Терская коловерть. Книга первая.

Баранов Анатолий Никитич

Часть вторая

 

 

Глава первая

Над станицей летели журавли. Высоко, под самым солнцем. Их прощальные крики доносились оттуда чуть слышными отзвуками серебряных труб и вызывали в душе необъяснимую сладостную боль. Казалось, улетала с этими вольными птицами к молодость, и любовь, и надежда на лучшее будущее.

Денис Невдашов тяжело вздохнул, отнял от белесых, выгоревших на солнце бровей сложенную козырьком ладонь и произнес с чувством:

— Легкого вам путя, братцы!

— С кем это ты гутаришь, сосед? — спросил из–за плетня Кондрат Калашников.

— Журавли улетают, — ответил Денис, подходя к плетню. — Мотри, вон клином пошли над Тереком.

— Ну и чего? — усмехнулся Кондрат, пожимая протянутую через плетень тощую Денисову руку. — Пущай себе летят. Они завсегда к зиме улетают.

— Знамо дело, всегда, — согласился Денис и снова вздохнул. — Только мне дюже грустно. Вот тут навроде червяк точит, Денис ткнул себя кулаком в грудь, прикрытую грязной холщовой рубахой.

— Чудной ты, Денис, — тряхнул черноволосой головой Кондрат. — С тобой говорить — ведро слез надо иметь про запас. «Журавли улетают». Ну и шут с ними, с энтим и журавлями. Не индюки, чай, чего их жалеть?

— Все одно жалко, Кондратушка. Будто само лето вместе с ними улетело.

— Эх ты! Велика беда. Жито посеяно, меды сварены — пущай улетает, по весне вернется. Теперь в самую пору свадьбы играть, чихирь пить да песни петь. Ты погляди, как красиво кругом! Терек блестит, ровно живой, и лес за ним стоит еще зеленый.

— Осыпется.

— А сонца как жгеть, прямо по-летнему, не гляди, что Покров наступил.

— Погаснет.

Кондрат изумленно перегнул черную бровь.

— Чего? Это сонца–то погаснет? Кто тебе такое сказанул?

— Богомаз, что у Сюрки Левшиновой на фатере живеть. Он в Грозном жил — грамотен дюже.

— Ну, и чего он тебе наплел?

— Сонца, мол, сгорит, как кизек в печке — только вонь останется.

— И когда же?

— Може, через тыщу годов, а може, через мильен.

— Да если через тыщу, какая тебе в таком разе печаль? На твой век, небось, солнца хватит.

— Оттого и грустно, Кондратушка, — в глазах Дениса отразилась такая беспросветная тоска, что у его соседа пробежали по спине мурашки. — Как подумаю, что все на этом свете невечное, так веришь, жить становится неохота. Взять хотя бы грушу. Давно ли мой родитель, царство ему небесное, посадил ее, а гляди, в ней дупло какое — труха сыпется.

— Теперь ты посади — другая груша вырастет.

— Дык и она тоже засохнет, — лицо Дениса передернулось в страдальческой улыбке,

— Фу! чтоб тебя... даже вспотел от твоего разговору. Погутарил с тобой, вроде мух наглотался. Выходит, и детишков родить не следовает, все едино помрут?

— Помрут, — подтвердил Денис, неловко переминаясь с ноги на ногу. Длинный, тощий, он сам в это время напомнил журавля, который не смог почему–то улететь с родной стаей.

— Брешешь, Денис! — сосед так сжал колья плетня, что побелели пальцы. — Жизня, она вечная. Одни помрут — другие народятся. И сонца не сгорит. И журавли снова из–за гор вернутся. Бре-ешешь. Всему миру гибель пророчишь, а у самого Стешка пузатая, как турецкий барабан, ходит. Зачем тебе дите, если все на свете тлен?

— Сына хочется... пропадает не за хрен Невдашовская фамилия, — жалко улыбнулся Денис.

— Да над шиша она тебе, фамилия? Один черт ведь сонца того...

— Когда она еще сгорит, а фамилии жалко. Мой прапрадед Егор Невдашов с самим Пугачевым... И что за баба мне попалась чертячья? Пуляет кажон год одних только девок. И откель они у ней берутся, скажи на милость?

— Да, небось, таскает все из той же дуплистой груши, — рассмеялся Кондрат.

В это время за воротами Денисова подворья раздался отчаянный визг немазаных колес. Казалось, с кого–то сдирают живьем кожу.

— Дед Хархаль пеньки, должно, с Тереку везеть, — поморщился Денис. — Черт старый, хучь бы арбу смазал. Визжит, как недорезанная свинья.

— Денис! — донесся из–за ворот старческий дребезжащий голос, — ты где тама завис? Ходи–ка сюда, рви твою голову.

— Слыхал? — кивнул Денис лохматой головой в сторону плетневых ворот. — Мохом уже от старости зарос, Почитай, одной ногой в могиле стоит, а все хорохорится. Должно, прикидывается, что ему дюже весело. Тут бы на его месте давно от тоски засох, как тот пенек, а он... Ну, чего тебе, деда, приспичило? — крикнул хозяин двора и направил ноги-жерди к хворостяной калитке.

— Мне, Денис, приспичило — молочка бы птичьего, — встретил его незваный гость хитроватой улыбкой на заросшем белой бородой личике, которое казалось, еще меньше от нахлобученной на самые брови огромной папахи.

— Ошибся ты, дед, чуток адресом за молочком–то, — нахмурился Денис. — Это тебе к атаману нашему аль к отцу Михаилу стучаться надо. А у меня молочка...

— ...Из–под пегого бычка, — подхватил веселый старик и затрясся от смеха, обнажив на редкость ровные и крепкие для такого почтенного возраста зубы. — У атамана нашего — ухватка вся папашина. Он, поди, рви его голову, и для себя молочко водой разбавляет. Скуп, кормилец, прах его расшиби. Нет, брат Дениска, нас туда не пускают и близко. Вот тебе дровишков привез. Отчиняй ворота — едет в гости голова! — старик взялся за ручки двухколесной тележки, нагруженной серыми от речного ила корчами.

— Что ты, Прохор Митрофаныч! — испугался Денис. — Мне тебе платить за дрова нечем. Вези к соседу моему Кондрату.

— Что ты все: платить да платить, — посерьезнел старик. — Тебя не целуют — ты губы не подставляй. Чихирю чапурку нацедишь при случае — и весь расчет. Отворяй, чего стоишь? Или, може, у тебя дров, как у генеральши Сафоновой?

— Ну, ежли так... — Денис распахнул ворота.

Взвизгнули колеса тележки. Испуганные непривычным звуком, заметались по двору куры. «Куда? Куда? Куда?» — кричали они при этом. Золотисто-красный петух с сизым гребнем на голове взлетел на плетень, хлопнул крыльями и заорал на всю станицу: «Ка-ра-ул!»

— Смазал бы ты, дедок, колеса в арбе, — покривился Денис. — Всю мою хозяйству поднял на ноги.

Старик хихикнул:

— Все неколи, прах ее расшиби. Как в той побасенке: едет казак на арбочке в Моздок на базар, немазаная арбочка скрипит-приговаривает: «Продаст, купит — подмажет, продаст, купит — подмажет». Возвращается хозяин с базара, погоняет лошадь, торопится домой. Арба стучит колесами: «Продал, пропил — не подмазал, продал, пропил — не подмазал».

— От такого визгу баба моя испужается, могёт разрешиться до времени, — не успокоился дедовой басней Денис.

— Помилуй, господи! — перекрестился дед Хархаль. — А что, скоро она, Стешка–то?

— Не седни-завтра. Аж сердца заходится: ну, как знов девка? Тогда бери веревку — да на крюк под крышу.

— Что ты, Христос с тобой, Денис! Мысли какие греховные. Ну, что ж с того, что девка. Девка, она ведь, рви мою голову, тоже человек.

— Человек–то человек... Только на этих человеков надела не дают. Чем их кормить, половой? Да и куда девать? Курень одно название, чуть поболе курятника.

— Э, нашел о чем тужить. Где пятеро в хате, там и шестому места хватит. Бог крест в руки вложит, он же и нести его поможет. Гляди соколом, казак, а то заклюют вороны. Да вот еще чего, пока не запамятовал... Даве встрел меня Макар Железников. Так он велел передать, чтобы завтра в буруны собиралися, на десятую ленту — колодец копать. И Кондрату скажи. Да вот он и сам.

— Здорово дневал, станичник! Слыхал, об чем я твоему соседу докладал? Вот и хорошо, что слыхал. Ну, прощевайте покеда, не поминайте лихом Прохора-деда, — и старый импровизатор поволок разгруженную тележку на улицу.

* * *

Выкопать колодезь в степи это не «наурскую» сплясать под гармошку Маруньки Ивановой. Много нужно пролить пота в бурунские пески, чтобы добраться сквозь них до желанной воды, холодной, чистой, слегка солоноватой.

Копали колодцы «раскопом». Для этой цели сколачивалась артель дворов в двадцать, а то и тридцать. Намечали место в степи. Выезжали туда целым табором и, помолясь, начинали рыть огромную яму, верхний круг которой составлял тридцать, а то и более саженей. Добравшись до воды, ставили сруб и засыпали воронку все тем же песком.

Возле такой же ямы сидели и наши знакомые казаки: Кондрат, Денис и еще человек двадцать раздетых до торса станичников. Блестя на солнце загорелыми спинами, они лениво перебрасывались словами.

— Еще чуток и до Китая докопаемся, — сплюнул в яму Ефим Дорожкин, небольшого роста казачок, прозванный в станице Недомерком.

— Не плюй в колодец, дуролом, — беззлобно прикрикнул на него Кондрат. — Сам же апосля пить будешь.

— Да ить водой тут покелева и не пахнет, — возразил Ефим и снова направил разговор к понравившейся ему теме: — Вот бы, братцы, рыли мы, рыли и дорылись бы до китайского государствия, если Сюркин богомаз не брешет, что земля, как арбуз, круглая. Вылезли бы мы на ихнюю территорию, а там энтих...

— Китаек, — подсказал сбоку молодой казак Минька Загилов. — Глаза у них узкие, носы плоские: «Шибко шанго любим казаки русские».

Минька до того живо изобразил узкоглазую представительницу китайской нации, так мастерски произнес ее возможное высказывание, что все так и покатились со смеху.

— Ой, черт паленый! Ха-ха-ха! Неначе сам тольки оттудова, нечистая сила.

Минька, черный от солнца, словно головешка, довольно улыбался, показывая белые, как у цыгана, зубы.

— Кому что, а голодной куме — хлеб на уме, — безнадежно махнул рукой Недомерок и повернулся к Кондрату. — Вот ты, Трофимыч, бывал там. Дюже богато живет ихний народ?

— Разно живут, — пожал плечами Кондрат. — Есть богатые, как генеральша Сафонова, к примеру, — мандаринами прозываются. А больше бедные. В фанзах живут — круглые куреня такие, как карусель на ярманке. Жрут одну чумизу, а детишков плодят — в каждой фанзе поболе, чем у Дениса Невдашова.

— И тоже одни девки? — прищурился Минька.

— Зачем — девки? По-всякому бывает, так же, как и у нас. Только их не различишь враз, потому как все в штанах ходят: и парни, и девки.

— Ну-у! — удивился Минька. — А как же с ней на ночовки ходить? Впотьмах, не дай бог, с китайцем спутаешь...

— А там девки с парнями не ночуют вместе, нет такой моды. У них, как у чеченов, девка очень дорого ценится. Берегут, ровно телку племенную. Иной китаец копит-копит деньги на невесту да так и состарится неженатый.

— Вот бы тебе, Денис, со своей семействой в Китай! — захохотал Минька. — Девок бы распродал — мандарином заделался, — он растянул указательными пальцами веки в стороны, оскалил зубы. «Позалста, заходи твоя к моя в гости, холосо будем цай пить».

Снова над колодезной ямой раздался хохот. И только Денис не улыбнулся.

— Здоров ты, Минька, языком трепать, — проговорил он уныло. — С таким языком тебе в Моздок подаваться надо.

— В артисты, что ль? — самодовольно выпятил широкую грудь молодой насмешник.

— Нет, в трубочисты.

— Да для чего трубочисту язык–то? — удивился Минька.

— А чтоб им за место помела...

Не до смеха сегодня Денису Невдашову. Не оправдались его надежды сохранить фамилию. Подвела упрямая баба и на этот раз: родила вчера вечером еще одну девку.

Плюнул в сердцах отчаявшийся отец и, даже не упрекнув жену за такое ее «легкомыслие», чуть свет выехал с артелью в буруны. Пропал старинный казачий род. Пропала на веки вечные Невдашовская фамилия.

— Ну, чего ты, Денис, сурьезный такой, словно помирать собрался? — тронул его за плечо Недомерок. — Какой–то ты, брат, не от мира сего, ей-богу.

— Кончался мой мир, — отмахнулся от него незадачливый отец. — Вот помру, придет время, и оборвется на этом мой корень. Для чего, спрашивается, жил? Ей-бо, посмотришь, другим людям везет, и все тут: то курган, то улицу назовут его именем: «Мишин курган», «Харламов курган», «Нахаловка». Его, того самого деда Нахала, уже сто лет в середу, как нет на этом свете, а улица все стоит и стоит. Или взять «Кизилов колодец». Поставил казакам бочонок вина этот самый Кизилов и сделал себе память, неначе с самим Шамилем воевал, або у турок ихнюю крепость приступом взял.

— А ты тоже поставь нам бочонок вина, мы и назовем колодец «Невдашовым», — предложил внимательно следивший за Денисовой мыслью Минька и обвел круглыми глазами улыбающихся от предчувствия очередной шутки казаков. — А что, братцы, в самом деле: поставит нам Денис чихирю и хрен с ним, пущай зовется колодец «Невдашовым».

— Не возражаем!

— Га-а! Го-о! — загалдели обрадованные казаки.

Денис недоверчиво обводил товарищей взглядом голубых, как подснежники, глаз, и хмурил белесые брови. Углы рта его нервно подрагивали. На впалых щеках, заросших редкой рыжеватой щетиной, появился чахоточный румянец.

— Я бы того... с великой душой, — проговорил он, конфузясь, только откуда же у меня, братцы, чихирь? Нету у меня чихирю. Вы уж так назовите, если охоту поимеете...

— За «так» и чирей на шею не садится, — подмигнул «братцам» Минька. — Если хочешь оставить после себя память, то давай всыпем тебе для энтой памяти двадцать плетей. Заместо чихиря. Как, казаки, согласные?

— Согласные!

Денис поежился:

— Многовато, братцы... Смилосердствуйте наполовину.

— Пятнадцать!

— Дюже много, — еще больше оконфузился Денис. — Не выдержу — сдохну, грех на душу примете.

— Бог не без милости, казак не без счастья, не сдохнешь, Денис. Ты хотя и тощой, а жилистый — выдюжишь.

— Десять, братцы! — взмолился Денис.

— Черт с ним, пущай-десять! — перекрыл все голоса звонкий голос Миньки. — Сымай портки.

— Бросьте вы, черти полоумные, — вмешался Кондрат. — Ну чего накинулись на человека, будто воронье на дохлятину? Тебе бы самому, Минька, всыпать полсотни горячих.

— А за что мне? — рассмеялся молодой шутник. — Не моей, ведь фамилией колодец называют.

— Ты, сосед, не того... не вникай. Это дело добровольное, — вступился за Миньку Денис. — Им, жеребцам, как бы забава, а мне — сурьез: память останется.

С этими словами новоявленный Герострат развязал учкур и, спустив с белого, как рыбье брюхо, зада дырявые шаровары, улегся с видом святого мученика на кучу колодезного песка: — Бей, Минька...

Загилов под смех и дурашливые выкрики товарищей молча сходил к своей телеге, взял ременный кнут и вернулся к покорно подставившему спину Денису. Постоял над простертым телом, примериваясь, как бы получше ожечь его хлестким ударом.

— Ну, чего тянешь за душу? Бей скореича! — крикнул Денис севшим от волнения голосом.

— А мне не к спеху, — Минька размахнулся, да так и замер с поднятым кнутом в руке — вдали показался скачущий к стану казаков всадник. Он был в серой черкеске и белой лохматой папахе. На поясе у него висел длинный кинжал, в руке зажата толстая и длинная, как гадюка, плеть.

— Сдается мне, это наш новый писарь скачет, надысь прислали из Отдела, — узнал всадника Недомерок. — И чего его несеть сюда нечистая сила?

— Должно, атаман послал справиться о твоем здоровье, не нажил ли ты, случаем, килу от тяжести, — съязвил Минька.

— Тьфу, так твою... прости господи, пустобрех галюгаевский. Ну, прямо как тот гвоздь — к каждой бочке, — с восхищением ругнулся Недомерок и снова перевел взгляд на всадника. — А правда, что он из осетинов?

— Правда, — подтвердил Макар Железников. — Говорят, грамотей почище Сюркинова богомаза, в Моздоке реальное кончал.

— Аль своих грамотеев не нашлось в Отделе? — проворчал кто–то из толпы поднявшихся на ноги казаков.

— А он рази чужой? — ответил Макар. — Такой же казак, как и ты, а может, и лучше.

Между тем всадник достиг табора. На полном скаку красиво осадил коня, легко соскочил на землю и, подойдя к казакам, приложил руку к груди:

— Да пойдет вам на пользу вода из вашего колодца, как молоко матери, — сказал он без малейшего акцента. — Кто будет Калашников Кондрат?

— Это, должно, я, — выступил вперед Кондрат. — А тебе какая во мне надобность?

— Атаман велел в станицу ехать.

— Зачем?

— Не знаю.

Сообщив о цели своего приезда, писарь сложил на груди руки и с истинно кавказской невозмутимостью стал ждать, пока его подопечный оседлает коня. Писарь был довольно высок ростом, чрезвычайно узок в талии и достаточно широк в плечах, глубоко запрятанные под надбровные дуги глаза смотрели на заинтересованных его приездом казаков с равнодушной снисходительностью.

— Ишь напундючился, неначе петух на навозной куче, — проговорил вполголоса Недомерок. — Глядит так, как вроде нас и нет тутока. Сказано, абрецкая порода.

— Что ж ему, целоваться с тобой? — заметил на это Минька и подошел к осетину: — Добрая, говорю, плетка у тебя, кунак.

Писарь взглянул на подошедшего казака, потом на плетку, в скупой усмешке покривил тонкие, язвительные губы:

— С одного удара надвое рассеку.

— Ну-у? — дурашливо вытянул губы казак. — Невжли рассекешь?

— Не веришь? Давай попробую, — предложил владелец плети и поиграл ею, показывая, какая она гибкая да хлесткая.

— Что ж... — прищурился казак. — Спробуй. Вон на нем, который за штаны держится. Всыпь–ка ему десять горячих.

Как ни бесстрастно было лицо у писаря, все же оно дрогнуло от удивления:

— За что его бить? Чем провинился?

— А тебе не все равно? — развел руками Минька. — Игра у нас такая дюже интересная: кто проиграет — того плетьми порем для памяти. Ложись, чего встал! — прикрикнул на Дениса, который, стоя на коленях, дрожащими пальцами то развязывал, то вновь завязывал учкур на поясе заскорузлых киргизиновых штанов.

— Такого уговору не было, чтоб гололобый бил... казака, — проговорил он неуверенно, но тем не менее ложась на прежнее место.

У писаря при этих словах задергались крылья тонкого носа.

— Это ты про меня так сказал? — спросил он, краснея от прихлынувшей к голове крови. — Это я гололобый? Смотри, какой у меня волос на голове! — осетин рывком сбросил папаху на землю и, подойдя к Денису, занес над ним плеть. — Я не знаю, за что тебя решили бить твои товарищи, но зато знаю, за что бью я.

Плеть свистнула, и на бледной Денисовой пояснице вспух розовый рубец, который тотчас стал наливаться фиолетовой синью.

— Ой! — вскрикнул Денис, дернувшись долговязым телом, словно изувеченная ящерица. — Что ж ты делаешь, нехристь?

— Я не нехристь! — прорычал в ответ добровольный палач. — Я крестился в православной церкви так же, как и ты, раб божий, — он вторично ожег плетью спину своей жертвы.

— Терпи, Денис, атаманом будешь! Вишь, как писарь памятную грамоту на заднице расписывает, — засмеялся Минька, но смех подучился невеселый, фальшивый. Он посмотрел на товарищей; они не улыбались и даже хмурились: уж больно далеко зашла дурацкая шутка.

Первым опомнился Макар Железников. Кинув недобрый взгляд на инициатора этой шутки, он подошел к истязателю, на лету поймал его руку своей черной от загара и работы пятерней:

— Будя, браток. Нечего зазря мордовать человека.

И обращаясь ко всем: — А ну, кончай перекур, залазь в колодец. В Невдашов, — добавил, он и, схватив лопату, первым начал спускаться в глубокую пахнущую сыростью яму.

* * *

Словно гигантская птица упала на левый берег Терека, раскинув обессиленные крылья и вытянув шею на высокий глинистый, яр в тщетном стремлении перебраться на противоположную сторону, — так выглядит станица Стодеревская, если залезть на высокую, до неба тутину бабки Горбачихи и посмотреть оттуда вниз. Одно крыло называется Джибовым краем, другое — Хохлачами. Посредине — с севера на юг, до самых Крутых Берегов, что тридцатисаженным обрывом спускаются к Тереку, протянулось туловище станицы, так называемая Большая улица. Если на Джибовом крае живут большей частью переселенцы из Наурской, Червленой и других низовых станиц, а на Хохлачах — представители украинской нации и бывшие тамбовские лапотники, то на Большой улице живут и те, и другие, — но преимущественно такие из них, чей достаток позволил построить хаты с дубовым срубом и черепичными, а то и железными крышами. Здесь проживает, если можно так выразиться, местная аристократия: атаман станицы, его помощник, писарь по хозяйственным делам, лавочник, церковный ктитор, члены правления и. другие влиятельные в казачьей среде лица.

Большая улица южным своим концом выходит на станичную площадь, в центре которой высится небольшая деревянная церквушка с голубым куполом, а по краям расположились: слева казачье правление, справа поповский дом с резным крыльцом и стеклянной верандой и дом псаломщика без веранды и резного крыльца. Северным концом Большая улица упирается в кладбище.

Кондрат, проезжая мимо кладбищенской ограды, невольно вздохнул. Как быстро летит время! Давно ли жил на свете его прадед Василь Елисеевич, первый атаман станицы Стодеревской, о котором так много ему рассказывал отец, а уже над его могилой и креста не осталось — трухой рассыпался.

Было время, верховодил в станице Джибов край. Нынче же властвуют Хохлачи. Вон сидит на крыльце своего большого, под цинковой крышей дома атаман Прокопий Севастьянович Вырва. Второй срок атаманствует представитель хохлацкого края.

— Бывай и ты здоров, — весело прогудел на приветствие хозяин дома, пожимая крепкими пальцами смугловатую Кондратову руку. Чувствовалось, что у него сегодня повышенное настроение. Его карие, очень живые глаза дружелюбно поблескивали из–под черных, как крылья ворона, бровей. Крючковатый нос подозрительно рдел над такими же черными усами, напоминая собой стручок созревающего перца.

«Кварты две, поди, уже чихиря вылакал», —подумалось Кондрату.

— Вот и ладно, что не заставил долго ждать, — удовлетворенно проговорил атаман, одной рукой поглаживая разделенную надвое густо тронутую сединой бороду, а другой беря гостя за локоть. — Заходи в хату — разговор есть веселый. Ты тоже заходи, — властно и милостиво мотнул курчавой головой стоящему поодаль писарю.

Кондрат вошел в хозяйские покои, стараясь на ходу догадаться о причине, побудившей заносчивого и скуповатого атамана позвать его, Кондрата, к себе в дом.

Правду говорят люди, богато живет Прокопий Вырва. В комнатах светло, чисто. Полы крашены красной краской. Вдоль стен стоят гнутые стулья и диван, расписанный чудными цветами.

— Эй, мать! — крикнул Прокопий в раскрытое окно. — Иди сюды скореича.

— Зараз, батюшка, — отозвалась за окном жена атамана Гавриловна, и вскоре она вошла в горницу, круглолицая, в темной зарукавке , широкой, с оборками юбке и шерстяных чулках на толстых ногах, обутых в глубокие резиновые калоши.

— Сготовь на стол, — отдал распоряжение атаман и снова повернулся к Кондрату, — Ты знаешь, по какому делу обеспокоил тебя, казаче?

— Скажешь — буду знать, — ответил тот трафаретной фразой.

— За свата у меня будешь. Согласный?

— Благодарствую за высокую честь, господин атаман. А кого ж сватать будем: нашенскую или на стороне примечена?

— А ты угадай, — весело прищурился атаман.

Кондрат для видимости наморщил лоб:

— Ума не приложу. Кубыть у нас в станице твоему Кузьме и пары нету. Може, Нюрка Воронина?

— Эка хватил! — поморщился Прокопий Севастьянович. — Аль побогаче да покрасивше не смог выбрать?

— Тогда не знаю, Прокопий Севастьяныч, — беспомощно развел руками Кондрат, а сам подумал: «Деда Кардаильского кривоглазую сучку за твоего чокнутого Кузю и ту жалко отдавать».

— В Луковскую поедем свататься, казаче, — подмигнул хмельным блестящим глазом Прокопий Севастьянович и удовлетворенно потер жилистые руки. — Дочку твоего друзьяка Брехова надумал снохой взять.

— Ольгу? — встрепенулся Кондрат.

Но атаман на его возглас и бровью не повел:

— Утресь приезжал Силантий, сказал, чтобы сватов засылал.

Снова вошла Гавриловна. С миской огурцов в одной руке и кружком домашней колбасы — в другой.

— Ну вот, дорогой сватьюшка, сейчас мы это дело... — ухмыльнулся Прокопий Севастьянович и вдруг брезгливо скривил лицо в сторону вошедшей супруги. — Колбасу–то, девка, ты зря принесла. Ну кто ее будет исть в такую духотищу? Вот ты, сват, будешь?

— Не... — скривился по примеру хозяина гость, — я ее и в войну не ел.

— Это почему ж в войну не ел: не любишь, что ль? — изумился атаман.

— Да не то чтоб не люблю... просто нам ее на позиции не давали, — ответил Кондрат, отводя смеющиеся глаза в сторону сидящего в глубоком молчании молодого писаря. У того под скулами крупно перекатывались желваки, а взгляд темно-карих глаз блуждал где–то между стоящими перед окном осокорями. Тонкие губы сжаты, черные брови нахмурены.

* * *

Возле хаты Силантия Брехова полным-полно народу: кому ж не любопытно взглянуть на стодеревского жениха. То–то, должно, красив да наряден, если эта гордячка Ольга согласилась идти за него замуж.

— Вон он, девоньки, —слышится за плетнем жаркий шепот, — а и впрямь красавец!

— Тю на тебя, дурную. То ж не жених, а писарь ихний.

— А который жених?

— Вон тот, наверно, что подлиньше, с замороженными глазами.

— Сама ты замороженная. Энто ж у него голубые глаза. А чего? Он тожить ничего: и мурлом пригож и улыбается приятно.

— Наш станичный дурачок Чадушка тоже беспрестань улыбается. Може, и у этого в голове ветер дует?

— Заладила сорока Якова. Аль завидки берут на чужое счастье? Да и как не завидовать: у него одних только быков, говорят, пять пар. К тому же атаманов сын.

Это — возле хаты. А в самой хате — следующее.

— Ты мне, сват, не финти, — басит отец невесты Силантий Брехов, — говори прямо, сколько дашь кладки за Ольгу?

— Ну что ты, сватьюшка, пристал ко мне со своей кладкой, ровно клещ к вымени? — гудит в ответ отец жениха. — На кой хрен тебе мои деньги? У тебя их, черта рыжего, у самого невпроворот. А то не так?

— Хотя бы и так. А порядок должен быть. Девка у меня вон какая — красавица. Да и роду не абы какого.

— А уж рукодельница, — втискивается в мужской разговор Антонея, — да послушная, да ласковая.

— Наш Кузьма, слава богу, тоже не из иногородних будет, — тотчас подает ответный голос Гавриловна, будущая свекровь «послушной рукодельницы», — и в работе: что с косой, что за плугом.

— Рыбалкой, говорят, соблазняется, — кисло улыбается Антонея. — Не зря пословица складена: «Рыбка да зайцы заведут в старцы», — и многозначительно взглядывает на Прасковью, сидящую рядом с Кондратом.

— И-и, мать, — певуче тянет Гавриловна. — Что с того, что иной раз посидит на Тереке с хваткой. Не по чужим, чай, клетям рыбалит. Зато... — Гавриловна хотела еще что–то сказать о своем сыне, но возмущенный бабьей бесцеремонностью Прокопий Севастьянович наградил ее таким выразительным взглядом, что она тотчас съежилась и стала нервно теребить толстыми пальцами бахрому на скатерти. Прикусила язык и Антонея, вовремя попомнив, что не ихнее это бабье дело встревать в мужские разговоры.

— Ты пойми, — продолжал между тем стодеревский атаман, наклоняясь к свату, — мне не денег жалко. Деньги — это тьфу! Вот что такое деньги... Мне дочку твою жалко. Не желаю я за нее, как за мусульманку, платить и хучь ты меня зарежь. Ты же, сват, не чечен, чтобы калым брать, и не корову ты мне продаешь. За одежу-платью, ботинки и прочую хурду-мурду не возражаю — это дело другое, а уж деньги просто не к чему.

— Так не я ведь кладку выдумал, — не сдавался отец невесты, умоляюще растопырив пальцы на газырях черкески. — Ишо наши предки... Ну, хоть полсотни дай для обычаю,

— Тьфу ты, ляд тебя забери! — покрутил головой противник обременительных обычаев и вытер рукавом бешмета вспотевший лоб. — Тяжелый ты, казаче, человек. Ин быть по-твоему: четвертной уважу, куды не шло, а больше — ни копья. Позови–ка сюды невесту, я ее уже цельный год не видал, может быть, она за это время рябая стала.

— Спаси Христос! — испуганно перекрестилась Антонея.

Позвали Ольгу. Она пришла из нежилой половины хаты. Едва перешагнув порог, остановилась, бледная, с зеленоватыми тенями, под синими, как осенние озера, глазами.

— По своей охоте аль поневоле идешь за моего Кузьму? — строго взглянул на будущую сноху Прокопий Севастьянович, а сердце в его широкой, украшенной серебряными газырями груди так и скакнуло стригунком-жеребчиком: до чего ж хороша девка!

— Всякая невеста для своего жениха родится, — потупила глаза Ольга.

— Ладно ответила, дочка, — похвалил Прокопий Севастьянович и тоже щегольнул пословицей: — «Выбрала молодца — не пеняй на отца». Ну ежли так, у меня вопросов больше нету.

Ольга поклонилась и вышла из комнаты.

* * *

В то время, как в доме невесты происходило сватовство, жених с писарем стояли под навесом из разросшегося во все стороны винограда и прислушивались к голосам, доносившимся из открытых настежь дверей и окон.

— Поисть бы чего, — вздохнул Кузьма. — Сами жрут, а тут стой, как конь у коновязи.

— Терпи, жених — мужем будешь, — переиначил известную казачью поговорку писарь и криво усмехнулся. — Захотел жениться, так не плачь-теперь.

Кузьма поморгал глазами:

— А я и не хотел вовсе, это все папаня. Сидел бы я сейчас на Тереку, мурзачей ловил хваткой — чего лучше... Хоть бы хлебца кусок, брюхо подвело — мочи нету.

— Клянусь прахом отца попа нашего, я тоже не отказался бы от куска пирога, — усмехнулся писарь и хищно потянул тонким носом пахнущий жареным мясом воздух. — Ты постой здесь, а я пойду посмотрю, не забыли ли хозяева в летней сакле индюка или курицу.

С этими словами он перешагнул порог сеней и бесшумно исчез в нежилой половине хаты.

— Кто это? — донесся к нему из сумрака встревоженный девичий голос.

— Не пугайся, красавица. Я тебя не съем, если б даже пробыл семь дней без пищи. Добрый день, Ольга!

— Это ты, Микал? — в голосе невесты прозвучала радостная нотка. Она подошла к бесцеремонно ворвавшемуся в ее убежище гостю. — Здравствуй, тезка нашего царя-батюшки. Ну, как тебе живется в станице?

— Спасибо, хорошо, — наклонил голову Микал. — Зачем сидишь в темноте? Я пойду открою ставни.

— Не надо, Микал. Даже ты не сможешь открыть ставни души моей.

Микал насупил брови:

— Зачем замуж идешь?

— А ты не знаешь?

— «Сорок мужчин не смогут разгадать хитрости одной женщины», — говорил мой дедушка, да быть ему в раю.

— Степан женился...

Даже в сумраке видно было, как побледнело лицо юноши.

— На Сона? — вырвалось у него из груди хриплым стоном, а правая рука сама собой легла на кинжал. — Кто тебе сказал?

— Не кричи, а то наши услышат... Мой отец встретил на базаре Данела, он говорил.

— Уй-юй! — снова простонал сраженный жестокой новостью добровольный изгнанник. — Хочу кровь его выпить.

Ольга взялась за рукав его черкески:

— Выпей лучше воды. Ну, чего разнылся? Сам виноват: не надо было вместо Соньки мамашу карапчить.

— Не сыпь соль на рану сердца моего, — скрипнул зубами Микал.

— А ты будь мужчиной и поклянись, что отомстишь за нас обоих.

Микал сжал кулаки, поднял перед своим искаженным злобой лицом, срывающимся голосом произнес страшную клятву:

— Клянусь богом, что я, Микал, сын Тимоша, убью своего кровника. И если я не сдержу моей клятвы, то пусть наденут на меня бабий платок, и все мальчишки в аулах будут указывать на меня пальцами и кричать: «Смотрите, вон идет женщина!»

— Аминь, — подытожила клятву Ольга. — Теперь иди, а то, не дай бог, зайдет сюда кто–либо.

— Хорошо, — кивнул папахой Микал. — Только скажи мне, зачем идешь замуж за атаманова сына? Ведь он глуп, как сон дурака.

— А за кого мне идти?

— Выходи за меня. Уйдем в горы, хорошо жить будем...

Ольга печально покарала головой.

— Нет, Николушка, нет, сокол мой. Я не хочу, чтоб ты вместо меня кажон раз свою Соню миловал-обнимал. Да и тебя обманывать не желаю. Зачем нам такая комедь? Лучше я тебя своим любовником любить буду, — она быстро шагнула к Микалу, обняла тонкими руками за шею и наградила таким хмельным поцелуем, что он вышел из сеней во двор, заметно пошатываясь.

— Ну, нашел курицу? — вытянул ему навстречу длинную шею голодный жених.

— Не такого надо петуха этой курице, — ответил молодой осетин, презрительно взглянув на иконописное лицо атаманского сына, и провел по тонким губам своим ладонью.

Сговор длился две недели. За это время родители невесты побывали в жениховом доме и самым тщательным образом, (словно они были агентами пожарной инспекции) осмотрели печку , а родители «молодого свет-болярина» Кузьмы со всею роднею вкупе не единожды спели длинную, как Русский хутор, песню «Улица», направляясь в гости к дорогим сватам в станице Луковской:

«Улица, улица, да широкая улица, ой, ле-лешки, лешаньки, да широкая улица. Как по этой улице да ходил-гулял добрый молодец, ле-лешки — лешаньки, да ходил добрый молодец...»

В результате-такого общения некурящий «добрый молодец» обзавелся новым шелковым кисетом, на котором искусными пальцами невесты были вышиты по уголкам трогательные слова: «люблю сердечно дарю навечно Кузьме Прокопичу», а сама невеста получила, взамен от жениха духи «Нильская лилия», что по рублю флакон.

Сговор — самый ответственный и приятный период свадебной церемонии. Приятный тем, что целых полмесяца представители обеих сторон ничего не делают, кроме как пьют, едят, поют песни, а ответственный потому, что от поведения молодых в эти дни зависит все их будущее супружеское счастье. Например, стоит лишь жениху взять с тарелки, поднесенной ему невестой во время первого ритуального свидания, сначала стаканчик с чихирем, а потом уже подарок, как наблюдающие за его движениями станичники зашепчут испуганно-злорадно:

— Смотри, смотри! Стакан сграбастал! Должно, пьяница будет.

Не лучший приговор ждет жениха и в том случае, если он прежде притронется к подарку. Тотчас набившиеся в хату, словно караси в вершу, досужие кумушки подожмут презрительно губы:

— Жаден, однако, атаманов сынок: вишь, как рубаху хапнул...

Но вот молодые «сладились» друг с другом, их родители окончательно уточнили все пункты неписаного договора— теперь можно и свадьбу справлять. Благо, остается всего лишь одна неделя до заговенья.

* * *

Утро в день свадьбы выдалось как по заказу: солнечное, тихое. Славно объятые жарким пламенем, стояли за Тереком прихваченные первыми осенними холодами белолистки. Редкие облака повисли в чистом, глубоком, как бурунский колодезь, небе клочками козьего пуха. Ослепительно сверкал позолотой крест на куполе станичной церкви. Чуть слышный ветерок наносил со стороны садов грустный аромат последних доцветающих цветов и вянущих листьев.

На площади перед станичным правлением разряженные бубенцами и бумажными цветами тройки лошадей нетерпеливо перебирают копытами. На тачанках—богатые текинские ковры. Идут последние приготовления перед дальней дорогой, протираются ружья для торжественной пальбы в воздух при въезде на невестин двор, «заряжаются» и сами гости чихирем из огромной бутыли.

Наконец атаман, хмельной и разодетый, говорит: «С богом, братцы!», и весь кортеж с криками, звоном трогается с места — только пыль брызжет из–под колес в разные стороны.

Венчались в Успенском соборе.

Жених взял за руку невесту, неестественно вытянул и без того длинную шею, повел к соборной паперти. За ними, тоже разобравшись парами, последовали шафера, родные и приглашенные. Едва первая пара вошла в открытые настежь двери храма, церковный хор дружно грянул навстречу:

«Гряди, гряди от Ливана невеста!»

Сегодня певчие не жалели глоток: хорошую плату обещал отец невесты.

Жених еще больше вытянул шею и, не чувствуя от страха под ногами ковровой дорожки, потащил за собой невесту к аналою. Среди участников венчальной церемонии прошел легкий ропот. Многие улыбнулись благоприятной примете: жених первым наступил на разостланный перед аналоем кашемировый платок — значит, ему быть первым в доме.

Вот псаломщик принес из ризницы и подал шаферам надраенные толченым кирпичом венцы. А вот вышел из алтаря и отец Феофил, одетый в пасхальную ризу. И таинство бракосочетания началось. Шафера Микал и Минька Загилов держали над головами молодых венцы. Отец Феофил гнусавил соответствующую молитву. Зато певчие разливались соловьями, словно на пасхальной заутрене:

«Исайя, ликуй! Дева, зачень во чреве и роди сына Эмануила!» — пели они, напрягая голоса до предела в то время, как священник водил молодых вокруг аналоя.

Венчание шло к концу. К аналою подошел дьяк Митяев, о чудовищном басе которого ходили легенды. Он открыл огромную книгу и зарокотал — будто гром загремел:

— «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как господу, потому что муж есть глава жены, как Христос — глава церкви и он же спаситель тела... — мощный голос дьяка, суровый, безжалостный, казалось, придавил всех своей тяжестью. — ...И жена да убоится мужа своего!» — оборвал он на самой низкой ноте. А присутствующие облегченно вздохнули.

Ольга подняла глаза на стоящего рядом с полуоткрытым, как у глуховатого мальчонки, ртом супруга, которого ей следует, со слов дьяка, отныне бояться, и презрительная усмешка скользнула по ее губам. «Не быть тебе, Кузьма, хозяином в своем доме, хоть ты и первым ступил на венчальный платок», — подумали те из присутствующих, кто видел эту быструю, как тень летящей птицы, усмешку.

До поздней ночи гудел свадебным гулом атаманский двор. Вот уж свадьба так свадьба: и выпито, и съедено — другой бы семье на целый год хватило.

Уже вторые петухи прогорланили свою извечную немудреную песню, когда упившиеся чихирем дружки и свашки с циничным хихиканьем и прозрачными намеками привели вконец измученных бесконечным вставанием и «горькими» поцелуями молодых в приготовленную в летнике опочивальню.

— Отвернись, чего уставился? Я раздеваться буду, — раздраженно проговорила Ольга, снимая с головы фату и бросая ее вместе с венком на дубовую лавку.

— Ну и раздевайсь, — ухмыльнулся Кузьма, расстегивая пояс и освобождаясь от надоевшего за день кинжала. — Что я, раздетых баб не видал вовсе...

— А где ты их видал?

— В Тереку, возле мельниц под Крутыми Берегами они кажон день купаются... ровно утки.

— Подглядывал, стал быть?

Кузьма презрительно фыркнул:

— На шута они мне сдались глядеть на них — срам один.

Ольга смерила супруга удивленным взглядом:

— А как же на меня глядеть станешь?

Кузьма смущенно пожевал губами и даже вздохнул:

— Ты — жена...

— А я тебе нравлюсь? — поинтересовалась жена, снимая подвенечное платье и оставаясь в одной исподке. — Красивая я?

— Да как тебе сказать... — замялся муж. — Не то чтоб дюже, а так ничего вроде. Вот тут маловато, у Сюрки Левшиновой круглей как бы, — Кузьма показал руками, в каких местах у Сюрки, на его взгляд, имеется превосходство.

Ольга даже рот разинула от такой прямолинейности супруга. Она некоторое время растерянно хлопала глазами, затем расхохоталась, упав навзничь на перину:

— Ой, уморил! Ой, уважил разлюбезный муженек! Ха-ха-ха! У Сюрки, говорит... Ой, помру!

— А что я такого сказал? — Кузьма снова пожевал губами, с детским удивлением поглядывая на хохочущую женщину.

— Да то, что я тебя после таких слов не пущу на постелю, — ответила та, поднимаясь на ноги и вытирая пальцами выступившие от смеха слезы. — Иди–ка спать к своей Сюрке.

— К Сюрке нельзя, — тряхнул курчавым чубом Кузьма. — У нее сейчас на фатере богомаз из Грозного живеть. Да и неколи спать. Скоро светать зачнет, а мне еще на Терек идти, к Орешкину лесу.

— Как... на Терек? — не поняла молодая жена.

— Ну да, на Терек, — поднял на нее невинный взгляд голубых, как. подснежники, глаз молодой супруг. — Самоловки проверить надо. Да и самое время с хваткой на яме деда Хархаля посидеть. Там сазанищи — во!

С этими словами Кузьма поднялся со скамьи, снял с себя черкеску, бешмет. Потом, подумав, снова сел, Разулся, сунул сапоги под скамью и, дружески подмигнув жене, вышел на цыпочках из опочивальни.

«Господи, да что же это?» — подумала Ольга, не зная, как отнестись к такому обстоятельству: муж в первую же брачную ночь уходит от жены. И куда же — ловить рыбу. Ну, пускай, он не совсем нормальный, с «бусорью», как говорят в станице. Но должно же и у таких быть влечение? А что, если он... Ольге почему–то представился их мерин Чалый, его отвислая, с бледными пятнами губа и грустный взгляд лиловых глаз, охотнее задерживающийся на торбе с овсом, нежели на Искре, игривой молодой кобылке, и ей стало нестерпимо гадко, словно попала в омерзительно липкую паутину. Ах, судьба-насмешница! Зачем так зло пошутила над девичьим горем? Ведь и без того тошно — хоть головой с Крутых Берегов да в Терек. Ольга не заметила, как с беззвучных слез перешла на рыдания в полный голос. Уткнувшись лицом в подушку, она кусала в отчаянье губы и причитала, словно по покойнику:

Да в кого же я уродилась, такая разнесчастная? И зачем мне посля того жить на этом свете, сиротинушке?

Тяжелая рука легла ей на спину, и голос Прокопия Севастьяновича жарко прогудел в ухо:

— Чтой–то ты, девка, Христос с тобой? Ну, будя, будя. Эк тебя корчит... А где Кузьма? Чего? На Терек ушел? Ах ты шут гороховый! А ты не реви: вернется, никуда не денется.

— Я не по нем реву-у... — отозвалась Ольга севшим от слез голосом и потянула на себя край стеганого одеяла. — Нужен он мне, как залетошний снег, полудурок стодеревский. Я, может, по себе плачу-у...

— Для кого полудурок, а для кого и сын родной, — донесся из приоткрытых дверей недовольный голос свекрови. — Вот родишь своего, тогда и обзывай.

— Нишкни! — повернул к жене гневное лицо атаман. — Без тебя разберемся. Прикрой дверь!

Гавриловна хлопнула дверью, а Прокопий Севастьянович прикрутил фитиль лампы и снова склонился над плачущей невесткой.

— Ну, будя, будя, успокойсь, — повторил он как можно ласковее и погладил задрожавшей рукой оголенное девичье плечо. Ольга не отстранилась. Казалось, она не чувствовала этого прикосновения. Закусив угол подушки, продолжала всхлипывать.

Вид полураздетой молодой женщины ударил в голову еще не старому казаку квартой выдержанного в грузинских подвалах вина. Неуклюже обхватив ручищами хрупкое тело невестки, он стал жадно осыпать его поцелуями.

— Лапушка... озолочу, жизни не пожалею... — бормотал свекор, вовсе не по-отечески тиская жену сына в страстных объятиях. — Кузя — дурак, чего с него взять... Зато я... у мене...

«Что ж это такое!» — ужаснулась Ольга, задыхаясь в густой бороде своего нового «папаки». Чувствуя, что сейчас ослабнет под горячей настойчивостью этого сильного мужчины, она сжалась и вывернулась из–под него одним быстрым движением.

— Все отдам... Разодену в серебро и злато... — атаман как в гипнотическом сне последовал за ускользнувшей снохой. — Кузя — дурак, пущай рыбу ловит, а я тебе...

— Не подходи! — Ольга отбежала к противоположной стене, выхватила из ножен брошенный мужем кинжал, выставила перед собой, прошипела разъяренной рысью:

— Сунься только, я тебе зенки пьяные повыкалываю. Уходи отселева!

— Ты чего это? Тю на нее, дуреху луковскую. Ну, чего вскочила, ровно тигра полосатая, аль слов сердечных не понимаешь? Брось осман , не бабье это дело — за оружию хвататься. Кому говорю! — свекор продолжал надвигаться широкой грудью на узкое лезвие кинжала. И в это время снова проскрипела дверь.

— Прокопушка, — послышался из–за нее встревоженный певучий голосок Гавриловны, — пойдем спать, поздно уже...

Атаман тяжело повернулся, смерил супругу испепеляющим взглядом, скроготнул зубами и медленно вышел из летника.

* * *

Молодой муж спал после ночной рыбалки на печи во времянке, когда его разбудил отец.

— Рыбку ловишь, сукин ты сын? — загремел он, стегнув сына поводом уздечки. — А жену твою я ловить должен? Слазивай, дурак, запрягай коня. Живо!

Кузьма соскочил с печи, на ходу почесываясь от удара, поспешил к конюшне.

— На чинаревой колоде тебя женить, подлеца, а не на терской казачке, — бросил ему отец в спину презрительные слова вместе с уздечкой и плюнул на рукав своей атласной рубахи.

Он нагнал беглянку недалеко от хутора Комарова. Спрыгнул с повозки, пошел с нею рядом.

