Терская коловерть. Книга третья.

Баранов Анатолий Никитич

Часть вторая

 

 

Глава первая

В кабинете начальника ОГПУ сидели четверо: сам начальник Степан Журко, командир отряда ЧОН Афанасий Трембач, младший следователь ОГПУ Подлегаев, тоже Афанасий и начальник милиции Марк Кувалин. Последний был одет в отличие от чекистов в синюю гвардейскую черкеску с кинжалом на поясе, на голове у него красовалась казачья шапка с голубым верхом. Все четверо густо дымили папиросами и вели разговор на злобу дня.

— Не понимаю, — говорил начальник милиции, постукивая по крышке стола спичечным коробком, — почему мы до сих пор не взяли Ухлая? Ведь то, что он был организатором и руководителем ночного нападения на вагон с оружием, ясно как белый день. Чего еще ждем? Пока он устроит гоп–стоп на какого–нибудь инкассатора или совершит налет на государственный банк? Вот попомните мое слово, накуролесит он нам еще чего–либо и смоется к чертям собачьим.

— Потому и не берем, Марк Тимофеич, что он руководитель этого нападения, — ответил ему начальник ОГПУ и многозначительно поднял кверху палец. — Но вот насчет организатора… тут нужно подумать. Спрашивается, зачем ему понадобилось оружие?

— Ну, это детский вопрос, Степан Андреич, — усмехнулся Кувалин. — Кому же оно и нужно как не бандиту и вору.

— Но не в таком же количестве, — возразил Степан. — К тому же Семен Завалихин, или как его зовут в блатном мире, Ухлай, не занимается вооруженными грабежами. Мне кажется, тут ниточка тянется дальше, чем в могильный склеп князей Чхеидзе и воровскую хазу.

— К банде Котова? — догадался Трембач. Он высок ростом и плотен телом. На лбу у него шрам от полученных в восемнадцатом году побоев во время бичераховского плена.

— И даже еще дальше — к контрреволюционному заговору. Кстати, где сейчас находится Котов? — начальник ОГПУ перевел взгляд с начальника милиции на командира отряда ЧОН в обратно. Те пожали плечами.

— Черт его знает, — первым заговорил Трембач. — Мотается, сволочь, по бурунам: сегодня — в Бажиганских песках, а завтра, слышишь, — он уже на холодовских хуторах отсиживается. Я давно уже предлагаю взять этого Холода за жабры, он гадом был, гадом и остался.

— Нельзя, — нахмурился Степан. — Тавричане объединились в союз «Красный овцевод», их сейчас голой рукой не возьмешь. Тем более, что фактов враждебной деятельности с их стороны у нас нет. Хорошо бы заслать в буруны нашего человека. У тебя, Марк Тимофеич, не найдется подходящей кандидатуры?

Начальник милиции пожал плечами:

— Тут нужен человек отчаянный и находчивый, а у меня кадры — дай–то бог, чтоб хоть порядок в городе поддерживали.

— Я думал привлечь к этому делу Кокошвили, — продолжал раздумывать вслух начальник ОГПУ, — он по части конспирации собаку съел, да вот беда, его в банде кое–кто знает в лицо.

— А вы меня пошлите, Степан Андреич.

Степан взглянул на Подлегаева, дотоле сидевшего за столом молча.

— Тебя? — словно уточняя, спросил он. — впрочем, о тебе я тоже думал — не получится.

— Почему?

— А потому. В банде находится сейчас Ефим Дорожкин, а он тебя, к сожалению, знает.

— Какое там — знает. Он и видел–то меня всего лишь один раз на джикаевском хуторе, когда я у Данела раненый лежал. Это ж когда было! У меня с тех пор вон какие усы выросли, — рассмеялся Подлегаев.

— Вот я и говорю, как бы вместе с усами не оставить там и голову. Не к теще ведь на блины. — Степан немного подумал. — Если не подыщем кого другого, придется, пожалуй, послать тебя. Физия, правда, не бандитская, но и то сказать, бандитами не родятся. Только каким макаром это осуществить? — он встал из–за стола, подошел к окну, из которого когда–то жандармский ротмистр разглядывал в бинокль купающихся в Тереке женщин: на берегу никого нет, только бродит в кустарнике одинокая корова. — Может быть, выдать тебе документы на бывшего юнкера, пробирающегося к «своим», чтобы мстить Советской власти за расстрелянного отца и отобранное имение? Хотя нет, обличье не аристократическое да и произношение не того… Ну давайте, братцы, думайте. Уже целых два месяца нянькаемся с этой сволочью Котовым и никак не можем с ним покончить. Слышали, в Екатериноградской еще какой–то Федюкин объявился?

Присутствующие качнули головами: слышали.

В дверь постучали.

— Да! — крикнул хозяин кабинета, возвращаясь от окна, к столу и гася в пепельнице папиросу.

— Тут к вам пришли, товарищ начальник, — заглянул в приотворенную дверь дежурный чекист.

— Кто пришел?

— Парнишка какой–то. Говорит, надо сказать что–то вам лично.

— Давай его сюда.

Это был Трофим. Он вошел в кабинет без робости, хоть и не очень свободно, поздоровался с присутствующими, скользнул взглядом мимо Подлегаева — не забыл нанесенной при допросе обиды.

— Здорово, казак, — ответил на приветствие хозяин кабинета. — С чем хорошим? Хотя к нам, сказать по правде, с хорошим редко приходят.

— Мне бы… — Трофим запнулся, вновь окинув взглядом сидящих за столом незнакомых, кроме Подлегаева, людей, — по секретному делу: чтоб без посторонних.

Степан улыбнулся, подвинул гостю стул.

— Говори, здесь посторонних нет — все свои в доску.

Трофим садиться не стал.

— Не надо, — отмахнулся он от стула, — мне сидеть некогда, я на минутку из мастерской отпросился. Просто я вспомнил, вот и пришел.

— Что вспомнил?

— Да про того самого мужика, что господа поминал. Ну тогда, ночью… на станции, возле водонапорной башни.

— Который сказал: «Вот уж возрадуется господь такой прибавке»?

— Ага, он самый, — встрепенулся Трофим.

— Кто же это такой?

— Наш детдомовский возчик дядя Федя.

Присутствующие переглянулись. Начальник милиции вновь застучал коробком по столу, а начальник ОГПУ полез в карман за внеочередной папиросой.

— А ты не ошибся? — спросил он, беря у Кувалина коробок и нервно зачиркав по нему ломающимися спичками.

— Нет. Я долго не мог вспомнить, где я слышал его голос, а вот сегодня вспомнил.

— Каким образом?

— Ну, значит, нес я богиню в карету скорой помощи…

— Кого–кого? — изумился Степан, а все остальные невольно заулыбались.

— Да эту… Венеру. Она еще «Утренней звездой» называется — картина такая. Мы ее вместе со стульями и всяким там барахлом забрали из дома Неведова, а дядя Федя увидел ее и сказал: «Истинно говорится в Писании: «И оголит господь тела дочерей Сиона и обнажит господь срамоту их». Я как услыхал этот его «господь», так меня будто изнутри огнем осветило. Ну, и сразу — сюда.

— Молодец, Трофим, сын казачий! — Степан подошел к парню, дружески тряхнул его за плечо. — Только об этом, кроме нас, никому, понял? И чтоб дядя Федя не догадался по твоим глазам, что он у тебя на примете. Договорились? — он протянул ладонь своему внештатному чекисту.

— Договорились, — пожал протянутую ладонь Трофим. — Я могу идти?

— Можешь. Хотя подожди… Как тебе живется в детском доме?

Трофим усмехнулся:

— Житуха известная — в приюте, не дом ить родной.

— А почему домой не идешь?

— Я же сказал, хочу на летчика выучиться. Вот заработаю денег чуть и с Мишкой в Москву поедем.

— С каким Мишкой?

— Картюховым.

— Его родители тоже на хуторе живут?

— Нет, он круглый сирота. Отца в гражданскую войну бичераховцы повесили, а мать — от тифа померла.

— Постой, постой… это что же, Василия Картюхова сын? — догадался Степан.

— Ага, он самый. Помните, он еще на собрании в церковноприходской школе принес вам картуз Димки–Фараона?

— Припоминаю. А где ты с ним встретился?

— На станции, — и Трофим рассказал, как вор залез к нему сонному в карман, и как он узнал в нем своего друга детства.

— Мой клиент, — усмехнулся начальник милиции, и в голосе его слышалась чуть ли не гордость. — Три привода за один только год.

— Очень хорошо! — неизвестно чему обрадовался начальник ОГПУ и заходил туда–сюда по комнате, усиленно дымя папиросой. — Ты вот что… — остановился он перед Трофимом, — скажи своему дружку, чтоб зашел ко мне.

— Когда?

Степан взглянул на карманные часы.

— Да так часа через два примерно.

С тем и проводил парня до самой двери.

* * *

В Стодеревской — событие! Из Москвы прикатил в станицу новенький грузовой автомобиль. Он стоит на площади перед стансоветом, поблескивая на солнце свежей краской и фарами с ацетиленовыми горелками внутри. Вокруг него похаживает шофер в кожаной куртке и кепке с очками над козырьком. Он время от времени сгоняет с подножек автомобиля особенно предприимчивых казачат, норовящих потискать резиновую грушу гудка, или, как его называет хозяин машины, — клаксона. Шофер — тот самый осетин, что привозил в девятнадцатом году на казачий сход тогдашнего председателя Моздокского комитета РКП (б) Тихона Евсеевича. Оказывается, он и грузовик этот гонит своему прежнему начальнику в коммуну для уборки урожая.

Устя подошла к сгрудившейся вокруг машины толпе станичников и дух захватило у нее в груди — в центре толпы стоял Оса, чернобровый, улыбающий, красивый, как и прежде. «Ох!» — только и смогла вымолвить про себя казачка, почувствовав, как подкосились ни с того ни с сего ноги. Перед глазами тотчас возник ночной Терек с лунной дорожкой на быстрой струе и молодой осетин, усаживающийся в каюке рядом с Тихоном Евсеевичем. «Я скоро вернусь, Устя!» — махнул он тогда прощально рукой. «Скоро», — покривила в грустной усмешке губы ошеломленная встречей казачка, подходя на одеревенелых ногах к людскому сборищу.

— Вот это телега! — восхищался кто–то из казаков, хлопая ладонью по деревянному борту механического пришельца. — Сколько же она за раз смогеть увезти на себе?

— Три тонны. Она так и называется — трехтонка, — ответил шофер, и от звука его голоса у Усти еще жарче сделалось в груди.

— Это сколько же пудов, ежли по–нашему?

Шофер на минуту задумался, очевидно, подсчитывая в уме.

— Двести пудов, но может взять и больше.

— Ого! Вот это силища, сколько быков высвобождается враз. Теперь коммунарам в поле травушка не расти: в одночас с заготовкой разделаются.

— Да им, кажись, заготавливать нечего, — раздался в толпе насмешливый голос, и Устя узнала в нем голос своего мужа. — У них, говорят, в поле колос от колосу — не чуть и голосу, самим бы хватило перебиться до следующей новины.

— Не бреши, Петро, — раздался еще чей–то голос, кажется, Михаила Загилова. — Я самолично видел, когда в Ищеры ездил, там такая рожь — стеной стоит, и пашеница тоже добрая, местами уже буреть начинает. Ты скажи нам, мил–человек, — обратился Загилов к шоферу, — кто им прислал энту автомобилю? Купили они ее, что ли?

— Рабочий класс подарил, москвичи. А товарищ Дзержинский поручил мне доставить этот подарок в коммуну.

— Это какой же Дзержинский? — снова послышался голос Петра. — Должно, тот, что, говорят, сидит на какой–то Лубянке в подвале и безвинным людишкам головы топором секеть? Ноги по колена в кровище, кругом чепи валяются и кандалы.

— Такого не знаю, — рассмеялся шофер. — Да и нет такого и никогда не было. А есть очень душевный и справедливый человек — Феликс Эдмундович Дзержинский, председатель ОГПУ и Народный комиссар тяжелой индустрии, отдающий все свои силы революции и строительству новой жизни.

— А ты почем знаешь?

— Я учусь в институте практикантов по подготовке командных хозяйственных и инженерно–технических кадров, созданном но инициативе товарища Дзержинского, и иногда встречаюсь с ним.

— А как же ты приехал сюда, если сам сказал, учишься в этом самом… институте?

— Опять же по распоряжению товарища Дзержинского, — Оса улыбнулся. — На период уборки всем курсантам дается отпуск, чтобы они непосредственно на местах своей будущей деятельности смогли получить соответствующую практику. Вот я и приехал.

«Ишь как гутарит! — подумала Устя со смешанным чувством радости и зависти к любимому человеку, — «непосредственно–соответственно», как уполномоченные из района. Что значит ученый человек». Она вдруг с отчетливой безысходностью поняла, какая непреодолимая пропасть лежит между ними. Надо повернуться и уйти домой, пока он не встретился с нею взглядом, но ноги словно прилипли к нагретой солнцем земле, а взгляд горящих глаз — прикипел к черным глазам красавца–осетина. Подойти бы к нему и попросить взять с собой в кабину автомобиля, мне, дескать, к отцу и сестре в коммуну съездить нужно, но тут же, отогнав эту шальную мысль, Устя круто повернулась и, не оглядываясь, заспешила домой — к распостылому ежовскому подворью…

Там ее уже ждали.

— Где тебя нечистый дух носит? — встретила ее ворчанием свекровь. — Поросенок извизжался некормленный и кукуруза доси не порушена.

А выглянувший в окошко свекор молча сплюнул и захлопнул створку.

Устя, ни слова не говоря, принялась за свою повседневную работу. Однако сегодня она почему–то не испытывала к этой работе обычной неприязни и все делала легко, споро, с каким–то непонятным для самой себя подъемом. Может быть, потому, что мысли ее находились в это время далеко от того места, где трудились ее руки? Помнит ли ОН ее или забыл тотчас же, как переплыл на каюке Терек? И почему так долго не заявлялся? Наверно, женился на какой–нибудь городской, а про нее, Устю, и думать забыл. Собственно, какая разница, если сама она уже давно замужем и у нее на руках двое ребят. А что если он по–прежнему холостой? При этой мысли ее снова бросило в жар, как там, на площади. Какой–то тоненький лучик надежды пронизал на мгновение сумеречь несбывшихся желаний: вдруг он приехал сюда из–за нее? А она даже не подошла к нему, не поздоровалась. Попробуй подойди, когда муж рядом. Ревнивый, нелюбимый, но законный, «богом данный».

— Эй, хозяева! — нарушил ход мыслей размечтавшейся у свиного корыта женщины чей–то задорный голос. — Есть тут кто–либо живой?

Устя оглянулась — в проем калитки заглядывает веселая и нарядная, словно в праздник, Ольга Вырва.

— Чего тебе? — подошла к нежданной гостье с ответной улыбкой.

— Мне ничего, — отвечала Ольга, — а вот приютским детишкам требуется кое–что. На Троицу, помнишь, обещали помочь, вот я и собираю.

— Чего же тебе дать? — Устя наморщила лоб, вытирая передником мокрые руки.

— Все чего не жалко: рубаху там какую Петрову аль свою, обувку старую.

— Я сейчас… — Устя засуетилась, поспешила на свою жилую половину. Спустя некоторое время вынесла охапку разного старья. — Держи. Ты давно из дому?

— Только что.

— Автомобиль стоит доси?

— Нет, уехал.

— Уехал? — испугалась Устя.

А Ольга взглянула на нее с удивлением.

— К вашим подался с Макаром Железниковым. Должно, ночевать там будет. А что?

— Так, ничего… — покраснела Устя и побежала опять к хате. На пороге обернулась: — Ты подожди, я еще чуток пошаборю в чулане.

Ольга пожала плечами: с какого пятерика так вспопашилась бабочка?

— Можа, поедешь со мной в Моздок? Ты вроде сбиралась, — предложила она, принимая на этот раз из рук молодой хозяйки почти новые, пахнущие нафталином казачьи шаровары. — Отвезем вещи в приют, переночуем у моей крестной в Луковской, а взавтри с утра — на базар.

— Не, не могу. Мне в коммуну надо отца с Дорькой проведать, отвезти им кое–чего, мать просила, — отвела Устя глаза в сторону от Ольгиных пытливых глаз.

— Ну гляди, девка, было бы предложено, — сказала Ольга, протягивая руку к калитке, но та сама распахнулась ей навстречу.

— Привет бабьим комиссариям! — поднял ладонь к уху появившийся в ней молодой хозяин дома Петр Ежов. — Чего, спрашую, шастаете по чужим дворам?

— Не шастаем, а собираем носильные вещи для приютских сирот, — вскинула Ольга голову перед ухмыляющимся казаком.

Тут только заметил Петр в ее руках свои шаровары.

— Вон оно что! — вытаращился он и вдруг сорвался на крик: — Милостыню собираете за Христа ради для большевичков моздокских! Обносились, голубчики! А ну дай сюда… — он матерно выругался.

— Нна! — Ольга швырнула шаровары ему в лицо и, круто повернувшись, пошла в калитку к своей запряженной парой гнедых телеге.

— Зарублю–ю, стерва! — взвыл обалдевший от такого неслыханного оскорбления казак и, вырвав из пенька–плахи заржавленный от куриной крови топор, кинулся вслед за казачкой.

— Спробуй, — ощерила та мелкие, как у лисы, зубы, вынимая из–под соломы маленький блестящий револьвер. — Ну чего бельмы выкатил, черт рябой? Не ты мой муж, а то б я о твою харю ножи точила или картошку для дерунов терла. Ха–ха–ха! Вот доложу в чеку, как ты поднял руку на должностное лицо, и закукуешь в Архангельскую губернию как миленький. Хочешь?

Петр промолчал, лишь скрипнул в бессильной ярости зубами. Ольга не торопясь уселась на телегу, взяла в руки вожжи.

— Видать, это ты про себя гутарил давче возле автомобиля про топоры и цепи, — усмехнулась победно в сторону угрюмо стоящего с топором в руке казака и ударила вожжами по крупам лошадей. Петр, побелевший от стыда и сдерживаемой ярости, что–то крикнул ей вслед, но Ольга в грохоте тележных колес не расслышала его слов.

В Моздок она прикатила под вечер. Без особого труда отыскала детский дом, под любопытными взглядами его большеглазых, наголо остриженных обитателей въехала во двор.

— Где тут у вас самый главный? — спросила у бородатого мужика, смазывающего ось на крытом брезентом фургоне.

Мужик молча сходил в помещение, позвал заведующего детским домом. Это был тот самый упитанный, белобрысый, одетый в чесучовую куртку мужчина с синими, как цветочки льна, глазами, что приезжал в станицу на Троицу с Клавдией Дмыховской и Нюрой Розговой.

— Что это вы такое привезли? — сморщил он нос, притрагиваясь пальцем к вороху лежащей на возу одежды.

— Кое–какую одежонку вот для них, — показала Ольга локтем на толкающихся вокруг телеги ребят. — Ну и харчей каких ни наесть.

— Откуда?

— Из Стодеревов.

Заведующий детским домом выпятил нижнюю губу.

— Вы, гражданка, по всей видимости, направлялись в утильсырье.

— А что это за учреждения?

— Лавка, где принимают вышедшие из употребления вещи, разное тряпье.

— Какое же это тряпье? — возмутилась Ольга, беря с воза холщовую, без единой дырки рубаху. — Да Никита Мякишев, что эту одежину пожертвовал, еще бы лет десять ее таскал за милую душу. Скажете тоже — тряпье. Будто у нас в станице собственная ситцевая фабрика. Сами уже кой год хархарами трясем.

— Вот–вот, — усмехнулся синеглазый толстячок, — чувствуется, что мало вас потрясли власти за ваши старые грехи. Я так думаю, — повернулся он словно за подтверждением своих слов к подошедшей воспитательнице в длинном черном платье, — если бы вас тряхнуть как следует, славное терское казачество, можно бы вытрясти и кое–что посвежее для пролетарских детей.

— Мы старались… от чистого сердца, — растерялась представительница славного терского казачества, — кто чем мог…

— Ну, ладно, ладно, — перебил ее заведующий. — Знаем мы ваши «чистые сердца» еще по восемнадцатому году. Из продуктов есть что–нибудь дельное?

— Хлеб есть, пшено, мука…

— Мука, говоришь? Гм… А сало?

— Какое же сейчас сало? — вздохнула Ольга. — Не Рождество ить. Мы и сами забыли уж про эту салу, — она пошарила рукой на дне телеги. — Вот кусок привезла, Фрол Антипенкин уважил малость из последних запасов.

— А масло?

— Привезла чуток и масла, и яичков. А как же. Для детишков не жалко, чем богаты, тем и…

— Да уж богаты, это верно, — снова не дал ей договорить заведующий, сияя своими цветочными глазками. — Нажились на царском жаловании да на батраках иногородних. Ну да не все коту масленица, скоро прижмем вам хвост по–настоящему.

Ольга почувствовала, как в груди у нее растет и подступает к горлу горячий ком протеста.

— Ты чего это грозишься? — вонзила она в синие глаза на белом лице заведующего синие молнии своих глаз. — Какого лешего тебе еще надо? Не нравится — не бери, а хаять чужое добро нечего. — С этими словами она схватила под уздцы своих коней с намерением вывести их вместе с телегой на улицу. Но заведующий ухватился пухлыми руками за тележное дышло.

— Тебе сказать ничего нельзя, да? — заговорил он другим, более дружелюбным тоном. — Правда глаза колет, да? Все такие нервные, один я спокойным должен быть. А мне второй день уже картошку не подвозят… Эй, дядя Федя! — крикнул он чернобородому здоровяку, стоящему у своего фургона и с ухмылкой прислушивающемуся к разговору, — давай быстренько разгрузи это барахло.

Подошел дядя Федя, сгреб в охапку лежащий на возу скарб, понес куда–то.

— Сало я отнесу сам, — сказал заведующий. — А вы, Олимпиада Васильевна, заберите масло с яичками.

«Должно, от сала морда лоснится, как блин на сковородке», — подумала Ольга, искоса глядя на заведующего и подавая воспитательнице сапетку с яйцами. Ей вдруг стало нестерпимо жалко и сала, и масла, и яиц. И зачем только, дура, моталась по всей станице, выпрашивая и то, и другое, и третье? Чтобы накормить этого сытого, нахального борова? Жрут и грозятся. На собрании в стансовете грозился председатель райхлебтройки, в поле при дележе земли — инспектор райземупа, здесь, в детском доме — заведующий. Как же дальше жить будем?

