.

— Позлей как бы веселовской будет.

До чего же трудно расставаться друзьям-товарищам, когда все они хорошо знают, что в бочонке еще на добрую треть плещется душистый чихирь, а пузатый графин с аракой опорожнен только наполовину. Ах, сколько еще не сказано волнующих тостов, горячих заверений в вечной дружбе и верности. И кто знает, когда бы закончилась эта импровизированная пирушка у церковной ограды, если бы не маленький Кандид-Казбек. Он вдруг ни с того ни с сего зашелся таким надсадным криком, что стоящие неподалеку в казачьей конюшне кони нервно затопали ногами. То ли из чувства зависти к голосовым возможностям товарища по купели, то ли из солидарности с ним, но лежащий на возу Феофан-Трофимка в тот же миг отозвался серией коротких басовито-хриплых «уа».

— Шабаш! — Матрена решительно сунула чапуру под солому, сгребла в узел полотенце с остатками праздничной закуски. — Пьянчуги бессовестные, креста на вас нет. Вон детишков вконец замучили. Бери вожжи! — прикрикнула она на присмиревшего сразу кума Кондрата.

— Беру, беру, — согласился тот поспешно. — Только как же Данила? Ты, кунак, далече ли сейчас?

— Не беспокойся, пожалуйста, — отозвался Данел, прижимая по обыкновению руку к груди. — Моя арба постоит немножко здесь. Батька-бог серчать не будет...

— Так у тебя и знакомых нет в Моздоке? — в голосе Кондрата -прозвучали тревожные нотки.

— Есть, есть знакомые, не беспокойся, ради бога, — поспешно ответил. Данел. — Брат жены живет тут, недалеко, большой дом у него.

— Врешь, небось? — усомнился Кондрат. — Врет, а? — повернулся он к куме Матрене.

— Звестно, врет, — категорично заявила та и добавила, обращаясь к Данелу: — А ну, заворачивай следом!

Голос у казачки был такой решительный и властный и к тому же новорожденные орали так дружно и отчаянно, что осетин даже не успел поразмыслить над тем, правильно ли он делает, подчиняясь этой толстой русской бабе, как уже шел рядом со своей арбой по какой–то темной улице следом за казачьей телегой.

 

Глава третья

В хате, куда внесли плачущих крестников, гостям прежде всего бросились в глаза большие иконы в серебряных окладах. В двух из них за стеклом киота хранились венчальные свечи с золоченой спиральной ленточкой и бумажными цветами. Это иконы, которыми благословляли некогда родители молодого казака Силантия Брехова с его супругой Антонеей на самостоятельную жизнь.

«Богато живут», — отметил про себя Степан, глядя на теплящуюся перед иконами серебряную лампаду. Он перевел взгляд со «святого угла» на большой выскобленный ножом до желтизны стол с громадой пасхального кулича посредине и окруженный с трех сторон широкими дубовыми лавками, затем обратил внимание на засиженные мухами фотографии казаков в высоких шапках, развешанные в простенках между окнами. Нар в хате не было. Вместо них стояла блестящая кровать с горой пышных и белых подушек. Красивый ковер с изображением магараджи на охотничьем слоне отделял ее от стены.

— Заходите, гостечки дорогие, в залу, чего стали у порога? — засуетилась жена Силантия, маленькая, сухонькая, юркая, как мышь. — Ольга! — крикнула она в сенцы, отделяющие вторую половину хаты, — где ты задевалась? Встречай гостей.

Тотчас в «залу» вошла девушка в белой с цветочками кофте, наглухо застегнутой на груди до самой шеи, и черной шерстяной юбке. На ногах у нее модные, с зашнурованным верхом ботинки.

— Проходите, — повторила она материнское приглашение и, рдея от смущения, нагнула перед Данелом в полупоклоне покрытую цветастым полушалком голову, — милости просим.

— Не беспокойся, милая девушка, да падут все твои несчастья на мою голову, — заулыбался тоже смущенный осетин. — Ты вот ему лучше скажи, — и он ткнул пальцем в стоящего рядом белоруса. — Вырос большой-большой, а девок очень боится.

Пока гости рассаживались по лавкам, орущих малышей тем временем положили на кровать и распеленали.

— Господи боже мой! — вскричала Прасковья, Кондратова жена, — да они же по шейку мокрые! Оля, голубушка, принеси, доча, воды с кухни.

— Сейчас, тетя Параня, — Ольга метнулась мимо Степана, скользнув по его крепкой фигуре взглядом синих блестящих глаз и обдав его запахом дешевых духов.

«На отца больше похожа, — подумалось Степану при этом, — такая же рыжая. А хороша...»

Сейчас, конечно, придется снова пить вино. Вот бы посмотрел на все это Сергей, сказал бы: «Ничего себе устроился товарищ: хлещет родимую, как сапожник». А что? Он сапожник и есть: со всех хуторов везут к нему заказы на сапоги да чувяки.

Степан снова окинул глазами внутреннее убранство хаты. По всему видно, хозяин из зажиточных. Над столом висит лампа «Молния». Пол — деревянный да еще крашеный. На ковре — дорогое оружие: шашка с серебряной рукоятью, кинжал в богатой оправе и револьвер в кобуре. Хозяин, чувствуется, — преданный царю и отечеству слуга. Из немногих оброненных Силантием слов Степан понял: этот за свои казачьи привилегии будет каждому горло грызть, кто на эти привилегии посягнет. Вот Кондрат — другое дело: легкой души человек. Интересно, почему он дружит с Силантием?

Хорош Кондрат! Истинно русская душа — открытая, широкая. Да и жена ему под стать. Рослая, крепкого сложения казачка с могучей грудью и полными сильными руками. Лицо круглое, чернобровое с веселыми карими глазами. С каким проворством и ворчливым добродушием возится она с обмаравшимися малышами, как привычно-ласково пеленает она красненькие, кривоногие существа, с какой любовью подносит одно из них к своей белой, разбухшей от молока груди. Она некоторое время смотрит на чмокающего сына, затем, взглянув на чужого мальчугана, которому девушка-осетинка сует в рот соску, привычным движением освобождает из кофты правую грудь:

— Давай его сюда.

Казбек, давясь и кашляя от избытка молока, жадно присасывается к большому, коричневому, как перезрелая малина, соску.

— Ишь припиявился, доброхот, — ласково ворчит Прасковья, — осетиненок, а тянет по-нашему, по-русскому...

Между тем хозяйка дома Антонея накрыла стол холщовой скатертью. Придавила ее посредине бутылью с вином, разложила вокруг крашеные яйца, творог в сметане, соленые огурцы и прочую снедь. Окружила все это цепью стаканов — словно часовых поставила:

— Прошу, дорогие гостечки, отведать хлеба-соли нашего.

И завертелось вновь колесо праздничной пирушки. Снова зазвучали над столом кавказские многословные тосты, зазвенели наполненные чихирем стаканы, Ой, как весело, братцы! Наплевать, что завтра в дороге будет. трещать голова с похмелья. Пропади она пропадом, забота о том, что вместо подохшего вчера быка надо покупать другого. На душе спокойно, весело, вольготно.

В хмельном завихрении Данел не сразу даже заметил усевшуюся за стол вместе с мужчинами Дзерассу.

А когда заметил и устремил на нее гневный взгляд, Степан незаметно от хозяев толкнул его локтем в бок и шепнул на ухо:

— Чего уставился на девчонку? В стакан лучше гляди. В чужой монастырь со своим уставом не лезь, понял? Пускай посидит за столом, ничего тебе не сделается.

— Наш закон... — начал было Данел, но махнул рукой и стал подпевать хозяевам, затянувшим казачью песню:

Вечер зимний, непогодный. По ущельям и горам ветерок свистал холодный, шел дождь c снегом пополам.

Данел до того правильно выводил все песенные рулады и так четко выговаривал казачьи слова, что Кондрат с Силантием многозначительно переглянулись: казак да и только!

Там на берюжке холмистом путь-дороженька была, по холмистой, каменистой, извиваяся, вела.

Песня не ахти какая складная. И содержание у нее не очень богатое. Едут на пост где–то на турецкой границе братцы-казаки. Свищет холодный ветер, мелькают черные бурки и белые башлыки. Неуютно... Но вот догоняет их гонец с приказом.

Он догнал и передал, Чтобы Плиев с сотней разом Шестатинский пост забрал.

И дальше, через несколько куплетов: —

...Турки все небрежно спали, им не снилось про войну, а проснулися —узнали: очутилися в плену. Командир наш славный Плиев с них оружье посымал. Малама же их, злодеев, как баранов, в плен погнал.

Вот и весь смысл песни: напали казаки на сонных «злодеев» и погнали в плен.

Но почему заблестела в глазах Кондрата слеза, а у невозмутимого Силантия задрожал голос? Значит, трогало что–то в этой песне суровую душу казака. Не мелькающие ли бурки и башлыки среди хлопьев снега и дождевых струй наводили поющих на грустную мысль о вольной с виду, но собачьей по своей сути жизни казака-воина, в любую минуту готового бросить родных и отправиться на войну в далекую туретчину?

— Где ты, брат Данила, этой песне выучился? — с нескрываемым изумлением обратился Кондрат к осетину после того, как участь любивших поспать турок была решена. — У вас вроде так и не поют.

— Ау! Что я, вчера родился, да? — ответил Данел своим любимым выражением. — Наш вахмистр Кузьма Жилин и не такие песни знал. Вот, слушай:

«Из–за лесов дрему-учих казаченьки идуть, и на рука-ах могу-у-учих...»

— Погоди, погоди, Данила, — схватил его за плечо Кондрат, — мы еще споем эту песню, а сейчас давай по махонькой.

— Я два года в Горско-Моздокском полку служил! — Захмелевший Данел выпятил худую грудь. — Мой дядя есаул Плиев — полный георгиевский кавалер!

— Это какой же Плиев? — выпучил глаза Кондрат. — Уж не тот ли, про которого мы только что пели?

— Он самый и есть, — удовлетворенно кивнул головой Данел и поцокал языком. — Уй, как хорошо рассказывал старый Тотырбек про этот случай.

— Какой случай?

— Да как Шестатинский пост брали... — и Данел рассказал изумленным слушателям, как зимой 1877 года его дядя по матери есаул Тотырбек Плиев, получив секретный приказ от полковника Маламы, повел свою сотню через границу для захвата турецкото поста. Граница проходила по горной, быстрой, с высотами скалистыми берегами реке Арчагай. Незаметно переправились через нее вброд и окружили ничего не подозревавших турок. Тех было человек тридцать. Когда переводчик-казак объявил им, что началась война и что они теперь в плену, турки спокойно выслушали и стали одеваться.

— Якши, якши , — одобрительно приговаривали казаки, видя, как пленные с хозяйской аккуратностью взнуздывают лошадей, тщательно подтягивают седельные подпруги.

— Мотри–ка! А для чего энто они коней седлают? — сообразил наконец один из победителей. Но было уже поздно. Человек семь пленных турок вскочили в седла и, дав залп из пистолетов но обескураженным завоевателям, с криком «чапчи!» умчались через ворота в предрассветную дождевую мглу. За беглецами погнались. Двоих убили, а пятеро — ушли. Теперь надо ждать ответного нападения. Xочешь-не хочешь, пришлось командиру сотни писать донесение о случившемся. Вот тогда и вызвался доставить это донесение в штаб стодеревский казак...

— Калашников?! — подсказал рассказчику Кондрат, и глаза его горели раскаленными углями.

— Да... Калашников, — удивился осведомленности казака Данел. — А ты как узнал?

— Как узнал! Эх, голова... Так то ж отец мой Трофим Михалыч Калашников сиганул с коня в Арчагай вместе с донесением, когда его на дороге окружили турки, — довольный произведенным эффектом, рассмеялся Кондрат и потянулся к лежащему на тарелке огурцу.

— С того часу и мается спиной наш папака, — вздохнула сидящая в сторонке Прасковья, — как протянуло его в ледяной воде по каменьям, считай, две версты. Отвоевался казак с той поры навовсе...

А в то же время на противоположном конце стола между хозяйской дочерью и юной осетинкой тоже шел разговор. Дзерасса часто неправильно произносила русские слова, тем не менее Ольга понимала вложенный в них смысл. Оказывается, этот сероглазый парень, что сидит за столом рядом с осетином, — чужак. Живет на хуторе недавно, но сердце его уже прибрано к рукам. У нее вот такие глазищи (Дзерасса, сделав из больших и указательных пальцев колечки, показала, какие они есть у Сона на самом деле), она, к тому же, стройная и тонкая, как вон та рюмка на столе. Степан ее очень любит, ибо Дзерасса не однажды видела, как он, глядя на нее, тяжело вздыхает. Самой же Дзерассе этот сапожник не нравится ни на вот столечко (девушка показала кончик мизинца). Он не носит кинжала и не умеет танцевать лезгинку. Вот Дудар Плиев — совсем другое дело: красивый, стройный. Газыри на черкеске серебряные, кинжал османовский. На симде к плечу прикоснется — плечо горит: такой горячий. Жаль только, что плясать с ним редко удается — ей как гармонистке на плясках не ногами, а руками больше работать приходится. Тут Дзерасса пробежала тонкими пальчиками по воображаемой клавиатуре и подмигнула новой подруге, с женской проницательностью чувствуя, какой ревнивый огонь зажгла в ее груди своим рассказом.

— Ты играешь на гармошке? — обрадовалась Ольга. — Я сейчас принесу, у нас есть.

Она вышла в другую половину хаты и скоро вернулась с гармонью в руках.

— На, играй, — протянула с улыбкой.

И словно сама радости ворвалась в хату луковского казака Силантия Брехова. Звонкая, стремительная лезгинка, казалось, вихрем пронеслась по комнате, огнем охватила и без того пылающие сердца.

— Ас-са!

Протиснувшись между столом и Степановыми коленями, Данел чертом выскочил на свободное место и пошел на носках сапог, весь напряженный, побледневший.

Ах, как хорош он был в эти мгновения! Голубые глаза его сияли одухотворенным светом. Грудь стала широкой и выпуклой. Смуглые, не по-мужски изящные руки то поочередно взлетали к газырям черкески, то, словно орлиные крылья, одновременно вскидывались на уровень плеч, как бы порываясь в небо.

«Орел и есть!» восхищенно думал Степан, глядя на старшего товарища и изо всех сил отбивая ладонями в такт пляске ладу.

Ольга выскочила в сени, схватила пустое ведро, опрокинула вверх дном себе на колени, как на бубне, выбила ладонями чеканную дробь.

Но уже склонился перед нею плясун, правую руку прижал к груди, левую развернул в сторону, круга. Не надо долго уговаривать казачку на пляску. Ноги давно уже в круг просятся. Кинула ведро-бубен в руки матери, грациозно изогнула над головой белую тонкую руку, поплыла лебедью, ловко увертываясь на ходу от налетающего беркутом партнера.

— Ас-са!

У черноусого Кондрата широко ходит грудь. Смородиновые его глаза мечут молнии. Он привстал над столом, шевеля тонкими ноздрями, готовый в любое мгновенье сорваться в этот кипящий страстными звуками и темпераментными движениями круговорот. И даже Силантий подбоченился, и его красное, рыжебородое лицо словно помолодело на добрый десяток лет.

Ай! Удержу нет. Кондрат с каким–то утробным стоном вскочил в круг, полыхнул пламенем черных очей в сторону кумы своей Матрены: «Выходи сей же момент!»

Взвизгнула, словно от восторга, гармонь. Еще дружнее зазвучали хлопки лады. Огненная струйка над лампадой метнулась из стороны в сторону и погасла. Уже не одна — две нары изнемогают в бешеном темпе кавказской пляски.

Такое Степан видел впервые. Плясал и он на «свята» полечку и «Лявониху». Уж куда, казалось, лихо выделывал ногами. Видел, как орловские ребята отплясывают «барыню». — Но плясать вот так!

— Ходи в круг!

Каштановая Ольгина коса раскачивается перед Степаном. Васильковые, с блестящими белками глаза манят, завораживают. Эх, была-не была! С места пошел вприсядку: мы–де тоже не лыком шиты. Выпрямившись, выбил каблуками чечетку; втиснулся в круг пляшущих: — Ас-са!

А гармонь стонет, надрывается в приступе безудержного веселья. Виртуозной дробью вторит ей ведро-бубен. «Так делай!» — поощрительно подмигивает Ольга, изгибая руки и поочередно поднося их к вздымающейся под легкой кофточкой груди. И Степан повторяет ее движения, подражая жестам плясунов-джигитов и в то же время выделывая ногами несусветные выкрутасы. И хохочет вместе со всеми над своей евро-азиатской пляской.

— А ты бы хорошо лезгача плясал, если б поучился чуток, — сказала Ольга Степану, когда гармонь наконец смолкла, и вся хмельная компания вновь расселась за столом.

— Нет, отмахнулся польщенный ее словами Степан, — чтобы плясать, как ты, нужно родиться казаком.

— Куда там, — поджала губы казачка. — Будто казаки особые люди. Нам на вечере в женском училище учитель говорил, что казаки от мужиков произошли.

— Ну, это ты своему папане попробуй доказать, — засмеялся Степан, с удовольствием разглядывая соседку по столу. Ее грудь высоко вздымалась после бурной пляски. Узкое, бледно-матовое лицо светилось румянцем, словно фарфоровое блюдце, если посмотреть сквозь него на солнце.

— Папака в энтом вопросе отсталый человек, — улыбнулась Ольга, с милой непосредственностью смешивая казачий говор с «просвещенной» речью городских приказчиков. — Вот послухай... Папаша! — обратилась она к отцу, — я говорю, что Ной был казаком, а вот он, — Ольга показала пальцем на Степана, — не верит.

— Казак и есть, — невозмутимо подтвердил Силантий высказанную дочерью мысль.

— Это почему же — казак? — заинтересовался гость.

— Да ить и так понятно. Посади в ковчег иногороднего — он, разиня, всю хозяйству в разор пустит, потому как не хозяин. Святой бог, он знал кому чего доверить. Опять же: казак и оборонить смогет, ежли что.

— Да от кого же оборонять?

— Мало ли от кого, — нахмурил брови хозяин. — Их, смутьянов, во всяки веки хучь пруд пруди.

— Да ведь океан кругом, — вмешался в разговор Кондрат и рассмеялся собственной догадке. — Какие же при потопе смутьяны?

— К слову было сказано, понимать нужно, — отмахнулся от приятеля Силантий. — А хотя бы и океан. Аль забыл, как в девятьсот пятом годе на «Потемкине»? Вот те и океан. Всех бы энтих пролетариев шашками порубать... Я одному релюцинеру в Ростове голову сбрил, чисто кочан капусты срезал.

—— Папаша! — с укоризной посмотрела на отца дочь. — За столом такое гутарите.

— Что — «папаша»? — вывернул глаза Силантий. — Против законной власти идти вздумали. Митинги на улицах устраивать. Вон нашенские дурни Хведор Богомяков да Закалюк Пантюха тоже туды: митинговать начали, с мужиками связались, чоп им в дыхало. Ну и чего? Посымали с них парадные мундиры, звания и отправили митинговать в исправительную роту в Шатой . Туда им и дорога, дуракам голоштанным: соблюдай закон и казацкую честь, не потворствуй смутьянам. Эх, мало мы им тогда чертей всыпали! Мужичье косопузое. Земли захотели...

— Мужики тоже люди, — не выдержал Степан.

— Знамо, не лошади, — согласился Силантий — Только супрочь казака мужик все одно что собака перед бирюком — порода не та.

— Чем же Иван Поддубный не породист? — снова возразил хозяину молодой гость. — Всех мировых силачей на лопатки кладет.

— Ты мне не наводи тень на плетень, — понимающе ухмыльнулся Силантий. — Звестное дело, среди мужиков сколько хошь богатырей найдется. А вот ежли дать твоему Поддубному шашку, чего он с ней делать будет?

— Да махнет ею и из одного двух сделает.

— Энто из казака?

— А хотя бы из, казака.

— Да ить казак не допустит этого. Вот ты, к предмету, смогешь меня шашкой достать?

— А почему ж нет, — весело отвечал молодой белорус, — если шашка добрая.

У Силантия дух захватило от такого чудовищного бахвальства. Он поморгал отекшими веками и стал торопливо выкарабкиваться из–за стола.

— Пусти, кум, — ворчал он при этом на Кондрата, пытавшегося удержать захмелевшего приятеля. — Он мене достанет... вахмистра Брехова, первого джигита в Морозовской сотне. А ну достань! — Силантий сдернул с ковра шашку, сверкнул выхваченным из ножен голубым лезвием. Женщины при этом взвизгнули, думая, что сейчас совершится кровопролитие. Лишь Ольга осталась внешне спокойной, готовая в любое мгновение броситься между отцом и этим дерзким сероглазым кацапом .

Кондрат, выскочив из–за стола вслед за хозяином, сделал попытку перехватить тяжелую его руку, одновременно метнул сердитый взгляд в Степанову сторону: «Дернула же тебя нелегкая за язык!» Данел, сурово сдвинув брови, машинально выдвинул левое плечо, как бы прикрывая молодого друга. Правая рука его недвусмысленно легла на рукоять кинжала.

— Не боись! — рассмеялся хозяин, отстраняя от себя встревоженного Кондрата. — Чего разахались? — прикрикнул на испуганных казачек. — На, держи, — подошел к Степану и протянул шашку. — Ежли меня этой шашкой достанешь — коня отдам. Ей-истинный Христос, отдам.

— Да что ты удумал, Силаша! — сложила на груди ручки бледная, как полотно, Антонея.

— Цыц! — рявкнул на супругу Силантий и снова — Степану: — Значит, коня отдам. Любого, кроме Милора. Вот он знает, какие у меня кони. А не достанешь — батраком у меня целый год проработаешь. Лады?

— Лады, — согласился слегка побледневший Степан, сжимая удобно изогнутый эфес казачьей сабли.

— Да бросьте вы, пра-слово, — встал между противниками Кондрат. — С пьяных глаз еще пырнете друг друга куда не следует.

— Пошутил немножко и довольно, — поддержал Кондрата Данел и шепнул Степану на ухо: — Зачем дразнил, да укусит меня бешеная собака вместо тебя? Все шутки шутишь. Изрубит он тебя на куски — как сшивать будем?

— Не боись! — снова подал голос хозяин дома. — Силантий Брехов в своей хате убивать не собирается.

С этими слонами он вышел в другую половину хаты и тотчас вернулся, неся в руках тяжелую, с широким лезвием шашку.

— Отцовская, — с уважением оглядел он блестящий клинок и, подойдя к кровати, встал в оборонительную позу: — Ну, доставай, батрак.

В хате наступила напряженная тишина. Женщины выскочили в сени, их глаза блестели из полумрака. Кондрат с Данелом тоже отошли в сторонку и тревожно смотрели на товарищей, придумавших по пьяному делу такую неумную и опасную штуку: что–то сделает сейчас казак с сапожником?

Главное действие в этом даровом зрелище не заняло и минуты. Звякнули скрестившиеся в поединке казачьи шашки, разметав по стенам бледных, пугливых зайчиков. Затем одна из них дико взвизгнула и загремела по полу.

— Доставать или как? — раздался в наступившей снова тишине насмешливый голос Степана.

— Будя... — Силантий оторопело воззрился на противника, затем нагнулся, поднял шашку, бросил на кровать и, ни на кого не глядя, уселся за стол. Возвратились к столу и остальные сотрапезники.

— Кабы знал, что владеешь шашкой, черта бы с два ты у меня ее вышиб с рук, — Силантий с невольным любопытством взглянул на выигравшего мужика, с трудом выдавил из себя: — Где научился владеть оружией?

— В кавалерийском полку, — охотно ответил победитель, чувствуя на себе восхищенные девичьи взгляды. — Взводный наш старший унтер-офицер Куропась лихой был рубака. Сам он из донских казаков, — присовокупил под конец, стараясь сгладить образовавшуюся в результате конфликта неловкость.

— Я так и понял: казачья выучка, — проворчал Силантий и отвернулся от Степана.

Казаки веселились — на то и праздник. Пили и пели, не жалея глоток: про Терек-батюшку, про удаль казачью, а еще про молодую жену — «изменщицу», что встретила с. малюткой на руках возвратившегося со службы мужа.

Закипело сердце в бравом казаке, —

запевал Кондрат, обхватив за плечи друга-осетина. А остальные подхватывали:

Заблестела шашка во правой руке, слетела головка с неверной жене.

Степан вышел из хаты. Закурил. Прошелся по широкому двору. Интересная штука жизнь. Давно ли от даурских казаков в тайге прятался, а нынче с терскими казаками вино пьет, лезгинку пляшет. Найдет ли он с ними общий язык? Если он и впредь будет разговаривать с ними вот так, как сегодня — на шашках, то вряд ли такие разговоры принесут пользу делу. И дернуло же его связаться. Подумают теперь про него черт знает что. Дойдет до жандармерии. Начнут проверять. «Опять в тайгу захотел?» — мысленно спросил себя и нервно рассмеялся.

— Ой, кто это? — раздался в сенях Ольгин голос.

— Свои, не бойся, — шагнул ей навстречу Степан. — Вышел прохладиться да покурить.

— Я тоже вся спарилась, — сообщила обрадованно Ольга. — В хате духотища — угореть можно. Давай посидим чуток вот тут на бревнах, — и она, пройдя в глубь двора, первая уселась на шершавую дубовую плаху.

Помолчали, не зная, как продолжить разговор. Степан вздохнул.

— Чего вздыхаешь, как наш Чалый над сапеткой с овсом? — усмехнулась Ольга.

— Влюбился, — ответил шаблонной шуткой молодой человек, затягиваясь махорочным дымом.

— Ее Соней зовут?

— Почему — Соней? — удивился Степан и тут же догадался: «Ай да Дзерасса, ай да кума! Обо всем доложить успела».

— Она очень красивая? — продолжала допрашивать Ольга.

— Да кто — она?

— Не прикидывайся, о дочке твоего хозяина гутарю.

— У него их целых шесть и все красивые.

— Ты ее дюже любишь?

«Вот же смола», — Степан повернул голову к собеседнице, внимательно посмотрел в глаза. Даже в темноте было заметно, что в них затаилась какая–то боль.

Девушка отвернулась, потупила голову:

— Сама не знаю, что со мной делается, — призналась она. — Как вроде кто углей горячих насыпал... в грудь. Ух, как я жалкую, что папака давче проспорил тебе.

— Коня стало жалко?

— Да пропади он пропадом, этот конь! У папаки этих коней, ровно блох у собаки. Гляди, будет отдавать Чалого — не бери: негодящий он. Бери Воронка або Витязя.

— Так чего ж в таком случае жалкуешь? — употребил ее же слово Степан.

— А жалкую, что не попал ты к нам в работники.

— Эх-ма! — воскликнул пораженный Степан. — Вот так пожеланьице!,

— Не кричи. Чего вспапашился? — шикнула на него Ольга, положив, ему на губы теплую ладошку, и зашептала страстно, доверительно: — Да ты бы у нас как сыр в масле катался. Все б твое было: и земля, и кони... Никому я такого не говорила, тебе первому.

— Да меня твой папака в следующий раз и близко к дому не подпустит. Я же для него мужик косопузый.

|— Сокол мой! — Ольга вдруг порывисто обняла его за шею, на миг прижалась к широкой груди трепетным, обжигающим телом. — Да не в папаке дело, любушка... Дело во мне: полюблю, так все будет по-моему.

Девичье тело горячо и упруго. Гибкие руки сильны и ласковы. Голосу нее — такой, наверное, у русалки, что заманивает в речную глубь слабовольных путников: тихий, вкрадчивый, сладкий, как мед. А вокруг беззвучная темная ночь с непонятными, тревожными запахами. И небо — словно огромное сито, наполненное драгоценными камнями. Из него то и дело высеиваются пылинки-алмазы и, чертя в кромешной тьме огненно-голубые полоски, падают на спящую в глубоком сне землю. Не их ли находят потом старатели?

У Степана пудовым молотом забухало в груди, В голове закружилось — словно к выпитому вину добавил ковшик браги-медовушки. Бросил окурок и, не помня, что делает, обхватил девичьи плечи, прижал к себе — только косточки хрустнули под легкой кофтенкой.

Но, словно рыба-вьюн, выскользнула из объятий казачка.

— Не лапай! Не твоя, чать... — зашипела на распаленного парня дикой кошкой. — Привык на хуторах обниматься.

— Да ведь ты сама... — Степан глупо усмехнулся, крутнул над брошенным окурком каблуком — искры так и метнулись веером.

— Я сама — схожу с ума, — поднялась Ольга, прерывисто дыша и нервно одергивая кофту. — А ты не смей, понял?

В темноте приблизила к Степанову лицу широко раскрытые глаза.

— По Соне-засоне своей соскучился, да? Ее обнимаешь? — она вдруг схватила парня за уши, больно дернула, и Степан почувствовал, как щекотно стало его губам от прикосновения горячих губ казачки. Он не сразу сообразил, что произошло, а когда сообразил, Ольга уже быстрыми шагами уходила в горницу. «Наваждение какое–то», — покрутил головой молодой человек, одной рукой трогая горящие уши, а другой проводя по губам, на которых остался влажный отпечаток крапивно-жгучих губ взбалмошной девки.

 

Глава четвертая

Солнце не успело еще подняться и в полдерева, а Данел уже заторопился в дорогу: хорошо в гостях, но дома лучше.

— И куда ты, Данила, торопишься? — укорял его погрустневший с похмелья и от предстоящей разлуки Кондрат.

— Домой надо. Маленький уже целые сутки без матери, — вздыхал в ответ Данел, с благодарностью прижимая к газырям руку и склоняя курчавую голову.

Кондрат морщился, снова и снова брал полюбившегося ему осетина за локоть, удерживая от необдуманного поступка:

— Ну, чего ты там не видал на своем хуторе? Успеешь еще. Я вон тоже в гостях, а не еду домой сегодня. А что насчет матери, так чем моя Прасковья не мать? Да у нее молока, я тебе скажу, не только на двоих — на пятерых хватит. Гляди, чуток кофта не лопнет. А то не так? — повернулся Кондрат к хозяину дома Силантию.

— Звестно, так, — нехотя отозвался тот. И зачем Кондрат отговаривает этих оборванцев? Катились бы к себе на хутор и не мозолили глаза порядочным людям. Из–за них коня потерял: черт дернул в шашки играться. И как это ловко получилось у мужика: выбил шашку из рук, как у желторотого десятника . Жалко отдавать коня, а придется: какой уговор ни есть, а соблюдай казацкую честь.

— На пустырь к роще сходим. Там народищу нынче будет, что на твоей ярмарке в Успеньев день, — продолжал уговаривать Данела Кондрат. — И девки на карусели покатаются. А то кума твоя, небось, такой штуковины и в глаза не видела.

И Данел не выдержал.

— Хорошо, ма халар Кондрат, — сказал он новому другу, — пусть будет по-твоему: пойдем в рощу, поглядим на людей и себя людям покажем, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин.

Во все время этого разговора Степан стоял в сторонке у плетня и, покуривая, наблюдал краем глаза за хозяйской дочкой. В лучах утреннего солнца она казалась еще красивей. Толстая коса, переброшенная через плечо, блестела, словно сплетенная из золотых нитей. Из–под таких же золотистых локонов, обрамлявших упругими завитушками белый лоб, светились синие-синие, как небо на закате особо ясного февральского дня, глаза. Когда эти глаза встречались с его глазами, чуть заметная улыбка трогала девичьи губы, свежие, как розовый бутон.

Хороша казачка! Стройная, белозубая. Не девушка, а само утро, раннее, весеннее. Утро жизни. Она без видимой причины то и дело входила и выходила из хаты, заглядывала во времянку, подбегала к Дзерассе и, смеясь, что–то шептала ей на ухо. Услышав, что гость-осетин согласился повременить с отъездом, чмокнула Дзерассу в щеку, затем сняла с собственной шеи нитку бус и решительно надела ее на шею зардевшейся от счастья девушки.