— Аль базаровать удумала, дочка? — в голосе свекра ласковая насмешка. — Садись, подвезу.

— Пеши дойду, — не отрывая от дороги взгляда, ответила Ольга.

Помолчали.

Вокруг было тихо. Солнце только что показалось из–за края земли и было румяно, словно личико заспавшегося ребенка. Слева над Тереком повисло одинокое облачко, как бы раздумывая, лететь ли куда дальше или опуститься на траву, которая снова зазеленела с наступлением осенней прохлады и дождей.

— Ты это того... зря так, — посерьезнел свекор. — Срамотишь и меня, и родителев своих. Грязью играть — только руки марать. Ведь знала, за какого гуся замуж шла, а то не так?

Ольга еще ниже нагнула голову: что правда, то правда, с расчетом пошла за атаманского сына, хотела вольной казачкой оставаться при недотепе-муже. Так чего ж, в таком случае, ее заносит, как ту тачанку на крутых поворотах?

— А что не совладал давче с собой, — продолжал Прокопий Севастьянович, — так оно и понятно: где ж нашему брату устоять перед бабьей красотой...

Ольга невольно вспыхнула от такого бесхитростного комплимента.

— Посуди сама, всю жизню с немилой женой, как ухват с чугуном: и тяжело, и бросить нельзя, и обое в сопухе. Да ты садись в повозку, чего зря ноги топтать.

Ольга села на душистое сено, поджала под юбку ноги. Свекор примостился рядом, чуть впереди, полоснул коня вожжой, чмокнул губами:

— Ходи веселей!

Некоторое время ехали молча. Затем свекор снова заговорил о своей неполучившейся жизни.

Ольга слушала грустную историю подневольной женитьбы, и возникшая было к этому человеку неприязнь постепенно сменялась в ее душе сочувствием: не одна она горемычная на этом свете. Искоса посмотрела на свекра: «Должно, красив был атаман в молодые годы».

— Может, побегим до дому, а? — прервал свою исповедь Прокопий Севастьянович и вопросительно посмотрел на невестку. Та молча склонила голову.

— Конечно, я понимаю, — вздохнул казак, повернув коня в обратную сторону, — не такого мужа тебе надобно. Обижен он малость насчет этого... — Прокопий Севастьянович покрутил пальцем у себя возле покрытого курчавой сединой виска. — Прогневали, видать, в чем–то господа. Одна только рыбка на уме да деньги. И в кого удался, прах его расшиби, ума не приложу. За медный грош, прости Христос, в церкви это самое... Да ведь если разобраться, то и не беда вовсе: не из хаты, а в хату. А так — хоть косить, хоть пахать, хоть верхи джигитовать — куда уж лучше. Ну, ну, чего опять заморгала? Истинно, у вашей сестры глаза на мокром месте повырастали. Дай–ка я вытру слезы–то. Глупая. Ты погляди, какой я еще мужчина. Атаман притом. Да ты у меня атаманша будешь. Все тебе в пояс кланяться за версту будут. Все для тебя сделаю, ничего не пожалею. А Кузя — что: пущай рыбу ловит, он тебе не помеха.

Ольга слушала ласковую речь свекра, а тоска мохнатым пауком впивалась в сердце: не вырваться несчастной мухе из липкой паутины. Зачем же так светло и красиво вокруг, если в душе у нее темно и глухо, как в заброшенном колодце?

 

Глава вторая

Вот и зима уже скоро. Все реже и реже выдаются солнечные дни. Все чаще из хмурых туч льются на о холодавшую землю нудные, как сама тоска, дожди.

Ольга подошла к окну, — там, на улице, грязно, неуютно. По расквашенной дороге тащится запряженная в мажару пара быков. На мажаре огромная куча хворосту.

— Эге ж, холера! — кричит весь захлюстанный грязью казак, не утруждая себя и быков выбором лучшей дороги. Видно, он давно махнул рукой на дождь и на грязь и теперь шагает по лужам, не опасаясь промочить разбухшие от воды поршни .

Ольга поежилась, плотнее запахнула себя в пуховую шаль. Воз проскрипел мимо окон и скрылся в переулке. Отбежавшие гуси с победным гоготом вернулись к луже. «И как им не холодно?» — подумала Ольга, глядя на их красные лапы.

— Сходила бы лучше по воду, — донесся к ней недовольный голос свекрови, — Приспослал господь сноху, облегчил жизню на старости лет. Охо-хо...

— Нехай Настя сходит, — как можно спокойнее ответила сноха, даже не повернув головы в сторону двери. — У меня, мамака, мигрень, а на дворе эвон какая хипхура .

— Чего? — старая казачка едва не задохнулась от прихлынувшего к сердцу гнева. — Это еще что за болезни такая? От безделья аль от распутствия? И как только зенки не лопнут со стыда-позорища. Тьфу! Вся станица на наш двор пальцами тычет.

— Вы меня, мамака, не позорьте и не кричите дюже, — обернулась Ольга к свекрови. — Я вам не батрачка иногородняя, а казацкая дочь. Вы меня по-хорошему лучше просите, как к предмету сказать, папака просит.

— Тьфу на тебя, паскудницу! При живом–то муже вытворять такое.

— Вам бы, мамаша, такого мужа.

— Каждому свое, говорится в Писании.

— Ну-дык, в такому разе и оставайтесь при этом «своем», — брезгливо поморщилась Ольга и вновь повернулась к окну. А Гавриловна в сердцах хлопнула дверью.

Оставшись одна, Ольга села на стул и, облокотясь о подоконник, положила на ладони горящее от стыда и гнева лицо. Змея старая! Всякий раз норовит ужалить побольнее. А ей и без того жить муторно. Не раз уже подумывала, а не пойти ли к Крутым Берегам да не броситься с высокого яра головой в терскую коловерть?

Конечно, и свекровь понять можно: тоже баба. Ревнует мужа к молодой женщине. Старый Вырва и не скрывает своего отношения к снохе. Словно сбросил казак с загорбка тяжелый груз, который носил со дня своей неудачной женитьбы: помолодел, веселый стал, грудь, как у петуха, колесом, на щеках — румянец. Со стороны посмотреть, не Кузьма, а Прокопий Севастьянович привел в дом молодую жену.

В окно — дождевые капли: кап... кап... На подоконник — из глаз Ольги тоже капли. Ах, дура, дура! Кому отомстила? Себе отомстила. И пошла вся ее жизнь наперекосяк. А может и впрямь пойти на высокий терский яр?

Мысли одна другой мрачнее замельтешили в голове несчастной женщины, словно летучие мыши в небе после заката солнца. Ольга вытерла ладонью глаза и сняла с гвоздя гейшу.

* * *

— Куда это ты, девка?

Ольга оглянулась — к ней обращалась тетка Прасковья, Кондратова жена.

— По воду иду, тетка Параня.

— Тю на нее! Какой же дурак на Крутые по воду ходит? Как ты ее черпать будешь с обрыва, почитай, в тридцать сажен, неш дотянешься?

— Я... маненько задумалась, тетка Параня, и стежку прошла.

— Ну вот: только замуж вышла и уже задумалась, — усмехнулась Прасковья, дурашливо подергав Ольгу за воротник гейши. — Гляди, не осклизнись, а то одежину замараешь. Кто же в гейшах по воду ходит? Тутока сейчас хоть на санях съезжай — склизко, по траве иди лучше.

Женщины — Прасковья впереди, Ольга сзади — осторожно спустились по тропинке к Тереку, где стояла на воде метрах в пяти от берега байдачная мельница Евлампия Ежова, зачерпнули в той же очередности речной воды и, поправив на плечах коромысла, хотели возвращаться в станицу, но вовремя заметили спускающуюся к реке долговязую Стешку — надо подождать соседку. Поставив ведра на пожухлую траву, Прасковья только теперь вгляделась в Ольгино лицо. Оно заметно осунулось, в глазах тоска.

— Чтой–то, девка, подеилось с тобой? Не захворала ли часом?

У Ольги помимо ее воли дернулись в припадке рыдания губы, лицо перекосила судорога душевной боли. Ни слова не сказав в ответ, она молча упала Прасковье на широкую и крутую, как Харламов курган, грудь и затряслась в бурном, облегчительном плаче. Так в ненастье из тучи хлещет проливной дождь, облегчая тучу и ускоряя приближение хорошей погоды.

— Да ладно, Ольга. Что с тобой, доча? Какая беда приключилась?

— Жить... тетка Параня... жить неохота! — выкрикнула в промежутках между рыданиями Ольга, не отрывая лица от Прасковьиной поддевки, влажной то ли от слез, то ли от измороси.

— Ах, касатка моя жалкая, — вздохнула Прасковья, гладя выбившиеся из–под платка Ольгины волосы. — Я как чувствовала, что из этой затеи ничего путного не получится. И матери твоей говорила, и отцу... Ах ты, беда какая. Не любишь, стал быть, мужа своего?

— А разве можно полюбить пенек в лесе? Ах, какая я дура, тетка Параня! Какая дура! Не знала ведь, что немилого рука холодней гадюки подколодной.

— Зачем, в таком разе, замуж пошла? Тебя, кажись, никто не неволил.

— В отместку пошла, назло сделать хотела. А теперь свет не мил, впору хоть утопиться.

— Не затем ли седни на Крутые отправилась? — Прасковья сжала руками Ольгину голову, отвела от груди, строго поглядела в самые зрачки. Ольга прикрыла их веками.

— Не моги и мыслить об этом, — сказала Прасковья придушенно. — Я так и подумала грешным делом: куда это ее понесло с ведрами не в тую сторону? Дура и есть. У тебя вся жизнь впереди, а ты — в омут. Не дадут второй жизни, Ольгушка. Помрешь и не увидишь больше ни Терека, ни неба синего, ни как по весне деревья цветут. Не спеши на тот свет, голубушка, успеется, чай, належишься еще в сырой земле. Ну, будя, будя, размочишь мне одежину. Да и Стешка вон она уже. Увидит, разнесет по станице. Из–за того, небось, иногороднего чертогона, что с сватом Силантием на шашках?

Ольга кивнула головой.

— А чего ты в нем нашла хорошего? Обнаковенный мужчина. Есть из–за чего сохнуть, дерьма такого. Хучь бы казак был, а то мужик. Ну, ну, чего зенки вывернула? Не то сказала, да? А что мне говорить, по-твоему? Эх, милая! Чем сердце сушить да красоту допреж время изводить, лучше полюбить ясна сокола. Подмигни ненароком нашему станичному писарю. Чем не парень? Чем не казак? Сроду бы не посоветовала нарушать мужнюю честь, да вижу: какой из Кузи муж — маята одна, тошнотина. Утри слезы–то да улыбнись чуток. Вот так–то и лучше.

Подошла Стешка. Громыхнула ведрами о землю, одернула дырявый зипун, поправила: на узкой, похожей на кукурузный початок, голове такой же изношенный платок.

— Здорово, бабы, — сказала она бодрым, сочным, как спелый помидор, голосом, который вовсе не шел к ее сухопарой, изможденной фигуре. — Ну и погода, чума ее задави. Ни тебе жита намолотить, ни пеленки высушить.

— Будет еще хорошая погода, Стеша. Вот морозы начнутся, намолотишься тогда.

Стешка вздохнула, вытерла красной рукой такой же красный и длинный, как у гуся, нос:

— Тебе хорошо так говорить, Параська. У тебя какая семья? Кондрат, свекор да мальчонка — много ли им надо. А у меня шесть душ — детей и те одни девки. И что за проклятая наша бабская доля: лупляться дети, как курчата, не успеешь охнуть — и понесла.

— А ты помене корми своего Дениса мясом, а поболе квасом, — рассмеялась Прасковья.

— Какая у нас мяса? — грустно усмехнулась Стешка. — Не в атаманах, чай, мой Денис ходит, — Стешка искоса взглянула на стоящую вполоборота к ней атаманскую сноху. — Да и занедужил он вовсе, животом мается — страх один, так и корчит. Что ни съест, все наружу. Уж чего я не пробовала: от лихого глаза шептала, с уголька поила, крапивой живот обкладала.

— Крапивой хорошо, — одобрила Стешкин метод лечения Прасковья. — Крапива болезню вытягивает.

— Куды лучше, — шмыгнула носом Стешка. — Все пузо волдырями взялось. Ходила к Химочке Горбачихе. Та посоветовала больному переночевать под курячим насестом. Так его куры за ночь так обделали, насилу отмыла щелоком да мылом — последний кусок истратила. Из Терской бабка сказала, что нужно протащить его скрозь хомут. Да вот беда: хомута черт-ма. У нас, сама знаешь, коней нет.

— У нас бы взяла.

— Оно бы можно, да неудобно.

— Почему?

— Да ить вам тогда придется отсвячивать хомут, все в станице говорят, что я ведьма. А какая я ведьма, если весь век хархарами трясу, из бедности проклятой вылезть не могу.

— Ну что ты, Стеша... — смутилась Прасковья, ибо всего два дня назад обсуждала с Марьей Загиловой странное поведение соседки, вытряхивавшей рано утром дерюгу у плетневой дыры.

— Я и молебен отслужила в моздокском соборе за исцеление раба божьего Дениса, — продолжала делиться переживаниями Стешка. — Целую четверть набрала свяченой воды.

— Что ж, помогла ему святая вода? — поинтересовалась Прасковья.

— Не, — поджала блеклые губы Стешка. — Дала ему целую кружку, он выпил и выблевал.

— К доктору его надо свозить, — вмешалась в разговор Ольга. — Доктор поможет: у него лекарства, порошки всякие.

Стешка снова вздохнула:

— Мне об том и дед Хархаль советовал. Да на чем я его повезу? На быках? Так он околеет, пока доедет до Моздоку. Опять же, дохтарю трешницу давать надо, а то и всю пятерку, а где их взять? Верите ли, бабы, от думок воши в голове завелись...

— Мы завтра едем на базар, с нами поезжайте, — предложила Ольга. — Вон уже дождик перестал, крупа срывается, неначе мороз вдарит — погода наладится.

— Как же! Ваши хозяева неш посадят с собою рядом — держи карман шире, — усомнилась Стешка, переводя взгляд с Прасковьи на Ольгу и обратно.

— Я сама хозяйка, — сузила брови Ольга и вздернула заострившийся подбородок.

— Эй, бабы! — донесся с реки мужской голос.

— Чего тебе, головня галюгаевская? — крикнула в ответ Стешка, разглядев в окликнувшем, их казаке Миньку Загилова.

— Не выручите ли часом?

— А чего исделать?

— Да зерно помолоть. Тута в мельнице штось сломалось, а вы тама цельный час впустую языками крутитя! Ха-ха-ха!

— Га-га-га! — подхватили Минькин хохот гуси, обходя женщин и плюхаясь с берега в терскую воду.

— Вот же пустобрех, будь он неладен, — рассмеялась Прасковья и первая подняла коромысло на сильное круглое плечо. — Пошли, бабы, а то у меня, небось, Трофимка уже криком изошелся, такой крикун, что не приведи и помилуй. А ты как назвала свою последненькую? — обернулась к Стешке.

— Последнюю ли, — грустно отозвалась та, зачерпнув ведрами воды и поднимая на костлявое плечо тяжелое коромысло. — Да похоже, что последнюю. Денис мой совсем оплошал... Как назвала, спрашуешь? Дорькой поп окрестил, по бабке.

* * *

Микал лежал на кровати и, играя наборным ремнем, думал о родном хуторе, в котором уже не был несколько месяцев. Его хозяйка Химочка Горбачиха, одинокая старуха, у которой он поселился на квартире, сидела за столом и гадала на картах. Ее маленькие, сухие ручки проворно тасовали колоду, а черные, не по возрасту живые глаза-пуговки с тревогой вглядывались в каждую вытащенную наугад карту. Шла все больше пиковая масть, сулящая волнение и болезнь, а гадалке так хотелось быть здоровой и спокойной.

— Ударственный слух мне предстоит по ранней дороге, — вздохнула она, хмурясь. — Должно, от сестры Нюры. Как бы чего с ней не случилось, упаси господи, и то сказать, на Покров восемьдесят стукнуло, шутка ли.

— А тебе, нана, сколько стукнуло? — оторвался от своих дум Микал, отложив в сторону ремень и садясь на постели. На нем рипсовый кофейного цвета бешмет, широкие казачьи шаровары с голубыми кантами.

— И, милый, — повернулась к квартиранту Химочка. — Обо мне собаки в станице брехали-брехали да и перестали. Давно пора на кучки — да, видно, забыл про меня святой Петр. Деда Хархаля знаешь? Так он еще в одной рубашонке бегал, когда я замуж выходила.

— А по виду не скажешь, — улыбнулся Микал. — Ты, нана, такая молодая, что хоть сейчас под венец.

У Горбачихи так и зарделось ее маленькое личико.

— Ох, вы молодые и насмешники, — погрозила она пальцем и поправила выбившуюся из–под плавка седую прядь волос. — Поглядел бы ты на меня, внучок, когда я в девках была али в первый год замужества. Бывалоча, бровки подведу, колосы расчешу на прямой пробор. Придет мой Федя со службы домой, умилится: «Да какая же ты, Химочка, у меня красавица, прямо цветок полевой. И как я столько времени без тебя обходился?»

Старушка вздохнула, с чувством перекрестилась: «Помяни, господи, раба твово Федора. Уж до чего ж ласков был да уважителен».

— А ты почему к девкам не идешь? Сидишь в воскресный день в хате, будто монах в своей келье, — подняла она на квартиранта погрустневшие глаза.

— Меня ваши девки не любят, — отшутился тот.

— Так уж и не любят, — прищурилась старая женщина. — Какого ж им еще рожна нужно? Красивый, ладный, высокий, как тополь в саду. Пискарь притом.

— А можа, ты их не любишь? Можа, ты больше на молодых баб заглядываешься?

— С чего ты взяла, нана? — покраснел Микал и встал с кровати. Походил туда-сюда по комнате, подошел к окну. Там на улице моросит мелкий дождь, на голом суку тутины сидит, нахохлившись, ворона.

— «Приехала баба с городу, привезла вестей с три короба», — проговорила-пропела Химочка. — А еще говорится: «Скажешь курице, а она — по всей улице». В станице только и разговору, что писарь, дескать, к атаманской снохе прилабунивается. Ох, смотри, казак, не было б худа. Старый Вырва не из тех, кто даром свое отдает.

Химочка еще хотела добавить кое–что, но за окном раздалось чавканье копыт, и к тутине, разбрызгивая жидкую грязь, подъехал всадник в косматой бурке. Он соскочил с коня, набросил на сломанный сук повод уздечки и направился к порогу.

— Кого это лихоман несет в такую погодищу? — перегнулась через стол к окошку Горбачиха. а Микал поспешил в Сенцы встречать гостя.

— Салам алейкум! — донесся оттуда бодрый голос приезжего.

— Ва алейкум салам! Каким счастливым ветром занесло тебя, Гапо, в мою саклю? — ответил Микал, вводя мокрого от дождя гостя в помещение.

— Попутным, Микал, попутным, — улыбнулся Гапо, — это был он, одноглазый абрек. Увидев старую женщину, он приложил ладонь к груди, качнул в поклоне мокрой папахой. — Да сбудутся твои молитвы, нана.

— Спасибо, добрый человек, — встала из–за стола старуха и ответно поклонилась гостю. — Снимай свою бурку и будь как дома.

Гапо снял бурку, повесил на деревянный колок, вбитый в стену, сел на предложенную Микалом скамью. Последний многозначительно подмигнул хозяйке, и та, сгорая от любопытства, поспешила в кладовую за чихирем. Интересно, кто этот одноглазый? Откуда он? Обличьем на чеченца смахивает, а по-русски говорит не хуже любого казака. Зачем приехал к писарю?

Нацедив из бочонка вина в бутыль, Горбачиха на цыпочках вернулась к двери и приложила к ней ухо. Какая досада! За дверью разговаривали на осетинском языке. Среди потока незнакомых слов лишь одно разобрала любопытная женщина — «Зелимхан». В груди у нее сладко заныло: не из шайки ли знаменитого разбойника этот одноглазый молодчик?

Между тем Гапо говорил следующее:

— Какой молодец этот Зелимхан! Вольный, как орел, и богатый, как шах персидский. Неужели тебе не надоело писать бумажки и вытягиваться перед казачьим атаманом и чиновниками из Отдела?

— Я присягу принял на верность государю-императору, — отвечал Микал, хмурясь и пощипывая недавно отросшие усы.

— Хе! Присяга... Теперь Зелимхану присягнешь, какая разница. Чтобы быть породистой лошадью, не обязательно иметь на крупе тавро. Воллахи! Брось свои бумажки, поедем со мной, через год ты будешь богаче царского наместника, клянусь своим единственным глазом.

— Нет, Гапо, не уговаривай меня, не пойду с тобой, — вздохнул Микал. — Лучше скажи, как там мои на хуторе? Давно их видел? Мать не болеет?

— Вчера с ними говорил. Старый Тимош сердится, обещает при встрече тебя палкой побить, а мать — плачет.

— Сона видел?

— Ага. Собирается с мужем в Моздок переезжать.

— Как она?

— Ничего, веселая.

Микал дернул щекой и отвернулся к окошку.

Вошла Химочка. Поставила на стол бутыль и принялась готовить закуску. Мужчины с ее приходом перешли на русский язык. Приезжий жаловался на плохую дорогу, а квартирант угрюмо ему поддакивал. «Невеселый, однако, хабар принес моему жильцу одноглазый», догадалась Химочка.

— Аль что неладно? — не утерпела, спросила она, когда незваный гость уехал.

Но Микал лишь рукой махнул и, надев черкеску, вышел на улицу. С минуту постоял у дерева, раздумывая, в какую податься сторону, затем поправил на поясе кинжал и направился к атаманскому двору: страстно вдруг захотелось увидеть Ольгу наперекор всем пересудам и сплетням. Он решительно толкнул знакомую калитку, но вместо Ольги увидел во дворе ее свекра.

В руках у него — вилы, в глазах — настороженное удивление.

— Чего тебе? — перекосил он соболиную бровь.

«Хотел поймать голубку, а поймал филина», — огорчился Микал.

— Дело есть, господин атаман, — с трудом выдержал он горящий взгляд атаманских глаз.

Вырва подошел к времянке, прислонил к стене вилы, взялся за дверную ручку:

— Ну, заходи, коль дело, — мотнул папахой, и первым шагнул через порог.

— Богомаз на Джикаев хутор ездил, господин атаман, — доложил Микал, сев на предложенный хозяином табурет.

— Откуда узнал?

— Кунак мой сегодня заезжал ко мне, он говорил.

— Одноглазый, что ль?

— Он самый.

Атаман поморщился:

— Ну и что с того?

— А то, что он был там у русского сапожника.

— Зачем?

— Не знаю.

— Может, сапоги заказывал?

— Это за пятьдесят–то верст? — усмехнулся писарь. — Что, у нас своих нет сапожников?

— Разные бывают сапожники. Тот, должно, лучше шьет.

Микал зло хохотнул. Он совсем забыл про Ольгу, ради которой пришел сюда. Сейчас он вполне искренне верил в то, что пришел не к ней, а к атаману, чтобы сообщить ему о странном поведении богомаза.

— «Лучше шьет», — повторил он презрительно атамановы слова. — А мне кажется, что между ними что–то нечисто. Клянусь попом, который меня крестил, неспроста тогда богомаз грибы собирал в Орешкином лесу, когда мы ловили беглого арестанта.

— А сапожник тут при чем? — возразил атаман.

— А при том, что он тоже приезжий и разговоры ведет недозволенные среди людей, я сам слыхал.

— Что же он говорил?

— Бог, мол, несправедлив к людям: одним дает богатство, другим — бедность.

— Тоже, стал быть, правду ищет, — погладил бороду атаман. Он помолчал, собираясь с мыслями, затем снова обратился к собеседнику: — Вот что, Миколай: пущай наш разговор и останется промеж нас. Никому не выказывай своих подозреньев. За богомазом установи надзор, только умно. Ежли твоя догадка окажется верной, к медали представлю. А теперь слушай сюды... Взавтри мои молодые сбираются базировать в Моздок. Так ты это самое... погляди за ними. Кузя–то, сам ведь знаешь, какой хозяин, — атаман вздохнул и поднялся с табурета, показывая тем самым, что разговор окончен.

* * *

Так уж повелось в Моздоке, базарный день был понедельник.

Хорош выдался нынче денек! Небо ясное. Дорога звонкая — гремят колеса повозки по смерзшимся комьям грязи, хрустят ледком на дорожных лужах.

У Ольги раскраснелось лицо. Синие глаза широко открыты. На порозовевших губах неопределенная улыбка. Стоило появиться солнцу, засинеться, как прежде, степным далям — и вот уже повернулась жизнь другой гранью. И нет больше нужды прыгать с Крутых Берегов в холодный, страшный Терек, и в сердце смутное предчувствие чего–то доброго, радостного. Может быть, это от мысли о предстоящей встрече с родными? А может быть, от сознания того, что она молода и красива и у нее в руках ременные вожжи, которыми правит парой резвых коней, а заодно мужем Кузей и даже атаманом-свекром? Как бы там ни было, а настроение у Ольги сегодня превосходное. Она покрикивает на гнедых и искоса наблюдает за пассажирами: прямой и длинной, как оглобля, Стешкой и ее скорчившимся в три погибели супругом. Совсем измучился человек. Кожа на лице пожелтела, губы запеклись, а горькие морщины вокруг них сделали Дениса похожим на святого мученика Симеона Столпника.

— Вот тута пекеть. Неначе кто кизеков наклал в брюхо и подпалил, — уловив во взгляде молодой женщины сострадание, пожаловался Денис и скрипнул зубами. — Пропала ни за хрен Невдашовская фамилия...

— Ну, затянул отходную, раньше времени, — недовольно отозвалась Стешка и мотнула головой в Ольгину сторону. — Сказал ведь человек, в Моздоке знакомый дохтарь имеется.

Денис только рот покривил, и, схватившись за живот, снова закачался из стороны в сторону.

В Моздоке уже не спали. Хлопали ставни. Мычали коровы. Горланили петухи. По узким улицам тарахтели арбы. Перемазанный сажей угольщик, шагая рядом с повозкой, на которой колыхалась такая же черная, как он сам, сапетка с углем, кричал монотонно, без всякого подъема:

— Углей! Угле-ей!

Из–за деревьев показались купола Успенского собора. Движимая вспыхнувшим вдруг чувством нежности к супругу, Стешка толкнула его локтем:

— Мотри, Денисушка, красота какая! Маковки синие блестят, а крест ровно огнем занялся. И дымки в небо из труб вьются, как шнурочки.

— Развалится, — проскрипел Денис в ответ.

— Что развалится? — не поняла обескураженная Стешка.

— Собор.

— Отчего ж он развалится?

— Оттого, что все на этом свете не вечное. Пройдет двести або тыща лет, и от твоего собора даже трухи не останется.

Стешка дико взглянула на мужа, плюнула в сторону и отвернулась, нахохлившись:

— С тобой гутарить, все одно что мякину жевать. Ото у тебя и фамилия такая — Невдашов. Невдавшийся, стал быть. Охо-хо!

Направились вначале к доктору. В открытую форточку небольшого чистенького домика, где жил он на квартире, вырывался на улицу шепелявый голос граммофона. Ему вторил мужской бас, не в унисон и даже не выдерживая ритма.

— Кто там?! — рявкнул этот бас за дверью, в которую Ольга тихонько постучала.

Спустя некоторое время на пороге появился здоровенный дядя. У него была иссиня-черная шевелюра, лихо закрученные усы и, полные алые губы. Весь он так и светился здоровьем и силой.

Увидев перед собой молодую женщину, он в замешательстве рыкнул: «Простите-с» и захлопнул дверь, чтобы спустя несколько мгновений вновь предстать перед нежданной гостьей в военном кителе с узкими серебряными погонами поручика медицинской службы.

— Простите, — повторил он, обнажая в улыбке великолепные крупные зубы, — я был в неглиже. Признаюсь, не совсем подготовлен к такому приятному визиту. Чему обязан?

С этими словами он прикоснулся нафабренным усом к Ольгиной руке, отчего та вспыхнула румянцем, и широким жестом руки пригласил в комнату.

— Я не сама... — смешалась гостья, не зная, куда девать глаза и руки от неловкости. — Я привезла больного Дениса Невдашова. Ему очень плохо. Вы у нас были в прошлом лете, Вольдемар Андриянович. Еще на гитаре пели... В Луковской мы живем. Отец мой Брехов Силантий, может, помните?

— Да вы садитесь, — снова улыбнулся офицер, смахивая ладонью с плетеного кресла женские подвязки, —и будьте, как дома. У меня, правда, беспорядок. Гости, знаете, вчера... Вы уж простите — холостяцкая жизнь и прочее. Как же-с, помню. Разве можно забыть такое очаровательное существо! Вас, кажется, зовут...

— Ольгой, — подсказала гостья. — Вы мне еще колечко подарили, да я его на Тереке потеряла, когда купалась.

Упомянув про купание, Ольга зарделась пуще прежнего. А у поручика дрогнул над губою черный ус.

— Так вы, пожалуйста, Вольдемар Андриянович, помогите моему знакомцу. Очень мается животом, а у него семья семь душ, — Ольга боком отступила к двери. — Ну, я пойду, мне еще к родителям завернуть надо, а потом на базар.

— Как — к родителям? — удивился Вольдемар Андриянович. — Разве вы не живете с ними? Вы что, вышли замуж?

Ольга кивнула головой:

— В Стодеревской живу. За атаманским сыном Кузьмой Прокопьевичем.

— Гм. Атаманша, значит? — офицер в задумчивости прошелся по комнате, на ходу поддел носком сапога упаковочную картинку. — Но куда же вы торопитесь? Я сейчас кофе сварю. Посидим, поговорим.

— Неколи, Вольдемар Андриянович. Вы помогите нашему Денису, мучается человек...

— А почему вы его ко мне, а не к земскому?

Ольга поджала губы:

— Кто ж того не знает, что военные доктора самые лучшие.

Под усами военного врача промелькнула довольная улыбка: комплимент деревенской красавицы пришелся ему по душе.

— Ну, хорошо, приглашайте сюда своего больного, но... — доктор поднял вверх указательный палец, — с таким условием, что в следующий раз вы не откажетесь при встрече выпить со мною чашечку кофе, ага?

— Ага, — весело согласилась Ольга и выпорхнула за дверь.

* * *

За окном холодный ветерки дождь, а здесь, в маленькой саманной хижине, которую уступил на время молодоженам Чора, тепло.

— Я люблю маму! — проговорила Сона после тщетных попыток привлечь внимание мужа безмолвными взглядами.

— А меня? — оторвался от книги Степан.

— Немножко, немножко, — засмеялась Сона и, подойдя к нему, обняла за шею. — Ты самый умный.

— Почему так думаешь?

— Старые мужчины с тобой говорят так, будто ты, сам старый. Я тоже хочу умной быть. Хочу много, много знать, детей учить, как Темболат, кунак твой.

Степан привлек к себе жену, поцеловал.

— Много будешь знать — скоро состаришься. А зачем мне старая жена? — сказал он нарочито серьезно, встал и подхватил Сона на руки, — Скоро переедем с тобой в город. Будешь учиться у Темболата.

Кто–то постучал в запотевшее от дождя окно. Степан посадил Сона на скамейку и пошел открывать дверь. За порогом стоял мужчина в брезентовом плаще с капюшоном на голове. Он держал в поводу коня.

— Здорово дневали, — сказал он преувеличенно громко, как говорят артисты на сцене театра. — Тута живет сапожник?

— Тут, — ответил хозяин. — Заходи в хату.

Приезжий не стал добиваться, чтобы его долго упрашивали. Накинув повод уздечки на плетневый кол, он прошел в помещение, перекрестился на висящий в углу образ:

— Спаси, Христос.

Затем снял плащ, кинул его лавку, вытер ладонью мокрые от дождя усы и, подсев к столу, сразу же приступил к делу:

— Говорят, ты ладно сапоги шьешь? — устремил он на сапожника веселые глаза. — Сколько возьмешь, ежли голенища и стельки свои?

— Не обижу, — усмехнулся сапожник. — С юфтевыми передами — три с полтиной, с гамбурскими — на рубль дороже.

— Дорого, да ничего не попишешь: наши еще дороже берут, — сказал заказчик со вздохом и снова посмотрел на икону. — Образок–то замены требует. Кланяешься и не знаешь кому: не то святому Макарию, не то Евстратию Печерскому — сплошное пятно какое–то.

— Это верно, — согласился хозяин иконы. — Новую надо бы купить, да вот только где?

— На базар поезжай в Моздок, там у стодеревского богомаза любую выберешь.

— Погодка вроде не базарная, — посмотрел Степан, на запотевшее окно.

— К завтреву прояснится.

— Откуда знаешь?

— Батя у меня погоду чует, как сазан. Его в драке кинжалом пырнули в плечо, с тех пор оно у него мозжит в ненастье.

Степан усмехнулся: у него самого плечо болит в плохую погоду.

— Наша хозяйка, — повернулся он к жене, — сходи к отцу, пусть нальет кувшин пива, — хочу угостить гостя.

— Да, ма хур, — Сона послушно склонила голову и, одевшись, быстро вышла из помещения.

Теперь можно говорить открыто.

— Что будет в иконе, Вася?

— Не знаю, — ответил «заказчик». — Наверно, опять запрещенные книжки для подпольщиков Святого Креста.

— Шрифт богомаз не достал?

— Нет пока, но обещает в скором времени. Зато мы помещение для типографии подыскали. Иннокентий расстарался, деловой мужик.

Степан улыбнулся: помещение это он и сам заприметил.

— Что еще передал Темболат?

— Он сказал, что ты скоро переберешься в Моздок. Неведов за локомобилем в Ростов поехал, велел тебе кланяться. Скорей бы! По-настоящему бы за дело взяться!

— А ты не по-настоящему работаешь?

— А... — махнул рукой Василий. — Кеша с Нюркой напишут от руки бумажек, а я наклею их на заборах — такое и пацан сделает. Я большого дела хочу. Такого, чтоб под ногами у моего хозяина земля загорелась.

— Большое, Вася, не сразу делается, а складывается из малого, — возразил Степан, — Сейчас партии тяжело. Сам знаешь, в глубоком подполье. А вот соберемся с силами и вновь ударим по царскому самодержавию, на этот раз без промашки. Ты когда–нибудь раскладывал костер?

— Ну, раскладывал, — в светлых глазах Василия отразилось недоумение, вызванное таким неожиданным поворотом в разговоре. — При чем тут костер?

— Ты слушай! Разведешь его в сырую погоду без сноровки и терпения? Нет. Вначале сухие былинки, веточки всякие собираешь в кучечку, затем поджигаешь их, бумажки подкладываешь, ведь так?

— Так, — кивнул белобрысой головой Василий, и засмеялся, вставая. — Только я все равно хочу сразу большого костра, чтоб всех паразитов в него. Ну, я пошел вобрат.

— Погрелся бы еще. Сейчас Сона пиво принесет, — сказал Степан, а про себя подумал: «Такой же нетерпеливый, как Митька рыжий».

— Некогда, Степа. Я лучше дома чихирю выпью. Дорога не дай тебе бог, а ехать далеко, сам знаешь. Давай–ка лапу, мастер по кострам и типографиям, — опять рассмеялся Василий и пошел к выходу.

Проводив связного, Степан задумался: до чего хороший парень этот Картюхов, находчивый, быстрый и, должно быть, очень смелый. Маловато силенок пока для такого дела, какого хочешь, брат. Недавно приезжал из Святого Креста член ростовского подпольного комитета партии, требовал отчета о проделанной работе. «Почему до сих пор не налажена связь с Владикавказским комитетом?» — спросил сурово. Почему? Да потому, может быть, что его и нет вовсе во Владикавказе, этого комитета. Неворуев сколько уж раз пытался найти след в городское подполье и все без толку, а он стреляный воробей, если верить Темболату. Правда, там действует так называемая «Осетинская группа», но она сама нуждается в централизованном руководстве.

— Наш мужчина, вот пиво, — появилась в дверях Сона и остановилась. — Где гость?

— Ах да, пиво... Спасибо, родная, — покивал Степан. — Гость... уехал.

Сона пожала плечами, поставила кувшин на стол. Степан уткнулся в свою книгу.

— Наш мужчина, зачем нам два икона? — снова подала голос Сона. — Лучше купим хозяину новый шапка.

— Эта икона Чора, — возразил Степан, — посмотри, краска совсем облезла, стыдно... Нет, нам нужно свою! — ему приходилось еще подбирать слова попроще, чтобы Сона понимала его.

— Муж лучше знает, что надо делат... делать, — поправилась Сона, — Но ты не все говоришь мне. Когда отцу что–то нужно купить на базаре, он запрягает Красавец и едет сам. Никто не приезжает с Моздока. Ты обманываешь меня.

Степан подошел к жене, обнял.

— Я не обманываю тебя. Что с того, что ко мне приехал заказчик?

— Из Гашуна тоже приехал заказчик? — прищурилась Сона.

— Ну да. Привез сапоги для починки.

— Отец говорит, что Гашун два дня ехать надо. Зачем так далеко возить сапоги? Зачем, когда починил, сунул в голенище бумажки?

— Послушай, Сона...

— Мне не веришь! — обиделась Сона. — Темболату говоришь, Коста Татарову тоже, а мне нет! Разве я тебе чужая? Зачем тогда женился? Зачем грамоте учил?

— Сона, милая, я тебе все объясню, вот только схожу к твоему отцу насчет лошади, — пообещал смущенный Степан, и, одевшись, вышел на улицу.

Жена! Сона его жена! До сих пор не верится. Давно ли на каторге кандалами звенел. Бог ты мой, сколько прошел невзгод, и вот — счастье, любимая жена. Глаза — в глубине их утонешь, волосы — без конца бы перебирал да целовал у самого ушка, где над хрупкой ключицей маленькая родинка. Такой красавице царевич из сказки позавидует. А ведь я гол, как сокол.

Когда пришел к Данелу с просьбой отдать за него Сона, тот повертел пальцем возле уха.

— Ты, Степан, немножко так? За Сона надо много денег платить. — Где ты возьмешь триста... нет, четыреста рублей?

— Ты же умный человек, добрый.

— Ты мне не чеши пятки — я щекотки боюсь, — прищурился Данел — Конечно, я умный: пятьсот рублей за Сона ирад прошу. Совсем дурак был, если б двести просил.

— Ты говорил вначале триста, — поправил его Степан.

— Послушай, Степан! — Лицо его стало серьезным. — Зачем тебе осетинская девка? Тебе русских девок мало? Ты не из нашего гнездовья птенец. Улетишь опять к своим, куда Сона денешь?

— Я люблю Сона... больше жизни.

— Я тоже так говорил своей Даки, когда молодой был. Шестьсот рублей плати, забирай девку. Ведь сам знаешь, Сона княжеская дочь.

— Тысячу заплачу! — весело тряхнул русым чубом сапожник. — Нам, графьям, это раз плюнуть. Дай только сегодня на ночь твои кинжал.

— Зачем тебе кинжал? — удивился Данел.

— На большую дорогу выйду, — в тон старшему другу заговорил Степан. — Русский или армянский купец встречать буду. Его кинжалом резать буду, мошну с деньгами забирать буду. Тыщу рублей Данелу ирад платить буду.

— Ты совсем с ума сошел, — так же весело сверкнул глазами отец невесты и вдруг набросился на Степана: — А ну иди отсюда, мальчишка! Обычая не знаешь? Жених не сам приходит свататься, а присылает своего товарища.

— Кого ж я пришлю? — Спросил Степан, пятясь перед хозяином к двери.

— Чора пришли или Асланбега Караева...

Дождь сменился снежной крупой. Она сыпалась из прорехи серого небесного мешка и таяла на мокрой земле. С северной стороны потянуло холодным ветром. «Ночью приморозит», — удовлетворенно подумал Степан, подходя к Данелову жилью. На дворе пусто, грязно. Дверь его сапожной мастерской приперта колом (Чора с наступлением ненастной погоды перебрался в теплый уазагдон). С соломенной крыши закутка звонко падают в лужу дождевые капли.

В хадзаре слышен голос Данела. Он ласковый, даже нежный. Вот только не разобрать, что и кому он говорит. Степан толкнул дверь, она бесшумно открылась, и глазам зятя предстал его тесть с... младенцем на руках! Он сидел на нарах, поджав по-турецки ноги, время от времени подбрасывал вверх сына и счастливо заливался смехом,

— Джигит будет! Орел будет! — приговаривал отец, шлепая ладонью по соответствующему месту хохочущего отпрыска. — Клянусь богом, он мне очень нравится, — и на лету поцеловал маленького Казбека в неприкрытое рубашонкой розовое место. В следующее мгновение неописуемый ужас отразился на лице увлекшегося игрой с малышом родителя он увидел в дверях — м у ж ч и н у.

Словно полено, швырнул на нары любимого лаппу , покраснев при этом так, как краснеет не потерявший совести человек, которого уличили в чем–то постыдном.

Казбеку такое обращение не понравилось, он заорал благим матом и засучил ножками.

— Клянусь копьем святого Георгия, этот визгливый щенок загонит меня в гроб своими воплями! — подкатил глаза к небу отец в притворном возмущении. — Целый час уже кричит, будто его змея ужалила.

В комнату заскочила перепуганная Даки. На ходу поздоровалась с зятем, подхватила ребенка на руки, прижала к груди.

— Что он, отец наш, закричал ни с того ни с сего? — переведя дух, обратилась к мужу.

— Спроси у него, — отвел супруг нахмуренный взгляд в сторону. — Уже давно кричит, а вы там на кухне, видать, пооглохли. Иди, иди! — замахал руками Данел, увидев, что жена собирается возражать. — Дал я вам волю на свою голову.

Степан прошел к нарам, сел, пощупал руками подстилку.

— Жестко, — сделал он заключение, насмешливо взглянув на тестя.

— Что жестко? — отозвался тот, делая вид, что заинтересовался ненастной погодой за окном.

— Постель, говорю, жесткая: шею сломать можно.

— Кому сломать?

— Ребенку. Эх, Данел, Данел... то есть дорогой мой баба. Ну, скажи на милость, почему отец должен стесняться своей любви к детям?

— С испугу не разглядел, что это ты вошел, — ответил Данел виновато. — Тебя не боюсь, соседей боюсь: смеяться станут. Садись!

— Я по делу пришел. Мне нужно завтра поехать в Моздок.

— Нужно так нужно: возьми Витязя и поезжай.

— Мне арба нужна; Дай мне лучше Красавца.

Данел развел руками:

— Арбу я Чора пообещал. Он на базар едет, просо продать хочет. Знаешь что, поезжай с Чора — веселее будет:

«Не помешает ли мне мой болтливый дядюшка?» — подумал Степан и тут же решил, что не помешает.

* * *

В Моздоке что ни базар, то ярмарка. А сегодня и вовсе — народу, как в престольный день Успения пресвятой богородицы. Не беда, если грязновато на площади: горожанки и окрестные казачки понадевали глубокие, с острыми косами, так называемые «кавказские калоши» и бойко месят ими расплывшуюся во все стороны жидким асфальтом грязь.

Разве только птичьего молока нет на моздокском базаре. Самой же птицы — неисчислимое количество. Целые возы индюков, кур, цесарок, гусей. Тут же — поросята, кабаны, бараны, коровы и даже верблюды. Последние стоят в стороне, возвышаясь уродливыми кордами над всей этой разноголосой толкучкой и, флегматично перетирая зубами жвачку, с королевским презрением смотрят на все и вся.

— Эй, берегись, пожалуйста! — покрикивает Чора, направляя пузатого Красавца в случайные проходы между рядами торгующих.

— Куды тебе, сатана, несеть, черт голомызый? — кричит краснощекая, укутанная в цветастый полушалок казачка, держа под мышкой только что купленного розовомордого поросенка. — А ежли б колесом наехал?

— Из одной толстый баба два худой получился, — скалит в ответ зубы старый шутник, нисколько не обидясь за «голомызого черта».

Степан идет следом, приглядываясь, где разместился богомаз со своим божественным товаром.

— Господин хороший! Купите «Бову-королевича» — всего за гривенник получите несусветное удовольствие, — дергает его за полу пиджака круглолицый с нахальными голубыми глазами офеня . — А то возьмите царя нашего Миколая Второго. Великолепные патреты! Вот царь сам по себе, вот с царицей, а энто с царевнами... Эх, господин, господин! Не понимаете, вы свово счастья.

Степан снова огляделся, где же среди этих торговцев «счастьем» стодеревский богомаз.

— Становись сюда, — сказал он Чора, заметив свободный проход между возами, — и торгуй своим просом, а я пройдусь по базару.

Вскоре его внимание привлекла преклонных лет старушка, торгующая у купца-ниточника похоронное покрывало.

— Маловато вроде, да и плесенью, кубыть, припахивает, — говорила она, перебирая скрюченными пальцами хлопчатобумажное полотно, расписанное зловещими символами смерти: черным распятием и такого же цвета черепом с перекрещенными костями.

— Да что ты, мать! — всплеснул пухлыми руками кругленький галантерейщик — Как на вас шито. И пахнет вовсе не плесенью, а ладаном. Ведь не к венцу идти тебе в ем, а на суд божий. Бери, родненькая, пока не поздно. Сказано: «Не знаем ни дня, ни часа кончины нашей», сегодня живал, а завтра — курлык... и в райскую кущу!

— А чего там написано? — ткнула старушка пальцем в черную надпись, протянувшуюся славянской вязью под оскаленным черепом между плачущей богородицей и Иоанном Крестителем.

— «Помяни мя, господи, во царствии твоем», — прочитал услужливый продавец, и даже слеза заблестела у него в глазу от избытка чувств. — Бери, матушка, не раздумывай. Последнее осталось. Специально для тебя берег — не продавал, сколько уже просили.

Старушка долго перебирает руками жуткое полотнище, смотрит его на свет, пробует на крепость.

— Скольки же оно стоит?

— Дешевше грибов: полтора целковых. С других по три брал. Тебе уж так, по доброте душевной. Прикажете завернуть?

— Погоди чуток... дорого, сдается мне.

— Гм, «дорого», — повторяет в раздумье продавец. — Тебе бы совсем задарма, да? Дорого, мать, да мило, дешево, да гнило. Этому же материалу и сносу не будет. Ты только представь себе: заявишься на Страшный Суд в полном парате. «Дорого»... — снова повторил обиженно купец. — Зато не придется хлопать глазами от стыда перед господом-богом, когда придешь к нему в таком ангельском одеянии. Ну, уж так и быть, еще полтинничек уважу.

Старушка шевелит провалившимися губами, еще раз смотрит ткань на свет, примеривает ее по своему росту, прижав верхний край к груди подбородком.

Степан почувствовал, как у него при виде этого зрелища побежали по спине мурашки.

— Ой, мамочки! Страсти какие! — раздался сбоку женский возглас. Степан повернулся и увидел расширенные, от испуга Ольгины синие, как предзакатное весеннее небо, глаза. Сразу вспомнилась пасхальная ночь и дырявая беседка из нераспустившегося винограда, и короткий жгучий поцелуй юной казачки. Похудела с тех пор, под глазами тени появились, но по-прежнему хороша.

— Здравствуй, Оля, — улыбнулся Степан. — Чего ты так испугалась?

Ольга вспыхнула горячим румянцем, зачем–то провела ладонью по губам и стала развязывать и завязывать бахромчатые концы платка.