* * *

Петр седлал коня, бормоча ругательства и угрозы в адрес опозорившей его Ольги. Подтягивая подпругу, саданул коню кулаком в брюхо: «Стой, вражина!»

— Ну чего зло срываешь на животной? — подошла к нему жена. — И куда это ты надумал верхи бечь?

— Тебе какое дело? — огрызнулся муж. — Богачка какая нашлась — новые шальвары подсунула босотве большевистской.

— Да какая ж она большевистская? Сироты несчастные, без родителев остамшись.

— Погутарь у меня…

— Куда, спрашиваю, наладился? — не унималась Устя.

— Куда, куда — раскудахталась. На десятую ленту ржи поглядеть. В Ищерах, давче Минька Загилов говорил, кое–где уже косят. Ну–ка, отопри калитку, — проворчал Петр, заметно смягчившись, и одним рассчитанным движением вскочил в седло, слился с ним. Вышедшая на крылечко мать перекрестила сморщенной рукой устремившегося со двора всадника.

Не скоро вернется, подумала Устя, можно за это время сходить к матери. А к матери ли? Зачем обманывать себя? Хочется, ой как хочется повидаться еще раз с чернобровым осетином. «Я только на минутку, — решила Устя и направилась было вслед за мужем в калитку, но взглянув на свой грязный запон и залепленные навозом чирики, вернулась в дом. Раскрыла сундук, достала из него справленные Петром к Велику–дню обновки.

— Гля на нее! — всплеснула сухонькими ручками свекровь, повстречавшись с нею на пороге. — С какого пятерика ты так вырядилась? Аль на ночовки к Горбачихе собралась?

— К мамаке сходить надумала, — ответила сноха как можно любезнее.

— К мамаке ить не к попу в церкву, можно бы и в чириках.

— А я от мамаки к вечерне пойду.

— Ну ежли так, той так, — подобрела старая Ежиха, неоднократно укорявшая сноху редким посещением церковных служб. — Мне, что ли, тоже новую юбку надеть?

— И платок тоже наденьте новый, а то люди на нас пальцами тычут: дескать, склялись совсем эти Ежовы: в сундуках добро моль жрет, а они как побирушки во всем драном по станице ходят, — подсказала свекрови Устя, проходя мимо времянки и заглядывая в темное окошко, как в зеркало: у нее–то самой платок кашемировый, привезенный Петром из туретчины, и в нем, как в цветной рамке, худощавое, большеглазое лицо с тонкими бровями и упрямо вздернутым подбородком. Как–то встретится она сейчас со своим старым знакомцем?

Однако встретилась она в родном курене не с Осипом, а со своей матерью.

— Уехал на Терек. Насажал ребятишков и повез купаться, — ответила она на вопрос дочери, куда подевался ее московский гость. И зачастила, не то жалуясь, не то хвастая: — Кто бы ни приехал из району — всех к Невдашовым. Дом крестьянина им у Невдашовых. К себе небось не повел…

— Да ить в его катухе из–за тесноты приезжего человека и положить негде, — заступилась за Макара Устя. — Сам в чулане спит.

— Ну да, у него катух, а у нас хоромина, царский дворец. Ежли б ветром не подпирало, давно бы уже развалился. А ты чего пришла?

— Да так, тебя проведать. Аль не рада?

Стешка сразу отмякла:

— Я думала, по делу какому. Как там сваты, живы–здоровы?

— А что им сделается. Они–то живы, да вот другим от них житья нет.

И потек бабий разговор, как два ручья, сливающихся в одну речку. Стешкин «ручей» рокотал на низких нотах вызывающе и бодро, Устин — журчал виновато, жалостливо. Мать с дочерью до того увлеклись своими переживаниями, что не заметили, как лежащая на дороге тень от трубы скатилась по склону вниз к самому выгону.

Прервал их затянувшуюся беседу подъехавший к хате автомобиль. Устя выглянула в окошко, охнула и вскочила с лавки — из кабины автомобиля вывалилась знакомая фигура в кожаной тужурке и направилась к калитке. Во дворе зашелся в лае посаженный на цепь Абрек.

— Чего вскочила, аль сроду антонобиля не видела? — удивилась мать, сама, однако, вставая с нар и направляясь к вросшей в землю печи, чтобы достать из нее чугун с борщом и накормить незваного гостя.

А он уже — на пороге, стройный, улыбающийся. Устя — едва успела отвернуться к святому углу с закопченными в нем до неузнаваемости иконами. В груди у нее застучало, как цепом на молотильном току. Но он уже подходил к ней, каждым своим шагом отдаваясь в готовом выпрыгнуть из груди сердце.

— Устя? Устинья Денисовна! — произнес он задрожавшим от волнения голосом. — Клянусь небом, это ты, смелая казачка, спасительница моя!

Он схватил ее за руки, сжал так, что пальцы хрустнули, заговорил горячо, радостно сияя черными глазами. О том, как все эти годы думал о ней, мечтал о встрече, но война забросила его вначале в Крым, потом — на Украину, потом… Он вдруг выпустил тронутые наждаком повседневного крестьянского труда женские ладони, опрометью выскочил из хаты. А стоящая у печи с рогачом в руках Стешка перекрестилась в ложном испуге: «Свят, свят, свят!»

— Чего это он? — обратилась к дочери, лицо у которой полыхало утренней и вечерней зорями одновременно. — Куда его Хока понесла?

Она подбежала к выходящему на улицу окошку.

— В антанобиль полез, — сообщила застывшей посреди хаты соляным столпом дочери, но та лишь теребила молча концы своего полушалка.

Оса возвратился в хату столь же стремительно, как и вышел из нее. В руке у него был вещевой мешок. Ни слова ни говоря, он опустил мешок на нары, рывком развязал заплечные лямки и вынул из него белоснежную шаль с длинной бахромой.

— Это тебе, — набросил шаль Усте на плечи. Та не успела воспротивиться такому щедрому подношению, как в руках у нее оказался отрез какой–то легкой цветистой материи, а к ногам упали изящные черные туфли на высоченных, как у поповской дочери, каблучках.

— Ой, что же это такое? — вскричала обеспамятевшая от свалившихся на нее, словно с неба, даров казачка. — Не надо, не надо… За что? Ради бога…

— Как — за что? За жизнь мою, за спасение, — отвечал, радостно смеясь, Оса. — Или ты считаешь, что жизнь моя не стоит этих тряпок?

— Нет, нет, не надо, — повторяла вконец растерявшаяся Устя, снимая с плеч шаль и кладя ее на нары.

— Бери, коли дают, — вмешалась мать, ничего не понимая в происходящем, но откровенно опасаясь, как бы все эти дорогие вещи не исчезли так же неожиданно, как и появились.

— Правильно, нана, — подхватил Оса. — Как говорят у нас на хуторе: «Ухватил родителя за бороду — держи крепче». А где тот казачонок, что из тюгулевки нас тогда с Тихоном Евсеевичем выпустил? Я ему тоже гостинец привез — ножик складной с четырьмя лезвиями.

— Трофимка? — уточнила Устя и усмехнулась: — Ножик ему теперь вроде ни к чему — он ить уже кинжал носит. Да и нет его в станице. А вы к нам надолго?

— Ага, надолго, на весь период уборочных работ.

— А апосля знов в свою Москву?

— Конечно. Мне еще целый год учиться.

«Не ко мне он ехал, — вздохнула Устя, — и подарки привез не по любви, а из благодарности. За спасенную, как он гутарит, жизню».

— Жена, должно, скучает тама? — высказала Устя давно мучавшую ее мысль, сочувствующе покривив губы.

— Какая жена? — удивился собеседник и тут же понимающе рассмеялся. — Нет у меня жены. Не собрал еще деньги на калым. Вот заработаю в коммуне и приеду в Стодеревскую свататься.

— К кому? — у Усти защемило сердце.

— К тебе, Устинья Денисовна, к кому же еще. Помнишь, в Моздоке обещал возле лазарета?

Устя с невыразимой тоской взглянула на своего несостоявшегося жениха.

— Опоздал чуток, Осенька мил–дружок, — прошептала она с дрожью в голосе.

А Стешка утерла набежавшую слезу, почуя наконец–то материнским сердцем происходящее, и вышла в сенцы, чтобы не мешать запоздалому объяснению. Вон, оказывается, почему напросился ночевать в их хату этот приезжий парень, хотя до вечера мог бы успеть доехать на своей чертопхайке не только до коммуны, но и до самого города Грозного. Это из–за него, значит, так долго не хотела Устя выходить замуж за Петра? Чего же он так затянул с приездом и со своими подарками? Ох, ты разнесчастная наша бабья доля! Да разве она сама бы пошла за своего Невдашонка, если б не проклятая бедность, ведь любила–то по–настоящему одного лишь Пашку Криченкова.

Расстроенная встречей любящих друг друга людей и собственными воспоминаниями, Стешка долго стояла в сенях, стараясь не прислушиваться к доносящемуся из–за двери разговору, и только когда со стороны церкви донесся удар колокола, она возвратилась в хату — пора собираться к вечерней службе. Мельком взглянула на дочь — у нее зареванное лицо, которое она старается прикрыть концом полушалка.

— Исть будешь? — обратилась к постояльцу, тоже заметно утратившему первоначальную жизнерадостность. — А то я не скоро из церквы приду.

— Нет, нана, что–то не хочется, — ответил Оса, стараясь выдерживать прежний тон. — В коммуне поужинаю.

— Ты же хотел ночевать у нас. И Макар говорил давче…

— Передумал, нана.

Оса поглубже натянул на лоб украшенную очками фуражку, взял с нар опорожненный вещмешок, пошел к выходу. У порога обернулся, сказал с натянутой веселостью:

— А свататься я все же приеду, клянусь небом, если не сделаю, как сказал.

— Бам–м! — ворвался в открытую им дверь удар колокола, словно подтверждая, что так именно и будет, как сказал этот решительный молодой человек.

— Господи Исусе Христе! — перекрестилась Стешка, окидывая тревожным взглядом лежащие на нарах московские гостинцы. — Пощади и помилуй!

* * *

Тем временем Петр Ежов подъезжал на своем заметно вспотевшем скакуне к заброшенной среди холмов–бурунов овечьей кошаре. От нее отделилось несколько лохматых клубков и с хриплым лаем понеслось навстречу всаднику.

— Тю, холеры! — замахнулся Петр плетью на подскочившего особенно близко к конским ногам пса–волкодава. — Чекист я вам, что лича?

Следом за собаками появился человек, своей недружелюбностью мало чем отличающийся от кавказских овчарок. Он передернул затвор взятой наперевес винтовки и стал вглядываться из–под ладони в приближающегося со стороны солнца всадника.

— Свои, свои, паря! — крикнул ему Петр и помахал рукой.

Заросший по самые глаза бородой «паря» кивнул такой же лохматой, как борода, шапкой, повернул голову в направлении стоящего возле кошары прошлогоднего омета и что–то крикнул.

— Здорово–дневал, Кирьян! — поздоровался Петр, соскакивая с коня и протягивая руку бдительному не то часовому, не то дозорному. — А сам–то где?

— Котов? Тама, — мотнул дулом винтовки в сторону омета Кирьян. — Яишню жарят. А ты пошто к нам?

— Дело есть, — не стал вдаваться в подробности Петр, направляясь к омету, возле которого поднимался в небо чуть заметной струйкой дымок от костра. Присмиревшие собаки с видом выполненного долга побрели к сбившимся гуртом у кошары овцам, не испытывая больше неприязни ни к нарушившему их покой человеку, ни к его лошади.

— Гля, Петро заявился! — от костра, вокруг которого сидело до десятка таких же заросших и неухоженных, как часовой, бандитов, поднялся на ноги Аким Ребров. Облапив цепкими жилистыми руками прибывшего станичника, дыхнул ему в лицо самогонным перегаром. — Вот же холера: почитай, за двадцать верстов учуял, что у нас тут аракой запахло. В самый раз пожаловал. Эй, командир! Хватит дрыхнуть, — крикнул лежащему на соломе в стороне от костра атаману, — принимай дорогого гостечка.

Тот встал, широко зевнул, протер кулаками глаза и, надев шапку, подошел к Петру. Вместе с ним подошли и окружили прибывшего остальные члены банды. Все, кроме осетина. «Нос дерет бичераховский секретарь, — отметил про себя Петр. — Забыл, кто его отмывал от сопухи, когда прибежал со своего хутора».

— Что случилось? — спросил Котов, одной рукой пожимая Петрову руку, а другой — поправляя свои пушистые усы. В отличие от подчиненных, бороды у него не было — он ее по–прежнему брил.

— Да ничего не случилось, Василь Кузьмич, — поспешил успокоить атамана Петр. — А прибег я вот по какому вопросу…

И он рассказал про автомашину, которую прислал в подарок коммуне сам Дзержинский.

— Вот я и подумал, — продолжал делиться своими переживаниями станичник, — надо бы энту машину сжечь к чертовой матери, а ейного шофера убить, — он помолчал немного и добавил: — Хорошо бы заодно прихлопнуть и Ольгу–женсоветчицу, а то больно действенна стала, перед комиссарами хвостом виляет, ровно та сучка. Давче, как собирала по станице вещи для моздокских ублюдков, грозилась донести на меня в гепеу.

— Мы ей покажем, на чем у козы хвост растет, — пообещал атаман. — Дед в плаще не приходил?

— Нет.

— Милиции в станице много?

— Два человека. Да и то один к родичам на свадьбу в Галюгай укатил вчера.

— Хорошо, — Котов дунул себе под левый ус и положил ладонь на плечо стодеревского вестника. — Остальное договорим за доброй чаркой. Пошли к костру, там Ефим такую яишню сварганил с домашней колбасой и салом — пальцы проглотишь.

Яичница и в самом деле была приготовлена на славу. Остывая на земле, только что снятая с таганка, она скворчала побуревшими от огня ломтиками сала и распространяла вокруг такой аппетитный дух, что у непообедавшего из–за спешки Петра в животе сделались судороги.

— Эх, к этой бы яишне коржей с маком да чтоб на подсолнечном масле! — потер руки один из бандитов, садясь на корточки перед огромной, пышущей жаром сковородой.

— Да на кой они сдались, твои коржи на подсолнечном масле, — возразил ему другой член шайки, усаживаясь перед сковородой с противоположной стороны, — от него мышами воняет.

— Сам ты воняешь, — не сдавался первый. — Если сготовить тесто с сахаром да ванилью — это же объядение, а не коржи.

— А… пошел ты со своими коржами, — отмахнулся от него второй. — Ты еще вспомни, как Паша вареники не успел дома съисть.

— Целую макитру, — вздохнул присевший рядом Паша и притронулся согнутым пальцем к глазу, то ли утирая слезу, то ли удаляя попавший на веко пепел от костра. А все остальные рассмеялись, вспомнив, как он и в самом деле плакал от голода в терском лесу.

Не засмеялся лишь сидящий в сторонке от компании Микал. Он отсутствующим взглядом смотрел на четвертную бутыль с аракой, которую Ефим Недомерок только что вынул из погреба–ямы, находящейся под окнами чабанского жилища, и поставил у ног сидящего на соломе атамана, и по всему было видно, что мысли его витали далеко от этой кошары и яичницы с домашней колбасой и салом.

— Чего размечтался? Садись ближе, — обратился к нему главарь банды, разливая по стаканам и кружкам содержимое бутыли. — А то неровен час наскочит сюда начальник ГПУ со своими чекистами и пропадет, не дай бог, яичница зазря, как Пашины вареники.

— Клянусь небом, я зажарю яичницу из его глаз, — скрипнул зубами Микал, не трогаясь с места.

— Хорошо сказано, — похвалил своего «начальника штаба» атаман и в свою очередь решил блеснуть красноречием: — А я, попадись мне этот гепеушник, буду его живого на шашлык резать и на штык вместо шампура насаживать.

— Ежли допреж он вам самим не наведет рептух, — вставил реплику Аким Ребров, с вожделением глядя на чапуру в руке атамана. — Ну чего ты тянешь, Вася? Гутарь свой тост, а то душа горит.

— Не «Вася», а «гражданин командир», — поправил подчиненного Котов.

— Можа, «товарищ командир»? — ухмыльнулся Аким, и под кожей его пепельно–серых щек заходили желваки — признак приближающегося раздражения.

Но вмешались остальные участники застолья, если можно назвать столом солому, покрытую рядном с разложенными на нем хлебом, салом, свежими огурцами, и ссора между «командиром отряда» и его «начальником разведки» была предотвращена.

— Тосты я не мастак гутарить, — примиряюще сказал Котов и протянул чапуру Недомерку: — Пущай за меня Ефим скажет, у него это дюже ладно получается.

— Давай скажу, — согласился Недомерок, принимая кружку. — Мне тост сказать, все одно что плюнуть. Вот слухайте: «Я поднимаю этот бокал за нашу республику, потому как она…»

— За каку таку республику? — вывернул, на него глаза атаман, бывший белогвардеец, сражавшийся не на жизнь, а на смерть в гражданскую войну против республики. — Ты, Ефим, поплел, кубыть, не в тую сторону.

— Не изволь беспокоиться, Василь Кузьмич, то бишь гражданин командир, — осклабился Недомерок, — я знаю об чем гутарю, потому как в этом слове вся соль моего тоста. Вот все говорят: — «республика», а что это значит, как ее понимать — никто не знает. А я знаю.

— Что ж ты узнал? — потянулись к нему не без интереса сотрапезники.

— А того, — Недомерок крутнул свободной рукой свой реденький ус, — что «республика» означает «режь публику». А мы как раз энтим и занимаемся почти каждодневно. Должно, и седня пойдем режпубличать в наши распрекрасные Стодерева. Вот я и предлагаю выпить, братцы, за то, чтоб нам, значица, была удача. А то ить в этом слове могеть быть и другая смысла.

— Какая? — еще больше вытянулись физиономии у притомившихся держать перед собой стаканы сотрапезников.

— А такая, — Недомерок прищурил глаза–картечины, — что «республика» это же и «режь бублика». А чего в нем резать, этом бублике, — дырку? Вот я и предлагаю, давайте выпьем за то, чтобы не попасть нам в нашем героическом деле в дыру эту самую.

Все засмеялись. А Ребров предложил, плюнув в сторону: «Заткните ему дыру огурцом» и первым опорожнил свой стакан. За ним последовали и другие. Над сковородой с яичницей замелькали деревянные и железные ложки. Последним выпил Недомерок. В спешке поперхнулся, что–то упало при этом в яичницу.

— Дьявол недоношенный! — ругнулся Аким и швырнул ложку на рядно. — Чтоб ты подавился своим тостом, возгря собачья!

— Испаскудил кушанью, — проворчал вслед за ним любитель коржей с маком и, брезгливо скривив губы, потянулся за огурцом.

Недомерок виновато улыбнулся, отер ладонью мокрые усы.

— Я ить, братцы, нечаянно… не в тое горло попала проклятая, ну и того… кашлянул.

— Чтоб ты так кашлянул перед своей смертью, — бандиты, побросав ложки, переключились с горячей яичницы на холодные огурцы. И лишь детинушка Паша после непродолжительного раздумья снова запустил свою огромную, как половник, ложку в оставленную всеми, кроме Недомерка, сковороду.

Минут пять все молчали, хрустя огурцами и стараясь не обращать внимания на быстро убавляющееся содержимое сковороды.

— И долго мы вот так, как зайцы, будем бегать от одного омета к другому? — не выдержал вдруг распирающей его злобы бандит, не признающий коржей с маком на подсолнечном масле. У него какое–то грачиное обличье, выдающее в нем примесь не то турецкой, не то арабской крови. — Когда же начнется восстание?

— Представитель из центра обещал не позже сентября, — ответил Котов, закуривая цигарку. — Сам должен понимать, восстание во всероссийском масштабе — это не шалаш коммунарский, тут одной спичкой не обойдешься. Аль дюже по шашке соскучился, Ваня? Так поиграйся ею сегодняшней ночью. Отдаю тебе приезжего москвича с его машиной.

— А я по косе соскучился, — вздохнул Паша, продолжая загребать ложкой яичницу. — Выйти бы в поле ржаное, да размахнуться на весь мах. — Говоря это, он сделал очередное движение ложкой «на весь мах» и вдруг выпучил глаза от изумления, выплевывая на ладонь какой–то круглый предмет.

— Чуток зубы не поломал, — пожаловался он, обтирая о штаны находку и показывая ее приятелям. Это была костяная пуговица. Все стали гадать, как она могла попасть в яичницу.

— Можа, с колбасой? — заметил Аким.

— С кашлем, а не с колбасой, — догадался первым любитель коржей с маком. — Братцы! Да ить энто Ефимова пуговка! — закричал он восторженно. — Вон у него такие же на рубахе.

— И правда, — обрадовался Аким, поднимаясь с соломы и демонстративно засучивая рукава. — Он, паразит, нарочно ее в яишню бросил, чтобы нам охоту к ней отбить. Бей жулика!

— Сам ты жулик! — вскочил на ноги и Недомерок, маленький, взъерошенный, как воробей. — Араку в одиночку пил, когда все спали, — я видел.

— Ворюга! — взревел Аким, хватая Недомерка за грудки.

— Сам бандит! — ответил на той же ноте Недомерок, пытаясь вырвать из жилистых Акимовых рук борт своего грязнобелого бешмета.

Драка казалась неизбежной. Даже атаман не в силах был призвать своих подчиненных к порядку. Но тут поднялся во весь свой богатырский рост Паша. Он легко разъединил две сцепившиеся стороны, оттеснив меньшую из них за свою широкую спину, а другой сказав укоряюще:

— Ну чего ты, Аким, разошелся? Пуговица ить с рубахи, — яишня с нее, ей–богу, не стала хуже, — и он погладил ладонью свой живот.

— Тебе хучь дерьма наложи в чирик, — проворчал в ответ Аким, отходя в сторону и вынимая дрожащими пальцами из кармана кисет, — он побаивался–таки Пашиных, величиной с хорошую дыню кулаков.