Странное чувство владело Степаном, когда он смотрел на эту красивую казачку. С одной стороны, она притягивала к себе, как притягивает магнит железные гвозди, с другой — отталкивала, как тот же магнит те же гвозди при одинаковой полярности: слишком яркая красота пугает подчас. Нет слов, очаровательна юная терчанка, но не слишком ли смело смотрит она в глаза мужчинам? Перед взором встал образ Сона, и Степан почувствовал, как потеплело на сердце, словно горячую ладонь положила ему на грудь степная красавица. Он вспомнил, как очерчивал мелом девичью ступню, как учил Сона с Дзерассой читать по-русски. «Я люблю маму», — водила Сона пальцем по книжной странице и краснела от чувства неловкости перед молодым учителем.

— А ты пойдешь в моздокскую рощу? Или боишься, как бы тебя там девки не украли? Останется тогда твоя Соня вековухой, — вывел его из раздумья голос Ольги. Она вырядилась в новую гейшу с опушкой из выдры и держит под руку осетинку. На розовой губе прилип клинышек подсолнечной кожуры, в синих глазах искрятся два отраженных солнца.

Степан не успел ответить на насмешку рыжеволосой красавицы — за плетнем со стороны улицы раздались звонкие голоса, и в следующее мгновенье целая стайка нарядных девчат подпорхнула к бреховскому подворью: — Ольга! Ты чего доси копаешься? Айда в рощу. Там музыка играет и цыган ведмедя на чепи водит.

— Иду-у! — Ольга в последний раз метнула в простоватого сапожника насмешливый взгляд и вместе с Дзерассой скрылась за калиткой.

— Мамака! — крикнула она с улицы, — дайте нашему гостю кинжал с кухни, а то как бы его наши девки не обидели.

Антонея в ответ только головой покачала: и в кого уродилась дочка?

— Должно, в Устинью, — пробурчала себе под нос.

— Чего? — не поняла стоящая рядом с нею на порожке Прасковья с двумя младенцами на руках.

— Да говорю, девка моя с характером, в сестру Устю пошла: такая же озорница была...

* * *

В воздухе — колокольный перезвон и медь духового оркестра Второго Горско-Моздокского казачьего полка. А еще в нем — волнующий запах нарождающейся зелени и прохладный ветерок с терского берега.

На пустыре возле рощи и в самой роще народу — яблоку упасть негде. Сегодня сюда сошлись отпраздновать Христово воскресение жители не только города, но и окрестных станиц и сел. Одни из них катают по вытоптанной площадке крашеные яйца, другие такими же яйцами закусывают в тени раскидистых тополей-белолисток, третьи хохочут над остротами кукольного Петрушки или болеют за исход состязаний в беге среди мальчишек, устроенных местными богачами-кутилами. Сами богачи пьют вино на линии воображаемого старта, и один из них в черном картузе и высоких шевровых сапогах диктует сопливым спринтерам условия забега:

— Вот как пальну из этой оружии, — «судья» встряхивает нераскупоренной бутылкой шампанского, — так вы и того... шпарьте что есть духу до собора и обратно. Кто первый прибежит обратно, тому три копейки приз. Господа! — поворачивается он к своей компании, — ставлю полсотни на вот этого рысака.

Довольные шуткой богачи с готовностью поддерживают ее автора:

— А я ставлю четвертной на рыжего.

— Смотри, стервец, не подведи, я на тебя сотенную отвалил, — грозит пальцем владелец галантерейного магазина Марджанов.

Выстроившиеся шеренгой «рысаки» (человек двадцать) завороженно смотрят на темно-зеленую с серебряным горлом бутылку, из которой сейчас стрельнет дядька. Самый маленький, белобрысый, в рваных штанах и с голубым башлыком вместо рубашки на голых плечах сказал нерешительно:

— Дюже далеко.

— Что далеко? — воззрился на него устроитель «бегов».

— Бечь, говорю, далеко. Хучь бы до Фортштадтской, а то — до собора: дыхала не хватит.

— Можешь не бежать, тебя никто не заставляет, вон вас сколько. Он ведь, алтын, на земле не валяется — его заработать нужно. Ты–то вон бегаешь, а я в твои годы не бегал, а кожи таскал за милую душу. Бывало, прешь ее, проклятую, задыхаешься...

— Так вы теперь за это готовы со всякого кожу драть? — перебил его насмешливый голос из толпы болельщиков.

Богач угрожающе повернул тяжелую голову, словно бык, которому какой–то смельчак неожиданно крутнул хвост, и свирепо задышал:

— Кто там еще вякает, а ну, покажись?

— Извольте, — из толпы выдвинулся худощавый молодой человек кавказского типа с коротко подстриженной темной бородкой и усами в тщательно отутюженном форменном сюртуке с орластыми пуговицами и сверкающих лаком ботинках. На голове фуражка с кокардой, в руках полированная трость.

«Темболат!» — у Степана зачастило в груди сердце, и в один миг вспотели ладони. Он–то его собирался разыскивать во Владикавказе. Если только не ошибся... Степан подошел ближе. Ну, конечно же, это Темболат! И нос с горбинкой, и глубоко запрятанные под надбровными дугами глаза, и привычка изламывать бровь при разговоре. Сомнений больше не оставалось. Степан едва сдержал себя от желания тут же броситься к нему, осмотрелся — вокруг подгулявшие горожане и станичники. Данел с Кондратом стоят у лотка шашлычника и хлопают друг друга по плечам, выражая таким образом переполнявшие их дружеские чувства.

Тем временем купец подошел к Темболату, гневно уставился в него мутными глазами, и Степан без труда узнал в нем вчерашнего знакомого, подарившего ему десятку и крашеное яичко.

— Смуту сеешь, господин хороший? — прохрипел купец второй гильдии.

— «Сейте разумное, доброе, вечное», — как сказал поэт, — улыбнулся молодой осетин, показав русскому купцу, какие у него ровные зубы.

— Я вот сейчас кликну городового...

Темболат посерьезнел. По толпе прошел шум неодобрения:

— Ишь глазя вылупил. Привыкли затыкать рот каждому. Что, неправду сказал?

— Должно, забыли, как тряслись в девятьсот пятом.

— Отлегло от задницы. Повторить пора.

У Неведова от ярости задергалась щека. Он взмахнул бутылкой.

— У, сволочь нерусская.

Но тот смерил купца таким презрительным взглядом, что у него сама собою опустилась рука.

— Городовой! — захрипел Григорий Варламович, озираясь вокруг, — Где городовой?

Увидев околоточного Драка, идущего со своей женой в сторону рощи, подбежал к нему трусцой:

— Ваше благородие, примите меры!

— Что такое? — околоточный выдернул локоть из–под руки супруги, округлил насколько можно узкую грудь и вытянул шею, чтобы казаться выше:

— Вот, ваше благородие, этот господин народ баламутит.

Драк заложил большой палец руки за портупею.

— Прошу следовать за мною, — сказал он, поворачиваясь к Темболату.

— На каком оснований, господин прапорщик? — спросил тот, нажимая на слово «прапорщик».

— Прошу не пререкаться! Выясним! — повысил голос околоточный, поднимаясь на носки сапог с непомерно высокими каблуками. Он уже пятнадцать лет служил в этом самом нижнем офицерском звании и оно ему порядком набило оскомину.

К нему подошла его хорошенькая жена, взялась белой ажурной перчаткой за острый локоток.

— Клека, — шепнула на ухо, — ну что ты прицепился к этому милому молодому человеку?

Драк недовольно повел щетинистым усом:

— Ксения, сколько раз тебе говорил, не называй меня этим дурацким именем на людях. И, пожалуйста, не вмешивайся в мои служебные дела... Змеющенко! — крикнул околоточный городовому.

В этот момент к месту происшествия подскакали казаки из Ново-Осетинской сотни. Они сегодня прибыли в Моздок на лихих конях для участия в состязаниях по джигитовке и были полны решимости завоевать первые призы.

— Да бон хорз , Темболат! Это ты задержал этих почтенных людей? Что они тебе плохого сделали? — крикнул один из них.

И Степану бросилось в глаза, как странно перекосился у него рот, окаймленный аккуратной темной бородкой.

— Здравствуй, Георгий, да быть тебе с твоими друзьями первыми на сегодняшних скачках, — улыбнулся Темболат, пожимая энергичную суховатую руку подошедшего. — Клянусь солнцем — не моя кошка перебежала им с утра дорогу.

— Так пусть идут эти почтенные люди и да хранит их в пути святой Георгий, мой тезка.

Полицейские почувствовали себя неуютно, оказавшись посреди враждебно настроенной толпы да еще лицом к лицу с такими подозрительно вежливыми молодцами с кинжалами, на поясах. Они растерянно затоптались возле того, которого собирались задержать.

— Что здесь происходит? — это к толпе подошел сам пристав, начальник полиции.

Околоточный щелкнул каблуками, весь так и замер при виде начальства.

— Господин капитан, вот они-с докладывают, — он ткнул оттопыренным локтем в сторону Неведова, — что этот... призывал народ к беспорядку.

Пристав подошел к Темболату.

— Фамилия?

— Битаров.

— Где служите?

— Учителем в церковно-приходской школе при новом, Успенском соборе.

— Docendo Discitur , — дернул щекой пристав, что должно было означать снисходительную улыбку. — И что вы здесь проповедуете, господин учитель?

— Я сказал вот этому пьяному типу в картузе, что он готов драть кожу со всякого, только и всего.

— Гм... резонно, но, я бы сказал, чересчур гротескно. Господа! — начальник полиции окинул глазами гудящую толпу, — прошу разойтись. Здесь не цирковое представление и, кроме того, вы можете опоздать на зрелище, более достойное вашего внимания. Атаман отдела полковник Александров уже подал сигнал к началу скачек.

Настроение толпы резко изменилось. «Да ну их к лешему! Что, отродясь пьяных торгашей не видали? Айда джигитов глядеть».

Толпа повалила к месту развития более интересных событий.

К приставу, угодливо улыбаясь, подошел Неведов:

— Христос воскрес, Дмитрий Елизарович.

— Воистину, — поморщился офицер. — Что это вы здесь затеяли, сударь?

— Развлекаемся во славу господа нашего, прости мя, грешного, — перекрестился купец в сторону собора. — А этот господин все испортил. Крамольные речи завел при народе. Я так думаю, что он анархист какой–нибудь.

— Ты тоже хорош гусь, знаю тебя, — погрозил пальцем пристав. — С Дремовым да с Дубовских о политике толкуете. Вот уж я доберусь до вас, до политиканов.

— Дмитрий Елизарыч! Как на духу, никакой крамолы. За царя-батюшку готов хоть сейчас.

— Ладно, ладно, — отмахнулся от купца пристав, поворачиваясь к осетинам-казакам. — Господа, вы опаздываете на состязания.

— Ничего, мы успеем, — улыбнулся тот, у которого при разговоре кривились губы.

Пристав нахмурился:

— Не играйте с огнем, господин Бичерахов.

Криворотый джигит приложил ладонь к сердцу: — Олимпийские игры не проводятся без огня, ваше благородие. Мы ждем нашего друга, только и всего.

— Идите, идите, — махнул пристав перчаткой. — Мы с господином учителем тоже идем на вашу олимпиаду. Вы любите скачки, э... как вас по батюшке? — повернулся он к Темболату.

— Темболат Тохович, — наклонил голову учитель. — Я предпочитаю горячие шашлыки, господин капитан.

— Смотрите не обожгитесь, — дернул щекой пристав.

* * *

Эх, как славно! Деревянный, с выщипанным хвостом и облезлой гривой конь стремительно несется по кругу под гнусавое нытье шарманки. На коне — Ольга. Глаза у нее азартно блестят, щеки полыхают румянцем. Рядом с нею на таком же рысаке-обрубке мчится Дзерасса.

— Гони шибче! — кричит Ольга хозяину карусели, исполняющему старым рассохшимся голосом фривольную песенку:

Что боишься ласки, милая моя? Подними–ка глазки, обними меня.

Сам певец давно уже вышел из того возраста, когда на мужчину «поднимают глазки» представительницы противоположного пола. Он сутул и угрюм и на выкрик Ольги не обращает никакого внимания. Зато из толпы зевак кто–то подает ядовитую реплику:

— Гля, братцы, казак в юбке! Зараз она джигитовать начнеть! Зажмуряйтесь, православные, а то ослепнете!

Ольга не обижается на озорника, лишь хочет запомнить его лицо, чтобы не остаться в долгу и отбрить его как следует на очередном кругу, но все лица в толпе сливаются от скорости в одну полосу.

Отчего ей так весело? От яркого солнца и свежего ветра? Или от колокольного перезвона? А может быть, оттого, что где–то здесь прогуливается с дядей Кондратом этот сероглазый парень в заячьей шапке? При мысли о нем в Ольгиной груди необъяснимо сладко ворохнулось сердце: колдун проклятый! Взглянул вчера на нее своими буркалами и перевернул душу. А ведь совсем недавно она была уверена, что любит Пашку Шпигунова, младшего сына казачьего писаря, Интересно, сможет Шпигун выбить шашку из рук папаки? Где ему! За косы девок хватать — это он мастер. Хотя, чего душой кривить, джигитует Пашка на коне ловко и лозу шашкой рубит — на загляденье. Надо бы пойти поглядеть на скачки. Может и Степан там...

Но тут перед ее глазами мелькнула между деревьями знакомая заячья шапка, «В рощу за каким–то лядом подался», — подумала девушка, с нетерпением ожидая, когда деревянный конь, описав круг, снова вынесет ее к южной стороне карусели. Ну так и есть! Идет Степан по аллее, а впереди него с палкой в руке — учитель приходской школы Темболат Тохович, тот самый, что говорил на новогоднем вечере, будто казаки образовались из беглых мужиков.

Конь описал еще один круг, и Ольга на этот раз увидела невероятное: их гость-мужик держал в объятиях учителя-осетина. Жгучее любопытство овладело ею, потеснив даже на время вспыхнувшее чувством этому таинственному чужаку. Она сегодня же, нет, сейчас выяснит, в чем дело. Откуда он учителя знает, если приехал в хутор из какой–то Белоруссии и в Моздоке никогда прежде не был?

Ольга едва дождалась, когда остановится карусель. Схватив Дзерассу за руку, бросилась к роще, но тех двоих и след простыл. Мимо по аллеям шли гуляющие парочки, прячась в кусты сирени, гонялись друг за другом мальчишки, куда–то брел, пошатываясь, пожилой казак в широкой, как грачиное гнездо, папахе. Заячьей шапки нигде не было видно.

* * *

Вечером хозяева и гости сидели за столом, ужинали. Данел то и дело поглядывал на дверь: не покажется ли на пороге загулявший кум.

— Никуда он не денется, — успокаивал его Кондрат, обсасывая куриную косточку. — Небось, подцепила какая–нибудь краля, ну и того... дело молодое. Придет. Не теперь, так утром.

— И вовсе он ни с какой не с кралей, — не выдержала сидящая напротив Ольга и покраснела до корней волос, словно «кралей» была она сама.

— Ты его что, видела? — встрепенулся Данел.

— Видела, — нахмурилась Ольга. — Он с учителем-осетинцем куда–то подался.

— Ты, наверно, спутала его с кем–нибудь, дочка, да быть мне жертвой за тебя, — криво усмехнулся Данел. — Степан никого не знает в Моздоке, никогда здесь не был.

— Не спутала. Вот она тоже видела, — упрямо возразила Ольга и показала локтем на Дзерассу.

Тогда из–под икон «святого угла» раздался угрюмый бас хозяина хаты:

— Недаром сказано: «Своя родня по сапогам видна». Для энтова учителя давно уже веревка свита — языкаст больно и строптив. Про него отец Феофил говорил, что он безбожник и вольнодумец. Сдается мне, что ваш мужик из тех же квасов.

От этих слов всем стало неловко.

Кондрат было затянул песню о казаке, который «скакал зеленым всадником через кавказские края», но его недружно поддержали, и песня оборвалась на первом куплете,

«Не надо мне было говорить», — подумала с запоздалым раскаянием Ольга, выходя из–за стола и кланяясь отцу-матери за хлеб-соль. Не к добру повстречался ей этот кацап. Сердце-вещун подсказывало, что не сольются их жизненные тропки в одну дорожку. Недаром папаша невзлюбил его с первого взгляда. Да и девка у него на хуторе. «Ну и черт с ним!» — озлилась вдруг на исчезнувшего гостя. Что в нем такого? Из вечернего сумрака выплыло лицо Степана с открытым взглядом больших серых глаз и улыбкой на четко очерченных губах. «Колдун проклятый», — повторила про себя казачка и тяжело вздохнула.

Не пелось ей в тот пасхальный вечер с подружками на лавочке под акациями у соседки Матрены, не игралось в горелки на станичной площади возле церкви. В самый разгар веселья ушла и увела с собой Дзерассу.

— Ложись спать, меня не дожидайся, — сказала хозяйская дочь гостье и вышла из летней хаты.

В небе сияют звезды. Со стороны казачьего правления доносятся переливы гармошки. На базу вздыхает во сне старый бык Угус. Распустившаяся над плетнем верба кажется в темноте лохматой головой ведьмы.

«Во имя отца и сына», — перекрестилась Ольга и, осторожно пройдя по базу между лежащими коровами, вышла в огород. Там еще темнее, чем на дворе, но Ольгу уже ничто не могло остановить. Будь что будет, решила она, миновав огород и спускаясь по косогору к выгону, отделявшему большим полукругом станицу Луковскую от города Моздока.

Вскоре она вышла на дорогу, по которой луковчане возят зерно на байдачные мельницы, что стоят одна за другой на Тереке недалеко от городской рощи. Последняя чернеет впереди справа гигантским косматым зверем, который подмигивает отчаянной девке воспаленным глазом, — то полыхает факелом на Терском хребте газ из нефтяной скважины.

Будет ли конец этому выгону? Идешь, спешишь, спотыкаешься, а городские огоньки словно застыли на месте. Дорога давно уползла вправо, к роще. Ольга напрямик бежит к крайним домикам. Здесь уже не так страшно. Брешут собаки, слышны людские голоса. Кривыми переулками Ольга выбралась наконец на Фортштадтскую улицу, охватывающую город огромной дугою с юго-западной стороны, и только теперь облегченно вздохнула: нет, назад она выгоном не пойдет, лучше сделает крюк по основной дороге.

Ольга умерила шаг, боясь проскочить нужный ей переулок: кажется, там растет большая белолистка. Вскоре она подошла к кирпичному дому Дударихи, известной на весь Моздок торговки брагой, на квартире у которой жил учитель. Ольга тихонько подкралась к окну и заглянула в щель между занавеской и перекрестием рамы. Она не ошиблась — Степан находился здесь. Он сидел у стола боком к окну и что–то читал вслух. Ольга прислушалась:

У людей на горных кручах раздается свадьбы гром, а у нас лишь кот мяучит — плачет, как над мертвецом, —

донесся к ней Степанов голос. «Стихи читает», — поняла Ольга. Она еще плотнее припала к стеклу.

— Чувствует поэт горе народа, — проговорил гость, повернув голову к хозяину, который, заложив руки за спину, прохаживался взад-вперед по комнате.

— Коста Хетагуров кровью пишет, — словно из–под земли прямо–таки дьяконским басом прогудел учитель над самым ухом Ольги. — Стихи запрещены цензурой и ходят в народе в рукописном виде. Возьми с собой эту тетрадку, почитаешь, а может и пригодятся, вернешь при случае. А сейчас послушай, о чем пишет «Казачья неделя». Ты–то у себя на хуторе газеты хоть видишь?!

Учитель подошел к столу, вытащил из–под книг газету, развернул ее.

— Любопытная статья. Вот, например, это место... — голос его зазвучал отчетливей. — «Теперь наступило время, когда армия должна доказать, что понимает порученное ей государем и отечеством дело — быть стражем порядка. Если армия сама пойдет не по тому пути, которому она обязалась присягой, то пропала наша родина, пропала могучая Русь...»

— Не надеются, значит, на армию, — вставил Степан.

— Вот-вот, — обрадовался учитель. — Но слушай дальше... «В среде России много инородцев, присоединенных в разное время силой оружия к России. Конечно, эти инородцы только и могут радоваться падению русского царизма и вместе с ними и отщепенцы — русские по рождению, но не по духу...» Понимаешь? Враги революции открыто признают, что «инородцы могут радоваться падению русского царизма». Следовательно, они могут не только радоваться, но и принять в свержении царизма самое деятельное участие плечом к плечу с русскими.

— Я–то понимаю, — усмехнулся Степан. — Надеюсь, для тебя это тоже не открытие, но Volentem ducun vata, nolentem rahunt , — перешел вдруг Степан на какой–то непонятный язык.

— Ну и произношение у тебя, — чуть ли не Цицерон, — поморщился учитель. — И, пожалуйста, не «vata», «fata». А вообще–то молодец, способности у тебя, знаешь, недюжинные, — не забыл уроков... Так куда меня тащит судьба?

— Ты только не обижайся, Булат, но, по-моему, ты устроился не хуже купчика в этой провинциальной глуши... Мягкие стулья, диван, халат турецкий. Не хватает только супруги, какой–нибудь купеческой дочери, и лакея в дверях.

— Какое отношение имеет диван к деятельности своего хозяина? — недоуменно спросил. Темболат.

— Располагает к успокоенности и благодати.

Учитель воздел к потолку руки.

— Клянусь аллахом, я поколотил бы этого человека, если бы не закон гостеприимства, — произнес он с шутливым пафосом, стремясь шуткой замаскировать обиду. — Ты учитываешь окружающую меня обстановку? Я же тебе говорил, в городе одни торгаши и мелкие ремесленники. Рабочий класс только в мастерских Загребального. В станицах — казачество, сам знаешь, что это за народ.

— Трудно, нет слов, — согласился Степан, — но не сидеть же сложа руки? Вспомни, что говорил Сергей: «Ни одного часа в бездействии». Что конкретно сделано?

— Я тебе рассказал в общем плане, а конкретно мне, например, удалось связаться с «Осетинской группой», — учитель снова зашагал по комнате, и Ольга не расслышала последних слов. Зато она явственно услышала за своей спиной чьи–то шаги.

— Ты что здесь делаешь? — раздался в темноте сердитый мужской, голос, и тотчас надвинулась на нее из проулка черная тень.

— Ой! — отшатнулась от окна перепуганная насмерть казачка и побежала прочь с резвостью дикой козы, поднятой с лежки охотником.

Степан был недоволен малой активностью Темболата и высказал ему это откровенно, но в то же время душу его пронизывала огромная светлая радость: он снова вместе со своим другом и учителем! Словно и не было двух лет разлуки, каторги и побега с нее в лютую сибирскую стужу. А как он добирался сюда сквозь бесчисленные рогатки сторожевых постов и казачьих разъездов! Хотел было податься сразу же во Владикавказ, чтобы через рабочего, адрес которого запомнил еще в томской тюрьме, разыскать друга-осетина, но на станции Прохладной поезд, на котором он ехал, оцепила полиция, и ему пришлось с риском для жизни оставить его и спрятаться в пакгаузе. Спасибо сторожу — сердобольной душе: не выдал властям предержащим. Несколько дней кормил-поил беглеца, а когда тревога улеглась, купил сапожный инструмент на базаре, и проводил в станицу Курскую, где живут казаки-украинцы, переселенцы из–под Киева, там, дескать, его никто не тронет. И подбивал бы беглый каторжник Степан Журко подметки к казачьим сапогам, если бы не стал проявлять к нему чрезмерное внимание (и не напрасно) атаманский сынок Иван Земцов. Пришлось уйти из станицы на осетинские хутора. «Туда наши казаки не больно охотно ездиють», — сказал ему на прощанье хозяин хаты, провожая темной ночыо в путь-дорогу.

За окошком послышался шум. Степан поднялся, приложив к бровям ладонь, вгляделся в темноту.

— Кто–то идет! — встревоженно повернулся к Темболату.

— Не бойся, это скорей всего богомаз из Стодеревской. Хозяйка говорила, что заходил днем, а я с тобой в это время в роще гулял, — успокоил Темболат.

Снаружи мелькнули костяшки пальцев, и оконное стекло задребезжало от легкого стука.

— Терем-теремок, кто в тереме живет? — раздалось веселое вслед за стуком.

Спустя минуту, гость, сопровождаемый хозяином, вошел в помещение. Взглянув на Степана, истово перекрестился на икону и обернулся к Темболату:

— Христос воскрес, господин учитель.

Темболат рассмеялся:

— Зря стараешься, Тихон Евсеевич. Знакомься: Степан Журко, мой товарищ по заключению, большевик.

— Тсс! — ночной визитер предостерегающе шевельнул указательным пальцем. — Не баси так. Я только что спугнул соглядатая.

Темболат со Степаном вопросительно посмотрели друг на друга.

— Девка какая–то заглядывала к вам в окно, — продолжал Тихон Евсеевич.

— Соседская Варька, наверное, — усмехнулся Темболат; — Любопытна до ужаса. Увидела вот этого красавца ну и...

— Не знаю, — пожал плечами богомаз. — А только вы поосторожнее, братцы мои, дабы не укатали нас с вами туда, куда уже и Макар не гоняет своих телят.

Он подошел к Степану; с видимым удовольствием пожал руку.

— Выходит, нашего полку прибыло? Весьма отрадно. О себе распространяться не буду, вот он обо мне знает больше, чем я сам. Зовут Тихоном. Малюю иконы стодеревским казакам.

— Вина хочешь? — обратился к нему Темболат, протягивая руку к стоящему на столе графину.

— Нет, — отмахнулся Тихон Евсеевич. — Я только что от Васи Картюхова. Напился с ним чихиря, аж в пузе булькотит. И черт его знает, с чего только терское казачество хмелеет и песни поет? В ихнем чихире одна лишь кислота уксусная. Уж по мне так лучше веселовская рачишка. Значит, вот какое дело... — он подсел к столу, прикрутил фитиль лампы, кинул внимательный взгляд на окно и, вынув из внутреннего кармана куртки свернутые рулончиком бумаги, протянул Темболату. — Я недавно из Грозного. Там состоялась конференция Терско-Дагестанского Союза РСДРП. О чем на ней говорилось, прочтешь в этих документах. Очень интересные. Ознакомишься и перешлешь кому надо в Святой крест. Собственно, из–за этого и пожаловал к тебе в гости.

Во все время разговора Степан исподволь разглядывал нового знакомого. Среднего роста, даже выше среднего. Сухопар. На вид лет тридцать пять. Глаза с лукавиной. Нос приличных размеров, про который обычно говорят: «на двоих рос». Руки жилистые, сильные. Таким рукам сподручнее держать слесарный молоток, нежели художническую кисть.

— Как дела в станице? — спросил Темболат у стодеревского гостя, когда тот закончил рассказ о своей поездке в Грозный.

— Дела известные, — особенно хвастаться нечем. Сам знаешь казачью психологию: хоть гол, как сокол, зато на поясе кинжал с серебряной рукояткой. Ты же Дениса Невдашова помнишь? Привозил меня к тебе прошлым летом, дохлый-такой, навроде нас с тобой, даже хуже. В хате у него одни ребятишки по лавкам мал-мала меньше, на базу шаром покати, а начнешь проводить параллель между ним и приезжим мужиком Иваном Бучневым, таким же бедняком, как он сам, скосоротится этак презрительно и процедит сквозь зубы: «Нашел с кем равняться, чоп тебе в дыхало: Иван кацап непутящий, а я потомственный казак терский. Мой дед...», и так далее. Вот и попробуй вбей в эту одурманенную вековыми предрассудками башку, что мужик Иван Бучнев ему более сродни, чем казак Евлампий Ежов, кровопийца и выжига.

— А Кондрата Калашникова вы знаете? — подал голос молчавший до сих пор Степан.

— Да ты сам откуда его знаешь? — удивился Тихон Евсеевич.

Степан коротко рассказал о встрече в моздокском соборе и ее последствиях.

— Видал? — подмигнул Темболату стодеревский гость. — Он не только с осетинами, но и с казаками уже связи налаживает...Что касается Кондрата, то казак он хоть и крепкого достатка, но без кулацких замашек. И честности притом необыкновенной. С такими еще труднее приходится: не узнаешь до последнего момента, друг он. тебе или враг. А это хорошо, что ты с ним познакомился и что он твоего Данела полюбил. Ну, прощайте, братцы мои, — Тихон Евсеевич поднялся с табурета, пожал собеседникам руки и ушел в ночную темень.

* * *

Вот уж истинно: «Зевнула собака, и муха в рот залетела». Степану прямо–таки не верилось, что на свете могут случаться подобные удачи. Приехал в церковь, а попал к атеистам.

— Ну, как наш богомаз? — вывел его из раздумья Темболатов голос.

— Сильный мужик, — отозвался он. — И, видать, грамотный.

— Да, кое-чему обучен, — согласился Темболат, пряча в бороде усмешку. — На алагирских курсах грамоту добывал.

— А что это за курсы?

— Рудники в одном горном ущелье. Я тоже там начинал свое образование.

— Он в твоей группе?

— Нет, в грозненской, но связан со мною крепко.

— А своих у тебя много?

— Не очень, но есть кое–кто. Ктитор, например. Член партии с 1895 года.

— Ктитор — это партийная кличка?

Темболат потряс толовой:

— Нет, он действительно ктитор и служит в нашем Успенском соборе.

— Толстый и лысый? — удивился Степан. — Вот бы не подумал.

— В жандармерии тоже пока не думают, — горделиво улыбнулся Темболат.

— У тебя, Булат, как я посмотрю, сподвижники все больше из церковной братии: богомазы да ктиторы. В таком случае принимай еще одного. Я ведь тоже духовного звания, — рассмеялся Степан. — Где ты его отыскал?

— Иннокентия? — уточнил Темболат. — В ссылке сошлись.

— За что был сослан?

— В церковном подвале оружие для повстанцев хранил.

Два серых черта промелькнули в глазах дотошного гостя.

— А отец Феофил не состоит у тебя в ячейке? — прищурился он насмешливо.

— Мой патрон скорее из ячейки монархистов, — серьезно отвечал Темболат, — но ты не смейся, у меня в группе не одни только псаломщики, есть и слесари. Вася Картюхов, Терентий Клыпа, Петр Самойлов — отличные ребята. Особенно Василий. У него уже в мастерских своя подгруппа.

— А чем занимается ктитор?

— Кеша продает свечки и листовки переписывает, у него превосходный почерк.

— Кто еще у тебя в ячейке?

— Собственно, они еще не совсем чтоб в ячейке. Георгий Бичерахов, осетин из Черноярской станицы.

— Это не тот, что с кривым ртом?

— Он. А ты как узнал?

— Видел возле рощи сегодня. Геройский с виду.

— Еще кто?

— Игнат Дубовских, Нюра Розговая, гимназистка. За правое дело пойдет, как Христос на Голгофу. Только экспансивна излишне.

— Как ты сказал?

— Ну... легко возбудима, несдержанна в проявлении чувств, горяча.

— С такими осторожнее надо. А эти два?

— Дубовских служит в Казначействе, демократ, но я бы сказал, с кадетским уклоном. Бичерахов — инженер, поборник «широкой демократии». Ненавидит монархию, но сам обеими руками держится за меньшевистскую теорию «чистой революции», без насилия и крови. Они с Игнатом два сапога пара, хотя и стоят на разных платформах.

— От таких бы подальше, — вздохнул Степан. — Помнишь «петухов» в камере? Раскукарекаются, бывало, какие они социал-демократы, верные слуги своего народа и как готовы за него пострадать, а зайдет в камеру кто из тюремного начальства, завиляют хвостами: мы–де сюда по ошибке попали, мы всегда выступали против вооруженного восстания. Недаром и фамилия у ихней предводительницы — Брешко-Брешковская.

— Зря ты так резко. Бичерахов и Дубовских в конечном счете хорошие товарищи. Я уверен, что рано или поздно они полностью станут на позиции большевиков. С ними только надо работать...

— Черного кобеля не отмоешь добела. Ну да поживем — увидим. Только, прошу тебя не называй меня своим друзьям-демократам, как нынче богомазу из станицы.