— Поневоле спужаешься, — проговорила она хриплым от волнения голосом. — Чертова Горбачиха: нашла чего примеривать — неначе смерть. А ты чего здесь делаешь? — спросила сдавленно.

— Да так, по хозяйственным делам.

— А жена твоя тоже здесь?

— Дома осталась.

Ольга начала успокаиваться. Румянец на щеках сменился бледностью. Вспыхнувшие было радостью глаза потухли, словно синим дедком затянуло оттаявшие на солнце озера. Шагнула к чужому мужу, горько изломив тонкую бровь, спросила задрожавшим голосом:

— Дюже любишь свою чызгинюшку?

Степан опустил глаза.

— Люблю, Оля.

Оба помолчали. Затем Степан снова заговорил:

— Я слышал, ты вышла замуж. Поздравляю, так сказать, — чувствуя, что говорит вовсе не так, как хотел бы, смутился и умолк.

— Загубил ты мою жизню, сам, должно, того не ведая, — одними губами произнесла Ольга, пропустив мимо ушей неуклюжее поздравление. — Эх, Степа, Степа, боль моя... И откуда нанесло тогда тебя в нашу хату?

Степан хотел что–нибудь ответить, но Ольга предупреждающе подняла ладонь на уровень его губ.

— Ладно уж, молчи лучше. Ежли рассудить по-здравому, то и не виновен ты вовсе. Кто я тебе? Встречная девка. Да и не было ничего промеж нас.. А вот все равно злюсь на тебя. Злюсь за то, что не могу больше никого полюбить. Степушка! — Ольга перешла на свистящий шепот. Губы ее дрожали, щеки снова начали розоветь от прихлынувшей к ним крови, — исполни мою последнюю просьбу. Исполнишь?

— О чем ты, Оля? — нахмурился Степан, досадуя, что повстречался с казачкой.

— Пойдем на Коску. Погутарить хочу с тобой напоследе, чтоб не мешал никто. Я как чувствовала... И сон видела чудной, будто монах плясал в церкви... Я расскажу апосля.

— Неудобно вроде бы... еще увидит кто.

— Ну и пущай видит. Боишься, что ль?

Степан взглянул в Ольгины глаза. Они одновременно смеялись и плакали. Такому взгляду отказать нельзя.

— А где эта Коска?

— Недалеко, отсюда. Пойдешь вон к той церкви, что сразу за базаром, Духосошественская называется, и по Графской улице, мимо Алдатовского сквера все прямо и прямо. Выйдешь к Малому Тереку. За ним остров лежит большой, это и есть Коска.

— А как я на него переберусь? — спросил Степан и и тут же понял, что поставил себя в глупое положение.

— Аль плавать не умеешь? Неужели из–за меня нельзя один раз искупаться в теречной воде? Там мост есть, не боись, — сказала Ольга с грустной насмешкой и пошла прочь.

Степан вернулся к своей арбе. Где же Чора с его просом? Ага, вон сидит на кошме за арбой, подложив под себя ноги, и листает какую–то потрепанную книгу. Степан тотчас же узнал в ней Евангелие, при помощи которого отпевал «покойника» Чора. Он что–то говорит сидящей перед ним на корточках казачке, и обступившие их женщины всех возрастов многозначительно переглядываются между собой.

Степан облокотился на арбочную грядку, прислушался к ломаной скороговорке своего дядюшки.

— Святой книга говорит: «Два светила стоят рядом с молодым звездом. Один стоит с одна сторона, другой — с другая сторона. Один — сонца, другой — месяц», — тараторил Чора, водя коротким пальцем по засаленной странице.

— Сонца — энто, должно, ейный квантирант, — подмигнула подругам одна из казачек, — Гляди, Сюрка, обожгешься ты об энту длинноносую сонцу. Сбежить твой богомаз знов в свой Грозный, тольки его и видели. У него там, поди, жена и семеро по лавкам.

— Отцепись, пустомеля, — отмахнулась Сюрка, розовощекая, нарядно одетая молодица.

— А кто ж тогда месяц? — поддержала «пустомелю» ее не менее языкатая подруга.

— Звестно кто: писарь-осетин. Давно к Сюрке прилабунивается, а она, дура бузулуцкая, за женатого мужика ухватилась.

— Он, говорят, теперя больше на атаманский двор заглядывает, — вставила в разговор кумушек еще одна казачка. — А ты чего ж, Сюр, седни с Загиловыми на базар, а не со своим квантирантом?

— Ну чего пристали? — отмахнулась снова Сюрка от насмешниц-подруг. — Богомаз сам по себе, а я сама по себе. Покель он со своими иконами на волах доберется сюды, я уже набазаруюсь. Ты бы, Фрося, лучше в плетне дыру заделала, через которую к тебе сын псаломщика по ночам лазиит.

Над толпой женщин взвихрился хохот: «Ай да Сюрка! Ловко отбрила!» Степан тоже засмеялся, но по другому поводу: «Не теряет даром времени старый мошенник», — подумал он и незаметно отошел от арбы. На волах, значит, едет его связной. Ну что ж, тем лучше: он успеет встретиться с Ольгой. Хотя ему этого совсем не хочется.

 

Глава третья

Кузьма сидел на возу и скучал в ожидании жены, ушедшей купить кое–что по своей бабьей надобности. Какой день потерял из–за ее прихоти! Дед Хархаль, небось, уже самоловки проверил и мурзачей казачкам успел продать, а он, Кузьма, сиди тут без толку посреди базарного гомона и млей от скуки.

— Сидишь? — донесся к его взбаламученному сознанию знакомый голос. Кузьма оглянулся, рядом с повозкой стоял Микал, бледный от сдерживаемой ярости.

— Ну, сиди, сиди, может, цыпленка высидишь.

— А чего мне делать? — равнодушно отозвался Кузьма. — Садись и ты, если хочешь.

— Не для того я сюда послан..

— А кто тебя послал?

— Тебе–то что? Ты сиди, пока твоя жена с другим прохлаждаться будет.

— Ты энто об чем? — не понял Кузьма.

— Слушай, ошибка богова, — наклонился над повозкой Микал и зашептал ее хозяину в самое ухо.

Кузьма выслушал, не меняя выражения на лице, и совсем уже спокойно для мужчины, получившего сообщение об измене жены, ответил:

— Пущай ее.

У Микала брови на лбу подпрыгнули к папахе.

— Жена пошла с другим на Коску, а тебе все равно? Тебя, наверно, когда поп крестил, уронил вместо купели на пол? Оттого ты такой пришибленный.

— Не, — ухмыльнулся Кузьма. — Мамака говорила, что меня в дитячестве цыган напугал дюже.

— И ты не пойдешь за ними, чтобы всадить сопернику кинжал в горло? — продолжал допытываться Микал, глядя на равнодушного детину сверкающими от гнева и презрения глазами. — Какой же ты казак после этого? На тебя нужно надеть бабью юбку и водить по станице. И пусть все кричат: «У атаманова сына иногородний мужик увел марушку. Кузьма теперь сам марушка!»

— Ну, ну, ты не больно... не замай, — недовольно проворчал Кузьма.

— И пусть все бросают в тебя тухлыми яйцами, камнями и коровьими лепешками...

— Ну чего привязался?

— Прав был тот, кто сказал: «Умному закон — дураку палка». Не пойдешь — атаману доложу, он с тебя за посрамление казачьей чести шкуру спустит, — пригрозил Микал.

Последнее средство подействовало. Кузьма нервно передернул лопатками, словно почувствовав на них жгучее прикосновение отцовского кнута, нехотя слез с повозки:

— А куда идти?

— К Малому Тереку возле городской рощи. Там на острове увидишь.

— А коней с кем оставлю?

— Я посмотрю. Да иди же, а то опоздаешь!

Оставшись один, Микал некоторое время ходил вдоль повозки, разжигая свою ревность мыслями об удачливом сопернике. Проклятый русский! Мало ему Сона, он еще и Ольгу хочет сделать своей любовницей. Да неужели не сойдутся когда–нибудь их тропинки? Ох, и сладка будет минута утоленного мщения! Пойти бы взглянуть, как развернутся события на острове, но с кем оставить атаманских лошадей? Глазом не успеешь моргнуть, как цыгане уведут гнедых. Кого бы оставить вместо себя? Постой–ка, вон, кажется, мальчишка-осетин на арбе сидит, арбуз лопает. Подошел к нему, сказал по-осетински:

— Смотри, ломоть уронишь, ногу отшибешь.

Мальчик поднял кверху черные глазенки, с удивлением уставился на шутника-взрослого.

— Не отшибу, — ответил он после некоторого раздумья и вновь принялся за сочное лакомство.

— Ты с Джикаева хутора? — не отставал от мальчика Микал.

— Ага. Наших тут много: дед Чора с русским сапожником, бабка Бабаева с Асланбегом Караевым, старый Михел...

— Тебя Аксаном зовут?

— Не, — мотнул стриженой головой мальчик. — Я Сослан. А ты Микал, да?

— Хочешь, Сослан, заработать десять копеек? Еще арбуз купишь, больше этого, — не отвечая на вопрос мальчишки, предложил Микал.

— Очень хочу. А что я должен сделать?

— Ничего. Садись на мою повозку и жди, когда я вернусь. Хорошо?

— Хорошо! — весело согласился мальчуган и пошел следом за новым приятелем.

Теперь Микал свободен. Первой мыслью его было — поспешить на остров и, если возникнет необходимость, помочь Кузьме разделаться с их общим врагом. Однако, подумав, он изменил намерение: вначале нужно поговорить с бабкой Бабаевой, пока она не уехала с базара домой.

Он ее недолго искал. Старая колдунья торговала куриными яйцами, заработанными у хуторян ворожбой и знахарством, и ее басовитый, с хрипотцой голос хорошо выделялся из хаоса базарных звуков:

— Яйцо! Бери яйцо! Большой, свежий совсем, только вчера снесла.

Микал подошел к торговке, приложил руку к сердцу:

— Да будет твоя торговля удачливой, нана, — пожелал он ей и уважительно наклонил голову.

— Микал! Лопни мои глаза, это он — сын Тимоша Чайгоз... — старуха вовремя куснула себя за язык, — Тимоша Хестанова, — поправилась она. — Какой стал молодец! Нарядный, красивый. Где ты живешь сейчас? Почему домой не приходил? У твоей матери глаза не высыхают от слез.

— Матери скажи, хорошо живет Микал. Скоро к ней повидаться приеду.

Старуха уважительно покачала массивной головой, закутанной в черную шаль.

— Сона вышла замуж, ты знаешь? — пытливо посмотрела старая сплетница выпуклыми, как у жабы, глазами в самые зрачки молодого собеседника.

— Пошли ей бог удачу, — стараясь казаться равнодушным, ответил Микал, — а ее мужу он удачу уже послал.

— Что послал? — дегтярно-черные зрачки хуторской ведьмы так и впились в тонкие губы Микала.

— Удачу! — не выдержал спокойного тона Микал и, снова понизив голос, рассказал благодарной слушательнице про встречу сапожника с казачкой.

— Ох-хай! Бедная Сона, чтоб ее недостойному мужу попасть поскорее туда, где живут его предки. Как же ей будет тяжело услышать о такой коварной измене.

Теперь можно отправиться на Коску. — Так подумал Микал, но не так распорядилась изменчивая, как мартовская погода, судьба.

Едва молодой осетин отошел от землячки, как его внимание привлек разговор между продавцом-казаком и покупателем-ногайцем. Последний склонил огромную, как котел, шапку над мешком о солью и спросил у ее владельца:

— Неч малат пут?

Казак взглянул на покупателя с явным состраданием, что тому, дескать, приходится говорить на таком некрасивом языке, спросил беззлобно:

— Что ты там бормочешь?

— Он спрашивает, — сколько стоит пуд соли — вмешался Микал, довольно свободно владевший языком степных жителей.

— Скажи ему, по двадцать пять копеек продаю.

— Игирма беш копек, — перевел ногайцу Микал.

Ногаец неодобрительно покачал котлообразной шапкой. Затем, зачерпнув горстью соль, бросил ее в рот и стал грызть наподобие монпансье.

— Яман туз , — сказал он, проглотив соль и, огорченно вздохнув, предложил по-русски: — Давай по двасать.

Казак возмутился:

— Ты ее, милок, допрежь привези с самого Каспию, а потом продавай по двадцать. Не хочешь брать, не бери, без тебя возьмут, а товар нечего хаять. Ишь князь какой: целую жменю сыпанул в хайло и бай-дюже. Да ежли все так будут пробовать, я проторгуюсь к ядреной матери.

Ногаец, словно устыдясь прочитанной, морали, вынул из–за пояса широких и рваных ситцевых штанов мешок, решительно развернул перед казаком: насыпай, мол.

— Вот так–то и ладно, — повеселел казак и стал насыпать соль широкой, как совок, ладонью в стоящую на чашке деревянных весов меру.

Все шло хорошо до тех пор, пока не наступило время расчета.

— Сдача мал-мала давай, — протянул покупатель продавцу радужную хрустящую бумажку.

Тот взял ее, поднес к глазам.

— Ты чего энто мене суешь, ногайская твоя морда? — зловеще прошипел он, выкатывая глаза и наливаясь багровой синью ярости, — Да я тебе за такие шутки...

— Сдача мал-мала нада, — повторил с меньшей уверенностью ногаец, крайне удивленный внезапной сменой настроения у бородатого казака.

— Я тте! — замахнулся пудовым кулаком дюжий казачина, и плохо бы пришлось щуплому ногайцу, не вмешайся в их торговый разговор Микал.

— А ну покажи, что там такое? — протянул он руку, и голос хорошо одетого молодого казака звучал так властно, что пожилой казаки не посмел ослушаться.

— Картинку какую-сь хотел всучить заместо денег, сволочь, — прорычал оскорбленный наглым обманом владелец соли, протягивая добровольному переводчику радужную бумажку.

«Так это же те самые ярлыки, что лежали в сумке купца, когда он приезжал в гости к отцу!» — вспомнил Микал, разглядывая золотистого двуглавого орла на голубовато-зеленом с оранжевым отливом фоне мануфактурной этикетки.

Люди, подобные Микалу, никогда не задумываются надолго, как поступить при тех или иных обстоятельствах. Еще не зная, как он воспользуется этим благодатным случаем, а уже то самое чувство, которое в народе называется шестым, успело шепнуть ему, что дичь близка и что охотник на горячем следу.

— Кто дал тебе эту фальшивку? — грозно насупил он брови и протянул к приплюснутому носу незадачливого покупателя раззолоченный ярлык с царскими вензелями и гербом.

— Рус купец дала, когда в степ приезжал, корова покупал, — ответив растерявшийся вконец ногаец. Он переводил испуганный взгляд узких глаз с одного казака на другого и нервно переступал с ноги на ногу.

— Он худой и длинный, как чабанская ярлыга? — стал уточнять приметы мошенника-купца Микал.

— Не... сапсем наоборот. Вот такой брюха у него, — ногаец сделал руками вращательное движение перед своим провалившимся до самого позвоночника животом. — Богатый купец: у него этот денга — целий сумка.

— За такие деньги тебя посадят в тюрьму, понял? — припугнул Микал темного бурунского жителя.

— Зачем моя в тюрьму? — встревожился ногаец, беспомощно озираясь вокруг. — Наши все такой денга. Купец очин карашо плати за корова. И осетин много плати. С ним приезжал, тоже пузатый и уши вот так, — ногаец приставил к своим ушам ладони.

— Не отпускай его, пока я не вернусь, — приказал Микал торговцу солью. — Это государственный преступник, фальшивомонетчик.

— Пущай спробует тольки двинуться, я с него в один момент дух вышибу, — пообещал казак и вынул из–под соломы своей телеги кавалерийский карабин.

* * *

Григорий Варламович уже надел пиджак, готовясь отправиться на базар, куда должна была прибыть из Владикавказа партия кожевенного товара, когда кто–то бесцеремонно и властно постучал в дверь.

— Чего тебе? — недовольно прохрипел хозяин дома, появляясь на пороге. — Ты бы лучше головой: разогнался, как тот баран, — и лбом...

— Мне голова для другой надобности дана, — улыбнулся Микал. — Приглашай в саклю, хозяин.

Григорий Варламович удивился. Серые глазки его насторожились: неспроста так нахально ведет себя этот молодой казак. Интересно, где он его видел, в какой станице? Ну–ка, дай бог память.

— Не велик, поди, гусь, и здесь побеседуем.

— Можно, и здесь, только это не в ваших интересах, еще услышит кто, — подмигнул молодой нахал и блеснул зубами. — Вот так оно будет лучше, — добавил, проходя вслед за хозяином в его покои.

— Садись. — Григорий Варламович указал гостю на стул и сам сел, положив на стол тяжелые руки. — Я тебя слушаю.

— Хочу у вас дом купить, — сказал незнакомец и внимательным взглядом обвел внутреннее убранство комнаты. — Сколько запросите?

Григорий Варламович рассмеялся.

— Ну, скажем, пять тыщ, — ответил он, с готовностью отзываясь на шутку.

Микал вынул из нагрудного кармана бешмета радужную бумажку.

— Пожалуйста, получите пять тысяч и напишите расписку,

В глазах купца так и метнулись два серых черта. Первым его движением было схватить протянутую бумагу, но он поборол это естественное желание.

— Сходи с ней знаешь куда, — проворчал он, хрустя пальцами.

— Знаю куда, — тотчас отозвался Микал, пряча мануфактурный ярлык в боковой карман, — к ихнему благородию господину приставу. Я как раз шел к нему, да по пути решил: в полиции подождут, надо сперва хорошего человека из беды...

— Что ты хочешь? — перебил купец «доброжелателя».

— Поменять деньги на деньги: я вам пять тысяч, а вы мне сто рублей.

— Четвертного хватит.

— Клянусь внутренностями попа, который меня крестил, даже я сам хорошо не знаю, хватит, или не хватит, мне ста рублей. Пойду спрошу у господина пристава.

— Ну что ты заладил: пристав да пристав. Возьми полсотни, черт с тобой.

— Нет, — покачал головой Микал. — Мне коня нужно покупать строевого. Разве за полсотни купишь? Это же не корова.

— Бери, бери, пока я добрый, — вынул из бумажника зеленую ассигнацию Неведов, — а то ничего не получишь.

— А господин пристав?

— Эх, несмышленыш! — скривил лицо Григорий Варламович, словно собираясь заплакать от жалости к гостю. — Да ведь приставу тоже сотни за глаза хватит. Дам ему «катю» — он и доволен. А ты с чем останешься? Вот с чем, — купец с грустной улыбкой вывернул перед носом молодого человека дулю. — Бери зелененькую и катись отсюдова к едрени-фени.

Микал взял деньги, взамен положил на стол этикетку и, по кавказскому обычаю приложив ладонь к груди, направился к двери.

— Постой–ка! — окликнул его хозяин дома. — Будь другом, скажи, каким это ты манером пронюхал? Ей-богу, я таких шустрых хлопцев очень даже уважаю. Давай–ка знакомства ради зверобойной настоечки дерболызнем.

Григорий Варламович вынул из шкафчика пузатую бутылку, налил в стаканы желтоватой жидкости:

— Будь здоров, казак.

— Будьте здоровы, господин купец.

Выпили. Крякнули. Закусили балычком.

— Ну, теперь объясни, как тебе удалось разузнать об этом деле? — прищурился купец.

— Не надо оставлять сумки с деньгами в фургонах на чужих дворах, — осклабился предприимчивый гость, промолчав о разыгравшейся на базаре драме, и пошел к выходу.

Закрыв за ним дверь, Григорий Варламович походил по комнате, потом вернулся к столу, выпил еще один стаканчик настойки, покрутил круглой головой и, обращаясь к висящему в углу образу Спасителя, с чувством воскликнул:

— Ну и мошенники же все, сукины дети!

А Микал вернулся к оставленному под стражей ногайцу, тот уже был не один. Вокруг арестованного толпились такие же худые и нищенски одетые его собратья, отчаянно жестикулируя и что–то доказывая вооруженному карабином казаку.

— Отпусти Абдуллу, ради аллаха! — кинулись они навстречу Микалу. — У него большая семья, ему нельзя сидеть в тюрьме: все дети без него с голоду сдохнут. Русского купца нада сажать, он таких плохих денег дал.

— Господин пристав приказал доставить преступника в полицию. Айда за мной, — как можно строже приказал по-ногайски Микал и сделал повелительный жест рукой в сторону полицейского участка, расположенного между Духосошественской церковью и тюрьмой. Ногайцы, как стадо баранов, зашлепали по грязи в указанном направлении.

Выбравшись из людской гущи, конвоир остановил арестованных, тяжело вздохнул.

— Жалко, мне Абдуллу, ребята, — сказал он, кивнув папахой на угрюмое тюремное здание. — Пропадет, как бараньи кишки на солнце.

— Очин жалко! Отпусти ради ваш бог Исса.

— У вас деньги есть?

— Много есть. Бери, пожалуйста, господин начальник, все равно никто не хочет их брать, — и ногайцы наперебой стали совать в руки Микала злополучные ярлыки.

Микал поморщился:

— Таких не надо. Другие есть?

Ногайцы поежились, заскребли затылки худыми грязными пальцами:

— Очин мало...

— Ну, давайте у кого сколько есть.

* * *

Стешка вошла в комнату доктора первая. Осенила себя троеперстием, поклонилась в угол. После уж разобрала, что поклонилась не иконе, а намалеванной на фанерке голой бабе.

— Здравствуйте в вашей хате, — поздоровалась с красавцем-офицером и шмыгнула длинным носом. — Вот, господин, будьте ласковы, поглядите моего Дениса, что в ем за хвороба такая. Совсем измучилась.

— Кто ж измучился? — усмехнулся доктор и ткнул пальцем в Дениса, сгорбившегося от боли и страха перед такой важной персоной. — Ты или он?

— Извелась, батюшка, совсем: ни тебе дров нарубить, ни скотине корму задать—все сама. С его какая работа — маята одна.

— Гм, — поручик взял со стола стетоскоп, повертел в холеных, но крепких пальцах с крупными розовыми ногтями, презрительно посмотрел на пациента.

— Раздевайся.

Денис развязал на поясе веревочку, стянул с плеч старый залатанный зипун, скомкав, сунул его жене. Затем, захватив длинной, как у шимпанзе, рукой, на загорбке полуистлевшую ткань ситцевой рубахи, торопливо потянул через голову. Кррак! Материя не выдержала грубого обращения и расползлась в стороны, явив взорам свидетелей бледно-серые, угловатые, как сошники сохи, Денисовы лопатки.

— Потянула бы тебя нечистая сила! Последнюю рубаху порвал, — запричитала было Стешка, но доктор поднял протестующе руку, и она умолкла.

— Мыться нужно чаще, — брезгливо покривил губы доктор, подходя к больному и запуская ему под ребро пальцы.

— Куда уж чаще, — перекосился Денис от боли. — На Петров день в Тереку купался, когда пеньки вылавливал. А перед Покровом из Галюгая шел пеши да в дождь попал — уж вымыло куда лучше.

— Ну, ладно, помолчи... Давно заболел?

— Надысь. Дрова рубил, меня и скрючило.

— Какие симптомы?

— Чего?

— Как, спрашиваю, болезнь себя проявила? Что почувствовал?

— Дык, это... скрючило, говорю. В брюхо ровно кто головней наложил, запекло — спасу, нет. Веришь, ваше благородие, хучь в могилу живым прыгай.

— Я его с уголька сбрызнула, думала, кто сглазил, — вставила Стешка. Но доктор опять махнул рукой и она осеклась.

— А как чувствуешь себя сейчас?

— Теперя, стал быть? И теперя пекеть. Только по-слабже будто.

Доктор задумался, постучал стетоскопом по столу.

— Печет, говоришь?

— Пекеть, ваше благородие. Может, пропишешь чего: пилюли какие или порошки?

— Прописать можно, только бесполезно все это: у тебя, любезный, рак желудка.

— Рак? — изумился больной. А у Стешки от удивления еще больше вытянулся нос.

— Как же он забрался туда? — Денис недоверчиво ухмыльнулся, ища глазами на лице доктора отражение ловко придуманной шутки. — Ну, заползла бы еще ужака, куда ни шло: такое на покосе могёт случиться, уснешь, разинешь хайло, она и того... махнет в рот заместо норки. А чтоб рак? Такого и деды не рассказывали, не было такого случая в наших краях. Я и купаюсь–то в Тереке два, от силы три раза в году. И то, если по нужде: берег обрушится вместе с тобой или за корчом польстишься. Воды, кажись, не глотал теречной. Да если б и глотнул случаем, так почуял бы: не муха ведь, в нем клешни вона какие. Ты, должно быть, пошутковал, ваше благородие?

— Да уж какие тут, братец, шутки, — возразил поручик и, присев к столу, принялся писать рецепт. — Зайдешь в аптеку, напротив Армянского собора, спросишь там. По этой бумаженции купишь лекарство. Будешь принимать по столовой ложке три раза в день. А теперь ступайте, мне в Отдел пора.

— Спаси тя Христос! — заворковала Стешка, подавая мужу зипун и помогая ему засунуть длинные руки в короткие рукава. — Что значит ученая головушка...

— Да вот еще что, — перебил поток благодарственных Стешкиных слов «ученая головушка». — Хорошо бы ему сыру голландского поесть. В гастрономии Левандовского есть превосходные сыры... А это что такое? Гонорар, надо полагать? Ну ладно, ладно, незачем мне его в руку совать, положи на стол. Эх, необразованность наша, Расея-матушка! Кто ж врачу, да еще военному, за прием рубль платит? Пять рублей и то мало.

— Попу надысь за молебен трешницу отвалила, — сконфузилась Стешка, утирая рукой красный, как у гусыни, нос. — Ты уж не серчай, господин хороший, нетути боле. Шестеро девок у меня одна другой меньше, раздетые на печи сидят. Какие уж тут рубли...

— Ну, ладно, расчувствовалась. Нечего мне тут социологию разводить. Я ведь так, пошутил. Нужен мне твой рубль, как же. За него у Каспарки Осипова и не выпьешь как следует.

— Это за рупь–то? — недоверчиво скосил глаза на доктора Денис, завязывая поверх зипуна веревочку и морщась от боли. — Ну не скажи, ваше благородие, с такой деньгой да закатиться на Веселый хутор.

— Дурак ты, братец, не в обиду будь сказано, — перебил пациента доктор. — Я же не о раке говорю, а о мадере, коньяке, шампанском. Вот ты раку пьешь, у тебя и болезнь «рачная», а пил бы благородные вина, и болезнь бы у тебя была благородная.

— Это какая же? — открыл рот заинтересованный Денис.

— Катар, скажем, или цирроз. Вот у меня, например, белая горячка будет, потому что неразведенный спирт люблю. Ах, черт! Заболтался я с вами. Ну, давай, давай, топайте. Опоздал из–за вас в Отдел. Да не забудьте сыру купить. Хоть перед смертью попробуешь, какая это замечательная закус... лекарство, то есть, — поправился поручик.

— Спаси тя Христос, — еще раз поклонилась Стешка красавцу-офицеру и подтолкнула в спину замешкавшегося у порога мужа.

От утреннего заморозка не осталось и следа. Иней на крышах домов и на листьях деревьев давно поднялся в воздух легким паром. Комья грязи па дорогах растеклись под лучами солнца жидким месивом, отражая в себе, как в зеркале, и редкие облака на бледном чахоточном небе, и голые, словно обглоданные гигантской козой акации в Алдатовском сквере, и арочные стены «Эрзерума», нелепого кирпичного здания, занимающего целый квартал между Графской и Торговой улицами. Когда–то «Эрзерум» был караван-сараем и укрывал за своими толстыми стенами толстосумов-купцов от лихих абреков. Сейчас же в нем располагался филиал городского рынка, ведущий торговлю в небазарные дни.

Грязь была великолепна: жирная, с желтоватым отливом. Не грязь, а тесто: бросай-в печку и выпекай чуреки. Она сочно чвякала под подошвами пешеходов и с веселым плеском, разлеталась в стороны от колес фаэтонов и пролеток.

— Берегись, православные!

Уличный фонарь испуганно прижался к кирпичному, тоже похороненному под грязью тротуару, замер на единственной ноге, словно журавль посреди болота. Прижался к колонне караван-сарая и Степан. Однако увернуться от струи грязи ему не удалось: тяжелые брызги ударили по голенищам сапог и расцвели на них желтыми созвездиями. Несколько таких же звезд щелкнуло по афише, наклеенной на стене «Эрзерума» и тем самым привлекло к ней внимание прохожего. Афиша сообщала городским жителям, что в синематографе Циблова сегодня будет демонстрироваться новый французский фильм «Грязное дело или преступление в таверне Сатаны». «Потрясающая драма длиной в тысячу саженей ! — кричала афиша огромными красными буквами. — Нервным смотреть не рекомендуется. Масса убийств! Картина заканчивается своеобразным апофеозом: вездесущая полиция в лице изящных ажанов торжествующе открывает в подвале таверны груду скелетов».

Степан усмехнулся: «Грязновато, что и говорить». Он пересек главную улицу. Она тоже отражает своей проезжей частью облака и деревья. Венеция да и только! Если бы вместо армянских арб плыли по ней итальянские гондолы.

В этой, южной, части города не столь многолюдно, хотя здесь сосредоточены самые важные административные учреждения: городская управа, полиция, мировой суд.

Степан шел мимо Алдатовского сквера, в котором застигнутые заморозком тополя роняли с печальным шумом потемневшие листья, и тщетно старался разобраться в обуревавших его чувствах. И надо же было ему повстречаться с этой взбалмошной казачкой! На базар с минуты на минуту приедет соратник по подпольной работе, а он, видите ли, на свидание с чужой женой тащится. Революционер называется. Не успел из одной тюрьмы вырваться, как в другую, попал — женой обзавелся. А теперь и того хуже...

Он вспомнил, как гулял на собственной свадьбе, сидя в одиночестве в своей мастерской и изнывая от скуки и желания хоть бы одним глазом взглянуть на невесту. Ох уж эти обычаи! И голодный насидишься, в то время как остальные, едят и пьют сколько им вздумается, и насмешек натерпишься за свадебный период — до конца жизни хватит.

А как трудно было добиться согласия на эту свадьбу!

— Нельзя, Данел, отдавать дочь за русского, — это Аксан Каргинов высказал на нихасе свое мнение в ответ на просьбу Данела к старейшинам хутора разрешить жениться Степану на его старшей дочери.

— Сегодня только узнал, что ты самый старый в хуторе, Аксан, — усмехнулся Михел Габуев. — Говорят, на Дортуевском хуторе тоже переменился обычай: не старики, а мальчишки стали решать все вопросы на нихасе.

Пристыженный «мальчишка» с черной окладистой бородой молча отвернулся в сторону.

— Я считаю, — продолжал Михел, — что русский стал нам за это время братом, а кто в семье обидит брата?

— Он не нашего племени, — пробурчал недовольно один из стариков. — Пускай идет к своим.

— Когда у твоего внука разболелся живот, Бибо, почему ты пошел за помощью к нему, а не к своим? Раньше ты по этой части все больше к бабке Бабаевой заглядывал, — подал голос Чора. А все остальные, сидящие на холме, рассмеялись: действительно, когда Бибо был помоложе, он частенько–таки забегал к вдовушке Мишурат за целебным снадобьем.

— Почему русскому нельзя жениться на нашей девушке? — повысил голос Михел. — Может быть, у него три глаза, а не два, как у нас?

— Никто не говорит, что Степан плохой человек, — поднялся со своего места Яков Хабалонов. — Пусть берет в жены Сона и да будет им рай на земле. Но сможет ли он заплатить отцу невесты ирад? Сколько ты положил за старшую дочь, Данел?

Данел стал лихорадочно соображать: назвать большую сумму — зятю придется не по карману; назвать маленькую — прохода не будет от насмешников, скажут, избавился Данел от никудышней дочери.

— Пятьсот рублей, — наконец выдавил из себя и орлом оглядел членов хуторского кворума.

Шепот удивления, словно порыв ветра по макушкам деревьев, прошелестел над нихасом. Еще бы! Так много просят только за княжну, но не за простую деревенскую девку. И двухсот хватило бы за глаза этому нищему гордецу Данелу.

— И сапожник дает тебе такие деньги? — не сдержал удивления Михел.

— Половину уже отдал, — уверенно соврал Данел. — Вот бочонок вина в Моздоке купил, сказал, пусть выпьют почтенные жители нашего хутора себе на здоровье.

При этом известии весь нихас одобрительно зашумел. Хороший парень этот русский. Пускай женится на осетинке, не обедняет хутор: вон сколько их, таких длинноволосых красавиц, сидит в каждой сакле — больше, чем нужно.

— Пусть старейший скажет свое слово! — выкрикнули из толпы, решив не оттягивать начало даровой выпивки. — Как Осман Фидаров скажет, так и будет. Говори, дада!

Седой Осман оперся на костыль, обвел односельчан выцветшими глазами.

— И черную, и белую овцу подвешивают к перекладине за заднюю ногу, — сказал старый мудрец, — Все равны перед богом: и осетины, и русские, Пусть будет так, как бог хочет.

— Почтенные! Вы нарушаете адаты, выдавая осетинку за русского! — выкрикнул Мырзаг Хабалов.

— Русский одной с нами веры, и наши народы с незапамятных времен живут в согласии и дружбе, — ответил на реплику старейший. — И не тебе бы, Мырзаг, затевать этот разговор, ибо не у тебя ли у самого жена мусульманка?

Донесшийся из сквера многоголосый говор вернул Степана из прошлого в настоящее. Он остановился, заглянул через железную ограду. Между деревьями на аллее толпились горожане, крайне чем–то заинтересованные. Степан прислушался.

«Существующий строй пора отправить на кладбище истории» — говорил один из них спокойным и даже торжественным голосом, а все остальные удивленно охали и сопровождали его речь комментариями.

— Это царя, стал быть, предлагает того... к ядреной бабушке, — пояснил один.

— Наших бы брюханов тожить отправить на Ильинское кладбище, кол им осиновый в спину, живоглотам, — предлагал другой.

— Помене бы зубами ляскал, дуролом, а то вон Змеющенко сюда ширкопытит, он тебе загонит энтот кол куда не следовает, — предупредил третий.

«Листовку читают», — догадался Степан. Он хорошо помнил ее содержание, ибо точно такую же переправил недавно в Гашун.

«...Пора от слов переходить к делу, — продолжал между тем все тот же спокойный голос, — обрушим молот всенародного гнева на рабские цепи, которыми...»

Однако чтец не успел прочитать до конца о цепях — подбежал городовой и сорвал с акации наклеенную на ее стволе антиправительственную бумагу.

— Как вам не стыдно, господа! — по-отечески ласково пожурил он толпу,, складывая листовку вчетверо и пряча за дерматиновую подкладку фуражки. — Беспорядки устраиваете. Вот вы читаете, а мне по службе — выговор. Давайте, давайте, господа, по домам, прошу по-хорошему! Это вам не афиша в театр, и не икона божьей матери. А ну, разойдись к чертовой матери! — не выдержал Змеющенко отеческого тона.

Степан улыбнулся, вспомнив свою встречу с полицейским на Пасху, и продолжил путь. Листовку, конечно, приклеил Василий Картюхов. Хороший должен получиться из него революционер.

Город кончился. Справа синеет оголенная осенними холодами роща. Слева мчит холодные воды легендарный Терек. Он уже не так мутен, как в июльское снеготаяние. К нему, подобострастно изогнув крутой дугой русло, примыкает его хилый побратим, так называемый Малый Терек, а проще — Протока. Летом она полноводна и бурлива, сейчас же в ее пересохшем русле голубеют лишь отдельные озерца отстоявшейся, чистой, как слеза, воды, да серые корчи лежат по всему дну, напоминая собою оставленных отливом на морском берегу уродливых моллюсков.

Через Протоку переброшен мост. Два дуба-великана стоят верными стражами у входа на мост, по которому катится телега, нагруженная мешками с пшеницей — то луковские казаки едут к мельницам, что вереницей стоят за островом на баржах, называемых байдаками, словно маленькие пароходцы у пристани.

Остров довольно большой и щедро покрыт лесом. Некоторые деревья в обхват толщиной.

Степан перешел по мосту на ту сторону Протоки, и тотчас Ольга выступила ему навстречу из–за огненно-красного куста шиповника. Синие глаза ее лихорадочно блестели, крылья носа вздрагивали, щеки горели.

— Пришел... — облегченно выдохнула она и обхватила ладонями плечи любимого человека. — Насилу дождалась...

Сердце медвежонком ворохнулось в груди Степана, тяжелыми толчками бросило в голову горячую кровь. Стыд и радость, и гордость, и раскаяние — все эти противоречивые чувства охватили его разом и закружили в стремительном вихре. «Я не за этим сюда шел», — призвал он на помощь защитницу-совесть, а руки в то же время бессовестно сжимали опушенную выдрой гейшу. «Ведь я не люблю ее!» — пытался заключить союз со здравым рассудком, а губы, не рассуждая, уже отвечали на жаркий поцелуй.

— Сухота моя... моченьки моей нету... колдун проклятый, — бессвязно шептала обезумевшая казачка. — Брось свою неумытую чызгиню, иди ко мне... зацелую, растерзаю тебя, Степушка.

— Ну что ты, Оля... нельзя же так. Давай поговорим по серьезному — бормотал растерявшийся Степан, делая попытку оторвать от себя прилипшую паутиной женщину и все безнадежнее запутываясь в этой паутине.

— Мне теперь все дозволено, — отвечала Ольга и еще теснее прижималась к любимому.

— У тебя муж...

— Муж? Ха-ха! Скажи только слово, брошу не токмо мужа, отца-матерю не пожалею. Ну, скажи, скажи!

— Не могу, у меня жена... — отчаянным усилием воли выбросил Степан из пылающей груди.

Но Ольга протестующе замотала растрепавшимися из–под платка волосами:

— Забудешь, Степушка, забудешь. Уедем во Владикавказ. Купим дом, у меня есть деньги... Рожу тебе казака, такого же сероглазого...

— Оля, да пойми же.

— Не хочу понимать. Нету для меня жизни без тебя.

И снова поцелуи, жгучие, как крапива, и острые, как пчелиный укус. И слезы. И смех сквозь них.

Голова пошла кругом у опьяненного женским хмелем парня. Пропади все пропадом! Все исчезло в мире, кроме вот этих синих омутов, называемых женскими глазами, и горячих губ. «Что же ты, сукин сын, делаешь?» — пронеслась в затуманенном сознании последняя искра благоразумия и погасла.

— Кгм...

Это уже не в мыслях, а на самом деле донеслось с моста. Степан обернулся, машинально отстраняя от себя Ольгу, и обомлел от стыда и страха: на мосту стоял молодой высокий казак и держал руку на серебряной черни кинжала.

— Кузя? — нахмурилась Ольга, выходя из–за Степановой спины — Ну, чего приперся?

Кузьма отпустил кинжальную рукоять, в замешательстве поскреб пальцами под папахой, отвел глаза в сторону.

— Дык я не сам... Он сказал, ежли не пойду, папаке доложит, папака кнутом всю шкуру спустит.

— Кто — он?

— Миколай, писарь наш, кто ж еще. Пойдем, а?

— Господи! — Ольга прижала кулаки к груди, с невыразимой тоской поглядела на мужа. — Связала нас с тобой, Кузя, судьба на горе наше. Ведь не любишь меня, знаю, а вот приволокся. Шел бы лучше к своей Сюрке.

— К Сюрке нельзя, сама знаешь, у ней богомаз на квартире живет, — вздохнул супруг, поднимая на жену светлые глаза. — Пошли, Оля, к возу, а то не дай бог папака узнает — убьет.

Ольга грустно улыбнулась.

— Ты иди... а я чуток апосля.

Кузьма отрицательно покачал головой, ткнул худым пальцем в Степана:

— Пущай он уходит.

— Ну, хочешь, я дам тебе денег?

— Сколько? — глаза на иконописном лице Кузьмы алчно сверкнули.

— Полтинник.

— Не. Давай рупь.

— Дома отдам, а сейчас иди.

— Он тоже пущай рупь дает, — ухмыльнулся Кузьма.

Ольга вопросительно взглянула на Степана: не скупись, мол. Тот, сгорая от стыда и злости на самого себя, достал из кармана серебряную монету с изображением самодержца «всея великия и малыя Руси», сунул ее не глядя и зашагал прочь. Ольга бросилась за ним, схватила за рукав, но он, не останавливаясь, бросил через плечо:

— Отвяжись...

* * *

Микал пересчитал деньги: общая сумма составила шестьдесят два рубля сорок пять копеек. Недурно! Вот так в течение получаса заработать столько, сколько хорошему мастеру не заработать и в два месяца. Что значит иметь на плечах голову, а не пустой горшок.

Он озорно подмигнул встречной молодой, роскошно одетой барыне, получив в ответ что–то неприветливое на французском языке, направился мимо тюрьмы к терскому берегу. Но он не успел скрыться за углом этого мрачного здания, как до его слуха донеслись гортанные крики, упрекающие кого–то в нечестности. Микал оглянулся — недалеко от базарной площади только что обобранная им группа ногайцев наседала на русского купца, тыча ему в нос мануфактурные этикетки.

— Твоя большой жулик иест! — кричал пронзительно Абдулла, — Корова брал, худой денга давал. Мне началнык хотел тюрьма сажал. Давай кароший денга!

— Идите к чертовой матери! — хрипел в ответ «большой жулик». — Я вас в первый раз вижу, босотва кривоногая. А ну, прочь отсюда!

Но ногайцы, крайне озлобленные неслыханным обманом, продолжали наседать на Неведова подобно стрижам, атакующим разбойника-ястреба.

— Что за шум?

Это городовой Змеющенко в черной шинели с надраенными орластыми пуговицами спешил к месту происшествия, поддерживая левой рукой саблю, а правой уже издали намереваясь ухватить за шиворот нарушителя общественного порядка. Его круглые немигающие глаза красноречиво свидетельствовали, что в данном случае ястреб не купец, а он, Федор Змеющенко, самая внушительная личность в околотке. Тем не менее, приблизившись к центру беспорядка, он притронулся пальцами к головному убору и спросил как можно деликатнее:

— Что произошло, ваше степенство?

— А... это ты, братец? — повернулся, к блюстителю порядка окруженный со всех сторон купец второй гильдии. — Разгони, пожалуйста, эту вонючую сволочь. Попрошайки несчастные... Проходу от них нет добрым людям.

— Сам жулик! Корова даром забирал, плохой денга давал, — снова заверещал Абдулла и протянул полицейскому пачку красивых бумажек. Его товарищи тоже затрясли в воздухе «плохими деньгами», отчаянно жестикулируя и крича одновременно на ногайском и русском языках.

— Осади назад! — гаркнул Змеющенко, вращая вылупленными в порыве служебного рвения глазами. — Давай по порядку. Вот ты говори, в чем дело. Та-ак... вместо денег картинки давал? Вот они-с? Хорошо... Придется доложить их благородию господину приставу.

Микал не стал дожидаться окончания этой скандальной сцены. «Дурак! Пожалел дать сотню порядочному человеку, теперь придется эту сотню полицейскому отдать», — подумал он о Неведове и поспешил на всякий случай скрыться за углом тюрьмы. Выйдя к Тереку, он пошел по излучине и в том месте, где Графская улица неожиданно обрывается на крутом берегу среди куч мусора и далеко не графских отбросов, столкнулся с Кузьмой. Взглянув на его физиономию, Микал понял, что у него не скребут на душе кошки и что жизнь для него не такая уж безнадежная штука.

— Ну что? — без всякого почтения обратился к сыну атамана казачий писарь.

— Вот, — Кузьма разжал кулак и довольно рассмеялся, — целковый, как в грязе, нашел.

Микал с невыразимым презрением посмотрел на подопечного.

— Где они? — спросил резко.

— Этот, который рупь дал, ушел вон туда, — Кузьма махнул рукой в сторону рощи, — а Ольга осталася тама. Ревёть.

— Почему ж ты ее не забрал с собою?

— Спробуй забери, — ухмыльнулся Кузьма. — Глаза выцарапает.

— Да ты и вовсе, как я погляжу... — процедил, сквозь зубы Микал и зашагал по тропинке дальше.

Кузьма недоумевающе посмотрел ему вслед.

— Коней аль однех бросил на базаре? — крикнул он. — Цыганы уведут, не дай бог, папаша в гроб загонит.

Но Микал даже не обернулся.

Тогда Кузьма поспешно перекрестился и неуклюже побежал по грязной, убогой улице с таким благородным названием. «Убьет папаша!» — повторял он про себя одни и те же слова, подгоняемый мыслью о возможной пропаже.

* * *

Оставшись одна, Ольга некоторое время стояла неподвижно, оглушенная тяжелым словом «отвяжись», затем повернулась спиной к мосту, по которому удалились оба мужчины, и медленно побрела вдоль разбитой колесами дороги, машинально обходя лужи и колдобины. Никаких мыслей в голове, никаких чувств в груди. Пусто, голо, как на ветках черной от дождей дикой груши. Только тупая боль в сердце. Затаилась в самой середине, как вон тот сморщенный плод, что одиноко висит средь голых сучьев.

Какой–то зубоскал-казачина, лежа поверх мешков с мукой на возу, который со скрипом тянет по грязи пара быков, крикнул дурашливо:

— Эй, красотка! Ты часом не заблудилася? Давай вместях поблудим, — захохотал он, радуясь открытому им двойному смыслу в таком, казалось бы, безобидном слове.

Но Ольга прошла мимо, не удостоив шутника даже взглядом.

— Не иначе княгиня Бековичева: фу-ты, ну-ты, мамзель из закуты, — обиженно проворчал казак. — Дура и есть.

— Должно, топиться пошла, — равнодушно зевнул его более пожилой товарищ и перекрестил припорошенную мукой бороду. — У них сейчас энто в моде. Грамотные дюже стали: чуть чего — в Терек нырь... Хучь бы преж чем топиться, гейшу сняла да ботинки. Новая гейша–то и ботинки рублев десять стоит... Ну, чего мордой крутишь? Цоб, Агай! Куды тебе, холера заносит?

Воз проскрипел мимо и скрылся между деревьями за поворотом. Над дорогой пролетела ворона. Она картаво каркнула и тоже скрылась за седыми, макушками белолисток.

Впереди показался Терек. Несется вскачь, как вырвавшийся из стойла конь, тоже не задумываясь, куда и зачем несется. Любила Ольга приходить сюда с подругами. Интересно было смотреть, как крутятся под напором терской струи огромные мельничные колеса. Но сегодня Ольгу не тянет смотреть на них. Ее самое закрутила судьба-стремнина в мутной коловерти страстей и вот-вот затянет на самое дно потока. Свернула с наезженной дороги влево, побрела по тропке между кустами боярышника бок о бок с пенящейся стремниной. Здесь–то и настиг ее Микал. Подбежал сзади, крепко схватил за плечи:

— Стой, Ольга! Пусть я здесь навечно врасту в землю, но я не пущу тебя дальше.

Ольга обернулась, подняла глаза на молодого осетина и беспомощно уронила ему на грудь растрепанную голову.

— Зачем ты пришел, Микал? — прошептала она, глотая слезы и не удивляясь его появлению.

— Чтоб спросить тебя, когда исполнишь свое обещание.

— Какое обещание, Микал? — Ольга отстранилась от парня, поправила на голове платок, подоткнула под него выбившиеся пряди золотистых волос.