Петр тоже поднялся на ноги — пора домой. Он взглянул на небо: солнце находилось у самого его края, едва не соприкасаясь с разомлевшей за день под его горячими лучами степью, напоминая собой яичный желток, прикипевший к опрокинутой сковородке. «А вон и пуговица», — ухмыльнулся Петр, увидев над ним круглое белое облачко. Казалось, солнце хватается за него лучами, чтобы не свалиться за край земли.

* * *

Банда нагрянула в станицу в полночь. Точнее, не нагрянула, а вползла змеей, — без стрельбы и гиканья, не нарушая до поры до времени безмятежного сна уставших за день жителей. Голова змеи — атаман бок о бок с Акимом, хвост — Микал с Недомерком.

— Боже мой! — прошептал Недомерок с восторженной грустью под цокот копыт движущейся шагом кавалькады, — до чего ж хорошо в родной станице! Ты погляди, Миколай Тимофеич, как красиво кругом: месяц–то будто рупь серебряный решкой книзу, и хаты белые, аж глядеть больно.

И правда, хороша лунная летняя ночь! Микал, оторвавшись от своих постоянных дум, вгляделся в окружающую природу. Все вокруг залито голубоватым светом: деревья, хаты, придорожный бурьян, принимающий от игры света и теней фантастические размеры и формы. Едва слышно шелестят на легком ветру тополиные листья, они тоже превращены волшебным светом луны в серебряные монеты. В такую ночь только любимую обнимать где–нибудь вот под таким же деревом, а не красться к чужому изголовью с ножом в руке. Вспомнив любимую, Микал снова предался своим невеселым мыслям. Как жить дальше без Млау? Зачем эти благоухающие жасмином и розами лунные ночи, если нет рядом той, ради которой с риском для жизни вернулся в родные края? Ах, как жалко утерянных драгоценностей! Забрали чекисты во время обыска после той злополучной ночи, когда он вынужден был бежать из собственного дома. Будь у него деньги, не стал бы Микал засиживаться у этих отщепенцев, притворяющихся борцами против Советской власти, уехал бы с Млау куда–нибудь в Закавказье или Крым. Нужно во что бы то ни стало достать денег. Но где? У Гапо их нет. Друг бы выручил, но он сам живет сейчас на скромное советское жалование. Попросить у отца? Старый Тимош скорее повесится, чем расстанется с накопленными червонцами.

На улице — ни души. Лишь перебежит в несколько скачков через дорогу и скроется за плетнем кошка да затрепыхается в ветвях осокоря напуганная конским топотом птица. Лениво побрехивают во дворах сонные собаки.

Вот и Большая улица, а в ее конце — станичная площадь с казачьим правлением слева и церковью справа. У Микала при виде помещения, в котором он служил писарем, невольно защемило в груди. Вспомнилась Ольга с ее горячими поцелуями под атаманским стогом и сам атаман, напоровшийся в тот недобрый для него час на Микалов кинжал. Взглянул на стоящий наискосок от правления дом Вырвы — у него прикрыты веки–ставни на глазах–окнах то ли от лунного нестерпимого сияния, то ли от нежелания смотреть на бандитов, которые в это время растерянно топтались своими конями у общественной коновязи: где же обещанная Петром Ежовым автомашина?

— Он, гад, что, изгаляется над нами? — перешел с шепота едва не на крик предводитель банды, имея в виду горе–осведомителя. — Где ж автомобиль, качай его душу? А ну, Ваня, сделай побудку невдашовской ведьме.

— Петро, кажись, просил не трогать евоную тещу, — подсказал атаману Паша.

— Для кого — теща, а для нас — коммунарская жена. Давай буди. А ты, Аким, сходи погутарь с женсоветчицей. Покажи этой красной стерве, как на наших людей в гепеу докладать.

— Давай лучше я поговорю, — подъехал к атаману Микал.

— А справишься? — усмехнулся Котов. — Она баба здоровая.

— Я в помощь Ефима возьму, — в тон атаману ответил Микал, направляя своего коня к Ольгиному дому. За ним следом поскакал Недомерок.

— Стучи, — приказал Микал, спешиваясь перед знакомыми с давних пор цинковыми воротами. Недомерок забухал в них прикладом карабина. На стук вышла из дома Гавриловна и предложила нетерпеливому пришельцу постучать в ворота собственным лбом.

— Погутарь у меня, старая квашня, — взбеленился от такого невежливого предложения Ефим. — Вот запалю твой гадюшник, тогда узнаешь, как грубить порядочным людям. А ну открывай, живо!

— Это никак ты, Ефим? — узнала Гавриловна станичника и, охнув, перекрестилась: — Спаси, господи! Сказал бы сразу кто, а зачем же тарабанить? Зараз отчиню, только юбку надену.

Спустя минуту бандиты уже были в доме.

— Где Ольга? — спросил Ефим, подходя к кровати, на которой сидел, свесив худые ноги, всклокоченный и перепуганный до смерти Кузьма. Увидев вошедших, он вскочил с кровати, поддернул руками холщовые подштанники. Его иконописное, с жиденькой бороденкой лицо в призрачном свете луны походило как две капли воды на лик великомученика Симеона Столпника.

— Так это… — шмыгнул носом хозяин дома, — она, стал быть, в Моздок уехамши.

— В приют гостинцы повезла, а оттедова к крестной в Луковскую, — добавила Гавриловна, зажигая стоящую на столе лампу. — А для чего она вам?

— Об этом мы ей самой скажем в следующий раз, — усмехнулся Недомерок. — Тащи, бабка, из чулана окорок и хлеба краюху, да мы пойдем.

— Охо–хо! — вздохнула Гавриловна, — какие у нас окорока? Некому их готовить, окорока энти. Хозяин–то наш одно знай по рыбалкам шастает. Вот чернобрюшки вяленой, если желаете…

— Желаем, желаем, тащи быстрей. И сала не забудь, а то заберем твоего рыбака с собой в буруны, — пригрозил Недомерок.

— На шута он вам сдался… Ну, да пойду пошаборю, там, кажись, остался шматочек, — согласилась поискать сала Гавриловна и тяжело пошла из хаты, переваливаясь с боку на бок на распухших ногах.

— На полке возле сапетки с яйцами лежит, — подсказал ей вслед Кузьма с глуповатой улыбкой на лице.

— Слышишь, сапетку тоже прихвати! — рассмеялся Недомерок. А Микал поморщился, взглянув на придурковатого хозяина дома: «И этот идиот — Ольгин муж!» В памяти всплыл остров Коска и разговор с атаманским сыном на берегу Малого Терека после состоявшегося свидания Ольги со Степаном. «Где они?» — спросил тогда Микал у Кузьмы. «Этот, который рупь дал, ушел вон туда, — Кузьма махнул рукой в сторону рощи, а Ольга осталась там. Реветь». Это воспоминание потянуло за собой другое, более свежее, когда он встретил Ольгу на Форштадтской улице возвращающуюся домой в станицу Луковскую с молодежного собрания из церковно–приходской школы. Он предложил ей тогда стать его женой. «Ты разве забыл, Микал, что у меня есть муж, — печально покачала головой казачка. — И золота у него поболе, чем у тебя, сгори оно ясным огнем, энто золото».

Микал даже вздрогнул от предчувствия близкой удачи.

— А золото где лежит? — подошел он к Кузьме и вонзил в него острый, как кинжал, взгляд.

Кузьма испуганно отшатнулся, борода у него затряслась, словно в приступе лихорадки.

— Что, скажешь, нету? — приставил Микал ему к груди маузер. — Считаю до трех: раз… два…

Он мог бы с таким же успехом считать до миллиона — Кузьма по–прежнему лишь таращил на него глаза и судорожно качал из стороны в сторону лохматой головой.

— Та–к… счету мы, выходит, не знаем, — сделал вывод Микал и вдруг ощерился волком: — Клянусь Георгием, я научу тебя арифметике. Ну–ка, Ефим, посчитай ему плетью ребра.

— А что у него в самом деле есть золото? — удивился Ефим и в глазах его вспыхнул жадный огонек.

Микал утвердительно кивнул головой:

— Папаша–атаман, да быть ему в раю, чай, не забрал его с собой на тот свет.

— Так чего ж ты, вражья душа, упираешься? — накинулся Недомерок на Кузьму, угрожая плетью. — Как тая собака на сене: и сам не гам и другому не дам. Тебе оно все одно ни к чему, а нам без денег в нашем положении — сам знаешь. За вас же, куркулей, в степе без провианту и одежи муки терпим. Отдай добром.

Но Кузьма в ответ только моргал вылупленными глазами и теребил дрожащими пальцами ворот рубахи на своей груди.

— Гля, не хотит отдавать, жадина, — выкатил и Ефим свои глаза–картечины. — В таком разе не прогневайся, — он подтолкнул Кузьму к кровати, — ложись, болезный.

Кузьма лег, зажмурил глаза. Недомерок рывком задрал у него на спине рубаху, обнажив серые, искусанные блохами ребра, вопросительно взглянул на Микала.

— Давай, — кивнул головой Микал.

Недомерок поплевал на ладонь и, размахнувшись, ожег плетью долговязое, беспомощно распластанное на кровати тело.

Кузьма охнул, засучил ногами.

— Лежи, лежи, я еще только примеряюсь! — прикрикнул Недомерок, размахиваясь вторично. Кузьма снова охнул, но указать место, где спрятано сокровище, отказался.

— Нету у меня… нету у меня… — заговорил он вдруг, всхлипывая и пытаясь прикрыть спину длинными руками.

— Ах нету! Ну что ж, мы тебе поможем вспомнить, — еще больше ощерился Микал при виде красных рубцов на спине упрямца. — Ну–ка, Ефим, всыпь ему еще горячих.

Ефим всыпал.

— Нету… нет… — по–прежнему всхлипывал Кузьма в ответ на домогательства своих истязателей.

В комнату вошел Аким.

— За что вы его? Заместо Ольги, что ли? А где она сама? — подошел он к Микалу. — Там Котов кличет, пора, говорит, уходить.

— Скажи, сейчас придем.

Но Аким не ушел.

— А правда, братцы, за что вы его? — подошел он к кровати, разглядывая на спине у Кузьмы следы экзекуции. Узнав в чем дело, не раздумывая, предложил свои услуги. Недомерок охотно уступил ему роль палача.

— Разве ж так бьют? — ухмыльнулся Аким, беря у Недомерка плеть и загораясь беспричинной злобой. — Подержи–ка ему ноги.

Он так секанул плетью несчастную жертву, что она заорала не своим голосом.

— Во как надо, — удовлетворенно произнес Аким, снова и снова занося тяжелую руку у себя над головой.

От вопля истязуемого проснулся на печи хозяйский сынишка. При виде избиваемого отца он вначале задал ревака, а затем, соскользнув с печи, подбежал к Акиму и с криком: «Не бей папаньку!» стал молотить ручонками по заднему месту. Разъяренный Аким отшвырнул мальчонку в сторону, а Недомерок схватил его в охапку и стал уговаривать:

— Ну, чего всполошился? Тебя ить не трогают, ты и того… не вникай.

Вошла в комнату Гавриловна, в одной руке у нее связка вяленой рыбы, в другой — завернутый в тряпку кусок сала. При виде происходящего уронила на пол и то и другое, обессиленно прислонилась к притолоке.

— Что ж вы, изверги, делаете? — спросила она упавшим голосом.

— Золото добываем, — осклабился Недомерок, удерживая вырывающегося мальчишку.

— Какое золото?

— Тое самое, что сынок твой утаил от законных властей.

— Да откуда оно у него, господь с вами? В лавке не торговал, добрых людей, кажись, не грабил по ночам.

— Погутарь у меня, — обернулся к Гавриловне Аким, приняв ее последние слова на свой счет, и снова навис над стонущим от боли Кузьмой: — Остатний раз спрашиваю — где деньги?

— Нету… не знаю ничего… — с трудом заворочал языком Кузьма.

— Ах, не знаешь? Иль можа забыл, куда поклал? Так я тебе напомню, — в воздухе снова свистнула плеть.

— Побойтесь бога, он же умом обиженный! — вскричала Гавриловна, простирая руки к палачам. — Кузя! Сыночек, да отдай ты им эти проклятые деньги! — крикнула отдельно сыну.

Но тот упрямо повторял, как в бреду:

— Нету… не знаю… нету…

— Пошли отсюда, ну его к черту, — не выдержал наконец Микал, засовывая маузер на прежнее место. Но Аким разошелся — не унять. Глаза у него мутные, как у бешеного пса, и как у пса — на губах пена.

— Один секунд, — сказал он, снимая из–за спины карабин и вывинчивая из него шомпол. — Я вырву из него энто золото вместе с его мясом.

Он подошел к столу, сунул шомпол в ламповое стекло — от прикосновения железа к фитилю испуганно метнулась в сторону струйка копоти.

— Что это ты удумал? — насторожился Недомерок, меняясь в лице от страшной догадки.

— Счас увидишь, — пообещал Аким, продолжая нагревать шомпол. То, что последовало дальше, было уже не избиением, а пыткой. Лютой. Дикой. Аким поднес пышущий жаром шомпол к носу допрашиваемого:

— Говори, паскуда…

— Нету… не надо! — попытался прикрыться ладонями Кузьма и заверещал вдруг смертельно раненым зайцем — то Аким ударил раскаленным прутом по его окровавленной спине.

В ту же секунду обеспамятевшая от горя и ужаса мать бросилась на выручку к своему детищу.

— Бандит проклятый! — она вцепилась ногтями (откуда силы взялись!) в жилистую Акимову шею, повисла на ней многопудовой гирей. Аким грязно выругался, с трудом отодрал от себя старушечьи скрюченные многолетним трудом и простудой руки, толкнул так, что Гавриловна, попятившись, ударилась боком о крышку стола и, ойкнув, свалилась на пол.

— Убью! — Аким звякнул затвором карабина. Но к нему метнулся Микал.

— С ума сошел! — крикнул он, выкручивая карабин из Акимовых потных рук. — Ну их к дьяволу с ихним золотом! Пошли отсюда.

— И то правда, — согласился с ним Недомерок, выпуская из рук мальчишку и с опаской проходя вслед за своими товарищами к выходу мимо распростершейся на полу старухи. «Должно, зашиб до смерти», — подумал он, перекрестясь правой рукой, а левой — подхватив на ходу с полу связку вяленой чернобрюшки. Вдогонку ему неслись стоны избитого Кузьмы и плач его малолетнего сынишки: «Бабаня–я!», а навстречу из лунного сияния гремел через площадь голос Стешки Невдашовой: «Корову тебе, козел вонючий? Ты мне давал энту корову, спали тебя антонов огонь? Сунься только, я тебе глаза твои бесстыжие выцарапаю. Ты меня не пужай своим дрючком — давно уже пужаная. Стреляй, вражина, чтоб тебя застрелили собственные дети!»

И тут в самом деле раздался выстрел. Потом — второй, третий. По всей станице зашлись в неистовом лае собаки. Мимо ворот пронеслись со стороны площади всадники.

— За мной! — крикнул один из них, и по голосу Недомерок определил — Котов. Не ожидая повторного приглашения, Ефим вскочил на своего коня и помчался вслед за сообщниками, удерживая на согнутой руке связку сушеной рыбы. Подальше от выстрелов и проклятий старой ведьмы Невдашихи.

 

Глава вторая

На столе зазвонил телефон. Степан взял трубку, из нее послышался взволнованный голос Кувалина. Начальник милиции сообщал начальнику ОГПУ новость: прискакал из Стодеревской милиционер, говорит, что ночью в ней побывали бандиты Котова. Есть ли убитые? Нет, есть избитые. Кузьма Вырва в собственном доме да еще Степанида Невдашова. У нее синяк под глазом, полученный от бандита, пытавшегося свести со двора корову. Если Степан Андреевич хочет сам побывать на месте происшествия, то он, Кувалин, заедет за ним через десять минут на служебной бричке.

Степан положил трубку, задумался на минуту. Самому ехать — это же встретиться с Ольгой! Как он ей в глаза посмотрит, что скажет? Может быть, послать вместо себя своего заместителя или Афанасия? Не обязательно ведь в каждый след — самому. Тем более, что бандитский налет на этот раз обошелся без смертельного исхода. Но не будет ли это с его стороны трусостью? Он же в конце концов не страус, прячущий при виде опасности голову в песок. Ольга так Ольга. Чем он, собственно, виноват перед нею? Нет, он поедет в станицу сам. Назло судьбе–насмешнице, назло самому себе. Приняв такое решение, он успокоился или сделал вид, что успокоился, и, когда заехал за ним Кувалин, решительно уселся в бричку рядом с ним. Ехал и раздумывал над происшедшим. За что избили бандиты станичного дурачка? Чем он им насолил? Неужели из–за Ольги, выбранной односельчанками на должность председателя женсовета? Выходит, как в осетинской пословице: «Битарагон съела масло, а у Кумалагон живот заболел».

— Марк Тимофеич, — обратился Степан к Кувалину, — твой сотрудник не говорил, за что побили бандиты Кузьму Вырву?

— Он сам еще толком не знает. Кузьма говорит — за сало, а его мать — за деньги.

— А Ольга что говорит?

— Какая Ольга?

— Жена Кузьмы.

Кувалин пожал плечами:

— Про нее Митрохин ничего не говорил.

Странно, подумал Степан, мужа бьют, свекровь бьют, а Ольгу не трогают. Он откинулся на спинку сидения, огляделся вокруг: как бы там ни было, а хорошо все же ехать утром по проселочной дороге! Слева — начинающая спеть пшеница, справа — тоже пшеница, а за нею вдали под парящими в голубом небе белыми облаками вяжется солнечными лучами–спицами бесконечный зеленый шарф терской поймы. Красиво! Вот только портит настроение мысль о бандитах и предстоящая встреча с Ольгой. И волнует одновременно.

Но Ольги дома не оказалось.

— Да она ить в Моздоке. — сообщила приехавшим соседка Анисья Ивакина, сухая, как перезимовавшая бурьянина, женщина с остроскулым, смуглым, как у цыганки, лицом. — В приют гостинцы повезла детишкам. Вчера как уехала, так и доси нет, должно, базирует.

— А как хозяин себя чувствует? Лежит? — спросил Степан, не успев еще перешагнуть порога подвергшегося нападению дома.

— Какое там — лежит. Мамака евоная, так та лежит, а этот чуть свет по двору шастает: то на баз, то в огород. Неначе ищет чегой–то или бандиты остатний ум из него вышибли. Да вот же он! — показала Анисья пальцем на сарай, из чердачного лаза которого одна за другой показались, нащупывая лестницу, босые задубелые ноги.

— Ты чего это забрался туда? — крикнул Степан, направляясь к сараю.

Услышав мужской голос, Кузьма хотел было снова нырнуть в чердачную полутьму, но в последнее мгновенье передумал и стал осторожно спускаться по ветхой, гнущейся под его тяжестью лестнице.

— Сену щупал, — ответил он, ступив на землю. — Складали ее с сырцой — как бы, упаси бог, не загорелась…

— Говорят, побили тебя бандиты крепко?

Кузьма поежился, недоверчиво взглянул на приезжих:

— Маненько побили…

— Деньги требовали?

Кузьма вздрогнул, затряс лохматой головой:

— Какие деньги? Нету у меня денег. Нету, нету…

— Да ты не волнуйся: нету, так нету, — сказал в тон покрасневшему от возбуждения Кузьме начальник ОГПУ и сам покраснел, вспомнив, как давал ему однажды на Коске деньги в уплату за свидание с его женой. — А ну покажи, как они тебя…

Кузьма нехотя задрал рубаху, повернулся исхлестанной спиной к начальству.

— Ого! — не удержался от возгласа Кувалин. — Разделали под орех и ничего, выходит, не взяли за работу?

— Взяли. Сниску чернобрюшки, а еще сала шмат, — вполне серьезно возразил Кузьма, опуская рубаху.

Приезжие переглянулись: с таким не соскучишься.

— Ну, пошли в хату, казак, — предложил Степан и первым перешагнул порог двери, ведущей в летнюю хату, куда перебралась жить старая хозяйка после смерти мужа. Она лежала на кровати и тихо постанывала. Лицо ее шафранно–серое, в глазах — тоска. Возле нее сидел мальчуган лет пяти–шести, не по–ребячьи серьезно глядя на бабушкин заострившийся нос.

— Ну как, полегчало тебе, бауш? — подошла к изголовью соседка.

— Какое там, — отвечала бабушка со вздохом.

— Не бери в голову, Гавриловна, — поправила у больной подушку соседка. — Даст бог, поправишься и еще нас переживешь.

— Да нет, Анисьюшка, не оклематься мне. Что–то, видать, лопнуло у меня тутока, — ткнула Гавриловна пальцами себе поверх одеяла в правое подреберье, с трудом поворачивая голову навстречу подошедшим к кровати вместе с соседкой незнакомцам в военной форме. Взгляд у нее удивленно–беспомощный, каким он бывает у смертельно раненых животных. Но не взгляд лежащей старухи поразил Степана, поразил его взгляд сидящего рядом с ней мальчишки. Где он видел такие же серые, широко распахнутые глаза? Сердце вдруг заныло смутной неосознанной болью. «Это же Ольгин сын!» — сверкнула в мозгу догадка. Боже мой! У Степана перехватило дыхание, вдоль позвоночника прошлась струя колющего холода. Забыв, зачем пришел в этот дом, он уставился в русоголового малыша.

— Как тебя зовут? — спросил охрипшим вдруг ни с того, ни с сего голосом.

— Андрейка, — охотно ответил малыш. А Степана из холода бросило в жар: ведь Ольга обещала назвать так своего сына! «Заимею от тебя дитеночка, будет он таким же сероглазым и сильным», — пришли на память ее слова, сказанные однажды на берегу Терека. Ах, черт! Степан почувствовал, как прилипла к спине взмокшая в одно мгновение рубашка. А перед глазами — дождливый рассвет в Георгиевске и злорадно–торжествующий Ольгин смешок: «Не выйдет, Степушка. Нет тебе обратной дороги. Не отдам я тебя твоей осетинке, так и знай. У нас ведь с тобой…» Она тогда не договорила, а он не стал допытываться, не придав значения ее словам.

Так вот она что имела в виду!

Степан порылся в карманах — не завалялась ли где конфета? Нет, одни лишь папиросы да спички. Нащупал полтинник, протянул мальчишке:

— Держи, казак, в лавке леденцов или пряников купишь.

Мальчик взял серебряную монету, стал разглядывать изображенного на ней мускулистого кузнеца в фартуке с поднятым над головой молотом.