— Тихон Евсеевич — надежный человек, — вновь насупился Темболат. — Меня с ним познакомил Неворуев, а он–то знает...

— Это я к слову, не обижайся, — попросил Степан и полез в карман за кисетом.

А Темболат подумал про себя: «Как вырос он политически за эти два года, не узнать».

— Давай спать, пока мы с тобой не поссорились ради встречи, — предложил он, взглянув на часы, которые показывали далеко за полночь.

— Знаешь, а не пойти ли мне все–таки в станицу? Данел будет беспокоиться.

Темболат насупил брови.

— Не отпущу сегодня. Да ты впотьмах и дороги не найдешь. Утром скажешь Данелу, что подвыпил да в номерах Каспара Осипова и проспал до утра.

Улеглись рядом на кровати, но уснуть сразу не смогли.

— Митьку рыжего помнишь? — гудел из–под одеяла Темболат.

— Еще бы, — отвечал Степан.

— Когда меня отправляли по этапу, он мне шерстяные носки подарил. «Бери, — говорит, — астроном (помнишь, меня так в камере звали за то, что читал вам лекции по астрономии?) В Иркутске зимой такой морозяка, что ты, южный человек, без теплой одежи в два счета загнешься». Добряк. А Сергея не встречал больше?

— Нет, не пришлось...

И снова перед глазами друзей общая камера в томской перевалочной тюрьме-крепости и широкое, слегка тронутое оспой лицо Сергея. «Это меня в детстве цыплята поклевали, очень я, видать, сладкий был», — шутил он позже. А в первый день своего заточения весело и энергично перезнакомился со всеми обитателями камеры и предложил следующую программу деятельности:

— У вас тут застой и унынье. С таким настроением можно жить только в монастыре, а в тюрьме — не годится. Предлагаю: первое — переизбрать редколлегию журнала «Тюрьма», дабы внести в его содержание дух оптимизма и веры в окончательную победу рабочего класса; второе — с завтрашнего дня, нет, с сегодняшнего приступить к учебе. Нельзя, товарищи, терять ни одного часа времени в бездействии...

— А я тебя знаю! — перебил новенького рыжий парень, подходя к нему с дружеской улыбкой на веснушчатом лице. — Тебя Сергеем зовут. Ну, спасибо, браток. Если бы не ты тогда со своими ребятами, всем бы нам крышка.

— Когда? С какими ребятами? — удивился названный Сергеем:

— Да в этом... Управлении дороги. Там еще митинг был. Ну, когда черносотенцы подожгли нас со всех сторон и стреляли всех подряд, вспомнил?

— Теперь вспомнил, — улыбнулся Сергей. — А ты как туда попал?

— Знакомый студент Васька Шумилов — может, встречал когда? — затащил меня туда на митинг. Убили его, гады... А ты молодец, здорово шпарил в окно из нагана.

— Постой, постой, — обрадовался Сергей. — Я, кажется, тебя тоже помню. Ну да, такой же здоровый и... — он замялся, стесняясь произнести слово «рыжий». — Это ведь ты тогда пьяного мясника по голове...

— Табуреткой жвякнул? Я, а кто же. Митькой меня зовут. Я из Омска. Возле Культур-технического училища живу. А ты видать, здешний, томский?

— Здешний, российский, — весело блеснул зубами Сергей. — За что посадили?

— За книжки. Нашли у меня при обыске. Хоть бы мои были, а то — Васьки-покойника.. Я их даже не читал вовсе. Раскрыл одну, а там: «социализм», «диктатура пролетариата» — все какие–то скучные слова. Вот я про Шерлока Холмса читал, так...

— Скучные, потому что непонятные. А чтобы слова стали понятными, учиться надо. Господин надзиратель! — подошел Сергей к дверному «волчку», — вы не могли бы нам принести учебник ну... хотя бы по астрономии.

— Такого не имеется, — проворчало за дверью. — Святое писание, ежли желаете, могу принесть.

— Писания не надо, — рассмеялся заключенный. — Мы ведь, папаша, атеисты.

— Так что с того, что артисты, — возразил надзиратель. — Мово кума Матвея брат тоже служит в этих самых, а как задает про жития святых расписывать — аж слеза прошибает. Ну, глядите сами, не надо, так не надо, — отверстие в двери захлопнулось. Однако прошло минут пять и оно вновь открылось. Тот же голос сообщил:

— Принес книжку. Може сгодится? Осталась тут в одиночке после такого же сицилиста, в расход нынешней ночыо отвели, царствие ему небесное — тоже ведь человек.

После этого сообщения в замке недовольно проскрежетал ключ, дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась короткопалая рука с зажатой в ней объемистой книгой.

— Во какая. Про капитал написано, — потряс ею надзиратель. — Хозяин–то ейный, царство ему небесное, тоже, как вы, из этих самых был, а вот на тебе: капиталом интересовался. Видать, образумился напоследе, — он вздохнул и со скрежетом повернул ключ в обратную сторону.

Молодой заключенный открыл титульный лист книги, в глазах у него отразилось изумление.

— Товарищи — проговорил он, с трудом сдерживая смех, — да ведь он нам «Капитал» Маркса принес!

В тот же день Сергей прочитал первую лекцию по марксистской теории, посвященную анализу товара — экономической клетки капитализма. Начал он довольно бойко, но при изложении основного материала забрался в такие философские дебри, что если бы не Митька рыжий, неизвестно, как бы он из них выбрался.

— Слушай, Серега, — перебил преподавателя Митька, — зачем ты нам о каких–то сюртуках толкуешь? Для чего мне знать, что дороже, сюртук или холстина? Я в купцы не собираюсь. У меня во сюртук, в полосочку, — он потянул полу арестантского халата. — Давай лучше поговорим, как с гадами бороться.

— Не торопись поперед батька в пекло, — подмигнул ему лектор. — Дойдем и до этого вопроса, нам времени не занимать. Итак, продолжим... «Для сюртука, впрочем, безразлично, — говорит Карл Маркс, — кто его носит, сам портной или заказчик портного...»

— Сюртуку–то все равно, — снова подал реплику Митя и шмыгнул веснушчатым носом. — А мне лично нет. Я бы всем гадам в сюртуках с удовольствием набил морду.

— С такой дисциплиной, как у тебя, — заметил на это Сергей, — нам будут морду бить, а не мы им. Поэтому слушай и не мешай занятиям, — он немного помолчал и с улыбкой развел руками. — Конечно, трудно дается сия премудрость без достаточной подготовки. Я и сам не силен пока в политэкономии, но не в этом дело. Главное — мы учимся, а не скулим подобно авторам некоторых упадочнических статей. Борьба не окончена. Она только разгорается. И в этой борьбе победим мы!

 

Глава пятая

Поезд стоит на какой–то большой заснеженной станции. Перед вагоном суетятся пассажиры. Носятся с чемоданами туда-сюда носильщики. Раздается первый удар вокзального колокола — отправление. Скорей бы! А то вон шагают вдоль перрона три жандарма. Не дай бог — сюда. У Степана гулко частит сердце. Надо разбудить Темболата. Он лежит на верхней полке. В головах у него вместо подушки узелок с типографским шрифтом. До чего же тягучие минуты, словно деготь на морозе. А жандармы все ближе, ближе. Похоже, что ищут нужный им вагон. Жандарм в середине не кто иной, как стодеревский богомаз. Третий удар колокола. Почему же не отправляется поезд? Колеса, что ли, примерзли к рельсам? Колокол звучит в четвертый, пятый раз и вдруг начинает звонить часто-часто. К нему присоединяются голоса других колоколов, и вот уже целый благовест звучит над таежной станцией. А поезд продолжает стоять, и жандармы продолжают идти.

— Булат, вставай скорей! Жандармы! — трясет Степан за плечо спящего друга и просыпается весь в холодном поту.

— А? Где? — вскакивает Темболат и в следующее мгновенье облегченно отдувается: — Фу-у... чтоб тебе живому быть сто лет, напугал до смерти.

В комнате уже светло. На стене розовеет полоска прорвавшегося сквозь занавеску солнечного Луча. За окном — пасхальный перезвон колоколов.

— Приснится же такая чертовщина, — покрутил головой Степан и сбросил с себя одеяло. — Данел, небось, уже посылает проклятья на мою голову.

— Никуда не денется твой Данел, — пророкотал Темболат, вставая вслед за товарищем с кровати. — Подождет.

— Все равно поздно уже, а мне еще кое–что купить надо, — вздохнул Степан, снимая с гвоздя полотенце,

— А что ты купить хочешь?

— Да так. — замялся Степан, — по мелочи.

— Сегодня не купишь: все магазины и лавки закрыты — праздник ведь.

— Эх, черт! Я и забыл, совсем вылетело из головы.

— А что нужно купить? Если важное, то у меня тут есть знакомые торговцы.

— Очень важное, друг Тема, — улыбнулся Степан, но улыбка вышла ненатуральная. — Кольцо обещал привезти одной женщине, очень просила.

— Она уже в возрасте, эта женщина? — скрывая усмешку в бороде, поинтересовался Темболат.

— Ага, в возрасте, — в тон другу ответил Степан. — Ей сравнялось семнадцать лет.

— Ой-е-ей! — Темболат в притворном испуге округлил глаза. — Семнадцать лет, и она еще не замужем? У нее, очевидно, на голове лысина?

— У нее косы толщиной с руку и длиной почти до пяток, — с плохо замаскированной обидой в голосе возразил Степан.

— Ну, значит, она кривобока.

Степан снисходительно усмехнулся:

— Она стройна, как тополь, и талия у нее тоньше, чем у осы.

— Глупые тоже, бывает, засиживаются в отцовских хатах.

— Ну насчет ума, так она потягается с некоторыми образованными, а что касается красоты — вряд ли где еще есть такая на вашем Кавказе.

— И зовут это идеальное существо?

— Сона. Сона Андиева, Она старшая дочь Данела. Но ты не подумай что–либо, я просто выполняю просьбу.

— А зачем мне думать? — рассмеялся Темболат. — Твоя забота, ты думай. Пошли умываться, жених.

* * *

Друзья шли по утреннему Моздоку, и один из них прикидывал, кого из здешних торговцев можно побеспокоить в такой большой праздник, как пасха. Дулуханова? Пошлет к чертовой матери. Братьев Гусаковых? У них только кожаный товар, ювелирного отдела не держат. Может быть, к Туескову обратиться? Набожен старый хрыч, хоть и обвешивает покупателей безбожно. К тому же он тоже был свидетелем вчерашнего скандала.

И тут из–за угла Католической улицы, что проходит по городу параллельно с главной, показался купец второй гильдии Неведов Григорий Варламович, заспанный и всклокоченный. В углу глаза свернулась готовая выкатиться слеза, на свалявшемся усе повисло перышко.

— А-а... господа ученые променаж делают, — изобразил он на помятом лице своем приветливую улыбку. — Христос воскреся.

— Идите–ка вы... — брезгливо поморщился Темболат, намереваясь обойти стороной вчерашнего скандалиста. Но тот растопырил руки, захихикал дружелюбно:

— Ибо сказано: «С радостью друг друга обними». А еще говорится: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Очень ты мне, господин учитель, ковырнул печенку вчерась, ну я и того... выпимши был, гордыня взыграла. Просим нижайше прощения, — купец дурашливо поклонился.

— Бог простит, — пробасил, не меняя выражения на суровом лице, Темболат. Но Степан незаметно дернул его за рукав: «Не валяй дурака».

— Бог–то, может, и простит, — согласился Григорий Варламович, — а мне охота от тебя прощенье получить, неучу дуболомному. Айда ко мне: хочу с тобой мировую выпить.

Темболат взглянул на Степана, тот ободряюще подмигнул другу.

— Мировую так мировую, — согласился Темболат. — С хорошим человеком отчего ж не помириться. Только сейчас у нас нет времени. Вот если бы нам одолжение сделали.

— В чем же дело? — круглое лицо торговца от улыбки сделалось еще круглее. Он вынул бумажник. — Сколько хочешь одолжу, хоть сто, хоть двести.

Темболат отрицательно покачал Головой.

— Вы нас не так поняли, господин Неведов. Нам нужно у вас одну вещицу приобрести. Вот если бы в магазин...

Неведов испытующе пробежал по лицам молодых людей острыми серыми глазками.

— Гм, на пасху–то? Грех ведь какой.

— Грех убивать, а продать человеку на радость — какой же в том грех? — подключился к разговору Степан.

— Все равно грех, — не согласился с его мнением купец. — А что купить желаете?

— Да так, безделушку одну — женское колечко.

Неведов немного подумал, потом решительно повернулся и зашагал к Алексеевскому проспекту:

— Для милого дружка и сережка из ушка. Вот только приказчики мои гуляют, стервецы. Ну да для таких господ я и сам постараюсь, тряхну стариной. Пошли в магазею. Какой грех принимаю на душу из–за своей доброты окаянной...

«Магазея» оказалась рядом с жилым домом хозяина на южной окраине города, неподалеку от Терека. Сняв полупудовый замок с решетчатой железной двери, затем пудовый — с основной, окованной железом, владелец магазина повернул ключ в самой двери и в конце концов проник в свое заведение. Еще минуту он потратил, открывая ставню, тоже железную, после чего глазам покупателей предстал весь ассортимент товаров, начиная с швейной иголки и кончая бочкой с атлантической селедкой.

Купец занял место за прилавком, встал в привычную лакейскую позу:

— Чего изволите-с?

Однако Степан, остановившийся перед витриной со сверкающими за ее стеклом ювелирными изделиями, не успел разинуть рта в ответ — на улице загромыхала тачанка, раздалось густое женское контральто: «Тпру, щоб вы не выздохли!» и в магазин, тяжело отдуваясь, вошла дородная тетя с пуховой шалью на голове и в плюшевом пальто нараспашку. За нею с застенчивой улыбкой на круглом лице поспешала такого же роста и почти такой же упитанности молодая девушка, по всей видимости, дочь.

— Простите, мадам, но сегодня не работаем — праздник-с, — придав своему шершавому голосу как можно больше деликатности, улыбнулся навстречу клиенткам Григорий Варламович.

— А тэбэ нихто и не заставляе працувать, — ответила приезжая. — Ты мэни ладиколону отпусты, тай годи.

Она бесцеремонно оттерла крутым плечом Степана:

— А ну посунься трошки в сторону.

Молодой человек подвинулся, с любопытством разглядывая напористую покупательницу.

— Какой вам угодно?

Долголетняя привычка угождать чужим капризам моментально превратила Григория Варламовича из самоуверенного, чванливого богача в заискивающего приказчика с манекенской сладенькой улыбочкой и рабскими телодвижениями.

— Вот, пожалуйста, вашему вниманию «Египетские ночи». Не желаете? В таком случае, возьмите «Нильскую лилию». Тоже не хотите?

Степан смотрел на своего нового знакомого во все глаза. Григорий Варламович преобразился, словно поэт-импровизатор во время чтения своих вдохновенных экспромтов, и даже хрипловатый его голос зазвучал как бы мелодичнее и нежнее:

— Есть «Саида», «Золотой сноп», «Ландыш»...

— Давай якый подорожче, — остановила покупательница поток торгашеского красноречия.

— Будьте любезны, мадам, возьмите в таком случае «Золотой сноп» — изумительный запах — але парфюм! По рублю — штука.

— А дорогших нема?

— К сожалению, — Григорий Варламович со скорбной миной на плоском лице развел руками.

— Давай усю коробку. Скильки там цих бутылькив?

— Двенадцать флаконов, дюжина-с.

— Тильки? — удивилась покупательница. — Давай ще одну. Шо для ей ця посудына. Ото наступе жара, вона начнэ потить— тоди з нию бида: такый дух прэ.

— Ой, мамо! Та що вы кажете? — круглое лицо дочери покраснело до такой степени, что, кажется, кольни щеку иголкой — так и брызнет струйкой горячая кровь.

— Витчыпысь, кажу, що надо, — отмахнулась от дочери мать.

Потом покупали конфеты — ящиками, мануфактуру — штуками.

— Колысь я ще в Моздок прииду, — устало проговорила женщина, любовно окидывая ворох сложенных на прилавке покупок. Затем повернулась в Степанову сторону: — А ну, хлопчик, допомогы отнесты оце у тачанку.

Степан покорно сгреб с прилавка купленное, понес к выходу.

— Гарный парубок, — донеслось ему вслед, — здоровый, як видмидь, и на рожу ничого соби. Не то, що твий дохлый Никихвор — соплей перешебить можно. Ось якого б тэбэ, Наталья, чоловика. Цэй бы приласкав тай вытряс с тэбэ лышку.

— Ой, мамо, та що вы кажетэ...

Когда мать с дочерью садились в тачанку, первая сказала Степану подобревшим голосом:

— В Гашун зачим–либо приидешь, заходы к бабе Холодыхе на хутор — угощу слывовою налывкой — вик помнить будэшь. Ну, бувай здоров, хлопец. Эге ш, черная немочь! — взмахнула она кнутом над упитанными крупами гнедых лошадей, и те понесли, просевшую на рессорах чуть ли не до осей тачанку по главной Алексеевской улице, вздымая клубами устоявшуюся за ночь пыль.

— Вон она какая, оказывается, птица! — с невольным восхищением проговорил владелец магазина. — Жинка самого Холода! То–то, я гляжу, на полсотни набрала и все покупает, покупает...

— А кто такой этот Холод? — спросил Степан.

— О! Холод — это, брат, первейший богач на Ставропольщине. У него одних овец только тысяч пятьдесят, если не больше. Одним словом помещик-тавричанин.

«Не про этого ли Холода рассказывал Чора?» — подумал Степан, а сказал следующее:

— Ну и женщина! Не хотел бы я быть на месте ее мужа, хоть он и холод. Такая жинка любому холоду жару поддаст — один пар останется.

Знал бы шутник, что еще перехлестнутся вовсе не при шуточных обстоятельствах их жизненные тропинки, — не говорил бы так.

Степан недолго выбирал кольцо для «знакомой женщины».

— Дай–ка вон то, — показал на маленькое золотое колечко с рубиновым камушком. — Как думаешь, подойдет? — взглянул на друга, словно он должен знать, какие пальцы у его любимой. Тот поощрительно кивнул головой:

— Если у нее талия, как у осы, не должны же быть у нее пальцы, как у бегемота.

Степан отсчитал деньги, протянул продавцу.

— Давай еще красненькую, — сказал купец, пересчитав деньги.

— Какую красненькую? — удивился покупатель.

— А ту, что я тебе вчера одолжил.

Степан хохотнул:

— Эге, дядя, так дело не пойдет. Ты же мне ее подарил по своей доброте природной.

— По пьянке, а не по доброте, — скривился Григорий Варламович, насупив спутанные, колючие брови. — Вот кликну сейчас городового — он тебе враз карманы вывернет.

— А если я тебя, дядя, сейчас, придушу в собственном магазине, тогда как? — перегнулся через стойку к самым усам купца улыбающийся покупатель.

— А вот энтова ты не видал, варнак? — не меняя выражения на лице, высунул из–под прилавка тусклый ствол «бульдога» предусмотрительный продавец и, довольный произведенным впечатлением, рассмеялся. — Ну, ну, я пошутил, бог с ней, с десяткой. Мой дед раз в пьяном виде сотню отвалил одному проходимцу, а потом головой об стенку бился от жалости. Чего еще купить желаете? Из парфюмерии, к примеру?

— Да нет, как–нибудь в другой раз, — отказался от парфюмерии Степан. — Спасибо за услугу.

Темболат тоже взялся за козырек фуражки.

— Спасибо, господин Неведов. Вы гораздо человечнее, чем показались мне вчера в роще. Будьте здоровы и вежливы.

Неведов хмуро поглядел вслед покупателям.

— Такая наша купеческая планида: проявлять вежливость к каждому, бродяге, если у него водятся деньги, — проворчал он себе под нос. «Неспроста они разгуливают вместе. Оба подлецы, гордые. Надо будет доложить Дмитрию Елизаровичу», — а это уж он так подумал про себя.

* * *

Чудесный сегодня день: солнечный, теплый, даже жаркий. Степан снял шапку. Хорошо! Ласковый весенний ветерок, пробравшийся по извилистым закоулкам в город от реки, ласкал на его голове отросшие со времени побега волосы, приятно холодил под распахнутым пиджаком нагретое солнцем тело. Нет ничего на свете милее свободы! Как сказал ему в Прохладной сторож: «Хорошо птичке в золотой клетке, а того лучше на зеленой ветке».

— Эй, посторонись! Чего ухи развесил, как телок?! — раздалась над головой Степана беззлобная ругань проезжающего рядом на фаэтоне нарядного бравого кучера.

Пешеход посторонился, прижавшись к тополю, который уже зазеленел первыми клейкими листочками. Вид этой возрождающейся жизни наполнил его грудь давно забытым чувством, словно сделался он на мгновение мальчишкой, когда вот так же остро, до щекотки в груди пережил однажды подобный восторг, трогая пальцами нежные, страшно пахучие листья распустившегося тополя.

Как и вчера, на улицах пустынно. Только редкие богомольцы спешат к обедне, служить которую призывает ударами большой соборный колокол, из–за своего чудовищного веса подвешенный не на колокольне, а в специальной пристройке рядом с собором, да ватага мальчишек с криками носится по проезжей части улицы, играя в «чижика».

Вот и Успенская площадь. А вот навстречу и Данел с арбой, на которой сидит кума Дзерасса и баюкает крестника. Увидев Степана, Данел поднял над головой руки и проговорил сердито-обрадованно:

— О святой Уастырджи! За какие грехи ты дал мне такого спутника?

По тому, как блестели его глаза, Степан понял, что хозяева отпустили гостя не прежде, чем влили в него чапуру, а то и две доброго вина.

— Куда ты совсем пропал, да будет тебе удача в твоих делах? Я уже хотел домой ехать один.

— Прости, друг, — приветственно потряс Данелову руку Степан, — Сам не помню, как в гостиницу попал, Проснулся, голова трещит — не соображу, где нахожусь.

— Э, прости-не прости, — расплылся и улыбке Данел, — хорошо хоть так пришел. Араки немного хочешь?

Степан отрицательно покачал головой.

— Ну, не хочешь — как хочешь: насильно мил не будешь, — козырнул Данел русской пословицей. — Девка Ольга очень крепко вздыхала, когда нас провожала. Все ждала тебя, нас не пускала. Рано, говорит, а сама все за ворота выскакивала. И Кондрат не пускал. Только Силантий молчал, злой очень. А девка хорошая, добрая. Как уезжал, в арбу кусок сала положила, яйца положила. Ты туда пойдешь?

— А что я там забыл?

— Коня.

— Какого коня?

— Которого хозяин обещал, когда шашку брал, тебя драться звал.

— Не нужен мне его конь. Поехали домой лучше.

— Конечно, конечно: насильно мил не будешь, — снова невпопад воспользовался пословицей Данел и не удержался от вздоха, окинув взглядом отощавшего за зиму Красавца. — Ну, прощай, бог-батька, — перекрестил он лоб в направлении сверкающего золотом соборного креста и чмокнул губами: — Но! чтоб тебя волки сожрали.

Арба скрипнула, неуверенно дернулась, словно разбитая параличом, и застучала колесами по комьям засохшей глины. Переехав ручей, арба свернула направо, на Садовую улицу и под дикий хор лягушек, которыми кишат здешние болота и непросыхающие лужи, направилась к Ильинскому кладбищу, самому большому и густо населенному из всех имеющихся в Моздоке.

Степан шел позади арбы, расстегнув ворот рубахи, и всей грудью вдыхал чуть слышный аромат первых луговых цветов и древесных листьев. Несмотря на близкое соседство кладбища, ему было радостно и удивительно легко. «Отчего мне так весело? — думал он, наклоняясь на ходу и срывая ярко-желтое солнце одуванчика. Ах, вон оно что! Он вложил цветок в петельку воротника и достал из кармана завернутое в бумагу колечко. Развернул и засмеялся от удовольствия: кольцо горело и сияло в солнечных лучах, а рубиновый камень, темно-красный, словно наполненный живою кровью, заставлял своими вспышками на гранях щуриться глаза. То–то радости сегодня будет у Сона.

Сзади раздался цокот копыт. Степан оглянулся и торопливо сунул кольцо на прежнее место — по дороге скакала на коне Ольга.

Подскакав к Степану, ловко спрыгнула с коня и, протянув повод недоуздка, насмешливо проговорила-пропела:

— «Я ли не хозяин, у меня ли ворота не бороной запираются?». Как же так, казак: свово коня на чужом подворье забыл? Аль спужался чего?

Степан оторвал взгляд от носков сапог, перевел на насмешницу. Ух, и хороша была девка в свете солнечного весеннего дня! Стройная, синеглазая, с толстой каштановой косой на груди. Лицо белое, строго очерченное. Нос тонкий, с чуть заметным прогибом, который делает иногда лицо женщины особенно привлекательным. Губы — два розовых лепестка. Но какая ядовитая усмешка кривит эти лепестки, обнажая сахарной белизны мелкие и острые, как у хищника, зубы.

— Из меня казак, как из кадила трубка, — пробормотал Степан, не принимая в руки протянутого повода. — И кони мои при мне, — он указал на пыльные сапоги.

— Так, значит, ты моему папаше подарок сделал? — вкрадчиво произнесла казачка и подошла к Степану в упор. — Конем жалуешь вахмистра Силантия Брехова? Спасибо, — она дурашливо поклонилась парню в пояс. Выпрямившись, прищурила потемневшие, как грозовая туча, глаза. — А может, папаша не хочет от тебя этот подарок принимать,

— Да ведь не мой конь...

— Твой, Степушка, твой, — голос у Ольги тихий, нежный, словно ручеек, воркующий на перекатах и несущий свою жертву к гибельному водопаду. В нем, в этом голосе, — и насмешка, и жалость, и ненависть, и любовь.

— Кабы надысь шашку не папаша, а ты выронил, вот так рванул в бежки, не простясь, не поклонясь, а?

— Я бы слово свое сдержал.

— А почему ж, в таком разе, ты о людях плохо думаешь? Почему мой папаша не должен своему слову быть хозяином?

— Да я...

— Держи! — Ольга решительно вложила поводья в Степанову руку. — Коня Витязем кличут. А седло в лавке у Тихонова купишь, насчет седла вы с отцом не спорили. Чего же ночевать не пришел? Аль дорогу забыл к нашему куреню? — скривила в усмешке губы.

Степан переступил с ноги на ногу.

— В номерах заночевал у этого, как его... Выпил лишку и...

— Не ври, — оборвала его Ольга. — Ты был у учителя, стихи с ним читал. У Степана порозовели щеки. — Ты что, слышала? — взглянул ей в глаза.

— Тебе какое дело? «У людей на горных кручах раздается свадьбы гром», — продекламировала она нараспев. — У людей–то раздается, а у твоего учителя тихо, как в келье у монаха. Должно в холостяках и помирать решил. Тетрадку хоть взял?

— Забыл, — усмехнулся Степан.

— Что ж такой забывчивый? У друзьяка стихи забыл, у нас — коня. О чем ты только думаешь? Да уж молчи лучше, и так все ясно... Ну, прощевай.

— До свидания, Оля. Я тебя провожу, — шагнул следом за казачкой вконец сбитый с толку ее словами Степан.

— Не, не надо. Тут близко, авось чечен не уволокеть, — нервно рассмеялась казачка и, резко повернувшись, быстро зашагала назад — только юбка заколыхалась из стороны в сторону, подчеркивая статность и гибкость девичьей фигуры. Отойдя саженей на пятьдесят, обернулась, сдернула с головы платок, прощально взмахнула. А у Степана тяжело ворохнулось в груди.

Во все время разговора между молодыми людьми Данел стоял с арбой под раскидистым дубом, росшим возле кладбища на краю болота и, казалось, внимательно рассматривал висящие на узловатых сучьях вырезанные из жести изображения человеческих рук и ног, а также всевозможные лоскутки материи, ленты и пряди волос. Это был «священный дуб», а все висящее на нем — своеобразная дань-взятка потусторонним силам от живых христиан за своих почивших вечным сном собратьев — наивное смешение веры «истинной» с языческими суевериями древних славян.

— Для чего его так разукрасили? — спросил Степан, подводя к арбе коня и похлопывая ладонью по его крутой блестящей шее, отчего тот нервно вскидывал сухой головой и прядал маленькими островерхими ушами.

— Это не для красоты, — ответил Данел, косясь на коня и едва сдерживаясь, чтобы не броситься к нему с восторженными возгласами, что простительно нечто женщине, но не мужчине.

— Это люди дают богу жертву, чтобы в Стране мертвых не шибко забижал их родственников.

— Пустяковая уж больно жертва, — усмехнулся Степан, протягивая Данелу повод уздечки. — Ну, для чего понадобится богу какой–то ситцевый лоскуток?

— В хозяйстве и лоскут пригодится, —возразил Данел, и в его глазах вспыхнули озорные огоньки. — Бешмет, скажем, порвал, чем дырку зашьешь?

— Да разве бог в бешмете ходит?

— Конечно, в бешмете, а в чем же.

— Да где ты видел на иконах, чтобы бог в бешмете был? Он одет в хламиду.

— Гм. Я когда в своей сакле сижу, тоже в одной рубахе, а вот в город — черкеску надел. Так и бог: когда дома сидит, халмид носит, а как куда соберется в гости, бешмет и черкеску надевает, а как же.

Степан рассмеялся.

— Держи, — сунул он повод в руку Данела. — Витязем зовут.

Данел облегченно вздохнул. Теперь можно сбросить маску безразличия. Тотчас позабыв про висящие на дереве амулеты и про божьи рубахи, он обошел вокруг коня, пощупал суставы ног, осмотрел копыта, заглянул в зубы, покачал головой, заложил руки в боки и поцокал языком:

— Хорз баех ! — сказал по-осетински и затем снова по-русски: — Ах, красавец, скажи, пожалуйста! Ай-яй, Ольга! Умереть бы мне за эту девку. Цэ, цэ. Женись, Степан, на Ольге — такой жены нигде больше не найдешь.

— Жениться не напасть, да как бы, женившись, не пропасть, — возразил Степан.

— Зачем пропадать? Я не пропал, твой батька не пропал, а ты почему — пропал? На Ольге женись — казаком сделаешься. На кровати с блестящими дужками спать будешь. Силантий умрет — хозяин станешь. Сынов у него нет — все твое.

— Давай лучше домой двигаться, — переменил разговор Степан, — а то лягушки уж больно разорались — не было бы дождя сегодня.

— Давай домой, — согласился Данел. — А с конем что делать будешь?

— Коня возьми себе, в хозяйстве пригодится.

— Как...себе? — опешил Данел. — Это мне, да? — он несколько раз перевел взгляд расширенных глаз со Степана на коня и обратно. — Мне нечем платить тебе. Ты не шути, пожалуйста.

— Свои люди— сочтемся, — Степан сел на край арбы, взял в руки вожжи. — Но, Красавчик! Чтоб тебя волки не съели!

Арба качнулась и заскрипела, словно жалуясь на людское бессердечие. Данел, ведя на поводу коня, шел рядом и растерянно хмурил брови.

— Нет, — произнес он после некоторого раздумья, — так не могу, — повторил удрученно и протянул повод молодому другу.

— Да я же не продаю, а дарю, — отмахнулся от повода Степан. — Дарю, понял?

— Подарок? — обрадовался Данел выходу из затруднительного положения, но тут же вновь помрачнел, — А я тебе что подарю, мачи свои? — он насмешливо кивнул головой себе под ноги (выехав за пределы города, Данел снял сапоги и надел мачи — в степи на него смотреть некому).

Некоторое время он шел молча, обдумывая, чем бы в свою очередь одарить этого неправдоподобно щедрого парня.

— Знаешь что, возьми кинжал, — от деда мне достался. Хороший кинжал, сам Азе Дегоев делал .

— Да зачем же мне ...кинжал? — отозвался тот. — Стельки или переда кроить? Так ножом сподручнее. Не, кинжал мне без надобности, — и он затянул песню:

«Дам коня, дам кинжал, дам винтовку свою, а за это за все ты отдай мне жену».