— Помнишь, что ты мне говорила, когда приезжали свататься?

— Помню.

— Как целовала меня, помнишь?

— Помню.

— А что сказала тогда, тоже помнишь?

Ольга проглотила очередной вздох:

— Ну разве мне сейчас, Микал, до этого?

— Воллахи! — вскричал Микал, подняв руки. — Всем — «до этого», только Микалу не «до этого»! Сапожника любить можно, Кузю-дурака можно, старого атамана тоже можно, а молодого писаря — нельзя. Почему? Может быть, у меня глаз кривой или на спине горб вырос?

— Ты об чем это? — сузила Ольга глаза. Слез как ни бывало на длинных ресницах. Щеки полыхали заревом стыда и гнева.

— Я убью твоего Степана и старого Вырву, клянусь гнилыми потрохами попа, который чуть было не утопил меня в купели.

— И куда побежишь после того? — спросила Ольга, раздраженная таким откровенным высказыванием. От ее подавленного настроения не осталось и следа. Синие глаза потемнели, словно небо перед грозой, острый. подбородок вскинулся над меховым воротником гейши надменно и повелительно.

— К Зелимхану уйду, — ответил Микал твердо.

— Дурак ты после этого, — усмехнулась Ольга.

— Эй, женщина! — вскричал ошарашенный такой неслыханной в устах женщины дерзостью самолюбивый сын Кавказа и схватился за кинжал. — Я убью тебя за оскорбление мужчины.

— Ха-ха, — рассмеялась казачка. — Испужал, как же. Бабу пырнуть кинжалом — ну и казак! Глупый ты, Микал.

— Не говори больше! — снова крикнул Микал. — Клянусь небом, моему терпению...

Он не договорил о том, что может произойти с его терпением — синие, бездонные глаза приблизились к его сверкающим от гнева глазам:

— Ты уже клялся однажды, Микал, и до сих пор не выполнил своей клятвы.

— Видит бог...

— Видит, — согласилась Ольга. — Он все видит. Я тоже кое–что видела... и слышала. Степан на Пасху встречался с осетином-учителем. Они говорили...

Терская струя, с шумом перекатывающаяся через упавший с берега ствол дуба, оберегала тайну этого-разговора от чужого уха.

* * *

У Степана было такое чувство, словно он украдкой выпил молоко, предназначенное для грудного младенца, или залез в карман к нищей старухе. «Так тебе и надо!» — сплюнул он в придорожную канаву, широко шагая мимо рощи в направлении Алексеевского проспекта. Ориентировался он при этом на острый шпиль колокольни армянского собора, что одним своим боком выходил на центральную улицу. Там, возле собора, и произошла очередная задержка.

Он уже ступил на мощенный кирпичом тротуар проспекта, когда до его слуха донесся призывный голос:

— Эй, дюша любезни! Тебе на тот сторона надо?

Степан обернулся на голос. Перед ним стоял худой, заросший черной щетиной мужчина в затасканной шляпе с обвисшими полями и высоких, выше колен, болотных, сапогах. Своим видом он напоминал охотника, решившего пострелять на болоте дупелей, если бы у него в руках было ружье, а не палка, а под его ногами болото, а не проспект, названный именем отпрыска его величества царя российского. Впрочем, он, этот проспект, мало чем отличался от того места, где водятся дупеля. Во всяком случае, лягушки водились здесь во множестве, о чем красноречиво свидетельствовало их дружное по временам кваканье.

— Вообще–то надо. А что? — остановился Степан.

— Садис, дорогой, на мой спина — перевезу на тот сторона. Три копейки в один конца.

Степан рассмеялся.

— Ты же не выдержишь меня, — усомнился он. — Чего доброго, шлепнемся оба в грязь.

— Не беспокойся, ради бога, — улыбнулся носильщик. — Я Дулуханова бабу носил. У ней тела, знаешь какой — во! — он выгнул руки дугами у себя по бедрам.

— Дулуханов, это кто ж такой? — поинтересовался Степан.

— Вах! Дулуханова не знаешь? Самый богатый купец в Моздоке. У него один, два, три магазин. Такой хитрый армян: любого кругом пальца обойдет. Это про него поговорка хороший есть: «Родился на семь дней раньше черта».

— А ты, видать, промазал в этом отношении, — усмехнулся Степан.

— Я плохой армян, — согласился словоохотливый сын армянского народа. — У мина магазин нету, денег нету, только дети есть, много: вот сколько! — он растопырил пальцы обеих рук. — Кушать хочут. Садис, пожалуйста, на спина, очень деньги нужны.

— А вот тот, что на бочке с дерьмом едет, тоже плохой армянин? — не спешил прервать интересный разговор русоголовый здоровяк, морща нос от зловония, распространяемого вокруг закрепленной на арбе ассенизаторской емкостью.

— Какой же это армян? Это старый Мойша везет «золото» на Говняную улицу.

— А что, есть и такая улица?

— Есть. Почему ей не быть? Очень богатый улица. Хохлы-огородники там живут, хорошо за «золото» платят.

— Значит, Мойша тоже плохой еврей? — не унимался русский.

— Глупый, — согласился армянин. — Был бы умный, в лавке торговал, как Броня Гейхман или Лева Бритман. И Оська Вассерман — голова пустой — на кирпичном заводе глину месит. И Ашот Меликянц глупый — кочегаром работает, всегда грязный как черт. И Рафик Ягубин и Егор Завалихин, плотник.

— Ну, Егор–то, видать, русский, ему и бог повелел.

— Бог велел? А почему Неведову не велел? Ходит, пузо развесил, ничего не делает — он тоже русский. А братья Гусаковы? Тоже русские. Ботинком торгуют. Магазин у них... вах-вах, какой магазин! Ты бы посмотрел, дорогой, какой они были бледни, когда революция бил, народ в лавка окна бил, «Долой буржуев!» кричал. Скоро опять будет револуция, я тоже камень возьму.

— Ты думаешь?

— Вах! Какой беспонятный человек. Прав был мой дед, когда говорил, что ум не растет вместе с бородой. Зачем тебе глаза, если ничего не видишь? Зачем тебе ухо, если ничего не слышишь? Все равно что дерево. Садис лучше на спина.

— И после революции вот так же будешь возить «на спина»? — усмехнулся несговорчивый клиент.

— Не, — мотнул заношенной шляпой прорицатель будущего, — тогда я сам сяду на Дулуханова. «Но! — скажу я ему, — сукин сын! Вези мина в мой магазин».

Степан рассмеялся. Вот и вся сущность революционного порыва этого пролетария: поменяться местами с тем, кто в настоящее время богаче его. Ну, что ж, на сегодняшний день даже такое сверхузкое понимание классовой борьбы, ценно для общего дела. Надо будет о нем рассказать Темболату. Он вынул из кармана пятак, протянул собеседнику:

— Держи, дядя.

Но тот замахал руками:

— Не, мине даром зачем? Я не нищий. Не хотишь дать человеку честно заработать, иди дальше куда тебе надо,

В это время на противоположной стороне улицы появилась живописная пара: долговязая баба в глубоких калошах и с байковым одеялом вместо шали на голове и такой же длинный мужик в коротком дырявом зипуне и поршнях на косолапых ногах. Последний держался руками за живот и кривил лицо в мучительной гримасе.

Баба подошла к краю тротуара, попробовала ногой дорожное месиво — глубоко ли?

— Эй, подожди! Куда лезешь? Ми тебя сейчас перенесом. Всего три копейки! — крикнул человек-паром, подтягивая голенища сапог, прежде чем совершить рейс на ту сторону. Однако баба тотчас охладила его благородный пыл, недовольно пробурчав себе под красный нос, но так, чтобы расслышал этот незваный доброжелатель:

— За три копейки я сама кого хошь сволоку. Они ить не на дереве растут, копейки эти.

Подняв повыше подол длинной ситцевой юбки, она решительно шагнула в сверкающую на солнце грязь и тотчас провалилась в колдобину.

— Помогите, добрые люди! — закричала жертва самоуверенности, стараясь вырвать ногу из засосавшей ее глины. — Что же ты стоишь, Денис, как тот пень? Помоги мне, недотепа стодеревская!

Денис дернулся от окрика супруги, словно спутанный конь от волчьего рыка, неуверенно переступил ногами и остался на месте.

— Обувка у меня не того... — улыбнулся он жалким образом и посмотрел на свои уродливые поршни. — И чего, Стеша, понесла тебе нелегкая по такой грязе?

Увидя, что женщина попала в беду, Степан вновь протянул собеседнику пять копеек:

— Помоги человеку.

Но армянин отрицательно мотнул старой шляпой.

— Ево мина обижал очень. Пускай сама переходит. Вот мужика ево перенесу, — и гордый пролетарий с презрительной ухмылкой на губах зашагал мимо кричащей на всю улицу казачки. Степан усмехнулся ему в спину: «Ну и амбиция! Самому алтын цена, а глядит рублем.» и, не раздумывая, направился к женщине, терпящей бедствие посреди центральной улицы, названной именем великодержавного наследника.

Подойдя к ней, он обхватил ее правой рукой за часть тела, где у женщин с более выразительной фигурой находится талия, и выдернул ее из грязи.

— Галоши! Галоши остались, холера тебе в бок! — закричала Стешка, болтая худыми в рябых чулках ногами.

Степан нагнулся, с трудом сохраняя равновесие, нащупал в грязи завязшую обувь, подал хозяйке.

— Мать моя родная! Как же я пойду зараз по вулице такая захлюстанная? — запричитала она, когда Степан, отдуваясь, поставил ее мокрыми ногами на кирпичную кладку тротуара. — А все из–за твоих чертовых порошков, — накинулась на мужа, переехавшего вслед за нею на тренированной спине носильщика.

— Кабы знато дело, — сокрушенно вздохнул Денис.

— Дал бы ты ей, дюша любезни, в ухо, — посоветовал носильщик, пряча в карман Степанов пятак и с брезгливым выражением на лице наблюдая, как эта злоязыкая нескладная баба надевает на мокрые чулки свои мокроступы.

— Чего? — повернулась Стешка к советчику. — Ах ты, гнида волосатая! Да я тебе, погань нерусская, все бельмы повыцарапаю.

— Ну, ну, не очень кричи, — попятился от разгневанной женщины носильщик, — Ты на своего мужа кричи, если хочешь.

— Да что на него кричать, когда в нем душа, уже пузыри пущает. А у меня шестеро детей одна другой меньше. Что я с ними делать буду, как он помрет? Ты, случаем, не знаешь, добрый человек, где здесь аптека? — обратилась Стешка к русскому парню.

— Аптека? — Степан перевел взгляд на отошедшего в сторону носильщика. — Скажи, приятель, где тут у вас аптека?

— На тот сторона, — невозмутимо ответил армянин и ткнул палкой в обратном направлении.

— Ой, мамочки! — Стешка испуганно округлила глаза. — А зачем же я на эту сторону перлась?

Носильщик презрительно передернул узкими плечами. В это время на колокольне Стефановского собора пробил колокол. Степан взглянул на солнце — оно уже взобралось на макушку побуревшей акации и готовилось подняться еще выше. Надо спешить на базар. И так сколько времени потерял зря. Он повернулся, чтобы идти дальше, но очередное зрелище, удержало его на месте. Звеня цепями и хлюпая грязью, по проспекту со стороны тюрьмы брела колонна арестантов, сопровождаемая верховыми жандармами. У Степана сами собой дернулись лопатки и заныли запястья рук, словно к ним прикоснулось кандальное железо.

— Охо-хо! — громко вздохнула Стешка. — И куда их, горемычных, ведут?

— На курорт, тетка! — ответили тотчас из толпы заключенных бодрым голосом. — На полный царский пенсион.

По толпе кандальников прокатился невеселый смех.

— Молчать! — крикнул конвойный с лычками на погонах, наезжая на толпу и угрожая плеткой.

— На губы нам еще кандалы повесьте, тогда молчать будем, — предложил все тот же голос из толпы.

— Молчать! — снова крикнул конвойный и повернул коня в Стешкину сторону. — А ты, дура, чего зря языком ляскаешь? Не видишь разве, на какой курорт эту братию гонят? Всыпать бы тебе горячих.

Казалось, только этого и нужно было казачке, не успевшей еще остыть после ссоры с носильщиком.

— Всыпь своей жене, толстомордый дьявол, чтоб она от тебя к другим не бегала! — затараторила она на всю улицу к несказанному удовольствию арестантов и обывателей. — Я тебе не какая–нибудь каторжная, а терская казачка.

Конвойный побагровел от злости. Привстав на стременах, замахнулся плеткой на ядовитую бабу, но чья–то рука ухватилась за повод уздечки.

— Задавишь человека, — укоризненно сказал жандарму Степан, дрожа от возбуждения.

Вот так же пять лет назад в Москве на Красной Пресне во время кровавых событий 1905 года налетел на него верховой казак, взмахнул саблей. И не сносить бы головы Степану Журко, царскому солдату, перешедшему с началом революции на сторону восставших рабочих, если бы не схватился вгорячах за уздечку. Встал на дыбы ошалевший от стрельбы казачий конь и опрокинул Степана навзничь. Тем и спас от смерти. Потом он с боевой дружиной Комарницкого долго еще удерживал баррикаду, пока не подловила его вражеская пуля. Очнулся в больнице. Вместо сестры милосердия увидел возле своей койки солдата с винтовкой.

Жандарм, вырвав повод из Степановой руки, давно уже следовал за удаляющимся этапом, а сам Степан все стоял на одном месте и никак не мог прийти в себя от нахлынувших воспоминаний. Орловский централ, вагон с зарешеченными окнами — давно ли все это было?

— Хоть и убивцы, а тоже люди, — снова вздохнула Стешка, когда полностью иссяк запас проклятий, посылаемых конвоиру.

— Говоришь сама не знаешь что, — дернул щетинистой щекой долго молчавший носильщик. — Это же политические. Видишь, ево жандармы ведут, а не просто солдаты.

— Какая разница, — шмыгнула носом Стешка, — раз в чепях, стал быть, дурные люди.

— Сам ти дурной баба. Они же за правду на каторгу идут. За то, чтобы тебе с твоими детьми легко жить стало.

Стешка на этот раз не обиделась за «дурную бабу». — А ты почем знаешь? — воззрилась с любопытством на сведущего армянина.

— Знаю, — блеснул тот белками глаз. — Мой брат тоже в тюрьма сидит. Он флаг нес, когда во Владикавказе револуция бил. Он никого не убивал. А я убью.

— Кого ты убьешь? — смерила взглядом щуплого армянина Стешка.

— Дулуханова убью, Туескова убью. Всех кровососов убивать буду.

— А я бы Евлампия Ежова кончал, — вступил в разговор Денис, по-прежнему кривя в болезненной гримасе лицо и прижимая к животу руки.

Стешка дико взглянула на мужа.

— Куда крестьяне, туда и обезьяне, — всплеснула она руками. — Куренку голову не отрубит, а тоже пикает, шаболда наурская.

— За что ж невзлюбил Евлампия? — заинтересовался Степан.

Денис пожевал сухими губами, искоса посмотрел на супругу:

— А кто его в станице любит, ну, скажи, Стеша? Нечто поп да атаман с помощником — они с ним вместе пьют. За помол гребет чуть ли не по ведру с мешка. Вся наша стодеревская гольтепа у него в долгах, как в этих самых... Да что говорить, живоглот и есть.

— Это верно, — согласилась с мужем Стешка и с надеждой взглянула на здоровяка-незнакомца. — А ты далече, добрый человек?

— На базар тороплюсь. А что?

— Да мы с Денисом тоже туда идем. Только... — женщина на мгновенье замялась, — нам бы в аптеку забежать.

Степан понимающе рассмеялся.

— На тот сторона нужно? — спросил он на манер стоящего рядом армянина.

Стешка утвердительно кивнула головой, замотанной байковым одеялом.

— По пять копеек с каждого пассажира за один рейс, — выдвинул в шутку условия новоявленный носильщик.

— Да чума с ними, с этими грошами. Не они нас, а мы их, чай, зарабатываем. На тебе гривенник, только перетащи назад через эту проклятую грязь, холера ее задави.

— Ну, держись, терское казачество! — весело крикнул Степан и, подхватив под мышки обоих супругов, словно снопы, понес их через проспект цесаревича Алексея.

— Был казак, да весь вышел, — скривился Денис, болтая тощими ногами.

— А что так? — спросил Степан, с трудом преодолевая грязевый рубеж.

— Дед мой был казак. Отец сын казачий. А я... — тут Денис дал себе столь неожиданное определение, что Степан едва не уронил его в грязь, зайдясь от хохота.

— Я ведь и курице голову не отрублю, правильно Стеша сказала давече, — продолжал Денис, уже стоя на тротуаре. — И больной я дюже. Вот тут под ребром колет, будто гвоздем. Дохтур сказал, рак у меня в животе.

— Камень у тебя в печенке, скорей всего, — высказал предположение Степан.

— Чего? — поразился Денис. — Смеешься ты, парень? Откель он возьмется? Слава богу, — тут Денис перекрестился, — до каменьев пока не дошло, хлеб едим, хотя и аржаной.

— Ну, а если не камень, то катар желудка.

— Катарь, дохтур сказал, бывает только у тех, кто благородное вино пьет, — возразил больной, — а мы больше на чихирь да на раку нажимаем.

— Помолчал бы, Денис, лучше послухай, что умные люди скажут, — вмешалась в разговор Стешка и тепло посмотрела на незнакомца. — Ты, милый человек, видать, знающий и грамоте обучен, погляди, что тут в бумажке написано.

Степан взял в руку протянутый ему рецепт.

— «Олеум рицини», — прочитал вслух латинскую пропись.

— Чудно, — удивилась Стешка. — А как по-нашему, по-казацки?

— Касторка.

У Стешки от неожиданности отвисла губа.

— Матерь божия! — воскликнула она. — Это выходит, я за касторкой по такой грязе перлась? Да у меня ее дома на божничке целая бутылка стоит. Вот же чертов кацап! Рубль схапал, а взамен касторки выписал, чтоб на тебя самого напала эта самая...

Затем снова обратилась к Степану:

— Може, ты посоветуешь чего–либо от хвори?

— В медицине я не силен, — ответил Степан, — а посоветовать могу. Бабка у меня, покойница, больных травой лечебной пользовала. Хорошо помогала. Попей–ка ты, брат Денис, соку от квашеной капусты. Вместо чихиря по стакану два раза в день. Да сделай отвар из шиповника. Попробуй, старина. Если и не поможет, то и не повредит. Терять–то тебе нечего.

— Терять, ты правду сказал, мне нечего, — согласился Денис. — Вот только фамилию жалко. Мой прапрадед Егор Невдашов с самим Пугачевым из моздокской тюрьмы бежал, знатный казак был. Ну, прощай, дай бог тебе здоровья. В Стодеревскую приедешь за чем–либо, забегай в мой курень.

«Так это же тот самый Денис, про которого рассказывал Тихон Евсеевич», — догадался Степан и, пожав худую Денисову руку, зашагал как можно быстрее к базарной площади.

Она по-прежнему гудела на разные голоса и переливалась всеми красками. Арба с Красавцем тоже на прежнем месте. Сам Чора отмеривает жестяной банкой просо очередному покупателю.

— Да ты, отче, посмотри повнимательней на нее. Ведь это не икона, а произведение искусства. Новгородское письмо, рублевский почерк, — донесся сбоку знакомый голос. Степан повернул голову: возле одного из казачьих возов торговался с каким–то благообразным старичком стодеревский богомаз. На возу — целый ворох икон, больших и маленьких.

 

Глава четвертая

Степь. Серая, угрюмая, с прогорклым запахом побитых морозом трав. Ни цветка на ней, ни яркой бабочки над нею. Замерла жизнь в этом необъятном раздолье. Словно безнадежный больной, лежит степь, неподвижная, тихая, торжественная, безропотно ожидая того неотвратимого часа, когда накроют ее окостеневшее тело белоснежным саваном,

А вообще–то нет. Не похожа степь и в эту безотрадную пору глубокой осени на застывшего мертвеца. Между поникшими бурыми стеблями полыни проглядывают зеленые побеги неизвестной Степану травы. Стайка полевых воробьев серой сетью перебрасывается с места на место, словно кто–то невидимый пытается поймать этой сетью невидимого зверя. Под пышной шапкой перекати-поле мелькнул бурый комочек осторожной мыши.

Степан, свесив ноги с кривой оглобли, смотрел на осеннюю степь, вдыхал ее свежий, чуть горьковатый запах, и невольно вставал перед ним образ синеглазой казачки с ее воркующим голосом и обжигающими губами. А что, если бы не пришел в ту минуту ее муж? Степан распахнул на груди пиджак — стало жарко при этой мысли.

— Чора, ты любил кого–нибудь, кроме своей Настонки? — обратился он к соседу по арбе.

Чора с удивлением взглянул на русского чудака, но тем не менее отозвался ни предложенный разговор:

— Любил, а как же. Кухарку с белой кухни любил, когда у Холода чабаном служил, чтоб его зарезали, как паршивого барана. Хорошая баба была. Оксаной звали. Цэ, цэ! Очень любила меня. Теперь старая стала. Сегодня на базаре увидел, еле-узнал.

— Как же так, Чора: на невесту деньги собирал, а с другой женщиной любовь крутил?

— А разве нельзя? У нее мужа не было, у меня жены не было — вдвоем спать теплее.

Степан невесело рассмеялся: у старого бобыля своя логика.

Впереди показалась арба. Она стояла, скособочившись, без одного колеса. Около нее копошились люди.

— Ногаи с базара домой едут, — определил Чора.

Подъехали ближе. Это действительно оказались ногайцы. Они сидели на корточках вокруг лежащего в пыли колеса и огорченно покачивали широкими шапками.

— Да будет вам попутчиком святой Георгий! — крикнул Чора. — Что случилось?

— Колесо мал-мала ломался, — поднялись с корточек степные жители. — Помогай, пожалуйста, ради ваш бог Исса.

Степан спрыгнул с арбы, подошел к пострадавшим.

— Что ж не купили на базаре новое? — упрекнул он их, наклоняясь над колесом, у которого был треснут обод и сломана спица.

— Никто не хотел продавать колесо, — ответил самый худой и оборванный ногаец. — Денга, говорит, плохой. А где взять хороший денга? Рус купец дал такой денга, когда в степ ехал, наш корова покупал. Вот смотри, — он вынул из кармана красивую бумажку с двуглавым орлом на радужном фоне.

— Да-а... — протянул русский, — за такие деньги трудновато купить.

— С ним осетин приезжал, тоже много коров купил, — продолжал изливать душу незадачливый торговец.

— Тимош Чайгозты? — подошел к разговаривающим Чора.

— Моя не знай, — пожал плечами ногаец. — Его уха вот такой, — он приставил к своим ушам согнутые козырьком ладони.

Чора переглянулся со Степаном: ну, конечно же, это он, Тимош Чайгозты. То–то у него одно время на дворе целое стадо скота стояло.

— Надо было жаловаться начальнику, — сказал Чора наставительным тоном.

Пострадавшие при этих словах заволновались, заговорили все разом кто по-ногайски, кто по-русски.

— Жаловались. Ходили полиция. Яман начальник. Очин злой попался. Сказал: «Сибир вас катать надо». Последний денга забирал — штраф называется, потом спина толкал. Очин злой.

Степан криво усмехнулся: «Нашли где искать защитников» и стал чинить подручными средствами сломанное колесо.

* * *

Сона встретила мужа без обычной восторженности. Не вскочила навстречу, не обвила руками шею, не пролепетала традиционную фразу на русском языке: «Я люблю маму». И даже брошенный ей на голову новый платок с пышными розами не вызвал у нее должного оживления. Смахнув цветастый подарок на нары, она упала рядом с ним и затряслась в беззвучных рыданиях.

— Сона, милая, что с тобой? — в бросился к ней не на шутку встревоженный Степан. Он схватил ее за вздрагивающие плечи, хотел повернуть лицом к себе, но Сона выскользнула из его объятий, уткнулась носом в подушку.

— Да что случилось? — вскричал супруг. — Может быть, ты заболела?

Сона отрицательно покачала волной распущенных по плечам черных волос.

— Или заболел кто из твоих родных?

Снова качнулась черная волна.

— Так в чем же дело? Почему ты мне не хочешь сказать, какая змея заползла в наш дом, пока я ездил в город по делам?

— По делам?! — черная волна взметнулась кверху, словно ударилась о береговой утес, и Степан увидел перед собой сверкающие гневом и презрением женины глаза.

— По делам? — повторила Сона, приподнимаясь на нарах и в кривой усмешке обнажая блестящие зубы, словно намереваясь укусить своего благоверного, — О боже великий! Сделай так, чтобы Залиаг калм проглотил эту ненавистную женщину, к которой мой муж ездил «по делам».

Степан вспыхнул горячим румянцем, в замешательстве отпрянул перед бешеными от ревности глазами,

— Что ты говоришь? Какой дурной сон тебе приснился? — пробормотал он, невольно опуская глаза и комкая руками край лоскутного одеяла, приданого жены.

— Сон? — вскричала распаленная жестокой ревностью гордая дочь Кавказа. — Думаешь, старая Мишурат спала, когда ты со своей бессовестной казачкой...

Степан умоляюще сжал на груди кулаки.

— Послушай, моя родная чызгинюшка, я тебе сейчас все объясню...

— Не надо объяснять. Ты ее любишь! Любишь! Любишь! — и Сона, ударив кулаком по подушке снова уткнулась в нее заплаканным лицом.

Степан выпрямился перед нарами, вытащил из кармана кисет с махоркой. На душе скребли черные кошки. Хоть и не все было так, как представлялось Сона в ее пылком воображении, подогретом злоязычной сплетней, но и сказать, что ничего не было, тоже нельзя. До сих пор чувствует он на губах жгучий Ольгин поцелуй. И как про это узнала старая ведьма? Он ее вроде и не видел на базаре.

— Эй, эта женщина! — крикнул Степан на осетинский лад, желая, как прежде, развеселить жену шутливым обращением. — Если ты не перестанешь разводить сырость в сакле, я уйду и поищу место посуше.

Сона судорожно всхлипнула.

— Уходи, наш человек, — ответила она в тон мужу, но без игривости в голосе. — Когда из тучи идет дождь, солнце находится за тучей.

— Я вернусь, как только из–за нее снова выглянет солнце.

Хлопнула дверь, и этот звук отозвался в сердце несчастной женщины болезненным эхом. Ушел! Обиделся и ушел. Сона соскочила с нар, подбежала к окошку — заячья шапка колыхалась между кольями плетня, удаляясь в сторону хуторского холма. «На нихас отправился, — с облегчением вздохнула женщина, надо к его возвращению картошку поджарить». Нет, она его так сразу не простит. Пусть не думает, что раз он мужчина, то ему все позволено. Конечно, она не очень–то верит этой ведьме Мишурат, но дыма без огня не бывает. О, она заставит его признаться во всем, во всем, пусть только вернется домой.

Сона взглянула, на себя в осколок зеркала. Увидев распухший нос, показала сама себе кончик языка и почти успокоенная принялась чистить картошку.

Осенний вечер недолог. Едва солнце скрылось за степной окраиной, поползли на хутор со всех сторон холодные сумерки. Вот засветилась в небе звездочка, рядом с нею вспыхнула другая, третья. Небо из бледно-голубого сделалось темно-синим, потом черным. Почернела и хата соседа Бимболата Бицаева. Наступила ночь.

Что ж так долго не идет Степан с нихаса? Чего сидит с этими, старыми бездельниками? А может, он к отцу зашел? Надо бы сходить туда узнать. Сона накинула на голову платок, вышла на улицу. Тихо. Прохладно. Страшно. Постояла, вернулась в саклю. Нельзя идти, подумает, что гоняется за ним, меньше любить станет. Сняла платок, повесила на гвоздь. Попробовала на сковородке картошку — чуть теплая. Скорей бы уж приходил.

Стукнула калитка. Стукнуло и сердце в груди обрадованной женщины: пришел! С проворностью кошки прыгнула на нары, отвернулась к стенке: пусть не думает, что она его так быстро простила.

— Дочь наша, — раздался с порога голос отца, — всевышний покарал нас за наши грехи: твоего мужа увезли в тюрьму стражники.

А было вот что. Степан сидел на холме, подложив под себя ноги по примеру хуторян и слушал рассказ старого Османа Фидарова о том, как Урызмаг разводился с надоевшей ему женой Шатаной , не переставая думать о собственной жене — Сона. Надо бы вернуться, успокоить ее. Ведь как бы там ни было, а он все же виноват перед нею. «Вот сейчас дослушаю, как вывернется на этот раз Шатана из трудного положения, и пойду», — решил Степан.

— ...Семь дней и ночей пили нарты араку, ели жирную баранину, — скрипел древний старец колодезным воротом, восседая посреди слушателей на обрывке изъеденной молью кошмы и держа на коленях неразлучную кизиловую палку. — В конце концов наелись и напились так, что тут же возле еды повалились на ковры и уснули...

— Какой живот надо иметь, чтобы съесть столько, — поразился обжорству Урызмаговых гостей Коста Татаров. — Хоть бы раз так нажраться до потери сознания.

— Помолчи, Коста, тебе нельзя много есть: лопнешь, как бурдюк из прелой кожи, — зло рассмеялся Аксан Каргинов. — Дай сказание дослушать. Ну, как там дальше, дада?

Столетний рассказчик огладил белую бороду:

— А дальше вот что... Урызмаг, угощая гостей, тоже_захмелел как следует и уснул вместе со всеми. Тогда Шатана запрягла в арбу, лучших быков, положила на нее пьяного мужа и повезла в саклю своих родителей. Урызмаг проснулся дорогой, удивился очень. «Куда ты меня везешь, богу противное отродье?» — спросил он, зевая. «Наш мужчина, ты прогнал меня от своего очага, вот я и еду к моему отцу», — ответила Шатана. «Это я помню, — сказал Урызмаг, — Ты едешь — это хорошо, но зачем еду я?» «Ах, солнце души моей! — воскликнула хитрая баба, — ты же сказал: «Возьми, уезжая, любое сокровище». А у меня нет сокровища ценнее тебя. Вот я и везу...» Тут Урызмаг не выдержал, захохотал так, что задрожали горы. «Ну и отхватил я себе ведьму в жены!» — крикнул он восхищенно и велел поворачивать обратно.

Степан уже поднаторел в осетинском языке и мог основное схватывать. «Как там моя ревнивая Шатана?» — подумал он и хотел уже откланяться старейшинам хутора, прежде чем отправиться восвояси, но в это время послышался на дороге колокольчик, и спустя минуту перед изумленными взорами хуторян появилась коляска, запряженная парой коней в сопровождении двух верховых казаков в высоких бараньих шапках. Из коляски вывалился краснорожий полицейский в черной шинели с блестящими пуговицами. Заложив толстые руки за спину, проговорил, словно сторожевой пес пролаял:

— Где тута у вас, гражданы, проживает русский сапожник Степан Орлов?

«Неужели пронюхали?» — промелькнуло в голове Степана, и он почувствовал, как холодом обдало сердце, а потом расплавленным свинцом потекло по жилам. Он поднялся с глинистого бугорка, стараясь скрыть волнение, отряхнул приставшие к штанам былинки:

— Я Степан Орлов.

— Вы арестованы, — проворчал полицейский заученную фразу, а верховые казаки выхватили из ножен сверкающие шашки.

— Но в чем дело? По какому такому праву? — начал было арестованный. На что полицейский перекосился, словно проглотил хину, и устало махнул рукой:

— Будя тебе, ей-богу... Вот привезу тебя к ихнему благородию, у него и спросишь про свои права. Давай садись в коляску да поедем, а то вон уже сонца о землю сплющилась, скоро темно будет.

— Разрешите хоть с женой попрощаться, — попросил Степан.

— Успеешь еще попрощаться, не сегодня, чай, тебя вешать будут, — осклабился один из верховых. А Степан невольно провел ладонью по вспотевшей шее.

— Прощайте, люди, — опустил он руку на грудь и пошел к коляске.

— Прощай и ты, да будет тебе покровителем в дороге святой Уастырджи! — прокричали ему вслед растерянные хуторяне.

Коляска тронулась и вскоре исчезла в синей туманной дымке.

— Пригрели змею на своей груди, — первым нарушил тишину над нихасом Аксан Каргинов. — Я так и думал, что этот русский какой–нибудь жулик. Подождите, еще и за нас возьмутся.

По холму прокатился глухой ропот: не дай бог связываться с властями, они и без того дерут по три шкуры с каждого.

— Я давно уже вас предупреждал, что он подозрительный человек. Книжки читает, вредные разговоры ведет, — поддержал Каргинова Тимош Чайгозты.

И тогда в круг нихаса вскочил Коста Татаров.

— В аду нужно было добавить только одну головню, так вот она уже здесь, — уставился Коста злыми глазами в дальнего родственника. — Зачем так плохо говоришь о русском? Ты же еще не знаешь, что сделал этот человек.

— Он, наверно, твой брат? — усмехнулся презрительно хуторской богач.

— Да, он мой брат! — выкрикнул Коста с вызовом и зашагал с нихаса к своей покосившейся лачуге.

К тюрьме подъехали ночью. Приземистое каменное здание мрачно вырисовывалось на фоне усеянного звездами неба. По телу Степана прошелся озноб: тюрьма, вагон с зарешеченными окнами, сибирская тайга с ее громадными кедрами и жгучими морозами.

Где–то рядом в ночной тишине ворчал неугомонный Терек. Из постоялого двора Луценко, что находился на краю города, у самого речного обрыва, доносилась пьяная песня:

«Расколись, чужой дуб, на четыре грани, а кто любит чужих жен, того душа в рае».

Веселятся люди и нет им никакого дела до того, что его, Степана, здорового и сильного парня, сейчас запрут в этом холодном доме. Неужели опять по этапу с тяжелой цепью на ногах?

— Стой, кто идет!

Из полосатой будки шагнул навстречу конвою часовой.

— Свои, — проворчал полицейский. — Вызови–ка, братец, старшего надзирателя, я ему должен арестованного сдать.

Гулко отдаются шаги под сводами тюрьмы. Хищно скрежещут железными зубами ключи в замках. Душераздирающе визжат дверные петли.

— Вот тут твое место, — сказал сонным недовольным голосом надзиратель и, выйдя из камеры, громыхнул дверью.

Над нарами в свете керосиновой коптилки поднялась всклокоченная голова.

— Степан? — проговорила она без тени удивления. — С новосельем вас, господин путешественник.

Степан бросился к нарам. Ему навстречу улыбались блестящие глаза Темболата.

* * *

Василий Картюхов, слесарь, ремонтных мастерских Загребального, пришел домой с работы и первым долгом подхватил на руки сына.

— Не боишься, шельмец? — крикнул он, подбрасывая годовалого Мишку к потолку и ловя его розовое-тельце черными от железа руками.

— Гляди, уронишь, не дай бог, — подошла к нему жена Любаша, тонкая, стройная, довольно приятная лицом женщина. — Да и руки у тебя... Хоть бы умылся сперва.

— Рабочая грязь не заразная, — усмехнулся Василий и ловко бросил хохочущего отпрыска на мягкую перину.

— С ума сошел! — с притворным отчаянием всплеснула руками Любаша, бросаясь к постели, которую каждое утро так тщательно и любовно убирала.

— Темболат не приходил? — крикнул Василий уже из сеней, набирая ковшом воду из ведра и готовясь умываться.

— В тюряге твой Темболат, и ты, должно, скоро отправишься туда вслед за своим дружком, — ворчливо ответила супруга, оправляя смятую постель.

— Что?! — выпучил глаза Василий, возвращаясь в комнату, — Как так в тюрьме? Почему?

Жена выпрямилась, с укором и тревогой посмотрела в светлые мужнины глаза.

— Вася... — произнесла она задрожавшим голосом, — не путался бы ты с этим учителем. Не дай бог, тебя тоже посадят, что я с ним делать буду, — кивнула головой на детскую кроватку и, подойдя к мужу, ткнулась ему в грудь лицом.

— Ну, ну, не надо, — ласково похлопал жену по спине Василии. — Что ты меня каждый раз отправляешь за решетку? От кого ты слыхала?

— Насчет учителя? — подняла покрасневшие глаза Любаша. — Попадья Феофилова в «Эрзеруме» купчихе Неведовой рассказывала. А соседка Сычиха слыхала. «Достукался, говорит, ваш друзьяк до острога». Ой Вася, не связывался бы ты с этими образованными, не доведут они тебя до добра со своей политикой.

— Не стони, дура, — встряхнул жену за плечи Василий, — а то услышит твоя Сычиха, подумает, что я и вправду... Гляди, Мишка тоже реветь собирается, — с этими словами Василий подошел к вешалке, снял картуз.

— Куда ты, Вася? — метнулась к нему жена. Но Василий уже был за порогом.

— Я на минутку к Никифору Грачеву схожу, просил зайти насчет черепицы, — крикнул он со двора и хлопнул калиткой.

Но пошел он не к Никифору-токарю, а к Иннокентию-ктитору. Пробираясь закоулками, которыми разветвляется, словно дерево, Осетинская улица при выходе на Успенскую площадь, Василий неотступно думал об услышанной новости. Какую ошибку допустил Темболат? Не выдал ли его провокатор? Мысленно перебрал всех товарищей по подполью. Нюра Розговая? Исключено. Ее хоть и заносит вправо, но предать она просто не в состоянии, потому что честна и добродетельна до святости. Терентий Клыпа или Петька Самойлов? Непохоже на них. Вместе взрастали, знают друг друга, как облупленных. К тому же у Терентия в революцию казаки отца убили, а Петька сам сидел за политику в моздокской тюрьме. Остается Игнат Дубовских — поборник «культурного капитализма». К нему у Василия не лежит душа. Но это, может быть, оттого, что Игнат больно уж начитан и любит порисоваться при случае. К тому же у него отец местный финансовый воротила. Но ведь он давно уже порвал с родителями и живет на собственное жалование, получаемое в Казначействе, где служит каким–то мелким чиновником. Нет, Дубовских не провокатор, он брезглив к подлости и прямолинеен. Так, кажется, сказал о нем однажды Темболат.

Возле собора сегодня ни души. Только бродит за оградой чья–то коза, да хромой Осип, церковный сторож, дрыхнет, сидя на скамье в пристройке-колокольне. При звуке чужих шагов он привычно проснулся, но увидев, что это подошел не отец Феофил и даже не дьякон, снова закрыл красные с похмелья глаза.

— Иннокентия не видел случаем? — спросил у него Василий.

Сторож вместо ответа махнул рукой в сторону собора и поудобнее притерся плечом к столбу звонницы.

Василий вошел в храм. В нем было пусто и сумеречно. Каждый шаг гулко отдавался под высоким куполом. «Гудит, будто гитара», — подумал Василий, берясь за ручку тяжелой дубовой двери, ведущей в ризницу.

— Дядь Кеша, ты здесь? — заглянул внутрь притвора.

— Я забыт в сердцах, как мертвый; я — как сосуд разбитый, ибо слышу злоречье многих, отовсюду ужас, когда они сговариваются против меня, умышляют исторгнуть душу мою, — отозвался из сумрака ктитор. Он сидел на стуле перед глубокой оконной нишей и что–то не то читал, не то писал при отблеске догорающей зари.

— Едва разыскал тебя, — облегченно вздохнул Василий.

— Кто нашел меня, тот нашел жизнь, — поднялся ему навстречу ктитор и погладил лысую голову.

— Ты один, дядь Кеша?

— Яко перст, сын мой.

— Правда, что арестовали Темболата?

Ктитор воздел кверху руки.

— Благословен господь, что явил мне дивную милость свою, послав пред очи мои отрока, пекущегося о чужих бедах наипаще собственных, — снова завел ктитор церковным речитативом.

— Да брось ты, дядь Кеша, дурака валять, — не выдержал Василий, — дело–то серьезное.

Иннокентий подошел к двери, приоткрыл ее, окинул глазами внутренность храма и, снова прикрыв дверь, приблизил к лицу нетерпеливого посетителя плоское, невыразительное лицо с редкой монгольской порослью под носом и на подбородке.

— Ты чего сюда приперся? — спросил он свистящим шепотом без всякого благочестия в голосе. — Кто дал тебе право нарушать конспиративную дисциплину?

— Я думал...

— Индюк тоже думал. В соборе никого нет, а он — нате вам, явился — не запылился, Или котелок совсем варить перестал? В случае чего говори, что приходил в храм поклоны бить, мол, отец Феофил эпитимью наложил за грехи, понял?

— Понял.

— А теперь слушай, раз пришел. Темболата взяли вчера вечером, заодно прихватили и Степана. Причина ареста пока неизвестна. Но, надо полагать, она связана с листовками, которые ты расклеил в Алдатовском сквере.

— А причем тут учитель с сапожником?

Иннокентий ползал плечами;

— Сам теряюсь в догадках. Знаю только одно: за Темболатом давно уже установлен негласный надзор.

— Что же делать, дядя Кеша?

— Использовать старое, проверенное средство. Немедленно расклеить листовки в том же самом месте. «Да не скажет враг мой: «Я одолел его». Да не возрадуются гонители мои, если я поколеблюсь», — закончил церковный служитель свою речь куплетом из псалма и пошел в угол ризницы. Открыл кованый сундук, вынул из–под сложенных в нем риз какую–то пачку, сунул ее в руки пришедшему в неурочный час прихожанину. — «И язык мой всякий день будет возвещать правду твою, ибо постыжены и посрамлены ищущие мне зла», — добавил он из другого псалма и подтолкнул собеседника к выходу.

— Я их мигом, — пообещал Василий, пряча пачку за пазуху.

— Ни в коем случае, — возразил ктитор, — Пусть листовки расклеит Нюра. Хватит с меня этого твоего дурацкого визита. «В бедствии ты призвал меня и я избавил тебя, из среды грома я услышал тебя, при водах Меривы испытал тебя». Ну иди, иди, конспиратор.

— До свиданья, дядя Кеша. А где это ты так хорошо священное писание выучил? В духовной семинарии, что ль?

— Моя, брат, семинария за пять тыщ верст отсюда в таежной глухомани. Там от тоски да одиночества не токмо писание, индусскую «Махабгарату» наизусть выучишь, — усмехнулся дядя Кеша и закрыл за Василием тяжелую дверь.

Уже совсем стемнело, когда Василий, пересекши город с запада на восток, подошел к знакомому домику на глухой Астраханской улице, в котором жила Нюра Розговая. Калитку открыл отец Нюры, сгорбленный, чахоточного вида рабочий, человек, в свое время обучавший Василия слесарному делу. Узнав в запоздалом госте товарища по работе, укоризненно покачал взлохмаченной головой:

— И ты, Васек, вместе с ними? Чует моя душа, договорятся они когда–либо до веревки или каторги.

— Ты о чем это, Семен Фролыч? — удивился Василий.

— Да все об энтих, об политиканах, душа с них вон. Девке о приданом надо думать, а они ей в ухи одно долдонят: «манихвест», «гегемондия» какая-сь. И тот туда же, Тереха Клыпа. «Классовая сучность», — говорит, вроде он аблакат или городской голова, а у самого грамоты: два года гомназии на бойне у Хоргония Зверилина да один курс хвостокрута в батраках у луковского казака Брехова...

— Ох, и ядовит ты, Семен Фролыч, как тот дурман на пустыре, — рассмеялся Василий. — Мне бы Нюру повидать...

— Иди в хату и повидай, не богородица, чай, — проворчал Розговой и, почесываясь, заковылял к своей времянке.

«У такого горбыля и такая красавица-дочка», — подумал Василий, всходя по порожку на веранду дома, и слыша за дверью возбужденные голоса. На его стук вышла сама Нюра, тоненькая, маленькая, в платье гимназистки, но без передника. Она в этом году закончила Владикавказскую женскую гимназию и теперь готовилась ехать в Ростов на учительские курсы.

— Заходи, заходи, — защебетала она, блестя в луче вырвавшегося вместе нею из комнаты лампового света большими горячечными глазами. — У нас такая полемика идет — страсть!

— Я только на минутку, дело серьезное есть, — попытался остаться в коридоре Василий, но Нюра, схватив его за руку, уже кричала дурашливо своим гостям:

— Господа! Прошу, любить и жаловать. Василий Картюхов, представитель рабочего класса, надежда и опора нашей несчастной родины.

Василий вынужденно улыбнулся, снял картуз перед сидящими вокруг стола «господами». Они все ему знакомы в той или иной степени, за исключением одного, сухопарого и белобрысого, как он сам, юноши в офицерском кителе без погон и с, короткой трубкой в зубах. Председательствует, как всегда, Игнат Дубовских, красивый брюнет с франтоватыми усиками под тонким нервным носом. Рядом с ним сидит Георгий Бичерахов, осетин из Черноярской станицы, инженер по, профессии. На нем шерстяной серого цвета бешмет, ладно облегающий мускулистую, по-кавказски стройную фигуру. Напротив, него, положив на стол белые руки, откинулся на спинку стула гимназист-старшеклассник Николай Дремов. У него светлые, какие–то безмятежные глаза и ленивая усмешка на круглом, тоже белом лице. Терентий Клыпа, сосед Картюхова по верстаку в мастерских, сидел на старой самодельной софе и тренькал на расстроенной гитаре. По раскрасневшимся лицам гостей Василий понял, что к его приходу они успели опорожнить стоящий посредине стола самовар, а заодно с ним и какую–нибудь философскую тему.

Василий сел на предложенный Нюрой стул, прислушался к возобновившемуся спору. Больше всех горячился Игнат Дубовских.

— Только культурный капитализм, свободный от давления самодержавия, станет тем самым Архимедовым рычагом, который перевернет вверх ногами не только прогнившую в своем многовековом сне Россию, но и весь мир, — доказывал он, любуясь собственным красноречием.

— И будет драть при этом с нашего брата-мастерового по семь шкур, — бросил ему в ответ увесистую, как дубовая палка, реплику Терентий Клыпа.

— Что за манера так гиперболизировать свои мысли, — скривил сочные, красиво очерченные губы поборник «культурного капитализма». Его бледное лицо с трагическими черными глазами подернулось тенью грусти. — Неужели мой оппонент и впрямь считает доминирующей силой века марксовскую так называемую диктатуру пролетариата?

При этом вопросе Георгий Бичерахов с усмешкой взглянул на Терентия: что ответит малограмотный рабочий образованному чиновнику?

— Другой силы, к сожалению, не вижу, — рванул гитарные струны тот.

— Жаль. Тебе бы, Терентий, следовало прочесть книгу Мережковского «Грядущий хам». В ней автор с предельной ясностью дает определение этой силе. Дикость и пьяный разгул несет миру твоя диктатура пролетариата.

— Я отведал этой стряпни с черной кухни. Твой Мережковский сам порядочный хам. К чему он призывает? К палке и кнуту? Чтобы бить ими нашего брата-рабочего за то, что он тянется к лучшей жизни.

— Браво! — хлопнул в ладоши Бичерахов и тотчас прикрыл пальцами перекосившийся рот. А Картюхов улыбнулся одними глазами: «Так его, Тереха, пусть не выламывается».

— Культура — не синоним революции, — поморщился Дубовских, — никакой еще бунт не приносил с собой в общество порядка и благополучия. Достаточно вспомнить, господа, пугачевщину или хотя бы недавние события. Неоправданные жертвы, слезы, голод и холод — вот что такое ваша пресловутая свобода.