К нему подошел Кузьма.

— Давай сюда, а то потеряешь, — протянул он дрожащую руку.

Андрей спрятал монету за спину, отрицательно покачал головой:

— Не дам.

— У, змей… — бормотнул Кузьма и, смазав его пятерней по затылку, отошел прочь.

Андрейка заплакал, ткнулся головой в бабушкино предплечье:

— Чего он дерется?

Бабушка погладила его ладонью по волосам:

— Не плачь, чадунюшка. Видать, его самого мало седни драли, так он на других возмещает. Сколько разов тебе гутарила — не тронь мальчонку, — насупила Гавриловна брови в сыновью сторону. Степан тоже смерил его далеко не дружелюбным взглядом.

— А кто его драл, мать, не запомнила? — воспользовавшись предлогом, задал давно уже назревший вопрос Кувалия.

— А чего их запоминать? Свои, стодеревские: Ефим Дорожкин да Аким Ребров, чтоб ему сдохнуть. Это он меня искалечил, бандюга бешеный. А командовал ими осетин, что Прокопия моего… — тут Гавриловна всхлипнула, — кинжалом кончал. Писарем у нас был в правлении еще до войны.

— Микал? — вырвалось у Степана.

— Ага, Миколай, он самый, — подтвердила Гавриловна. — Пристал к Кузьме, как репей к собачьему хвосту: давай да давай золото. Какое золото? Откуда у нас золото? Атаман, грит, оставил после себя. Как же, оставил — рожна с немочью…

В хату вошел председатель стансовета Макар Железников, посочувствовал пострадавшим.

— Неужели бандиты наведались в станицу только для того, чтобы отобрать у Кузьмы какое–то золото? — спросил у него Степан.

— Насчет золота не знаем, а вот что хотели они захватить автомобиль с евоным шофером — это точно, — ответил Макар.

— Ольгу тоже зачем–то искали, — добавила Гавриловна. — Аким дюже грозился насчет ее.

В это время с улицы донеслось: «Стой, холеры!» и спустя минуту в хату вскочила Ольга, растрепанная, со сползшим на одну сторону полушалком, из–под которого блестела золотая серьга в виде скачущей во весь мах лошади. Растолкав собравшихся, подбежала к кровати.

— Живой! — крикнула радостно и, подхватив на руки мальчонку, прижала его к вздымающейся от бега и волнения груди. Потом уж разглядела Степана и всех остальных. Побледнела от неожиданности, когда увидела такие родные и вместе чужие глаза, упрямо изогнутые, словно вырезанные из мореного дуба, губы. Колдун проклятый! Хорош, как и прежде, даже не постарел, немного лишь взялись инеем виски, да пополнел в поясе. Все, что с годами накопилось в ее исстрадавшейся душе и мирно покоилось на самом ее дне осевшими один на другой пластами под толщей материнской любви и каждодневных житейских забот, вдруг всколыхнулось при взгляде на этого сероглазого кацапа.

— Ну, здравствуй, Андреич, товарищ командир, — проговорила–пропела она, приходя в себя после минутного замешательства. — Вот и свиделись, слава богу. К нам, значит, с разбирательством? Ну что ж, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Я ить и сама только на базаре от Трудковых узнала про энто дело. Покажи–ка, Кузя, сердешный друг, как они тебя увечили, — повернулась к стоящему рядом мужу. Кузьма переступил босыми ногами, смущенно ухмыльнулся и, неловко повернувшись, задрал на пояснице заскурузлую от грязи и крови рубаху.

— За что ж они тебя так? — ужаснулась Ольга, глядя на исполосованную, в кровоподтеках мужнину спину.

Кузьма промолчал. Опустив рубаху, принял прежнюю стойку.

— Золото требовали, — ответила за него мать. — Писарь наш прежний, осетин, револьвертом грозился. И Аким дюже лютовал, чтоб его на том свете так мордовали черти. Меня вон тоже уложил в постелю…

У Ольги на лице выражение сострадания сменилось выражением крайнего изумления.

— Золото? — проговорила она так, словно стараясь что–то припомнить, и снова повернулась к мужу, — Микал, говоришь, выспрашивал?

— Ага, он, — кивнул лохматой головой Кузьма.

— И ты не отдал ему это золото?

Кузьма уставился глазами–подснежниками в затоптанный пол.

— Нет у меня никакого золота, — сказал он отрывисто. — Как перед богом… нету, нету.

— Перед людьми ишо куда ни шло, а вот перед богом — не стоило бы, — задумчиво проговорила Ольга, вспомнив шелестящий звон пересыпаемых из руки в руку на подловке червонцев и поражаясь в душе человеческой стойкости, порождаемой страхом потерять их. Вытерпеть такую жестокую пытку из–за золотых кружочков, которые ему никогда не пригодятся в жизни! Ай да Кузьма! Его поведение можно было бы назвать геройством, будь оно освящено какой–нибудь большой общечеловеческой идеей.

— А почему бандиты решили, что у вас есть золото? — спросил Кувалин, обращаясь к Ольге. Та пожала плечами, по–прежнему прижимая к груди сына.

— Спросите у них, — ответила с вызовом. — Поймайте и поинтересуйтеся.

— Придет время — поймаем, — насупился начальник милиции, почувствовав в ее словах насмешку, — а сейчас мы у вас спрашиваем.

— Можа, и пытать зачнете? — у Ольги нервно запрыгали крылья носа. — Бандиты — Кузю с мамкой, а вы — меня. Горячим шонполом. Ложиться, что ль, в постелю, Степан Андреич? — взглянула она с насмешливой дерзостью на начальника ОГПУ.

Степан покраснел от прозвучавшей в словах Ольги двусмысленности.

— Не надо утрировать, — сказал он, злясь на свою беспомощность перед этой острой на язык женщиной.

— Чего? — не поняла та. — Вы уж с нами, Степан Андреич, гутарьте по–нашему, по–деревенскому.

— Искажать, говорю, не надо факты, — пояснил Степан. — Мы должны с вами, Ольга Степановна, разобраться в этом деле и…

— Кажись, давно уже разобрались, — перебила его Ольга, спуская с рук на пол сынишку и выпрямляясь перед своим бывшим командиром сотни. «Ну чем не хороша? Какого рожна тебе еще надо?» — пришли ему тотчас на память сказанные ею слова на терском берегу летом семнадцатого года. Да что же это делает с ним его распроклятая судьба? Неужели ему на роду написано всю жизнь метаться между этими двумя красивыми бабами? Какую же из них он любит больше? Он перевел взгляд с матери на ее сына, и сердце защемило у него, словно сжатое тисками. Нет, не на Кузьму Вырву похож этот сероглазый лобастый малыш.

— Сколько ему лет? — спросил деревянным голосом, показывая взглядом на держащегося за материнскую руку Андрейку.

— Не надейся, не твой, — прошептала Ольга одними губами, чтоб не услышали посторонние, и отвернулась в сторону, то ли скрывая злорадный блеск в глазах, то ли слезы.

* * *

Казбек торопился. Нужно успеть с пуском байдачной электростанции к уборке зерновых. Спасибо земляку Осе Адееву: привез на своей трехтонке из Моздока проволоку для электролинии. Осталось натянуть эту проволоку на столбы, и тогда «лампочка Ильича» в коммуне — это уже не мечта, а действительность.

Юный монтер поудобнее закрепился «когтями» на свежеоструганном столбе и стал прикручивать к изолятору висящую мотком на плече проволоку. На душе было весело. Весело оттого, что, во–первых, работа по электрификации коммуны подходит к концу, а во–вторых, Дорька с той памятной ночи, когда бандиты напали на коммуну, заметно подобрела к нему, стала чаще наведываться на «ГЭС», как в шутку окрестил байдачную мельницу Оса, и даже позволила «поделить ночь» в хате бабки Горбачихи. И правильно сделала, что пришла на ночовку, а то кто знает, как бы обошлись с ней бандиты, застав юную коммунарку спящей на полатях в родном доме. Сам же Казбек лежал всю ночь с ней, затаив дыхание и боясь пошевельнуться. И когда за окном прогремели выстрелы, он даже обрадовался: пришел конец его мучениям.

Что–то она сегодня долго не идет. Может быть, у нее занятия в ликбезе? Казбек улыбнулся, вспомнив, как возмущался Сухин на уроке грамматики. «Нет, ты мне скажи, — приступал он чуть не с кулаками к Дорьке, назначенной в ликбез учительницей, — почему какой–то «мошенник» пишется с двумя «н», а «плотник» — с одним? За что такая обида трудовому человеку?»

На дороге со стороны речной переправы послышалось тележное тарахтенье. Оно все ближе, ближе.

— Глядите–ка, папаша, а они уже на столбы проводов навешали, — донесся к Казбеку удивленный голос одного из едущих.

— Повесить бы на этих столбах их самих, — отозвался недовольно тот, кого назвали папашей. — На собственной мельнице приходится рожь молоть за плату.

— Тишша вы, а то услышит кто, не дай бог.

— Леший, что лича? Ну и пущай слышит. Что я, лишенный права голоса? Что хочу, то и гутарю — на то она и есть Советская власть.

— Вы не дюже того, папаша, а то загутарите со своим правом голоса туда, где у Белого моря грызут черные сухари.

Голоса вместе с колесным стуком отдалились несколько, описывая вместе с дорогой дугу от просеки, затем вновь приблизились к ней.

— Тпру! — раздалось совсем близко за кустарниковой порослью. — Бери пилу.

— Да тут вроде и пилить нечего, — возразил тот, кому было предложено взять пилу.

— Найдем чего. Не возвращаться же домой порожняком. Зря я ее, что ль, прихватил в дорогу?

— Лучше бы в Орешкин лес заехать.

— Поди сунься. Там уже шлагбаум поставили с замком. Раньше было помещичье — не тронь, ноне народное — знов не подходи, будь она проклята такая слободная жизня. Пошли, нечего времю терять.

В кустарнике зашмурыгало, и вскоре на просеку вышли двое мужчин: один старый, другой — молодой. Старый первым подошел к ближайшему столбу, похлопал ладонью по его свежеоструганному телу.

— Знатные будут дровишки для арачишки, — засмеялся он и поплевал на ладони. — Ну–ка, давай, Петя, с богом.

Названный Петей ухмыльнулся, покачал головой и протянул старику конец двуручной пилы, сам заходя по другую сторону столба.

— Можа, не следовало, папаша? — выразил он опасение.

— Давай, давай, — подбодрил молодого старый.

«Вжик! Вжик!» — зазвенела пила, вгрызаясь в податливое дерево.

— Эй, что вы делаете! — закричал Казбек вне себя от возмущения.

Незнакомцы, словно оглушенные взрывом, выпрямились, повернули головы на окрик.

— Гля, кукуш на столбе сидит! — ткнул пальцем в направлении монтера молодой мужчина. — Чего он тама делает?

— Пойдем поглядим, — отозвался старый, выдергивая из прореза пилу.

— Да ну его к черту, батя, пойдем отсюда пока не поздно, — прошептал молодой, с тревогой оглядываясь по сторонам.

— Не боись, сынок, пущай они нас боятся, — проворчал в ответ старый, направляясь к соседнему, с человеком наверху столбу. — Ты чего тама делаешь? — задрал он бороду, подойдя к его подножию.

— Провожу электричество, — свесил вниз голову Казбек, — а вот вы зачем хотели столб спилить?

— Мы–то? — переглянулись незнакомцы. — Думали, что сухостоина, ну и решили на дровишки.

— За такие дровишки под трибунал пойдете. Не видите, на нем — изоляторы.

— А мы думали — шишки, — осклабился молодой.

— Вот доложу председателю коммуны, так будут вам шишки, — пригрозил Казбек.

— А ты нас не дюже пужай, — прищурился старый, вглядываясь в сердитое лицо юного монтера. — Рожа твоя мне, кубыть, знакома. Это не тебя, поганца, подвозил я по весне в Стодерева?

Теперь и Казбек узнал в старике того самого казака, что подобрал его пешего на пути к станице: заросшее бородой красное лицо с носом–картофелиной и пронзительно блестящими глазами под буреломными бровями.

— Подвез — спасибо, — усмехнулся Казбек, продолжая крутить плоскогубцами упругое железо. — Как говорят у нас на хуторе: «В царской повозке, а сидеть жестко».

— Стало быть, и в самом деле — тебя, — проговорил старик задумчиво и оперся дремучей бородой на гнущуюся дугой пилу. — Крутишь, значица?

— Кручу, как видите.

— Ну, крути, крути, чтоб тебя самого скрутило в три погибели. Ты бы слез на минутку.

— Зачем?

— Погутарить надо.

— Некогда. Пусть с вами говорит начальник милиции.

— Не слезешь?

— Нет.

— Ну, в таком разе мы тебя вместе с сухостоиной энтой — на дровишки. Давай, Петя…

Молодой замялся:

— Может, не надо, папаша.

— Чего не надо?! Чего не надо?! — вытаращил глаза папаша. — Держи пилу! Вам бы только за бабьей юбкой отсиживаться да готовое жрать.

Молодой послушно взялся за протянутую ручку. «Жрать! Жрать!», — обрадовалась пила, вгрызаясь в очередную жертву и сплевывая налево и направо желтые опилки. «Конец!» — промелькнуло в сознании Казбека страшное слово.

—Эй! Что вы делаете? — крикнул он. В ответ ему — только звук пилы.

Что же делать? Звать на помощь? Но кого? Дед Хархаль — туговат на ухо, а коммунары в полуверсте отсюда — разве услышат? Прежде всего надо освободить от когтей ноги, тогда при падении можно будет попытаться встретить землю ногами.

Казбек поочередно вынул ступни из креплений, отстегнул страховочный пояс, замирая от страха, приготовился к прыжку. Пила отвратительно «вжикала», столб дрожал в противном ознобе, Казбек сидел на нем ни живой ни мертвый. «Сейчас! Вот сейчас перепилят» — и все будет кончено: не будет ни солнца, ни неба, ни Дорьки».

И тут произошло чудо! Пила смолкла, и к Казбеку донесся знакомый, нет, не знакомый — родной голос:

— Что же вы делаете, сволочи?!

Казбек посмотрел вниз: Дорька, вцепившись голыми руками в зубья пилы, тянула ее прочь от столба; платок свалился ей на плечи, косы расплелись, глаза — две молнии.

— Отчепись, гада! — зарычал старик, хватая отчаянную девку за косу и стараясь оттащить ее в сторону.

— Душегубы! Бандиты! — продолжала кричать Дорька и вдруг замолчала, прижав окровавленные ладони к губам в крайнем изумлении. — Зять Петро? — произнесла она упавшим голосом. — И ты, сват? Ой, что же это такое? Как же вам не стыдно?

Зять Петро на мгновение опустил глаза перед некстати подвернувшейся родственницей, но тут же возникшая было неловкость сменилась у него под отцовским выразительным взглядом совсем иным чувством. Теперь уж все равно погибать, подумал он обреченно и ухватил свояченницу за горло твердыми, как железо, пальцами. Оранжевые круги поплыли в Дорькиных глазах.

В этот момент коршуном упал Казбек сверху на Петра и покатился с ним по лесной траве. А выскользнувшая из бандитских рук Дорька помчалась по просеке к байдачной мельнице, крича во все свое молодое, хотя и помятое, горло:

— На помощь! На помощь! Дедушка Хархаль… то есть дедушка Прохор! Скорее…

Старый Ежов было метнулся за нею следом, но тотчас поубавил прыти, вспомнив, что ему уже за семьдесят и что пора в самом деле убираться отсюда подобру–поздорову.

— Айда, Петро, — схватил он за плечо сына, подмявшего под себя своего щуплого противника. — Да брось ты его к черту, прости царица небесная, а то убьешь чего доброго.

— Мне теперь все едино, — прохрипел Петро, продолжая наносить удары по извивающемуся телу.

— Брось тебе говорят! — рявкнул Евлампий и, ухватив сына за шиворот, оттащил от избитого в кровь парня. — Ходим скореича, покель народ не собрался.

В конце просеки бабахнул выстрел. Отец с сыном бросились сквозь кусты к своей телеге. Спустя минуту, она уже тараторила колесами, стремясь как можно быстрее выбраться из зажатой берегами терской низины на степной простор.

— Рептух нам теперь, папаша, — вздохнул Петр, закуривая и по выработанной с детства привычке пряча цигарку в ладони от отцовского взгляда. — И на кой тебе понадобились эти проклятые столбы?

— Не скули, — оборвал сына родитель. — Сам виноват: не надо было упускать девку.

— Девка, кубыть, Устина сестра родная.

— Сестра–то родная, да и тюрьма тоже не двоюродная тетка.

— Да ить энтот, который со столба, — сверху мне на голову. И чего вы не дали мне его прикончить?

— Ты совсем дурак или только прикидываешься дураком? — вопросом на вопрос ответил Евлампий. — Девка–то убегла. Думаешь, она молчать будет?

— Мне все едино теперь, — повторил Петр уже однажды сказанное и безнадежно махнул рукой.

— Дурак и есть, — сделал окончательный вывод Евлампий. — Тебе все равно, а мне — не равно. Ты–то в буруны к нашим подашься, а я — куда?

— Не надо было трогать эти столбы, — вновь вздохнул Петр.

— Гм… не надо. Кто ж его знал, что так получится. Тогда, выходит, не надо и восстанию затевать, пущай большевики по–прежнему пьют нашу казацкую кровушку. Котов где сейчас? — круто повернул разговор Евлампий.

— В Петякиной кошаре.

— Ну, стало быть, и нам туда путь держать. Как говорится, с богом, сынок, — Евлампий широко перекрестился и так же круто повернул лошадей с большака к железнодорожному переезду, за которым в сиреневом мареве далеко–далеко бугрились песчаные холмы, словно волны застывшего вдруг во время шторма моря.

* * *

Семена Мухина одолевала тоска. По утраченной свободе. По друзьям–бандитам. По самогону. В камере не было ни того, ни другого, ни третьего. Сидели в ней в основном мелкие жулики да чем–то провинившиеся перед Советской властью жлобы вперемешку с нэпманами и прочим нечестным людом. Тоска обострялась так же предчувствием меры наказания за совершенные кровавые дела, которая даже при самом мягком приговоре вряд ли окажется ниже «вышки». Надо бежать при первой возможности. Несмотря на боль в боку от незажившей еще раны. Проклятый казачонок! Попадешься когда–нибудь на узенькой тропке…

В дверном замке скроготнул ключ. Мухин приподнялся на нарах, вместе с остальными обитателями камеры уставился на железную дверь: зачем пожаловал надзиратель в такой неурочный час? Ах, вон оно что! Выводной привел новичка.

— Прошу любить и жаловать, — сказал с усмешкой служащий внутренней охраны. А надзиратель вновь скроготнул ключом.

Ну, любить тут, положим, нечего. У новичка босяцкая лукавая рожа, не слишком чистая. На голове и плечах какая–то рвань.

— Привет честной компании! — улыбнулся новенький, проходя к нарам и снимая с себя видавший виды архалук.

— Двигай дальше, — на плоском лице Мухина, шевельнулась брезгливая ухмылка. — Напустишь мне тут вошей.

— А ты не больно отсвечивай, — перестал улыбаться новичок. — У меня вошей нет — одни хрусты, рубли, понимаешь? Может, метнем в штос?

В студенистых глазах Мухина отразилось одновременно два чувства — любопытство и невольное уважение: смелый кореш и, по всему видать, бывалый.

— За что схлопотал срок? — спросил он подобревшим голосом.

— А считай ни за что, — цвыкнул под нары слюной новенький. — К одному фрею в ширму завалился, а он хай поднял.

— Нэпман?

— Ага.

— И правда, ни за что, — согласился Мухин и незаметно подмигнул косящему на один глаз арестанту.

— Надо это дело пересмотреть.

— Чего пересмотреть? — не понял новичок.

— Решение суда. Пиши кассацию на имя Председателя Верховного суда. Мол, так и так, посадили за здорово живешь и так далее.

— На чем же я писать буду?

Мухин наморщил лоб, напрягая мозг в поисках выхода из создавшегося юридического осложнения. Тоска его испарилась без остатка. Плоское лицо порозовело, круглые ноздри чувственно задвигались, словно приняли в себя добрую дозу кокаина.

— Изложишь устно, — сказал он решительно. — Та–к… Председателем суда буду я, главным обвинителем — Гриша Барсук, — ткнул пальцем в здоровенного, как он сам, дядю, глупо ухмыляющегося в предвкушении очередного розыгрыша. Да и все остальные узники с неподдельным интересом следили за ходом подготовки к «пересмотру судебного дела».

— Ты, дед, — обратился Мухин к пожилому косоглазому арестанту, — за что сидишь?

— За взятку, — не стал скрывать сути своего преступления косоглазый.

— Хорошо, будешь адвокатом. А ты, лысый, что натворил? — повернулся Мухин к соседу по нарам.

Лысый махнул обезьяньей рукой, сморщил в гримасе отчаяние такое же обезьянье лицо.

— Обвинили в ложном доносе на ответственного партийного работника. А я как перед богом…

— Подробностей не требуется, — перебил его Мухин. — Будешь свидетелем.

Не прошло и десяти минут, как все роли были распределены, и спектакль–импровизация начался под одобрительный смешок остальной лишенной артистического дарования арестантской братии.

— Подсудимый, встаньте! — без тени улыбки на лице обратился «судья» к сидящему у стены на разостланном архалуке новичку, сам располагаясь на нарах между двумя «народными заседателями», внешний облик которых привел бы в трепет кого угодно при встрече с ними в другом месте и при других обстоятельствах. — Ваша фамилия, имя, отчество?

«Подсудимый» поднялся, потупил голову.

— Шкамарда Иван Васильевич, — представился он составу «суда», стараясь как можно скорей войти в роль на потеху участникам дарового представления и его зрителям.

— Вы обвиняетесь, гражданин Шкамарда, в соответствии со статьей…

«Судебный процесс» потек по проложенному веками руслу в соответствии с формой и нормами, предписанными юриспруденцией. Допрашивались свидетели, выслушивались речи «главного обвинителя и защитника». Особенно понравилась присутствующим речь прокурора.

— Товарищи судьи! — вывернул красные от злоупотребления наркотиками глаза Гриша Барсук на чинно восседающий на нарах судейский триумвират, вспоминая, по всей видимости, собственный процесс. — Мне тошно от мысли, что между нами отираются вот такие неуклюжие, я бы сказал, необразованные ширмачи, бросающие зловещую тень на всю фартовую кодлу.