— Жену отдать? Пожалуйста! — Данел совсем развеселился. — Возьми эту старую бабу — я себе молодую, красивую найду. И всех девок возьми в придачу — кормить будешь. Только сына мне оставь.

— Всех не возьму, а одну — обязательно, — тоже смеясь, пообещал Степан и продолжил песню:

«Под чинарой густой мы сидели вдвоем, месяц плыл золотой, было тихо кругом».

— Ай-яй, какая красивая песня! — восторгался Данел. — Ну и что дальше? Отдал ему Хазбулат жену?

— Нет, зарезал кинжалом.

— Правильно! Совсем потеряла баба стыд: ночью к чужому мужику бегать. Я б тоже зарезал.

— А сам только что отдавал жену, — прищурился молодой собеседник.

— Э, хитрый какой! — Данел погрозил пальцем. — Если б Хазбулат продал ее или подарил, тогда, пожалуйста, что хочешь, то и делай с ней: хочешь режь, хочешь так ешь, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин. А так — нельзя: чужая баба — чужое добро. Держись правее, а то арбу утопишь! — крикнул Данел, ибо в этот момент Красавец зачавкал копытами, проваливаясь по бабки в вонючую грязь Дурного переезда.

Помимо мужества и находчивости, проезжающий это гиблое, протяженностью в несколько верст место должен обладать крепкими мускулами и незаурядными голосовыми связками, ибо без громогласных понуканий, проклятий и матерщины преодолеть болото, по мнению местных жителей, было невозможно. Сколько порублено и уложено здесь дреколья и хвороста! Сколько оставлено в этих хлюпающих глубинах колес, осей, подметок и хороших настроений от удачной торговли на городском базаре! Вон выглядывает круглым глазом из воды ступица рассыпавшегося колеса, подняв кверху черные спицы — словно водяной вытаращился на отчаянных землепроходцев, изумленно растопырив редкие ресницы. Какой казак или осетин оставил тебя грустной вехой на этой трижды проклятой богом дороге?

— Воллахи! Знал бы, что Дурной переезд совсем дурным стал, опять бы через Колубашев поехал, — посетовал Данел, сидя на всхрапывающем подарке.

Однако на этот раз нашим путешественникам повезло. Лишь в двух местах пришлось Данелу слезть с коня, чтобы помочь Степану вытолкнуть колесо арбы из колдобины. Не прошло и часу героических усилий людей и животных, и вот уже снова под ногами у них твердая, покрытая пылью дорога. А впереди новая преграда — крутой подъем из терской поймы на высокий глинистый яр, служивший когда–то берегом взбалмошному Тереку, русло которого меняется подобно настроению капризной красавицы.

Данел снова соскочил с коня, вдвоем со Степаном стали помогать мерину. Когда они все трое, тяжело дыша, остановились на взгорке, до хутора Веселого осталось рукой подать. Но почему — «Веселый»? Что веселого в облике этого убогого осетинского селения? Ни деревца, ни кустика над серыми, казачьего типа хатенками с камышовыми крышами и турлучными, в лучшем случае саманными стенами.

— А ты посмотри, — показал Данел на идущих в обнимку двух мужчин, — я ж тебе правильно говорил — веселый хутор.

Мужчины только что вышли из ближайших ворот и о чем–то оживленно рассуждали. У одного из них слезла на ухо грязная со свалявшимися космами папаха, у другого развязалась оборка на маче и извивалась за ногой серой змейкой,

— О чем это они? — полюбопытствовал русский.

Осетин прислушался.

— Вон тот, что в мохнатой шапке, жалуется на старшину, — перевел он. — Не дает ему земли под саклю. А он только что переселился сюда с тор. У него большая семья, целых десять человек, а жить негде, живут в шалаше. Старшина ему сказал: «Зачем пришел? Что я тебе свою землю отдам?» А вон тот, у кого лапух на башке, говорит переселенцу: «Пускай старшина подавится этой землей. Пойдем, Бибо, со мной, у меня есть земля, целых пятнадцать соток. Рядом с моей саклей поставишь свою. Зиу соберем, саман сделаем, такой дом слепим — любой алдар позавидует. Давай зайдем к Гиши Калоеву, еще по одной выпьем, чтоб дом крепкий получился». Вон видишь, Бибо кивает головой — согласился. Может, и мы зайдем к Гиши — коня обмоем, а?

Степан покачал головой:

— Не хочу, кум, Коня ты уже в болоте обмыл, да еще, наверно, и дождем вымоет. Гляди, на западе небо как засинелось.

Данел вздохнул: какой–то чудной этот русский — отказывается от араки. Зачем тогда на свете живет? Знал бы, что пить не будет, поехал бы домой через Колунбашев.

Некоторое время ехали молча.

— А знаешь, ма халар, что я думаю, — вновь нарушил молчание хозяин арбы, — хутор не очень веселый, не веселей нашего. Ну ты подумай, много ли бедняку земли под саклю надо — саженей десять. А ему не дают, говорят, нет земли. Как нет? Почему нет? Посмотри, Степан, сколько ее кругом — ого!

Данел обвел рукой раскинувшуюся во все стороны буроватую, с ярко-зелеными пшеничными полосами степь, над которой плавно кружили орлы, снова вздохнул:

— Земли много — правды мало.

* * *

Предчувствие не обмануло Степана. Еще вовсю светило солнце, лаская теплыми лучами пшеничную поросль и наливая ее жизненным и соками, а уже что–то переменилось в природе: незаметно исчезли с неба пернатые хищники, умолк и спрятался в прошлогоднем бурьяне жаворонок, легким ознобом пробежался по разгоряченной спине свежий ветерок, из норы высунулся любопытный суслик, посмотрел на арбу, тревожно свистнул и скрылся под землей; западный край неба быстро наливался свинцовой синью, словно пиявка чужой кровью. Вот она заняла полнеба. И теперь это уже не синь, а черно-белая туча, похожая на вывалянную в грязи собаку, несется по небу, стараясь ухватить оскаленной пастью зазевавшееся солнце. Кто–то выстрелил ей вслед из исполинского ружья. Голубая вспышка стегнула по глазам, и рокочущий грохот пронесся над землей, сотрясая небесные устои. Лежащий на руках Дзерассы Казбек то ли от грома, то ли от попавшей на лицо дождевой капли зашелся в плаче. Солнце скрылось в пасти лохматого чудовища. Сразу стало темно и неуютно в бескрайней степи. Сильный порыв ветра ударил в лицо — будто где–то позади открылась внезапно в одном из горных ущелий гигантская дверь, и образовался сквозняк. Испуганно передернул ушами Красавец, услышав шум приближающегося ливня, повернул голову к человеку, словно спрашивая: «Продолжать путь или остановиться?»

— Погоняй! — крикнул Данел, — пока дорога не раскисла, надо домой добраться, а то в степи ночевать будем.

Он соскочил с Витязя, выдернул из–под Дзерассы полсть и, усевшись на арбу, укрыл ею себя и своих спутников. И тотчас пошел дождь — словно картечыо застучал по полсти. Еще раз сверкнула недалекая молния, снова с треском разорвалось над головой какое–то крепкое полотно, и кто–то в тяжелых сапогах побежал вприпрыжку по железному куполу неба. Дождевые картечины слились в единую мощную струю.

* * *

— О бог, создатель наш! Страшное горе пришло с грозой в нашу саклю! — это навстречу еле ползущей по грязи арбе выскочила из ворот Даки, дергая себя за волосы и ударяя ладонями по заплаканным щекам.

— Что случилось? — Данел бросился навстречу жене, в груди у него бешено заколотилось сердце: «Неужели кого–нибудь из детей не уберегла?»

— Святой Уацилла поразил огненной стрелой нашего дорогого Чора! — выкрикнула сквозь рыдания Даки, выхватывая из рук Дзерассы своего мальчика и прижимая к груди. — О горе нам, горе!

Данел почувствовал, как отлегло от сердца: «Ох, дурная баба, напугала как!» Это — в мыслях, а вслух — следующее:

— Ой-ей, святой Уастырджи! Почему не заблудил мою арбу в степи, чтобы не слышать мне такую горькую сесть? — Данел бросил наземь шапку, ударил себя кулаком по лбу. — Уй-юй! брат мой Чора! Да умереть бы мне вместо тебя. Зачем ты ушел от нас? О-о-оей! Грудь моя разрывается от горя и слез!

Ударяя себя кулаком по голове, Данел направился к дому покойного. Степан, еще не осмыслив до конца происшедшего, побрел следом за ним.

Около убогой мазанки Чора с настежь раскрытыми воротами, несмотря на дождь, многолюдно, Хуторяне толпятся в маленьком пустом дворе, они мрачны и безмолвны. Лица у мужчин неподвижные, отрешенные, как у восковых манекенов. Женщины — те гораздо активнее. Сквозь видимую скорбь то и дело прорывается на их лицах любопытство и желание даже в такой неподходящей обстановке, как похороны хуторянина, поделиться своими новостями и узнать чужие, обсудить достоинства и недостатки намечающейся супружеской пары и вынести осуждение последним проделкам хуторской ведьмы бабки Бабаевой, которая сегодня взяла на себя по собственной инициативе руководство «хором» плакальщиц. Через открытое окно и дверь доносится ее басовитый, с хрипотцой голос:

— О ма бон ! Что мы будем делать, если закатилось наше солнце?

И тотчас нестройный хор женских голосов с рыданием подхватывает траурный запев:

— О ма бон!

Данел, продолжая самоизбиение, приблизился к покосившейся лачуге почившего родственника. Стоявшие у входа мужчины молча расступились, пропуская его в душное от множества людей помещение. Следом протиснулся в узкую дверь и Степан.

Чора лежал на снятой с петель двери, которая в свою очередь покоилась на двух низеньких скамеечках. Он был уже обмыт и обряжен. Ноги связаны ленточкой, челюсть тоже подвязана. В сложенных на животе руках теплится восковая свечка. Такая же свечка горит в тарелке с цандли — сладким рисом. На подоконнике стоит стакан с водой.

Подойдя к покойнику, Данел перекрестился и прикоснулся правой рукой к его груди.

— О несчастный! Как ты будешь теперь жить, лишившись такого хорошего друга? — с надрывом в голосе обратилась к нему Мишурат Бабаева, полагая, что этими словами вызовет у вошедшего поток слез.

Данел сморщил нос, силясь выжать из глаз требуемое. Но слез не было, хотя от души было жалко старого чудака. За отсутствием слезной влаги Данел решил воспользоваться влагой небесной. Проведя руками по мокрым от дождя волосам, мазнул ими по глазам, всхлипнул и отошел в сторону.

Но не так–то просто обвести вокруг пальца старую ведунью. Неужели она сделалась настолько слаба, что не в силах вызвать натуральных слез у этого голубоглазого упрямца?

— О ма бон! — подкатила плакальщица выпуклые глаза под широкие брови. — Может быть, не твой старший брат Или остался непохороненным на турецкой земле?

Стрела попала в цель. В памяти Данела возникли голубые глаза любимого брата, весельчака и храбреца Или, зарубленного на войне турецкими янычарами. Данел закрыл лицо руками и затрясся от судорожных рыданий.

Старая Мишурат довольна. Она победоносно оглядывает плачущих женщин: нет, не лишил ее всевышний дара красноречия и проникновения в человеческую душу. — Маро, мое солнышко, чтоб разорвались твои бока! — обращается старуха к молодой женщине, которая, по ее мнению, не слишком усердствует в общем плаче, — единственной твоей дочке пошли привет.

И Маро, изумленно похлопав мохнатыми ресницами, в следующую минуту уже ревет белугой и своим всколыхнувшимся со дна души горем, как детонатором, производит взрыв всеобщего плача и стенания.

Вошел в саклю седобородый Яков Хабалонов, попросил женщин не убиваться так от горя. Но главная плакальщица нашлась и тут:

— Твоего сына он привез, когда его убили кровники. Лучше сыну пошли свои слова.

Старик зарыдал и вышел из сакли.

Степан смотрел на бледно-смуглое лицо покойника, на его короткие, сложенные на круглом животе руки с воткнутой в них свечой и думал с грустью о той извечной комедии, которую играют люди на сцене Жизни. Везде и во всем — игра, талантливая или бездарная, но одинаково обременительная и ненужная как актерам, так и зрителям. «Прощай, Чора, один из самых незадачливых персонажей этой жестокой комедии», — мысленно обратился к покойнику Степан и вышел на улицу.

Дождь почти перестал. С северо-западной стороны над степью протянулась узкая голубая полоска. Завтра снова будет сиять в небе солнце, но уже не будет ему радоваться старый холостяк, всю жизнь искавший счастье и не нашедший его. Не придет, не усядется на порожек Степановой клетушки, не расскажет, как зарабатывал у богатых людей деньги на невесту, как бился головой о землю, узнав, что она в его отсутствие отдана другому.

 

Глава шестая

Вечером Степан сидел с Данелом на нарах, пил калмыцкий чай. Сона в темном траурном платье и черном платке прислуживала мужчинам, всякий раз поспешно отводя глаза от глаз постояльца, когда тот устремлял их в ее сторону. Сердится за что–то, решил квартирант, прихлебывая из глиняной чашки душистый напиток степных жителей. Но за что? Чем он ее обидел? Вон как презрительно оттопырила губу и кусок чурека перед ним положила, словно собаке бросила. Даже отец с удивлением взглянул на нее. А мать, присевшая за фынг к мужчинам, строго прикрикнула:

— Эй, девчонка! Чтоб ты колено свихнула, почему так хлеб бросаешь?

Сона промолчала, только ниже нагнула голову, отошла прочь.

— Не трогай ее, — заступился за дочь отец, — она горюет по нашему дорогому покойнику, да позаботится о нем всевышний в его новой обители. Она его очень любила, — и глава семьи перекрестился на образ Спасителя.

Только теперь, когда хозяева мало-мальски успокоились и примирились с постигшей их бедой, Степан решился спросить о причине смерти Чора. Оказывается, в самом начале грозы, когда старый бобыль, спасаясь от дождя, бежал из сакли своего приятеля Фили Караева к себе домой, возле него в землю ударила молния. Фили видел, как Чора тотчас упал на дорогу, словно сраженный пулей кровника.

Сбежались хуторяне. Дули пострадавшему в рот, тормошили за плечи. Позвали бабку Бабаеву, но и ее знахарские усилия оказались тщетными — Чора лежал бездыханный.

— Святой Барастыр забрал его к себе. Он уже беседует со своими предками в Стране мертвых, — авторитетно заявила старая карга и велела нести беднягу на смертный одр.

Завтра Данелу, как ближайшему родственнику покойного, придется везти тело для отпевания в Моздок. А дорогу дождем расквасило — как проедешь? К тому же попу нужно платить за панихиду, а где взять деньги? Он только что вернулся из станицы Курской, где долго и безрезультатно уговаривал отца Николая поехать с ним на хутор помолиться за умершего Чора, и был не в духе.

— Чтоб тебя так молили, когда сам помирать будешь, старый шайтан, — выражал он вслух свое недовольство казачьим священником и, потрясая кулаками, гневно вращал голубыми глазищами. — Если б Тимош Чайгозты помирал, он бы приехал, будь проклят весь его род по седьмое колено! А к бедняку Чора зачем ехать? Вот завтра в Моздок поеду. Думаешь, отец Феофил панихиду служить будет? Ему, черту дохлому, быка надо в подарок. А где я возьму быка, когда у меня Одна телка — ее нужно на поминки резать. Что делать? Что делать? — и Данел, сжав голову руками, закачался из стороны в сторону.

— Не надо ехать к отцу Феофилу, — проговорил Степан.

— Почему не надо? А как же Чора без молитвы на тот свет пойдет? — удивился хозяин.

— Зря только проездишь. Давай я сам отслужу молебен.

— Ты? — еще больше удивился Данел.

— А что тут особенного. Вот слушай: «В блаженном успении вечный покой подаждь, господи, новопреставленному рабу твоему-у-у.,.», — подражая речитативу священнослужителей и что есть силы нажимая на нижнюю октаву, пророкотал срывающимся басом Степан.

Данел обрадованно вытаращил глаза:

— Ай, хорошо, Степан! Ей-богу, хорошо! Точь-в-точь, как батька-поп в церкви. А тебе можно отпевать покойника? — усомнился он, пытливо заглядывая в глаза жильцу.

— А почему нельзя? У меня отец псаломщик, и все мы, Орловы, духовного звания.

— Если ты духовного звания, почему на голове волос короткий? — не унимался Данел.

— Это я тифом болел, в больнице остригли, — соврал Степан и сделал встречный выпад: — А вообще–то как хочешь, я ведь думал как лучше...

— Э, рассерчал сразу. У тебя ничего опросить нельзя, да? — сразу сдал все свои позиции Данел. — Отслужи, пожалуйста, молебен. Пойдем сейчас к нему.

— А зачем сейчас? — возразил Степан. — Утром отслужим.

Данел поморщился:

— Всю ночь душа Чора без молитвы перед райскими воротами топтаться будет. Пойдем лучше сейчас. Молитву скажешь — Барастыр ее услышит, без очереди Чора в рай пустит, самый теплый угол даст у очага.

— А кто такой Барастыр?

— Э, тебе не все равно, да? Самый главный начальник в Стране мертвых, как атаман Отдела у нас.

— Ну, ладно, сейчас так сейчас, — согласился Степан. — Только мне псалтырь понадобится.

— Это книжка святая? — догадался Данел, — Ты немного жди, я сейчас принесу, у Михела есть такая книжка.

Степан усмехнулся: «Только попом ты еще, друг Степа, не был», — и вышел из хаты покурить. Не его это дело заботиться о переселении душ покойников, но очень уж жалко Данела. Подумать только, тащиться черт знает куда по грязной дороге. Истинно гласит пословица: «за двадцать верст киселя хлебать». И хоть бы киселя, а то послушать гнусавое нытье отца Феофила да еще за соответствующее вознаграждение. А вознаграждать–то нечем. У Данела ни копейки, да и у самого тоже в карманах ветер дует: разорился на золотое колечко.

Мимо прошла Сона, закутавшись платком, не поднимая глаз.

— Сона, послушай, — остановил ее Степан, — за что на меня сердишься?

Сона зябко тряхнула худым плечиком, но уходить не спешила, ждала, что последует дальше.

— А я тебе подарок привез, — продолжал ласково Степан и, вынув из кармана колечко, попытался всунуть его в девичью руку, нервно теребящую бахрому на черном покрывале.

— Да кухдаран Ольгайан ратт , — сердито взмахнула ресницами Сона, словно два махаона раскрыли одновременно бархатистые крылья, и, оттолкнув Степанову руку, скрылась в черном проеме двери.

Молодой человек не нагнулся, чтобы поднять упавшее на землю кольцо. Глубоко вздохнув, он направился в противоположную сторону, к воротам, за которыми уже слышались быстрые шаги Данела.

— Принес, — протянул он объемистую книгу в черном кожаном переплете. — Евангиль хорошо будет?

— Сойдет, — угрюмо отозвался новоиспеченный поп и посмотрел на небо: на нем уже кое-где искрились первые звезды.

* * *

Слух о том, что покойника будет отпевать Данелов жилец, разнесся по хутору с телеграфной скоростью. Не избалованные развлечениями жители от мала до велика поспешили к сакле Чора — разве можно пренебрегать даровым зрелищем?

В сакле вокруг мертвеца одни женщины, преимущественно пожилые. Они уже не плачут, а только вздыхают, тихонько переговариваясь и изредка крестясь: «Упокой душу раба божьего». С любопытством уставились на вошедшего русского с черной книжкой в руках.

Самозванный поп подошел к изголовью покойника, размашисто перекрестился на завешенную полотенцем икону и наугад раскрыл тяжелую книжищу. Вошедший следом Данел зажег свечу, стал из–за плеча светить новоявленному священнику.

— «...И сказал Фест: «Царь Агриппа и вас присутствующие с нами мужи! Вы видите того, против которого все множество иудеев приступали ко мне в Иерусалиме и здесь и кричали, что ему не должно более жить», — прочитал Степан низким по возможности голосом первый попавшийся на глаза абзац из «Деяний апостолов» и даже сам удивился; до чего же ловко пришлись слова священного писания к текущим событиям.

Присутствующие с благоговением вслушивались в чужие, не очень понятные слова. Хорошо читает молитву этот русский парень, хоть и стриженый. Только одна Мишурат Бабаева презрительно поджала губы: и чего этот нахальный пришелец сует свой нос в чужие котлы?

Даки, которая увязалась вслед за мужчинами, послушав некоторое время монотонное бормотание своего квартиранта, вдруг вспомнила, что не укрыла как следует на ночь тесто, и вернулась домой. Каково же было ее удивление, когда она увидела старшую дочь ползающей у порога с фонарем в руке.

— Чтоб тебя усыпало перхотью, что это ты придумала?

Сона подскочила разжавшейся пружиной, испуганно ойкнула. Узнав мать, потупила глаза и повернулась, чтобы уйти в хадзар .

— Что ты здесь делала? — остановила ее мать. — Говори, негодница!

— Я... я... потеряла пуговицу. Я завтра ее найду, — добавила она поспешно, видя, что мать тоже зашарила глазами по земле.

— Чтоб тебя громом у... — Даки вовремя куснула себя за язык, вспомнив убитого громом родственника, — не напасешься на вас пуговиц. Как же ты ее потеряла?

— Оторвалась... Я шла, а она... Да я завтра найду, нана.

— Завтра, завтра, — недовольно проворчала мать. — До завтра ее втопчут в грязь — попробуй тогда найди. А ну, пропасть бы тебе, свети сюда лучше.

Она некоторое время ходила, согнувшись, перед порогом, затем, взяв фонарь из рук дочери, отошла чуть дальше и вскрикнула от неожиданности:

— Эх, умереть бы тебе, Даки! Никак золотое кольцо нашла вместо пуговицы! — мать повернулась к дочери, испытующе посмотрела в испуганные глаза. — Не эту ли пуговицу ты искала, дочь моя?

Сона утвердительно кивнула головой.

— А как это кольцо попало к тебе? Уж не свалилось ли оно с неба?

И тогда Сона, расплакавшись, рассказала матери все-все: и как их жилец снимал мерку с ее ноги, чтобы сшить ей туфли, вот эти самые, что так красиво облегают ее ноги, и как он странно на нее смотрит всякий раз, когда она проходит мимо, и как сегодня подарил ей кольцо, а она оттолкнула его руку, и кольцо упало.

— Бесстыжая! — подвела мать итог дочерниным признаниям. — Давать чужому мужчине трогать свои ноги — надо же до такого додуматься. Да я мужу своему не позволяла подобной вольности.

— Дядюшка Чора сказал, что в этом нет ничего худого — снимать мерку с ноги, — всхлипывая, возразила Сона.

— Ты не дядюшек слушай — все они, дядюшки, меделянской породы , да быть ему в раю, — перекрестилась Даки, вспомнив, что дядюшки Чора уже нет в живых. — Ты мать свою слушай. Ох, чуяло мое сердце, что не к добру поселился у нас этот русский, заблудиться бы ему, когда он шел к нашему хутору. Разве я не видела, как ты таращила на него свои глазищи. А как краснела, когда встречалась с ним — все я видела. И отца твоего предупреждала. Да разве он послушает. Влюбился в него, как в девку: «Этот русский в наш дом счастье принес». Охо-хо! Теперь думай, каким боком вылезет это счастье. Признавайся, любишь его?

Сона низко-низко нагнула голову, шевельнула губами:

— Да...

— «Да-а»! — передразнила Даки дочь. — А ты подумала, к чему все это? Ведь Степан — русский, чужой, сегодня в хуторе, а завтра уехал. Как камень: упал в воду — попробуй найди его. Не на того смотришь, наша дочь, не тому улыбаешься. На Микала лучше смотри, ему улыбайся. Красивый, богатый. Вот жених, так жених. Черкеска на нем кабардинская, бешмет шелковый, кинжал серебряный. Лезгинку пляшет — пыль столбом.

— Очень нужен, — отозвалась презрительно Сона, — на симде гадости говорит. Недаром у него и фамилия плохая — Чайгозты.

— Ну и что ж, что Чайгозты. Люди какую хочешь человеку кличку придумают. Зато у этого Чайгозты закрома пшеницей набиты и сундуки от добра лопаются.

— Его и отец наш не любит...

— Отец не любит, потому что завидует. У отца–то фамилия княжеская, а под фамилией одни прорехи.

— Зачем же ты, нана, за эти прорехи замуж пошла? — подняла Сона на мать горящие глаза.

— Бессовестная! — возмутилась Даки такому неожиданному повороту. — О том, что я моложе тебя, узнала только сейчас. Наверно, ты моя мать, если говоришь со мною так.

— Прости, нана, я не хотела...

— Разве ты не знаешь, как отец твой увез меня.

Дочь улыбнулась сквозь слезы:

— Ну как же, нана, знаю. Мне дядюшка Чора, да будет он в раю, рассказывал, как ты с узелком стояла в сенцах, а отец ночью открыл дверь, посадил тебя на коня и увез насильно к знакомому казаку в Курскую.

Тут уж Даки не выдержала, рассмеялась:

— Ах ты, язва, раскололась бы твоя голова на части! С матерью разговариваешь, как со своей Дзерассой.

Вспомнив, что смеяться сегодня нельзя, нахмурилась, попробовала надеть найденное кольцо на палец — оно застряло на распухшем суставе. Вздохнув, взяла руку дочери, надела колечко на безымянный палец:

— Тебе дарено, ты и носи. А почему сразу не взяла, на землю бросила?

Сона сдвинула к переносью узкие черточки бровей, досадливо куснула губу:

— Он в Моздоке казачку целовал, Ольгой зовут.

— Откуда знаешь?

— Дзерасса видела вечером, как во дворе с ней сидел, обнимал. Зачем тогда на меня глядит, туфли шьет, кольцо дарит? — и Сона вновь залилась горючими слезами.

Какая же мать выдержит, видя горе родимой дочери?

— Ох-хай! Доля наша бабья горькая, как полынь в степи, — обняла руками за шею милое чадо, прижала к груди, захлюпала, словно сама перенеслась в далекую юность, когда взбалмошный Данел разрывал, бывало, сердце на части, танцуя лезгинку с ее подругой Фатимой.

Прервал плач отец семейства. Он появился перед своими домочадцами запыхавшийся, бледный, с дико вытаращенными глазами, без папахи и без дара красноречия. На вопрос жены, что с ним, он лишь махнул рукой, промычал что–то нечленораздельное и поспешно скрылся в хадзаре.

Мать и дочь, забыв про свои переживания, кинулись ему вослед. Непонятный страх сдавил ледяной рукой сердце, словно арапником хлестнул сзади по ногам.

Степан читал о библейском царе Агриппе, не вникая в суть написанного — до того все нелогично и запутано. Одно только его тревожило: книга была претяжеленная, и у него уже начали затекать руки. Переворачивая очередную страницу, не удержал — захлопнул книгу. «Тьфу ты, черт! Попробуй найди теперь, где читал. А собственно, какая разница?» Раскрыл наугад, ткнул паллием в строчки «Послания Иоанна-Богослова». «...И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им, развяжите его, пусть идет...»

Произнося последние слова, Степан невольно взглянул на «обвитого погребальными пеленами» и... словно паук побежал у него по спине от затылка к пояснице — покойник, открыв рот, насколько позволяла это сделать тугая повязка, намеревался зевнуть. Крылья носа у него при этом втянулись внутрь, кончики усов приподнялись кверху.

— Ой! — вскрикнула одна из женщин, выкатив глаза и прижав ко рту концы шали, и Степан понял, что попытка мертвеца открыть рот не померещилась ему. Он еще не успел до конца осмыслить этот антинаучный факт, как труп довольно заметно дрыгнул ногой, стараясь освободиться от ленточных пут, чем вызвал вокруг себя оживление, подобное тому, которое может вызвать гюрза, шмякнувшись с древесной ветки в круг отдыхающих путников. Когда же мертвый, свалив на пол горящую свечу, поднял руку к подбородку и взялся за ленту, вопль ужаса вырвался из толпы, и в следующую секунду в дверном проеме образовалась пробка — так велико было желание у каждого лишить этого беспокойного покойника своего общества.

Вдруг сделалось темно. Это Данел вместе со свечой нырнул в окно — только мачи мелькнули на фоне синего ночного неба да донесся с улицы звон разбитого стакана.

Наступившая темнота не придала бодрости застрявшим в дверях. Раздался треск сломанного дерева, и живая пробка, выдернув из саманной стены дверные косяки, вывалилась наружу. Степан, зараженный всеобщим страхом, тоже выскочил за дверь. Он огляделся, насколько позволяла темнота — вокруг никого не было. Доносился лишь топот убегающих ног да чей–то истеричный вопль. Вытер взмокший от страха лоб — рука мелко-мелко дрожала. «Фу, дьявол! Чуть было сердце не разорвалось», — перевел дух и, окончательно придя в себя, на цыпочках подкрался к распахнутому окошку. Под ним на земле расплывчато белела брошенная Данелом свеча. Внутри сакли слышалось сопение и недовольное бормотание на осетинском языке. Покойник ожил! Свершилось чудо! Милый, добрый, плутоватый Чора, завсегдатай всех устраиваемых в хуторе кувдов и средоточие деревенских новостей, любитель хорошо покушать и повеселиться за чужой счет — ты оказался жив и теперь немного сердишься, полагая, что стал жертвой очередной проделки молодых бездельников. Жуткая мысль, что едва не был похоронен на его глазах живой человек, шилом кольнула Степаново сердце, кипящей волной окатила и без того разгоряченный мозг. Фу, как стыдно! Взялся отпевать пораженного шоком вместо того, чтобы попытаться привезти к нему врача или хотя бы фельдшера. Ведь видел же, что у «мертвеца» совсем не мертвенный был цвет лица. Почему не задумался? Почему не засомневался?

Степан чиркнул спичкой, посветил в окно. «Покойник» сидел на смертном одре и, тяжело перевалившись через живот, развязывал на ногах ленточный узел.

Степан поднял свечу, зажег ее и, прикрывая ладонью от сквозняка, понес в саклю. Он уже успел успокоиться настолько, что мог приветствовать ее хозяина.

— Добрый вечер, Чора! Что это ты делаешь?

— А... это ты, Степан, — обрадовался воскресший, — Здравствуй, здравствуй. Садись, пожалуйста. Ну и крепко я заснул: не слыхал, как ребята, быть бы мне жертвой за них, ноги мои веревкой спутали, голову связали. Очень крепкая арака у Фили Караева — не помню, как в свою саклю пришел, на нары спать ложился. Не знаешь, ма хур, кто меня на эти доски клал, крепко ноги вязал?

— Филипп Караев ноги связывал, а Гапо с Асланбегом и Дударом Плиевым обмыли тело.

Чора здорово удивился. Узкие глаза его заметно округлились:

— А зачем меня мыть? Я перед пасхой голову мыл, шею мыл — целый котел воды варил.

— Видишь ли, Чора... — Степан замялся, — тебя обмыли и положили сюда, потому что ты умер.

Чора даже подпрыгнул от удивления:

— Как умер? Почему умер? Кто меня убивал?

— Тебя убило молнией, когда ты шел от Филиппа Караева домой, помнишь?

Чора наморщил лоб, припоминая события минувшего дня.

— Нет, не помню, — вздохнул он, разводя руками.

— Как за фынгом сидел — помню, как за святого Уастырджи тост говорил — помню, а как молния меня убила, ей-богу, не помню. Слушай, ма халар! — Чора скатил за рукав собеседника. — Если б я не проснулся, меня в могилу закопали, да? — в его глазах отразился такой ужас, кто Степан не выдержал, отвел свои глаза в сторону.

— Да нет, что ты... — забормотал он, не зная, что ответить на такой прямой вопрос. — Я утром собирался за врачом ехать (соврал, а что будешь делать?), он бы установил, что у тебя летаргия, и отвез бы в больницу.

— А кто такой — летарга?