«Нет, никогда этот гусь не будет с нами, зря с ним нянчится Темболат», — снова подумал Василий. При мысли о Темболате у него заныло сердце: его старший друг в тюрьме, а он тут сидит сложа руки и слушает болтовню этого языкастого буржуйчика.

— Что же ты предлагаешь? — прекратил бренчать на гитаре Терентий.

— Я предлагаю постепенный переход народных масс из состояния невежества в более высокие стадии человеческого развития при ведущей роли передовых интеллигентных членов общества. Я предлагаю ограничить самодержавие конституцией и парламентом.

— То есть Государственной Думой? — уточнил Бичерахов и насмешливо посмотрел на соседа. — А тебе не кажется, что наш великодержавный государь не очень с нею церемонится? Росчерк царского пера — и нет Думы. Я лично за парламент без монархии. «Вся власть — широкой демократии», — вот мое политическое кредо. Царь слишком скомпрометировал себя перед народом, ему больше нельзя оставаться у власти.

— Отара без чабана — пропащая отара, — возразил Дубовских. — Царь сильно потрясен происшедшей революцией, и хотя я не оправдываю его крутых мер, однако, думаю, что усилия его направлены в конечном счете, к спасению России.

— Господа! — раздался довольно приятный баритон белобрысого незнакомца. Он сидел, положа ногу на ногу и независимо попыхивал трубкой. — Россию спасут немцы.

Это заявление прозвучало столь неожиданно, что все с нескрываемым изумлением воззрились на его автора, не то студента, не то офицера в штатском платье.

— Кто это? — спросил шепотом Василий у сидящей рядом Нюры.

— Какой–то Гизлинг. С Николаем приехал из Владикавказа, — ответила Нюра, вся сияющая от радостного возбуждения, производимого на нее политическим спором.

— Да, господа, — продолжал между тем Гизлинг, — великая германская нация возьмет шефство над этой варварской страной.

— Как! — не удержался от возгласа сторонник конституционной монархии, — немцы предложат нам содружество на взаимовыгодных началах?

— О нет, — скривил в презрительной усмешке тонкие губы представитель «великой нации», — немцы предложат вам военную диктатуру. Господа не дружат, они властвуют.

— Ну, это вы слишком; молодой человек, — прищурился Бичерахов. — Не следует забывать уроки истории. Однажды уже фельдмаршал Салтыков, прошу прощения за вольный образ, — он склонил голову в сторону хозяйки дома, — насыпал «великому» Фридриху горячих углей в соответствующую часть его мундира. Тоже лез в диктаторы.

«Ловко, сукин сын!» — пришел в восторг от слов осетина Василий, чувствуя, как его самого подмывает сказать что–нибудь едкое этому спесивому немцу.

— Исторический курьез, — пыхнул невозмутимо трубкой Гизлинг. — Кайзер Вильгельм учтет промахи своих предшественников.

И тут уж Василий не выдержал.

— Пусть начинает учитывать их с Ледового побоища, — посоветовал он, с бешеной веселостью глядя в серые немигающие глаза своего визави и медленно поднимаясь со стула. — Ты сидишь за русским столом, пьешь, жрешь и гадишь на него. За такие слова у нас бьют по морде.

На мгновенье в комнате воцарилась тишина. Только часы на стене по-прежнему бойко отсчитывали секунды, да Терентий, повалившись на спинку дивана, давился в приступе неудержимого хохота.

Дубовских с укоризной попенял Василию:

— Ну, нельзя же так... прямолинейно: как топором по гусиной шее. Это же политическая дискуссия. Тут, Василий, нужно дипломатом быть.

— Матом их нужно крыть, — перефразировал Картюхов, — Черт их нанюхал на нашу землю, и еще войной грозятся. Суньтесь только, колбасные обрезки.

Гизлинг, внешне спокойный, но бледный от сдерживаемого гнева, по-военному твердым шагом подошел к комнатной перегородке, снял с гвоздя пальто, молча оделся и, уже стоя на пороге, проговорил раздельно и четко, словно продекламировал:

— Я, господа, считаю, что человеческий язык плохо доходит до вашего сознания. Однако скоро заговорят пушки. Надеюсь, их язык будет доходчивей. Ауфвидерзейн! — он щелкнул каблуками сапог, повернулся через левое плечо и вышел вон.

— Ну и характерец! — с невольным уважением посмотрел ему вслед Бичерахов.

— Где ты его выкопал, индюка такого? Не родня ли он ихнему кайзеру? — накинулись остальные на Николая Дремова. Последний, торопливо застегивая пуговицы на студенческой шинели, чтобы бежать за своим оскандалившимся приятелем, недовольно хмурил брови и бормотал:

— Ах, господа, какая досада! И чего вы к нему прицепились?

— Да тебе–то что с этого? — поднялся с софы Терентий.

— А то, что отец у него имеет лавку мясную во Владикавказе, а я у них бываю иногда. Теперь чего доброго голодный насидишься. Эх, господа, господа!

Вслед за Дремовым и остальные стали расходиться по домам. В ночной тишине долго еще слышались раздраженные восклицания Терентия Клыпы: «Ах ты, затычка керосинная, свинячья мешалка! На Россию замахнулся, погань».

Последним ушел Картюхов. Прощаясь с Нюрой, шепнул ей в самое ухо:

— Смотри, чтоб на том самом месте. Да жандармам не попадись.

* * *

Первым повели на допрос Степана. Идти было недалеко: полицейский участок находился по соседству, между базаром, тюрьмой, городской управой, мировым судом и церковью. Такая сосредоточенность главных административных центров отнюдь не случайна, в ней заложен глубокий смысл. Куда направляется человек в начале своего бытия? В церковь. А куда он придет в его конце? Опять же в церковь. Если человек на протяжении своего бренного существования не размышляет о его тяготах, а полагается во всем на волю отца небесного, то, ему вполне достаточно упомянутого учреждения с христианским символом на маковке. Здесь он регулярно выстаивает душеспасительные службы, причащается, венчается, соборуется. Одним-словом, он всю жизнь находится в поле зрения недремлющего духовного пастыря, который не даст своей овце заблудиться в дебрях пороков и непослушания сильным мира сего.

Ну, а если человек начинает думать да еще задавать при этом вопросы типа следующих: «Почему у купца Неведова в мошне тысячи, а у плотника Егора Завалихина — копейки?» Или того хуже: «Зачем нам монархия, если, мы желаем иметь конституционное правительство?» Вот для таких–то мыслителей-еретиков и поставлена рядом с церковью тюрьма. За ее железными решетками можно думать и мечтать сколько угодно и о чем угодно, только не о скорейшем освобождении, ибо мировой суд, здание которого возвышается тут же неподалеку от тюрьмы, не столь сурово наказывает мошенников и убийц, сколь вольнодумцев.

Ну, а для чего, в таком случае, вписалось в этот административно-карательный ансамбль пожарное депо? Для символа. Попробуйте, мол, господа вольнодумцы, только заронить в сердца людей искру ненависти к своим угнетателям — тотчас хлестнем по этой искре тугой струей из пожарного брандспойта.

— За что меня арестовали, ваше благородие? — обратился Степан к сопровождавшему его околоточному.

— Отставить разговоры! — крикнул тонким голоском Драк, выпячивая грудь и задирая острую, как у мышонка, мордочку. Он и всем остальным сильно смахивал на этого маленького серого зверька с той лишь разницей, что замашки у него были не мышиные, а скорее кошачьи. При своем малом росте сей облеченный властью муж обладал огромным самомнением.

Приведя арестованного в участок, прапорщик нерешительно затоптался в коридоре перед кабинетом начальника полиции. За дверью слышался его гневный голос и еще чей–то, смиренный, заискивающий.

— Ты у меня узнаешь, каналья, как ярлыками вместо денег расплачиваться! — неистовствовал пристав, вызванивая шпорами по половым доскам.

— Ай, господин пристав, шутки не понимаете, мы же с вами не один год знаем друг друга. Нашли кому верить — этим степным прохвостам. Я же пошутил с этими глупыми ногайцами, — оправдывался собеседник пристава, и его голос показался Степану знакомым.

— Amicus Рlаtо, sed magisamisa veritas , как говорили древние римляне. Чем ты докажешь, что это была шутка?

— Вот, пожалуйста... — за дверью прошелестели какие–то бумажки. После чего начальник полиции удовлетворенно крякнул и сказал более низким тоном:

— Ну, смотри у меня, шутник. В следующий раз за такие шутки голову оторву.

После этого открылась дверь, и из нее вывалился купец второй гильдии Григорий Варламович Неведов, потный и красный, как разваренный рак.

— Страшен во гневе, яко лев рыкающий, — подмигнул он околоточному и, даже не взглянув на арестованного, торопливо прогремел сапогами по дощечкам крыльца.

— Разрешите? — Драк заглянул в приоткрытую дверь и щелкнул каблуками. — Господин капитан, преступник доставлен по вашему приказанию.

— Хорошо. Оставьте нас одних, — махнул рукой сидящий за столом пристав, усатым, выхоленным лицом и горделиво-презрительной осанкой поразительно, похожий на висящий у него над головой портрет императора Александра Третьего. Такие же стеклянные бесчувственные глаза, такой же прямой красивый нос и тяжелый подбородок. Только вместо роскошных эполет на плечах у царского двойника узкие серебристые с красной окантовкой погоны.

— Садитесь, — двойник покойного царя милостиво кивнул на табурет.

Степан сел.

Пристав некоторое время сосредоточенно перебирал бумаги в папке.

— С каким заданием приехали из Ростова и от кого получили соответствующие инструкции? — пристав поднял на арестованного равнодушные глаза.

— Я приехал из Витебской губернии, господин начальник, по сапожному делу, а не по инструкциям. Погорели мы прошлой зимой, все начисто сгорело, одна только труба торчит. Сапожник я.

Пристав словно согласился, задумчиво покивал головой:

— Телятей прикидываетесь? А еще лучше прикинуться дураком... Какую и куда возили запрещенную литературу?

«Разнюхали!» — екнуло в груди у допрашиваемого. Тем не менее он пожал плечами:

— Ничего не знаю, ваше благородие.

— А о чем вы говорили с Битаровым на Пасху?

Степан оживился:

— Да о том, как на хуторе живу. Вот подработаю...

— С какой Осетинской группой ваш приятель установил связь? Отвечайте быстро.

— С группой? — удивился допрашиваемый. — В Черноярской, рассказывал, у него родня. Он собирался съездить, чтобы не терять связей...

— Где познакомились о Битаровым?

— Да в хуторе же и познакомились, на свадьбе у Михела Габуева, тот внука женил. Хороший человек Темболат, учитель хороший. Астрономией с ним занимаюсь. Не пойму, ваше благородие, почему нас забрали.

— Откуда знаете, что он тоже арестован?

— Как же не знать, если он со мной на одних нарах.

Пристав вскочил со стула, дернул усом:

— Остолопы, дух с них вон! Даже здесь ума не хватило. Вот же дал бог помощничков...

— Схватили, господин капитан, как какого–нибудь разбойника на улице, даже домой не дали зайти. Что в хуторе подумают? — продолжал между тем Степан. — А вы, случайно, господин капитан, не сродни им?

— Кому? — встрепенулся пристав.

— Да вот ихнему величеству, — Степан благоговейно показал пальцем в сторону царского портрета.

Пристав сдержанно улыбнулся, поправил под кадыком воротник кителя, в его мерзлых глазах появились проталинки.

— Что, похож?

— Как две капли воды, ваше благородие. Не может быть, чтоб не было какого сродства.

— Весьма отдаленное, — снисходительно поморщился двойник покойного императора. — Что–то там в пятом колене... Гм, так какую вы читали с вашим другом антиправительственную стряпню?

— Помилуй бог! — с выражением ужаса на лице воскликнул Степан.

— Кто может радоваться падению царизма, а? — перегнулся через стол хитроумный следователь.

Степан почувствовал, откуда дует ветер и, не мешкая, направил в нужном направлении парус своей лодки.

— Отщепенцы, ваше благородие, — с готовностью выпалил подследственный.

— Какие отщепенцы? — удивился пристав.

— Русские по рождению, но не по духу, — снова отчеканил Степан. — А еще инородцы, присоединенные в разное время силой оружия к России.

— Это что же, так в большевистской прокламации написано?

— Никак нет, господин капитан, так пишет газета «Казачья неделя».

— Значит, вы читали разрешенную газету?

— Ее самую. Караулов редактор, из станицы Терской казак.

— Гм... а стихи?

— Читали и стихи. Осетинского поэта. Складно сочиняет, вот послушайте:

Зима и нас не миновала, В рост человека выпал снег, И злая стужа с перевала Уж замостила русла рек. Здесь ночи тягостны и долги...

— Довольно, довольно, — сморщил нос начальник полиции, словно собираясь чихнуть. — Я и своих–то поэтов терпеть не могу. Все они вольнодумцы и мятежники. «Пока сердца для чести живы!» — с ложным пафосом продекламировал «его благородие» и с чувством плюнул в урну. — Вы вот что... можете пока идти, — сказал после некоторого раздумья пристав и крикнул в направлении двери: — Прапорщик Драк! Уведите арестованного и приведите другого.

Темболата продержали на допросе недолго. Он вернулся в камеру веселый, довольный, словно побывал не в кабинете начальника полиции, а в гостях у хлебосольного родственника.

— Ну что, Дон-Жуан каторжный, долюбился до тюремного алькова? — хлопнул он ладонью по плечу товарища. — Будешь знать, как любезничать с казачками.

— Неужели все–таки Ольга? — нахмурился Степан, у него было далеко не такое игривое настроение.

— Она, и это хорошо, что не кто–либо другой. — Темболат понизил голос до шепота. — Вспомни тетрадь со стихами. И потом... Разве не говорил Тихон Евсеевич, что вспугнул какую–то девку под нашим окном? Вот уж истинно: вино и женщины не доводят до добра. Ну, а теперь угадай, кого я видел в полицейском участке?

Степан вопросительно посмотрел на друга:

— Данела?

— И Сона вместе с ним, — подмигнул в ответ Темболат, садясь на нары.

* * *

Пристав был приятно удивлен: экий роскошный пион вырос в моздокской степи. Да... у этого простоватого белоруса-сапожника губа не дура — какую красавицу отхватил себе в жены! Он снова, в который уже раз, бросил вожделенный взгляд на сидящую перед ним Сона и подкрутил усы.

— Не надо плакать, — как можно ласковее проговорил начальник полиции. — Мы не держим в тюрьме невиновных.

Сона радостно закивала головой, с улыбкой надежды взглянув на этого строгого и вместе доброго человека.

— Мы отпустим вашего мужа, — продолжал пристав, — только... вы сами должны нам помочь сделать это. Скажите, зачем он ездил вчера на базар?

— Покупать икону, — не задумываясь ответила Сона — Наша совсем стала черная, как печная заслонка.

Пристав не смог скрыть удивление.

— Только и всего? — ухмыльнулся он.

— Зачем «всего», — возразила Сона. — Платок мне привез шелковый и материн на платье. Данелу, отцу моему, табаку купил н косу новую.

— А книжки кому он купил? — спросил начальник полиции наобум, полагаясь на неопытность этой наивной, как ему показалось, девчонки.

— Книжки? — Сона покраснела, потупив глаза — Книжку тоже мне привез, «Родная речь» называется.

— Я не про «Родную речь» спрашиваю, а про маленькие такие книжечки, которые он хуторянам читает.

Сона подняла на пристава непонимающие глаза, сама же подумала: «Шакал решил, что он самый хитрый на свете».

— Правда, я и забыла! — обрадовалась она. — Читал тоненькую книжку про святого Никона. Очень интересно.

Пристав недовольно дернул усом, но тем не менее удержал на красивом лице своем благосклонную улыбку.

— Ну хорошо, я не буду больше мучить вас своими вопросами. Мне теперь все ясно: вышло небольшое недоразумение. Прапорщик Драк! — крикнул он в направлении двери. — Приведите арестованных.

«Все же он неплохой человек», — подумала Сона о приставе. Зря отец наговаривал дорогой на полицейских чиновников. Люди как люди, никакие они не звери. Вот разобрались, что Степан не виноват, и отпускают теперь... Ну что он так долго не идет?

Послышались шаги в коридоре, и в открытой двери снова показался похожий на мышонка прапорщик.

— По вашему приказанию преступников в количестве двоих человек привел, господин капитан! — отрапортовал он лихо.

Сона поднялась, смущенно опустила голову, покрытую шелковым платком с красивыми розами по всему полю.

— Я пришла за тобой, наш мужчина, — прошептала она, глотая радостные слезы.

— Спасибо, — шепнул в ответ Степан, с трудом сдерживаясь. чтобы не прижать ее к груди.

Глядя на чужое счастье, начальник полиции тоже улыбался, если принять за улыбку подергивание усом.

— Вы свободны, господа, — произнес он все тем же наставительно-отеческим тоном, каким вел беседу с красавицей-осетинкой. — И не забудьте подобно римлянам «отметить белым камушком» этот счастливый день. А «Казачьей недели» не советую читать, она тоже оказалась не на уровне, бог с ней. Да вот еще что... — устремил пристав неподвижные глаза на Степана. — Почему бы вам, господин Орлов, не перебраться в город? Работа для вас найдется. Можете, например, шить обувь для фирмы Гусаковых.

— Премного благодарен, господин капитан, — наклонил голову Степан, а про себя подумал: «Не гляди на меня, как удав на тележное колесо».

«Похоже, этот сапожник не простая птица, — думал в то же время пристав. — Кто–то из них важней: он или этот приходской учитель?»

— Не спускайте, прапорщик, глаз с ученого осетина, — приказал начальник полиции околоточному, едва за освобожденными захлопнулась дверь.

 

Глава пятая

То–то хороша становится жизнь с наступлением праздников. После двух недель рождественского поста какое удовольствие — промочить горло добрым глотком душистого осетинского пива, а потом смазать его жирным куском барашка, откормленного специально для такого случая. В праздничные дни добрее становятся люди и когда встречаются на хуторских улицах, они приветствуют друг друга не обычным «Да бон хорз» (День твой да будет добрым), а «Чырыстийы хорзах да уад», что означает примерно следующее: «Пусть тебе будет благодарность Христа». Жаль только, что от барашка осталась одна лишь шкурка — съели его гости в первый же день Рождества.

Данел огорченно вздохнул и повернулся к нарам другим боком. Славный был барашек, нежный и жирный. Целых пять рублей отвалил за него Аксану Каргинову зять Степан. Не пожалел денег, чтобы доставить удовольствие тестю. Правда, тут еще надо разобраться, кто для кого сделал больше удовольствия. Ведь он, Данел, так и не взыскал с зятя до сих пор положенные ему триста... нет, пятьсот рублей за красавицу-дочь, княжну притом. Ну да это ничего. Плохо только, что уезжают молодые в город. Почему им здесь не живется, на хуторе? Слава богу, и зарабатывает Степан хорошо, и уважением пользуется. Ох-хай! Народится внук и не налюбуешься на него вволю...

— Наш мужчина! — донесся до его слуха голос жены. — Надо готовить жертву для бастыхицау , да быть мне самой жертвой за тебя.

Воллахи! Как же он едва не забыл про этот праздник — «Ночь чертей», который посвящается домовому с целью задобрить его вкусной пищей, дабы не вздумалось ему лишить семью достатка и согласия или (что еще хуже) принести в дом плохой хабар.

Данел вскочил с нар, пошел вслед за женой на кухню.

— Мать детей наших, — обратился он к Даки, снимая со стены старый кинжал и вынимая его из ножен. — какую овцу принесем в жертву домовому?

— Наш отец, зарежь ту, которая с хохолком, — ответила женщина.

— Но она же не совсем черная , — возразил супруг. — У нее грудь в крапинках.

— Ма хадзар! — закатила в притворном изумлении глаза хозяйка дома. — Как будто Е М У не все равно, да? Зато она жирная и плохо несется.

Удовлетворенный разговором с женой, Данел вышел из хадзара. На дворе — солнце, мороз и белизна такая, что глазам больно. Хорошо, однако, жить на этом изумительно прекрасном свете. Особенно, когда вместе с тобой под одной крышей живет такой покладистый домовой, которому можно пообещать на ужин овцу, а подсунуть курицу да еще при этом и разделить с ним праздничную трапезу.

Чора тоже вылез на солнечный свет из уазагдона, старый бобыль. Щурит и без того узкие глаза, поглаживает короткой ручкой круглый живот. Облизнешься сегодня, дорогой родственничек: не придется тебе попробовать куриного стегнышка, ибо на ужин к бастыхицау никто из родственников не приглашается. Вот и рад бы пригласить, да нельзя, обычай запрещает. Даже Сона сегодня не придет в гости, потому что она теперь отрезанный ломоть — из чужой семьи.

С этими отрадными мыслями Данел вошел в курятник, сделал кинжалом в земле небольшое углубление, поймал хохлатую курицу, перерезал ей горло и подержал над ямкой, пока не вытекла вся кровь. Затем, прикрыв ямку корытом, — чтобы не сожрали (упаси бог!) жертвенную кровь собаки или кошки, понес курицу хозяйке.

Та ощипала курицу, вынула из нее внутренности и вместе с перьями отнесла их в ту же ямку, после чего последнюю засыпали, землей и утрамбовали.

Неизвестно, как у домового, но у Данела текли слюнки, когда вечером он покидал на время дом, чтобы дать возможность «хозяину сакли» понюхать поставленную на фынг сваренную курицу и тем самым убедиться в порядочности своих подопечных. Как же он был потрясен, а вместе с ним и все члены его немалой семьи, когда, возвратись через полчаса в хадзар, увидел на столе лишь половину курицы.

— Великий боже! — схватилась руками за горло не на шутку перепуганная Даки. — Что же теперь будет с нами?!

В ее голосе было, столько отчаяния, что детвора тотчас ударилась в плач и даже мужественный глава семьи не удержался от тяжелого вздоха: плохая примета.

— Странно, — сказал он, с опаской подходя к столу и не досчитывая на нем вместе с половинкой курицы одной пышки, а заодно приличного количества араки в бутылке. Понюхал стакан, от него шел знакомый кисловатый запах.

— Странно... — повторил Данел, — бастыхицау никогда не кушает... Однако не горюй, не 'фсин, и вы перестаньте реветь. Тут что–то не так.

— Вот то–то и оно–то, — еще сильнее побледнела Даки. — Это все к несчастью. Быть беде в нашей сакле.

В это время кто–то завозился под нарами.

— Какой–то кислятины ты нагнал на этот раз, Данел, а не раки, — донесся оттуда знакомый голос.

— Ай! — вскрикнула Даки и с неожиданной для своих лет резвостью метнулась в соседнюю комнату. Дочери с визгом и воплями бросились вслед за матерью. Лишь отец остался возле стола, в страхе опустив голову, чтобы не увидеть бастыхицау. В следующую минуту под нарами послышалось сопенье, и из–под них задом наперед вылез Чора. В руке у него зажата куриная кость, в узких глазах зажаты искорки смеха.

— Вкусная у тебя, Данел, курица, — сказал Чора, утирая рукавом бешмета лоснящиеся от жира губы. — Еле-еле отобрал у домового — такой жадный.

Данел хотел рассердиться на старого шутника, но вид обглоданной ножки жертвенной курицы рассмешил его.

— Наша хозяйка! — крикнул он в соседнюю комнату. — Иди скорее сюда, пока бастыхицау не доел остальное.

— Не верь Е М У, наш мужчина, — донесся ответный голос Даки. — Это домовой превратился в нашего дядюшку.

Потом, когда страх прошел и все уселись за праздничный стол, Даки, разделив остатки курицы между членами семьи, сказала чудаку-родственнику с шутливой издевкой:

— Прости, наш брат, но твою долю утащил бастыхицау. Вот закуси, если хочешь, фасолью, вчера осталась от ужина.

Чора поскреб куцыми пальцами редкую, в колечках бороду.

— Ты права, наша сестра, — вздохнул он, вставая из–за фынга. — Пойду поищу, не осталось ли чего после этого обжоры.

— Куда ты, Чора? — крикнул ему вслед Данел. — Я тебе отломлю кусочек от гузна.

Но Чора даже не оглянулся.

Через минуту он вернулся, в руках у него аппетитно желтел зажаренный целиком индюк.

— Ма хадзар! — воскликнула пораженная Даки. — Где ты взял такую жирную индюшку?

Узкие глаза Чора совсем сомкнулись от смеха:

— Видишь ли, Даки, мой домовой любит сам приносить мне жертвы.

Данел только головой покрутил, он видел утром, как его квартирант провожал из уазагдона какую–то хорошо одетую старуху — к воскресшему из мертвых до сих пор приходили люди узнавать о здоровье своих близких в потустороннем мире.

— Знаете что, — сказал хозяин дома после некоторого раздумья, — а не позвать ли нам в гости Сона с ее мужем? Если уж так получилось... — добавил он, взглянув искоса на узкоглазого нарушителя многовековой традиции.

— Это бастыхицау говорит твоими устами, — закивал круглой толовой Чора.

Семейный пир был в самом разгаре, когда за окном послышались возмущенные крики. Как усидишь за столом, если на улице происходит неизвестно что? Все выскочили из сакли.

— Эй, что случилось? — крикнул Данел в темноту ночи.

— Вора поймали! — ответила темнота сиплым голосом Тимоша Чайгозты. — Проклятый Оса, чтоб у него руки отсохли, украл у меня курицу.

— Куда же вы его ведете?

— Ко мне домой. Пусть до утра посидит в курятнике, а завтра на нихасе судить его будем. Приходите на суд, почтенные.

Чуть свет собрались мужчины на хуторском холме — надо наказать мальчишку за воровство, дабы неповадно и взрослым было. А вот он и сам, маленький преступник, идет, понурив голову, между Тимошем и его работником-ногайцем Гозымом. В руках у последнего толстая плетка. В глазах у Осы стыд и ужас перед наказанием.

— Ты позоришь благородное имя осетина, — нахмурил брови хуторской судья Михел Габуев, обращаясь к подростку. — Зачем ты взял чужую курицу?

Оса исподлобья взглянул на старейшину, переступил на снегу ногами, обутыми в дырявые дзабырта.

— У нас в доме нет своей курицы, чтобы покормить бастыхицау, — ответил он дрожащим голосом.

В толпе мужчин послышались сочувственные разговоры. В самом–то деле: где взять бедной вдове курицу для жертвы домовому, когда она сама с детьми уже забыла запах жареного мяса? И потом, какое же это преступление — украсть курицу на Рождество? Надо делать получше запоры на хлевах да курятниках, только и всего.

— Почтенные! — перекрыл все голоса недовольный голос хозяина украденной курицы. — Вы забыли, что Рождество уже прошло. Следовательно, курица украдена в обычный день, и вор должен быть наказан. Я предлагаю всыпать ему пятьдесят плетей.

— Есть ли у тебя бог, Тимош? Это же убийство! — воскликнул Данел Андиев.

— Гнев ослепил его глаза, — поддержал Данела Аксан Каргинов. — Зачем, Тимош, давать волю сердцу над разумом? Дайте ему, православные, тридцать плетей.

— Ха! Пожалел волк кобылу, — зашумели хуторяне. — Такой же живодер, своего батрака за кусок пышки избил и руку ему сломал палкой.

— Тише, уважаемые! — возвысил голос Михел Габуев, исполняющий роль судьи не только за праздничным столом. — Пусть батрак Тимоша даст мальчишке десять плетей, а за украденную курицу взыскать с его матери мукой или деньгами. Прикажи, Тимош, своему батраку.

Тимош перевел ногайцу решение суда. Тот с сожалением взглянул на перепуганного. мальчишку и расправил в руках ременную змею. По к нему быстро подошел Данел и громко сказал по-ногайски:

— Иди в мой дом. Возьми пуд белой муки, отнеси Хестанову.

Гозым озадаченно глядел раскосыми черными глазами то на хозяина, то на Данела и не трогался с места.

— Ты что, новые порядки наводишь? — взвизгнул Тимош, хватаясь за кинжал. — Или у тебя заиграла ингушская кровь и ты хочешь, чтобы ее поубавили?

— Если я ингуш, то ты турок, чтоб закружился основной камень в твоей сакле. Может, это моя бабка была привезена из Закавказа?

Скандал грозил перейти в драку. Напрасно Михел Габуев призывал к порядку сцепившихся в словесной перепалке недругов: и у того, и у другого достаточно было приверженцев, чтобы вступиться за честь своего рода. Кое–кто уже закатывал рукава бешмета, чтобы легче было доказывать правоту. И тут в центр нихаса выкатился Чора.

— Огонь лучше всего тушить огнем! — крикнул он. Послушайте, люди! За паршивую курицу вы глупому мальчишке присудили десять ударов. А сколько следует присудить взрослому, который украл целое стадо скота?

Нихас зарокотал.

— Живым в могилу закопать! Кишки выпустить! — раздались возмущенные выкрики.

— Тогда пусть Гозым отсчитает двадцать ударов мальчишке и двести своему хозяину.

У всех открылись рты при таком странном предложении.

— За что? — вытаращил глаза Тимош.

— Вот за это, — и Чора взмахнул перед носом Тимоша мануфактурным ярлыком.

Давно уже нихас не испытывал столь сильных потрясений. Узнав от Чора подробности, связанные с этой радужной, похожей на деньги бумажкой, хуторяне в одно мгновение забыли о провинившемся мальчишке и все свое внимание сосредоточили на более интересном объекте. Шум, крики, нецензурная брань.

Воспользовавшись суматохой, Степан схватил за руку подростка, потащил с холма. Никто не стал их задерживать. У центрального колодца сапожник, прежде чем проститься с мальчиком, спросил у него:

— Оса, ты хочешь учиться?

Тот благодарно поднял глаза на своего избавителя:

— Очень хочу. Но кто станет учить вора?

— Поедем со мной в Моздок. Я устрою тебя на работу. Будешь работать и учиться.

Оса смутился, потупив глаза.

— Зачем ты будешь помогать мне. Я не только у Тимоша курицу крал, я у тебя, Степан, невесту крал.

— Для чего же тебе понадобилась чужая невеста, если ты еще несовершеннолетний? — прищурился Степан.

— Э... — поморщился Оса, — не для себя старался, для Микала Чайгозты. Три рубля давал, чтоб я в трубу залез, дверь открыл, понял?

— Выходит, ты мой кровник?

— Убей меня, я совсем плохой человек, — нагнул повинную голову юный осетин.

— Живой ты мне будешь нужнее, — подмигнул ему белорус. — Вечером заходи в мою саклю. Придешь?

Оса согласно кивнул головой.

* * *

Вечером Степан сидел дома, ждал мальчишку. Но вместо Осы в хату вошел Данел. Глаза у него возбужденно светились.

— Хочу в гости к Кондрату ехать, — сказал он после взаимных приветствий.

— С чего это надумал вдруг? — воззрился на тестя зять.

— Э... не сразу надумал. Давче мужик заезжал, он говорил.

— Какой мужик?

— Я почем знаю. Он из Стодеревской в Гашун ехал, там живет.

— Передал, значит, приглашение? — догадался Степан.

— Ну да, передал, — кивнул головой Данел. — Кунак просил в гости ехать на Крещенье. Очень просил. Ты вот что... Дай мне шубу, пожалуйста, а то я в своей черкеске сдохну дорогой. Такой чертов холод.

Степан снял с гвоздя старый, залубеневший от долгой носки полушубок, принадлежавший раньше тестю, накинул ему на плечи.

— Хорошо бы еще валенки, — поглядел с грустью на Данеловы чувяки.

— Ничего, — бодро сказал тот, направляясь к двери. — У меня сапоги дома почти совсем новые, зятем чиненные, доедем как–нибудь, не замерзнем.

Степан усмехнулся: его отец тоже надевал сапоги только по праздникам. Он проводил тестя в сенцы, пожелал счастливого пути и тут вспомнил вдруг про богомаза: отчего бы не воспользоваться такой удобной оказией? В Моздоке встречаться с Тихоном Евсеевичем теперь, пожалуй, опасно.

— Подожди, баба, — сказал он, берясь за рукав черкески Данела. — Вернемся на минутку в мою саклю. Я совсем забыл про икону.

— Какую икону? — удивился Данел, заходя снова в помещение.

— Вот эту, — ответил Степан, снимая с божнички маленькую иконку с образом Георгия Победоносца. — Ее нужно отвезти богомазу,

— Зачем? — еще больше удивился Данел.

— Видишь, у святого один глаз помутнел, как бельмо вроде, и на иконе краска треснула, потемнела вся. Пусть богомаз подновит, а я ему заплачу сколько стоит.

Данел взял икону в руки, осмотрел со всех сторон, затем насмешливо взглянул на зятя.

— Думаешь, Данел во? — он постучал по иконке костяшками пальцев и нахмурил брови. — Скажи мне прямо: ты хочешь, чтобы Данел был нукером того самого вождя, который хочет отобрать овец у Чайгозты и раздать их бедным людям?

Степан молча смежил веки, утвердительно кивнул головой.

— Тогда говори, что еще должен я сказать твоему богомазу? — спросил Данел.

* * *

Кондрат вышел из натопленной хаты и по тому, как сразу слиплось в носу, определил: «Ну и морозяка! Истинно, крещенская стужа». Он прошелся по базу, пнул носком сапога конский катышек, тот звонко щелкнул и запрыгал лягушонком по мерзлым комьям навоза. Да, мороз нынче лютый. Надо будет коням овса задать и быкам в мешку побольше отрубей всыпать — кормильцы!

Приняв такое решение, хозяин двора перевел взгляд с коровника на заснеженный терский берегу затем перекинул его на ту сторону реки, на заиненные макушки сгорбившихся от холода белолисток. В груди необъяснимо сладко ворохнулось сердце. Есть ли на свете места красивее, чем те, которые видны отсюда — с обрывистого терского берега? Наверно, есть. Только не для казака Кондрата Калашникова, родившегося на этом высоком, в тридцать саженей яру и не раз съезжавшего в детстве по его песчаной осыпи на собственных портчонках — прямо в изжелта-серую терскую воду. Видел он в Ростове Дон-батюшку — величав родимый; переезжал по мосту в Нижнем Новгороде Волгу-матушку — широка кормилица; поил своего коня под Хабаровском в братце-Амуре — вкусна водица. А все ж вкусней она в родном Тереке. Хоть и мутновата и холодна — до ломоты в зубах.

Кондрат любовно окинул взглядом усыпанную снежным серебром терскую пойму, уходящую вместе с белой лентой реки в неведомую даль, и облегченно вздохнул. Нет, не погаснет солнце — наврал чертов сосед. И черемуха за Тереком все так же будет цвести по весне. И так же удивленно-гортанно будут кричать в прибрежном камыше фазаны.

Тихо–то как нынче вокруг и покойно. В рассветной синеве вьются к небу из печных труб дымные нити, словно там, вверху, кто–то многорукий вертит одновременно сто веретен и успевает еще при этом подкладывать сухие поленья в разгорающийся на краю земли костер. И чем ярче разгорается этот огромный костер, тем голубее становится над ним небо, тем отчетливее проступают далеко-далеко за терским лесом нежно-розовые вершины Главного Кавказского хребта — по степи еще ползет многохвостой ящерицей, прячась в буераки и терновые заросли, ночная тень, а для них, этих гордых великанов, уже давно взошло солнце.

— Здорово дневали, казак, — донесся из–за скирды с сеном угрюмый голос Дениса.

— Слава богу, бывай и ты здоров, — ответил Кондрат. — Аль к заутрене не ходил в церкву?

— Грешен, — невесело ухмыльнулся Денис. — Заленился чуток. Стешка пошла, а я с девками остался. Да ты вроде и сам не того, а?

— Трофима не с кем было оставить. А с собой тащить — дюже холодно, простынет, чего доброго, — отвел смеющиеся глаза в сторону Кондрат. — Да ведь тебе со мной равняться не приходится. Я нынче же искуплю свой грех: сигану в купелю — и снова как младенец безгрешный.

— Что правда, то правда, — согласился Денис, утирая отсыревший на морозе нос. — Вон погляди, какую ирдань дед Хархаль вырубил в Тереку. И как тебе, Кондрат, не боязно сигать в нее?

— Это мне по наследству от бати перешло. Он в турецкую кампанию зимой в речку сиганул и живой остался. А разве тебе, Денис, не страшно было под плети ложиться, когда казаки решили колодец Невдашовым назвать?

— Память хотел оставить по себе, вот и лег. Только зря муки терпел...

— Почему зря?

— Да видишь ли, какое дело — Денис страдальчески сморщил лицо, — колодец–то Кривым называют, сам слыхал. Встрел надысь кума Андрея, спрашую: «Откель, кум, сену везешь?» А он говорит: «С Кривого колодца». «Где ж ты такой колодец нашел?» — опять спрашую. А он в ответ: «В бурунах на десятой ленте, где ж еще». Я ему знов: «Так то ж Невдашов колодец». А он, черт косондылый, смеется: «Нет, Денис, Кривой колодец, у кого хошь спроси». Не выдержал я, рванул в тот же день на десятую ленту. Заглянул внутрь — точно: кривой, весь сруб песком на сторону повело.

Денис дернул нижней губой, показывая тем самым, какая непостоянная штука человеческая память.

— Ты, сосед, забегай как–нибудь ко мне, я тебе арбузных семечков дам, Знатные, брат, арбузы вырастают. За так отсыплю, ей-бо. Только говори, что арбузы, мол, «невдашовские» — сорт такой. Лады?

— Лады, — улыбнулся Кондрат, отходя от плетня. — Побегу, однако, в хату, а то ноги зашлись, я ведь на босу ногу. Да и на водосвятие пора собираться.

Хороша удалась погода на Крещение господне: солнечная, тихая, морозная. Блестит иней на деревьях, сияет позолотой крест на церкви, искрится алмазными россыпями нетронутый снег по обочинам дороги. По ней, спускаясь с яра наискось от Большой улицы, черным ужом извивается к Тереку огромная толпа станичных жителей с попом и хоругвью во главе. На священнике переливается разноцветными огнями парчовая риза, в руках у него серебряный крест, в глазах торжественная озабоченность. Его сопровождают станичный атаман с помощниками, церковный ктитор и псаломщик, который поет дребезжащим тенором соответствующий моменту тропарь. Хор певчих разноголосо, но усердно подтягивает запевале. «Блямм!» — несется вслед крестному ходу жиденький, как голос псаломщика, звук церковного колокола.

Процессия, сопровождаемая мальчишками и собаками, спустилась к берегу Терека. Там уже стояло и двигалось множество народу в ожидании захватывающего зрелища.

— Минька! Пашка! Бегить скореича! Счас Кондрат окунаться в пролуб будет! — кричали друг другу казачата, скатываясь с яра кто на ледашах, кто на санках, а кто и на собственных ягодицах.

— Посуньтесь, посуньтесь в сторону! Ну, чего ты к пролубке лезешь, не тебе ж в ей крещаться, — теснили любопытных от «иордани» специально выделенные для этой цели казаки. Они сегодня в парадной форме с кинжалами и саблями поверх черкесок и с карабинами за плечами. Карабины — для праздничного салюта.

— Эй, разойдись, бабы! Дайте дорогу его преподобию!

Толпа, теснимая нарядом казаков, нехотя расступилась, и отец Михаил подошел к дымящейся проруби. Одновременно с другой стороны подошел к ней Кондрат, закутанный в длинный до пят тулуп. Сейчас священник поднимет вверх крест и пропоет извечное: «Во Иордане крещающуюся тебе господи...» Затем он опустит крест в воду, и тогда Кондрат, сбросив с себя тулуп, валенки и шапку (остальное снято заблаговременно) опустится в прорубь.

Кто–то тронул его за рукав. Кондрат оглянулся: позади него стоял Денис, тоже в тулупе.

— Уступи, Кондрат, — пробормотал он ему на ухо.

— Чего тебе? — выкатил удивленные глаза Кондрат.

— Дай я заместо тебя в пролубку...

— Ты? — еще больше удивился Кондрат. — Да зачем тебе это понадобилось? Сдохнешь чего доброго, не в бане ведь.

— Авось не сдохну, а память в народе останется.

— Да какая же память, Денис? Чудно даже...

— Ирдань–то того... «Невдашовой» прозвать могут, если посчастливится, как, к примеру, бочаг «Хархалевым» назвали, в котором дед саженного сома выволок. Вот и память.

Кондрат дернул черным усом.

— Ну, коли так, валяй, — согласился он, поражаясь в душе неодолимому желанию соседа увековечить свое имя любым подвернувшимся способом.

Тем временем священник поднял над головою крест, пропел басом традиционную стихиру. Хор певчих дружно закозлетонил вслед за ним:

«...Тройческое явись поклонение. И дух голубине...» При этих словах над «иорданью» захлопали крылья выпущенных мальчишками голубей. Выстроенные шеренгой казаки подняли к небу стволы карабинов, скосили глаза в сторону атамана.

Священник, склонясь над прорубью, окунул в нее крест. И тотчас Денис, смахнув с узких плеч своих дырявый тулуп, закосолапил по запорошенному свежим снегом льду к краю священной купели.

— Отвернитесь, чего бельмы вывернули? — прикрикнул он на хихикающих баб и девок, одной рукой прикрывая стыдное место, а другой теребя на груди замусоленный гайтан .

— Было бы на чего смотреть, о господи! — отворачиваясь и прикрывая лицо растопыренными пальцами, вздохнула озорница Сюрка Левшинова. — Худорба ходячая.

В толпе зрителей загалдели, заахали:

— Гляди-кось, Денис Невдашов!

— Заместо Кондрата!

Но четче других прозвучал в морозном воздухе возмущенный голос Стешки:

— Мать моя родная! Куды тебе несеть, дурень будылястый? Мало я на тебя грошей сопсувала? Еле-еле отходила, а он знов, как тот черт в вершу.

У попа при таких ее богохульственных речах даже борода затряслась от возмущения.

— Не суесловь, греховодница! — крикнул он, перекрывая голоса певчих и пронизывая гневным взглядом дурную бабу. И тотчас набросился на Дениса, пробующего пальцами ноги освященную крестом воду:

— Ну, чего рот раззявил, раб божий? Лезь в купель!

— Спаси Христос, — «крещающийся в Иордани» перекрестился на всякий случай свободной рукой и шагнул в ледяное очко.

— За край держись, а то теченией уволокеть! — посоветовала чья–то сердобольная душа.

Однако опасения излишни. Присмирел стиснутый тяжелой ледяной броней Терек-богатырь. Нет в нем былой мощи, как в «вишневку» или «грушевку» , когда переполненный влагой-силушкой, выходит он из берегов, смывая все и вся на своем пути. Мелкая оказалась купель — едва прикрыла посиневший на морозе Денисов зад.

— Окунайся, раб божий, окунайся! — снова закричал отец Михаил и надавил крестом на лохматую Денисову макушку.

— У-ух! — Денис по-бабьи плюхнулся в воду, ухватился за край проруби.

Атаман махнул рукой, и нестройный залп из карабинов потряс воздух над головами верующих.

Но вот обряд крещения подошел к концу. Как ошпаренный выскочил Денис из ледяной купели. Трясясь, словно в лихорадке, с ходу нырнул в распахнутый Кондратом тулуп и застучал зубами по горлышку водочной бутылки. Тогда бросились к проруби верующие. Осененные Троекратным знамением сверкающего на солнце креста, плескали себе в лицо целительную воду, пили из сложенной ковшиком, ладони, наполняли ею кувшины, бутылки, пузырьки и прочие домашние емкости. Святая вода! Иорданская! Пользительная!

— Ты бы, старая, прикатила к пролубке бочку — до самой смерти запаслась! — крикнул Кондрат Химочке Горбачихе, булькающей в проруби бутылью-четвертью.

— А мне и энтой водицы должно хватить до смертного часу.

— С такой посудиной до второго пришествия Христа дотянуть можно.

— Пустобрех ты, Кондратушка, прости тебя бог, — ласково укорила станичника бабка. — А только я сама дивуюсь: и в чем душа держится? Обезьяний век прожила, вороний распечатала. Я уж и покрывало приобрела на смертный час...

— Не пролей, бабушка, лекарству, — не унимался Кондрат, — мой сосед нарочно полгода в бане не мылся, чтобы в пролубке гуще взвар был.

— И-и... зубоскал непутящий, — покачала головой Горбачиха, с трудом выволакивая на лед огромную бутыль. — Разум твой не ведает, что уста глаголят. Испил бы лучше святой водицы, чем богохульничать.

— Сей момент, бабуся! — Кондрат забрал из рук укутанного в шубу Дениса бутылку, опрокинул недопитое соседом себе в рот. Затем вскочил в передок тачанки, крутнул над головой вожжами. — Но, родимые!

Кони рванули и в один миг вынесли тачанку из–под яра на станичную площадь.

Микал проводил глазами тачанку и подошел к другой, на которой помощник атамана Афинасий Бачиярок, перевалив через колено огромную бутыль, оделял чихирем станичную знать и рядовое седобородое казачество. Он смотрел на деревянную чашу в руках Афанасия, и видел вместо нее пуховую шаль и смеющиеся глаза под этой шалью. Воллахи! Никогда бы не подумал, что можно любить сразу двух женщин. Ему бы ненавидеть ту, хуторскую, а он по-прежнему думает о ней. Даже тогда, когда обнимает украдкой эту, здешнюю. Она шепчется о чем–то с Сюркой Левшиновой и не спешит уходить от священной проруби.

Хорошо живется Микалу в казачьей станице, дай бог здоровья Ольге и ее отцу Силантию. Казаки, хоть и хмурятся порой, что–де не казачьих кровей над ними начальник поставлен, могли бы и своего подыскать грамотея, но при встрече снимают перед писарем шапку, кланяются — кто б он ни был, а персона важная, рядом с атаманом на сходе сидит.

Плохо только, что с некоторых пор стал коситься на него атаман. Ревнует невестку. Того и гляди, ушлет старый шайтан на действительную в Закавказ. Прощай тогда Ольга и вольная жизнь. Сколько раз уже предлагал ей уйти из станицы, а она лишь смеется в ответ. Недавно снова приезжал Гапо, одноглазый приятель. Соблазнял разгульной жизнью в чеченском ауле. Звал в горы к удалому разбойнику Зелимхану. Не пошел с Гапо, отказался. Из–за Ольги. Из–за ее чарующих глаз, чтоб они ни на кого не смотрели, кроме него, Микала. Даже к матери забыл дорогу. Как побывал у нее однажды ночью тайком от хуторян, так с тех пор больше и не появлялся в родном гнезде.

— Миколай, слухай сюда, — кто–то подергал задумавшего за рукав черкески.

Микал оглянулся: это был казачонок Петька, младший сын мельника Евлампия Ежова. У него — азартный блеск в черных широко открытых глазах и заговорщическая улыбка на круглом, слегка побитом оспой лице.

— К богомазу ктой–то на арбе прикатил, — зашептал он в ухо наклонившемуся писарю.

— О чем они говорят? — спросил взрослый.

— Не разобрать за дверью, — скривился подросток. — Должно, икону заказуеть.

— Молодец, — похвалил Микал мальчишку и пошел прочь от тачанки, над которой уже поднималась ввысь песня, вырвавшись вместе с паром из разгоряченной вином груди деда Хархаля: «Сла-авный пышный, быстрый Терек...»

— А пятак? — догнал Микала Петька и протянул руку.

Микал остановился, побренчал в кармане мелочью и дал мальчишке вместо пятака гривенник.