— Я прошу главного обвинителя не увлекаться блатным жаргоном, — бросил реплику «адвокат».

Прокурор смерил защитника презрительным взглядом и продолжал обвинительную речь, подделываясь насколько мог под тон настоящих прокуроров.

— Ведь что он делает, этот сявка, место которому не в тюрьме, а в колонии для малолетних. Он залезает пижону не в скулован, простите, — внутренний карман, где, как вы знаете, находится кожа, то есть, говоря научным языком, бумажник, — а в чердак, — он хлопнул ладонью по своему верхнему наружному карману, — за какими–то дешевыми котлами, то есть, извиняюсь, за бочатами.

— Товарищи судьи, прокурор опять злоупотребляет жаргоном, — вновь выкрикнул адвокат. — Не все ведь знают, что такое бочата.

— А ты хотел, чтоб я их назвал стукалами? — сорвался с торжественно–официального тона прокурор.

— Часами, милейший, часами, — возразил защитник. — Притом, я не считаю эту вещь дешевкой, не оправдывающей соответствующего риска при ее добыче, что само по себе является смягчающим обстоятельством для определения наказания моему подзащитному.

Однако главный обвинитель не клюнул на удочку оппонента и предложил суду в конце своей речи дать обвиняемому «на всю железку».

Очень выразительно и трогательно говорил после прокурора защитник, упирая главным образом на гуманность советского правосудия, а так же на молодость и неопытность подсудимого и уверяя суд, что со временем из него может получиться не только отменный карманник, но и вор–домушник и даже громила. Подсудимый едва не плакал, заверяя в последнем слове граждан судей, что он оправдает их надежды и чаяния, после чего последние отошли к стоящей у двери параше посовещаться перед вынесением приговора.

— Встать, суд идет! — объявил арестант, исполняющий роль судебного секретаря.

Все находящиеся в камере встали.

— Именем… — судья прочитал по памяти приговор, закончив его леденящими кровь словами: — …приговаривается к высшей мере социальной защиты — расстрелу!

Стоящий сбоку «милиционер» нагнулся и рванул на себя архалук, на котором стоял приговоренный к смертной казни. Потеряв равновесие, тот согласно третьему закону механики врезался затылком в кирпичную стену и свалился мешком на пол.

Очнулся Шкамарда на нарах. Кто–то брызгал ему в лицо водой и ворчал несердито:

— До чего же мелкий народ пошел нынче: пальцем тронешь, а он — в обморок. Ну, ну, давай моргай гляделками. Вот так. Молодец! Дыши глубже.

— Иди ты… — Шкамарда оттолкнул похлопывающую его по щеке ручищу, привстав, ухватился за полыхающий огнем затылок: ох, какая адская боль!

Мухин не обиделся. Он даже засмеялся, услышав брань — живой, значит.

— Психуешь? Это хорошо — на поправку пойдешь, — сказал он вполне благожелательно. — Этот дурак, что мильтона на процессе изображал, перестарался малость. Я как староста наказал его за провинность переселением к самой параше. А ты теперь будешь кейфовать на нарах рядом со мной, понял?

С этой поры они подружились. Мухин опекал юного приятеля на правах старшего и физически более крепкого, а Шкамарда в свою очередь щедро делился с ним передачами, получаемыми «с воли от корешей».

— Эх, вырваться бы отсюда, покурортились бы мы в тобою, Ваня, всласть! — мечтательно говорил Мухин, глядя сквозь решетку на мелькающих в солнечном небе ласточек.

Ваня не возражал и даже однажды заявил, что сделать это не так уж трудно при создавшихся обстоятельствах.

— Выдумываешь? — скосоротился Мухин.

— Без понта, — ответил Шкамарда и даже побожился при этом. — Вчера передали с воли, что Терек поднялся до самой верхней отметины.

— Ну и что с того? — удивился Мухин. — При чем тут Терек?

— А при том, что весь город выйдет на аврал. И мы — тоже. Кореш слышал от детдомовцев, что и заключенных, мол, тоже погонят крепить берег.

— Врешь! — вцепился в плечо соседа по нарам Мухин.

— Век свободы не видать, — вновь побожился Шкамарда. — Стихийное, говорит бедствие, может полностью затопить город.

Весь остаток дня Мухин ходил по камере сам не свой от полученной новости, ночь тоже вертелся с боку на бок, рисуя в своем воображении картины успешного побега во время аварийных работ, и когда утром надзиратель, заглянув в «волчок», приказал приготовиться всем к этапу, он даже не обрадовался так, как должен был обрадоваться.

Этап оказался недальним, всего за полверсты от тюрьмы — между Димакинским мостом и канализационной трубой, выведенной в Терек с территории, находящейся неподалеку от берега бойни. Сегодня трубы не видать — она скрылась в мутно–желтой терской воде, поднявшейся вровень с берегами и кое–где вырвавшейся из них. Здесь уже лихорадочно трудились горожане с лопатами и топорами в руках, перекрывая путь набирающему силу паводку. К ним спешили подводы, груженные булыжниками, мешками с песком и кольями. Над разгулявшейся рекой — крики людей, стук топоров и тяжкие вздохи то и дело обваливающихся в воду подмытых течением земляных глыб.

Арестантов поставили отдельно от горожан, окружили усиленной охраной с винтовками наперевес.

— Стрелять в случае чего без предупреждения, — приказал подчиненным начальник конвоя нарочито громко.

— Это как же понимать — в случае чего? — поинтересовался косоглазый взяточник. — В случае если я случайно свалюсь в эту чертову круговерть? Так меня же спасать надо будет, гражданин начальник, а не стрелять, — я ведь плавать не умею.

— Поговори у меня, — сдвинул брови суровый начальник. — Бери лопату и давай насыпай повыше, чтоб нас всех спасать не пришлось сегодня ночью. Видишь, как прет?

— Я — что. Я — просто к слову, — пожал плечами косоглазый, втыкая лопату в прибрежный песок. Его товарищи тоже принялись за работу. Терек стремительно мчался мимо, ухмыляясь воронками водоворотов: мы еще поглядим, кто кого!

Вечером, лежа на нарах, Мухин шепнул своему юному приятелю:

— Завтра буду рвать когти.

— А как же я? — встревожился Шкамарда. — Я тоже с тобой.

— Тебе–то зачем? Отсидишь годешник — и гуляй себе снова.

— Если бы годешник, — вздохнул Шкамарда. — Я ведь на суде на вашем не до конца раскололся. Пижона–то я ножом пырнул, когда он меня в своем кармане с часами прихватил — вот такое дело. Мне следователь сказал, пятьдесят восьмая светит.

— Вот черт! — при упоминании о ноже у Мухина закололо в левом подреберье. — Всякая мелюзга хватается за нож. Да тебя после этого не только расстрелять — утопить мало, — подытожил он не то всерьез, не то в шутку.

За ночь Терек поднялся еще выше, грозя размыть воздвигнутую накануне дамбу и затопить спускающиеся к берегу городские постройки. На борьбу с ним местные власти бросили все имеющиеся в их распоряжении силы. Не остались в стороне, то есть в тюремных камерах, и уголовники: чуть свет их подняли по общей тревоге и тем же этапом отправили на укрощение взбесившейся реки. Вспененная, бурлящая, несущая на себе с огромной скоростью вывернутые из берегов вместе с корнями деревья, она напоминала собой стадо ломящихся сквозь джунгли разъяренных слонов. И вот в эту кипящую серую пучину нужно будет броситься по сигналу старшего товарища. Бр–р–р! Шкамарда почувствовал, как по телу прошлась колкая дрожь. Впору хоть отказаться от рискованного предприятия. Но уговор дороже денег, тем более что сам напросился в партнеры. Он взглянул на Мухина — тот усердно орудует лопатой, словно решил выполнить две или даже три дневные нормы, перевел взгляд на конвойного — молодой охранник даже рот раскрыл, глядя на ударную работу своего подопечного. Кажется, самое время для осуществления задуманного. Шкамарда снова взглянул на своего старшего товарища — ну так и есть: он стоит, положив ладони на черенок лопаты и прикрыв левый глаз. Пора! Шкамарда, захватив лопатой песку, сделал два шага к конвойному и, крикнув: «Плинтуй, кореш!» швырнул ему этот песок в лицо. Охранник отчаянно затряс головой, перехватив удерживаемую наперевес винтовку левой рукой, а правой стал протирать забитые песком глаза. В тот же миг Шкамарда с разбега бросился в пенную коловерть, краем глаза успев заметить, что его сообщника уже нет на берегу. Долго плыл под водой, стремясь удалиться как можно дальше от берега и слыша над головой глухие хлопки винтовочных выстрелов. Когда запас воздуха в легких иссяк, осторожно вынырнул и снова скрылся под водой, успев заметить мечущихся по берегу охранников, а также плывущее впереди огромное дерево, в расчете на которое и была совершена эта дерзкая авантюра. Еще и еще раз вынырнул беглец, судорожно хватая ртом воздух и подвергаясь риску быть застреленным, пока не догнал уносимый течением древесный ствол и не затаился среди его изогнувшихся змеями корней. Фу! Теперь можно отдышаться и осмотреться. Охранники по–прежнему бегают по берегу и палят в воду из винтовок. А где же Мухин? Да здесь же, на дереве! Только на противоположном его конце у самой макушки. Держится рукой за сук, над водой — одна лишь его круглая, как арбуз, стриженая голова.

— Эй! — тихонько позвал Шкамарда. Голова обернулась и рядом с нею высунулся из воды кулак.

— Цыть, засохни! — донеслось в ответ с носа на корму, если воспользоваться в данном случае корабельной терминологией.

Шкамарда невольно усмехнулся: не очень–то засохнешь, сидя по шею в воде. Долго плыли молча, повторяя вместе с деревом изгибы реки, на берегах которой постройки и пустоши давно уже сменились непролазным терским лесом. Казалось, вот–вот река зайдет в тупик и дерево с размаху врежется в кружево буйно растущей зелени, но следовал очередной поворот, и перед глазами снова устремлялось в зеленую даль вспененное желто–серое русло.

— Давай–ка подгребать ближе к берегу, — подал наконец голос Мухин.

— Давай, — согласился Шкамарда, выискивая глазами место, удобное для причала. Спустя несколько минут беглецы без особых приключений выбрались на залитую паводком в низких местах сушу и, продираясь сквозь перевитые диким виноградом заросли орешника, захлюпали размокшими опорками подальше от реки и возможной погони под зуд комаров и надсадные крики потревоженных человеческими шагами соек.

— А кажись, мы с тобою, паря, и в самом деле утекли, — проговорил Мухин, и торжествующая радость звучала в его хриплом голосе. — Теперь нас ни одна милицейская собака не унюхает. Эх, закурить бы!

— Я ему нюхало песком засыпал, — с радостью подхватил разговор Шкамарда. — Завертелся, как вошь на гребешке.

— Молодец! — похвалил Мухин. — Придем к нашим — к награде представим.

— К какой?

— Там видно будет. Можа, часы подарит командир, эти, как их по–вашему… стукалы, — засмеялся Мухин, — а можа, деньгами отблагодарит. За меня он ничего не пожалеет.

— Лучше бы наган…

Идти было трудно. Настоенная на испарениях духота затрудняла дыхание, густая трава и скрытые в ней ветки и сучья сковывали шаг, липкая паутина упруго ложилась на мокрые от пота лица. Часто на пути встречались рожденные паводком бочаги и протоки, и тогда беглецам приходилось вновь мочить подсушенную июньским солнцем одежду.

— Скорей бы выбраться из этого болота, — ворчал Мухин, все чаще хватаясь за раненый бок, — а то тут и загинуть недолго. Гляди, как вода прибывает, чего доброго, придется на дереву лезть.

Но только в сумерках удалось выбраться из этой душной, цепкой и топкой западни. Не чувствуя под собою ног от усталости, беглецы упали ничком на луговую, звенящую кузнечиками траву и долго лежали в блаженной неподвижности, счастливые от мысли, что и тюрьма, и конвой, и заливающий пойму Терек остались позади.

К человеческому жилью направились, когда совсем стемнело и в набухшем синевой небе заискрились звезды. Они словно перемигивались между собой: мол, не только нам одним не спится в такую теплую, пахнущую чабрецом и спелой рожью ночь. Долго пробирались протоптанными домашним скотом тропками, обходя терновые заросли и переполненные водой озера, пока не заметили наконец, что к огонькам небесным добавились на восточной окраине неба огоньки земные и что светятся они в куренях станицы Стодеревской. Но путники еще долго не решались в нее войти. Усевшись под растущей посреди Дорожкиных дубьев белолисткой, они прислушивались к доносящимся со стороны станичной площади певучим переборам гармошки и с нетерпением ждали, когда же она смолкнет и горластая казачня разойдется по своим домам. Бесконечной вожжой тянулось время. В небе из–за купола церквушки показалась ущербная, чем–то недовольная луна. От нее сегодня, как от лампады, — ни огня, ни света. Но и она была некстати точно так же, как и молодежное игрище, устроенное напротив ежовского подворья, в ворота которого намеревался постучаться Семен Мухин.

— Закурить бы… — мечтательно вздохнул он, отмахиваясь обеими руками от комаров; от их укусов нестерпимо горели уши и шея. Не выдержав пытки, Мухин вскочил на ноги и забегал вокруг дерева, хлопая себя ладонями по щекам, словно отбивая ладу в такт доносящейся с площади «наурской». Шкамарда последовал его примеру. Ему и вовсе было невмоготу без своего архалука, сброшенного им во время аварийных работ на берегу Терека.

— Ас–са! Ас–са! — хлестал он себя руками крест–накрест по плечам, носясь по кругу вслед за старшим товарищем.

Но вот смолкла в конце концов гармонь, погасли один за другим огни в казачьих хатах, успокоились на сон грядущий дворовые собаки, устав облаивать проходящих по улицам станичников, и только похожий на обглоданную арбузную корку месяц продолжал тускло светить на засыпающую после многотрудного дня землю.

— Пошли, паря, — Мухин первым направился к станичной окраине. Шкамарда поспешил следом за своим вожатым. Никто не встретился им на пути, лишь взбрехнули в ближайших дворах две–три собаки.

Подойдя к мельникову отсвечивающему цинковой крышей дому, Мухин неспеша огляделся и тихонько постучал в ставню. Потом еще раз — посильнее. В глубине двора зашелся в неистовом лае пес. Спустя некоторое время за воротами послышался скрип отворяемой двери и с порога спросили севшим со сна голосом:

— Кто там?

— Открывай, хозяйка, — свои, — подошел к калитке Мухин.

— Свои — корову свели, — заметила хозяйка. — Чего надо?

— Покличь Петра, скажи, гостечки, мол, дорогие наведались.

— Петр сам нонче в гостях, так что не прогневайтесь.

— Куда ж он уехал?

— Шут его знает. Должно, к таким, как вы, полуночникам.

— Чегой–то не дюже ты приветлива, хозяйка, аль гостям не рада?

— В гости по ночам не ездиют.

— Запоздали чуток. Что? Все одно не откроешь? Ну, в таком разе покличь деда Евлампия, он меня сызмальства знает и бабка евоная.

— Он, можа, и знает, да я знать не шибко хочу, — ответила, как отрезала, женщина и демонстративно хлопнула дверью.

— Вот черт! — заругался Мухин, взглядывая на стоящего рядом спутника. — Не баба, а чисто фаланга бурунская. Чего же делать теперь?

Он еще раз постучал, теперь уж в калитку. В ответ на стук вторично скрипнула дверь, только не в доме, а во времянке, что находилась слева от ворот.

— Кому это не спится по ночам? — проскрипел вслед за дверью старушечий голос.

— Мне, тетка Авдотья, — обрадовался Мухин. — Это я, Семен Мухин, вашего Петра полчок. Открой за ради Христа.

— Семен? — спросила тетка Авдотья. — Никитки Пареного младшенький, што ль?

— Ага, я самый. Только я нонче не пареный, а моченый.

— Счас отчиню… — слышно было, как по двору прошмыгали галоши. Затем скроготнул железный засов, и в проеме калитки показалась сухонькая старушечья фигурка, запахнутая в дырявый мужской чекмень. — Заходи, сынок, гостям завсегда рады. Вот только мужчинов наших дома нету.

— А где они?

— Сохрани и помилуй! — старуха перекрестилась и понизила голос до шепота. — Заходите в хату, я вам там все доложу.

С этими словами она первая направилась к летней половине дома. Мухин и Шкамарда молча последовали за ней. Вздув огонь, тетка Авдотья задернула на окнах занавески и только после этого рассказала нежданным гостям все, что произошло с ее казаками. Оказывается, Петр уже три дня скрывается в бурунах, а старшего, Евлампия, чекисты увезли вчера в Моздок, и что теперь с ним сделают в ГПУ — одному богу известно.

Старушка всхлипнула. Протирая стол тряпкой, приложила последнюю вместо платка к глазам.

— Закурить бы, тетка Авдотья, — просительно усмехнулся Мухин.

— Закури, милый, закури, — тотчас оживилась старая хозяйка. — Счас я тебе принесу, а то в доме и мужского духа не стало чуть.

Она вышла из летней половины дома и тотчас послышалось в половине зимней:

— А ты чего это, Устинья, валяешься, ровно не слышишь? В доме люди, а она и ухом не ведеть.

— Да какие там люди, мамака, — бандиты, должно.

— Для кого бандиты, а для нас гости. Вставай, ледащая, готовь на стол.

Вскоре она вернулась с кисетом в руке. Следом за ней вошла ее сноха, молодая, худощавая казачка. Не глядя на пришельцев, принялась хлопотать возле стола.

— Спроворь им яишню, а я пойду каймаку принесу из погреба, — распорядилась старая хозяйка, снова покидая летник.

Тем временем Мухин свернул в палец толщиной цигарку и с наслаждением затянулся едким табачным дымом. Молодая казачка недовольно сдвинула к переносью тонкие вразлет брови.

— Петро, когда курит, наружу выходит, — сказала она, ни к кому не обращаясь.

Мухин усмехнулся, окинул плотоядным взглядом ее ладную фигуру. «Мало тебя твой Петр за волосья таскал», — подумал про себя, но тем не менее вышел из хаты.

Оставшись вдвоем с его напарником, казачка обернулась от стола и сказала с укором:

— Ты–то зачем с ними связался, такой молоденький?

Шкамарда шмыгнул носом, презрительно скривил губы.

— А тебе какое дело? — дерзко взглянул в глаза женщине.

— Пропадешь ить. Поймают чекисты и посадят в каталажку, как нашего деда. Аль вольная жизнь надоела?

— Как же она может надоесть, если я не успел еще к ней привыкнуть, — осклабился Шкамарда и в серых глазах его мелькнули озорные огоньки. — Сегодня только нарезал из тюрьмы.

— За что ж ты там сидел?

— За убийство.

— Так ты, выходит, из молодых, да ранний? — испугалась казачка.

— Выходит, — согласился Шкамарда, довольный произведенным эффектом, и на этом разговор прекратился. Потом он сидел с Мухиным за столом, жадно ел горячую яичницу и все время чувствовал на себе настороженный взгляд молодой казачки. «Дернуло меня за язык признаться, — думал он с запоздалым раскаянием, — теперь ночь спать не будет». Ну и пусть. Все равно они с Мухиным уйдут сейчас из этого дома в буруны.

Однако Мухин, разомлев от поднесенного за ужином самогона, не спешил покинуть временное пристанище.

— Надо чуток отдохнуть, — сказал он тоже осоловевшему от сытной еды напарнику и, попросив тетку Авдотью разбудить их со вторыми петухами, растянулся на кушетке.

— Лучше бы где–нибудь в степи, — предложил было Шкамарда, но Мухин уже захрапел, подложив под багровую щеку свой огромный кулак.

— Ложись и ты, вьюныш, — предложила ему старая хозяйка, снимая со стены какой–то рваный армяк и расстилая его на сундуке. — Подремай чуть, а я разбужу ко времени.

С этими словами она дунула в ламповое стекло и вышла из летника к себе во времянку.

Шкамарда улегся на сундук, свернулся калачом. Думал — уснет тотчас, едва привалится головой к узлу с каким–то тряпьем, заменявшим подушку, но сон почему–то не шел к нему. Перед глазами проходили одна за другой картины пережитого за день, а на сердце лежала неясная, как тень на полу, тревога. А что если сюда нагрянут чекисты в надежде застать дома Петра? Или старая заснет и не проснется вовремя, чтобы их разбудить? Придется тогда отсиживаться весь день, боясь оказаться обнаруженными и выданными сотрудникам угрозыска — ведь дом–то мельника должен находиться под наблюдением! И эта явная недоброжелательность со стороны молодой казачки. Возьмет да и ляпнет кому–нибудь про своих незваных гостей. Нет, надо уходить отсюда подобру–поздорову, пока не поздно. Не для того он совершил этот рискованный для жизни побег и перенес мучения в удушливом терском лесу, чтобы все пошло прахом.

Шкамарда встал со своего твердого ложа, подошел к окну, откинув занавеску, всмотрелся в полночную синеву. Над крышей времянки все так же торчит месяц, напоминая собой на этот раз не арбузную корку, а рог какого–то исполинского небесного быка, сплошь усеянного рябинами–звездами. Вот одна из них сорвалась с его бока, а может, с хвоста, и понеслась вниз, оставляя за собой светящуюся полосу и… скрипящий звук. Шкамарда вздрогнул: звезды, падая, не скрипят — они молча сгорают. Он прильнул к оконному стеклу и, скосив глаза, увидел вышедшую из двери молодую хозяйку. Запахнув на груди концы полушалка, она быстрым шагом прошла к калитке и скрылась за ней. «Куда ее понесло в полночь?» — встревожился беглец, почувствовав вдруг всем своим существом грозящую им с Мухиным опасность. Не мешкая, подошел к спящему, тряхнул его за плечо, тот всхрапнул и повернулся нз другой бок.

— Да проснись же! — Шкамарда, не церемонясь, ткнул кулаком в широкую, упитанную, как у кабана, спину.

— А? Чего тебе? — вскинулся Мухин и сел на кушетке, протирая кулаком глаза.

— Намыливать надо, — горячо зашептал ему в ухо Шкамарда.