— Сон такой, когда человек спит, как мертвый.

Чора зябко передернул плечами:

— Если я помирал, почему по мне никто не плачет?

Степан невольно улыбнулся.

— Посмотрел бы, что тут делалось пять минут назад, — и он рассказал Чора, какое впечатление произвело на оплакивающих хуторян его внезапное воскрешение.

— Ха-ха-ха! — заколыхался Чора. — Данел в окно прыгал? Ой-ей, мой живот лопнул от смеха! А старая дура Мишурат «караул» кричала? Охо-хо-хо!

Насмеявшись, Чора без всякого перехода погрустнел:

— А Данел сильно плакал по Чора?

— Сильно. И Даки плакала, и Сона рыдала.

— А Мате? Этот глупый ишак, наверно, рад был, что я помирал?

— Мате тоже плакал.

У Чора сморщилось лицо, глаза наполнились слезами.

— Ты что, Чора? — подвинулся к нему Степан, взялся за круглое, как у женщины, плечо, — Радоваться нужно, что живой остался, а ты...

— Данела жалко, — всхлипнул Чора, утирая кулаком глаза. — Сона жалко, Мате очень-очень жалко. Я его, когда живой был, ругал очень, говорил: «Чтоб основной камень в твоей сакле кружил». За что ругал хорошего человека? — он поднялся на ноги, стал искать на нарах свою одежду.

— Куда ты, Чора? — встревожился Степан. — Ложись–ка спать, а я тут приберу маленько.

— Не-е, мне спать зачем? Я и так долго спал. Пойду к Данелу. Пускай он радуется, меня обнимает, раки немножко дает.

Степан попробовал отговорить Чора от задуманного им визита, мысленно представляя себе, какую «радость» могут испытать его хозяева при встрече с покойником, но, убедившись, что тот непоколебим в решении как можно скорее осчастливить родственников, пошел следом за ним.

Хутор не спал. Повсюду в хатах светились окна, и за их перекрестиями мелькали тревожные тени. Очень уж потрясающим оказалось последнее событие — тут уж не до сна. Кое-где из дверей доносились приглушенные разговоры. У колодца, что стоял посреди хутора, толпились женщины. Они взахлеб спорили о том, кто раньше всех заметил, как зашевелился покойник, и единогласно сходились во мнении, что Барастыр не принял Чора только потому, что его отпевал не настоящий поп, а этот стриженый русский парень.

— Эх, знать бы наперед, что такое может случиться, — вздохнула одна из женщин, позвала бы читать молитву по своему отцу Данелова жильца. Ведь совсем не старый был отец, пусть бы еще пожил немножко.

Женщины так увлеклись разговором, что не сразу заметили проходящих мимо мужчин.

— Что не спите, красотки, да умереть бы мне за вас вторично? — обратился к ним Чора.

Визг и вопли были ответом на его приветственные слова — женщин словно вихрем крутнуло и в один миг разбросало по стоящим вокруг колодца саклям.

...Данел сидел на нарах, окруженный своим многочисленным потомством и, поминутно возвращаясь к пропущенным деталям, рассказывал о более чем странном поведении покойника. Когда же он дошел в рассказе до того самого места, где мертвец поднял руку, шестилетняя дочь его Млау, что означает «родинка», черноглазая и бойкая — вся в мать, вполне резонно заметила:

— Баба , у него, наверно, носик зачесался. Ты бы ему почесал носик, он бы и не двигался.

Все невесело рассмеялись и тут же оборвали смех, смутившись от нечаянно совершенного святотатства.

— Иди–ка ты, дочь наша, спать, да приснится тебе красивый сон, и не суй свой курносый нос куда тебя не просят. И вы ступайте, — повел бровями отец в сторону остальных слушателей.

Дети, в том числе и Сона, отправились в свою комнату на свои нары.

— А не показалось ли, тебе все это, отец наш? — вкрадчиво спросила Даки у мужа, баюкая на груди разгулявшегося не ко времени сына.

— Ау! — презрительно изогнул бровь Данел и даже плюнул на пол. — Что я, с ума сошел, да? Мне — показалось, Маро — показалось, бабке Мишурат — показалось, всем показалось? Жаль, тебя там не было. Я бы левую руку свою отдал, чтобы посмотреть, как бы ты визжала от такого «показалось».

В дверь робко выглянули дети.

— Вы чего? — метнул в них сердитый взгляд отец.

— Мы боимся...

— И ты боишься? — обратился Данел к Сона.

— Боюсь, баба. Разреши нам на ваших нарах сегодня спать.

— Пусть ложатся, отец наш, — вздохнула Даки. — Все равно какой уж нынче сон. Да и мне с ними веселее будет.

Данел только устало махнул рукой — валяйте.

Вся орава дружно кинулась на отцовские нары, забилась под большое дырявое одеяло, стаскивая его друг с друга. Утихомирившись, выставили из–под него любопытные глазенки, насторожили уши — о чем еще будут говорить взрослые?

Сона легла не раздеваясь. Укрылась тулупом. Закрыла глаза, но в голову лезли мысли одна другой страшнее. А что, если мертвец задушил Степана? Отец вон когда прибежал домой, а его все нет. Так ему и надо: не будет целоваться с казачкой. А может быть, Дзерасса придумала, и он вовсе не целовался с этой противной девкой. Скорее всего, он пришел потихоньку в свою мастерскую и уже спит. Пойти бы взглянуть, да только найдутся ли на свете такие сокровища, ради которых она вышла бы сейчас из сакли?

На улице послышались чьи–то шаги. «Вот и Степан идет!» — обрадовалась Сона. Он тоже, наверно, сегодня будет в сакле спать. Оно и лучше, не так будет страшно. Он сильный и смелый, вон как на шашках с казаком рубился, жаль только, что она этого не видела.

— Русский, кажется... — боязливо оглянулась на черное окно Даки. — Ох, царица небесная! Ну и денек выдался. Да спи ты, неугомонный! — прикрикнула на изгибающегося в пеленках Казбека.

В окошке показалось Степаново лицо:

— Эй, хозяева! Откройте!

Данел соскочил с нар, вышел в сенцы, отодвинул деревянный засов.

— Ты только не пугайся, — предупредил квартирант хозяина, входя за ним в хату. — Я не один, во мной Чора.

— Что? Какой Чора? — обернулся, как ужаленный, Данел и попятился к нарам.

— Какой Чора — такой Чора! — из–за широкой спины Степана выкатился шариком «покойник» в своей латаной-перелатанной черкеске с несимметричными рядами разнокалиберных газырей и лохматой, как пудель, черной папахе.

— Чур меня! — выкатил из орбит голубые глаза хозяин и, быстро крестясь, забормотал русскую молитву: «Да воскреснет бог и расточатся врази его...» — но не закончил, схватился за кинжал: — Не подходи — зарежу!

Чора остановился, прижал руку к сердцу:

— Меня гром бил — не убил, теперь ты — резать...

— Зачем ты пришел ко мне, тень брата моего? — дрожа и заикаясь, спросил бледный от страха хозяин дома. — Разве я был твоим врагом? Может, я не делил с тобой последний чурек и глоток пива?

— Да какая ж это тень, Данел? — перебил Данела Степан, выступая вперед. — Это же наш Чора, живой, настоящий — возьми пощупай.

— За чурек спасибо тебе большое, — не замедлил отозваться Чора. — И за пиво спасибо. Ты всегда был добрый человек. Не бойся меня, я не мертвый совсем. Меня гром ударил, я заснул чуть-чуть — летарга называется. Теперь проснулся. — Дальше Чора перешел на родной язык.

Данел все еще с испугом смотрел на пришельца с того света, однако с каждым новым словом последнего выражение испуга постепенно сменялось на его лице выражением крайнего изумления. Кровь снова прилила к бледным щекам, в глазах засветились смешливые огоньки:

— А ну перекрестись, если не врешь.

— Вот гляди, пожалуйста, — Чора трижды осенил себя крестным знамением.

Данел знобко дернул плечом и, все еще опасаясь подвоха, подошел к Чора:

— Прости мне мой страх перед тобой, брат, да не пойдут сюда слуги Барастыра и не уведут тебя снова в Страну мертвых. Садись сюда, гость — дар божий. Эй, не фсин! — повернулся хозяин к нарам.

Но где же Даки?

— Куда ты девалась, мать детей наших, чтоб тебе прожить еще сто лет?

— Я здесь, наш мужчина, — послышался голос из–под нар. — Не верь Е М У, очаг сердца моего. Это черт превратился в Чора. О, горе пришло в наш дом!

Долго пришлось уговаривать перепуганную насмерть женщину, пока она оставила свое пыльное убежище. Уже резвушка Млау, выскочив из–под одеяла, пыталась схватить любимого дядьку за нос, который ему так хотелось почесать во время своей смерти, и остальные дети, осушив слезы, подошли к воскресшему родичу, а хозяйка все еще боялась поддаться на возможную провокацию нечистой силы. Наконец и она вылезла из–под нар. Положив на одеяло ребенка, долго и пристально вглядывалась в круглое улыбающееся лицо старого бобыля, затем облегченно хлопнула себя но бедрам и проговорила со слезами в голосе:

— Чора! Непутевый братец наш, говоришь, вернулся?

— Вернулся, Даки, родить бы тебе еще семь джигитов, — ответил тот, прижимая правую руку к груди и опуская в полупоклоне голову.

— Отца моего видел там? — спросила снова женщина, причем таким тоном, словно отец ее засиделся в корчме у Мате Губжокова, а Чора только что оттуда.

Одно лишь мгновение длилось замешательство в глазах старого пройдохи.

— Ты слишком много задаешь вопросов, сестра наша, а у меня после длинной дороги мало осталось сил, чтобы на них ответить. Я здорово проголодался, и в горле у меня пересохло. Видел ли я старого Плиева? Вот как тебя сейчас. Но о чем я с ним говорил, расскажу тебе после того, как выпью рог араки, который поднесет мне твой муж, и съем кусок мяса, которым ты хочешь угостить меня на радости.

Даки словно ветром сдуло: бросилась в кабиц за пирогами и вареной курицей. А Данел потянулся к висящему на стене рогу, подмигнул улыбающейся Сона: «А ну, наша дочь...» Та легкой серной метнулась вслед за матерью.

— Брата моего Или тоже видел? — снова перевел Данел взгляд на Чора.

— Конечно, — важно кивнул тот, усаживаясь на нары рядом с хозяином.

— Как он там? — прикрывая жгучий интерес напускным безразличием, продолжал задавать вопросы Данел на русском языке, дабы не обидеть своего жильца.

— Мне нравится твой ремень с набором, — вместо ответа на вопрос сделал признание в симпатии к любимой вещи хозяина Чора.

— Что в нем хорошего? — покривился Данел. — Кожа потрескалась вся и бляхи черные.

— Бляхи почистить немножко, а кожа еще крепкая. Длинный — как раз на мой живот, — и Чора похлопал по своему круглому чреву.

— Желание гостя — закон для хозяина. Правда, я хотел его отдать нашему сыну, когда он станет мужчиной, — полыхнул голубым пламенем глаз в нахального родича Данел и расстегнул пояс.

— Ты ему другой отдай, новый, — невозмутимо ответил Чора, принимая подарок.

Степан с трудом сдерживал рвущийся из груди хохот. Ай да сметливая башка! Берегись теперь, хуторяне: всех разорит находчивый покойник!

* * *

— Чора вернулся из Страны мертвых!

— Он видел там Данелова брата Или!

— Старый Гици жаловался ему на свою невестку, что она устроила ему плохие поминки. Он ходит там голодный и плачет.

Слухи, один невероятнее другого, полетели по хутору из конца в конец и за его пределы. Еще виновник, породивший эти слухи, мирно почивал на камышовой подстилке в Данеловом уазагдоне после обильных возлияний в честь благополучного возвращения с того света, а на нихасе — небольшом холме за хутором, где сходятся поговорить о насущных делах мужчины, — уже царило оживление. Седобородые старики с костылями в сморщенных руках, мужчины среднего возраста и даже молодые неженатые парни, сбившись в круг, темпераментно обсуждали небывалое происшествие. Говорили в основном бородачи. Пожилые мужчины им поддакивали, а юнцы, открыв рот, благоговейно слушали очередной хабар и втайне гордились тем, что их сегодня не прогоняют с хуторского форума.

— Идет! Идет! — раздался звонкий голос посыльного Осы, знакомого нам еще по кувду на празднике Хорыуацилла, где он исполнял обязанности виночерпия.

Женщины, сгрудившиеся неподалеку от холма (на нихас им даже в подобных случаях нет доступа), ахнули на всякий случай. Старики словно одновременно в рот воды набрали, облокотившись на длинные палки, вперили обесцвеченные временем глаза в приближающегося земляка, который впервые за всю историю хутора — да что хутора! всех равнинных осетинских поселений — побывал в Стране мертвых и вернулся домой. Правда, Осман Фидаров (так ему уже больше лет, чем звезд на небе) помнит похожий случай, имевший место в одном горном ауле, но это было так давно, что и сам Осман сомневается: может, сказку перепутал с былью?

— А ведь и вправду — Чора! Лопни мои глаза — он! — не удержался от возгласа Асланбег Караев и толкнул рядом сидящего Дудара Плиева — Вчера мы с тобой его тело мыли, а он, гляди — живой. Уй-юй! Пропали поминки...

Старый Михел Габуев замахнулся было вишневым посохом на нарушителя общественного порядка, но последние слова Асланбега оказались столь неожиданными, что его гневный жест тотчас — затерялся во всеобщем движений и дружном хохоте.

— Ой, уморил проклятый, умереть бы мне за него! — вырывались из этого хохота отдельные выкрики. — «Пропали, ха-ха-ха! говорит, поминки...»

— Человек, значит, хрен с ним, ему бы пожрать только. Ой, умру!

Никогда еще так не смеялись на нихасе, как в то весеннее солнечное утро. Омытая грозовым дождем степь сверкала каплями на зеленой траве и, казалось, тоже смеялась столь счастливому исходу. В голубом, чистом, как взгляд любимой, небе, ласково улыбалось солнце.

— Всегда будьте такими, да хранит вас бог! — крикнул Чора, приближаясь к холму.

— И ты будь весел, Чора, да прожить тебе еще сто лет без болезней! — крикнул ему в ответ Фили Караев, выходя навстречу и раскрывая объятия. — Нет, живи, пожалуй, не сто лет, а сто сорок девять. Ай, какой молодец!

— Почему не ровно сто пятьдесят? — удивился Чора.

— А что: неужели мало? Вот жадный какой, — рассмеялся Фили, и за ним засмеялись все остальные.

— Переводи мне, пожалуйста, — шепнул Степан Данелу, подходя вместе с ним вслед за героем дня к мужскому сборищу:

— Тихо, мужчины! Эй, вы там! Перестаньте кудахтать! — повернулся Фили к стоящим в стороне представительницам самого слабого и любопытного пола. — Говорить будет всеми уважаемый и мудрый Осман Фидаров, — он поклонился сгорбленному старичку с большим орлиным носом на сморщенном, словно моченое яблоко, лице и длинной, до пояса, белой бородой, почтительно приложил ладонь к сердцу.

— Чора, сын мой, — обратился древний старец к виновнику торжества, — тебя, наверно, плохо угощали слуги Барастыра, что ты так быстро вернулся оттуда?

Окружающие уважительно захихикали, отдавая дань шутке мудрого старца.

— Нет, дада, — лукаво прищурился Чора, — угощали меня хорошо. Райские девушки прямо насильно запихивали мне в рот куски жареной баранины, а такого хомыса, как подавали в уазагдоне Барастыра, даже на обеде у Тимоша Чайгозты не было.

Все так и покатились со смеху. Не в бровь, а в глаз заехал Чора хуторскому богачу Тимошу. У всех еще свежо в памяти, как он, собирая людей на зиу, обещал накормить до отвала бараниной, а когда с работами в поле было покончено, отделался от гостей старой, жесткой, как подошва чувяка, говядиной и вареным тестом из овсяной муки.

А Чора продолжал:

— Очень сладка дзыкка на чужом пиру, а свой кукурузная мамалыга дома все равно слаще.

— Ты так много ел и пил в гостях у Владыки теней, что, наверное, не успел там как следует осмотреться? — снова сострил белобородый дада.

— Ты прав, о мудрый, как сами горы, которые мы видим отсюда в ясный день, — почтительно потупился объедавшийся бараниной на райском кувде. — Я ел так, как не ел даже Асланбег на чужих поминках. Зубы мои до сих пор забиты мясом, и в брюхе пучит от райского квасу. Но несмотря на это, я много успел увидеть. Очень много! — повторил Чора многозначительно и начал рассказывать любознательным слушателям свою потустороннюю одиссею.

Оказывается, после того, как грозный Уацилла сразил его огненной стрелой, к нему подъехал на трехногом скакуне сам Уастырджи. Очень большой — вон до того орла, что кружит под облаком, шапкой достанет. Во что одет? В черкеску, конечно. И кинжал на нем — подлиннее, чем у Микала, из молнии выкованный. Увидев лежащего Чора, свистнул своей собаке величиной с моздокский собор, если не больше, сказал: «Принеси». Собака схватила Чора за шиворот, как подбитую перепелку, поднесла к хозяину. Тот взял в руки, покачал головой: «Ай-яй, какого джигита вместо оленя подстрелил этот растяпа Уацилла».

— Так и сказал: «растяпа»? — ужаснулись слушатели.

— Так и сказал, — вздохнул Чора — Они там между собой и не такое говорят. Уж я наслушался, дай боже. Это все равно, как у нас алдары да баделята. Думаешь, у них сплошное благородство, а на самом деле — тьфу! — да и только.

— Да ты дальше рассказывай, про алдаров мы и сами знаем! — крикнул Коста Татаров, многодетный бедняк.

— Дальше? Пожалуйста. Повертел Уастырджи в руках ненужную находку, хотел снова на дорогу бросить, да передумал, сунул в переметную суму: все равно едет в сторону владения Барастыра, глядишь, тот за привезенную душу араки поднесет, горячим фыдчином угостит.

— Ну и какой он, Барастыр?

— Уй-юй! — Чора скорчил такую рожу, что у слушателей захолонуло в груди, — страшный такой, что и во сне увидеть не дай бог: глаза — колеса в арбе, а голос как колокол в Успенском соборе: «Гу-у-у...»

Поманил меня пальцем, спрашивает: «Обижал бедных при жизни? Брал у них за один таск кукурузы три таска?» «Нет, говорю, не обижал. У меня и кукурузы–то своей никогда не водилось. Об этом ты спросишь у Тимоша, когда он придет к тебе, да продлит бог дни его жизни».

Снова над нихасом грохнул хохот.

— Врешь, старый индюк! — не выдержал бледный от гнева Тимош и плюнул себе под ноги.

— Сходи сам туда, выброшенный из–под индюшиного хвоста, и проверь мои слова, — спокойно парировал Чора выпад Тимоша, а все остальные снова зашлись от смеха.

— Не мешайте человеку рассказывать! Продолжай, Чора!

— Продолжать? Пожалуйста.

После учиненного ему в канцелярии Барастыра допроса Чора был отправлен в рай. Вывел его на дорогу Аминон-привратник и сказал: «Дешево отделался, браток. Тут в прошлом году один из вашего хутора, забыл, как его зовут, помню, что косил на один глаз, да ты его увидишь, когда через ад проходить будешь, так он целый час в ногах у Владыки валялся, рыдал, рвал на себе волосы, клялся, что он не один убивал своего работника-ногайца, что ему помогал...

— Ну, что ты тянешь, Чора? — перебил рассказчика Аксан Каргинов, сосед умершего косоглазого Вано Бедиева. — Про каких–то грязных ногайцев нам рассказываешь. Ты лучше расскажи, что в раю видел.

«Ага! Значит, я не ошибся: это Аксан бросил труп ногайца в Куру», — подумал Чора, принимаясь за очередную импровизацию.

— Что в раю видел? Слушайте...

Оказывается, дорога в этот обетованный уголок проходит через всю территорию ада. Ох, и страшное место! Все хуторяне, конечно, помнят Еленку Алкацеву. Так вот эта женщина жарит круглосуточно на сковороде камни и сама же их глотает — прямо с пылу. Из ушей у нее дым валит, а из ноздрей пар свищет, как у паровоза, что в Прохладной по железной дороге бегает. Увидела Чора, расплакалась. «Скажи, говорит, — моему Бехо, пусть зарежет бычка и справит, по мне поминки. И тебя пусть позовет обязательно».

— Пусть Михел справляет поминки по этой сучке, — прервал рассказчика угрюмый бас длинного и сутулого, как чабанская ярлыга, вдовца Бехо. — Меня кормила одним квасом, а ему дзыкка не жалела, подавиться б ей этими камнями. Бычка ей захотелось. А не хотела бы она вместо бычка... — Бехо назвал такое животное, что люди едва не умерли со смеху.

«Зря старался: у этого человека не пообедаешь», — подосадовал о своем промахе Чора, а язык его между тем уже описывал следующую картину из загробного мира. Видел он по дороге, в рай мужчин, таскающих на высоченную гору из глубоченной пропасти тяжеленные камни — в каждом по нескольку пудов. Положит, бедняга, на вершину, сотрет со лба пот, а камень тем временем — фьють! — покатился опять на дно пропасти. Эти несчастные наказаны богом за то, что при жизни присваивали себе чужие участки земли. Насмотрелся и на женщин, сливающих в бездонный котел молоко. Вот что значит скаредничать в свое время и не подавать беднякам милостыни. Но жалче всех выглядит среди несчастных старый Алыки, отец Тимоша Чайгозты. Он запряжен в арбу с одним колесом, и лохматый черт возит на нем солому к очагу, на котором поджаривают грешников. Черт поминутно бьет его тяжелой палкой и обзывает обидными кличками.

— Чтоб у тебя выскочил глаз! Ты не мог видеть моего отца в аду — он праведный человек, и никто не устроил таких богатых поминок по своим умершим, как я, — взорвался снова Тимош. Но на него зашикали, оттеснили в сторону: «Не мешай слушать».

— Знаем, какой он был праведник: житья никому не давал, молчи уж, — бросил реплику Бехо Алкацев.

Тимош, словно ужаленный, повернулся к новому противнику.

— Ты, согбенный грузом собственной зависти, — прохрипел он, задыхаясь от злости, — не тебе ли мой отец насыпал меру овса, когда твоя семья пухла от голода?

— За эту меру я отработал твоему отцу без всякой меры, положили бы ему этот овес в арбу, на которой он возит солому в Стране мертвых.

— Довольно, покарал бы тебя бог! — вскричал Тимош, хватаясь за кинжал. — Воистину сказано: хочешь заиметь врага, дай ему в долг.

— А ты не затыкай мне рот, — разогнул насколько можно сутулую спину и без того мало говорящий вдовец. — И не шипи, как гусак на собаку. У гусака длинная шея, да у собаки острые зубы — перекусить может.

Над нихасом заклубились черные тучи скандала. В налетевшем вихре страстей запахло кровью. Вот сейчас сверкнет молния выхваченного из ножей кинжала и...

Степан окинул глазами хуторское сборище. Оно заметно разделилось на две половины: одна побольше, другая поменьше. В одной — черкески из грубого сукна и чувяки из сыромятной кожи, в другой — черкески из добротного материала и местыта из персидского сафьяна. В одном — Бехо, Данел, Чора и им подобные бедняки, в другом — Тимош, Аксан, Михел и прочие зажиточные хуторяне. Лишь некоторое время колебался середняк Яков Хабалонов, не зная, в какую податься сторону, но и он в конце концов занял свое место — возле Тимоша Чайгозты: во-первых, он, хоть и дальний, но все же родственник, а во-вторых, с ним сам пиевский старшина за руку здоровается и у него восемь пар рабочих быков во дворе.

— Дармоеды! — неслось из одной группы.

— Бездельники! — отвечала другая группа.

Степан почувствовал толчок локтем.

— Уходи, ма халар, отсюда, — шепнул ему Данел. — Скажи нашей жене, пусть готовит побольше курдючного жира — раны смазывать. Тут сейчас такая начнется драка...

И она бы неминуемо началась, если бы не Осман Фидаров. Видя, что страсти накалились до предела и что вслед за обоюдными оскорблениями вот-вот пойдут в ход кинжалы, мудрый старец поднял руку.

— Братья! — сказал он ласково и властно. — Когда в руках хозяйки столкнутся чаши, от них остаются черепки, когда же столкнутся между собой мужчины, от них, кроме черепков, остается еще и горе их близким. Будем благоразумны, братья, и да не прольется кровь. Не попрекайте друг друга долей, отпущенной каждому из нас всемогущим и всеобъемлющим. Сколько пошлет он счастья человеку, столько и будет. Одному он даст красавицу-жену, но обойдет его здоровьем, другому даст богатство и знатное имя, но не даст ему красоты и удали. Не ропщите на бога, дети мои.

«Хитрая лиса: свалил все на бога», — подумал Степан, слушая переводимую Данелом речь старика и поражаясь его мудрости и власти над людьми. Сколько ему лет? Наверное, более ста, если он хорошо помнит события 1812 года, когда Наполеон шел войной на Россию. Недаром говорят про него в шутку, что–де когда строили небосвод, дада Фидаров кирпичи подавил — такой он старый.

— Мы дети смелого, но маленького народа, — продолжал между тем старейшина. — Нам нельзя ссориться. Снимите руки свои с кинжалов и подайте друг другу. Не забывайте, что приближается время каукувда . Пора покупать быка для принесения в жертву всевышнему. И да будет мир с вами.

Вот так миротворец! Не повышая голоса, в одну минуту навел на нихасе мир и порядок. Хуторяне разгладили на лицах гневные складки, кое–кто заулыбался, предвкушая обильное угощение на предстоящем празднике. Скандал потух, как сырые кизяки в печке. Отныне все внимание мужчин сосредоточилось на подготовке к приближающемуся празднику. Забыта ссора, забыт Чора с его похождениями на том свете — взрослые, как и дети, не долго увлекаются одной игрушкой.

Обиженный такой резкой переменой в настроении земляков, Чора молча побрел с холма.

— Куда же ты, Чора? — крикнул ему вслед Аксан Каргинов. — Ты еще ничего не рассказал про рай. Кого видел там? Моего отца видел? Как он там? Что делает? Не передавал ли чего?

Чора насупился:

— Кто хочет узнать, как живут его покойники, тот знает, где стоит моя сакля. Прощайте!

«А старик–то играет в человеческой комедии не последнюю роль», — подумал с улыбкой Степан, догоняя его, а вслух сказал:

— Чора, а моего деда ты, случаем, не встретил в раю?

— Нет, не встретил, — Чора повел на него блестящим плутоватым глазом. — Твой дед живет в русском раю, а я в осетинском был.

* * *

Как–то так получилось, что, возвращаясь с нихаса, Аксан Картинов и Микал Чайгозты оказались рядом.

— Жалко твоего деда, — вздохнул Аксан, коренастый, широкоплечий, заросший до самых глаз черной бородой мужчина. — Несладко живется бедняге на том свете.

Микал, высокого роста, стройный молодой красавец с черными, как ночь, глазами, недобро нахмурил брови, резко бросил в ответ:

— Тебе–то что за печаль? Бродячая собака подняла ногу у ворот нашего дома, а ты рад позубоскалить.

— Да побьет меня Уацилла кизиловой палкой, я не хотел тебя обидеть, Микал. Я только хотел сказать, что если твой дедушка и на самом деле возит на том свете солому, то не следовало об этом говорить во всеуслышание.

— Проклятый бродяга плюнул мне в шапку. Он об этом еще пожалеет, лучше б ему не родиться совсем, — процедил сквозь зубы Микал и так сжал серебро кинжала, что побелели на руке костяшки пальцев. — Я ему проломлю голову такой же палкой, какую он видел в руках у черта в Стране мертвых.

— Не зайдешь ли на минутку в мой дом? — предложил Аксан.

Микал удивленно взглянул на волосатого спутника и молча свернул за ним к его большому под красной черепицей дому.

У Чора весь день не было отбоя от посетителей. Каждому хотелось как можно подробнее расспросить его о своих покойниках. Особенно любопытны были женщины. Они шли поодиночке и целыми делегациями, и после состоявшейся аудиенции оставались под нарами Чора их визитные карточки в виде кружочка масла, сыра или вареной курицы.

Слава Чора росла, как снежный ком в оттепель. К концу дня к нему уже начали приезжать из соседних хуторов. Везли в подарок лепешки, мясо, яйца. Воскресший из мертвых не смущался тем обстоятельством, что многие его клиенты были ему совсем незнакомы, он врал так красноречиво и вдохновенно, передавая такие захватывающие подробности из потусторонней жизни их родственников, что благодарные визитеры к концу беседы чувствовали даже некоторую неловкость из–за того, что мало привезли подарков этому святому человеку. Еще вчера нищий, сегодня к вечеру Чора стал богачом. Весь кабиц под нарами заставлен всевозможными закусками, а на самих нарах — лежат рубахи, отрез сукна и новые дзабырта. Если так пойдет и дальше, то он станет богаче Аксана Каргипова и даже Тимоша Чайгозты.

Улучив свободную минуту между беседами, он вынул из газыря голубенькие сережки, подбросил их на ладони.

— Зачем теперь, Чора, продавать золотые серьги, а? — обратился он сам к себе и засмеялся от удовольствия. — Скоро я совсем разбогатею. Новую саклю построю. Сошью черкеску, сапоги с ремешками. Возьму жену молодую, красивую. Тогда ей серьги подарю.

Он так размечтался о будущей семейной жизни, о красавице-жене и хорошеньких круглощеких детишках, что не сразу заметил еще одного вошедшего в саклю клиента.

— Да будешь ты здоров, Чора!

Ладонь Чора захлопнулась, словно морская раковина с жемчужиной внутри в момент опасности.

— И ты будь здоров, Аксан! — ответил хозяин сакли, торопливо пересыпая содержимое кулака в газырь и водворяя последний на прежнее место.

— Для кровника заряд отмерил, что ли? — ухмыльнулся гость.

— У меня нет кровников да и ружья тоже. Огниво в газыре ношу: кремень и трут. Садись, пожалуйста, аракой угощать тебя буду.

— Спасибо, Чора. Ты всегда был добрым человеком. Что я у тебя спросить хочу... Давеча на нихасе я тебя перебил, когда ты про Вано рассказывал, а домой пришел — вспомнил и сказал себе: «Чтоб тебя, Аксан, о стенку ударило, зачем не дал рассказать про то, как Вано своего ногайца убил?»

— Он не один убивал.

— А с кем же? — поднял широкие брови Аксан.

— В моем хлеву давно уже не слышался овечий голос, а у тебя в этом году, говорят, хороший приплод.

— Воллахи! Твой хлев услышит бараний голос, не будь я Аксан Каргинов. Так с кем же убивал своего работника Вано?

— С тобой, Аксан.

— Со мной? — брови на лбу Аксан а передернулись и сползлись к переносью. — Ты, наверно, ослышался, Чора?

— Да нет, Аксан, я не ослышался. Вано даже рассказывал, как вы с ним вместе бросили убитого в Куру...

— Тсс... — Аксан приложил палец к усам, выразительно посмотрел в сторону открытого окна. — Еще кто–нибудь услышит — подумает: правда. Старый Вано наболтал там тебе сдуру — он уже последнее время какой–то ненормальный ходил а я ни за что ни про что пострадать могу. Ты знаешь, Чора, я и сам хотел тебе подарить барашка. Еще зимой хотел, да все было некогда. Думал: у меня много барашков, а у Чора ни одного нету — надо дать ему барашка. Пойдем ко мне, выберешь, какой тебе понравится. Из мяса шашлык зажаришь, а из шкуры шапку сошьешь, а то старая уже на облезлую собаку похожа. Так пойдем?

— Спасибо, Аксан, да зачтутся тебе твои добрые дела перед всевышним. Пойдем.

Ах, какие хорошие барашки в кошаре Аксана! Все — крупные, жирные, блестящие. Из такого курпея шапку сшить — любая красавица увидит — полюбит сразу.