У того от радости так и вспыхнули глаза. А Микал невольно вспомнил Осу — тоже деньги любил. А кто их не любит? Может быть, богомаз, который утверждает, что в будущем человеческое общество будет обходиться без денег? Он–то говорит, а сам не гнушается брать деньги за свою мазню. Подозрительный тип. Недавно опять в Грозный ездил. Привез икон всяких, как будто у него своих мало.

Станица гуляла. Отовсюду слышались оживленный разговор, смех, песни. Некоторые казаки, упившись чихирем, уже, что говорится, не вязали лыка. Неподалеку от Сюркиной хаты куражился над своей дебелой супругой Ефим Недомерок. Он бил себя в грудь кулаком и спрашивал с вызовом:

— Я казак?

— Казак, казаку отвечала жена, — ведя его под руку. — Говорила ж, не пей боле.

Ефим не удовлетворялся ответом и снова требовал от своей половины подтверждения того, что он не какой–нибудь иногородний-хохол, а казак, его имперррраторского величества верный слуга и защитник.

— Кто мене запретит пить? — крикнул «государев защитник» фистулой и бросил на дорогу шапку. — Я казак, мене усе дозволено. Баба, подай шапку сей момент.

Казачка молча подняла шапку, отряхнула от снега, натянула мужу на бритую макушку.

— Да казак же, казак, будь ты неладен, сто разов тебе об том гутарила, — вздохнула она и вдруг озлилась: — И откель ты навязался на мою голову? Дерьмо ты, Ефимушка, а не казак. Вон из хаты вышел казак, хоть и не казацкого роду. Сюрка знала, кого на фатеру пущать...

Микал взглянул туда, куда казачка показывала пальцем, и у него захватило дух от неожиданности: из Сюркиной хаты выходил богомаз, а следом за ним — Данел Андиев! Последний держал в руках небольшую иконку.

Увидев Микала, он бросил иконку на солому в арбу и схватился за кинжал.

— Хочу кровь твою выпить, проклятый абрек! — крикнул Данел, бросаясь к кровнику.

Микал тоже выхватил кинжал, раздувая ноздри, приготовился к смертельной схватке. Но вмешался богомаз. Длинной ручищей ухватил Данела за плечо, оттащил назад.

— Не годится так, браток, — сказал он сердито, вставая между врагами и рискуя быть проткнутым кинжалом не того, так другого.

— Клянусь богом, я убью этого грязного щенка! — продолжал бушевать Данел, стараясь оттеснить в сторону богомаза.

— Прежде я тебя сдам под стражу, старый ишак, чтоб не бросался на людей, как бешеная собака. Эй, казак! — позвал Микал возвращающегося с «иордани» Миньку Загилова. — Иди–ка сюда.

Минька подошел, снял с плеча карабин:

— В чем тут дело, господин писарь?

— Посторожи вот этого с кинжалом, — распорядился писарь, забрасывая собственный кинжал в ножны и подходя к Данеловой арбе. — А я посмотрю, за чем приезжал мой земляк к вашему богомазу.

С этими словами он стал ворошить в арбе солому.

— Чтоб тебя привязали к шесту кзабах . Это ты у деда своего научился шарить по чужим кладовкам, — скрежетал зубами в бессильной ярости Данел под направленным на него дулом винтовки.

Микал продолжал рыться в соломе. Ничего в ней не найдя, взял в руки икону, и тотчас крайнее недоумение отразилось на его бледном от сдерживаемого гнева лице. Он перебросил иконку с руки на руку — она оказалась такой тяжелой, словно была отлита из чугуна.

— Ого! — воскликнул Микал. — Клянусь бородой моего попа, я, кажется, нашел золотые слитки.

Он отстегнул ногтем два латунных крючочка, скрепляющие половинки иконного футляра, и из него посыпались в снег какие–то плотно уложенные друг к другу серые брусочки.

Микал порозовел от радости: такой удачи он не ждал сегодня — в иконе находился типографский шрифт! Нетрудно догадаться, для какой цели он предназначался.

— Загилов, отведи их в тюгулевку, — распорядился писарь, захлопывая крышку иконы с изображением Георгия-Победоносца под стеклом и беря ее под мышку. — Да отбери у осетина кинжал, чтоб он им не баловался. А я к атаману схожу.

* * *

Тюгулевка находилась в саманной пристройке позади казачьего правления. Она единственным зарешеченным окошком близоруко всматривалась в поросший акациями речной извив и напоминала собой сгорбленную от старости бедную родственницу, взятую из милости в богатые покои. Грустная постройка. Саманные стены, дубовый потолок, такие же нары вдоль стены — вот и все ее составные части.

Тихон Евсеевич прошел к нарам, пощупал горбылястое ложе, подмигнул Данелу:

— Не перина, однако. И дернуло же тебя, браток, наброситься на этого писаря.

В его голосе прозвучала досада.

— Он мой кровник, — нахмурился Данел, доставая из кармана полушубка табак и трубку. — Он дочь мою хотел украсть, чтоб у него украли его собственные глаза.

Тихон Евсеевич грустно усмехнулся.

— Знаешь, куда нас теперь отправят из–за твоей кровной мести? — спросил он по возможности спокойно, протягивая руку за табаком для цигарки.

— Знаю, — с удивительным спокойствием ответил Данел, — в моздокскую тюрьму,

— Как ты догадался?

— Хе! Что тебе Данел — маленький мальчик, да? Думаешь, Данел не знает, что там за пазухой у святого Георгия лежало? Этими штучками умные люди слова пишут о том, как у Тимоша Чайгозты овец забирать, бедным раздавать, чтоб всем людям жилось на свете одинаково хорошо. Данел все понимает. Детей только очень жалко: подохнут без отца, как мухи осенью.

— Твой зять позаботится о детях.

— Э... не то говоришь, — махнул рукой осетин. — Как он будет заботиться, если его тоже посадят в тюрьму? Думаешь, в полиции совсем дураки? Не поймут, кому Данел вез эти буквы? — он поцокал языком. — Как плохо получилось. Воллахи! Как плохо... Тебя подвел, Степана подвел, всех подвел. Черт подсунул мне на дороге этого хестановского выродка. Дай прикурить.

Тихон Евсеевич пошарил в карманах.

— Спички дома забыл, —сказал он и, подойдя к двери, постучал в дубовую доску: — Эй, казак!

— Чего тебе? — отозвался часовой.

— Открой дверь, что я тебе скажу.

— Говори так. У меня ухи, как у той совы — за версту слышу, как мышь скребется.

— Врешь, так далеко никто не слышит. Ну, открой или ты нас боишься?

— Чего мне вас бояться? Ну, чего тебе? — распахнул дверь Минька и уставился в арестованных веселыми глазами.

— Дай прикурить.

— Это можно, — часовой достал из кармана кресало. Зажав меж колен винтовку, высек искру из кремня и протянул через порог задымившийся трут.

— Спасибо, браток, — Тихон Евсеевич прикурил, передал трут Данелу. Потом снова обратился к часовому: — Что стоишь на морозе? Заходи сюда, здесь все же теплее, чем на дворе.

— Ну да, — хохотнул Минька, — я зайду, а вы меня жвякнете по кунполу али придушите. Не, я лучше тут постою.

— Да разве мы похожи на злодеев? — улыбнулся Тихон Евсеевич. — Мы ведь, чай, крещеные.

— Крещеные, а богохульничаете, — прищурился веселый казак. — В икону букв напихали, которыми сицилисты противозаконные листки печатают. Знаем мы таких крещеных...

— Чудак-человек... Это же мне в Грозном на базаре по ошибке подсунули. Или пошутил кто.

— Шутки бывают жутки. За такие шутки нынче по этапу гоняют. И чего вы ее только мутите?

— Что мутим? — не понял арестованный.

— Жизню, — пояснил казак. — Она и без того мутная, как Терек в июле.

Богомаз внимательно посмотрел на молодого казака. Наверно, хотим, чтобы посветлела чуть, — усмехнулся загадочно.

— Как же ты ее высветлишь? — заинтересовался казак.

— А вот так. Договорятся все бедные люди промеж собой, придут, например, к тебе, заберут всех твоих быков да коней и разделят поровну.

— Это ж по какому праву? — Минька округлил глаза от мысли о такой вопиющей несправедливости. Но тут же прыснул от смеха. — У меня не заберут.

— Почему не заберут?

— Забирать нечего. У меня один только конь строевой — его брать никак нельзя, да коровенка дохлая. Не на тот баз попал, божий человек. Это тебе с твоими релюционерами надо к Евлампию заглянуть або к атаману нашему Вырве. Вот там есть чего делить! У атамана одних только быков пять пар, да коней, да овец — как у мандарина.

— Какого еще мандарина?

— А это в Китае богачей так зовут. Как, к предмету, генеральша Сафонова. Вот спужалась баба, как в девятьсот пятом годе наши казаки почали в ейном лесе дубы валять.

— Ты тоже валял?

— Не. Я еще в те поры дурака валял, даже в десятниках не числился. А батя мой ездил.

— Ну и как?

— Атаман Отдела полковник Александров ему собственноручно после того в зубы съездил за дубья те, что из помещичьего лесу привез. Дескать, не точи зубы на чужие дубы.

— А если народ опять, как тогда в революцию, пойдет трясти помещиков, ты с ними пойдешь или тоже, как атаман, будешь в зубы бить? — вонзил в собеседника взгляд блестящих глаз богомаз. «Терять–то мне нечего», — говорил этот взгляд. — Не мы, браток, преступники в этом подлом мире, — продолжал узник. — Преступники те, которые сидят на наших горбах и погоняют нас палками.

— У меня никто не сидит на горбу, я сам себе хозяин, — нахмурился Минька.

— Это тебе только кажется так, — возразил Тихон Евсеевич... — Хозяин — Евлампий Ежов, который дает тебе в долг муку под дьявольские проценты, хозяин — поп, который обирает тебя и в горе, и в радости, хозяин — атаман, который пошлет тебя, в любую минуту умирать за главного хозяина — царя-батюшку.

Тихон Евсеевич говорил и чувствовал, что в груди у него растет удивительное вдохновение, подобное тому, которое он ощущал в себе во время митингов на Садонских рудниках в незабываемые дни революции 1905 года.

Казак слушал его хоть и недоверчиво, но внимательно. Простые слова этого моклакастого «хохла», падая в душу, жгли ее своей горячей правдой.

— Может, ты и верно гутаришь, — сказал он, выслушав до конца взволнованную речь арестованного богомаза, — а только я все равно не отпущу вас отсюдова.

— Тебя никто и не просит, — успокоил стражника Тихон Евсеевич. — Главное, чтоб ты понимал что к чему. На будущее, так сказать. Закрывай дверь, а то холоду напустил...

* * *

Микал спешил к атаману. Он был счастлив и горд самим собой — одним выстрелом уложил несколько зайцев: поймал с поличным богомаза, отомстил Данелу, ухватил за горло его зятя Степана и угодил атаману. Доложит в Отдел о его заслуге, могут к медали представить и чин урядника дать.

Он уже хотел свернуть в Цыганский переулок, чтобы выйти на берег Терека, где по-прежнему стояли окруженные казаками правленческие тачанки, как вдруг увидел Ольгу. Она поднималась по тропинке от места крещенского парада к станичной площади. «Домой направилась», — подумал Микал и решил не сворачивать к реке. Никуда не денется атаман, успеет узнать о случившемся. Вскоре он вышел к правлению. Опоздал: Ольга уже пересекла площадь и приближается к своему двору. У Микала зачастило сердце. Прижимая к боку тяжелую икону, он решительно двинулся вслед за казачкой. Ему сегодня нечего бояться, у него есть причина на тот случай, если в доме окажется кто–нибудь, кроме Ольги. Ведь он ищет атамана по очень важному государственному делу.

А в это время атаман стоял возле тачанки в кругу подчиненных ему казаков, пил чихирь и вместе со всеми пел старинные казачьи песни. Хорошее настроение сегодня у старого Вырвы. Как изменилась его жизнь с той самой свадебной ночи, когда обнял, утешая, плачущую невестку! Тогда понял, что счастье не выдумали люди, что прожил свои шестьдесят лет впустую, что не было в этой жизни ни настоящей цели, ни любви, ни даже привязанности. Словно кто–то насмешливый приподнял перед его взором завесу над тайной человеческого бытия. Правда, грех это — засматриваться на жену сына. Да милостив бог: простит. Неужели, не поймет, что сыну от его любви вреда нет: дураку одна только рыбка на уме да деньги.

— Простит господь? — задает атаман вопрос закусывающему вяленым осетром отцу Михаилу.

У батюшки осоловелые глаза и всклокоченная, облитая чихирем борода.

— Господь милостлив, — отвечает он густым басом, щурясь на солнце и не вникая в суть вопроса. — Как сказал пророк Исайя: «Изглажу беззакония твои, как туман, и грехи твои, как облако; обратись ко мне — я искупил тебя».

А... шут с ним, с грехом. Замолит долгогривый. Пожертвует атаман на церковь сотенную — и вся недолга.

— Давай, отче, еще по единой.

— Аминь, — соглашается священник, принимая в руки деревянную кружку из рук помощника атамана Бачиярка, сидящего на тачанке возле бутыли с чихирем и исполняющего обязанности виночерпия.

Атаман взглянул на стоящих возле проруби стодеревских молодок. Что–то не видно среди них дорогой невестушки. Неужто домой ушла? Почему ушла? Что ей здесь не нравится? Прокопий Севастьянович почувствовал, как по сердцу холодной тысяченожкой пробежал испуг. Может, другого любит? Что–то зачастил дело без дела к нему в хату этот приблудный писарь. Нет ли промеж них амуров? Не потому ли за него просил в Отделе рыжий сват Силантий? При этой мысли холодная тысяченожка в груди ужалила в сердце.

Ох, не нравится ему молодой осетин. Гордый, непокорный и нечистый на руку: где только можно к чужому добру лапу протягивает, словно он не писарь, а сам атаман. Казаков сторонится, а с какими–то подозрительными чужаками дружбу водит. Недавно опять его видели с тем самым одноглазым чеченцем, у которого через всю морду шрам от шашки. И все бы это не беда. Нет ничего страшного в том, что писарь взятки берет (а кто их не берет?), и пусть якшается хоть с самим сатаной, тьфу, тьфу! помолчать в худой час, но только бы не пялил он свои глазищи на Ольгу...

— Будь здоров, Прокопий Севастьянович! — это дед Хархаль снимает перед атаманом шапку, прежде чем опрокинуть в рот предложенную ему в честь праздника чапуру с чихирем.

— Пей на здоровье, — отвечает рассеянно атаман, снова окидывая горящим взглядом толпящуюся на берегу и вокруг купели молодежь — не видно писаря. Где же он? Только что здесь стоял и вдруг — словно сквозь землю провалился. Ревность крутым кипятком плеснула по груди. «Неначе парубок», — усмехнулся он криво над собой и, ни слова не сказав окружавшим его казакам, зашагал прочь от тачанки.

— Свершилось! — неслись ему вслед хмельные возгласы отца Михаила, — Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, жаждущему дам даром от источника воды живой!

В рокочущий бас святого отца вплетался, как плющ в виноградную лозу, воркующий тенорок деда Хархаля:

— И-и... батюшка. Даром, что за амбаром — плесенью поросло. Даром, положим, ты и лба не перекрестишь. Да ить и не от тебя сие повелось. Не ты первый, не ты последний, рви твою голову..

— Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, первый и последний! — не унимался святой отец, размахивая куском вяленой осетрины.

Чем ближе хата, тем чаще бьется сердце. Дай бог, чтобы ревнивые мысли об Ольге оказались поклепом на нее. Тихонько открыл калитку, на носках сапог прокрался по двору к хате. Со стороны конюшни донеслось призывное ржание коня — почуял, шельмец, хозяина. Прокопий Севастьянович толкнул легонько дверь — она оказалась незапертой.

Но где же Ольга?

В хате тишина. Только часы-ходики на стене равнодушно отсчитывают мгновенья Вечности да тонюсенько дребезжит от тяжелых сапог посуда в шкафу.

Прокопий Севастьянович вышел из хаты, заглянул в летник, потом во времянку — нет нигде. Сразу пропала радость предвкушаемой встречи. Снова в отягченную хмелем голову полезли мысли. А вдруг они милуются где–нибудь в Дорожкиных Дубьях или Орешкином лесу? Ну, если так...

Прокопий Севастьянович еще не знал, что сделает, если предположение окажется верным. Но сама мысль об этом сделалась для него такой невыносимой, что он едва не бегом бросился к конюшне, чтобы оседлать Кайзера и помчаться на розыски пропавшей.

— Не балуй, — отмахнулся от коня, который потянулся к его носу мягкими теплыми губами.

Конь не обиделся. Фыркая от свежего морозного воздуха, охотно пошел за хозяином.

— Не дуйся, дьявол, — Прокопий Севастьянович подтянул подпругу еще на одно отверстие, поставил ногу в стремя, но вспомнив, что калитка закрыта, повел коня в поводу. И тут он увидел на снегу, под самым окошком времянки, отпечаток Ольгиного ботинка — маленький, узенький, с ямочкой от острого каблучка. Старый казак нагнулся, инстинктивно осмотрелся вокруг — не видит ли кто его мальчишеской выходки? Вон еще один след — к сараю. «До ветру, должно, на баз ходила», — усмехнулся свекор, чувствуя, как снежный след холодной струйкой побежал по горячим пальцам.

Он набросил повод уздечки на столбик калитки и, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошел по следам. Они прочастили вдоль стены сарая, миновали припорошенный свежим снегом баз и свернули к стоящей у плетня скирде с сеном. Тут только Прокопий Севастьянович заметил, что Ольгины следы переплетаются со следами чьих–то сапог. Так и есть! Это сапоги чертова осетина!

Атаман крадучись подошел к скирде и услышал приглушенный разговор:

— Отстань, смола, — шептала женщина, смеясь и, очевидно, шлепая дружка по рукам. — Ты неначе наш поп: чем больше берешь, тем жаднее делаешься. Уходи–ка, мил-друг, пока мой дурак с Тереку не приперся — придется тогда рубль давать.

У Прокопия Севастьяновича потемнело в глазах. Ольга! Вместе с писарем! Мнут сено, которое он косил собственными руками! Усилием воли удержал себя, чтобы не броситься вперед, лишь скроготнул зубами.

— Посмотри, какие я тебе серьги принес, — послышался в ответ Микалов голос. — Разве они не стоят еще одного поцелуя?

— Ой, какие красивые! — воскликнула Ольга.

С минуту за скирдой слышались тихая возня, поцелуи, смех.

— Что я тебе сказать хочу, — снова заговорил Микал. — Давай уйдем из станицы.

— А куда?

— К Зелимхану. Воллахи! Какой молодец этот чеченец! Вольный, как орел, и богатый, как шах персидский. Тогда я тебе к этим серьгам подарю бусы из жемчуга и браслеты золотые.

— Если самому не наденут на руки железные, — засмеялась Ольга, словно ручеек побежал между камнями.

— Не родился еще кузнец, который выкует для меня такие браслеты! — вспыхнул Микал, но тотчас понизил голос — Уйдем, Ольга, отсюда. Женюсь на тебе, очень крепко любить стану.

— Крепче Сони?

— Не вспоминай это презренное имя. Я навсегда вырвал его из сердца, клянусь честью предков моих.

— А вот я вырвать не могу, — вздохнула Ольга. — Нет, Микал, никуда я с тобой не пойду. Не желаю заменять твою Соню-засоню да и сама, по правде сказать, не люблю тебя так, как должно любить. Ты уж не обессудь: сердцу не прикажешь. Лучше я тебя так целовать-миловать буду. Ну, ну, не дергай ноздрями, свирепенький мой да чернобровенький. Дай–ка я тебя еще обниму на прощанье.

Однако Ольга не успела прижаться к широкой груди любовника.

— Пущай его обнимет могила! — рявкнул атаман, появляясь из–за скирды разъяренным медведем.

— Ой! — только и смогла произнести Ольга, оставаясь сидеть на сене.

Зато Микал вскочил на ноги, словно на него плеснули кипятком.

— Видит бог, не вовремя ты пришел сюда. Отойди в сторону, пожалуйста, мне пройти надо, — сказал он, стараясь казаться спокойным.

— Ты пойдешь в землю вместе со своей... — атаман обозвал сноху гнусным словом и, обнажив кинжал, бросился на соперника.

Но, видно, в Книге Судеб счастливая отметка стояла не перед именем казачьего атамана. Ловчее оказался молодой противник. Пырнул кинжалом старого казака под ребро, и упал тот оскаленным от боли ртом в надерганное из его скирды сено рядом с маленькой иконой святого Георгия.

— Что ты наделал, Микал! — крикнула Ольга.

Но Микал только рукой махнул: сделанного не поправишь. Вложив кинжал в ножны, зашагал через баз на атаманский двор. Там никого нет. Только стоит у калитки оседланный конь. Сам бог посылает ему такую удачу. Сорвал со столба повод уздечки, рванул на себя калитку и невольно отпрянул в сторону — навстречу ему шла атаманша Гавриловна. Нарядная, с улыбкой на широком лице и с квадратным штофом святой воды в руке. Идет не спеша, семечки лузгает.

— Фу ты! шалапут горбоносый, испужал ажник. Чегой–то у тебя рука в кровище, ай порезался?

Микал остолбенело взглянул на правую руку — вся красная. На черкеске тоже темнеют багровые пятна.

— На косу напоролся... в сарае, когда коня седлал, — пробормотал он первое, что пришло на ум и, прыгнув в седло, поскакал через станичную площадь к Тереку.

— Осподи Исусе! — перекрестилась Гавриловна зажатыми в щепоть семечками и с неясной еще тревогой в сердце поспешила в распахнутую калитку.

— Ты чего это белая, ровно смерть? — остановилась перед Ольгой, которая привалилась спиной к стене сарая и выбивала зубами лихорадочную Дробь.

— Ма... ма... ня, па... паку уб-бил абрек проклятый.

— Чего? — побелела Гавриловна.

И тут из–за угла сарая показался Прокопий Севастьянович. Глаза дико вытаращены. Сквозь растопыренные пальцы, прижатые к правому подреберью, бегут на снег алые капли, словно ягоды калины сыплются из–за пазухи.

— Догоните душегуба. — прохрипел он из последних сил и сковырнулся на залитую кровью тропку.

— Батюшка! Сокол мой ясный! Да что ж энто с тобой приключилося?! — бросилась Гавриловна к мужу. Упала рядом, завыла дурным голосом. Потом вскочила, побежала на улицу, крикнула:

— Караул, люди добрые! Убили-и! Ааааа...

И повалилась головой в снег, не выпускал из судорожно сжатого кулака подсолнечные семечки.

 

Глава шестая

Атамана убили! Эта страшная весть понеслась во все концы станицы. Донеслась она и к Кондрату Калашникову. Благодаря соседке его Стешке Невдашовой.

— Там Гапка Слюсаренкина сказывала, кровищи! — шмыгнула она красным носом и, хлопнув дверью, помчалась к месту происшествия.

Кондрат оделся, отправился, следом за соседкой на атаманский двор.

Атаман лежал, скорчившись на снегу, под ним расплывалось в стороны красное пятно. Глубоко вошел ему в печень кинжал писаря, недолго дергался в агонии старый Вырва, лишь успел сообщить близким, что сбежал писарь в горы к Зелимхану.

Жутко выла по убитому обезумевшая от горя атаманша:

О-ох! Да закрылися навеки твои глазеньки Да не взглянут они боле на меня, разнесчастную. О ох! Да погубила тебя, миленкой, Да вот энта змея подколодная, Что пригрел на своей белой груди.

Кондрат взглянул на «подколодную змею» — она больше походила на попавшегося в силок жаворонка, чем на гадюку. При последних словах свекрови Ольга смертельно побледнела и, не глядя ни ка кого, ушла в хату.

В калитку быстрым шагом прошел помощник атамана Афанасий Бачиярок. Сиял шапку, перекрестился, утер согнутым пальцем воображаемую слезу, бросил несколько утешительных слов вдове покойного и первым взялся за костенеющее от мороза и смертельного холода тело:

— А ну, берите его, казаки.

Атамана унесли в хату. На утоптанном снегу под стеною сарая осталось большое алое пятно. Со страхом смотрели на него станичные жители.

— Царствие небесное, — вздохнула Стешка. — Недаром сказано: «Смерть не спросит, придет да и скосит».

— А где Денис? — спросил у нее Кондрат. — Что–то его не видать с самого утра.

Стешка поджала губы, поправила выбившуюся из–под платка прядь волос. — На печи лежит твой Денис, зубами ляскает, доси согреться не может. Понесла его нечистая в тую пролубку, холера ему в бок. Сдохнет, чего доброго, как я тогда с малыми детьми? Замучил совсем, окаянная душа. Все отличиться хочет, паралик его расшиби. То добровольно под плети уляжется, то в пролубку залезет. Небось, на японскую не пошел, как ты, своей охотой.

— Не горюй, — усмехнулся краем рта Кондрат. — Вот начнется война с германцем або с турком, тогда и Денис навоюется.

— Спаси Христос! — испугалась Стешка и кивнула на стоящего рядом Миньку Загилова. — Пущай молодые воюют. Они вон без войны на каждом шагу кинжалами рубятся .

Кондрат пожал Миньке руку.

— Чего ж за убивцем не погнался? — спросил, нахмурясь.

— Да видишь ли какое дело, Кондрат Трофимыч, — стал оправдываться Минька. — Я тюгулевку охраняю... Пойдем на улицу, расскажу чтой–то...

Они вышли в калитку. Навстречу им брел бросаемый выпитым чихирем из стороны в сторону дед Хархаль. Он держал указательный палец кверху и бормотал в белую, как лен, бороду: «Ему же урок — урок, ему же дань — дань, каждому по делам его, рви мою голову».

— Набрался дедок до поросячьего визгу, — усмехнулся Минька и, отведя Кондрата в сторонку, рассказал о том, что произошло после водосвятия на Джибовой улице.

— Осетин, говоришь? — переспросил Кондрат. — А какой он из себя?

— Обыкновенный, как все, горячий, чисто порох. Только глаза голубые, как пролески весной.

— Голубые? — встрепенулся Кондрат. — А маштак у него не буланой масти?

— Ага, буланой. Дрянная такая лошаденка, на живодерню просится.

— Кто–нибудь еще видел эту икону?

— Не. Там рядом был Ефим Недомерок, так он даже дороги у себя под ногами не видел — в дымину пьяный.

— В таком разе, и ты ничего не видел, ага?

Минька пожал плечами:

— Мне–то что. Лишь бы писарь не поднял бучу.

— Твой писарь уже за Тереком с чеченами жижиг лопает. Ну, пошли к твоим арестантам.

Идти было недалеко, через площадь. Минька снял замок, распахнул дверь тюгулевки:

— Вот они сидят, голуби.

Кондрат шагнул внутрь помещения, радостно засмеялся.

— Я так и думал, — сказал он, подходя к сидящему на нарах осетину и обхватывая его за плечи. — Чегой–то тебя, брат Данила, заместо моего куреня в тюгулевку занесло?

Данел вскочил с нар, прижался щекой к щеке кунака.

— Ма халар Кондрат! — воскликнул он с неменьшей радостью. — Ты сейчас мой бог, помоги мне. Проклятый Микал, да остынет пепел на очаге его отца, посадил нас сюда вот с этим хорошим человеком.

— За что ж он вас посадил?

Данел замялся, взглянул на казака-охранника.

— За икону посадил, будь проклят весь его род по седьмое колено.

Кондрат лукаво усмехнулся:

— Чего ж он отца Михаила не посадил? У него энтих икон что в хате, что в церкви...

— Разве батька-поп кровник Микалу — за что его сажать? А я кровник — меня посадил.

Кондрат снова усмехнулся:

— Повезло вам, братцы мои, дюжей некуда. Вот уж истинно: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Убег твой кровник, брат Данила, за Терек. Атамана нашего зарезал и убег на его же коне.

Крайнее изумление отразилось на лицах обоих арестантов. Они взглянули друг на друга, не в силах скрыть радости.

— Царство ему небесное! — перекрестился богомаз, и под низкими сводами станичной тюрьмы это прозвучало как «Слава тебе, господи!»

— Сдается мне, — взглянул на него насмешливо Кондрат, — что ты, Тихон Евсеич, только сейчас в бога уверовал. Говорят, в церкву не ходишь и пост не соблюдаешь. Может, ты другой какой веры, как молокане или баптисты?

— У каждого своя вера, — подмигнул в ответ Тихон Евсеич.

А Кондрат снова обнял за плечи приятеля-осетина.

— Что ж сразу не ко мне? — упрекнул, ведя его к выходу. — Заезжал, говоришь, да меня дома не было? Верно: я у пролубки крещенья ждал. Ну, ладно, успеем еще попраздновать. Пошли, братцы мои, к моему куреню, помянем нашего атамана, царствие ему небесное. То–то Бачиярок доволен: место высвободилось... Ты, Минька, тоже пойдем, только винторез домой занеси, а то люди подумают, под конвоем нас ведешь.

Хорошо на воле! Тихон Евсеевич взглянул на солнце, блаженно зажмурился. Только что собирался отправляться в моздокскую тюрьму, а повернулось так, что собирается он сейчас к казаку в гости. Лишь мысль об иконе несколько омрачала его поистине праздничное настроение. Где она сейчас? В чьи попала руки?

Со стороны дома Вырвы неслись вопли и стоны оплакивающих атамана родственников, но они не затрагивали в душе струны, скорби. Так уж устроен мир: что горе одному, то может быть радостью другому.

— Зайдемте на минуту к соседу моему Денису. Давче Стешка говорила, что захворал он после крещенья в ирдани, — вывел его из раздумья голос Кондрата, остановившегося у саманного куренька с парой узеньких окошек и дырявым ведром на трубе, торчащей, словно палец с наперстком из камышовой крыши. «Слава казачья, а жизнь собачья» — подумал Тихон Евсеевич, проходя вслед за спутниками в пахнущее кислым тестом помещение.

Несмотря на солнечный день, в нем было сумрачно. Серые стены не отражали света, и без того скупо пропускаемого крохотными оконцами. Потолка в куреньке не было. Кривые слеги, сходясь на такой же кривой балке-матице, словно ребра на позвоночнике, являли собой одновременно и потолок и крышу. Слеги и камыш, наваленный на них, обмазаны глиной и побелены известкой, которая уже успела покрыться слоем копоти.

Почти все жилище, занимали нары с подстилкой из камыша, на которой вместе с кучей тряпья находилась и куча детишек разного возраста, но одного и того же пола — женского. Самая маленькая девочка лежала отдельно в подвешенной к матице люльке и с видимым наслаждением насасывала собственный палец. В углу под божницей, состоящей из почернелого лика Спасителя и двух каких–то святых, стоял стол с широкими черными щелями между досками. За столом вдоль стен протянулись в обе стороны колченогие лавки. Справа от входа раскорячилась старой жабой покосившаяся русская печь. На ней стоит дежа. Рядом на свесившейся дерюге лежит косматая мужская голова.

— Пропадеть не за хрен Невдашовская фамилия, — изрекла она отрешенно и сплюнула на земляной пол.

— Ты живой, сосед? — крикнул Кондрат. — А баба твоя сказывала, что уже и не дышишь вовсе. Говорил же, не лезь в купель.

— Память хотел по себе оставить, — проскрипел Денис, переворачиваясь задом наперед и спуская с печи ноги в холщовых подштанниках. — Ох, все боки заложило и в глотке першит.

— Да неужели он вместо тебя в иордань нырнул? — удивился Тихон Евсеевич, обращаясь к Кондрату.

— Ну да, нырнул. Упросил, чертова болячка, а теперь за бока держится.

— Ну и Денис! — покрутил головой Тихон Евсеевич. — Да разве ж так оставляет по себе память человек?

— А как? — уставился на него Денис, слезая с печи и надевая заскорузлые киргизиновые штаны, одни на все времена года.

— Придешь ко мне как–нибудь вечерком, я тебе объясню честь по чести.

— Чего ж до вечера откладывать? Замахнулся, так бей. Пока Стеша придет да на стол накроет, мы и послухаем, чего нам умные люди скажут. И куды она подевалась? Ты не знаешь, Устя, куда матеря ушла? — спросил Денис у старшей дочери, лет восьми, худой, глазастой, как он сам.

Та молча покачала кудлатой головенкой.

— Жрать вы только знаете, — недовольно заворчал отец. — Покачай Дорьку, видишь, морду скосоротила, реветь собралась.

Устя взялась за люльку, наклонила над сестренкой бледное личико.

— Ну, чего рот раззявила, постылая? У людей господь прибирает, а нас обходит, — заговорила она сердитым голосом, подражая матери.

— Помолчала бы, пустомеля! — прикрикнул на нее отец и пошел мимо люльки к столу. — Садитесь, гостечки дорогие, чего же остановились у порога?

— Мы к тебе, сосед, не в гости, а как бы проведать, — сказал Кондрат. — Вот знакомься: друзьяк мой с хутора Данила. Ты давай одевайся, да пошли в мой курень, а то Параська убежит знов на атаманский двор, придется тогда самим закуску готовить.

— Что она там забыла у атамана? — спросил Денис.

— То же, что и твоя Стешка. Атамана нонче убили, а ли ты не слыхал вовсе?

У Дениса открылся рот:

— Будя брехать–то. Кто ж его убил?

Кондрат рассказал о случившемся.

Денис пожевал губами, поскреб в затылке:

— Вот она какая дела... Хоть и не так, как люди, а все же для чего–то жил человек. Неужели для копоти?

— Почему для копоти? — спросил Тихон Евсеевич.

— Жизнь наша, как кизек: сгорел в печке — только дым из трубы. Все тлен на этом свете...

— Неправда, — возразил Тихон Евсеевич. — Не для копоти рождается на свет человек, а для жизни. Для хороших дел. Для счастья.

— Какое уж тут счастье? — развел руками Денис.

— Это уж другой разговор, — тоже развел руками Тихон Евсеевич. — Счастье завоевать надо. Так–то, брат.

* * *

Чем ближе к вечеру, тем крепче мороз. Отчаянней завизжал снег под колесами арбы, заметнее стал пар от дыхания Красавца.

Данел повыше поднял воротник полушубка, поглубже засунул руки в обтрепанные рукава. «Придется в потемках добираться», — подумал он, выезжая за станичную околицу. И зачем, спрашивается, поехал на ночь глядя? Сидел бы сейчас с Кондратом в тепле и попивал чихирь. Ведь как уговаривал кунак остаться до завтра. И Прасковья уговаривала. И Денис со Стешкой. Не поддался на уговоры. Очень уж обрадовался, что из–под стражи вырвался — не до гулянья. Скорей домой нужно добраться, чтоб рассказать о случившемся. Пока Микал не отдал эти проклятые буквы в полицию. Дай бог здоровья Кондрату — выручил из беды. Хотя, точнее сказать, выручил случай. Не убей Микал атамана, быть бы Данелу с богомазом в тюрьме, не помог бы ни Кондрат, ни сам бог-батька. Надо все же при случае ему свечку в церкви поставить.

— Эй, подожди! — донесся сзади звонкий голос.

Данел оглянулся: по дороге бежит какая–то девка и машет рукой. Данел натянул вожжи.

— Ты что, красавица, дай бог тебе жениха, чтоб не кривой был? — спросил запыхавшуюся казачку. У нее раскрытые губы и большие глаза. Пуховый платок сбился на сторону. Из–под него выглядывает золотистый локон и такого же цвета сережка с голубым камешком. Под мышкой у нее что–то завернутое в темный платок.

— Да это же Ольга, покарал бы меня бог! — обрадовался Данел. — Здравствуй, дочка, да будешь ты жить сто лет в счастьи, а потом еще столько — в радости. Куда это ты бежишь из дому?

— Я бы и из жизни убегла, если б не так страшно, — ответила Ольга, и в ее голосе зазвенела такая безысходная тоска, что у Данела захолодало под ложечкой.

— Садись, — показал он на место позади себя, ни о чем больше не спрашивая. И так ясно: не получилась жизнь у этой красивой девки. Глаза у нее — предвечернее небо, румянец на щеках — отсвет зари на снежном склоне горной вершины, голос — весенний ручей. Гейша новая, с воротником из выдры, а счастье дырявое, из мочала сотканное. Недаром Прасковья прослезилась за столом, рассказывая о ее житье-бытье.

Некоторое время ехали молча. Лишь снег повизгивал под колесами, да цокали копыта лошади, нарушая розовую предвечернюю тишину. Наконец Данел не выдержал. Вынул из–под себя полсть, бросил на ноги пассажирке.

— Надень, а то замерзнешь, — сказал он с грубоватой нежностью. — К отцу тебя везти, что ли?

— Ага, к отцу, — ответила Ольга, закутывая ботинки в грубый войлок.

Данел крякнул: какой придется делать крюк из–за этой девки! Но промолчал и только хлестнул вожжой Красавца. Мерин дернулся, переходя с неуклюжей рыси на такой же неуклюжий галоп, но тут же остановился, придавленный упавшей на него дугой.

— Уй, шайтан! — заругался Данел, спрыгивая с арбы. — Гуж порвал, чтоб тебя волки рвали. На чем теперь домой поедем?

Он подергал за обрывок гужа на хомуте, огорченно покачал папахой. Потом, бормоча по-осетински, вернулся к арбе и стал ворошить солому в надежде найти под ней какую–нибудь веревку. Не найдя, сел на арбу, задумался.

— Знаешь что, дочка, — повернулся к Ольге. — Иди домой, пока недалеко отъехали. Я один здесь мерзнуть буду.

Но Ольга в ответ покачала головой.

Вот же упрямая девка!

Сзади на дороге послышался звон бубенцов. Данел облегченно вздохнул: может быть, у проезжего найдется ремешок или обрывок веревки.

— Эгей, добрый человек! Не очень спеши, пожалуйста! — крикнул он, поднимая руку перед тачанкой, запряженной парой рысаков.

Тачанка остановилась. Кучер, оборотясь к седоку-хозяину, с презрением скосил глаза на плохо одетого осетина:

— Нам бы вроде неколи, Вукол Емельяныч...

— Цэ не твое дило, — оборвал его хозяин, грузный старик с красным бородатым, лицом и короткими руками. Он перегнулся через борт тачанки, хитро прищурился:

— Шо тоби надо, кунак?

— Дай, пожалуйста, кусок веревки привязать к хомуту оглоблю — гуж порвался, — подошел к тачанке Данел. — Ехать надо далеко. Замерзли совсем — такой чертов холод.

— Гм, — старик откинулся на кожаную подушку сидения: — У мени допомогы просышь и мэнэ ж чертом лаешь.

— Прости, пожалуйста, — приложил к груди руку Данел. —Не знаю, с кем говорю.

— Оце ж и видно, шо не знаешь. Я и есть Холод, тильки не чертячий, а тавричанский. А цэ дочка твоя? — устремил Холод довольно горячий взгляд на сидящую в арбе молодую женщину.

— Нет, знакомая казачка. В Моздок везу к батьке в гости.

— Хай сидае на мою тачанку, бо я сам иду в тую сторону. Эй, вродлива! Чуешь, шо кажу? Сидай, доню, рядом, я тэбэ зараз туды пидвизу.

Но Ольга отрицательно покачала головой.

— Мне не к спеху, — отвернулась от доброжелателя.

— Ну, гляди, як знаешь, — помрачнел Холод и ткнул палкой в кучерскую спину. — Трогай давай.

— А веревку что ж не дал? — шагнул к нему Данел.

— Бог даст, — подмигнул ему тавричанин, плотнее запахиваясь в бараний тулуп. — Она ить веревка ця на снегу не валяется. Як каждому старцу подавать в дорозе, сам без штанив останешься.

Данел опешил от неожиданности. «Не тот ли это Холод, который ограбил Чора в бурунах?» — мелькнула догадка. Если тот, надо его зарезать. Он бросился вслед за тачанкой, но та уже уносилась, звеня бубенцами, в оранжевую даль.

— Чтоб тебя повесили на этой веревке, старый ишак! — крикнул Данел, потрясая кулаками и проклиная на все лады ставропольского помещика, Затем он вернулся к арбе, полоснул кинжалом по вожже.

— Ничего, и так не собьешься с дороги, — сказал он понуро стоящему мерину, привязывая к хомуту отрезанную веревку.

В Луковскую приехали поздно вечером. В небе сияла полная луна. Вокруг нее, как пчелы вокруг матки, роились звезды.

— Уастырджи хорошо нам светил дорогу, — сказал Данел спутнице, ведя коня по уздцы к знакомым воротам. — Иди домой, дочка, да приснится тебе сегодня красивый сон.

Ольга соскочила с арбы, пошла к калитке.

— Я сейчас ворота открою, — пообещала она, берясь за щеколду.

— Зачем их открывать? — спросил Данел, прикидываясь простачком.

— Коня поставим, сами в хату греться пойдем.

— Незваный гость хуже татарина, говорил наш вахмистр Кузьма Жилин, — забормотал смущенный Данел, благословляя в душе Ольгу за ее доброе сердце. Мысль о дальнейшем пути в ночь да еще при таком морозе не вызывала у него восторга.

Калитка оказалась запертой. Ольга постучала. На стук вышел отец.

— Кого там еще по ночам носит? — проворчал он, отодвигая дубовый засов.

— Это я, папаша.

— Ты? — удивился Силантий, открывая калитку. — Что случилось? Почему — ночью?

— Потом расскажу. Дайте–ка я отчиню ворота.

Подошел Данел приложил руку к груди, поздоровался:

— Пусть будет много добра в твоем доме, ма халар Силантий. Как твое здоровье?

— Не жалуюсь, — буркнул Силантий и снова повернулся к дочери: — Ай еще чего вытворила, как тогда после свадьбы? Можа, знов сбежала от мужа?

— Ушла, — подтвердила отцову догадку Ольга и досадливо изломила бровь, — Сказала же, что апосля расскажу обо всем. Проводите лучше гостя в хату.

— «В хату, в хату», — передразнил Силантий дочь и вдруг озлился: — Что у меня хата — гостиница?

Данел почувствовал, как от стыда загорелись под шапкой уши. Он выругался по-осетински и, подбежав к Красавцу, потянул его прочь от негостеприимных ворот.

— Может, и мне, папаша, в этом доме нет места? — услышал он дрожащий от негодования Ольгин голос.

— Твое место возле законного мужа, — ответил на это Силантий. — Ступай в хату, я там с тобой разберусь что к чему.

— Ну нет уж, любезный папанюшка, — снова прозвучал раздраженный голос Ольги. — Я, слава богу, сама разобралась во всем. Прощайте покудова. Пойду поищу себе другое место.

— Скатертью дорога! — прорычал Силантий, окончательно выходя из себя от дерзких слов строптивой девки. — Только не встречайся мне боле, все одно не признаю.

— Встрелся нам уже один такой в степе, — зло бросила на ходу Ольга. — Куска веревки не дал хомут починить, а у самого овец в бурунах сорок тыщ. И вы, папаша, такой же: продали родную дочь за четвертной дураку стодеревскому.

— Убью, стерва! — Силантий выскочил на улицу с поднятыми кулаками. Следом за ним выбежала плачущая Антонея:

— Силаша, опомнись! Что ты удумал, Христос с тобой?

— Цыть! — отмахнулся от нее рассвирепевший муж, бросаясь к дочери. Но дорогу ему преградил осетин.

— Зачем кричишь? — спросил он, положив руку на кинжал. — Мы к тебе не ехали — ты нас не встречал, иди в свою саклю, пожалуйста, а то простудишься.

Силантий остановился. Тяжело дыша, закричал на всю улицу:

— Антоня! Неси скореича шашку! — и сам не выдержал, побежал к калитке.

Данел не стал дожидаться, пока казак сбегает за шашкой.

— Садись скорей! — крикнул он Ольге, вскакивая на арбу и взмахивая кнутом. Конь всхрапнул от неожиданного удара и помчал громыхающую арбу по какому–то переулку.

Ольга от рывка повалилась на спину. Круглая луна беззвучно захохотала ей в лицо, прыгая серебристой белкой по сучьям акации: «Ну что, погрелась в отчем доме, блудная дочь?»

Снова пересекли пустырь, отделяющий станицу от города, и выехали на Фортштадтскую улицу. Справа чернеет роща, слева — Успенский собор. Во дворах лениво брешут собаки. Кое-где раздаются пьяные человеческие голоса не все еще спят в этот поздний час.

— Сюда заезжай, дядя Данила, — показала Ольга на переулок с огромной белолисткой на углу. — Здесь друзьях твоего зятя живет, Темболат, у него переночуешь.

— Спасибо, дочка, быть бы мне жертвой за тебя, — отозвался Данел. — А ты куда пойдешь?

— Обо мне не беспокойся, к подруге пойду. Ну, прощай покудова. Прости, что из–за меня мотаться столько пришлось, — и Ольга спрыгнула с арбы.

«Какая смелая девка!» — проводил ее Данел восхищенным взглядом и вспомнил вдруг, что она забыла в арбе свой узелок.

— Эй, погоди немного! — крикнул он, хватая узелок и устремляясь вслед за Ольгой. — На, забери, забыла совсем.

Ольга взяла узел, развязала концы платка, и перед изумленным взором Данела сверкнул золотой фольгой знакомый образ святого Георгия.

— Дарю тебе на память, — сказала казачка, возвращая икону потерявшему дар речи осетину. — За доброту твою, за ласку. Не рассыпь только, — добавила с кривой усмешкой и зашагала прочь по скрипучему от мороза снегу.

Вокруг — ни души. Куда идти? К кому обратиться за помощью? Может, к Нюре Розговой? Да уж больно стыдно тревожить людей поздней ночью. Побрела к Александровскому проспекту. «Как бездомная собака», — посочувствовала сама себе.

На проспекте тоже пустынно. Только одинокий фаэтон скрипит по дороге, покачиваясь на прогнутых рессорах. Куда он едет? Кому еще не спится в крещенскую ночь? Ага, у гостиницы остановился. Видно, кто–то приезжий... И тут Ольгу осенило: да ведь она тоже может переночевать в «меблированных номерах» Каспара Осипова.

* * *

Сона ехала на арбе вместе с пожитками: обитым жестью сундучком — подарком покойной бабушки, лоскутным одеялом и мешком с сапожным инструментом мужа. Мужчины — их было трое: Чора, Степан и подросток Оса — шли пешком.

— Совсем плохой мир стал, — щурясь на сверкающий крест Успенского собора, вздохнул Чора, — баба едет, а мужчины идут. Когда встречусь со своим дедушкой в Стране мертвых, расскажу ему про новые порядки, он со смеху во второй раз умрет.

Между тем арба приближалась к одному, из домиков на Фортштадтской улице, стоящему через дорогу напротив большого каменного дома купчихи Макарихи.

Заслышав стук колес, из калитки выскочил хозяин дома Егор Завалихин в одной рубахе и опорках на босу ногу. Следом за ним показалась хозяйка, изможденная, состарившаяся раньше времени женщина с грустной улыбкой на блеклых губах. Заношенный ситцевый платок да залатанная кофта с юбкой, поверх которых накинут дырявый кожух — вот и весь ее наряд. Не отличались роскошью и одежды их малолетних отпрысков, выскочивших на улицу босиком. Один, Васька, — в грязной рубахе с чужого плеча и обтрепанных штанах, другой, Сенька, — вовсе без рубахи, но с голубым казачьим башлыком за плечами.