— Кого намыливать? — не понял Мухин.

— Э… — даже в темноте видно было, как у Шкамарды исказилось лицо от нетерпения. — Уходить надо отсюда, понимаешь? Эта, которая нам яишню готовила, к ментам повинтила, сам видел только что.

— Да ты говори по–русски! — повысил голос Мухин. — Кто завинтил? Чего?

Шкамарда, с трудом подбирая обычные слова, рассказал о своих подозрениях.

— Я ее, гаду, первой на сук вздерну, — пообещал Мухин, вставая с кушетки и разминая могучие плечи. — Ух, черт! До чего же спать охота… Ну, да ничего не попишешь, пошли от греха подальше. И захвати с собой, — Мухин кивнул круглой головой на стол, — в пути пригодится.

Шкамарда взял со стола недоеденную за ужином хлебную краюшку.

Не мешкая больше, они вышли из дома, открыли калитку и тотчас отшатнулись от нее — по улице со стороны стансовета приближались, крадучись, к ежовским воротам какие–то люди с наганами в руках. Двое из них были одеты в милицейскую форму.

— На баз, быстро! — скомандовал свистящим шепотом Мухин и, не обращая внимания на зашедшуюся в свирепом лае собаку, одним махом перескочил через прясло к лежащим на соломе быкам. От испуга некоторые из них вскочили, спросонья мыкнули, уставясь выпученными глазами в непрошеных гостей, но те, не задерживаясь в их пропахшем навозом стане, шмыгнули в огородную калитку и растворились в разжиженной тусклым лунным светом темноте.

 

Глава третья

В квартире Журко — гость: из далекой Белоруссии приехал навестить блудного сына отец. После длительной, считай, в четверть века разлуки. Он заметно постарел за годы, прожитые без старшего сына, но по–прежнему кряжист и энергичен и по–прежнему, несмотря на свое псаломничье звание, увлекается рыбной ловлей. Первым его вопросом при встрече с сыном было, а есть ли в окрестностях Моздока озеро или речка и если есть, то какая в них водится рыба? Услышав в ответ, что речка есть и не речка даже, а целая река с сомами, осетрами и сазанами, Андрей Миронович (по–уличному Шалаш — так его прозвали односельчане за пристрастие к ночовкам в шалашах) сходу принялся готовить рыболовную снасть.

— Где у вас тут конюшня? — обратился он на следующий день к своей невестке, доставая из фанерного чемоданчика жестяную банку из–под монпансье с запасом крючков, грузил и поплавков.

Сона покраснела и что–то прошептала в ответ, потупив перед свекром взор блестящих, окаймленных длинными ресницами глаз. «Пригожая женщина», — отметил про себя старший Журко, не без удовольствия окидывая взглядом серых, как у сына, глаз ее стройную, почти девичью фигуру.

— Что ты, дочка, шепчешь? Может, горло застудила? — удивился свекор, всего лишь несколько минут назад слышавший за перегородкой ее вполне нормальный голос, когда она провожала на службу мужа. Сона еще мучительней покраснела и отрицательно покачала головой, отвергая предположение свекра о потере голоса.

— Наш закон, — прошептала она, стараясь не глядеть на него.

Но Шалаш был туговат на ухо и не расслышал ее ответа.

— Надо приготовить отвар из мальвы, — авторитетно заявил он, поглаживая тронутую сединой бороду и забывая, что разговаривает с врачом. — Растет у вас тут мальва?

Сона все так же молча кивнула головой.

— Добре, я тебя в один момент вылечу, — пообещал белорус, надевая на свои широченные плечи «вопратку» и готовясь идти искать лечебную траву. Но тут в дверях появился еще один гость, и он вынужден был задержаться на некоторое время.

Это был Казбек. Пропыленный, загорелый, голодный.

— Сона, скорей покорми меня, пока я не съел собственную голову, — оказал он, поздоровавшись с бородатым стариком.

Сона снова кивнула головой и вышла из зала на кухню, а старик доверительно сообщил юноше о болезни его сестры:

— Охрипла она, понимаешь? Надо лекарство от простуды.

Казбек рассмеялся.

— Ты чего? — удивился Шалаш. — Человек захворал, а тебе смешно.

— Да ведь охрипла она, дада, не от простуды, — продолжал улыбаться Казбек.

— А отчего?

— От вас.

— Как это — от меня?

— Очень просто. Вы — отец Степана, ее мужа, значит, для Сона — ЛАДЖЫ ФЫД, то есть свекор, а в присутствии свекра сноха, то есть ЧЫНДЗ по–осетински, должна быть нема, как рыба. Ха–ха–ха! — захохотал, не удержался Казбек. — У нас на хуторе мой родственник Чора рассказывал про осетинскую сноху, у которой умер больной свекр. Разбитый параличем старик скончался от жажды, а сноха так и не посмела спросить у него, не нужно ли ему воды подать? Клянусь законом Фарадея, сам я не умру от голода, если даже сестра и в самом деле разучилась говорить в мое отсутствие, — с этими словами он отправился на кухню.

«Ну и порядки! — покачал головой белоруссий житель, — с собственной невесткой не поговоришь по–людски». Он задумался, вспомнив родную Кочаниху и все свое семейство. А может, это и хорошо, что невестка не смеет пикнуть при свекре? Им только дай волю, они на голову сядут.

— Ты зачем приехал? — услышал он спустя некоторое время приглушенный невесткин голос.

— За трансформатором. Скоро электростанцию пускать будем.

— Я слышала, тебя из–за этого электричества бандиты убить хотели.

— Это не меня, а Кузьму Вырву: мужа тетки Ольги, — схитрил Казбек, чтоб не волновать сестру.

— Какой Ольги? — насторожилась та.

— Да той самой казачки, что в абреках у Зелимхана была, а в гражданскую войну против Бичерахова воевала, я тебе же про нее рассказывал. Красивая ужасно, а вот в жизни не повезло.

— Почему не повезло?

— А потому, что муж дурак — это раз, а во–вторых, Денис Невдашов говорил, человек ее один крепко обидел.

— Какой человек?

— Командир сотни, в которой она санитаркой служила. Любила она его сильно. Когда ранен был, от постели не отходила. Такая пара была — загляденье. Да вот беда — командир тот женат оказался. Когда Моздок освободили, он к жене ушел, а Ольге пришлось возвратиться к своему дураку в Стодеревскую. Я сам слышал, как она Денису говорила: «Случись иначе, я, может быть, в Сибирь отправилась бы — не охнула».

— Чтоб она отправилась в очаг Барастыра! — голос у Сона зазвенел вдруг натянутой до предела струной, и в следующее мгновение она метнулась из кухни мимо своего свекра в спальню с прижатыми к глазам ладонями. Следом за нею вышел и ее брат с куском хлеба в руке и выражением растерянности на лице.

— Что это она? — спросил у него приезжий свойственник.

— Кто ее знает, — пожал плечами Казбек. — Как говорит наш Чора, бойся наводнения и в сухом русле. Наверно, жалко стало несчастную женщину. А вы куда собрались, дада?

— Да хотел пойти мальву поискать и заодно коня.

— Зачем конь?

— Конского волоса добыть для лески.

— Вы рыбак? — удивился Казбек. — А разве псаломщикам можно?

— Можно. Да я уже и не псаломщик. Меня архиепископ наш витебский отец Владимир снял с посады.

— За что?

— За вольнодумство и грешную охоту к рыбалке. Я ему говорю, что и апостолы, дескать, ученики Христовы, промышляли рыбным делом, а он мне: «В апостолы метишь, раб божий? А сам со слугами черта связался». Это он мне за то, что я в шалаше прятал политического в семнадцатом году.

— Так ведь и я рыбак! — обрадовался Казбек. — Пойдемте, я покажу, где пасутся лошади, а потом на Терек сходим.

— Пойдем так пойдем. А как же она? — мотнул старый рыболов головой в сторожу спальни.

— А что ей сделается, — махнул рукой Казбек. — Поплачет и перестанет, не впервые, чай.

— Надо бы ее успокоить,

— Кого, Сона? Да ее теперь сам Уастырджи не успокоит, пока Степан не придет со службы. И что я такого оказал? Чудно: хоть не упоминай про эту самую тетку Ольгу — сразу в слезы.

— Видно, не надо и упоминать, раз такое дело, — сделал вывод Шалаш и, выйдя в коридор, стал обувать раки — легкие, сплетенные из ремешков лапти, подшитые снизу сыромятной кожей. «В Белоруссии тоже, видать, не все в сапогах ходят», — отметил про себя Казбек, выходя в коридор вслед за ним и доедая на ходу хлеб.

По городу шли, прячась от горячего солнца в тени акаций.

— И как вы тут живете в этом пекле? — посетовал белорусский житель, отирая взмокшую шею рукавом своей заношенной «вопратки» — кургузого пиджачка из домотканого материала. — И пылюка — дышать нечем.

А Казбек невольно вспомнил украинца Митро, тоже тяготившегося городской жизнью. Где–то он сейчас, его наставник и покровитель?

Возле Духосошественского собора на выходе из Кривого переулка, где выстроились в ряд торговые ларьки старьевщиков с развешанными на протянутых между ними веревках всевозможными носильными вещами, их окликнули:

— Эй, дюша любезни! Пачиму идешь мимо? Вам же надо купить хороший одежда. Заходи пожалиста–можалиста в наш магазин. Продаем все что хочешь на любой рост и цену.

— Зайти нечто? — остановился Шалаш. — А то Степан говорит, что я в своей вопраци на жабрака похож.

— Кто такой жабрак? — не понял Казбек.

— Ну как бы это по–вашему… убогий, нищий.

— По–нашему — ФЫРМАГУАР, — рассмеялся Казбек.

Заметив, что прохожие остановились, владелец магазина, напоминающего своим видом скорее сарай для дров, нежели торговое заведение, выскочил из двери и заулыбался, кланяясь, как японский болванчик:

— Милости просим, дорогой. Оденем, как шаха персидского. Будешь сам носить всю жизнь и еще внукам останется. Пашли выбирать хароший вещь.

Шалаш направился было вслед за приветливым торговцем–армянином с красивыми выпуклыми глазами на черноусом, выбритом до синевы лице, но тут выскочил из соседнего «магазина» другой торговец, одетый в длинный лапсердак с закрученной в штопор изжелта–серой бородой, ухватил покупателя за локоть костлявыми, похожими на бамбук пальцами.

— Как?! Вы такой приличный человек и идете к этому халамиднику? — зашептал он ему в ухо. — Вы купите у него, упаси вас бог, брюки и у вас их снимут на следующей улице и вдобавок еще набьют морду. Это же мошенник и спекулянт.

— Сам ты вор и спекулянт, — обернулся у двери своего заведения армянин. — Вы даже бога продали за сребренники.

— Ну, мы если и продали, так своего. Вам–то какое до этого дело? Выдумайте себе собственного бога и делайте с ним что хотите. — С этими словами торговец потащил растерявшегося вконец покупателя в свои сбитые на скорую руку из горбылей апартаменты. Вслед им неслись проклятия торговца–армянина.

— Вы слышите, он все еще никак не успокоится, да прилипни язык его к гортани его, — укоризненно покачал головой старик. — Он, наверно, и в самом деле думает, что его бебехи это настоящий товар. Ох ун вей мир! Пусть я не дождусь Симхес–тойре , если у него имеется хоть одна вещь, заслуживающая вашего внимания. Более солидной фирмы, чем наша, вы не найдете, упаси вас бог, даже в Одессе, не говоря уж о Киеве… Так, что вы желаете приобрести: пальто, костюм, лаковые сапоги? Ах, в пальто вам будет жарко? В июле, да? А в декабре? Вы что ж, думаете жить только до декабря? Ну–ка, примерьте вот это драповое. Я как будто знал, что придет такой почтенный покупатель…

— Оно ж не налезет на меня, — усомнился покупатель.

— Боже мой! Что он говорит. Такой почтенный человек и такое говорит. Если оно не налезет, пусть не налезет на мою голову моя субботняя шапка.

Шалаш взял пальто, набросил себе на плечи.

— Не, не пойдет. Если надену, оно сразу треснет.

— Чтоб–таки я сам треснул, если такая вещь треснет, — страдальчески скривился владелец вещи.

— Ну, давай попробую… — Шалаш с помощью продавца и Казбека натянул пальто на свои могучие плечи, попытался было застегнуть пуговицы, но тотчас послышался треск, и на спине у него ощерился злорадной ухмылкой лопнувший шов.

— Говорил же, что не налезет, — нахмурился покупатель. — А большего нема?

— Нет, дай бог вам здоровья, — скорбно поджал губы представитель компании «Пиоскер и внук». — Вы–таки выросли, как Самсон. Ох ун вей мир! на целый день задали работы, врагам бы нашим такое удовольствие.

В лавку вошел еще один клиент, снял с себя пиджак и подал старьевщику:

— Меняем, Мойша? Давай придачи на бутылку водки и парадный мундир взамен.

Мойше распялил на руках пиджак, скользйул по нему взглядом и протянул обратно:

— Я же не барон Штейнгель, чтобы за такую рвань давать придачи сорок копеек. Меня проклянут собственные внуки, если я совершу подобную глупость. Двадцать копеек — и выбирай из кучи любой наряд.

— Наживаешься ты на мне, — вздохнул посетитель, беря двугривенный и склоняясь над лежащей в углу лавки кучей тряпья. А Мойше отнес пиджак за ситцевую ширму и снова занялся своим основным покупателем.

— И в самом деле, зачем вам на Кавказе пальто? — ворковал он голубем, словно и не было перед этим никакой, примерки. — Ах, вы из Белоруссии? Чудесный край! Мой хороший знакомый Миневич жил там. Говорит, картошки там много… Там даже поют: «Бульба с мясом, бульба с квасом и так далее»… Сам он, правда, больше любит курицу. Примерьте эти брюки. В них бы только князю щеголять, но для такого хорошего человека… Вот видите — в самый раз. Ваши знакомые в Белоруссии упадут в обморок от зависти при виде такой покупки.

— Портки, как портки, — пробурчал покупатель, без особого восторга, оглядывая пузырящийся на коленях «княжеский» наряд.

— Ну не скажите, — не согласился с покупателем продавец. — В таких штанах только в церковь ходить по праздникам. Сейчас мы подберем к ним соответствующую обувь…

Последнюю подбирали довольно долго — не подходила по размеру. Наконец Мойше извлек из какого–то вороха пару сапог, сшитых, по–видимому, на заказ для сказочного скорохода. Они пришлись покупателю впору. «Вот это ножка!» — изумился Казбек. Такие сапоги ему довелось увидеть много лет спустя в музее: они стояли там в стеклянном ящике. То были сапоги Петра Великого.

— Вы–таки действительно Самсон, — облегченно вздохнул Мойше и пошел за ширму за пиджаком для библейского двойника.

— Сколько ж это все будет стоить? — спросил Шалаш, когда пиджак заменил наконец «вопратку» на его плечах.

— Сущие пустяки, почти ничего, — поспешил успокоить его старьевщик и защелкал костяшками лежащих на столе счетов: — Брюки — рупь, сапоги — пять рублей, пиджак — полтора. Итого: семь с полтиной.

— За што ж семь с полтиной? — удивился Шалаш.

— Я же сказал: брюки — рупь, сапоги…

— Дорого, говорю, — перебил торговца Шалаш. — За такие гроши можно новый костюм купить.

— В Ленинграде, да? — заулыбался Мойше. — Ну так съездите и купите. За один только билет туда–сюда десятку отвалите. Вы ж посмотрите, какой пиджак я вам подарил, это же смокинг, а не пиджак, один только материал знаете сколько стоит?

— Знаем: двадцать копеек, — вступил в разговор Казбек. — Сами только что отдали за него мастеровому двугривенный, а просите — полтора рубля.

Мойше всплеснул руками.

— Мой бог! неужели я ошибся и снял с вешалки не ту вещь? — воскликнул он и в голосе его слышалось неподдельное огорчение. Но он тут же взял себя в руки. — Вы говорите, двадцать копеек… Ну и что, что двадцать копеек. Да ведь этот проходимец взамен своего пиджака набрал разных вещей на целый трояк. Воистину сказано в «Шулхан–арух»: «Пусти козла в огород…» Одно вам скажу: сколько бы не заплатили, вы все равно покупаете по дешевке.

— За такую дешевку можно и в милицию угодить, — припугнул старого спекулянта Казбек.

— А может, в гепеу? — осклабился тот. — К самому товарищу Журко?

— Откуда вы его знаете?

Мойше дробно рассмеялся, словно высыпал орехи в жестяной таз.

— Откуда я знаю этого большого человека? Ого! Об этом вы спросите у самого Степана Андреевича, если он, конечно, не забыл, кто помогал Советской власти в годы гражданской войны.

— А меня вы знаете? — не отставал от старика Казбек.

— Помилуй бог! Откуда я могу знатъ всех живущих на свете шаромыжников?

— Я брат жены Степана Андреевича.

— Ох ун вей мир! — у старика от неожиданности подскочили седые брови к бархатной ермолке, которой была покрыта его голова. — Что ж вы сразу не сказали, кто вы такой, молодой человек.

— А это отец Степана Андреевича, — продолжал Казбек, испытывая острое наслаждение от замешательства старого барыги. — Вчера приехал к сыну из Витебской области. Он тоже любит есть за обедом курицу, но после посещения вашего магазина у него не останется денег и на картошку.

Мойше даже зажмурился на мгновение, показывая тем самым, как он потрясен свалившимися на его седую голову сведениями.

— Ай–яй–яй! — закачал он ею из стороны в сторону и, захватив пальцами свою пегую бороду, стал превращать ее в штопор. — Что же это вы со мной делаете? Ко мне в магазин приходят родные люди Степана Андреевича, а я и не знаю. Как сказано в «Мидраше»: «Ибо какою мерою мерите, такою же отменится и вам». Берите за семь рублей ровно и пусть мой убыток будет вам в радость.

— Это не в «Мидраше» вашем сказано, а в Новом завете в книге от Луки так Христос говорит насчет меры, — поправил старьевщика покупатель.

— А вы почем знаете?

— Я ж бывший псаломщик, кому ж как не мне знать Священное писание.

— Ваше Священное писание переписано из нашего Талмуда, и теперь, как говорится в «Орхот цадиким»: «За наше жито нас же и побито», — притворно вздохнул Мойше. — Нашу веру у нас переняли и ею теперь же нам в нос тычете.

— Это вроде как: «Нашим салом нас по мусалам», — поддакнул иудею христианин и протянул ему вместе с деньгами свои растоптанные лапти: — На держи, дедуля, пятерку и мои рачки впридачу — сгодятся кому–нибудь вместо босоножек.

— Вашими рачками только рыбу в Тереке ловить, — невесело усмехнулся Мойше, пряча деньги в бездонный карман своего лапсердака.

— А мы как раз и идем туда, — подхватил Казбек, выходя из насыщенного не очень приятными запахами помещения. — Увидите Шлемку — передавайте ему салам.

— Ты знаешь моего внука? — просиял лицом выходящий следом за клиентами на свежий воздух старьевщик. — О, Шлема теперь большой человек! Моим врагам и врагам моих друзей иметь бы столько болячек, сколько у него ума в голове. А от кого передать?

— Скажите, от Казбека Андиева — он знает.

— Так вы, молодой человек, тоже, может быть, загружали мою бочку винтовками в восемнадцатом году?

— Загружал, а что?

— А то, что приходил тут недавно один, тоже Шлему спрашивал.

— Мишка Картюхов? — обрадовался Казбек.

— Не знаю, он не представлялся. Белобрысый такой, шустрый: за ним так и смотри, чтоб не спер чего.

— Ну, конечно же, это Мишка! А где он сейчас?

Старик пожал худыми плечами, щурясь от яркого солнца.

— Не могу знать, ваше предположительство, может быть, в «Эрзеруме» по карманам шарит, а может быть, в тюрьме сидит — такие долго на свободе не задерживаются. Да, да, всего хорошего, заходите еще.

С этими словами он закрыл дверь, а Казбек с белорусским родичем направились к Тереку — там на его берегу под вязами обычно пасутся лошади.

Терек приезжему белорусу не понравился: несется вровень с берегами какая–то муть с кусками желтой пены на поверхности. В сердцах плюнул в нее, разочарованно вздохнул.

— Разве в такой грязище может водиться рыба? — проворчал он, прислушиваясь, как хлюпает вода в береговой промоине.

— Водится и еще какая! — встрепенулся задетый за живое местный житель. — Тут сомы по десяти пудов плавают, гусей живьем заглатывают. Это же — Терек! Его воспели в своих стихах поэты Пушкин с Лермонтовым.

Шалаш грустно ухмыльнулся.

— Не видели, стало быть, ваши поэты нашей Двины, а то б они в эту грязную лужу и плюнуть не захотели.

У Казбека дух занялся от возмущения. Он хотел было броситься в атаку за честь своей родной реки, принесшей ему в детстве столько утех и радостей, но тут внимание его привлек сидящий неподалеку в тальниковых кустах рыболов. Что–то знакомое показалось ему в посадке его головы, во всей его напряженной в ожидании поклевки позе.

— Вон видите, рыбак сидит, — сказал он своему недовольному спутнику. — А вы говорите — муть. Пойдемте поглядим, что он там ловит.

— Пойдем, — без особого подъема согласился Шалаш.

Казбек не ошибся, рыболов и в самом деле оказался знакомым человеком, более того — его молочным братом Трофимом Калашниковым. Вот уж кого не ожидал встретить на терском берегу, так это его.

— Клянусь небом, это ты! — вытаращился Казбек на своего приятеля, принимавшего участие в бандитском налете на коммуну.

— Ну я, а что? — поднялся с земли Трофим.

— Ты разве не там… не у них? — в голосе Казбека звучала растерянность.

— А почему я должен быть у них? — нехотя усмехнулся Трофим.

— Но ты же был с ними, тебя видела Дорька да и другие…

— Был да весь вышел. И вообще это долгий разговор, — поморщился Трофим, выразительно взглянув на постороннего человека. Но тот меньше всего прислушивался к их разговору, его больше интересовал кукан, на котором — он это видел — ходила под берегом какая–то живность. Он нагнулся, потянул к себе привязанный к ветке тальника шнур — на его конце вдруг забурлила в мутной воде такая же мутно–серая рыба.