— Вот этого, Аксан, — указал пальцем Чора на одного баранчика. — Нет, лучше вон того. Хотя подожди... я снова этого хочу. Дай мне какую–нибудь веревку, я его в свой хлев отведу.

— Зачем сейчас? — засмеялся Аксан. — Потом заберешь, он никуда не денется. А мы с тобой сейчас веселиться будем. Пойдем в уазагдон.

«Какой добрый, оказывается, Аксан, — подумал Чора, — наверно, я тогда на Куре его с кем–то спутал».

Между тем хозяин подвел гостя к порогу своего жилища. Но вдруг остановился, хлопнул себя ладонью по лбу.

— Эх, была-не была! Гулять так гулять. Эй, Джаным!

Из пристройки вышел работник Аксана, худой, обритый наголо ногаец в рваной ситцевой рубахе с зашитым воротом и широченных, тоже ситцевых штанах, из которых босые ноги его, кривые и тонкие, торчали, словно фикусы из опрокинутых вверх дном кадок.

— Чего надо, хозяин?

— Запряги Ястреба в бричку! В Пиево к Мате Губжокову поедем в ресторацию, — пояснил Аксан удивленному своему гостю. — Гулять так гулять... — и весело выругался на русский манер.

Живут же люди! Чора покачивался в легкой бричке, смотрел пьяными глазами на усыпанное звездами небо и блаженно, улыбался. Есть же счастливцы на свете, которые могут себе позволять каждый день бывать в такой роскошной сакле, как у Мате Губжокова. Вот это сакля так сакля, дай бог здоровья ее хозяину — хороший человек! Как угощал, как любезно кланялся, какие горячие слова говорил! Ре-сто-ра-ция называется. Ночью светло в ней, как днем — кругом на стенах лампы горят. И посередке — лампа большая-большая. Ах, как красиво! По всей сакле от стены до стены фынги на длинных ножках стоят — столами называются. А уж на этих фынгах чего только нет: и душистый, горячий от огня и перца чанах в горшочках, и сочный фыдчин на подносе, весь жиром пропитан, и какие–то мясные лепешки — котлетами называются. Их ешь и боишься вместе с ними собственный язык проглотить. Но самое лучшее — это русская арака в бутылках: чистая, как слеза, и хмельная, как ласка красавицы.

Чора утробно икнул и снова засмеялся про себя от приятного воспоминания.

Девки–то, девки какие прислуживали им с Аксаном во время ужина! Красоты немыслимой. Цэ, цэ... что ни говори, а русские бабы тоже красивы, черт их возьми. Как она, шельма, — вот та, что с синими глазами — улыбалась ему, Чора: «Коньячку, сударь, не желаете-с? А вот, пожалуйста, скушайте котлетку». Ох, чтоб тебя бог покарал! Самое бы тебя съесть вместо котлетки. Даром что за шестой десяток перевалило.

Сзади раздался цокот копыт. Чора с трудом повернул тяжелую от вина голову — какой–то всадник нагонял бричку.

— Эй, Аксан! — толкнул в бок похрапывающего спутника Чора, — кто–то скачет за нами.

— А? Что? — встрепенулся спросонья хозяин брички и снова повалился на мягкое сиденье. — Ну и пусть скачет, мне какое дело. Степь — широкая, проехать места хватит.

 

Глава седьмая

Шумно сегодня вечером на пустыре возле хаты бабки Бабаевой. Даже старики не выдерживают соблазна, подходят посмотреть, как веселится молодежь. Далеко по хутору, разносится осетинская гармоника, и звезды, кажется, тоже заслушались виртуозной игрой Дзерассы, изумленно пялят глаза на окутанную тьмой землю.

Степан пришел к игрищу, когда там уже приготовились к симду. Торжественно-плавно заиграла гармоника. Парии и девушки, взяв друг друга под руки, заходили по кругу то в одну, то в другую сторону. При этом парни пели песню. Но почему Микала не видно? У кого это он так засиделся в гостях, что даже симд пропустил? Степан вспомнил первую встречу с сыном богача Тимоша Чайгозты. Он принес в мастерскую чинить сапоги и сказал ему без всяких обиняков: «Будешь часто глядеть на хозяйскую дочку — голову оторву, а тыкву приставлю, понял?»

Что ж тут не понять? Остроумный парень, ничего не скажешь. Степан тогда отделался шуткой, а про себя подумал: «Вот, Степан Андреевич, твой соперник и классовый враг». Интересно, где он все–таки задержался?

Зато Сона здесь. На ней голубое шелковое платье с длинными подрукавниками и сплошным разрезом спереди, обнажающим розовый атлас нижней юбки. Ах, как ладно облегает ее гибкую фигуру это доставшееся от покойной бабушки платье! Как идет к ее матовому лицу стыдливый румянец, вызванный обрядовой песней партнеров. Какими волшебными огнями переливается разноцветный бисер на бархатной шапочке, покрытой легким, как дым в морозный день, кисейным покрывалом. Что за чудо ее опущенные ресницы, длинные, густые, изогнутые, как турецкие ятаганы. Так и царапнули они, словно острые когти, по Степанову сердцу. Захотелось тоже в круг. Ведь только во время этого массового танца можно прикоснуться к любимой, ощутить под рукой тепло и трепет ее юного тела.

Закончился симд. Началась лезгинка. Залилась, застонала певучая гармоника в руках лучшей гармонистки хутора Дзерассы. Удар бубна рассыпался трелью серебряных бубенцов и взвился в звездное небо.

— Ас-са!

Как на крыльях влетел в круг Дудар Плиев. Обтянутые блестящими сапогами икры замелькали, словно спицы в колесе арбы, когда она несется под гору. Кого он пригласит на танец? Ну, конечно же, красавицу Надеж. Хорошо пляшут Надеж с Дударом. Давно уже сплясались. Ни для кого не секрет, что свадьба в этом году для них дело давно решенное.

Первой остановилась Надеж, сделала несколько шагов назад и наклонила голову. Дудар щелкнул задниками сапог, приложил правую руку к папахе, повернулся к хлопающей в ладоши публике — поблагодарил за ладу.

А уже в круг выходит новая пара плясунов. Верткий, как вьюн, Асланбег, оскалив зубы под узенькой щеточкой усов, выделывает такие коленца вокруг своей подруги, что окружающие то и дело издают одобрительные возгласы.

Ох, и удалой народ, что там ни говори!

Степан вместе со всеми отбивает в такт пляске ладу, а сам поглядывает на Сона: кто будет удостоен чести плясать с нею? Микал? Ну, конечно же, он. И когда успел появиться? Словно с неба свалился. Стоит подбоченясь и пылающим взглядом сжигает приготовившуюся к пляске Сона.

Хороша осетинка, очень хороша! В каком волшебном роднике умывала свое лицо, что оно так нежно, свежо, прекрасно? Повела сияющими глазами округ, словно царица с трона. Заметив Степана, гордо вскинула округлый подбородок: «Будешь знать, как казачку целовать!» и пошла-поплыла впереди плящущего на носках сапог Микала.

— Ас-са!

— Хорз асир!

Словно раскаленным шилом ткнули сапожнику в сердце. Ах ты, беда мужская, красота девичья! Откуда взялась-свалилась на молодецкую голову?

Незаметно вытиснулся из освещенного круга в черноту ночи, побрел по хутору. У колодца остановился, достал кисет, свернул цигарку, едким дымом попытался одурманить злодейку-ревность.

Легко плясать с Микалом: орлом носится вокруг — поспевай только увертываться. Наряден и статен сын Тимоша Чайгозты, а вот не лежит к нему душа. Красивы узоры на тело змеи, а любоваться ими не хочется.

Не чувствуя под собою ног, скользит Сона по кругу. Руки, как лебединые крылья, изгибаются плавно. Глаза опущены долу. На губах играет злорадная улыбка: «Так ли пляшет твоя противная Ольга?» Краем глаза повела в сторону, где стоит русский «изменник», и в груди словно льдинка покатилась — нет его! Ушел. Сразу расхотелось плясать. Отяжелели ноги. Наверное, вместо кожаных подошв прибил к туфлям сапожник свинцовые. Остановилась как–то вдруг, не дав партнеру выполнить все движения, припасенные для зрителей. Над площадкой прокатился смешок. Кто–то язвительно крикнул:

— Фатима! Спляши вместо Сона. Пускай Микал ноги разомнет.

Хоть сквозь землю провалиться от стыда Микалу. Опозорила нищенка на весь хутор. Скрипнул зубами, нахлобучил папаху на самые глаза, выскочил из круга: «Это все тот проклятый русский, пропасть бы ему, из–за него ушла». Ну, так и есть! Вон мелькает в красноватом отсвете горящей лучины ее голубое платье — домой направилась.

Микал, сдерживая себя, чтобы не привлечь внимания насмешников, зашел за саклю бабки Бабаевой и только тогда побежал по кривой улочке в обход ушедшей обидчицы. Он встретил ее недалеко от колодца. Задыхаясь от бешенства, прохрипел:

— Клянусь богом, Сона, ты опозорила меня! Почему бросила посредине танца?

— Пропусти меня, Микал, я очень устала и хочу спать, — ответила Сона, пытаясь обойти живое препятствие, но Микал снова преградил ей путь.

— Сона... — голос его сделался мягче. — Скажи мне, Сона, почему ты меня не любишь? Может быть, у меня глаз кривой или на спине горб вырос? Знаешь, сколько у моей матери нарядов для тебя?

— Пусть прибережет их для дочки пиевского старшины.

— Нужна она мне больно. Я никого не хочу, кроме тебя. Скажи мне... — с этими словами Микал сделал попытку приблизиться к девушке и взять ее за руку.

— Не подходи! — крикнула Сона. — Ты забыл обычай наших предков. Пропусти меня. Что скажут люди, если увидят нас?

— Плевать мне на обычаи и на людей! — голос Микала снова стал наполняться бешенством. — Я люблю тебя и никому не уступлю, клянусь звездами и тем, кто сотворил их!

— Сейчас не время говорить об этом. Пусти же...

— А-ааа... знаю, — процедил сквозь зубы Микал. — Ты любишь русского, да? Этого бугая, которого я скоро запрягу вместе с нашим быком в плуг и буду пахать свою землю. Что ты нашла хорошего в нем, бродяге без роду и племени?

— Пропусти меня, я хочу спать.

— Ау! Спать! Ты спешишь улечься рядом со своим любовником. Все знают, что дочь Данела...

Звонкая пощечина прервала поток оскорбительных слов.

— Подлец! Чтоб распух твой язык и заткнул тебе глотку!

— Прежде я тебе заткну, гулящая баба! — прорычал отвергнутый поклонник и, схватив Сона, потащил в ближайший закоулок.

Чья–то твердая рука легла на его плечо:

— А ну, парень, не балуй.

Микал повернул голову на ненавистный голос, выпустил из рук пленницу.

— Русская собака! Ты хочешь уйти к своим мертвым? — с этими словами Микал выдернул из ножен кинжал.

— Не много чести для джигита — убить безоружного, — нервно рассмеялся в лицо противнику Степан, в то же время цепко следя за каждым его движением.

— Воллахи! — Микал в бешенстве кольнул себя кинжалом в левую руку (вытащенный кинжал должен «напиться» крови, чужой или своей) и отбросив его в сторону, пошел на соперника. — Я и без него напьюсь твоей крови.

Кто знает, как бы развернулись события, если бы в них не вмешалась Сона. Сдернув с головы покрывало, она молча взмахнула им перед глазами соперников и положила на землю. Словно невидимую стену воздвигла между ними.

Как же должны быть могущественны горские законы, чтобы одним легким движением слабой девичьей руки предотвратить драку, а может быть, и убийство. Только что осквернив в безумном порыве один из этих законов, запрещающий посягать на девичью честь, горец с готовностью склоняет голову перед другим, требующим безоговорочного подчинения этой же носительнице упоминаемой чести.

— Молись за Сона повезло тебе, — бросил сквозь зубы усмиренный женским покрывалом молодой джигит, поднимая кинжал и с лязгом забрасывая его в серебряные ножны. — Но помни: наши тропинки сойдутся в узком месте — тогда пощады не жди.

— Не хвались, на рать идучи, — усмехнулся Степан в ответ, чувствуя в ладонях нестерпимый зуд от желания хорошенько оттрепать этого заносчивого молокососа, но поблизости вдруг затарахтели колеса и раздались тревожные крики:

— Эй, люди! Кто не спит да слышит: проклятые чечены напали на нас в степи!

Голос как будто Аксана Каргинова. Но о чем он кричит, стоя в своей бричке? Что произошло?

— О чем он? — спросил у Микала, подбегая вместе с ним к игрищу, у которого остановилась бричка.

— Абреки напали на Аксана, когда он с Чора возвращался из Пиева, Аксан ускакал, а Чора там остался, свалился убитый с брички, — перевел слова Аксана временно забывший о ссоре Микал. Он учился в моздокской осетинской школе и неплохо владел русским языком, его даже хотели назначить писарем в киевскую сельскую управу,

Степан взглянул на Аксана. Заросший до самых глаз черными волосами, с дико вращающимися глазами, он был страшен.

— Седлайте коней! — кричал Аксан, размахивая длинными руками. — Они не смогли еще далеко уйти. Отомстим мусульманским злодеям за пролитую христианскую кровь!

— В погоню!

— Выпустим кишки грязным собакам! — понеслось над игрищем, а из расположенных по соседству домов повыскакивали проснувшиеся хозяева:

— Что горит? Кого убили? Где абреки?

В несколько минут все жители хутора поднялись на ноги. Словно потревоженный рой пчел загудел, вылетая навстречу врагу. Захлопали калитки. Защелкали курки ружей. Зацокали подковы выводимых из конюшен лошадей.

— Будь осторожен, хозяин наш. Не лезь зря под пулю, у тебя вон сколько детей, — напутствовала Даки мужа, придерживая за повод танцующего под седлом Витязя.

Степан вскочил на вислопузого Красавца, потрусил вслед за остальными посмотреть, как расправятся с абреками разъяренные хуторяне. «Бедный Чора! Попал из огня да в полымя», — думал он при этом.

Тем временем Микал прыгнул в бричку Аксана.

— Погоняй к моему дому, ружье захвачу! — крикнул он, перекрывая голоса воинственных сограждан.

Когда отъехали от толпы, Аксан придвинулся к своему пассажиру, шепнул на ухо:

— Ну как, Микал, чисто сработано? — он удовлетворенно хохотнул, игриво подтолкнул соседа по сидению.

— Ни одна собака не догадается, — ответил так же шепотом Микал.

— А ты его хорошо пристукнул? Не воскреснет снова?

— Воллахи! Я этой палкой смогу бычка убить: в лоб — раз! — только ногами дрыгнет. Чора уже помогает моему деду, да быть ему в милости у всевышнего, возить солому к очагу Барастыра, — злорадно рассмеялся Микал.

— Ты настоящий джигит, умереть бы мне за тебя, — похвалил его Аксан и протянул ладонь ковшиком: — Ну, давай теперь...

— Чего тебе? — удивился Микал.

— Как — «чего»? Ты разве забыл наш уговор?

— А... это ты про серьги, да? Понимаешь, нет их.

Вынул газырь: один, другой, третий —нет. Ты, наверно, ошибся, Аксан.

— Я не ошибся, Микал, — возразил Аксан, натягивая вожжи Ястребу у ворот дома Чайгозты. — Это ты ошибся: положил серьги не в мой, а в свой карман. Бог тебя накажет за такую ошибку. Отдай лучше добром, а то...

— А этого не видал? — Микал вынул наполовину лезвие кинжала и легко соскочил с брички. — Спасибо, что подвез. Дальше можешь: ехать один — ловить абреков!

«Подлая собака! Жулик! Весь в отца и деда», — ругнулся про себя Аксан и ударил вожжой по вспотевшему крупу коня.

А старый бобыль оказался живуч. Святой Уацилла не смог молнией убить, а, где же простому смертному сделать это обыкновенной палкой, хотя и дубовой. То ли выручила старая, залубеневшая от грязи и пота шапка, то ли удар был нанесен вскользь, а только Чора очнулся задолго до того, как хуторяне собрались в погоню за мнимыми абреками.

Он долго не мог понять, что с ним, где он и почему так сильно гудит в голове. Притронулся к лысине — на ней вспухла огромная шишка. А где же папаха? Пошарил руками — вот она. Охая, натянул на голову, попытался встать на дрожащие ноги. Нет, не получается — сил не хватает. Посидел на земле, стараясь припомнить случившееся. «Закурить надо»;— решил он. Повел рукой по газырям — одного крайнего нет. Почему нет? Куда девался газырь с золотым сокровищем? И тут он вспомнил все: и как с Аксаном пил русскую водку в ресторации Мате Губжокова, и как возвращались с ним домой, и как сзади налетел на них одетый в косматую бурку абрек. Лицо у него замотано до самых глаз концами башлыка, а в поднятой руке зажата огромная шашка. Откуда он взялся в здешних краях, этот абрек, и как узнал, в каком газыре лежат золотые серьги?

Ох, как гудит голова, напороться бы тому абреку животом на собственную шашку! Разве можно так бить по голове живого человека из–за каких–то бабских финтифлюшек? Кряхтя, охая и проклиная на все лады ночного грабителя, Чора поднялся, вышел на дорогу. Странно: почему до сих пор не приехали за ним? Неужели Аксану не удалось ускакать, и абрек захватил его вместе с бричкой?

Так рассуждал дважды воскресший из мертвых Чора, с трудом переставляя по дороге рваные дзабырта. Впереди послышались возбужденные голоса и топот множества конских копыт. Словно казачья лава идет на сближение с противником. «Стопчут!» — испугался Чора, увидев приближающихся во весь опор всадников.

* * *

Развеселый праздник — пасха. Денно и нощно звонят-поют колокола, славя свершившееся около двух тысяч лет назад великое чудо: «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ». Поют колокола, ликуют люди. Пьют во славу господню вино и водку, катают по лугу крашеные яйца, угощают друг друга чихирем и мясом жареным, последнего крашенка не жалеют — лишь бы угодить дорогому соседу. Вот бы всю жизнь так: дружно да весело!

Но не всем весело в эти солнечные пасхальные дни. Не все поют, смеются и играют в горелки на станичной площади у деревянной церкви. Затуманены грустью-кручиной бирюзовые очи у молодой казачки Ольги Бреховой. Не слышно ее задорного голоса в девичьем хороводе.

— Что с тобой сделалось, доча моя? Отчего не идешь к девкам на улицу? Аль болит чего? — допытывалась у любимого чада встревоженная не на шутку Антонея.

Дочь отвечала с кислой, как вчерашняя сыворотка, ухмылкой на осунувшемся личике:

— Болит, мамака, сердце... — и отворачивалась к окошку, скрывая от родительницы вскипевшие на ресницах слезы.

— Господи Сусе Христе! — испуганно крестилась мать и спешила к куме Матрене облегчить душу: — Сглазил, должно, кто мою Ольгушку. Спрыснуть бы ее с уголька, что ли? Або к бабке-шептухе в Терскую Свозить, а?

— Ии, Антоня, — обняла за плечи подругу кума Матрена, — замуж девке пора, вот и куксится. Сдается мне, что сглазил ее тот самый иногородний чертогон, что шашку у кума Силантия из рук вышиб. Да и то сказать: хорош! Хучь и не казак.

— А ить я тож так подумала, — подхватила, словно обрадовалась этой мысли, Антонея, и синие глаза ее на сморщенном, узком, как у мыши, лице засветились надеждой. — Дюже ладный парень, паралик его расшиби. Только жалко, что не казацкого роду.

— «Не казацкого роду», — насмешливо фыркнула в ответ Матрена. — Ну и что с того? Был бы по сердцу девке, да для хозяйства работник добрый, а насчет казацтва — проще простого. У твоего Силантия в Отделе офицер друзьяк. Захотит, так в един момент кого хощь казаком сделает. Да и много ли женихов нынче среди казаков? За бедняка Силантий отдать не захочет, а у богатого Кузи — в голове, как в гнилом арбузе: дурак-дураком. Не приезжал в нонешнем году стодеревский атаман сватать за своего недотепу?

— Не, — вздохнула Антонея. — Как на Петров день был, так с тех пор — ни ногой: осерчал, должно, на мою Ольгушку. Да и то сказать, насмешница она у меня.

— А зря. Богато, говорят, живет атаман: одних только быков пять пар. А что жених малость с бусорью, так не в министры ж его отдавать? За плугом ходить много ума не надо. Лицом же пригож и ростом вышел. Нонче не приходится выбирать, женихов–то на японской поубивало. Вон Настя из Наурской станицы. С богатого куреня казачка, а вышла за печника-каменщика и живет барыней: ни тебе в поле, ни тебе в лес. Готовых кизеков даже в руки не берет, знай, медовые семечки щелкает.

— Да и то правда, кума Матрена, разве узнаешь, где твоя счастья? Девка–то у меня, сама знаешь, упрямая да норовистая — вся в папаку. Силой выдашь — такого натворит, до самой смерти не расхлебаешь. Давеча Силантий взял вожжи, чтоб поучить за своеволие — свела Ольга коня со двора без его ведома — так она, мать моя, так зыркнула на него своими бельмами. Спробуй, говорит, только ударь, сей же момент утоплюся в Тереку. Потопал Силаша ногами, поорал для острастки, потом плюнул и ушел на баз убираться. Вот она какая девка!

* * *

Темболат только что умылся и хотел приступить к завтраку, как в дверь его квартиры осторожно постучали.

— Войдите, — пророкотал он, ожидая увидеть кого–либо из своих учеников или, на плохой конец, Григория Варламовича, с которым у него после описанного скандала установились довольно хорошие отношения. Каково же было его удивление, когда в дверях появилась молоденькая девушка в дорогой гейше и модных ботинках с высоким верхом.

Хозяин квартиры буро покраснел и, схватив со спинки стула сюртук, долго не мог попасть руками в соответствующие места.

— Милости прошу... Чему обязан? У меня здесь не прибрано, извините... Садитесь, пожалуйста, — он поставил перед гостьей стул и стал застегивать на сюртуке пуговицы.

У Ольги при виде напуганного ее приходом молодого человека отлегло от сердца. Чисто женским чутьем она тотчас определила, что хозяйка здесь она, а не этот чернобородый осетин с блестящими глазами.

— Здрасте, Темболат Тохович, — сказала она и присела на краешек стула. — Я пришла книжку у вас взять. Он просил привезти... Забыл ее надысь.

Темболат растерянно похлопал ресницами:

— Простите-с, кто — он? Какую книжку?

— Степан, друзьяк ваш, кто ж еще. Он когда от нас уезжал, так велел до вас сходить и книжку энту забрать. Забыл, говорит. Вот я и пришла... Еще стихи в ней — Хетагуров написал.

— А-а... — делая вид, что вспомнил наконец, о чем идет речь, улыбнулся Темболат. — Верно: заходил тут ко мне один мой знакомый и он действительно забыл взять вот эту тетрадь.

— А вы его давно знаете?

— Да нет, не очень, — смутился хозяин дома. — В Курской познакомились случайно. Я там с инспектором школу проверял. И понимаете, у меня отскочила на сапоге подошва. Да-да... подошва. Пришлось срочно обратиться к сапожнику. Вот так и познакомились. Хороший, знаете ли, мастер. И главное, недорого взял за работу. А я вас где–то видел. Не в церкви?

— Нет, — покачала головой Ольга. — В женском училище. Я там с подругой на Новый год была в прошлом годе. Еще вместе с вами шли домой по Фортштадтской улице, помните? Вы тогда рассказывали нам про казаков и мужиков, — про себя же подумала: «Ишь брешет как ловко, ровно и не учитель. Подошву приплел какую–то, а сам в роще с ним, как с девкой, обнимался. Неужто за подошву тую самую?»

— Теперь вспомнил, — улыбнулся Темболат. — А как вас зовут?

— Ольгой, Брехова Ольга. В Луковской мы живем. Ну, я пойду. Прощевайте покудова. Книжку я ему передам, не сомневайтеся, — и незваная гостья выпорхнула из хаты, словно залетевшая случайно ласточка, оставив на лице хозяина выражение озадаченности и восторга.

Придя домой, Ольга открыла огромный, с ободранным лаком сундук, — стоящий в нежилой половине хаты, вынула из него парадный казачий наряд покойного брата Митяя, примерила на себя, усмехнулась: не удался братец ростом — в мамаку пошел: шальвары как на нее сшиты и бешмет тоже по фигуре. Завязала узелком учкур на поясе, натянула на ноги легкие сапожки с ремешками и серебряными пряжками на голенищах, поверх черкески подпоясалась наборным ремнем с узким, как стилет, кинжалом, уложила косу под каракулевую, с голубым верхом папаху, встала перед зеркалом и ахнула: «Какой красивый казачонок!» Оглядевшись, нет ли поблизости мамаки (отца–то нет: в Стодеревскую к Кондрату укатил), — Ольга прокралась легким шагом к конюшне, вывела своего любимца Милора, темно-гнедой масти кабардинца с белыми чулками на ногах, вскочила в легкое седло, слегка отпустила поводья, привычно дала коню шенкеля, и тот с места, одним махом перескочив через плетневую ограду, легко и весело помчал по станичной улице.

— Тю на тебя, сатана! Запылил, неначе вихорь, — проворчала возвращающаяся от соседки Антонея, с неодобрительным восхищением покачав головой вслед незнакомому джигиту.

Чора до самого полудня провалялся на нарах, приходя в себя после ночного происшествия. Страшно болела голова. Все тело — словно побили камнями. Поставленную на место дверь припер колом — чтоб оградить себя от родственников покойных, о жизни которых на том свете он еще не успел рассказать. Сегодня было не до них.

«А все–таки как узнал абрек про золотые серьги?» — время от времени возвращался к одной и той же мысли Чора. Снаружи донеслось овечье блеянье. Чора выглянул в окошко — по дороге мимо его сакли мальчишка Габуевых подгонял хворостиной хромого барана. «Ах, чтоб тебя бог покарал, Чора, как мог забыть такое?» — ругнул он себя, вспомнив при виде чужого барана, что до сих пор не воспользовался щедростью Аксана и не привел от него в хлев собственного барашка. Он быстро оделся и поспешил на противоположный край хутора.

К удивлению Чора, новый приятель, с которым так хорошо было пить водку в ресторане Мате Губжокова, встретил его сегодня без всякой радости.

— Что привело тебя в мой дом? спросил он холодно, позабыв усадить приятеля на стул (в доме Аксана даже кровать имелась с блестящими шишками).

«Почему так плохо встретил?» — подумал Чора, однако виду не подал.

— Ты разве забыл, Аксан, что у тебя в хлеву прыгает мой баранчик? — засмеялся гость хоть и неестественно, зато весьма старательно.

— Воллахи! — так же старательно хохотнул в ответ хозяин. — Ты, верно, говоришь про своего таракана? Клянусь Уациллой, который так нелюбезно обошелся с тобой, что в мою саклю он не заползал. Поищи его хорошенько у себя за печкой.

— Ты хороший шутник, Аксан, — удерживая на круглом лице кисловатую улыбку, продолжал «шутливый» разговор Чора. — Но у меня еще так болит голова после вчерашнего, что и от шутки не делается легче. Почему бросил меня в степи?

— Ты сам с брички свалился, когда тебя абрек ударил. А мне поднимать, тебя было некогда — спасибо, самого конь от смерти выручил.

— Ну ладно: некогда, так некогда, — согласился Чора. — Хорошо хоть живой остался.

— Еще бы не хорошо! — воскликнул с ложным воодушевлением Аксан. — Завтра на нихасе предложу старикам, чтобы за общественный счет в церкви молебен заказали — надо же поблагодарить бога за спасение твоей драгоценной жизни.

— Зачем — моей жизни? — заскромничал Чора. — За твое спасение надо бога благодарить. Если б тебя абрек убил, кто бы мне барашка отдал?

— Какого барашка? Ах, того, что ты просил продать вчера? Давай деньги и забирай, пожалуйста.

— Нет, Аксан, я не того барашка хочу, за которого платить надо, а того, что ты подарил мне вчера, да зачтутся тебе твои добрые дела перед всевышним.

— Ох-хай! — горестно взмахнул руками владелец барашка. — Совсем плохая память стала. Прости, дорогой, но я его как раз сегодня принес в жертву всевышнему за наше с тобой спасение — вон на плетне шкурка висит. Ты уж прости, Чора, очень прости, что так получилось.

— Ты тоже не серчай, Аксан, если я нечаянно проговорюсь на нихасе о том, что рассказал мне косоглазый Вано в Стране мертвых.

— Хорошо, не буду. Потешь стариков, они любят послушать занятные басни, — криво усмехнулся Аксан и приложил ладонь к груди, давая тем самым понять, что бараний вопрос исчерпан и обе договаривающиеся стороны могут разойтись в разные стороны.

Чора уже подходил к своему дому, когда к нему подскакал совсем еще юный всадник.

— Эй, кунак! — крикнул верховой таким нежным голосом, что если бы не штаны с сапогами да не черкеска с папахой, подумал бы: сидит на коне девка. — Добрый день! Где здесь живет у вас русский сапожник?

— Здравствуй и ты, да осталось все твое горе за хвостом твоего коня. А зачем он тебе?

— Дело есть, — ответил всадник и облизал пересохшие губы. — Нет ли у тебя водицы попить или квасу?

— Есть квас, очень хороший. Идем в саклю.

Незнакомец соскочил с коня, набросил поводья и а плетневый кол, вошел вслед за стариком в его жилище с отсыревшими глиняными стенами.

— Садись, гость — посланец бога, пусть тебе хорошо показывает дорогу святой Георгий. — Чора налил из кувшина в чашку, поднес случайному гостю, — Пей на здоровье.

Гость сделал глоток, и тотчас его красивое лицо перекосилось в гримасе:

— Чего ты мне налил? Какой же это квас?

Чора добродушно усмехнулся:

— Зачем пить квас, если есть баганы — осетинское пиво? Очень хорошее. Пей, еще нальем.

— Не... спасибо. Мне бы лучше воды.

— Зачем вода, когда пиво есть? — удивился Чора. — Какой ты казак, когда пиво не хотел?

Казак густо покраснел и, дабы не посрамить казачьего звания, одним духом опорожнил вместительную посудину. В голове у него зашумело, по телу разлилось приятное тепло, на душе сделалось легко и весело, и поездка на этот дальний осетинский хутор уже не казалась бессмысленной и опасной.

— Не... будя, — пьяно засмеялся безусый казак, прикрывая ладонью кружку, и Чора вновь отметил про себя, что больно не мужской смех у казака да и рука какая–то узкая, нежная.

— Ради твоих мертвых! — Чора умоляюще растопырил на груди короткие пальцы. — Еще одну чапурку.

— Не... — снова рассмеялся казак, вставая с нар и поправляя на поясе кинжал. — Я не пить сюда приехал, а по делу. Покажи–ка, где живет ваш русский, а то мне дюже неколи.

— Сейчас покажу, только сам немного выпью, — Чора налил в кружку пива, блаженно сощурил глазки. — Чудной этот русский: девок грамоте учит. А зачем им грамота?

— Каких девок? — насторожился казак.

— Сона с Дзерассой. Девкам замуж пора, а он им книжку читает. Женился бы лучше.

— На ком?

— На Сона, на ком же еще. Любит ее очень крепко. Туфли сшил, кольцо золотое привез из города.

Щеки вспыхнули у незнакомца таким ярким румянцем, словно хозяин сакли каждое свое слово сопровождал хлесткой пощечиной. В замешательстве он провел тонкой рукой по лбу, отирая выступивший от волнения пот, и свалил с головы каракулевую папаху. Словно светло-коричневая змея вывалилась из–под нее на грудь парня, а у Чора от удивления отвисла челюсть.

— Девка! Покарал бы меня бог! — воскликнул он, крайне довольный таким перевоплощением. — Уй, хитрая какая: косу под шапку прятала. Ты его тоже любишь, этого русского? К нему ехала?

Кровь отлила от щек оскорбленной в своих чувствах казачки.