— Вы не прогадали, господин, что решили поселиться у Егора Завалихина, — подмигнул хозяин Степану, словно старому знакомому. — Я вам доложу, что лучше, чем эта квартира, во всем городе не найдете. Все удобства под руками. Лавка? Вот она через улицу у Макарихи. У нее же и это самое имеется, ежли к случаю... Колодец тоже рядом. Вода в ем — нарзан. Хотите, скажем, бельишко стирнуть? Пожалуйста! Вон в полуверсте отсюдова Терек текеть. Для приятства души можно в свободный час и в рощу променаж сделать. Не квартира — театр. И всего за пять с полтиной в месяц, почти задарма.

— А она не обрушится? — кинул квартирант тревожный взгляд на крышу, словно переломленную посредине гигантской дубиной.

— Помилуй бог! — воскликнул в ложном испуге Завалихин. — Она еще при моем деде как прогнулась, так и доси стоит. Там же матерьял, ему сносу нет. А прогнулась — от тяжести. Видите, какая черепица на ней? То–то же... Зато удовольствия, как в графском дворце: отдельная комната и собор рядом. Так что располагайтесь. А если вам, допустим, надо послать, то меньшой мой в един момент смотается. — За чем посылать, он не стал уточнять, считая, что высказался с предельной ясностью.

Степан вынул из кармана рублевку:

— Ну что ж, пошлите, хозяин.

У того так и поплыло в стороны широкое лицо. Он бережно расправил желтую бумажку.

— Та-ак... возьмем пару, чтоб лишний раз не ходить. На остальные селедки, что ль? Хлеб у нас, кажись, есть... Настя! Я спрашиваю, хлеб у нас есть?

— Нету, Егорушка. Можно к Макарихе послать.

— Без тебя знаю, куда посылать, Эй, Сенька! Чего зря ноги морозишь? А ну, слетай в лавку.

Сенька взмахнул крылом башлыка и замелькал красными пятками по заснеженной улице.

Отдельная комната оказалась тесной каморкой с единственным окошком, выходящим на улицу.

Степан внес вещи, подмигнул Сона:

— Давай устраиваться в графских апартаментах, ваше сиятельство.

Вечером пришел Темболат. Поздравил супругов с переездом на новое жительство и подарил им Кавказский календарь на 1911 год — толстую книжищу с муаровыми обложками.

— Оса поселится у меня, — сказал он не терпящим возражения тоном. — Работать будет в мастерских Загребального, я уже договорился с хозяином. Кстати, о твоей работе, — Темболат подмигнул Степану. — Вчера встретил Неведова. Он говорит, что локомобиль уже стоит у него во дворе.

— Может быть, мне тоже пойти слесарем к Загребальному? — предложил Степан.

— Думаю, что это нецелесообразно, — возразил Темболат. — Там работают наши хлопцы. Да вот еще Оса пойдет к ним в помощь. Одним словом, у Неведова ты будешь нужнее.

— Хорошо, — согласился Степан. — А вот насчет Осы у меня своя думка. Пусть–ка он работает со мною. Я из него машиниста сделаю. Хочешь быть машинистом? — спросил он у притихшего в необычной обстановке мальчишки.

— Хочу, — не очень весело улыбнулся Оса и вздохнул: ему сейчас очень жалко было оставленных дома мать и сестер.

* * *

На дворе холодно и уныло, а в духане тепло и весело. В нем пахнет вином, жареным мясом и уксусом. Под сводчатым подвальным потолком стоит сизая табачная облачность. На небольшом помосте трио музыкантов в кафтанах восточного покроя исполняют на балалайках тустеп и поют необычайно высокими голосами, которые никак не вяжутся с их огромными тушами:

А что тебе нада? Ничего не нада.

При этом все трое поворачивают лоснящиеся физиономии к такому же дородному, как они сами, посетителю, сидящему за ближним столом, густо заставленным бутылками и всевозможными закусками.

Пачиму ти бледни?

— спрашивает средний музыкант в зеленой феске с красной кисточкой, не сводя масляных глаз с аппетитно жующего посетителя.

Патаму что бедни,

— отвечает его собрат по «искусству», закатывая под низкий чернобровый лоб маленькие желтоватые глазки.

И затем все вместе:

А что тебе нада, кроме щеколада?

— Выпить мэнэ треба, — добродушно проворчал посетитель, берясь одной рукой за бутылку, а другой — за стакан. — И побледнив я не с того, шо бедный, а с похмилья, разумиите? — дружески подмигнул он певцам и повернулся к сидящему за соседним столом молодому подпоручику: — Персюки, а бач, як гарно спивают.

Он выпил, крякнул, вытер ладонью усы и снова повернулся к офицеру:

— Ото я дивлюсь на вас, ваше благородие, и сгадую, десь я тэбэ бачив: в заведении мадамы Брыскиной али на выставци?

Подпоручик усмехнулся, приподнял над столом рюмку:

— Ваше здоровье, господин Холод.

— Та-та-та, — удивился Холод, ибо это действительно был он, помещик-тавричанин. — Виткиля ты мэнэ знаешь?

Подпоручик развел руками в стороны:

— Кто ж не знает знаменитого ставропольского овцевода Вукола Емельяновича Холода. Клянусь моим попом, который меня крестил, не у каждого в отаре найдется такой меринос, какого вы вчера продали наурцу Шкудеряке.

— Тэ ж воно так и було, шо бачив я тэбэ на выставци, — довольно потер руки Вукол Емельянович.

В это время в духан вошел какой–то одноглазый оборванец. Он был пьян и с трудом держался на ногах, обутых в рваные опорки. Мутно оглядев единственным глазом музыкантов и посетителей, он направился к Холоду и сел за его стол. У богача-тавричанина дух захватило от такой наглости.

— Да як ты смиешь сидать за один стил со мною? — загремел он, с изумлением взирая на непрошеного гостя. Но тот не обратил на его возглас ровно никакого внимания, а взял со стола наполненный вином бокал и преспокойно опрокинул его над своей не очень опрятной бородой.

Тавричанина едва не хватил удар от прихлынувшей к голове крови.

— Духанщик! — крикнул он не своим голосом. — Убери витцеля цю паскуду!

Тотчас из кухни выскочил хозяин трактира, такой же толстый, как и его музыканты. Беспрестанно кланяясь, попросил оборванца пересесть за другой стол. Но бродяга не удостоил его даже взглядом своего единственного глаза. Он взял со стола бутылку и, плеская вином на скатерть, наполнил бокал.

Тогда поднялся из–за соседнего стола офицер, твердым шагом подошел к нарушителю порядка, схватил его за шиворот и повел к выходу. Бродяга что–то лопотал не то на чеченском, не то на ингушском языке, хватаясь за столы и упираясь в пол опорками, но подпоручик бесцеремонно подволок его к выходу и пинком вышвырнул на улицу.

— Отирается здесь всякая рвань, — сказал он, возвращаясь к своему прерванному завтраку и брезгливо вытирая носовым платком руку. Но Вукол Емельянович преградил ему путь:

— Будьте ласка, ваше молодое благородие, уважь старого Вукола, посыдь трохи за его столом, выпей с ним по чарци горилки.

* * *

Ольга убирала постель в номере, когда кто–то сильный обхватил ее сзади за талию.

— А ну не хапай! — крикнула она, думая, что ее обнял кто–либо из жильцов гостиницы, и занося руку для удара по физиономии нахала.

— Да бон хорз, моя ласточка...

Ольга повернула лицо, и удивление, смешанное с радостью, разлилось по нему горячей краской. Перед нею стоял Микал, стройный, сильный, пахнущий дорогим табаком и конским потом. На голове у него офицерская папаха с кокардой, на плечах золотые погоны. Новая, голубоватого оттенка шинель перехлестнута ремнями, на которых висит казачья шашка с одной стороны и револьвер в блестящей кобуре с другой.

— Микал! — Ольга обняла его за плечи, прижалась к груди. — Откуда ты взялся? И почему в такой одеже?

Микал поднес к ее рту ладонь, оглянулся через плечо на полуоткрытую дверь.

— Потом расскажу, — пообещал он. — А сейчас слушай...

Он вернулся к двери, выглянул в коридор, затем закрыл дверь на задвижку и снова подошел к Ольге.

— Как узнал, что я здесь? — спросила Ольга.

— Мужа твоего Кузьму встретил на Тереке — рыбу ловил.

— И он не убил тебя?

Микал презрительно засмеялся:

— Разве заяц может убить волка? Клянусь требухой попа моего, который хотел утопить меня в купели, он рад, что прикончили его папаку. Уж очень часто покойник, да будет он в милости у Барастыра, выбивал из него пыль своей плеткой.

— Надысь заходил ко мне, — вздохнула Ольга, — уговаривал вернуться.

— Что ж не вернулась? Прибрала бы к рукам все хозяйство, поискала бы, где покойник деньги спрятал.

— Пропади они пропадом, эти деньги. Не надо мне ни ихних денег, ни хозяйствы. Хочу сама себе быть хозяйкой.

Микал заложил руки за спину, в раздумье прошелся по комнате.

— Глупая ты, Ольга, — сказал он, вновь беря ее за плечи и притягивая к себе, — Ушла, богатство бросила. Теперь вот на постоялом дворе подушки стелешь, гостей ублажаешь.

— Ты меня не держал за чувяки, — блеснула острыми зубами оскорбленная намеком женщина и брезгливым движением плеч скинула с них тяжелые руки. — Не нравлюсь такая — убирайся к черту. Тоже мне честный нашелся: под чужой одежиной скрываешься...

— Ну, ну, не сердись, — Микал взял в ладони пылающее гневом лицо, потянулся к нему губами. — Ты мне лучше скажи, куда делась икона с буквами?

— Не знаю, — соврала Ольга, продолжая хмуриться. — Ты что ли за иконой сюда приехал? Так подавайся в церкву.

— Воллахи! Женщина всегда перевернет на свой лад. Ну не знаешь и не надо. Я приехал не за иконой, а за тобой. Сегодня ночью ты уедешь со мною в горы. Крепче прежнего любить тебя стану, золотом осыплю, княжной сделаю. Только помоги мне в одном деле... — и красавец-офицер перешел на свистящий шепот.

— Не, на такое я несогласная, — затрясла головой Ольга, выслушав просьбу мнимого подпоручика. — Зачем мне принимать грех на душу?

— Не беспокойся, ради бога, — снова зашептал Микал. — Грех я запишу на свой счет, а ты мне только открой дверь.

— Чего ж не отнял у него деньги по дороге, когда из Владикавказа ехали?

— Он, дурак старый, еще двух офицеров посадил в тачанку, настоящих. Ты только открой дверь...

— Нельзя грабить человека, — не соглашалась Ольга.

— А я разве сказал — человека? Холод, по-твоему, человек? Это же волк из ставропольской степи. Даже хуже волка. Знаешь, сколько он загубил человеческих душ?

— У него красная морда и вот такой нос? — приставила Ольга к собственному носу кулак.

— Ну да, толстый и мордастый, как стодеревский мельник, — подтвердил Микал.

А Ольге тотчас вспомнился розовый от заходящего солнца снег за станичной околицей и наглый, оценивающий взгляд владельца попутной тачанки, и его издевательский ответ на просьбу Данела: «Бог даст».

— Хорошо, — сказала она, — я согласная.

Над Моздоком, в темно-синей небесной степи, словно овцы вокруг чабана, сгрудились вокруг месяца звезды. Они огромной отарой передвигаются по широкому прогону Млечного Пути, сопровождаемые хищными выводками Большой и Малой Медведиц. Тихо и спокойно на космических пастбищах. Лишь иногда выскользнет из–под копыт звездного ягненка камешек и прочертит огненным штрихом черную глубину небесной пропасти. Тихо и на земле, уснувшей под мягким снежным одеялом. Умолк до утра большой колокол на Стефановском соборе, только что отбив двенадцатью ударами половину ночи. И даже собаки умолкли за отсутствием влюбленных парочек и драчунов-мастеровых. Все разбрелись по своим лачугам.

...Гулко стучат подковы на Терском мосту, стремя в стремя идут скакуны. Сердце тоже стучит наперегонки с конскими копытами — до сих пор Ольга в себя не пришла. Человека убили! И за что? За деньги, которые ей не нужны. Куда теперь несет ее роковая судьба? Зачем скачет в горы к этому страшному абреку Зелимхану, чьим именем ее пугали в детстве?

Степан... опять он возник перед ее глазами. Вот кого смертельным ядом напоить вместе с его поганой осетинкой.

— Соперник твой с хутора в Моздок перебрался! — прокричала Ольга Микалу, испытывая при этом злорадное удовольствие, что своим сообщением делает ему больно, — Твоя Сонька с ним под ручку, как барыня, ходит, сама видела.

Микал ощерился взбешенным волком:

— Зачем говоришь мне? Клянусь луной, я не хочу слышать имени этой женщины, — прошептал он свирепо и пришпорил коня.

 

Глава седьмая

Солнце сегодня сияет особенно ярко. Оно отражается в растаявшей посреди двора лужице и в блестящем шатуне локомобиля.

Степан положил гаечный ключ на колесо, разогнул спину. Скоро весна, вторая его весна на Северном Кавказе. Что нового принесет она? Степан улыбнулся. С каждым днем все теснее становится пальто любимой женщине. Глядя на свою располневшую талию, Сона с притворным ужасом закрывает лицо руками: «Не смотри на меня, наш мужчина, я стала совсем как бабка Бабаева». Скоро она подарит ему сына с такими же тонкими черными бровями, как у нее самой. Недаром вчера хозяин дома, провожая взглядом идущую по двору квартирантку, сказал Степану без всяких обиняков: «Ежли хочешь своему сыну крестного отца-молодца, не ищи его дюже далеко», и подмигнул лукаво.

— Ну как дела, сицилист? — раздался сзади знакомый голос. Это Григорий Варламович дружелюбно хлопнул своего машиниста по плечу ручищей.

— Пора пускать двигатель, вот только воду зальем да разведем пары, — ответил машинист.

— Однако ты шустрый парень. А десятку я все равно удержу из заработка,

— Какую десятку?

— А ту, что я тебе отвалил на пасху в прошлом годе.

— Тогда пускай двигатель сам, — нахмурился Степан, вытирая ветошью замасленные руки.

Неведов рассмеялся. Серые его глазки с одобрением окинули крепкую фигуру нового работника.

— Гонорист ты, Гордыня Бродягович. Ну да не боись, не обижу. Десятку вычту для успокоения собственной души, а четвертной выдам сверх положенного, вроде как премию. Если эта чертопхайка хорошо будет работать.

— А не жалко? — усмехнулся Степан.

— Жалко, да иначе нельзя. Хорошему работнику накинешь лишний пятерик, глядишь, он тебе на сотельную прибыли принесет, а то не так?

— Ну, а если не принесет?

— Значит, маху дал хозяин. Придется эту пятерку у других по копейке, по зернышку наверстывать. Вот так всю жизнь и крутишься, а спроси для чего, — и сам не знаю. Прихлопнут однажды, как того Холода, и все твое нажитое — как пыль по ветру.

— Какого Холода?

— Так ты и не слыхал вовсе? А в Моздоке только и разговору. Полиция с ног сбилась. Ночью сегодня в номерах ставропольского овцевода Холода прирезали, служанка, говорят, замешана: денежки себе за пазуху и только видели. Эх, жизнь наша! Как свечка: плюнул на нее — и потухла. Верно люди бают: «Если не судьба, так в океане не утопнешь, а коль судьба — в луже захлебнешься». Из Владикавказа человек ехал — дорогой бог миловал, а тут в городе — на тебе... царство ему небесное. Ну, давай, инженер, заводи эту «адову кочегарку», я погляжу, стоющая ли она в работе.

Спустя час «адова кочегарка», шипя паром и ухая в небо черными кольцами из длинной трубы, пришла в движение. Замелькал туда-сюда блестящий шатун. Завертелось маховое колесо.

— Крути шибче! — крикнул хозяин, возбужденный могучей силой своего заграничного детища.

Машинист посмотрел на манометры, пощупал втулку, отрицательно покачал заячьей шапкой:

— Нельзя быстрее. Подшипник греется, надо останавливать.

— Зачем останавливать? Нехай крутит.

— Нельзя. Двигатель сломается.

— Да ведь двигатель, мой! — округлил глаза владелец машины.

— А отвечаю за него я, — возразил Степан. — Я мастер.

— Ха! Мастер. Кочегар ты, а не мастер. Вот дед у меня был мастер: двадцать пять штук детей смастерил, три жены допреж времени отправил на тот свет за этим делом. А ты... Пущай крутит.

— Тогда я умываю руки, — сказал Степан, направляясь с хозяйского двора в сторону ворот.

— Ну и умывайся к едрени-фени! — крикнул ему вдогонку Григорий Варламович. Но вскоре опомнился, догнал за воротами машиниста, заговорил примирительно:

— Ты что ж, и впрямь уходишь?

— Ухожу.

— Вот черт! Так ты хоть того... останови эту фыркалку.

Вернувшись к локомобилю, Григорий Варламович гаркнул в сердцах на любопытных работников:

— Ну что рты пораззявили, черви навозные? Пропустите к машине человека, — он виртуозно выругался и добавил с гневным торжеством в голосе: — Есть еще на Руси люди, не то что вы, канальи.

В конце рабочего дня подошел к Степану, предложил как ни в чем не бывало:

— Приходи сегодня с супругой ко мне на ужин. Пристав обещался быть и сам Ганжумов, городской голова. Мелькомов придет, Марджанов, Циблов и другие, кои помельче.

Степан шел домой и думал, для чего понадобился на званом вечере городских заправил никому не известный и весьма небогатый машинист, — любопытно.

Приглашение в купеческий дом испугало Сона.

— Ох-хай! — воскликнула она горестно. — Я плохо говорю по-русски, они будут смеяться надо мной.

Степан фыркнул.

— Ты бы послушала, как говорит по-русски городской голова Ганжумов. Одевайся, а то вон уж за нами и Темболат идет.

— Во что же я оденусь? — Сона подняла на мужа скорбные глаза. — У меня нет городского платья.

— Надень свое хуторское. Ты в нем будешь на вечере самой красивой женщиной.

— Ты правду говоришь? — скорбь в глазах Сона сменилась радостью.

Она открыла сундук, достала из него праздничное платье, усыпанную бисером бархатную шапочку с кисейным покрывалом.

— Ну как? — повернулась перед зеркалом в наряде своей бабушки. — Не очень я толстая?

— Боюсь, что придется мне сегодня возвращаться домой одному, — в притворном отчаяньи вздохнул Степан. — Отобьют у меня там мою чызгинюшку.

Сона подошла к мужу, уткнулась лицом в грудь.

— Я всегда буду идти рядом с тобой, наш мужчина, — сказала она дрогнувшим голосом.

К удивлению Степана и его спутников, их посадили за стол не с теми, кто «помельче», а с самыми крупными городскими «китами».

— О! — закатил от восторга глаза сидящий рядом с приставом городской голова, пожилой, грузный армянин с большим носом и такими же ушами, торчащими по. сторонам блестящей, как начищенный самовар, головы. — Какой красивый у вас жена, молодой человек.

Степан благодарно наклонил голову, незаметно толкнул Сона. Но Сона ничего не видела, кроме прибора на столе и своих сложенных на коленях рук. Ей было мучительно стыдно. Никогда, наверное, не привыкнет она сидеть за одним столом с мужчинами, пить и есть вместе с ними. Вот бы увидела ее мать. Сказала бы: «Чтоб ты колено свихнула, разве можно так вести себя, негодница?»

— Вы меня приятно удивили, э... забыл, как вас зовут, — донесся к ней сквозь гул застольного разговора знакомый голос, и, приподняв голову, Сона увидела того самого начальника, который освободил из тюрьмы Степана.

— Степан Андреевич, — учтиво наклонил голову Степан.

— Ну да, — пристав смерил своего визави презрительным взглядом, — Степан Авдеевич. Оказывается, вы не только сапожник, но и инженер?

— Ну, какой я инженер, — заскромничал Степан. — Немного паровую машину знаю, только и всего.

— Где же вы ее изучили? Неужели на осетинском хуторе?

— Зачем на хуторе? Это я, ваше благородие, в Витебске на железной дороге, когда кочегаром на паровозе работал.

— Прикидывается кочегаром, Дмитрий Елизарович, — вклинился в разговор сидящий неподалеку от Степана хозяин дома, — а разбирается в машине что твой инженер. Такой, я вам скажу, мастер: за один день локомобиль в ход пустил.

— Дед был у вас мастер, — улыбнулся хозяину недипломированный инженер, — а я кочегар.

Неведов расхохотался.

— Ну и язва ты, Гордыня Бродягович, — сказал он, вытирая платком выступившие от смеха слезы. — И то верно: дед мой, царствие ему небесное, был большой мастер по бабьему делу. Двадцать пять детей смастерил за свою жизнь. Ты против него, парень, действительно кочегар — хоть бы на одного хватило пару. Ха-ха-ха!

Все засмеялись: и мужчины, и женщины. Только Ксения, жена околоточного Драка, капризно скривила губы:

— Фу, как пошло! И вечно вы, Григорий Варламович, про всякие пакости...

Но вот ужин кончился, и общество разбрелось по уголкам гостиной. Одни уселись за карты, другие занялись игрою в фанты.

К Сона подошла Ксения, запорхала вокруг нее, защебетала на ухо:

— Ах, ах, ах! Какая вы милая. Ну не будьте букой, оставьте своего супруга хоть на минутку, никуда он от вас не денется. Пойдемте играть в фанты. Не умеете? Я научу, это так просто. Вы совсем покорили всех наших мужчин. Даже мой Драчонок и тот не сводит с вас влюбленных глаз. О приставе я уж не говорю. По секрету вам скажу, это он позаботился о том, чтобы вы были здесь. Какие это непостоянные существа мужчины, просто ужас. Вчера волочился за мной, а нынче... Вам очень к лицу национальный костюм, но, милочка... Кстати, как вас зовут? Сонечка? Ах, как хорошо! Меня — Ксенией. Забыла, о чем говорила...

— О костюме, — подсказала Сона с улыбкой, ей понравилась эта энергичная, красивая женщина.

— Ах да... Вам обязательно нужно сшить платье из батиста. Только не шейте у Звигайлы, испортит. Я вас отведу к своей портнихе. Вы видите в том углу размалеванную старуху? Это жена почтмейстера мадам Сусманович. Улыбается поручику Быховскому, а у самой вставные зубы. Ужасная сплетница. Интересно, как это вы, осетинка, вышли замуж за русского? Он вас случайно не украл? А я бы хотела, чтобы меня украли. Вот если бы вон тот осетин-учитель, который разговаривает с Быховским. Мой Драк говорит, что он большевик и что за ним учинен негласный надзор.

Сона слушала болтовню Ксении и чувствовала себя так, словно видит очень красивый сон. Вот сейчас она проснется, и все исчезнет: блестящие гнутые стулья, выложенная гладким белым камнем печь, огромные во все стены ковры, богатые платья на женщинах с голыми плечами и пышными прическами. Но сон продолжался, и Сона мало-помалу начала осваиваться в необычной обстановке. Перестала смущаться и хмуриться от каждого направленного на нее взгляда, свободнее заговорила со своей новой знакомой и даже решилась поиграть в «цветы».

Ведущая в игре, жена помощника пристава Гликерия Фортунатовна подала ей карту, наблюдая со снисходительной усмешкой, что будет делать с нею эта неграмотная осетинка. На карте была изображена колючка лопуха, а под нею что–то написано. «Не в свои сани не садись», — прочитала по складам Сона, и щеки у нее вспыхнули, словно от пощечин. С гневом посмотрела на хихикающую публику и, швырнув карту, отошла в сторону.

— Ты что, Сонечка? — обратилась к ней Ксения.

— Я не хочу играть в цветы, — ответила, Сона с трудом сдерживая слезы. — Они очень колючие.

Потом, когда возвращалась со Степаном домой, спросила у него:

— Зачем, ма хур, садимся с тобой не в свои сани?

Степан остановился, с удивлением взглянул на подругу:

— В какие сани?

— В чужие, — пояснила Сона. — Они не любят нас и смеются над нами.

Степан обнял жену.

— Скоро не будет богатых людей, — шепнул он ей на ушко.

— А куда они денутся?

— Вон туда, — кивнул Степан головой на сияющую в небе, луну.

Сона улыбнулась, прижалась к плечу любимого человека.

— Наш муж, ты большевик? — спросила она тоже шепотом.

— С чего ты взяла? — снова удивился Степан.

— У нашего дома сегодня весь день ходил какой–то мужик в шапке, негласный надзор называется. У Темболата тоже такой есть, мне Ксения сказала. А почему он не пошел домой с нами?

— Наверно: боится негласного надзора. А может быть, на свидание отправился. Ведь он же у нас пока холостяк, — усмехнулся Степан, поражаясь в душе тому, как неузнаваемо изменился за последние полгода его «степной цветок».

Снег хрустел под их подошвами, искрясь и переливаясь в лунном свете разноцветными огнями. Казалось, круглолицая старушка расщедрилась сегодня необыкновенно и без конца сыплет с неба целыми пригоршнями под ноги прохожим драгоценные камни.

* * *

Тем временем их приятель Темболат спешил на свидание к Успенскому собору, который, словно гигантский, продрогший на морозе пес, задрав к небу голову, беззвучно выл на луну.

Взойдя на паперть и посмотрев по сторонам, нет ли сыщиков, Темболат постучал в дверь собора раз-другой. Спустя некоторое время она открылась, и на пороге появился ктитор.

— Поздненько, — проговорил церковный служитель, пропуская ночного гостя в божьи хоромы. — Смотри, не опрокинь впотьмах престол.

— Придет время — опрокинем, — пробасил Темболат, направляясь к амвону.

Ктитор довольно хмыкнул. Вслед за Темболатом прошел через царские врата в алтарь, куда и поп–то заходит только в исключительных случаях, помог ему отодвинуть в сторонку престол. Нащупав на полу кольцо, приподнял крышку люка, и Темболат привычно скользнул в четырехугольное отверстие.

— Я скоро, Иннокентий Федорович, только взгляну на производство, — шепнул он из–под пола.

Спустившись по лестнице в подвал, Темболат ощупью стал пробираться среди всевозможного хлама в сторону светящейся в дальнем углу керосиновой лампы. Она стояла на ящике, перед которым сидел, подложив под себя старую ризу, Василий Картюхов.

— Как дела? — подошел к нему Темболат.

— Как в Польше: у кого денег больше, тот и пан, — поднялся с ризы Василий. — Жутковато здесь одному, сидишь, будто в склепе. Зря Нюрку отпустил...

— Зато надежно, — рассмеялся Темболат, — от всякой нечистой силы. Получается что?

— Получается. Только картаво выходит как–то.

— Почему картаво?

— Буквы «р» нету в шрифте, ты же знаешь. Ну и пришлось Нюрке ставить вместо нее мягкий знак кверху ногами. И как это богомаз проглядел?

— Это не богомаз виноват, а писарь казачий: при обыске рассыпал. Ну да не беда, лишь бы понятно было, о чем речь.

— Понятней уж некуда, вот посмотри, — сказал Василий и подал старшему товарищу только что вышедшую из–под резинового валька листовку, остро пахнущую типографской краской.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — прочитал Темболат пламенные слова призыва своей партии. Хорошо отпечаталось. Жаль только, что буква «р» смотрит не в ту сторону.

* * *

И настал день, которого так ждал и боялся Степан. У Сона начались схватки. Собственно, день еще не начинался. На дворе была темная весенняя ночь, и Степан то и дело натыкался впотьмах на корыта, меряя шагами во всех направлениях хозяйский двор и обжигая пальцы искуренными цигарками. В эту необыкновенную для него ночь его попросту вытолкнули за ненадобностью из теплой комнаты, а вместо него ввели туда бабку Макариху, знавшую толк не только в торговых делах, но и делах повивальных.

Из хаты доносились дверные стуки и тревожные женские голоса. Нет-нет прорывался оттуда оттаянный крик роженицы, от которого заходилось сердце в груди и делалось сухо в горле. Наконец, вышла на веранду хозяйка и со вздохом облегчения, словно не квартирантка, а она сама разрешилась от бремени, — произнесла: «Благодарение богородице, заступнице нашей: опросталась раба божия Софья».

Эти слова прозвучали для Степана как разрешение вернуться в свою комнату. С бьющимся сердцем он подошел к жене, нагнулся к измученному лицу, поцеловал влажный от перенесенных страданий лоб. Сона благодарно покривила почерневшие губы.

— Я люблю ее, Степан, — прошептала по-русски.

— Я тоже люблю ее, — улыбнулся Степан, поняв, что родилась девочка.

В это время бабка Макариха что–то заворачивала на столе в одеяльце, и это «что–то» резко попискивало. «Дочка! Моя дочка!» В груди Степана полыхнуло огнем неведомое дотоле отцовское чувство, и ему сделалось вдруг нестерпимо весело. Его дочка! Частица его самого, его кровинка. Он подошел к столу, склонился над свертком. В свете керосиновой лампы увидел сморщенное красненькое личико с щелочками мутных глазенок, плоский, как у папуаса, нос.

— Не дыши на дитю табачищем! — прикрикнула на него повивальная бабка, и ошалевший от счастья отец послушно отпрянул в сторону.

Утром шел на работу, как на праздник. Не удержался, показал язык выдравшемуся из гущи акаций солнцу, сыпнул играющей в «чижика» ребятне горсть медяков — на пряники. Один из малышей вместо благодарности крутнул ему вслед пальцем у собственного виска. «Блажной какой–то», — сказал он по примеру взрослых,

На проспекте Степану встретился пристав. Он был в белом кителе с медалью на груди и в отменном настроении.

— Здравствуйте, Степан э...

— Андреевич, ваше благородие, — подсказал Степан.

Пристав сморщил схожее с царским лицо:

— К чему такая, казенщина, Степан э... Андреевич. Как поживает на новом месте степной цветок? Наши дамы в восторге от вашей жены, господин Орлов. Заходите как–нибудь к нам на чашку чаю.

Тон у пристава покровительственно-отеческий, а глаза холодные, равнодушные, как у японского болванчика.

— У Сона родилась дочь, господин капитан, она не может сейчас ходить по гостям.

Пристав изобразил на своем цареподобном лице улыбку радости.

— Ах вот как! Homo novus , поздравляю. Был бы весьма счастлив называться крестным отцом вашей малютки.

— Да разве я мог подумать о такой чести, ваше благородие, — положил Степан руки на грудь. — Да если б я знал, ни за что б не взял крестным отцом нашего хозяина-плотника.

У «их благородия» презрительно дрогнули уголки губ:

— По пословице: «Руби дерево по себе»?

— Нет, по другой: «Зачем украшать лапти бисером?»

С тем и расстались. Один направился в полицейский участок, другой — на хозяйственный двор купца Неведова, что задней стороной выходил на берег Терека.

Но вслед за счастьем пришла беда. Недаром сказано, радость и горе ходят в обнимку.

Заехал как–то к молодым супругам Чора, и до того захотелось Сона съездить с ним в родной хутор — хоть криком кричи: мать-отца повидать, сестренкам, братцу гостинцев отвезти, дочкой похвастаться. Брови у нее черные, кавказские, а глаза серые, кацапские.

Степан отпустил жену, а сердце заныло у него дурным предчувствием. В тот же день прискакал в город Данел. Нашел зятя возле неведовской просорушки:

— Ради бога, ради твоих мертвых, поезжай скорее к ней, твоя дочь умирает!

У Степана оборвалось что–то внутри. В голове зашумело от прихлынувшей крови. Не спрашивая о подробностях, бросился в дом к хозяину, попросил верховую лошадь. Потом уже в дороге спросил тестя, почему не привез с собой больную девочку.

— Нельзя везти, плохая совсем. Мишурат сказала, очень сильная порча.

— В больницу ее надо, к врачу, — затосковал отец, настегивая плеткой коня.

Данел пожал плечами:

— Что врач сделает от порчи? Если Мишурат не поможет, никто не поможет.

Тем временем старая знахарка проводила повторный сеанс лечения своей трехмесячной пациентке, у которой уже посинело личико и от слабости пропал голос.

Вид у старухи ужасный. Она закатила под лоб глаза и вся дрожит, словно в приступе лихорадки. Огромные серьги в ее оттянутых едва не до плеч ушах тоже дрожат. Толстые губы что–то бормочут, тяжелые руки бессильно опущены вдоль массивного туловища. Ей, по-видимому, очень трудно бороться с нечистой силой, вселившейся в это хрупкое существо. Она корчится, кряхтит, обливается жарким потом. Вдруг лекарка резким движением хватает со стола нож и быстро-быстро машет им вначале перед тусклым взором больного ребенка, потом перед светящимися надеждой глазами его матери. У последней от неожиданности вырывается из груди испуганный возглас.

— Хемпа ! — заорала колдунья на молодую женщину и так взглянула на нее лупастыми глазищами, что та едва не потеряла сознание.

— Это твои мертвые мстят тебе за то, что ты нарушила священный адат, — прошипела старая ведьма, продолжая держать острие ножа перед грудью трепещущей от ужаса жертвы.

— Что же я такого сделала, нана? — прошептала одними губами Сона.

— Ты отвергла мужчину своего племени и вышла замуж за чужого. Барастыр забирает теперь незаконнорожденного ребенка в Страну мертвых.

— Нет! — крикнула Сона и, подхватив умирающую дочь, прижала к груди. — Я ничем не осквернила памяти умерших предков, им не за что на меня сердиться. Я не хочу, чтобы моя дочь умерла! Не хочу! Не хочу! Не хочу!

Огненный шар завертелся в глазах несчастной матери, тотчас и сакля покачнулась с угла на угол и тоже завертелась вместе с огненным диском —Сона без чувств повалилась на глиняный пол.

* * *

Целую неделю прометалась в нервной горячке больная. А когда пришла в себя и узнала, что ее Наташа уже лежит под могильным холмиком на Ильинском кладбище, зарыдала во весь голос и забилась на постели в приступе отчаяния.

Медленно возвращался румянец на исхудалые щеки. Казалось, не зазеленеть больше прихваченной морозом алыче, не распуститься ей уже никогда нежно-розовыми цветами. Но прошло время. И отогрелось под лучами всеисцеляющей человеческой любви обмороженное горем женское сердце, высохли под ласковым ветром участия и заботы слезы на длинных ресницах, снова, как и прежде, заиграла на румяных щеках улыбка.

— Я подарю тебе сына, хозяин души моей, — сказала Сона мужу однажды, когда тот пришел вечером с работы.

— Ты это хорошо придумала, — обрадовался Степан, — И пусть он будет такой же красивый и умный, как ты.

— Нет, я хочу, чтобы он был сильный и добрый, как мой муж, — возразила Сона, убирая со стола книги и ставя на него приготовленный ужин. — Сейчас Оса приходил, сказал, чтобы ты к Темболату зашел: очень важное дело.

— Мы вместе сходим.

— Нет, наш мужчина, сходи один. Не подобает женщине слушать мужские разговоры. Смотри, какой я батист купила у Марджанова. Правда, красивый? — Сона взмахнула перед глазами мужа цветастой тканью.

«Ну, слава богу, — вздохнул облегченно Степан, — жизнь снова возвратилась к ней».

— А что это ты читаешь? — потянулся он к брошенным на кровать книгам. — Никак, «Анатомию»?

Сона зарделась от смущения.

— Я хочу, ма хур, стать доктором, — сдвинула она к переносице брови. — Я буду лечить маленьких детей, чтобы они не умирали от болезней.

У Степана кольнуло в сердце.

Наскоро поужинав, пошел к Темболату. Под окном его дома стояла запряженная в телегу лошадь. Долговязый, плохо одетый казак подтягивал ремень чересседельника. Рядом стоял Темболат. Увидев Степана, Темболат шагнул навстречу, радостно пробасил:

— Легион имя мое, ибо нас много.

Степан рассмеялся:

— Что это ты по-церковному заговорил? Или в дьячки решил пойти к отцу Феофилу?

— Сейчас узнаешь, — подмигнул ему Темболат. — Знакомься с сим достойным мужем. Он явился к нам вестником радости.

— Да мы вроде знакомы, — подошел Степан к приезжему. Это был тот самый казак, которого он переносил осенью через грязь на Алексеевском проспекте. — Ну, как твое здоровье, Денис, сын казачий?

Денис поморгал светлыми глазами, осклабился:

— Надо же, такая хреновина, — потряс он с чувством протянутую руку. — Мы со Стешей все гутарим промеж себя, где бы тебя разыскать, чтоб яичков али еще чего передать за твою лекарству, а он сам заявился, как Христос на горе Фаворе.

— Неужели помогло? — обрадовался Степан. — Куда же подевался твой рак?

— А шут его знает. Може, он сдох от квашеной капусты, а може, сбег знов в Терек. Вот уж спасибо тебе агромадное за то, что ослобонил от болести. Жаль, рачишки нет с собою... Был бы у меня капитал, я тебе памятник, как тому Пирогову, воздвиг.

— Это кто ж такой?

— Дохтур. Самый лучший в Рассее.

— От кого о нем узнал?

— От Тихона Евсеевича, богомаза нашего, от кого ж еще. Вот уж действительно человек был, не то что мы. Великую память по себе в народе оставил.

— Богомаз, что ли?

— Да нет. Я про дохтура энтого.

— В прорубь он, что ли, сиганул? — продолжал балагурить Степан, вспомнив рассказ своего тестя о Денисовых чудачествах.

Денис махнул рукой:

— Пролубкой славы не добудешь. И арбузами тоже. Делами надо память по себе оставлять, понял? Чтобы они были добрые, эти дела, и пользительные для народа. Ну, я поехал до дому, а то сонца низко кубыть, — повернулся к Темболату. — Бывайте здоровы и живы. В другой раз приеду, яичков привезу.

— Коня ай купил? — крикнул ему вслед Степан.

— Не. Мое куплево — в чертовом дуплеве, как говорит наш дед Хархаль. Это мне сосед Кондрат свово одолжил.

— Передавай ему поклон! — снова крикнул Степан и пошел вместе с Темболатом к калитке. Интересно, какие новости привез ему Денис Невдашов от стодеревского богомаза?

— Поедешь во Владикавказ, — сказал ему Темболат, когда они остались с глазу на глаз.

— Зачем? — выпучил глаза Степан.

— За пряниками, — рассмеялся Темболат, и в его смехе прозвучала радость. — Неворуев зовет в гости, сын у него родился. Обещал меня крестным отцом взять.

— Тебя — отцом, а ехать мне? — не понял Степан.

— Видишь ли, — продолжал все тем же игривым тоном Темболат. — После провала нашей подпольной типографии меня сфотографировали во Владикавказской жандармерии и в профиль, и в анфас. Не думаю, что я очень уж переменился с той поры. Тебя же там не знают. Кроме того, ты легче найдешь повод для поездки. Ну, скажем, какую–нибудь деталь нужно срочно достать для машины.

— Подшипник износился, — подсказал Степан.

— Вот-вот, — улыбнулся Темболат. — Попросишься у Неведова, он и слова не скажет против из–за страха потерпеть убытки. Меня же отец Феофил ни за что не отпустит, да и полиция за мной по пятам ходит, сам знаешь.

— А чего ты так радуешься? — не утерпел Степан.

Темболат энергично потер руки, встал и заходил по комнате, затем снова уселся на стул, приблизил к серым глазам Степана свои темно-карие, искрящиеся весельем глаза:

— Во-первых, Неворуев не станет вызывать по пустякам, а во-вторых... ну вот предчувствие у меня такое радостное.

* * *

Утро даже для сентябрьского дня удалось на редкость ясное. Воздух до того свеж и прозрачен, что белеющие снегом горные вершины вырисовывались на фоне голубого неба четко, объемно, словно стояли не за сто с лишним верст, а совсем рядом, за терским предгорьем. «Как в сказке», — подумал Степан, и нахмуренное его чело разгладилось. Он был очень зол на начальника почтовой станции, отказавшего ему в лошадях: отдал–де последний экипаж проезжему генералу. Теперь вот приходится стоять на терском мосту и ждать оказии.

Степан перевел взгляд с гор на небо. Какое оно голубое, чистое, без единого пятнышка! К западу голубизна незаметно переходит в синеву, и на этом изумительно нежном фоне висит цыганской серьгой не успевший раствориться в солнечных лучах месяц. Он бледен и, по-видимому, очень удручен предстоящей разлукой с этим дивным миром и с той, единственной, ради которой он задержался в небе, — голубой красавицей-планетой, только что появившейся из алого пламени восходящего солнца и называемой в народе Утренней звездой.

«Гори-сияй, моя звезда, звезда любви, звезда приветная»,

— пропел Степан из популярного романса и в следующее мгновенье обернулся на колесный стук — к мосту скатывалась с береговой дамбы телега, запряженная парой лошадей. На передке восседает коренастый, бородатый казак в потрепанной черкеске и лохматой шапке.

— Здорово дневали, господин казак! — крикнул ему Степан, когда колеса телеги загромыхали по настилу моста. — Подвези, пожалуйста!

Казак натянул вожжи, шумно высморкался, мазнул пальцами по вытертой, как решето, черкеске:

— Садись. Тебе далече?

— Во Владикавказ.

— Фью! — присвистнул хозяин телеги. — А я всего–то до Вознесеновки еду. Оттелева я, понял?

— Ну, хоть до Вознесенки и то ладно, — согласился Степан, вспрыгивая на охапку ржаной соломы.

— Двугривенный дашь? — обернулся случайный возница.

— За что? —удивился пассажир.

— Сам знаю, что не за что, — вздохнул казак, — да только дома ни копейки, фетогену даже купить нету возможности. Вот возил картошку в город — никто не взял. Эх, достать бы Черную книгу...

— Магию, что ли?

— Ну да, ее.

— А для чего она тебе?

— Чудак-человек, он еще спрашивает, — покрутил головой казак. — Да ить тогда я что пожелаю, то и сделаю. К предмету, мне нужен для урожаю дождь сегодня. Я беру энту книгу...

— Да такого добра я тебе и без магии добуду, — усмехнулся Степан. — Доедем вон до той горочки, и такой дождь влупит, что мое почтение.

— Ну да? — усомнился бородач. — Откель он возьмется?

— Оттель, — в тон собеседнику ответил Степан и ткнул пальцем в небо. — Доставай из–под задницы бурку, от дождя укрываться будем.

— А ты того, парень, шутник, — осклабился подводчик, — За каким хреном, разрешите полюбопытствовать, в Капкай едешь?

— За правдой.

— Хе! Будто правда — сапоги в лавке, зашел и купил? «Искал заяц у волков правду, теперь его самого ищут». Вон наш вознесенский правдолюб Кутыркин Фрол наелся этой правдой по самые бельмы.

— Интересно...

— Куды уж интересней. Поотбивали ему печенки в этом самом Питенбурхе, еле живой приволокся в станицу.

— Зачем же он туда ездил?

— Говорю же: за правдой. На князя Алхазова с жалобой к самому государю-анпиратору подался, дуролом.

— А что ему этот князь сделал?

— Да не только ему — всему нашему обчеству. Самую хорошую землю обманным путем захапал под нефтяные промыслы, а у нас ее в горах и так с хренову душу. Вот же, гляди: князь, благородный человек, а жулик. Ну, Фрол и отправился ходоком в столицу. Я его еще отговаривал: «Куда тебя, Фролушка, черти несут? Аль забыл, как в девятьсот пятом годе народ пошел к царю, а он по нем — из винтовок? Аль жить, говорю, надоело?» «Я, — отвечает, — знаю, что идти туда дюже опасно, да что поделаешь, коль мир сподобил».

— И дошел он до царя?

— А ты не заскакивай, слухай по порядку... Два месяца, почитай, не было о нашем Фроле ни слуху ни духу. Думали уж, пропал человек. Глядь, под праздник Усекновения головы привозят его стражники, худющего, ровно шкилет. Глаза какие–то неживые, тусклые. Мы, казаки, к нему: «Видел царя? Не, — говорит, — к нему не пустили. Узнали, зачем приехал, обозвали дураком и сказали: «Катись до дому, а то по этапу вышлем». Вижу, к царю не пробиться, решил через царицу, действовать. Долго поджидал, когда она будет гулять по городу и все зазря: ее седня по одной улице чума носит, а завтра — по другой. Но дождался. Гляжу, едет в позолоченной коляске на резиновых колесах. Кони белые, ровно лебеди. И сама белая, аж сияет вся. Я как выскочу из толпы да посередь улицы бух на колени вниз мордой, а сам лапу вверх с жалобой, стал быть... Кони аж да дыбы встали. Царица чуть не в омороке с перепугу. Тут ко мне жандармы бросились, схватили за руки, за ноги, оттащили прочь. Потом отвезли в подвал. Там долго били в грудь, боки, все интересовались, кто написал прошение на царское имя, у кого жил в Питенбурхе? Целый месяц допрашивали, покель по этапу домой отправили». А ты говоришь — правда. Всяк про правду трубит, да не всяк ее любит. А насчет дожжа ты сбрехал, должно, парень, а? Небо–то ясное...

— А вон, гляди, справа над Малгобеком облачко. Сейчас польет за милую душу.

— Ну, ну... — ухмыльнулся бородатый скептик.

Как же он был удивлен, когда у подножия горного перевала вдруг ни с того ни с сего зашлепали по дороге крупные капли дождя. Вовсю светило солнце, звенели в вышине жаворонки, а дождь все усиливался и усиливался и вскоре хлынул ливнем.

Казак выхватил из–под себя косматую бурку:

— Вот же холера, с чего он взялся?

— Из чего взялся, из того и кончится. Торопись, папаша, в гору, сейчас туман наползет.

И точно: дождь кончился так же внезапно, как и начался, а следом за ним, словно шлейф за королевским платьем, потянулся из долины туман.

— С нами крестная сила! — перекрестился напуганный таким ясновидением своего подозрительного пассажира хозяин телеги. — Да у тебя, должно, свистит в носе?

— Свистни лучше на своих скотов, дядя, а то они у тебя еле ноги переставляют. А вообще, не бойся тумана, он скоро кончится.

Остаток пути казак ехал молча, бросая косые взгляды на странного ездока.

— В жизни бы не поверил, а тут своими глазами убедился, — сказал он серьезно, когда телега на вершине горы действительно вынырнула из молочной пелены. А еще говорят, колдунов нету. На, держи твой двугривенный, лихо с ним, и иди себе к богу, а мне сюда сворачивать. Ну и ну. — он суеверно сплюнул через левое плечо и, еще раз перекрестившись, стегнул вожжами по лошадям, освободившимся от лишнего груза.

Степан насмешливо посмотрел ему вслед, потер правдой рукой левое плечо, поморщился: словно барометр, показывает смену погоды простреленное плечо.

* * *

В город Степан добрался только к вечеру следующего дня. Он встретил его вереницей снующих обывателей, непрекращающимся перестуком колес на булыжных мостовых, презрительными окриками бравых кучеров, восседавших на козлах экипажей, словно короли на тронах и медоточивыми возгласами грузина-кинто , предлагающего домохозяйкам живописно разложенный на широком деревянном блюде товар:

— Эй, душа-красавица! Бери чеснок, петрушку, лук! Такой крепкий — плакать хочется. Вот укроп, огурцы, баклажан спелый!