— Ого! — воскликнул старый рыболов, отпуская шнур и оглядываясь на разговаривающих парней. — Ни за что б не поверил, если б не увидел собственными глазами.

— А что я вам говорил, — удовлетворенно улыбнулся Казбек. — Тут и не такого крокодила зацепить можно, а не только усача.

— Как жалко, что нет удочки, — вздохнул приезжий.

— А вы половите этими, — предложил Казбек.

— А как же он? — обеспокоенно взглянул на владельца удочек Шалаш.

— Я уже наловился, — успокоил его Трофим, — с утра сижу. Берите, берите. Черви вон там под кустом в банке, а хлеб с макухой в мешке.

— Вы рыбачьте, а мы с ним сходим за конским волосом, — добавил Казбек, направляясь с приятелем к пасущемуся неподалеку мерину. Судя по тому, как он успешно отмахивался от наседающих оводов, у него был подходящий для лески хвост. Пока шли к нему, Трофим вкратце рассказал, что произошло с ним после злополучных скачек.

— Так это ты его, значит, кинжалом — Семена Мухина? — задумчиво проговорил Казбек, ему было немного не по себе от мысли, что Дорьку спас от бандита именно он, Трофим.

— Ага, я.

— Жаль, что Дорька этого не знает.

— А ты расскажи ей, она и узнает.

— Как же я ей расскажу, если она в Москву уехала.

— Чтo?! — Трофим схватил товарища за локоть. — Зачем уехала?

— За песнями, — потянул локоть из Трофимовой руки Казбек. — На рабфак поступать, вот зачем. Ей Оса рекомендательное письмо дал. Тебе тоже надо куда–нибудь уехать.

— Почему? — удивился Трофим.

— Потому, что Мухин сбежал из тюрьмы и будет тебе мстить. Зря ты его не прикончил совсем…

— От кого узнал?

— Степан говорил. Милиция сбилась с ног, его разыскивая, а он как в воду канул… Гляди–ка, гляди! Рыбак наш чтой–то поймал. Удочка — в дугу, должно, сазан взялся. И пацан какой–то возле него.

— Это Чижик из нашего детдома. В «Эрзерум» за хлебом ходил. Бежим скорее!

Друзья бросились сломя голову назад к Тереку. В руке одного из них развевалась белая прядь волос, добытых из роскошного конского хвоста.

* * *

Ухлай вошел в здание райисполкома, отыскал нужный ему кабинет.

— Входи, — мотнул ему пухлой рукой председатель райхлебтройки, увидев в приоткрытую дверь клетчатую кепку и золотой зуб во рту очередного посетителя.

— Баро ! — приподнял кепку Ухлай, проходя к столу председателя.

— А это по–каковски: по–итальянски или по–китайски? — улыбнулся председатель, протягивая вошедшему руку.

— По–армянски, — ответно улыбнулся посетитель и, пожав председательскую руку, уселся на стул. — Зачем звали, Пантелей Григорьич?

Председатель побарабанил по столу толстыми пальцами, переложил с места на место какие–то папки.

— Есть интересное заданьице, — сказал он, делая озабоченное лицо.

Ухлай вопросительно поглядел в председательские, светящиеся умом и хитростью глаза.

— Нужно срочно отвезти в Москву одну вещь, — продолжил председатель и выразительно взглянул на висящий сбоку на стене плакат. Ухлай тоже посмотрел на плакат: на нем во весь формат был изображен паровоз с написанной крупной цифрой 1925 под фарами и лозунгом на передней части котла: «По рельсам ЛЕНИНИЗМА на всех парах к смычке города с деревней!»

— А что за вещь? — поинтересовался Ухлай, переводя взгляд на другой плакат, изображающий рабочего и обутого в лапти крестьянина, с улыбкой жмущих друг другу руку в знак все той же смычки.

— Корзиночка, — улыбнулся председатель, — маленькая и совсем не тяжелая.

— Давайте я отвезу вашу скрипушку.

— Нет, дружок, — онова посерьезнел председатель, — ты мне здесь самому нужен. Подбери–ка кого–нибудь из твоих подопечных.

Ухлай на минуту задумался.

— Есть у меня один, — возобновил он разговор, — его не то что в Москву — в Мадрид направить можно, только…

— Что — только?

— Он в приюте находится, у моего папаши в мастерской доски строгает.

— Рабочий класс, значит? — председатель снова прошелся взглядом по плакатам. — Это даже лучше. А он захочет?

— Мишка? Захочет, если… — Ухлай красноречиво пошевелил большим и указательным пальцами. — Они с дружком давно уже собираются ехать туда учиться, на дорогу деньги копят.

— Ну, это и вовсе замечательно, — председатель удовлетворенно потер руки, похрустел пальцами. — Давай действуй.

— А где корзина?

— Корзину получишь через Родрыгина, — в голосе председателя зазвучали властные ноты.

Ухлай поднялся со стула.

— Висугяром, — сказал он, направляясь к двери.

— А как это понимать? — проводил председатель насмешливо–ироническим взглядом блатного полиглота.

— До свиданья, в переводе с литовского, — блеснул тот золотой коронкой, сделав ручкой и скрываясь за дверью.

Интересно, что хотят отвезти в Москву его хозяева? Ухлай шел по проспекту и думал на все лады о полученном задании. Что корзинка будет наполнена не пряниками, это, конечно, само собой понятно. Но и не наганами, по всей видимости, которые он со своей шпаной похитил в ту памятную ночь из железнодорожного вагона. Хорошо ему заплатил за добытое оружие Пантелей Григорьевич. Страшный он человек, хоть и ласково порой улыбается. Работает в советском аппарате, а дух у него явно не советский. Это чувствуется по заданиям, которые он время от времени дает своему подчиненному. Пахан, старший воровской шайки, познакомивший Ухлая с Пантелеем Григорьевичем, таких заданий не давал. Ограбить магазин, залезть в чужую квартиру, раздеть в роще припозднившегося нэпмана — вот, бывало, и вся работа. А тут: диверсия на железной дороге, в результате которой сошел с рельсов товарный поезд, нападение на вагон с оружием, поджог «Заготзерно». Нет, это уже не воровство и даже не разбой, а что–то похуже, пахнущее политикой. Ухлай зябко передернул плечами, хотя над головой пылало июньское солнце. Черт его дернул связаться с этим председателем…

Так, невесело размышляя, Ухлай подошел к столярной мастерской.

— Рот фронт! — поднял он над головой согнутую в локте руку с сжатым кулаком, входя в раскрытые двери сарая и вымучивая на лице жизнерадостную улыбку. — А где мой дорогой родитель?

— На дворе с Чижиком материал сортирует, — отозвались на его вопрос внутри мастерской. А строгающий рубанком доску Трофим выпрямил спину и с нескрываемым недоброжелательством взглянул на вошедшего.

— Иль не рад встрече, камрад? — подошел к нему Ухлай. — Что–то я не вижу Мишеля.

— Его здесь нет, — по–прежнему хмуря брови, ответил Трофим и вновь склонился над верстаком.

— А где же он?

— Пропал.

— Как — пропал? — удивился Ухлай.

— Как пропадают люди: утром надысь ушел куда–то и не вернулся.

— Та–ак… — понимающе протянул Ухлай, гася на лице улыбку. — Сбежал, значит, кореш? От долга. А я ему дело одно хотел поручить.

— Какое дело? Как тогда на железной дороге?

Ухлай промолчал. Посмотрев вокруг себя, взял Трофима за плечо:

— Пойдем покурим.

— Я не курю.

— Все равно выйдем.

Трофим нехотя положил на верстак рубанок, вышел вслед за Ухлаем из мастерокой.

— Присядем.

Они присели на уложенные одна на другую доски. Ухлай, расстегнув на пиджаке пуговицы, откинулся спиной к штабелю таких же досок, вытянул по усыпанной опилками земле обутые в модные туфли ноги.

— Слушай, — повернулся он вдруг к Трофиму, — может, ты смотаешься вместо него?

— Вместо кого?

— Вместо Мишки.

— Куда?

— В Москву.

У Трофима гулко заколотилось под рубашкой сердце.

— В какую Москву? — не спросил, а выдохнул он, подавшись к собеседнику.

Ухлай пытливо взглянул на него.

— В какую Москву? — переспросил он, доставая из кармана пачку папирос «Даешь Европу!». — У нас одна Москва — белокаменная.

— А зачем туда ехать?

— За песнями, — усмехнулся Ухлай. — Отвезти нужно кое–какое барахлишко. Дядя один просил. Приезжий один. Сам он заболел как на грех, ехать дальше не в состоянии, а тут еще коммерческие дела… Может, возьмешься помочь человеку? Ты вроде хотел туда — учиться на этого… на летчика.

— А что за барахлишко? — у Трофима захолонуло в груди от такой непредвиденной удачи, но он старался не показать вида.

— Так, по мелочи: корзинка с гостинцами. Нэпман брату к дню рождения презент сделать хочет.

— А ты не врешь? — усомнился Трофим, — как тогда с вагоном: сказал заместо грузчиков, а на самом деле…

— Ну, вспомнил, — досадливо дернул губами Ухлай. — То было совсем другое дело. А тут — прогулка в столицу за чужой счет, не больше, не меньше. А впрочем, как хочешь, уговаривать не буду… Охотники найдутся, только свистни.

— Ладно, — согласился Трофим, боясь, что Ухлай и в самом деле поручит поездку кому–нибудь другому.

— Тогда вот что, — хлопнул его по плечу Ухлай, — приходи сегодня вечером к «Эрзеруму», я сведу тебя…

Он не договорил — из–за штабеля появился старший мастер, сопровождаемый Чижиком.

— Опять приперся? — уставился он в сына недобрым взглядом.

Ухлай поднялся на ноги.

— Ай–яй–яй, — укоризненно покачал он головой, — что за вульгарное обращение. Любимый сын приходит к дорогому отцу, чтобы отдать ему свой сыновний долг, а…

Но старший мастер и на этот раз не дал ему договорить.

— Последний раз говорю, убирайся отсюда и не появляйся больше. И не смущай моих ребят. Одного куда–то уже спровадил, теперь за другого взялся?

— Пардон, папан…

— Упардонивай отсюда, пока я тебе не проломил твою блатную башку, — взорвался старший Завалихин и нагнулся в поисках подходящего для исполнения угрозы обрубка.

* * *

В тот же день, терзаясь в душе, он пошел в отделение ОГПУ. С глазу на глаз рассказал начальнику, своему бывшему квартиранту, о домогательствах старшего, непутевого сына, попросил «принять меры».

— А то он, сукин сын, одного уже свел неизвестно куда, и другого может сбить спонталыку. Я когда проходил мимо, слышал, как он его подговаривал куда–то ехать, — скривил Завалихин свое широкое, безволосое лицо в гримасе душевной боли. — Эх–ма! Растили с матерью, надеялись, что человеком будет. Федьке–то какой пример? И в кого он такой уродился? У нас в роду уркаганов сроду не было.

Степан слушал, не перебивал, и в памяти оживали события того давнего зимнего дня, когда он с женой перебирался с хутора в завалихинский дом. «А ну, Сенька! Чего зря ноги морозишь? А ну, слетай в лавку», — крикнул тогда хозяин дома своему сыну, получив от квартиранта рубль на водку, и Сенька, на плечах у которого вместо рубашки, висел голубой казачий башлык, замелькал красными пятками по заснеженной улице. В награду за оперативность он получил в тот день от родителя полстакана водки. Немудрено, что при таком воспитании из Сеньки не получилось «человека» в понимании супругов Завалихиных.

Пообещав «принять меры», Степан проводил Завалихина и, вызвав к себе Афанасия Подлегаева, передал ему содержание только что состоявшегося разговора.

— Трофима — под особое наблюдение, — предупредил он сотрудника, прежде, чем отпустить его из своего кабинета.

* * *

Дядя и в самом деле оказался больным человеком. Он даже не встал с постели, когда Трофим в сопровождении Ухлая вошел к нему в номер, один из лучших, имевшихся в гостинице.

— Так, говоришь, летчиком хочешь стать? — спросил он, скосив глаза на добровольного курьера. Голова у больного костистая, черная, с большими пролысинами на морщинистом лбу, покрытом мокрой тряпкой — наверно, от повышенной температуры.

— Ага, хочу, — поспешно ответил Трофим, все еще не веря, что этот заболевший дядя может оказать ему содействие в осуществлении его давней мечты.

— Хорошее дело, — улыбнулся больной, обнажив длинные прокуренные зубы. — А я вот, кажется, отлетался, — вздохнул он, прикасаясь к тряпке маклакастой рукой, покрытой черными блестящими волосами. — Ну да как бог даст. Жаль вот только сам брата не повидаю. Брат у меня бо–ольшой человек! Тебя как звать?

— Трофим.

— Вот я и говорю, Трофим, как приедешь в Москву, ты сразу, значит, к нему. Передашь гостинцы и скажешь: так, мол, и так: имею желание стать летчиком, помогите мне устроиться в ихнюю школу или как там она называется… У него в столице такие связи — он в миг тебя кем угодно сделает. Деньги у тебя на дорогу есть? Ну да откуда… — больной пошарил рукой у себя под подушкой, кряхтя достал бумажник. — Вот держи двадцать рублей: до Москвы хватит с лихвой, а остальные брат отдаст на месте.

— Сколько? — не удержался Трофим.

У больного чуть заметно дрогнули в усмешке уголки губ.

— А сколько бы ты хотел? — спросил он в свою очередь. — Двадцать хватит?

Трофим согласно кивнул головой: на двадцать рублей, если экономно, можно прожить в Москве месяца два, а то и больше.

— Ну ладно, я человек хоть и торговый, но не скупой для своих друзей, — подчеркнул торговый человек последние слова. — Так и быть, получишь от брата сорок рублей, не пропадать же тебе там на первых порах с голоду. Сеня, — обратился он к стоящему молча Ухлаю, — покажи–ка нашему юному другу его поклажу.

Ухлай достал из–под кровати небольшую плетеную корзинку и поставил ее на стул.

— Открой, я погляжу, все ли на месте, не забыл ли чего.

Ухлай снял на корзиночке замочек, откинул крышку. Больной, морщась от боли, приподнялся на локте и стал перебирать ее содержимое.

— Варенье… балычок… книжки… все пять томов, сушеные абрикосы… брат их очень любит, — бубнил он себе под нос при этом.

А Трофим усмехнулся: из–за такой ерунды в Москву ехать.

— Ну, кажется, все, — вздохнул облегченно больной, откидываясь на подушку и снова обращаясь к Ухлаю: — Поставь, Сеня, на место и скажи половому, пускай чайку нам принесет.

Ухлай закрыл крышку, повесил замочек, задвинул корзинку под кровать и вышел из номера. Спустя некоторое время он возвратился в сопровождении полового с самоваром в руках.

— Садись к столу, — сказал нэпман Трофиму, когда половой, сделав свое дело, удалился из номера. — Пей чай и слушай, что я тебе скажу. Брат мой очень занятый человек и найти его в Москве не так–то просто. Поэтому ты отправляйся сразу на Сухаревскую площадь. Как туда добраться — добрые люди подскажут. На этой площади по воскресеньям вся Москва собирается, потому что — базар. Если завтра из Прохладной скорым выедешь, то в аккурат к базару успеешь. А нет — и ладно: без базара того человека сыщешь, который тебя к брату сведет.

— Нешто на базаре найдешь? — усомнился Трофим, прихлебывая чай из блюдечка. Но больной махнул на него рукой:

— Не перебивай, слушай, я еще не все сказал. Найти этого человека проще простого. На самом краю площади, что ближе к Сухаревской башне — высокая такая с часами — увидишь палаточный балаган. В нем находится аквариум с русалкой. Скажешь хозяину балагана: «Привет от Кости» — от меня, стало быть, а он уж знает что делать, понял?

Бывают же на свете такие добрые, обходительные люди!

Трофим возвращался домой разгоряченный чаем, дружелюбным разговором и мечтами о своем недалеком будущем. Завтра он наконец–то поедет в Москву и станет летчиком. И хотя Москва, говорят, очень большая, он все равно отыщет в ней Дорьку и попросит у нее прощения за ту неудачную ночовку у бабки Горбачихи на Троицын день. Вот только перед Завалихиным неудобно — он так хотел сделать из него первоклассного столяра. А еще — перед Чижиком.

Последний ждал его в дортуаре с заплаканными глазами.

— Уезжаешь, значит? — спросил угрюмо, провожая взглядом засовываемую Трофимом под кровать корзинку.

— Уезжаю, Чижик, — шепнул в ответ Трофим. — Но ты не думай, я не забуду про тебя. Как устроюсь…

— Ладно, не трепись!.. Лучше поешь. Раздобыл тебе колбасы.

Трофим жевал колбасу, но она с трудом лезла ему в горло — какая–то неясная тревога сжимала временами его сердце. А вдруг он впутывается в какое–то нехорошее дело? Нэпман–то нэпман, но привел к нему его, Трофима, Ухлай, предводитель воровской шайки. Правда, в поручении нет ничего подозрительного и корзинка как корзинка — с сушеной фруктой и старыми книжками, но кто знает… Сходить нечто к Степану Андреевичу? А если запретит ехать? Прощай тогда Москва и летная школа. Представится ли еще когда такая возможность?

Все же, промучавшись сомнениями до вечера, Трофим решил сходить в ОГПУ, оставив корзину на попечение Чижика. Однако Степана Андреевича там не оказалось. Дежурный сказал, что начальник уехал и за него остался младший следователь Афанасий Подлегаев.

— Можешь обратиться к нему, — предложил дежурный.

— Да нет, не надо, — отказался Трофим от встречи с «задавалой», допрос которого до сих пор не изгладился у него и памяти.

А утром в сопровождении Чижика он отправился на вокзал.

— Гляди за тем корешом, что морда платком перевязана, — кивнул Чижик головой на дремавшего на диване мужика в драном пиджаке. — Как бы он у тебя корзинку не спер. Шнифер, сразу видно. Я его еще в сквере заметил.

— Зря ты на него, — возразил Трофим и потрогал на корзине замочек. — По–моему, мастеровой какой–то.

— Знаем мы таких мастеровых, — не согласился с ним Чижик. — Ну давай иди в вагон.

Трофим протянул подростку руку, но не удержался и крепко притянул его к груди.

— Смотри, про меня — никому, — сказал он на прощанье.

В Прохладную он приехал как–то незаметно для себя: не успел в окошко насмотреться на пробегающие мимо телеграфные столбы и машущие ребристыми крыльями лобогрейки в безбрежных хлебных полях. Ну да еще наглядится за дорогу — до Москвы, говорят, скорым поездом целых три дня ехать нужно. Он ступил на горячий от солнца асфальт перрона, не выпуская из рук корзину, поправил под френчем съехавшие на сторону штаны, усмехнулся вокзальной вывеске: почему — «Прохладная», если уже с утра от жары пить хочется? Заметив в тени вокзального здания огромную белую бочку с квасом, окруженную изнывающими от жажды пассажирами, подошел, напился на копейку освежающего, «семь раз женатого» напитка, затем направился к железнодорожной кассе за билетом. Касса оказалась закрытой, и Трофим от нечего делать побрел к привокзальному базару, шум от которого заглушал даже вздохи стоящего на запасном пути паровоза.

— Каймак! Кому каймак? Свежий, холодный, только что из погреба! — далеко окрест разносился сочный женский голос.

— На краю стою, дешево продаю! Сегодня за деньги, завтра в долг! — вторил ей мужской баритон, заметно севший не то от крика, не то от употребленного вина, кисловатый запах которого чувствуется даже на расстоянии.

Трофим прошелся вдоль столов, уставленных бутылями и кувшинами с молоком, невольно сглатывая слюну при виде лежащих между ними жареных кур, окороков, домашней колбасы, пирогов с капустой. Надо бы подкрепиться перед дальней дорогой. Внимание его привлекла образовавшаяся посреди базара толпа. В центре ее происходило, по–видимому, что–то весьма интересное, судя по лезущим друг другу на плечи любителям даровых развлечений. Так и есть: в кругу зевак сидит на корточках прилично одетый парень и перекладывает из руки в руку три карты — два валета и туза.

— Как валет — ваших нет, — приговаривает он при этом. — Как туз — деньги в картуз.

Трофим протиснулся сквозь толпу к ширмачу, как называл подобных фокусников Мишка Картюхов, тоже присел на корточки. В это время парень демонстративно, неспеша разложил перетасованные три карты на земле, обвел взглядом окружающих его зрителей:

— Где туз?

У Трофима сильнее забилось сердце, он явственно видел, как туз лег в середину тройки. Он протянул к нему руку, но хозяин игры прижал карту пальцами.

— Сперва деньги на кон, — прищурил он плутоватые глаза.

— Сколько?

— Сколько желаешь.

Трофим, облокотившись на корзину, вынул из бокового кармана своего френча пять копеек, положил на карту.

— Кто еще? — обвел взглядом толпу игрок.

— Давай я попробую, — придвинулся к нему молодой человек, по виду железнодорожный рабочий, и бросил на Трофимов пятак бумажный рубль.

— Ого! — всколыхнулась толпа.

— Больше желающих нету? — спросил игрок. Желающих не нашлось.

— Как туз — деньги в картуз, — повторил игрок ранее сказанное и перевернул указанную партнерами по игре карту вниз рубашкой. Вздох облегчения вырвался из толпы болельщиков.

— Вот черт! — проскрипел над Трофимовым ухом старый дед с перекинутым через плечо мешком, — я ить тоже видел, как энтот туз лег в середку. В голосе у него сквозило сожаление, что сам он не поставил на эту карту рубля.

«Дурак!» — мысленно ругнул сам себя и Трофим, принимая из рук парня вместе со своим пятаком и пятак выигранный и наблюдая краем глаза, как его более решительный партнер прячет в карман свой выигрыш — целый рубль! На такие деньги можно не только колбасы купить, но и взять с собой в дорогу сала с пирогом. Нет бы поставить трояк, а то и всю пятерку.

И снова перекладывал из руки в руку три карты не унывающий от своего проигрыша игрок, и снова за его действиями следили десятки горящих от азарта глаз.

— На эту! — Трофим припечатал к карте три рубля. Хозяин игры подождал некоторое время, не найдутся ли еще желающие обогатиться за счет фортуны, и открыл карту. У Трофима от неожиданности закололо в затылке: туз! бубновый, ярко раскрашенный туз каким–то непостижимым образом превратился в пикового валета.