— Чума его задави этого твоего русского! — вскричала она со слезами в голосе и, забыв убрать под шапку косу, метнулась к выходу.

— Куда ты, подавиться б мне моим языком? — кинулся за гостьей Чора.

Но Ольга даже не обернулась на голос словоохотливого хозяина. Вскочив в седло, она с места пустила коня в карьер — только коса заколыхалась на ветру за ее спиной.

«Цэ, шайтан-девка!» — с невольным восхищением посмотрел Чора вслед удаляющемуся облаку пыли и, сокрушенно покачав головой, побрел к раскрытой настежь двери. Но не успел скрыться за нею, как сзади послышался нарастающий конский топот.

— Эй, кунак!

Чора обернулся.

— Держи подарок! Это тебе за пиво и за золотое кольцо! — крикнула шайтан-девка, вздыбливая перед калиткой скакуна. С этими словами она выхватила из–за борта черкески тетрадку и швырнула через плетневую ограду.

Красива моздокская степь весной. Ровная, необозримая, словно огромный стоверстный круглый стол покрыт роскошной скатертью, затканной узорами из нежной зелени и ярких цветов. Куда ни посмотришь во все стороны — горят на этой скатерти алые огни — будто кто–то неосторожный тряхнул на нее из самовара искрами. Ветер раздул упавшие искры, и занялась скатерть огнями-тюльпанами. С утра до ночи горит-полыхает ими дивная скатерть и не прогорает насквозь.

Ольга давно уже перевела коня с галопа на рысь, а затем и вовсе на шаг. Отпустив поводья, она покачивалась в седле и задумчиво скользила взглядом затуманенных великой обидой глаз по цветущим тюльпанам, козликам и темно-зеленым кустикам сочного, так любимого в детстве катрана. Ей было мучительно стыдно за эту дурацкую поездку. Зачем, спрашивается, поперлась в такую даль? На что надеялась? Или она и в самом деле всякий стыд потеряла? Ох, дура, дура — бить ее некому. «Что, повидала любушку?» — издевалась сама над собой, прикусывая до боли то верхнюю, то нижнюю губу. В мужика влюбилась, как будто в станице настоящие казаки перевелись. И добро бы порядочный был, а то — голь перекатная, подозрительный какой–то. Недаром с тем чернобородым осетином-учителем какими–то загадками говорил. Неужели эта осетинская дикарка так хороша собой?

Новый приступ жестокой ревности сжал сердце, прошелся по телу противным ознобом. Привстав на стременах, Ольга ожгла плеткой Милора по упитанному крупу. Тот подпрыгнул на месте, словно заяц, оглушенный неожиданным выстрелом, и изумленно, выкатил глаз на капризную наездницу: за что ударила?

* * *

— Микал! Подойди сюда, что я тебе скажу.

Микал оглянулся: между кольями плетня, опоясывающего огромный хестановский двор, весело искрились плутоватые глаза юного проныры Осы.

— Ну, что тебе? — подошел к плетню, уставил из–под изогнутых полей лапуха немигающие глаза на улыбающегося мальчишку. — Какой еще хабар принесла тебе сорока на своем хвосте?

— Ау, Микал... — Оса подмигнул старшему товарищу, весело блеснув белыми, как горный снег, зубами. — Такая сорока залетела в саклю старого Чора... красивая, как Сона Андиева, — и вездесущий подросток, захлебываясь от восторга, рассказал о необычном свидании молодой русской девки со старым осетинским холостяком.

— Наверно, приехала узнать у Чора о своем покойном дедушке, — подытожил он сообщение и рассмеялся собственному остроумию.

Упоминание о покойном дедушке проложило гневную складку на лбу Микала.

— Хватит болтать! — оборвал он смешливого мальчишку. — Зачем она к нему приехала?

Оса пожал плечами. Задрав рубаху, почесал смуглый живот.

— Не знаю, Микал. Я хотел еще подкрасться к окошку и послушать, о чем они говорят, да она вышла из сакли злая, как бабки Бабаевой сучка. Вскочила на коня и поскакала обратно в степь.

— Давно?

— Только что.

— В степи ее никто не ждал?

— Никого не было.

— Лови! — Микал бросил через плетень коричневую монетку стоимостью в две копейки и быстрым шагом направился к конюшне. «Наверно, та, о которой Дзерасса рассказывала», — подумал на ходу.

Он нагнал незнакомку под Графским хутором. Подлетел к ней аллюром на сером жеребце, задорно крикнул:

— Эй, кунак! Смотри косу потеряешь. Домой вернешься — за что батька рукой возьмется, чтобы плеткой побить хорошо?

— Чикиляй своей дорогой, чего привязался, — огрызнулась Ольга, не без удовольствия кося глаз на стройного джигита, гарцующего рядом на горячем скакуне.

— Привяжи меня вот этой веревкой, — осклабился попутчик, показывая пальцем на спустившуюся до самого седла девичью косу, — тогда привязан буду.

Ольга горделиво улыбнулась: комплимент молодого осетина попал в цель.

— Аль у ваших чызгинь косы моль поела, и им нечем привязать к себе сердце джигита? — проговорила она, словно куплет из песни пропела.

А джигит подумал с восхищением: «Клянусь небом, она мне нравится!»

— По косе нашей девушки можно спуститься в самый глубокий колодец, ею, как арканом, можно поймать быстроногого сайгака в бурунах, но никаким арканом не поймать человеческое сердце.

«Осетин, а как складно по-русски говорит», — подумала Ольга.

— Ты из Луковской? — спросил Микал, подъезжая к девушке стремя в стремя.

— Ну, пущай из Луковской. Тебе–то что?

— Зачем так далеко ездила? О чем с Чора говорила?

— А ты кто такой, что мне допрос учиняешь? — в свою очередь посерьезнела Ольга. — Куда хочу, туда и ездию. Знаешь пословицу: «Где мило — семь верст не криво»?

— Это тебе Чора милый? — усмехнулся Микал. — Врешь. Я знаю, к кому ты ездила.

— К кому? — полыхнула синим пламенем глаз казачка.

— К сапожнику.

— Тю на него... и на шута он мне сдался? У меня вон какие сапоги, — девушка шлепнула по голенищу рукояткой плети.

— Тебя Ольгой зовут. Ты его любишь, я все знаю, — не обращая внимания на протестующий жест спутницы, продолжал говорить Микал. — Забери этого сапожника с нашего хутора, пока я его не зарезал, как паршивого барана, да надеть мне бабий платок, если не сделаю, что говорю.

— Он отбил у тебя Соню? — тихо спросила Ольга и затаила дыхание, ожидая ответа и втайне надеясь, что ее догадка окажется ложной.

— Чтоб его громом убило, ты правду сказала. С тех пор, как он появился на нашем хуторе, Сона перестала улыбаться мне.

Некоторое время друзья по несчастью ехали молча. Лишь цокот копыт на земле да голосистая трель жаворонка в небе нарушали предвечернюю тишину в степи.

— А ты женись на ней, — предложила Ольга, словно очнувшись от минутного забытья.

Микал скривил тонкие губы:

— Наши родители не любят друг друга. Да и отец мой хочет женить меня на дочери пиевского старшины.

— Все они, отцы, к старости забывают, что когда–то были молодыми, — сочувственно вздохнула Ольга. — Мой тоже понуждает меня выйти за стодеревского придурка. Пять пар быков у них и хата под железной крышей. Ровно мне энтих быков целовать або ту крышу.

— Тогда лучше выходи за меня, красавица, — невесело усмехнулся Микал. — У моего отца восемь пар быков, и овец — целый день считать надо.

— А Соню твою куда денем? Степану отдадим? Не, мне объедков с чужого стола не надо, — презрительно отмахнулась казачка. — У меня своего добра невпроворот, будь оно неладно. В песне вон как поется: «Не с высокими хоромами — с любовью». А отчего ты не украдешь свою Соню? У вас же принято невест умыкать. Жалко, что для нас, девок, такого закона нету, а то б я свово любушку скарапчила в один момент — только б портками сверкнул.

Микал до того живо представил себе картину умыкания девкой своего жениха, что захохотал на всю степь, тем самым вспугнул сидящего в сотне шагов от дороги на небольшом курганчике огромного темно-коричневого орла. Он неохотно взлетел, махая широкими крыльями и держа в когтях не то суслика, не то зайчонка.

— Гляди, гляди! Старый абрек скарапчил кого–то! — крикнул Микал и снова захохотал под впечатлением все той же мысли. — Охо-хо-хо-хо! Заяц только портками сверкнул...

Насмеявшись, сказал Ольге доверительно:

— Я и сам думал увезти Сона, да только с отцом ссориться не хотел. Домой не пустит — куда пойдешь с невестой? Где жить будешь?

— Привози ко мне. У нас хата большая, места хватит. У отца моего офицер в Отделе знакомый имеется, в казачий полк тебя зачислит. Время пройдет, папака твой остынет, снова к себе пустит.

— Ты правду говоришь?

— А чего мне врать. Не без корысти, чай, предлагаю этот сговор. Душу всю вынул абрек проклятый.

— Это ты про кого? Почему — абрек? — удивился Микал.

— А... это я так, со злости. Тебя звать–то как?

— Микал. Николай по-русски. Царю нашему тезка. Похож я на царя?

— Как домовой на лешего. Царь — он рыжий и маленький. А ты вон черный, ровно жук, и ростом вроде ничего.

— Откуда знаешь, что царь рыжий?

— Кто же этого не знает, разве ты один? Папака в охране его величества служил в Петербурге, много про него рассказывал... Ну, ты, царский тезка, беги–ка вобрат, покель солнца не села, а то, не дай бог, какая казачка в потемках скарапчит, останется твоя Соня вековухой. Прощай покудова! — Ольга ударила сапогами в бока Милора и поскакала к показавшемуся в низине хутору.

— А как тебя найти?! — крикнул ей вдогонку Микал.

Ольга обернулась, помахала рукой:

— В станице все знают казака Силантия Брехова!

«Ей-богу, если б не Сона, ни за что б не расстался с этой чертовой казачкой! — с восхищением посмотрел ей вслед молодой осетин. — Воллахи! Какая красавица!

* * *

Чора поднял тетрадку, отряхнул с обложки пыль, покачал головой: «Уй, шайтан-девка!» Зашел в саклю, уселся на нары, развернул «подарок». В тетрадке какие–то закорючки — буквами называются. Вот бы почитать, что в ней написано. Только кто умеет читать у них на хуторе? Разве Микал — он в Моздоке учился — да русский. «Пойду к Степану», — решил Чора и вышел из хаты.

— А мы к тебе пришли, свет наших очей, да будет тебе удача в делах твоих, — встретила его на выходе со двора согбенная временем и нелегким трудом старушка и ткнула корявым, как древесный сучок, пальцем в стоящую рядом девушку. — Погадай, отец наш, Лизе, скоро ли вернется с заработков ее жених Исса?

— С чего ты взяла, нана, что я умею гадать? — изумился Чора.

— А как же? — удивилась в свою очередь старушка. — Ты побывал в Стране мертвых, говорил с Барастыром, видел святого Уастырджи и самого Уацилла-пророка. Теперь ты сам пророк, все можешь предсказать. Погадай, пожалуйста, этой дурочке Лизе. — Может быть, ей лучше не ждать своего непутевого Иссу? Пускай выходит замуж за Латона. Ведь ей скоро семнадцать лет сравняется. Не до старости же сидеть в отцовской сакле?

Хоть и некогда было старому кудеснику, но остановился.

— А где он, ваш Исса? — исподлобья взглянул на скрюченную старуху.

— На рудниках, где–то в Садоне.

— А тебе очень нравится, как его... Исса? — повернулся новоявленный оракул к девушке.

Та, кутая смущенное лицо в дырявый платок, утвердительно кивнула головой.

— Дай сюда руку.

Девушка протянула розовую, вспотевшую от волнения ладошку.

— Ему очень, очень тяжело, — вздохнул чернобородый гадатель, разглядывая девичыо ладонь и ничего на ней не видя, кроме желтоватых бугорков мозолей да пульсирующей голубой жилки на запястье, — но счастье сопутствует ему в делах. Уже на половину ирада деньги собрал. Нет, больше: на три четверти. Скоро домой вернется — свадьбу делать. Уй-юй! Какая нехорошая линия пересекает вот эту линию жизни. Смотри, не вздумай выйти замуж за Латона. Лучше дурману наесться, чем идти за него. — Несчастье обрушится на вашу саклю, если не послушаете меня. Я все сказал.

— Отец небесный! — старуха испуганно перекрестилась. — Неужели у нее так плохо на руке написано? А может быть, ты что–либо перепутал, отец наш? Может, там как–нибудь не так? Охо-хо! Девке скоро семнадцать стукнет, и у Латона собственная просорушка во дворе.

«Вот так и моя жизнь пошла кувырком из–за того, что у меня просорушки не было», — с горечью подумал старый холостяк, а вслух сказал:

— Если не веришь мне, зачем приходить было. Прощай, нана, мне пора идти.

— Пусть отсохнет мой язык, если тебя обидеть хотела, — встрепенулась старуха. — Сделаем так, как ты сказал. На, возьми абаз и не сердись, пожалуйста, ради бога.

Но Чора не взял платы за свой труд, чем несказанно удивил и обрадовал старуху.

— Купи лучше новый платок внучке, — сказал он с ласковой усмешкой, — а то как она в дырявом платке будет встречать своего Иссу?

Он повернулся и, сопровождаемый благодарными взглядами обеих женщин, побрел к Данелову жилью. Эх, судьба-злодейка! Почему не послала тридцать лет назад такого же гадателя красавице Настонке?

У Данела во дворе народу — как на нихасе в свободный от работы день. Тут и Дзабо Хабалов, и Терентий Хасиков, и Лыксан Джикаев, и Коста Татаров. Даже Бехо, этот нелюдимый, угрюмый домосед, приплелся сегодня к Данелу выкурить трубку и послушать свежие новости. Очень уж интересно рассказывает его русский постоялец про луну и про звезды, и про дальние страны. Такой молодой и так много знает! Что значит грамотный.

Гости сидят — кто на порожке Степановой мастерской, кто на опрокинутой вверх дном плетушке, а кто на задниках чувяков. Они дружно дымят цигарками, словно задались целью хорошенько прокоптить подвешенный в небе окорок солнца, и с вниманием слушают, о чем говорят хозяин дома со своим квартирантом.

Чора подошел к мужчинам, поздоровался, сел в сторонке на полу собственной черкески.

— ...Как бог захочет, так и будет, — доказывал Данел Степану, азартно жестикулируя руками.

— Бог–то бог, да не будь сам плох, — отвечал тот с улыбкой. — Бог тоже охотнее помогает тем, у кого денег больше.

— Чтоб свихнулся твой язык, ты плохо сказал. Нехорошо так говорить про бога, — нахмурился Данел, снова усаживаясь на обрубок дерева, с которого вскочил, чтобы легче было доказывать правоту.

— А ты хорошо говорил возле собора, — когда за кинжал хватался и хотел из отца Феофила сердце доставать? — съехидничал Степан, подмигивая хуторянам. Все засмеялись, зная, как вспыльчив бывает Данел Андиев.

— Поп-батька не бог. Он хитрый и жадный, его немножко пугать можно, — вильнул глазами в сторону Данел. — А бог — честный, добрый. Ему молиться надо, тогда хорошо будет.

— Разве ты молишься меньше других?

— Конечно, нет, а что?

— Почему же тебе бог не дал за твой молитвы таких овец, как у Аксана Каргинова, и такого дома, как у Тимоша? Почему ты ходишь в рваной черкеске, и дети твои едят просяной чурек, а не пшеничный уалибах ?

— Э, заладил: «Почему, почему?» Звенишь, как пустой кувшин, — поморщился Данел. — Так бог хочет, ему сверху видней.

— А почему он так хочет? Разве Тимош больше тебя работает?

— Зачем ему работать? У него батраков много. Я если б богатый был, тоже не работал.

Теперь уже засмеялись словам Данела: припер–таки молодого к стенке. Чора сочувственно посмотрел на своего русского приятеля: что ответит он Данелу?

Но русский лишь махнул рукой и полез в карман за махоркой. «На воде пальцем пишу», — пробурчал он сам себе под нос.

— Почему перестал говорить? Обиделся, да? — толкнул его локтем Данел. — Думаешь, Данел — во? — он постучал трубкой по пеньку, на котором сидел. — Думаешь, Данел не понимает ничего? Один ты умный? Они тоже понимают, — Данел описал трубкой полукруг в воздухе. — Тимошу надо башку резать — овец брать, вот ему отдавать, — ткнул трубкой в Коста Татарова, на черкеске которого бросались в глаза прежде всего бесчисленные заплаты. Даже трудно определить, то ли заплаты на черкеске, то ли черкеска на заплатах.

Степан усмехнулся:

— Эк у тебя все: резать да резать. Тоже мне палач нашелся. Зачем резать? Можно и так отобрать, если народ захочет.

— Народ, э... — махнул безнадежно рукой Данел. — Один думает так, другой не так. Одни плясать хочет, другой — плакать. Как сделаешь, чтоб все одинаково захотели?

— Вождь нужен, умный, смелый, чтобы другим указывал, чтобы пошли за ним.

— Думаешь, Чермен не смелый был?

— Кто он такой?

— Что? Чермена не знаешь? — удивился Данел.

— Расскажи про него.

Данел набил табаком трубку, не спеша затянулся дымом и стал рассказывать.

...Давно это было, еще до прихода русских на Кавказ. Жил в одном ауле сильный и смелый, человек. Звали его Чермен. Не было во всей Осетии джигита ловчее и благороднее его. И никого так не боялись алдары, как этого безродного кавдасарда . Боялись и ненавидели. Зато бедняки в нем души не чаяли и готовы были идти за ним хоть в огонь, хоть в воду.

Однажды, вернувшись из далекого и славного похода, Чермен узнал, что богатые родственники разделили между собой фамильное добро, не оставив ему даже клочка земли под кукурузу и просо. — Как теперь жить будешь, сын мой? — заплакала бедная мать.

— Не плачь, нана, — обнял мать Чермен. — Мой плуг будет пахать ту землю, какую захочет.

В тот же день он выехал в поле и стал пахать самый плодородный участок непринадлежащей ему земли. Алдары плевались от злости, но не смели помешать ему, знали, как страшен в гневе богатырь Чермен, глядя на своего вожака, бедняки тоже запрягли быков в сохи и отправились пахать помещичью землю. «Проклятье! — заметались в бессильной ярости алдары, — этот оборванец разорит нас. Надо от него избавиться», и избавились. Заманили предательски на чужую сторону и убили...

— А ты говоришь: «Вождь нужен», — закончил рассказ Данел. — Сильный был Чермен и отважный, как лев, а шакалы-богачи все же загрызли его. И народ так и остался бедный, несчастный.

— Одной отваги мало для того, чтобы сделать народ счастливым, — возразил Степан. — Прежде нем отбирать землю у богачей, нужно разъяснить людям, почему они так бедны и кто в этом виноват. Поэтому не только один Чермен, а сотни его помощников-нукеров должны разъезжать по городам и аулам и учить бедных людей, как им бороться против алдаров. — Степан поднялся, собираясь пройти в свою каморку. — У меня есть книга, которую написал очень мудрый человек. Если хотите, я вам почитаю.

— Почему не хотим? Читай, пожалуйста, — откликнулся первым Коста Татаров. А все остальные одобрительно загудели.

И тогда к Степану подошел Чора.

— У меня тоже есть книга, вот посмотри какая, — вынул он из–за пазухи тетрадь в коленкоровом переплете.

У Степана подпрыгнули на лбу брови.

— Как она к тебе попала? — выпучил глаза от крайнего удивления.

Чора рассказал про встречу с юной казачкой и что из этого получилось:

— Очень красивая девка и злая очень. Книгу через плетень бросила. «Это тебе за пиво и кольцо подарок!» — крикнула и в степь бегом поскакала.

— Какое кольцо?

Чора потупился.

— Наговорил на меня? — прищурился Степан.

— Бери палку, бей старого дурака, — нагнул повинную голову Чора.

— Ладно уж... — вздохнул Степан, вспоминая разговор с Ольгой на дороге у кладбища и чувствуя, как сильнее застучало в груди от мысли о красивой и гордой терчанке.

— Уй, Чора! — вскочил с места Данел и крутнул кулаком перед носом неудачника-родственника. — Тебе, наверно, совсем отшиб мозги абрек своей палкой. Черт тебя дернул за язык говорить с Ольгой. Цэ, цэ! Какая хорошая девка. Когда, из станицы провожала, в арбу сало положила, яйца положила... Мм...

— Да ладно, Данел, успокойся. Зачем нам чужие девки? У нас своих, что ли, мало? — засмеялся Степан и раскрыл тетрадь. — Послушайте–ка лучше, о чем написал поэт:

Дети Осетии, Будьте, как братья! Встретим друг друга мы Рукопожатьем. С нами великое Знамя народа. К свету с победною Песней похода! К правде сверкающей Смело шагайте! Трусы, бездельники, Прочь, не мешайте!

Слушатели переглянулись.

— Это кто же так хорошо сочинил? — изумился Коста Татаров. — И неужели в этих крючочках спрятаны такие красивые слова?

— Коста Хетагуров написал эти прекрасные стихи, твой тезка, — ответил Степан.

— Он нукер Чермена? — лукаво прищурился Данел.

— Ты угадал: он нукер вождя, имя которого — правда.

— А ты чей нукер? — поднялся с плетушки Бехо Алкацев.

— Я? — белорус рассмеялся, пригладил ладонью короткие волосы. — Я, братцы мои, сапожник.

 

Глава восьмая

Хороший дом у Тимоша Чайгозты. Не дом, а полная чаша. Все есть в этом доме, даже городская мебель. И хоть сам Тимош, когда нет в доме посторонних, предпочитает сидеть на нарах, как сиживали испокон веков его деды и прадеды, тем не менее он может усесться при случае и в мягкое кресло, подаренное в прошлую ярмарку моздокским купцом Неведовым.

Сегодня в этом кресле сидит его бывший владелец Григорий Варламович. Широко расставив обутые в шевровые сапоги ноги и откинув на мягкую спинку корпус пусть неладно скроенного, зато крепко сшитого тела, он удобно сложил на объемистом чреве тяжелые руки и сытно щурит на хозяина дома серые глазки.

— Мастер ты шашлыки готовить, — говорит Григорий Варламович и утробно икает, подтверждая тем самым, что похвала, изреченная в адрес съеденного шашлыка, чистейшей воды бриллиант, а не какая–нибудь банальная подделка.

— Очень рад, дорогой гость, что шашлык понравился тебе. О! Хасан — большой мастер. Этот чертов ногаец очень хорошо знает свое дело, — ухмыляется в ответ Тимош.

— Скажи–ка, Тимофей Александрыч, а он, этот твой Хасан, так же хорошо знает ногайские степи, как и поварское дело?

«Тимофей Александрыч»! Так Тимоша еще никто не называл. Даже пиевский старшина, человек с образованием, и тот зовет его просто Тимошем. Хозяин дома еще шире улыбается, его бритая голова покрывается испариной от огромного уважения к гостю и самому себе.

— Хасан знает буруны лучше, чем я — собственный двор. Хоть до Элисты, хоть до Каспия — все дороги знает, шайтан.

— А ты сам буруны знаешь? — усмехнулся купец.

— Немножко знаю. К Рудометкину разве не я тебя возил?

— Еще раз повезешь? — Григорий Варламович пытливо посмотрел Тимошу в самые зрачки.

— К Рудометкину?

— Там видно будет, — уклонился от прямого ответа Неведов.

— Может, сына лучше возьмешь? — предложил Тимош. Сам он не любил дальних поездок. — Микал — молодой, сильный. Хорошо буруны знает, и чутье у него, как у волка.

— Нет, Тимофей Александрыч, я предпочитаю матерых волков, а не прибылых. Дело ведь серьезное, коммерческое. Ты слущай сюда... — и гость подвинулся с креслом к самым усам хозяина, редким и жестким, как поросячьи брови.

В кунацкую вошла хозяйка дома Срафин. Она поклонилась гостю и, не поднимая глаз, обратилась к мужу:

— Наш человек, у меня сломалась машинка, совсем не хочет шить.

Тимош метнул в жену презрительный взгляд.

— Воллахи! — воскликнул он в ложном удивлении, — у нашей хозяйки всегда чадят дрова, когда в ее доме находятся гости. Могла бы подождать со своей машинкой.

— Ты забыл, наверно, отец наш, что Микал уезжает в казачий полк на смотр, ему нужны новые рубашки, — упрямо возразила Срафин.

— Я, что ли, буду чинить твою машинку?

— Прикажи позвать Данелова жильца, он, говорят, хорошо в машинах разбирается. Мырзагу Хабалову лобогрейку починил, стала как новая.

Тимош насупился: не нравится ему этот русский пришелец, нехорошие разговоры ведет он среди хуторян. Давно бы уже надо съездить в Пиев, к старшине доложить о подозрительном сапожнике, да все некогда за весенними работами.

— Скажи Гозыму, пусть позовет, — выдавил он из себя и отвернулся от супруги.

Вскоре пришел Степан. Увидев Неведова, сдержанно поздоровался и поспешил пройти за хозяйкой на женскую половину дома. Но не тут–то было.

— Гляди-кось! — вытаращил глаза Григорий Варламович, вставая из–за стола и устремляясь к знакомому парню. — Аль не узнал меня, Гордыня Бродягович?

— Меня зовут Степан Андреевич, — поправил купца вошедший.

— Те-те-те, — ударил ладонями себя по ляжкам Григорий Варламович и дружелюбно рассмеялся. — Ершист ты, Степан Андреевич, люблю таких. Значит, не соврал тогда, что на хуторе живешь. Ну, ну... Иди–ка сюда, садись рядком — поговорим ладком.

— Некогда мне рассиживаться, господин купец второй гильдии, — усмехнулся Степан.

— Язвишь? — снова засмеялся Неведов. — Ну, давай, давай. Я и сам язва порядочная. Говорил, что сапожничаешь, а сам машины чинишь.

— Это я между делом.

— А паровую машину можешь починить?

— Могу и паровую.

Купец гмыкнул, взял со стола чашку с чаем, отхлебнул и скривился.

— Тимофей Александрыч, — повернулся он к хозяину, — замени, ради бога, чем–нибудь поблагоприятственней. — Затем снова устремил на Степана умные серые глазки: А откуда ты ее знаешь, эту машину?

— Я на паровозе кочегаром три года работал,

— Чего ж ушел с паровоза?

— Нужда заставила. На фронте пулю получил в плечо, шуровать лопатой невмоготу стало. Ну, я пошел...

— Постой. Экой ты, братец мой, непоседливый. Что я тебе предложить хочу... Я за границей локомобиль выписал, так, может, пойдешь ко мне на просорушку машинистом, а? Тридцать рублей жалованья и все такое прочее. Шуровать лопатой не будешь, у меня для этого другие имеются.

— Это надо обдумать, — замялся Степан.

— Да чего там думать, — возвысил голос купец. — С твоим–то ремеслом в эдакой глуши жить. Ну как, по рукам?

— Подумать надо, — повторил Степан, уклоняясь от рукопожатия и намереваясь идти за хозяйкой.

— Ну, думай, думай, только недолго, а то другого найду! — крикнул ему вслед купец, беря со стола стакан с золотистым прасковейским вином. Выпил, провел ладонью по губам, подмигнул Тимошу: — Уважаю гордых людей, потому как сам гордый.

Голоса в уазагдоне стали стихать и вскоре сделались настолько неразборчивыми, что Микал счел дальнейшее подслушивание неразумным и отошел от раскрытого окна. Собственно, с него достаточно и того, что он успел услышать. Отец не сегодня-завтра уедет с русским купцом. Ясное дело: поедут в степь одурачивать ногайцев. Поездка продлится самое меньшее дней десять, а то и больше. Ну, что ж, судьба, кажется, сама идет навстречу Микалу. Он подошел к повозке приезжего. Сразу видно, подготовлена в дальнюю дорогу: кош над повозкой натянут из плотного брезента и закреплен основательно к стану на случай сильного ветра. Колеса на стане новые, добротные: ступицы в них дубовые, спицы ясеневые, обода вязовые, шины на ободах из толстого железа.

Заглянул внутрь фургона. Там — ящики, мешки, бочонок не то с вином, не то с водой. Поверх бочонка вылинявшая от солнца и дождей венцерада — брезентовый плащ. Интересно, что на этот раз затеял русский купец? В ящиках, по всей видимости, дешевая водка, а в мешках табак — самый ходовой товар у степных жителей! А что это вон там, между бочонком и мешками, сумка какая–то? Что в ней?

Люди, подобные Микалу, никогда не задумываются над вопросом: нравственно или безнравственно заглядывать в чужие кошельки. Косой взгляд на открытое окошко уазагдона, затем легкий, пружинистый толчок ногами о землю — и вот Микал уже кошачьим шагом приближается к брезентовой сумке с медными, позеленевшими от времени застежками. Кррак! Застежки разомкнулись, и перед глазами юноши радужно запестрели пачки... нет, не денег, а каких–то красивых бумажек с золочеными царскими гербами и вензелями на голубовато зеленом фоне. «Мануфактурная фабрика братьев Штымер и К°», — прочитал Микал затейливую буквенную вязь под раззолоченным двуглавым орлом на одной из них. Фу, дьявол! Думал, деньги, до того красивые бумажки. Значит, в мешках не табак, а мануфактура. «Наверно, гнилья какого–нибудь набрал старый мошенник — вот и хочет глаза дикарям-ногайцам ярлыками залепить», — догадался Микал, запуская руку в карман венцерады и выуживая серебряный полтинник. «Пригодится», — решил, пряча монету в собственный карман и спрыгивая на землю. Он хотел было пойти на кухню обрадовать Хасана предстоящей поездкой, но в это время в окно высунулась папашина голова.

— Зайди–ка в саклю, наш сын, — проговорила она на редкость доброжелательным тоном.

Микал вошел в дом, почтительно склонил голову.

— Завтра я уезжаю с русским в буруны. Вернусь не скоро. Смотри здесь хорошо за батраками, чтоб не ели даром хозяйский хлеб. Вернусь, пошлю сватов в Пиев. Дочь старшины хочу взять тебе в жены. В полк служить уйдешь — невестка в доме останется, может, внуком порадует.

У Микала при этом сообщении вытянулось и без того продолговатое лицо.

— Зачем так далеко ехать, баба? — глядя мимо морщинистого уха родителя, забормотал он. — Разве на нашем хуторе девушки стали горбатыми?

— Конечно, нет, — изогнул тонкие губы отец, что должно означать улыбку. — Девушки у нас красивы и стройны, дай им бог хороших женихов. Но для сына Тимофея Александровича Хестанова на нашем хуторе нет достойной пары.

— В сакле Данела Андиева старшая дочь уже невеста, — сын перевел взгляд с уха родителя на его ноги.

— В сакле Данела?! Этого нищего нахала? — выпучил глаза отец, рискуя уронить их на пол, и тотчас поубавил голос. — Гостя разбудим, если так будем свататься. Брось и думать об этой нищенке, у которой только и нарядов что одно платье ее покойной бабки. Я тебе возьму богатую и знатную жену.

— Но ведь у Сона предки тоже были из беков, — ухватился Микал за самый нижний сук генеалогического древа Андиевых.

— Это было так давно, что от княжеской фамилии остались одни лохмотья. Твоя Сона такая же княжна, как я наместник царя на Кавказе, да будет он жив еще много лет.

— Зачем мне богатая жена? Разве мой отец так беден, что не может купить платье для своей невестки?

— Чтоб тебя водой унесло! — начал сердиться Тимош. — Ты мне сын или, может быть, ты мой старший брат? Да ведь за старшинскую дочь я в три раза больше заплачу ирад, чем заплатил бы за твою нищую княжну, понял или нет? Мне уважение нужно. А какое уважение принесет мне родство с Данелом?

— Сона очень хорошая девушка...