У грузина — жизнерадостная улыбка на горбоносом бронзовом от загара лице и лукавая усмешка в красивых, цвета морской волны глазах. На голове у него самодельный башлык в виде чалмы со спускающимися на грудь концами. На широких плечах суконная рубаха с заплатами. Под рубахой — штаны из такого же материала, только заплат на них больше. И все–таки, несмотря на эти изъяны в его костюме, он выглядел щеголем. Высокий, стройный, молодой. Узкая талия перетянута поясом. Ремешки сыромятных чувяков, подвязанные у самых колен, обрисовывали мускулистые икры. Над полными яркими губами закрученные колечками усы — хорош!

Степан невольно залюбовался продавцом свежей зелени. Озорная улыбка прошлась по его губам. Он подошел к грузину, приподнял над головой кепку:

— Здравствуй, господин хороший. Ты случайно не знаешь, где проживает семья Неворуева?

— Гарги маржое , — расправил плечи красавец-грузин. — Котэ все знает, такой он человек. Кафедральный собор видишь? К нему придешь, там спросишь — каждый покажет тебе дом нашего почтенного судьи.

— Да мне не судья нужен, а рабочий железнодорожных мастерских.

— Так бы и говорил сразу... Пойдешь прямо, потом направо. Выйдешь к Тереку. В Осетинской слободке и ищи своего рабочего. Неворуев его фамилия? Правильно: рабочий — честный человек, не то что судья.

— Ты же сказал вначале, что судья — почтенный человек, — возразил Степан, поражаясь в душе тому, с какой легкостью угадал этот веселый молодец местожительство нужного ему человека.

— Очень правильно сказал, — осклабился кинто. — Где ты видел почтенных людей, чтобы честный был? Может, это Ходяков или Вахтангов?

— А кто они такие?

— Один мельницу имеет, другой — табачную фабрику. Штейнгель тоже почтенный человек: рабочие у него на заводе живут хуже скотины.

— Ну, а начальник Терской области какой, по-твоему, человек? — продолжал озорничать Степан.

Кинто хитро прищурил зеленый глаз:

— Тебе к рабочему надо? Ну и иди к нему. А мне тоже надо идти, лук продать надо, укроп надо... — и молодцеватый грузин пошел прочь, предлагая встречным женщинам свой товар: — Продаем чеснок, петрушку, свежий овощи!

— Слушай, друг! — крикнул ему Степан. — А где здесь пообедать можно?

Грузин остановился, показал пальцем на подвал с огромной, ярко раскрашенной вывеской над входом.

— Деньги есть — заходи в духан к Хакиму. Денег нет — тоже заходи к нему: сапоги отдашь — во как наешься, — и веселый Котэ провел пальцем у себя по горлу.

Осетинская слободка оказалась далеко не самой роскошной частью города: убогие домики с кучами мусора посредине улиц, всевозможные сарайчики самых замысловатых форм, слепленные бог знает из чего и чем попало крытые, тесные дворики, огороженные дрекольем и ржавым железом, внутри которых расхаживали куры, собаки и голопузые ребятишки. «Наша Фортштадтская и то лучше выглядит», — отметил про себя Степан, подходя к одной из лачуг, путь к которой так долго и терпеливо объяснял ему Темболат накануне отъезда. На стук в дверь вышел сам хозяин. У него круглое, как циферблат, лицо, на котором стрелки-усы показывали пятнадцать минут десятого или без пятнадцати три часа — в зависимости от того, какой из этих стрелок отдать роль часовой, а какой — минутной.

Выслушав пароль, он энергично пожал гостю руку и ввел его в свое освещенное керосиновой лампой жилище.

— Надюш, — сказал он сидящей на лавке с веретеном в руке худенькой, с бледным лицом женщине, — выдь на минуту, посплетничай с жестянщиковой Матреной да погляди хорошенько, не приволокся кто следом.

Женщина послушно встала, положила веретено с клубком шерсти в картонку из–под ботинок и вышла на улицу.

— Хоть нас сегодня еще мало, но завтра будет больше, — с торжественной многозначительностью произнес Неворуев и покрутил стрельчатый ус. — Почему не приехал Темболат?

У Степана екнуло сердце: до чего же знакомые слова!

— Чьи это слова? — устремил он на хозяина лачуги глаза, позабыв ответить на его вопрос. — От кого вы их слышали?

— С кем поведешься, от того и наберешься, — подмигнул в ответ Неворуев. И, чтобы не вызвать нового вопроса гостя, поспешил заверить: — Завтра увидишь, для того и позвал. — Подходя к люльке, в которой запищал ребенок, признался: — Честное слово, я впервой в своей жизни встрел такого человека. Поглядит тебе в глаза, будто в самую душу заглянет, скажет слово — на сердце сразу потеплеет. Нет, не погибнет рабочее дело, пока на свете такие люди есть.

— Кто он?

— Человек без шляпы.

— Да нет, серьезно.

— А я и так на полном серьезе. «Человек без шляпы», — его так все зовут, потому что он один во всем Владикавказе с непокрытой головой ходит. Вот завтра увидишь. Мы там будем крестины моего сына праздновать. Есть хочешь?

— Нет, я в трактире поел.

— Ну, тогда чаю попьем. А пока расскажи мне о Темболате.

Степан рассказывал, а в голове у него все вертелся вопрос, где он уже слышал однажды эти бодрые слова: «Хоть нас сегодня еще мало, но завтра будет больше». Может быть, их сказал стодеревский богомаз? Или Иннокентий-ктитор?

Скрипнула дверь — это вошла жена хозяина.

— Никого там нету, — сказала она, беря в руки веретено и усаживаясь на прежнее место. — Только жестянщик под забором дрыхнет. Охо-хо... Вот еще забулдыга чертова: что ни заработает, все пропьет. Руки золотые, а глотка...

— Чужих никого не видела? — перебил ее муж.

— Какой–то босяк прошел по улице, не то чечен, не то ингуш. Через всю морду рубец. Должно, в драке кто ножом полоснул или кинжалом.

У Степана снова екнуло сердце: одноглазого бродягу он встретил в трактире возле почтовой станции. Очень похож на Микалова дружка, которого он видел в хуторе на празднике Цоппай.

— На всякий случай поедешь завтра к Лысой горе один, — нахмурил брови Неворуев, выслушав Степаново сообщение о подозрительном оборванце. — Хотя, скорей всего, это мелкий жулик. Там, в духане у персюков они всегда отираются.

* * *

Вот они — горы. Снежные, иззубренные вершины вздымаются к небу как символ Вечности, как само время, застывшее вместе с этими великанами в момент их появления из земной пучины. Да что же значит наша человеческая жизнь в сравнении с этой Вечностью? Плевок, искра, мгновение. Еще и первобытная обезьяна не спустилась с дерева, чтобы попытаться стать человеком, а они вот так же стояли, не то молодые, не то старые, не то суровые, не то нежные.

Так думал потрясенный величественным зрелищем сын равнинной Белоруссии, поднимаясь по каменистому склону Лысой горы. Вот же наворочено камней! Куда ни посмотришь, всюду камни, камни, камни. И на камнях — кусты, деревья. Как они только держатся?

Вскоре на тропе ему встретился праздно гуляющий человек.

— Простите, пожалуйста, — обратился к нему Степан, — вы не видели здесь случайно черного барашка?

— Вашего барашка на шашлык зарезали, — ответил на пароль незнакомец и объяснил, в какому месте «жарится шашлык».

Он действительно жарился над костром, разложенным между двумя камнями, и источал такой приятный запах, что у сидящих по соседству с ним людей то и дело появлялась потребность проглотить набежавшую на язык слюну.

Любителей экзотического кушанья собралось здесь порядочно. Они сгрудились на небольшой, окруженной кустами площадке и внимательно слушали горца в серой рубахе, подпоясанной широким солдатским ремнем и в конусообразной войлочной шляпе.

— Свежим ветром потянуло в ущельях наших гор, товарищи, — говорил горец на чистейшем русском языке и подкреплял, свою речь энергичными жестами рук. — Рабочий класс снова расправляет могучие плечи, поднимает голову. Он начинает выходить на широкую дорогу борьбы за свое освобождение, за лучшее будущее...

Из–под ног Степана вывернулся камень и покатился вниз. Собравшиеся на площадке разом повернули головы. Обернулся, на шум и оратор.

— Здесь не пробегал случайно черный барашек? — улыбнулся Степан, приподнимая над головой кепку и встречаясь с глазами оратора. Он даже зажмурился на мгновение, не веря своим глазам: неужели ему мерещится? Шляпа у оратора осетинская, а лицо под нею очень уж русское, страшно знакомое.

— Сергей! — крикнул Степан, бросаясь вперед с распростертыми объятиями.

— Клянусь Казбеком, на вершину которого я обязательно взберусь, этот голос принадлежит моему другу Степану. Но какими судьбами, хотел бы я знать? — молодой человек с лапухом на голове, протянув руки, пошел навстречу пришедшему.

— Теми самыми, которые называют неисповедимыми, — рассмеялся обрадованный Степан, крепко обнимая товарища по тюремной камере. Теперь уже не оставалось никакого сомнения: это был тот самый парень, который занимался с ними по «Капиталу» Маркса. Он несколько пополнел, возмужал с тех пор, но остался все тот же: энергичный, улыбающийся, понимающий с полуслова.

— После крестин — ко мне в Лебедевский переулок. За чаем договорим остальное, — рассмеялся Сергей и, подведя Степана к кругу «гуляющих», посадил перед разостланной на земле скатертью.

И снова говорил Мироныч, как не по летам уважительно называли этого молодого парня в серой горской рубахе участники нелегального собрания. И все внимательно слушали о том, что в России, несмотря на столыпинские расправы, снова поднимается и ширится волна революционного движения, что в крупных городах Кавказа: Ростове, Ставрополе, Грозном, Баку снова появились партийные группы, что сейчас как никогда нужно крепить дружбу между горскими народами.

— Наши князья, — говорил оратор, — призывают к отделению от России и разобщению кавказских народов и племен, уподобляясь петухам, что поют каждый на своей мусорной куче. Казалось бы, они тем самым играют на руку освободительному движению рабочих масс, выступают против царского правительства. Но это ложное впечатление, товарищи. На самом деле разобщение народов и их отрыв от российского пролетариата приведет к вражде и междоусобице и тем самым ослабит единый фронт борьбы трудящихся за свое освобождение от ига царизма. Не свобода ждет в таком случае народы Кавказа, а еще большее их закабаление...

Степан осмотрел «аудиторию». Кого здесь только нет на этом горном уступе, окруженном валунами и деревьями. Вон сидит с открытым от чрезмерного внимания ртом русский рабочий, обхватив согнутые в коленях ноги широкими жилистыми руками. Не иначе из вагоноремонтного депо или с цинкового завода. Рядом с ним, подложив ноги под себя, сидит чеченец, судя по костюму, тоже рабочий. А вот у того юного осетина внешность довольно интеллигентная. Не иначе студент или служащий какой–нибудь конторы. У него ровный пробор на голове и нежное одухотворенное лицо. «Стихи пишет», — почему-по подумалось Степану.

У него сейчас очень хорошо на душе. Наконец–то произошло то, чего он ждал все эти долгие месяцы.

А Сергей все говорил: о непримиримости интересов капитала и рабочего класса, о непосильном труде шахтеров на рудниках, о возможной войне с немцами, о задачах, которые ставит партия перед своими лучшими сынами в преддверии новой революции. Он говорил так красноречиво и образно, что даже старый Казбек, сдвинув набок шапку-облако, заслушался этой необыкновенной по своей убедительной простоте речью.

Потом пили вино из рога, закусывали горячим шашлыком, пели вполголоса лермонтовское «Выхожу один я на дорогу».

Разошлись под вечер, когда солнце провалилось в ущелье между острыми зубьями торных вершин, окрасив их края в оранжевый цвет. Уходили с места воскресного «гуляния» поодиночке и парами.

— Ты посмотри, какой чудный день! — взял под руку Степана организатор «крестин». — С золотисто-серебряных гор несется свежий ветер, при нем так легко дышится. А глядя на этого гордого великана в снежной папахе, невольно приходят на ум стихи Коста:

«...Верь, что мы, как любящие братья, Воздвигнем на земле один всеобщий храм. Храм жизни трудовой, насилью недоступный, Сознательной борьбы, без пыток и крови, Храм чистой совести и правды неподкупной, Храм просвещения, свободы и любви».

Какие пророческие слова! Сколько веры в светлое будущее человечества! Клянусь вот этой шляпой, я тоже когда–нибудь начну писать стихи.

Степан в ответ весело хмыкнул.

— Ты чего? — скосил на него смеющиеся глаза «будущий поэт».

— Человек без шляпы — в шляпе.

Сергей понимающе рассмеялся:

— Вон ты о чем... Это я бросил вызов обществу. А полицмейстер вызвал меня. «Почему, — говорит, — нарушаете порядок в городе?» Представляешь? Словно я женщина-мусульманка, снявшая в присутствии мужчин паранджу. Это в двадцатом–то веке. Чепуха какая–то. Но делать нечего, пришлось снова надеть головной убор, чтоб не смущать покой здешних обывателей. Советую и тебе не выделяться. Нам это сейчас ни к чему. Не правда ли, какая прелесть! — воскликнул вдруг Сергей, меняя разговор и протягивая вверх руку.

Степан тоже задрал голову: в потемневшем с восточной стороны небе призывно мерцала звездочка.

— И почему я не поэт? — пожалел Сергей. — Ведь это какое счастье, — написать такие строчки: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит». Ты любишь звезды, Степан?

Степан пожал плечами:

— Какой в них толк? Если бы их вместо букв можно было использовать в типографии.

Сергей от души расхохотался:

— До чего же практичный мужик. Вы только поглядите на него на звезды смотрит, а думает о шрифте. Насчет буквы не беспокойся, у меня с нашими наборщиками дружба налажена — выручат. А звезды любить надо. Звезда — это мечта, а без мечты какая же жизнь? Я лично люблю Марс, эту красноватую таинственную планету.

— В таком случае, я люблю Венеру, — заявил Степан, невольно вспоминая мост через Терек и голубую искрящуюся точку в светло-оранжевом рассветающем небе.

— За что же ты ее любишь?

— За то, что она ведет за собою солнце, — Степан помолчал, подбирая нужное сравнение. — Понимаешь, она как наша партия... впереди рабочего класса.

— Да здравствует практицизм! — воскликнул Сергей и, обхватив, друга за плечи, горячо проговорил ему в самое ухо: — Ты знаешь, практичный ты мой человечище, я тоже очень уважаю и люблю Утреннюю звезду.

 

Глава восьмая

Сона сидела у раскрытого окна и время от времени вздыхала. Неделя прошла, как уехал муж во Владикавказ, не случилось ли чего? На дороге, говорят, очень неспокойно. Обозы сопровождают солдаты с пушками — абреков боятся.

— Ау, Соня! — раздался, за окном веселый голосок Ксении. — Ну что ты заперлась в своем скворечнике, носа не показываешь? Посмотри, какой чудесный сегодня день.

Сона выглянула в окошко: под ним вместе с Ксенией стояли те самые жеманные дамы, что с некоторых пор стали ей кланяться при встрече: жена помощника пристава Гликерия Фортунатовна и жена почтмейстера Сусмановича, сухая, как вобла, и злая, как бабки Бабаевой собака. Неподалеку от этих высокопоставленных женщин стоял экипаж, запряженный парой вороных коней.

— Милочка, — обратилась к Сона Гликерия Фортунатовна, — а мы за вами. Собирайтесь скорее, чтобы не заставлять беспокоиться, нашего дорогого Дмитрия Елизаровича. Ведь он сегодня именинник.

— Моего мужа нет дома, — ответила Сона, краснея за свою не совсем чистую русскую речь.

— Какая жалость! — воскликнула мадам Сусманович. — Вашего супруга так уважает Дмитрий Елизарович. Очень жаль, очень жаль... Но отбросьте предрассудки, милая. Вы теперь находитесь не в осетинском хуторе, а в благородном светском обществе. Нельзя отказывать в удовольствии видеть вас господину приставу в такой знаменательный для него день.

— Да, да, — подхватила жена помощника пристава. — Он запретил нам возвращаться без вас. Не ставьте же нас, дорогая, в безвыходное положение. Вы же, надеюсь, любите нас? И потом: это такая честь! Такая честь!

— У меня траур, — нахмурилась Сона, — я не могу...

Мадам Сусманович протестующе царапнула воздух ажурной перчаткой.

— Полно, голубушка. Нельзя же весь век убиваться. Бог дал, бог и взял. Все мы ходим под его властью. Недаром сказано: «Без его воли и волос не упадет с головы». А ну, Ксюша, забегите в келью нашей затворницы, вытащите ее на свет божий, — улыбнулась она своей молодой цветущей подруге и, когда та скрылась в калитке, шепнула с гримасой отвращения на блеклом худом лице жене помощника пристава: — И чего он нашел в этой осетинской девке? Черна, глазаста, говорить не умеет...

— Разве поймешь этих мужчин, — шепнула в ответ Гликерия Фортунатовна. — Я думаю, это простое любопытство. Иногда ведь хочется кисленького...

* * *

Оса сидел в бричке н ждал хозяина. Сегодня ученик машиниста исполнял обязанности заболевшего кучера Тимошки и должен был отвезти Григория Варламовича на именины пристава. Вдруг его словно ветром сдуло с мягкого сидения: в открытые ворота въехал на коне Микал, его прежний приятель, которому он клялся с одноглазым Гапо в вечной дружбе и верности. Оса спрятался за колесо брички, наблюдая сквозь спицы, куда направится земляк. Теперь, когда друг стал кровником, лучше не попадаться ему на глаза.

Но Микал даже не взглянул в его сторону. Соскочил с коня, направился прямо к дому. На нем косматая горская шапка и серая черкеска с длинным кинжалом.

Что ему нужно у хозяина? Острое любопытство побороло страх. Оса перебежал двор, вскочил в сенцы и прижался ухом к двери, ведущей в комнаты.

Разговор шел о Степане. Из отрывков фраз, долетавших через обитую дерматином дверь. Оса понял, что машинист отправился во Владикавказ не за подшипником для локомобиля, а на «тайное собрание врагов престола».

— Мой приятель видел вашего машиниста в Осетинской слободке, а потом на Лысой горе, — говорил Микал, и в голосе его звучало раздражение.

— Ну и что с того? — отвечал ему насмешливо купец. — Я тоже вчера ходил на Осетинскую улицу, а сегодня поеду на Коску именины праздновать. Ну, ладно, ладно, не хмурься. Я и сам чую, что машинист мой с душком. Вот только почему ты с этим разговором ко мне, а не к приставу?

— Хотел сказать хорошему человеку, что пригрел он змею на своей груди. Помните, в прошлом году я тоже не к приставу, а к вам пришел вначале?

За дверью раздался хохот.

— Помню, будь ты неладен! — простонал сквозь смех Неведов, — Разорили вы меня тогда с приставом, чоп вам обоим в дыхало. У-ух, чисто разбойники, креста на вас нет. А вообще–то я люблю шустрых ребят. Давай–ка ради приятной встречи настоечки дерябнем, все равно сегодня пить придется. Вот только мастера терять жалко — золотые руки...

Голоса за дверью стихли. Оса плотнее прижал ухо к прохладному дерматину, надеясь еще что–нибудь услышать, но дверь вдруг так стремительно распахнулась, что он едва успел отскочить в сторону. Из нее так же стремительно вышел Микал. За ним, переваливаясь с боку на бок, как старый гусак, просеменил купец.

— Оська! — крикнул он, подбегая к бричке. — Куда ты подевался, сукин сын?

Оса выскочил из сеней:

— Я здесь, хозяин.

— За каким чертом тебя туда носило?

— За вами, хозяин.

Григорий Варламович очумело взглянул на подростка, плюнул и повалился на кожаную подушку экипажа:

— Давай, балабон, гони к дому начальника полиции.

«Арестуют Степана», — с тоской подумал юный кучер, беря в руки ременные вожжи.

* * *

Именины пристава справляли на Коске, под дикой раскидистой грушей, что росла на лесной поляне у самого Терека.

Пир был в разгаре. Граммофон с воодушевлением гнусавил разухабистую песенку:

«Нас никто не видит, милая, вдвоем»

Подвыпившие чиновники и офицеры тянулись к румяным щекам своих партнерш масляными губами, что–то шептали им на ушко, отчего те стыдливо посмеивались, закрываясь веерами и ладонями. Шум, гам, пьяные выкрики, звон хрусталя.

— За здоровье нашего дорогого именинника Дмитрия Елизаровича — ура! Ура! Ура!

Именинник довольно улыбался. Он с царским величием принимал хвалебные тосты и с отеческой снисходительностью ухаживал за сидящей рядом Сона, которая в ответ на его заботу смущенно кивала закутанной в черную шаль головой: спасибо, мол. Ей было очень и очень неуютно в этой чуждой, непонятной компании. И зачем она разрешила уговорить себя поехать сюда? Как противны ей пьяные рожи, разглядывающие ее, словно диковинную вещь. И даже хохотунья Ксения ей сейчас неприятна за то, что так открыто, не стесняясь своего маленького, невзрачного мужа, кокетничает с городским головой и офицером-доктором.

Что–то кольнуло ее между лопатками. Сона обернулась и увидела за кустом Осу. В руках у него длинный ореховый прут. «Иди сюда», — поманил он пальцем. В это время кто–то предложил поднять бокалы за государя-императора, и Сона, воспользовавшись всплеском верноподданических чувств, незаметно выскользнула из круга пирующих.

— Ты что? — спросила по-осетински.

— Плохие новости, — шепнул Оса также на родном языке и рассказал Сона о том, что услышал за купеческой дверью.

— Ох-хай! — всплеснула руками Сона. — Надо скорей идти домой, может быть, он уже приехал.

Она тихонько зашла за другой куст, потом за третий. Слева шумит Терек, грызя макушки упавших в него деревьев. По его берегу вьется тропинка. Надо держаться ее: рано или поздно она выведет на дорогу, по которой ездят к мельницам. Ох, дура! Как могла согласиться ехать в лес с чужими людьми? Что скажет Степан, когда вернется домой? А может быть, его уже посадили в тюрьму? «Лагты дзуар! — взмолилась Сона мысленно. — Покажи, пожалуйста, дорогу домой».

Справа хрустнула ветка. Сона вздрогнула: что, если это дикий зверь?

— Не бойтесь, красавица, — раздался голос пристава, и из–за корневища поваленного дуба показался он сам с пьяной улыбкой на бледном лице. — Я не волк и не собираюсь съесть мою Красную Шапочку. Мы, наверно, идем к нашей бабушке?

— Я иду домой, — ответила Сона, опуская голову и закрывая лицо концом шали.

— Вас кто–нибудь обидел? — посерьезнел пристав, подходя к женщине и беря ее за плечо.

— Нет, — Сона сделала попытку высвободить плечо, — я хочу домой.

— Но вы ведь могли сказать мне о своем желании, и я бы распорядился отвезти вас на фаэтоне. Зачем же уходить тайком? Вы можете заблудиться в лесу или упасть в речку, — пристав взялся за другое плечо. — Где мы тогда будем искать наш степной цветок?

— Пустите меня, — сверкнула из–под платка глазами Сона. Но разогретый вином начальственный именинник оставил ее просьбу без внимания. Он еще крепче сдавил пальцами нежные плечи, приблизил к лицу Сона свое выхоленное лицо:

— Ты будешь первая дама во всем Моздоке. Я заставлю всех целовать край твоего платья. Я так люблю тебя, очаровательная женщина, — зашептал пристав.

— Пусти меня, грязный ишак! — вскрикнула Сона, что есть силы толкнув в грудь любвеобильного пристава, и побежала в лесную чащу. Пристав молча бросился за нею. Но не сделал и десятка шагов: кто–то лохматый и быстрый подскочил к нему сбоку и опустил на разгоряченную, вином голову тяжелую дубину. Пристав взмахнул руками и ткнулся лицом в разрытую дикими свиньями землю.

* * *

Степан спешил домой. Целую неделю пробыл в разлуке с женой. Бедная Сона! Все глаза, наверное, проглядела, его ожидаючи. Славная! «Анатомию» изучает, а сама букварь только что одолела. Темболат говорит, что у нее большие способности к учебе. Обещал после соответствующей подготовки устроить ее в Ростове на курсы сестер милосердия. То–то будет удивлен его друг, когда он расскажет ему о встрече с Сергеем. Этот Миронов — мужик с головой. Тогда дома у Сергея они долго говорили о грядущей революции. Сергей спрашивал о настроении казачества, интересовался его личной жизнью, подпольной работой.

— Смотрите только, чтобы ваша типография не провалилась, — предупредил на прощанье, — а то у меня однажды такое случилось.

— Кто–нибудь выдал?

— Да нет, провалилась в прямом смысле этого слова: рухнул пол в квартире прямо в подвал.

— У нас не провалится, — рассмеялся Степан. — В Успенском соборе пол крепкий.

— Значит, вам сам господь-бог помогает, — улыбнулся Миронов, провожая гостя за порог своей квартиры.

Из–за поворота показалась «родная хата». Вытянулась в зарослях бурьяна, прогнувшись тяжелой крышей словно животное с перебитым позвоночником.

Из калитки выскочил младший Завалихин, босой, в рваных штанах и с неизменным казачьим башлыком за голыми плечами. Степан пошарил в карманах, вытащил похожую на свечку конфету.

— На, джигит, гостинец, — протянул мальчугану. — А где тетя Соня?

Сенька благодарно шмыгнул носом.

— Ее нет дома, — сообщил он, нетерпеливо разворачивая дешевое лакомство.

— А где же она?

— Давече к ней богатые тетки приехали, те самые, что у вас были надысь, и увезли с собой на хваэтоне. Одна вот такая! — мальчик скривил губы, сморщил нос, вытаращил глаза и пропищал тонким голосом: «Нельзя, милочка, отказать господину приставу, он так хочет вас видеть на своем торжестве».

Степан досадливо потер ладонью подбородок и прошел в калитку. Старший Завалихин в тени сарая стругал рубанком доску. Увидев квартиранта, положил рубанок на верстак, обтер руки фартуком.

— Ну, брат, и загулял ты на стороне. Что значит на свободу вырвамшись. Я, бывалоча, когда помоложе был...

— С кем уехала Сона? — перебил хозяина Степан, пожимая его широкую ладонь.

— Да с этими... мадамами из господ. Сусмановича жинка одна, а другая — Драчиха, нашего околоточного баба, красивая, стерва... Да ты не переживай, вернется к вечеру. Дело молодое. И так цельную неделю со двора ни ногой. Ну как там в Капкае?

— Хорошо, горы кругом, — угрюмо ответил Степан и пошел к порогу.

— Слышь ты! — крикнул ему вслед Завалихин. — Тут еще какой–то джигит приходил давеча, тебя спрашивал и жинку твою.

— Какой еще джигит? — обернулся Степан.

— А шут его знает, — пожал плечами хозяин. — Молодой такой осетин в лохматой шапке и во-от с таким кинжалищем, — отмерил он руками в воздухе.

«Кто бы это мог быть?» — подумал Степан, проходя в свою комнату. На душе было досадно и тревожно; «Веселья ей захотелось», — упрекнул мысленно жену и тут же рассердился на самого себя: сам же просил, чтобы не избегала встреч с женами городских заправил. Эх, трудно совмещать любовь с политикой!

Он покурил, помял в руках брошенное на спинку кровати национальное праздничное платье и вышел на улицу. Солнце уже находилось по правую сторону рощи. Скоро вечер, а Сона все нет. Делать нечего, надо идти искать свою благоверную.

* * *

Пристав сидел у себя дома в кресле с мокрым полотенцем на голове и, по всей видимости, не был сколько–нибудь рад визиту молодого машиниста.

— А... Это вы, Степан э... Егорович, — поморщился он, что по его мнению, должно означать покровительственную улыбку. — Vae soti , как говорили древние римляне. А мы тут без вас славно повеселились. Даже, как видите, перехватил лишку, трещит окаянная...

Пристав вспомнил, как она трещала там, в лесу когда он очнулся под дубом и вместе с появлением на макушке огромной шишки заметил отсутствие в кобуре револьвера и золотых часов в боковом кармане. Он поднял тревогу. Мужчины бросились в лес, чтобы схватить нахального грабителя, но того и след простыл. Встреченный на берегу мельник рассказал, что видел, как переправлялся, стоя в каюке, на ту сторону Терека какой–то горец.

— Андреевич, — произнес вместо приветствия непрошеный гость.

— Что — «Андреевич»? — не понял пристав.

— Отчество мое Андреевич, — повторил Степан — Я пришел узнать, где моя жена?

Пристав удивился:

— Разве ее нет дома?

— Нет, ваше благородие.

— Странно. Неужели она заблудилась? — пристав схватил лежащий на столе колокольчик, нетерпеливо потряс им. В комнату вбежала прислуга:

— Что изволите-с?

— Сейчас же позови ко мне Драка и моего помощника!

Горничная, подхватив юбки, выскочила за дверь. А у Степана так и омертвело все внутри.

— Что случилось? — шагнул он к приставу. Еще не зная, за что именно, но он был готов задушить этого человека.

— Да вы не волнуйтесь, — поднялся с кресла пристав, отшвырнув в сторону полотенце, — Сона наскучил наш пикник и она тайком покинула общество. Я думал, она уже дома...

— Где это было? — еле сдерживая себя от гнева, спросил Степан.

—Да вы не волнуйтесь, — вторично попросил своего напористого гостя хозяин кабинета. — Совсем недалеко, на острове Коска. Я сейчас подниму на ноги всю полицию. Хотя, мне думается, что она просто засиделась у подруги. Знаете, женщины...

— У нее нет подруг, — бросил сквозь зубы Степан и направился к выходу.

— Куда же вы, Степан... Авдеевич? — Сейчас поедем вместе искать наш степной цветок. Не торопитесь, мой друг, Festina lente, как говорили древние римляне.

— А что это означает? — обернулся Степан.

— «Спеши медленно», — перевел знаток латыни, презрительно кривя тонкие губы.

— А я думаю, что сейчас больше подходит Periculum in mora, — зло усмехнулся малообразованный машинист.

— Что вы сказали? — удивился пристав.

— «Опасность в промедлении», ваше благородие. Так говорили древние римляне, — ответил Степан и хлопнул дверью.

«Каков мерзавец! — подумал пристав и нервно заходил по комнате. — Прикидывается простачком, а сам латынь знает и на тайные собрания ездит».

В дверях между портьерами показался острый нос прапорщика Драка.

— Господин капитан, по вашему приказанию...

Пристав нетерпеливо махнул рукой,

— Вы видели, кто сейчас вышел отсюда? — спросил он.

— Так точно. Это машинист Неведова господин Орлов.

— Это мошенник, а не машинист, большевистский агент.

Драк похлопал круглыми глазами.

— Прикажете арестовать, господин капитан? — выгнул он дугою узкую грудь.

Пристав поморщился, взялся за голову.

— Боже! Как мало у вас фантазии, Драк. Вы хоть знаете, что это такое? — вынул он из стола листок бумаги и протянул околоточному.

— Так точно, знаю, это прокламация.

— А кто ее отпечатал, вы знаете?

— Никак нет.

— «Никак нет, — передразнил начальник полиции своего подчиненного. — За что вам только жалованье платят? Вначале нужно найти вместо, где эти штучки делают, а потом уж арестовывать, понятно? Удвойте наблюдение за машинистом и учителем. Кстати, зачем приезжал к последнему казак из Стодеревской?

— Яйца привозил, господин капитан.

— Какие яйца?

— Куриные. За лекарство какое–то привез господину Орлову.

* * *

Третий день идут поиски пропавшей Сона — и никаких следов, словно в воду канула. Где ее еще искать? Как жить без нее? Степан совсем пал духом. Почернел лицом, сгорбился, словно придавленный непосильной ношей.

— Не надо так убиваться, лаппу, будь мужчиной, — успокаивал зятя Данел, прискакавший из хутора вместе с Чора сразу же по получении известия. У него самого провалились глаза от усталости и горя. — Оса говорит, что в лесу на начальника полиции напал абрек. Мельник тоже говорит, видел горца в лодке. Клянусь солнцем, это Микал, хестановский щенок, увидеть бы старой Срафин его с кинжалом в груди. Я завтра поеду в горы и зарежу его, как паршивого барана, не будь я Данелом Андиевым.

Степан покивал головой, с тоской взглянул на тестя.

— Клянусь стрелой Уацилла, ты, Данел, говоришь совсем как маленький ребенок, — проворчал Чора. — Разве можно тебе идти в горы? Все равно что к тигру в логово. Старый Чора пойдет искать Сона.

— Воллахи! — вывернул глаза на своего родича Данел. — Мой брат, наверно, думает, что он сильнее тигра или заговорен от пули. Ведь Микал не только мой, но и твой кровник. И ты можешь так же не вернуться оттуда живым.

— Я даже из Страны мертвых вернулся, — выпятил грудь Чора. — Ты только дай мне, ма хур, вот эту книжку, — обратился он к Степану, беря со стола учебник по анатомии.

* * *

Ольга вышла из сакли. Положив на плечо кумган, направилась к роднику, что пробивался тонкой струйкой из горы сразу же за аулом. Возле него сегодня оживленнее, чем когда–либо. Казалось, у всех женщин кончилась разом вода в саклях и они пришли сюда одновременно, чтобы пополнить ее запасы. Они сгрудились вокруг какого–то оборванного дервиша и, позабыв про свои кувшины и домашние дела, внимательно его слушают. У дервиша на голове грязная чалма, а в руках у него раскрытая книга.

— Святой коран так говорит: «Два светила стоят рядом с молодым звездом. Один стоит с одна сторона, другой — с другая сторона. Один — сонца, другой — месяц, — частил искаженными русскими словами дервиш, перемежая их не менее искаженными чеченскими, и его голос показался Ольге знакомым. Она подошла поближе. Окружавшие старика чеченки встретили ее презрительными гримасами: гяурка рыжая!

— Погадай мне, — сказала Ольга оборванцу-оракулу, нисколько не смущаясь косыми взглядами закутанных в платки недоброжелательниц. В это время на дороге показался всадник, и они, похватав свои кувшины, бросились врассыпную, словно горлинки при появлении ястреба.

Старик поднял глаза на говорящую по-русски женщину, и крайнее удивление отразилось на его круглом с редкой курчавой бороденкой лице. В следующее мгновенье он поспешно нахлобучил на лоб грязную чалму и зашевелил губами, делая вид, что читает книгу. Но Ольга уже вспомнила, где она слышала этот веселый голос и видела эти узкие, как у калмыка, глаза.

— Да бон хорз, Чора, — усмехнулась она, присаживаясь Перед стариком на корточки. — Как ты оказался здесь? И почему в чалме? Разве ты мусульманин?

Старик еще ниже склонился над книгой. Скосив глаза на подъезжающего джигита, проговорил вполголоса:

— Я не знаю тебя, женщина. Я бедный странник, добывающий свой хлеб гаданием и милостыней. Давай погадаю, если хочешь.

— Врешь, кунак, — засмеялась женщина, стараясь заглянуть в лицо собеседнику. — Разве не ты гадал Сюрке Левшиновой на моздокском базаре и разве не ты угощал меня пивом на Джикаевом хуторе?

— Ради бога, ради твоих покойников! — разоблаченный Чора умоляюще поднял руки. — Замолчи, пожалуйста. Вон едет сюда мой кровник. Если он узнает меня, я пропал.

Ольга оглянулась: к роднику приближался на коне Микал.

— Эй, наша женщина! — крикнул он, соскочив с коня и отпуская повод, чтобы конь мог напиться. — Ты очень долго ходишь за водой, а у меня еще не положены в хурджин лепешки. Оставь этого старого бродягу, он уже не годится в любовники.

— Я сейчас приду, — ответила Ольга равнодушным голосом. — Вот только кончит гадать мне этот почтенный человек. Подожди меня здесь, — шепнула она «гадателю» и, распрямившись, направилась к роднику.

— Ангелы святые да оберегут тебя от несчастий, красавица, — пробормотал ей вслед Чора и, поспешно вытащив из мешка молитвенный коврик, воздел к солнцу сложенные ковшиком ладони. — Бисмилля, аррахман, аррахим, — завел он гнусавым речитативом мусульманскую молитву.

* * *

Сона сидела на медвежьей шкуре и непросыхающими от слез глазами смотрела на горящие в очаге сучья. Жестоко посмеялся над нею святой Уастырджи, приведя ее из лесу не в дом на Фортштадтской улице, а в чеченскую саклю. Проклятый Микал! Схватил ее тогда в терских зарослях, бросил в каюк — не успела и ойкнуть, как очутилась на другом берегу Терека. А вот он и сам. Вошел в саклю, расставил ноги, небрежно кивнул хозяйке сакли: мол, выйди пока. Старая чеченка послушно поднялась с полу, пошла к выходу. Она привыкла подчиняться. С самого детства.

— Послушай, Сона, не будь глупой, — заговорил Микал как можно мягче. — Не надо упрямиться, все равно ты будешь моей, клянусь бородавкой всемогущего аллаха.

— Не смейся над чужой верой, Микал, бог не простит тебе, — взглянула сквозь слезы на своего похитителя несчастная женщина. — Лучше отпусти меня домой.

— Ха! Домой. Теперь твой дом здесь, а ты — моя жена.

— Побойся бога, Микал, у меня есть муж.

— Твоего мужа давно уже сожрали в лесу шакалы. Теперь я твой муж. Не упрямься, Сона. Я буду тебя очень любить. У меня много золота, денег. А какие наряды ты получишь, когда наконец образумишься. Таких браслетов, колец, бус из жемчуга не видела во сне даже жена наместника царя на Кавказе. Ну что тебе мог дать твой нищий сапожник? Пару самодельных чувяков. А я дам все, что только пожелаешь. Я наряжу тебя княжной. Ведь, недаром говорят, что дедушка твоего деда был беком. Ну, будь же умницей.

С этими словами молодой абрек опустился на медвежью шкуру, обхватил плечи княжеской праправнучки горячими ладонями. Сона брезгливо передернула плечами, вскочила на ноги:

— Не прикасайся ко мне, прошу тебя.

Микал тоже встал, скрипнул зубами:

— Воллахи! Правду говорят: «Если сердце не смотрит, то и глаза не видят». Ты посмотри хорошо на меня. Разве у меня кривой глаз или на спине торчит безобразный горб? Я молод, красив. Любая девушка с радостью назвала бы меня своим мужем.

— У меня есть муж, — упрямо возразила Сона, пятясь от надвигающегося Микала.

— Нет! Нет! Нет у тебя мужа! — заорал тот, больше уже не сдерживаясь, и снова схватил женщину за плечи. — Я убил его, слышишь? Убил, как бешеного пса, как ядовитую гадину! Теперь ты моя жена. Моя, понимаешь? — и он с силой бросил ее на нары.

— Пусти! Ради твоих мертвых, ради твоей любви! — вскричала Сона, извиваясь зажатым в кулаке вьюном.

— Я долго ждал твоей любви, клянусь богом, — прохрипел Микал, заламывая своей жертве руки за спину и ловя жадным ртом ускользающие в сторону губы. — Больше ждать не хочу.

Сзади послышался шорох. «Старая карга! Неужели приперлась?» — подумал Микал и скосил глаза в сторону двери. О, проклятье! В саклю входила не чеченка, в саклю входила бледная от ярости и презрения Ольга. И как она только узнала?

— Ступай вон, — процедила она сквозь зубы.

Микал вскочил с нар, поправил сползший на бок кинжал.

— Ну что ты, Ольга, — сконфузился он, по-ребячьи переминаясь с ноги на ногу.

— Блудливый пес! Давно ли сулил мне золотые горы? Теперь другой сулишь? Как чечен, две жены иметь хочешь? Думаешь, спрятал в другом ауле, так я не найду?

— Эй, женщина! — вспыхнул гневом оскорбленный мужчина, — Клянусь, попом, который...

— Зря он не утопил тебя, как кутенка, — перебила его Ольга, — одной бы сволочью на свете было меньше.

— Я убью тебя!

— Попробуй, — Ольга вынула из–под шали руку с зажатым в нем револьвером и направила в лоб своему непостоянному любовнику. — Ступай вон. Там тебя твой одноглазый Гапо ждет, с Зелимханом надо куда–то ехать.

Микал, бормоча проклятия, словно ошпаренный, выскочил из сакли.

— Так вот ты какая, разлучница моя, — подошла к тяжело дышащей осетинке смелая казачка. — И чего он нашел в тебе?

Сона с невольной благодарностью и тревогой смотрела на свою избавительницу.

— Микал давно уже не дает мне покоя, — пожаловалась она, переходя на русский язык и краснея от стыда перед свидетельницей своего бесчестья.

— Да я не про него, — досадливо дернула бровью Ольга. — Степан, спрашиваю, чего нашел в тебе?

— Ты знаешь моего мужа? — удивилась Сона.

Ольга зло усмехнулась. Играя револьвером, продолжала пристально всматриваться в лицо соперницы.

— Убить бы тебя, змею подколодную, — прошептала она, словно размышляя вслух, — да только радости мало мне с этого. Погорюет да и позабудет, на другой женится, только и всего. А я хочу, чтоб он мучился, как мучаюсь я. И чтоб ты мучилась. И чтоб не было вам обоим счастья, как нету его у меня.

Сона с нарастающим изумлением и трепетом смотрела на вооруженную женщину, на ее искаженное ненавистью синеглазое лицо.

— Знаешь что, — продолжала между тем красивая незнакомка, — я отпущу тебя. И пусть твой муж иссохнет от ревности, глядя на тебя. Тебе повезло сегодня: не войди я сюда, ты была бы уже обесчещена. А кто поверит, что этого не случилось с тобой? Клянусь богом, я бы не стала мешать другому, но Микал — мой муж, и я не хочу, не хочу, чтобы ты дважды обворовала меня. Хоть и не люблю его, а все равно не хочу, слышишь? Сейчас Зелимхан собирается в дорогу. С ним уедет и Микал. Никто не помешает тебе уйти отсюда. Тебя проводит мой верный Бейбулат. Он придет за тобой вечером. Прощай. Да не забудь поставить в Успенском соборе свечку и помолиться за грешницу рабу божию Ольгу Брехову, казацкую дочь. Еще дядьке своему Чора спасибо скажи, ему пообещала отпустить тебя.

— Ты — Ольга? — вытаращила глаза Сона, делая шаг к казачке, о которой ей когда–то рассказывала подружка Дзерасса, терзая ревностью влюбленное сердце. Но та повернулась к ней спиной и, спрятав под шалью оружие, вышла из сакли.

* * *

Утомленный многодневными поисками пропавшей жены Степан спал у себя в комнатушке, когда его разбудил хозяин дома.

— Да проснись же, — гудел он ему в ухо, тормоша за плечо. — Там к тебе какой–то джигит приехал.

Степан уселся на кровати, плохо соображая спросонья, уставился в серое оконное пятно.

— Какой джигит? — спросил хрипло.

— А бог его знает. Обличьем на чечена смахивает. Сказал, очень важное дело.

Степан натянул сапоги, ссутулясь, побрел на улицу. Там, возле калитки, гарцевал на коне всадник.

— Зыдырастуй, — осклабился ранний гость. — Немножко разговор иест. Иди сюда близко.

Степан подошел, вглядываясь при неясном свете нарождающегося дня в смуглое лицо горца: может быть, связной от Неворуева?

— У тебя марушка пропал? — прищурился гость. — Я знаю, где он иест.

У Степана перехватило дыхание. Крупный озноб прошелся по его плечам: значит, жива его Сона, не утонула.

— Где?! — подался вперед.

— Здес, совсем близко, — снова улыбнулся чернобородый вестник радости. — Давай сто рублей.

Степан обалдело хлопал веками, с трудом вникая в суть сказанного.

— Сто рублей... — повторил он и побежал к калитке.

Горец на всякий случай привстал на стременах, готовый в любой момент дать тягу из этого страшного, наполненного казаками и солдатами города. «От радости с ума сошел», — решил он, не ослабляя поводьев.

Не прошло и минуты, как Степан снова выскочил на улицу.

— Вот держи, кунак, — протянул денежный комок всаднику. — Больше нету...

Всадник пересчитал деньги, скорбно вздохнул:

— За такой красивый марушка тридцать три рубля? Я его лучше себе возьму, у мина жена нету.

— Послушай, друг! — взмолился несчастный супруг, — Остальные я тебе после отдам, честное слово.

— Чесный слова, хе! — усмехнулся джигит. — Урус нету чесный слова. Полковник Вербицкий Зелимхана один на один драться звал, чесный слова говорил, а сам солдат прислал, ево стрелят хотел, — он немного помолчал, потом добавил на русский лад: — Э, где наша не пропадал. Аллах с тобой. Бейбулат никогда не был жадный человек. Иди на мост, забери свой марушка.

С этими словами всадник, дав коню шенкеля, поднял его на дыбы и с места пустил в карьер — только пыль заклубилась из–под быстрых копыт.

* * *

До чего же длинна Осетинская улица: идешь-идешь, а ей все нет конца. Степан прибавил шагу. Он бы припустил бегом, но мешают выгоняющие со дворов скотину горожанки. Наконец, улица уперлась в заросший кустами берег Малого Терека. Теперь некого стесняться. Степан, взмокший от быстрой ходьбы и волнения, выскочил на тропинку и дал по-настоящему волю ногам. Он бежал, не замечая, как хлещут его по лицу ветки тальника. «Господи, только бы не обманул!» — взмолился неверующий, выбегая на дамбу, круто уходящую от начала Алексеевского проспекта влево к терскому мосту.

— Ослабь подпругу, а то надорвешься! — крикнул ему в спину стоящий с лошадью у ворот постоялого двора какой–то озорной дед. Его поддержал лаем черный кобель с обрывком цепи на взъерошенной шее. Он погнался за бегущим человеком и едва не цапнул его зубами за сапог.

Справа шумел Терек. Он тоже бежал к мосту. «Давай, кто быстрее», — казалось, подмигивал он Степану водоворотом-глазом.

Степан вбежал на мост — никого. Неужели обманул лукавый чеченец? Прошелся по избитому колесами деревянному настилу, посмотрел из–под руки — никого. Только ворчит внизу, протискиваясь между сваями, богатырская река. Обманул чертов абрек! Сердце сжалось от тоски и обиды. Облокотился на перила, устремил взгляд на разгорающуюся за лесом зарю, задумался. Так простоял неподвижно полчаса, а может быть, больше.

— Наш мужчина!

Родной, самый нежный в мире голос! Степан обернулся, раскрыл объятия, прижал к груди любимое существо.

— Я люблю маму, — простонала Сона, и крупные слезы катились по ее впалым щекам.

— Живая! Ласточка моя, — Степан целовал мокрое от слез лицо жены и не стеснялся собственных слез.

— Я люблю тебя, наш мужчина!

Рядом протарахтела крестьянская телега.

— Эге ж, чертова худоба! — раздался с нее стариковский насмешливый голос. — До чего же любопытна тварюга. Хиба ж ты щасливых людей не бачила? Вот вмила б ты бигать, як бигае цей хлопец, и ты б догнала свое щастя. Но! Щоб тоби вытягнуться!

Свежий ветерок пронесся над Тереком и запутался в древесной листве. Из нее, словно разбуженная ветром птица, выпорхнула звездочка. Переливаясь голубым, искрящимся светом, она поднималась все выше и выше в оранжево-зеленое небо, возвещая всему миру о том, что скоро взойдет над землею солнце.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