— Воллахи! Видит бог, я терпелив. Неужели ты думаешь, я сделаю глупость только потому, что нашему сыну нравится какая–то босоногая девка? Пошел прочь, упрямый мальчишка, пока я не обломал о твои ребра новую палку, — и Тимош потянулся к лежащей на ковре увесистой трости с искусно вырезанной бараньей головой вместо рукоятки.

Микал по опыту знал, что у родителя в подобных случаях слова не расходятся с делом, и потому не стал задерживаться в его покоях, — «Ну, погоди, упрямый ишак! — совсем не по-сыновнему подумал он об отце, выходя из комнаты. — Моя тоже фамилия — Хестанов».

* * *

Недаром сказано: «На ловца и зверь бежит»; Микал не успел еще проделать и полпути к сакле своего юного приятеля Осы, как тот сам вынырнул навстречу из боковой улочки.

— Здравствуй, Микал! — крикнул он весело. — Почему злой такой?

— Здравствуй и ты, — ответил Микал. — А ты почему веселый?

— Не знаю. Мне всегда весело. Вчера было весело — мать хотела — шлепнуть мокрой тряпкой меня, а попала в сестру. Сегодня весело — у сестры утром заболел живот, и мне пришлось съесть за нее лишний кусок фыдчина. Вкусно — страсть! А завтра будет еще веселее.

— Почему ж завтра будет веселее? — заинтересовался Микал, и гневная складка разгладилась между его бровями.

— Ау, Микал. Ты совсем, забыл, что завтра Цоппай. Утром моя мать с сестрами снова носила молоко на то место, где ударила молния. Ты бы посмотрел, какая там молочная лужа . Я хотел напиться, да старая ведьма Мишурат за ухо оттащила. Вон, погляди, красное до сих пор.

— А где сейчас ваши женщины?

— Чучело делают в сакле Андиевых. Вот бы бросить им в печную трубу ужа или хотя бы тыкву...

Микал представил себе, какое воздействие может оказать на обитателей сакли вид выползающей из печки змеи или расколовшейся на куски тыквы, и даже засмеялся от удовольствия. Любил он подобные проделки, когда был поменьше возрастом. Хуторяне доныне помнят случай, когда он ночью бросил в трубу новобрачным Кесаевым курицу с перерезанным горлом. Бедная тварь так остервенело хлопала крыльями, кувыркаясь и летая по сакле, что обезумевшая от страха невеста выскочила на улицу в одной нижней юбке.

— Тыква не пролезет в трубу, — засомневался Микал, — особенно, если эта тыква с моего огорода.

— Что? Тыква не пролезет? — выкатил глаза изумленный невежеством старшего собрата по печным проделкам Оса. — Да в нее даже я пролезу.

— Где тебе... — поджал губы Микал. — Хазби Каргинов, пожалуй, пролез бы.

— Твой Хазби в лисью нору побоялся лезть, помнишь? — обиделся Оса и презрительно плюнул сквозь зубы, — Давай на спор — пролезу в трубу.

Микал пошарил рукой в кармане, побренчал мелочью.

— Вот абаз ставлю, — показал он блестящий двугривенный.

В это время они подошли к сакле Осы. Мальчик с вожделением посмотрел на серебряную монетку, потом на трубу, торчащую из бурого камыша провалившейся местами крыши, и вздохнул:

— Мараться только не хочется, в ней сажи, знаешь, сколько...

Микал вынул из кармана полтинник, крутнул в воздухе. От удара ногтем он нежно звенькнул.

— Боишься, так и скажи, — ухмыльнулся взрослый обольститель и спрятал монету в карман. — Я бы на твоем месте рубаху снял, а потом помылся, только и всего.

— Давай деньги, — протянул руку Оса, а другой рукой стал расстегивать ворот своей рубашки.

— Держи, — Микал сунул ему в ладонь полтинник. — Только сначала проводи меня в саклю, не хочу, чтобы люди видели.

Операция по исследованию дымохода не заняла и пяти минут. Микал так и покатился со смеху, когда увидел юного приятеля вылезающим из печного зева.

— Клянусь Барастыром! — воскликнул он, утирая на глазах слезы, — ты похож на черта, который, если верить этому придурковатому Чора, возит солому, на моем покойном дедушке в Стране мертвых.

— Хорошо тебе смеяться, Микал, — обиделся измазанный сажей подросток. — Как теперь отмоюсь?

— Э... сажа не родимое пятно. Набери–ка в котле горячей воды.

Поливая из ковша на спину выигравшего пари мальчишки и натирая его вместо мочалки пучком ржаной соломы, Микал ворчал ему на ухо:

— Хотел бы я, чтобы мне каждый день давали по полтиннику да еще мыли теплой водой, как какого–нибудь алдара. Слышишь, Оса? Я говорю: может быть, еще раз спустишься по трубе?

— А чего... рубль дашь — полезу, — стрельнул из–под мокрых волос черными картечинами зрачков в своего благодетеля Оса.

— Три рубля дам.

Оса так и встрепенулся весь:

— Зачем тогда моюсь? Давай полезу сейчас, пока грязный.

— Нет, Оса, не сейчас и не в эту трубу, — помрачнел Микал и, продолжая поливать из ковша на спину новоиспеченного трубочиста, стал ему что–то нашептывать в черное от сажи ухо.

* * *

С каждым днем все выше горячее солнце. Под его животворными лучами как на дрожжах поднимается озимь. Хороша пшеничка! Зеленая, густая, сочная. Вот только дождя нет. Как прошла месяц тому назад гроза над степью, так с тех пор хотя бы тебе росинка упала на сухую землю. Ох, как надо дождя! Еще постоит неделю-другую такая сушь и, считай пропал урожай.

Все чаще и чаще собираются на нихас старики. Поглаживая седые бороды или постругивая ножами палочки, с надеждой поглядывают в безоблачное сизое небо и глубокомысленно покачивают папахами. «Воллахи! Плохо дело. Рассердился на нас Уацилла, надо что–то предпринимать».

Пока мужчины со свойственной им нерасторопностью бездеятельно вздыхают на своем кургане, женщины не теряют времени даром. На мужчин понадеешься — без хлеба останешься. Поэтому они уже третью неделю подряд поливают молоком священное место, куда грозный Уацилла попал в прошлую грозу огненной стрелой. Это очень хорошая жертва — по бутылке молока от каждого двора в день. И нужно быть просто неблагодарным обжорой и несусветным скрягой, чтобы за такое жирное молоко не заплатить обыкновенной дождевой водой. О, женщины — тонкие психологи! Они знают, что даже у святого должна заговорить в конце концов совесть при виде такого щедрого приношения. Нет, не отвертеться старику Уацилле от ответного дара. То, что и сегодня небо по-прежнему безоблачно, еще ни о чем не говорит. Имеющие силу и власть любят поломаться перед теми, кто у них в зависимости это все знают. Да и праздничный ритуал не соблюден до конца. Ну, зачем бы женщины обливали друг друга водой, если бы шел дождь?

А так, вы посмотрите, какие веселые улыбки расцвели в это прекрасное весеннее утро на лицах обычно серьезных, занятых ежечасно нелегким трудом хуторянок. Как преобразились эти лица: помолодели, похорошели, зарумянились. Словно кто–то невидимый, очень добрый, умыл их в свою очередь жертвенным молоком и разгладил ласковыми пальцами преждевременные скорбные морщинки — следствие постоянной заботы о насущном куске хлеба. Даже у старух сегодня какой–то неземной радостью светятся их давно уже подернутые дымкой равнодушия глаза.

— Цоппай! О, Цоппай! — выкрикивают хором женщины, следуя за крестообразным чучелом, сооруженным из палок и старого платья, которое несут «за руки» Даки Андиева и ее подруга Фатима.

Вот толпа приближается к очередному двору. Из сакли выходит хозяйка с двумя ведрами воды, одета она чисто, но более чем просто. Эта несвойственная женскому полу скромность в праздничных нарядах станет понятной тотчас, как только участницы процессии схватят ведра и бесцеремонно окатят водой самое хозяйку и всех остальных, кто подвернется под руку. Визг, хохот, крики. Сопровождающие взрослых ребятишки прямо–таки стонут от восторга. Сверкают на солнце радужные брызги. Сверкают белозубые улыбки. Сверкают опьяненные безудержным весельем глаза молодых и пожилых проказниц. Сегодня — Цоппай! В этот день не только разрешено, но и положено смеяться, петь, кричать и как можно усерднее обливать водой друг друга. На счастье. В сторонке под плетнем сидит Дудар Плиев с подростками. О чем–то им оживленно рассказывает. Он исподтишка оглядывает приближающуюся толпу. Еще есть время спрятаться, но парень делает вид, что зазевался: пусть обольют его водой. Тем более, что готовится совершить этот освежающий акт его кареглазая Надеж вместе с красавицей Сона Андиевой.

А девчата и рады стараться: с хохотом, с криками опрокидывают полные ведра на молодецкую голову. До чего же приятно хоть раз в году выплеснуть вместе с водой накопленную веками обиду, на это деспотичное, самодовольное существо — мужчину.

Тем временем удостоенная внимания карнавальной процессии хозяйка дома в ответ на прохладительный душ выносит из кабица и высыпает в общий мешок чашку муки, ячменя или проса. Ведь надо же из чего–то сварить пиво и брагу, а также приготовить пищу для праздничного пира.

* * *

Прошло несколько дней. В пятницу собрались женщины на лужайке, буйно поросшей спорышем и ромашкой. Каждая хозяйка принесла и положила на разостланные по траве скатерти — три уалибаха, три пышки, вареного петуха, бутылку или графин пива.

Чинно расселись вокруг импровизированного стола. Малыши, словно пронырливые воробьи, уставились жгучими глазенками на вкусные вещи и ждут удобного момента, чтобы незаметно от взрослых стянуть кусок пышного пирога.

Старшая стола, наполнив стакан, предложила тост:.

— О боже, золотой Илья! Тебе мы молимся. Дай нам дождей, чтобы хлебом и скотом были богаты мы. Кто горд своим хлебом и скотом и кто, будучи здоровым, ел их на свадьбах и кувдах, того сделай нашим товарищем.

— Оммен!

Выпили. Закусили. Сунули малолетним участникам торжества по куску пирога и курятины. Теперь можно обратить внимание и на мужей. Сидят, бедняги, в сторонке, строгают палочки — до того заняты важным делом, что даже не замечают пирующих жен.

Послали на мужской курган представительниц, с графинами араки и двумя вареными петухами в руках. Поклонились представительницы, попросили суровых супругов:

— Скажите «оммен» нашей жертве.

Мужчины приняли дар, словно одолжение сделали: на что не пойдешь ради всеобщего блага? Пропустили рог по кругу — повеселели лица, окрепли голоса. Пропустили по второму — послышались шутки, смех, двусмысленные реплики в женскую сторону. Хорошее, конечно, дело затеяли бабы. Но разве сравниться им в принесении жертвы с мужчинами? Подумаешь, покапали молоком на святое место да по стаканчику пива выпили. Хе! Разве ж это жертва? Вот когда мужчины станут жертвовать, так небу, станет жарко, и у святого Уацилла со лба ручьем польется пот на землю. Пожалуй, пора уже резать жертвенного быка для пира. Вот он стоит около людей, весь обвешанный пестрыми лентами. Не боится, шельмец, никого — привык. Еще бы! Никому не разрешается обижать священную, купленную на общественные деньги скотину.

Пора, пора делать каукувд. Нельзя надеяться на одних женщин. Да и арака выдохнуться может. Попробует такой араки Уацилла, плюнет и скажет: «Черта вам лысого, а не дождя».

Тем временем женщины кончили пировать и, отослав с детьми домой посуду, направились к колодцу.

Там хорошенько облили друг дружку водой, а кое-кого искупали прямо в колоде, из которой пьет домашний скот. Легкая тень пробежала по земле — это солнце спряталось за облачко. «Бог принял нашу молитву, будет дождь», — облегченно вздохнули женщины и, мокрые, разошлись по домам.

Давненько уже не было у Даки такого хорошего настроения. От выпитого пива хотелось смеяться и шалить, словно она не мать семерых детей, а шестнадцатилетняя проказница-ласточка, как ласково ее называл в те благословенные времена Данел.

— Знаешь что, Фатима, — шепнула она подруге, с которой вместе возвращалась с праздничного гулянья, — зайдем в мою саклю, У меня в бочонке осталось немного пива — очень вкусное. Посидим, поговорим. Наши мужчины губы аракой помазали — теперь будут горло драть на кургане до утра. А мне не хочется в такой день одной оставаться. Пойдем, а?

Фатима согласилась: всех дел не переделаешь, надо дать отдохнуть рукам хоть на праздник.

В сакле Андиевых — ни души. Даже маленького Казбека нет в люльке. Видно, утащила с собой на улицу оставленная дома за няньку двенадцатилетняя Вера. Ну что ж, тем лучше: никто не будет мешать задушевным разговорам подруг.

Женщины поставили на нары фынг, водрузили на него корчажку с пивом, уселись поудобнее и... не заметили, как высохли на них, облитые у колодца платья, как спряталось за горизонтом солнце и как пришла с пастбища корова.

Когда, наплясавшись на игрище, Сона вечером вернулась домой, то увидела мать крепко спящей на нарах. Она убрала фынг и пустую корчажку, накрыла подгулявшую родительницу лоскутным одеялом. «Спи, нана, — с нежностью подумала при этом, — когда вернется отец, я разбужу тебя» . Затем, подоив корову и накормив прибежавших с улицы малышей, уложила их спать и сама, не раздеваясь, прилегла рядом с матерью — не проспать бы возвращение отца.

Грустно турчал сверчок под нарами. С окраины хутора доносился пьяный гомон мужчин. На сердце почему–то было тревожно. Неужели оттого, что Микал весь вечер не спускал с нее пронзительного взгляда, а рядом с ним вертелся этот одноглазый страшный Гапо с сабельным шрамом через все лицо и с нахальной ухмылкой на толстых губах. Удивительные истории рассказывают про него. Будто он абрек, но ни разу еще не попался стражникам — такой ловкий и удачливый. Никто не знает, чей он родом, где живут его близкие. Похоже, что близкие у него везде: в Осетии и Кабарде, на Ставропольщине и в Чечне. Если у вас пропал бычок, лучше всего узнать о его судьбе через вездесущего Гапо. Если Гапо не знает — никто не знает, и тогда лучше всего утешиться мыслью, что злосчастное животное провалилось, по всей видимости, под землю. Однажды у Афанасия Габуева пропало двенадцать голов скота. Целое стадо! Три дня искал пропажу хозяин, на четвертый обратился к Гапо: «Поищи ты, пожалуйста».

Поехал Гапо по своим дальним «близким». Вначале в Кабарду заглянул, потом в Чечню. Вернувшись, сказал Афанасию: «Завтра утром забери свой скот возле Невольки у Графского хутора. Только прости: белого бычка не будет, не уберегли», — и, разведя руками, откровенно расхохотался.

Сона зябко пожимает плечами: почему так часто взглядывал на нее Микалов дружок? Может быть, задумали нехорошее дело? А вдруг Микал решил надругаться над нею, как тогда возле колодца? От такой мысли по телу добежали мурашки. С гулко бьющимся сердцем встала, вышла в сенцы, проверила засов в двери: дубовая палка прочно сидит в железных скобах. Вернулась в хадзар. Посмотрела в окошко: на дворе темно — глаз выколи. Снова легла возле матери. Попробовала думать о чем–либо веселом. Улыбнулась в темноту, вспомнив, как Степан учил ее писать по-русски. «Я люблю маму», — прошептала заученную на прошлом уроке фразу. Ох-хай! Как трудно выговаривать чужие слова — язык поломать можно. Говорили бы все просто, по-человечески, и она произнесла эту фразу по-осетински. Сона вздохнула, повернулась на другой бок. Конечно, она очень любит маму и отца тоже, и всех своих сестренок и маленького братца — они родные. А вот почему она любит, этого сероглазого чужака, и сама толком не знает. Просто любит — и все. Она обязательно научится писать по-русски и, когда выйдет за него замуж, то будет ему шептать эти хоть и некрасивые, но все же ласковые слова «Я люблю маму». Нет, не «маму», а как это по-русски? «Ты»? Нет. «Твоя»? Тоже не так. Ах да... «Тебя». «Я люблю тебя, Степан».

Какой то легкий шорох на крыше отвлек ее от поисков нужных слов. Она приподнялась на локте, прислушалась, «Кошка, наверно, охотится за воробьями», — подумала Сона, снова ложась и чувствуя, как неопределенная тренога отодвигается с приближением сна.

Ночь, черная, как сердце злой колдуньи. Нет в небе звезд, их, наверно, завесила шалью бабка Бабаева, летая на метле со своим приятелем чертом. А что? Самая подходящая обстановка для нечистой силы. В такие вот теплые, пропитанные полынным духом ночи Вечный Шутник так и толкает под ребро того самого мужчину, у которого— «седина в бороду», понуждая его, несмотря на колотье в спине, тащиться в потемках к той вдовушке, что одним лишь взглядом сверкающих глаз врачует старческие недуги. Нет лучшего времени для слуги дьявола, как глухая пора незадолго перед самой полночью, когда дороги и тропки растворились в чернильной темноте, а плетни и хаты повырастали там, где их днем и в помине не было.

— Э, черт! Ну и темнотища: в двух шагах ничего не видно. Опять на плетень напоролся.

— Тише ты... Держись за мной. Да гляди, одеяло не потеряй.

— Тут как бы последний глаз не потерять. Клянусь богом, Микал, плохую ночь ты выбрал.

— Уже пришли... Давай сюда своего коня. Вот та-ак... Ну–ка, помоги подсадить мальчишку. Ух, тяжелый какой. Зачем так много ел, вечером? Вот застрянешь в трубе — будешь знать.

— Не застряну...

— Ладно, помалкивай. Нашел место для, разговоров. И не топай, как сайгак — за версту слышно. Снимешь засов и тихонько царапнешь дверь, понял?

— Понял... — Оса, одетый в старый бешмет Микала, пополз по камышовой крыше.

Вот и печная труба. Подпрыгнув, сел на нее, опустил внутрь ноги. Страшно, аж дух захватывает! Впору хоть отказаться от трех рублей, чтобы не лезть в эту воняющую гарью дыру. Но не лезть нельзя, ведь он вместе с Гапо только что поклялся Микалу страшной клятвой: «С тобой и за тебя, да покарает нас бог, если изменим тебе. За тебя готовы сесть в тюрьму, готовы стать кровниками и умереть!»

Правда, умирать даже за такого хорошего товарища, как Микал, не хочется... А хорошо отсюда виден освещенный горящими лучинами мужской курган. И слышно хорошо. Даже можно различить слова «Песни Хазби», которую запевает Чора. «Мама, что это будет, если я видел во сне, как голуби дрались и рвали друг у друга перья?» — спрашивает запевала тонким пронзительным голосом и сам же отвечает на свой вопрос: «Убьют тебя, Хазби, и твои сестры будут рвать от горя волосы». «Мама, что это будет, если я видел во сне, будто мой верховой конь вырвался без уздечки и бегал по полю?» — снова вопрошает Чора фальцетом. «Убьют тебя, сынок, и твоя жена останется без мужа», — отвечает он тем же голосом под протяжный, аккомпанемент подвыпивших участников самодеятельного хора.

— О-ой! — сочувствует такому страшному предсказанию матери пугливое эхо.

Однако не для того, чтобы слушать песни, залез на чужую трубу Оса. Положив локти на кирпичи, он просунул в пропахшее кизячным дымом отверстие гибкое тело и, упираясь коленками в теплые стенки дымохода, стал спускаться вниз.

Дальнейшие события развивались с молниеносной скоростью. Едва Оса снял с двери засов, как в нее ворвались оба его взрослых сообщника. Один из них чиркнул спичкой, а второй схватил в охапку спящую девушку и, прижимая к газырям черкески, потащил на улицу к оседланным коням. «Вот уж не думал, что Сона такая тяжелая», — невольно отметил про себя похититель, провожаемый дружным ревом проснувшихся малышей.

Такой бесцеремонный прием, по-видимому, разбудил досматривающую третий сон красавицу. Она испуганно ойкнула и отчаянно заболтала чувяками.

— Затыкай скорей! — прохрипел партнеру несущий столь драгоценную и вместе беспокойную ношу.

Гапо — это был он, одноглазый разбойник — тотчас-же всунул в рот пленнице припасенный для этой цели платок и закрутил ее в байковое одеяло.

— Держи! — Микал сунул изгибающийся сверток товарищу, сорвал повод с плетневого кола, одним махом вскочил в седло. — Подавай сюда!

С места в карьер рванулись зараженные общим волнением кони. Звучно процокали копыта в ночной тишине и замерли вдали.

...Два графина араки, присланные женщинами на мужской холм, сыграли роль стружки при разведении костра. Пламя вспыхнуло, но тотчас стало тухнуть из–за недостатка топлива.

— Неужели мы не мужчины, что не можем принести святому Уацилле приличную жертву? — возвысил голос Михел Габуев, когда убедился, что из графина уже ничего не льется в рог.

Окружающие его мужчины заворчали обиженно. Оказывается, все они — мужчины. И тогда поступило предложение о проведении «суда» над провинившимися хуторянами.

— Латон Фарниев купил тачанку, — торжественно объявил «судья» Михел Габуев. — Он должен принести четверть араки и закуску.

— Да ведь за тачанку вы меня уже судили на празднике Хорыуацилла! — вскричал «обвиняемый».

— Тогда судили за весь стан, а сейчас за одни колеса. Ведь не хочешь же ты, чтоб они у тебя рассохлись?

Конечно, не хочет. Латон вздохнул и красноречивым жестом направил молодого Дудара Плиева в нужном направлении.

— У Данела шесть дочерей. С него причитается графин, — продолжал выносить приговоры судья.

— Ау, господин судья! — удивился Данел. — Ты, наверно, забыл, что у меня, кроме дочерей, есть еще и сын?

Михел хитро прищурился и удовлетворенно огладил седую бороду:

— Прости, пожалуйста, совсем забыл, да будет у тебя семь сыновей, Данел. Не надо нести за дочерей графин араки...

Данел игриво толкнул рядом сидящего Степана локтем, горделиво выпятил грудь: не выгорело у судьи!

— ...Ты принесешь четверть араки и вареного петуха — за сына, — закончил тем временем приговор судья, и весь нихас так и грохнул хохотом.

Неизвестно, что хотел ответить на такой приговор Данел, ибо в этот кульминационный момент пира к нему подбежала растрепанная дочь Вера.

— О баба! — крикнула она с рыданием в голосе. — Иди скорее домой, нашу Сона украли!

Если бы вдруг черное небо раскололось над головой и из небесной трещины появился на своем трехногом скакуне сам Уастырджи, пирующие мужчины так бы не поразились этому, как услышанной новости.

Данел одним прыжком подскочил к плачущей дочери:

— Что ты плетешь, дочь наша? Тебе, наверное, приснился дурной сон?

— Нет, баба-а... не со-он... Двое мужчин ворвались в нашу саклю и утащили сестру.

— А мать где?

— Не знаю, баба, ее нет дома.

— Уй-юй! Кто–то захотел, чтобы я напился его крови! — вскричал Данел и, выхватив кинжал, бросился бегом к своему дому. Все остальные последовали за ним, оглашая окрестности проклятиями и воинственными кличами.

* * *

Микал прижимал к груди украденное сокровище, и тепло женского тела, проникающее сквозь легкое одеяло, заставляло его выбивать зубами мелкую дробь. «Посмотрим, что ты теперь скажешь, гордячка», — думал он, вызывая в памяти картину последнего с нею свидания у колодца. Но злобы в себе не ощущал. Наоборот, чувство глубокой нежности овладело им с того самого момента, когда прижал к груди это слабое, беззащитное существо. «Как бы не задохнулась от платка — что–то притихла», — мелькнула тревожная мысль. Он натянул поводья, крикнул товарищу:

— Стой, Гапо! Отдохнем немного.

Соскочив на землю, Микал снял с седла пленницу, осторожно опустил ногами на дорогу.

— Если будешь вести себя хорошо, я освобожу твой рот от этой затычки, — сказал Микал, отворачивая край одеяла с головы девушки. — Не пытайся кричать, все равно здесь никто тебя не услышит. — С этими словами Микал выдернул кляп изо рта любимой и тотчас отшатнулся от потока хриплой ругани:

— О, чтоб ваш дом разрушился! Чтоб у вас руки отсохли! Чтоб вам заткнули рот на том свете раскаленными булыжниками! Ты бы еще бабку Бабаеву украл себе в жены, Микал, чтоб тебе никогда водой не напиться! Ох, бока мои! Ох, ребра мои!

— Ай, как некрасиво ругаешь ты своего жениха, красавица, — удивился Гапо. — Придется тебе снова запихнуть в рот мой платок.

— Запихни себе язык в глотку, чертов абрек! Подойди только, я тебе последний глаз вырву, уаиг проклятый! — разъяренная пленница направила в его сторону растопыренные пальцы рук.

— Не трогай ее, Гапо! — крикнул Микал, едва приходя в себя от изумления, порожденного роковой ошибкой. — Это не Сона, это ее мать. Воллахи! Сам черт подсунул ее мне вместо дочери.

В темноте со стороны хутора замелькали красные огни факелов. Кажется, хуторяне заметили кражу и бросились в погоню за ворами.

— Прости, нана — не за тобой охотились, — Микал вскочил на коня и, сопровождаемый товарищем, растворился в ночной темени.

Даки осталась одна на дороге, охваченная непроглядной тьмой и досадой на этих двух шалопаев, бросивших ее, как ненужную вещь, посреди степи и не выслушавших до конца всех ругательств, на которые она была признанная мастерица.

— Чтоб весь ваш род в золу превратился! — погрозила она кулаком и, перекинув через плечо трофейное одеяло, зашагала навстречу приближающемуся всаднику с факелом в руке.

— Как! Это ты, мать наших детей? — вылупил глаза Данел, соскакивая с коня и подбегая к супруге. — Ты бежала за этим негодяем, который украл нашу дочь?

Даки отрицательно покачала головой:

— Нет, отец наш, Микал украл не Сона, а меня.

— Да зачем же ты ему понадобилась? — удивился глава семейства.

— Ты ошибаешься, отец наш, считая, что я уже никому не нужная старуха. Как видишь, меня еще можно украсть.

— Не болтай глупости. Скажи толком, что произошло?

— Бог не дал совершиться злому делу: в темноте Микал перепутал мать с дочерью.

— А где же она?

— Не знаю.

— Так почему же ее нет дома? — вскричал Данел и, вскочив на коня, помчался назад к хутору.

Степан, прибежавший с нихаса в саклю вместе с Данелом, плохо соображал, что делает. Украли! Эта ужасная мысль гвоздем долбила в отягченную хмелем голову, мешая сосредоточиться на каком–нибудь целеустремленном действии. Сона украли! Как вещь, как штуку материи! Он рассеянным взглядом окинул перепуганных плачущих детей, дрожащей рукой погладил по спутанным волосенкам маленькой Гати, заглянул зачем–то под нары и уже хотел бежать вслед за хозяином в конюшню седлать коня, чтобы броситься вместе со всеми в погоню за ночными грабителями, как его слух привлек булькающий звук со стороны кабица. Держа над головой стреляющую искрами лучину, Степан подошел к черному квадрату окна, соединяющего хадзар с кабицем — острый хмельной запах перебродившей браги ударил ему в нос. Он просунул лучину в окошко и едва не вскрикнул от удивления и радости — из стоящей под самым окном огромной, ведер на сорок кадушки выглядывали испуганные и в то же время осоловелые глаза его любимой.

— Сона, милая! Как ты сюда попала? — Степан, уронив лучину, подхватил под мышки скользкое от браги девичье тело, приподнял над кадушкой. Тотчас две руки, мокрые, теплые, обхватили его за шею.

— Я люблю маму... — прошептал в темноте самый нежный в мире голос, и Степан ощутил на щеке горячее дыхание дорогого ему существа. Он осторожно вытащил Сона через узкое оконце, прижал к груди, липкую, пропитанную насквозь спиртным духом.

— Любимая... — замирая от счастья, Степан губами отыскал в темноте губы девушки. Она не отвела их прочь.

— Я люблю маму, — прошептала снова, когда перевела дыхание после долгого поцелуя. — Я люблю тебя, Степан.

— Счастье мое! Судьба моя! — Степан покрыл поцелуями горячее лицо, шею, пахнущие хмелем волосы, нос, мохнатые ресницы. Девушка не отстранялась. Раскрыв влажные губы, она тихонько смеялась. Потом смех ее перешел в слезы. Тело ее обмякло и поползло со Степановой груди вниз. Она что–то пропела заплетающимся языком, и Степан понял, что его любимая находится в таком опьяненном состоянии, которому позавидовал бы и ее дядюшка Чора.

Оказывается, услышав шум от выдвигаемого засова и затем скрип открываемой двери, перепуганная насмерть Сона бросилась через окно в кладовку и угодила в бочку с брагой, где и надышалась допьяна алкогольными парами. «Милая моя», — Степан еще раз поцеловал засыпающую на его руках любимую и, приказав Вере переодеть пострадавшую сестру, вышел из сакли.

Он не успел выкурить цигарку, как на дороге послышался цокот копыт и гневный голос Данела:

— Куда же она могла деться, да пропасть бы мне вместо нее?

Степан поспешил ему навстречу:

— Не беспокойся, Данел, твоя дочь жива и здорова, только немного пьяна.

— Как пьяна? — возмутился отец, спрыгивая с коня и направляясь к дому. — Ты хочешь сказать, что Сона напилась на празднике, как какая–нибудь потаскушка?

— Я хочу сказать... — перебил его Степан и тут же рассказал отцу о приключениях его старшей дочери, благоразумно пропустив из них некоторые детали.

— Слава всевышнему! — перекрестился обрадованный родитель и, даже не войдя в саклю, чтобы взглянуть на спящую дочь, вновь прыгнул в седло. — Не будь я Данелом Андиевым, если не напьюсь хестановской крови!

— Послушай, Данел! — крикнул Степан, пытаясь ухватиться за повод уздечки. Но Данел только прорычал в ответ: «Забери лучше в степи нашу супругу» и скрылся в темноте.

Через минуту уже можно было слышать его голос на противоположном конце хутора перед окнами Тимоша Чайгозты:

— Эй, Микал! Трусливый щенок! Если на тебе не бабий платок, то выходи скорее — ржавчину со своих зубов я сниму твоей кровью!

На его крик вышла старая Срафин. Зябко подергивая узкими плечами под широким пуховым платком, спросила, почему так расшумелся сосед среди ночи.

— Где твой выродок?! — Данел сорвал с плеча кремневое ружье, выставил перед собой. — Я пристрелю его, как бешеную собаку!

Мать Микала закрестилась в страхе:

— Его нет дома, клянусь моими покойниками. Но почему ты хочешь убить моего сына?

— Он обесчестил меня, твой щенок, — и Данел рассказал перепуганной насмерть матери о ночной проделке ее непутевого сына.

— Горе моей седой голове! Но ты ведь сам говоришь, что он сделал это по ошибке. Прости его, Данел, не желай смерти моему единственному сыну. Он так любит твою дочь. О, горе мне, горе!

— За такие ошибки расплачиваются только кровью. А где его отец, старый индюк Тимош? Почему прячется за твоей юбкой?

— Ты же знаешь, сосед, он уехал в буруны с русским купцом. Я одна в сакле. Может быть, моя кровь окупит ошибку Микала? Застрели, меня, Данел...

— Ты смеешься надо мной, женщина! Где это видано, чтобы мужчина мстил бабам? Я ухожу. Но передай своим мужчинам, что отныне они мои кровники, — с этими словами Данел вскинул к плечу допотопную фузею, клацнул тяжелым курком. Грохнул выстрел, и от печной трубы Хестановых во все стороны брызнули куски кирпича.

— Так будет с каждым, кто из вашего рода попадется мне на глаза! — крикнул Данел и поскакал к собственной сакле. За ним невидимо тянулась через весь хутор от дома Тимоша к его дому нить кровной мести.