— Как валет — ваших нет, — бесстрастно изрек игрок, прикарманивая Трофимов трояк.

Трофим недоумевал: что за притча? Он же своими глазами видел, как туз лег с краю. В чем же дело? Решил быть повнимательней, на всякий случай поставил на кон всего лишь гривенник. И выиграл. А поставивший на другую карту тот самый удачливый рабочий — проиграл. Целых два рубля!

Толпа поощрительно гудела. Многие не выдерживали, подогретые чужими удачами, вынимали из карманов и ставили на коварную карту предназначенные совсем для других целей деньги.

— Вот же анафема! — возмущался спустя некоторое время дед с мешком за плечом. — Как же я теперь к своей бабке заявлюся? Тьфу, сатана, прости господи, — плюнул он, выбираясь из толпы.

Вскоре вслед за ним выбрался из нее и Трофим. Он снова «недоглядел» и после временного успеха, пойдя, как говорится ва–банк, остался без ломаного гроша в кармане.

— Ставь на корзину! — смеялся, ему вслед хозяин игры, по–прежнему тасуя карты ловкими пальцами.

Что же теперь делать? На какие шиши он купит билет на владикавказский скорый? И есть вдруг захотелось — спасенья нет. Ах, раззява! Облапошили… Впору хоть в Моздок возвращаться. Но отправился он не в Моздок, а в зал ожидания. Уселся на дубовый, с высокой прямой спинкой диван, предался горестным размышлениям. Послышалось треньканье балалайки. По проходу между диванами, заполненными пассажирами и их пожитками, шел вприсядку под собственный аккомпанемент худенький черноголовый паренек. Вот он выпрямился, виртуозно выбил рваными башмаками чечетку и запел ужасно знакомым голосом:

Ах сударыня ты Марковна, У тебя ли грудка бархатна.

Он еще что–то добавил, довольно разухабистое, судя по тому, как удовлетворенно загоготали окружающие, и, кончив играть, протянул перед собой сдернутый с головы театральным жестом картуз.

Окажите внимание Юному дарованию Не овациями, Не публикациями, А желательно — Ассигнациями,

— пропел–проговорил он приятным басовитым голосом.

И хотя в картуз летели не ассигнации, а копейки с пятаками, у «юного дарования» удовлетворенно светились его по–кошачьи желтоватые глаза.

Можно франками, Долларами, Кронами шведскими, А и того лучше — Рублями советскими,

— продолжал строчить словами–рифмами юный артист. Шлемка! Ну конечно же это он, товарищ детских игр, закадычный дружок Мишки Картюхова! Трофим даже про корзину забыл, так и подался навстречу старому приятелю.

Берем так же икрой, балыком, Копчеными угрями, А за неимением таковых — Ржаными сухаря…—

Шлемка вдруг споткнулся на слове и, прижав к груди балалайку с картузом, с радостным изумлением уставился на появившегося перед ним словно из–под земли друга детства.

— Чтоб–таки издох мой кантор Геся, если это не Трофим! — воскликнул он радостно и бросился к улыбающемуся земляку с распростертыми объятиями. — Как говорит наш реб Шамис: «Нет на свете ничего невозможного, если того бог захочет».

Друзья обнялись, поощряемые дружелюбными взглядами и смехом окружающих, уселись рядышком на диван. Минут пять предавались воспоминаниям своих похождений в «Эрзеруме» и соборе в детские годы.

— А помнишь?.. — едва не кричал Трофим, сжимая ладонью плечо так нежданно встреченного друга.

— А помнишь?.. — в ответ басил ему Шлемка (с возрастом у него заметно возмужал голос), ударяя тонкими пальцами в Трофимову широкую грудь.

Наконец восторг от встречи поулегся, и друзья мало–помалу вернулись из прошлого в настоящее время.

— Чегой–то ты здеся очутился? — спросил Шлемка.

— Поезд жду, в Москву еду.

— Ну? Зачем?

— За песнями, — рассмеялся Трофим. — Хочу на летчика выучиться. А ты? Что ты здесь делаешь?

— Разве не видишь? — усмехнулся Шлемка. — Выступаю перед зрителями, артист я.

— Ты же во Владикавказе у какого–то еврея служил, нам твой дед Мойша говорил, когда мы с Мишкой у него барахло меняли.

— Служил… — задумчиво повторил «артист», потряхивая в картузе заработанными копейками. — Чтоб ему, этому Шамису, хотя бы половину того, чего я натерпелся от него в его проклятом хедере. Думаешь, меня там лелеяли и кормили тушеным мясом с картошкой? Как бы не так. Печенку и мясо жрали мои хозяева, а мне доставалась одна лишь мамалыга с хворобой впридачу. Зато работы — весь день как заводной: это убери, это поднеси, в лавку сбегай, за Шмуелом горшок помой. Ночь не ночь, погода непогода — беги, Шлемка, за тем–то и тем–то. «Ребе, — говорю я как–то Шамису, — в такое ненастье хороший хозяин даже собаку не выгонит на улицу». А он мне в ответ: «Я тоже не выгоняю собаку». Не выдержал я такой жизни и сбежал.

— Куда же ты теперь — к деду?

— Нет, к деду нельзя: ругаться будет, тряпьем торговать заставит, а я хочу в артисты или музыканты. Хорошо бы — в цирк.

— А в летчики не хочешь? — снова положил Трофим руку на плечо приятеля и заглянул ему сбоку в глаза.

— В летчики? — Шлемка облизал обветренные губы. — Не думал как–то… не приходило в голову.

— А ты подумай. Ну что твой музыкант против летчика: знай мертвяков провожают изо дня в день на кучки. А летчик — это, брат ты мой, фигура! Помнишь, приезжал к нам в Моздок один? В хромовом пальте, в картузе с очками и блестящая сумка сбоку ниже колена. На него весь Моздок глядеть сбежался, как на архиерея какого.

— Помню, — улыбнулся Шлемка. — Он еще тогда под дубом, что возле ручья, подозвал нас, мальчишек, дал леденцов и сказал, чтоб мы бежали впереди него и кричали на весь проспект: «Летчик идет! Летчик идет!» Я горло сорвал, оравши на морозе, пока он до «Сан–Рено» дошел, а оказалось после, он вовсе не летчик, а ледчик — лед на Тереке заготавливает для подвалов. Вот смеху было! Может, и ты в Москву ледчиком этим самым?

— Ты дурака не ломай, — насупился Трофим, — я тебе по–серьезному предлагаю со мной но летчика учиться.

Шлемка перестал смеяться, подумал, вздохнул.

— В летчики так в летчики, — согласился он без особого энтузиазма и хлопнул по широкой ладони сверстника своей узкой, с длинными «музыкальными» пальцами ладонью.

— Вот только билеты нам с тобой купить не за что, — вновь погрустнел Трофим и рассказал другу о том, что произошло с ним на базарной площади.

Выслушав, Шлемка презрительно цвыкнул слюной сквозь зубы.

— Нашел о чем беспокоиться. Билеты пускай берут нэпманы, они в первом классе ездят, а мы с тобой задарма прокатимся в люкс–купе.

— В каком это?

— А в таком, с ветерком на крыше.

— Как — на крыше? — испугался Трофим. — А если свалимся?

— Я же не свалился, когда сюда ехал, — выпятил грудь владикавказский беглец. — Не бойся, там по всей крыше трубы торчат, есть за что держаться. Немного, правда, качает, зато свежий воздух и видать во все стороны.

Несмотря на уверения приятеля в преимуществе такой езды, Трофим здорово–таки трусил, располагаясь вместе с ним на ребристой, раскаленной солнцем крыше «люкс–купе» по соседству с вентиляционной, похожей на мухомор трубой.

— Гляди–ка, с нами еще один летчик устраивается, — толкнул его острым локтем спутник, указывая на забравшегося на крышу с другого конца вагона мужчину с подвязанной платком челюстью. У Трофима екнуло сердце: это был тот самый не то мастеровой, не то жулик, в отношении которого предупреждал его в Моздоке Чижик.

Где еще, как не на вагонной крыше, можно найти так много свободного места и ощутить состояние полета, когда в ушах у тебя — резкий ветер, в глазах — мелькающие по обе стороны столбы и деревья. А тебе семнадцать, и впереди — целая вечность с ее романтическими далями. И в первую очередь — Москва, в которой можно выучиться на летчика.

С таким примерно настроением подкатили однажды утром юные сыны Кавказа к древней матушке–столице, сверкающей на солнце своими сороками сороков златоглавых храмов. Правда, сами они сорок сороков не видели, так как находились в это время в «собачьих ящиках» — железных отсеках под полом вагона, в которые были вынуждены перебраться с крыши, чтобы сбить со следа преследующего их жулика, а еще — от зорких глаз шныряющих на всех станциях стрелков охраны транспортного ОГПУ с красными повязками на рукавах гимнастерок. Жаль, конечно, но впереди еще много времени, и они успеют налюбоваться древней столицей, лишь бы благополучно выбраться из–под вагона на конечной остановке. Это им удалось, и они, смешавшись с толпой пассажиров, направились к зданию вокзала с красным полотнищем на фронтоне: «Даешь смычку города и деревни!»

 

Глава четвертая

Вот это народищу! И на перроне, и в залах ожидания, и на привокзальной площади. Куда ни сунься — везде люди, пролетки, автомобили. И шум такой стоит вокруг — как на мельнице Евлампия Ежова, когда поставы настроены на крупный помол. Громыхают трамваи, дилинькая электрическими звонками, дудят машины, цокают подковами извозчичьи лошади. И все куда–то спешат, спешат, спешат — и люди, и лошади, и трамваи.

Трофим растерялся: как в такой кутерьме разыскать Сухаревскую площадь, где его будет ждать нужный человек? Мимо пробежал босоногий, такой же, как и в Моздоке, мальчишка.

— Читайте «Известия»! — кричал он, размахивая газетой. — «В подвалах Киевско–Печерской лавры обнаружен ценнейший клад — полтора пуда золота, сорок пудов серебра и много драгоценных камней! Президиум ВУЦИК постановил передать все найденные ценности Центральной комиссии помощи детям»! Читайте в номере! Читайте в номере! — он на ходу сунул газету в Трофимову руку. — Гони алтын!

— Не надо мне твоего номера, — отмахнулся от газеты Трофим. — Я как–нибудь и без него проживу.

— Сразу видно — деревня, — поморщился подросток, забирая газету. — Ведь тут животрепещущие новости. Вот смотри: «По сообщению из Мексики, возобновил свою деятельность потухший вулкан Попокатепетль…» а вот: «В госцирке начались выступления сына знаменитого дрессировщика Анатолия Дурова — Анатолия Анатольевича Дурова с группой хищных животных»…

— А насчет аквариума там ничего не прописано? — перебил распространителя новостей Трофим.

— Какого аквариума? — удивился тот. — В зоологическом саду?

— Да нет, на Сухаревской площади. В нем, говорят, русалка сидит дрессированная.

— На Сухаревке? Русалка? — вытаращился мальчишка. — Да разве русалки бывают? Они ведь только в сказках.

— Стало быть, бывают, — вздохнул Трофим. — Вот только как ее найти, эту Сухаревку?

— А ты не врешь?

— Ну да, — скривился Трофим, — очень мне нужно было тащиться за две тыщи верст, чтобы врать тебе.

У парнишки заблестели глаза:

— Настоящая русалка?

— А то какая еще.

— И с рыбьим хвостом?

— Как полагается.

— Вы подождите немного, я остальные газеты быстренько распродам и сведу вас на Сухаревку. Ага?

— Ага, — согласился Трофим.

Мальчишка побежал дальше, энергичнее прежнего размахивая над головой газетой: «Налетайте, покупайте! Дуров — в Москве с группой хищных русалок…»

Шлемка расхохотался:

— Вот дает пацан! Зверей с русалками перепутал. Ты что, нарочно ему?

— Да нет, в самом деле, — ответил Трофим. — Мне нэпман мой так и сказал: «Найдешь на Сухаревской площади аквариум с русалкой и скажешь его хозяину: «Привет от Кости!» А он сведет тебя к брату»..

— А почему не сразу к брату? Дал бы адрес — и все.

— Почем я знаю? — дернул плечом Трофим.

— Но ты хоть знаешь, что везешь в ней? — тронул Шлемка носком ботинка стоящую на мостовой корзину. — А то одному такому подсунули чемодан, отвези, мол, туда–то и туда–то, а в нем, когда открыли — отрезанная человечья голова…

— В моей головы нет, — усмехнулся Трофим, — при мне гостинцы в нее складали: варенье, сушку разную, да книжки старые. А вот зачем везти всю эту хурду–мурду за тридевять земель — хоть убей не понимаю.

Это его недоумение еще больше усилилось, когда они с Шлемкой, сопровождаемые юным газетчиком, достигли наконец желаемой площади. Чего на ней только не было! Разве птичьего молока? Варенья — сколько хочешь и какого хочешь, сухофруктов — любых, книг — целые кипы. А сколько клеток с попугаями, канарейками, чижами и прочей певчей живностью! И над всей этой огромной толкучкой невообразимый гул, словно собрались сюда люди повторить опыт с вавилонской башней.

Да вот же и башня! Чем не вавилонская? Высокая, островерхая, с часами под куполом.

— Вот, гражданин, образ владимирского письма, — тычет узким пальцем в предлагаемую покупателю иконку сам уже немолодой продавец–антиквар у входа в свою палатку, стоящую в ряду других палаток на всю длину рыночной площади — от одних афишных тумб до других, — он сам похож на образ восхваляемого им «Нерукотворного спаса». Благообразное, бледное лицо с большими серыми глазами, раздвоенная на конце темнорусая бородка, подстриженные в скобку волосы дополняли сходство. Тихий вкрадчивый голос лез покупателю в душу, а заодно и в его карман. — Не извольте сомневаться, почтеннейший. Вы вглядитесь позорче в лик сей: дониконианская манера изображения.

— Ну уж и дониконианская? — возражает покупатель. — А сколько просишь?

— По своей цене отдам: сто целковых, благодетель.

— Сто целковых? Побойся бога! Лик–то потрескан и доска шашнем тронута, зрак мутный. Красная цена — четвертак.

— Не могу–с, благодетель, не могу–с, — прижимая руки к груди, сокрушенно качает головой продавец. — В кои годы господь послал такое сокровище — и отдавать даром? Лик как лик, древний, оттого и потрескался. Сам на него, благодетель, молюсь только по большим праздникам — в душевный трепет и умиление приводит сей дивный взгляд, а вы говорите: «Зрак мутный». Вдохновенный лик. Как можно четвертную за него предлагать?

— Мороженое! Кому мороженое? Сливочно–шоколадное! — раздается с другой стороны зычный голос молодого торговца с кадкой на голове, заглушая торг «дониконианского» шедевра, изготовленного третьего дня спившимся живописцем в одной из трущоб Хитрова рынка.

Звонкому голосу продавца мороженого, как геликон флейте, вторит монотонный голос владельца «панорамы» — фанерного ящика с линзой в стенке, поставленного наподобие фотоаппарата на деревянную треногу и накрытого рядном.

— Всего три копейки за сеанс! Спешите, православные, посмотреть «Смерть и воскрешение господа нашего Иисуса Христа». Желающие могут посмотреть и другие картины: «Нашествие Наполеона на Москву» или «Бой с белыми в Крыму» — все в дыму и ничего не видно. Агррромадная страсть! Имеются так же современные парижские красавицы–русалки — оччень поучительно…

Маленький, юркий, кривой на один глаз, он так и буравит толпу уцелевшим блестящим, как черная бусина, глазом. Свое фанерное детище называет «аппаратом», а себя — на европейский лад «маэстро».

К ящику подошел молодой рабочий в новой, с лакированным козырьком фуражке.

— Вам «Житие святого Евстафия»? — спросил маэстро.

— Не, давай русалок, — ответил рабочий, приникая глазом к смотровому отверстию, и тотчас заржал, как молодой жеребчик: — Ну и русалки, ха–ха!

— Учитесь, молодой человек, набирайтесь ума–разума, — проводил его маэстро напутственно.

Парня сменила старушка, пожелавшая посмотреть «Страсти господни».

— Сей момент, бабуся, только сменю программу, — одноглазый просунул под рядно сухую руку. — Наслаждайтесь божественным зрелищем, мамаша, дай вам бог здоровья.

Старушка, заплатив деньги, накрылась рядном, но не прошло и минуты, как она, плюясь, выскочила из–под него:

— Черт кривой! Чтоб у тебя вылез и другой глаз, сукин ты сын!

— Неужели перепутал? — владелец панорамы схватил себя за клинышек бороды. — Эй, бабка, вернись, я тебе сей час другую программу поставлю.

— Отвяжись, сатана! — бабка на ходу показала ему тощий кулак.

— Дядь, дай я за нее догляжу, — привстал на цыпочки сопровождающий моздокских гостей мальчишка–газетчик.

— Я тебе догляжу! — вывернул на него сердитый глаз раздосадованный своей оплошностью хозяин панорамы. — Сопли сперва под носом вытри.

— Жалко, да? — скривился юный москвич. — Ну и не больно хотелось. Мы сейчас пойдем глядеть настоящую русалку, живую, а не нарисованную.

— На Хитровом в номерах? — усмехнулся одноглазый. — Так ты, шкет, до этих русалок еще не дорос.

Все вокруг засмеялись, а «шкет», смерив насмешника через свернутую трубой газету презрительным взглядом, зашагал прочь вместе со своими более взрослыми, чем он, попутчиками. Скорее бы уже найти этот аквариум и убедиться собственными глазами в том, что водится все–таки на белом свете эта красивая и коварная нечисть.

Так, толкаясь в людском, горланящем на все голоса скопище и выдирая полы своей одежды из цепких рук купеческих зазывал, прошли они всю Сухаревку вплоть до афишной тумбы, на которой поверх старых, изодранных афиш светилась свежая с изображением дрессировщика верхом па ярко–полосатом тигре. Вот бы еще куда попасть! Но прежде нужно отыскать русалку.

— Да вот же она! — ткнул пальцем Шлемка в жестяную вывеску с намалеванной на ней морской сиреной, висящую над входом в небольшой парусиновый балаганчик.

— Заходите уважаемые, — из него выкатился толстенький человек и гостеприимно раскинул руки, — посмотреть единственное на свете чудо — живую русалку. Билет всего гривенник, а удовольствия от зрелища — на целый червонец.

— Привет от Кости! — нарочито–весело поздоровался с хозяином балагана Трофим, приподняв над головой основательно прокопченный паровозным дымом картуз.

Хозяин взглянул на кавказских гостей без радостного блеска в желтых, заплывших жиром глазках — напротив, в них отразилось беспокойство и даже досада. Однако, следуя профессиональной привычке, тотчас улыбнулся цирковым клоуном.

— Милости просим, — он согнал с лица остатки досады от потери трех гривенников и раскинул короткие ручки в надежде залучить остановившихся перед «аквариумом» еще нескольких зевак.

Вся безбилетная тройка, не медля ни секунды, впорхнула в таинственное, освещенное одной лишь керосиновой лампой помещение. В нем окруженная ранее вошедшими зрителями стояла огромная наполненная водой лохань, в ней что–то грузно ворочалось и плескалось. Ребята, замирая от благоговейного страха, подошли к мокрому борту дубовой посудины, заглянули внутрь: там лежала по шею в воде зеленоволосая, обнаженная по пояс женщина с чешуйчатым золотистым, как у сазана, хвостом, вместо ног. Она шевельнула им, всколыхнув в «аквариуме» воду, и обвела зрителей измученным взглядом воспаленных от затяжного купания глаз.

— Эта русалка поймана бреднем в Средиземном море, — сообщил публике хозяин балагана, введя в него еще нескольких охотников полюбоваться экзотической редкостью. Русалка, жак бы подтверждая сказанное, лениво повернулась в своем тесном обиталище. Стоящий между Трофимом и Шлемкой разносчик газет не утерпел, ткнул свернутой в трубку газетой в ее посиневшие ребра.

— Я тебе пырну! Я тебе так пырну, что родная мамаша узнавать перестанет! — хрипло огрызнулась средиземноморская нереида на чистейшем московском наречии, а публика весело заржала.

— Товарищи зрители! Не тревожьте русалку, а то выгоню из зала, пригрозил толстяк. — Вы ее лучше попросите песню спеть. За пение еще билет требуется — пять копеек.

Любители русалочьего соло нашлись, и зеленоволосая «сирена» вынуждена была затянуть на человеческий лад:

Хо–ороша я, хороша, плохо я одета…

Что верно, то верно, одета она была неважно. Сшитая кульком и разрисованная под рыбью чешую клеенка на ногах да парик на голове из выкрашенного в зеленый цвет мочала — вот и весь наряд.

Ни–икто замуж не берет девушку за это,

— продолжала жаловаться русалка, отжимая худыми руками свои зеленые космы, и мутная вода ручейками скатывалась по ее дряблым, совсем не девичьим грудям.

Это было не слишком веселое зрелище, и зрители, не дождавшись окончания сеанса, один за другим подались к выходу.

Ушел домой и мальчишка–газетчик.

— Ну, хватит скулить, — обратился к русалке хозяин, когда из посетителей остались в балагане лишь моздокские гости. — Пора закрывать на обед. Снимай свой хвост и отведи вот этих на Мещанскую к Сергею Петровичу.

— Тебя б самого заставить поскулить в этой вонючей бочке, — огрызнулась русалка, взбираясь на борт лохани и оттягивая резинку, удерживающую на ее чреслах клеенчатый хвост. — Ну чего вытаращились? — набросилась она на парней. — Аль сроду голых баб не видели? Отвернитесь, я переодеваться буду.

— Подумаешь, невидаль какая, — проворчал хозяин, — селедка ржавая…

Ох, и взбеленилась при этих словах русалка.

— Если я селедка, то ты осьминог проклятый! Всю кровушку высосал из меня, чтоб тебе сдохнуть! — взвизгнула она и, скомкав снятый «хвост», швырнула его в лицо толстяку.

— Психопатка чертова, — проговорил тот бесстрастно, ловя налету русалочьи доспехи.

— Уйду снова в цирк! — крикнула русалка. — В ассистентки к Дурову.

— Как же, ждут тебя там не дождутся. У Дурова своих обезьян девать некуда. Сходи лучше куда приказано и не будь сама дурой, — по–прежнему не повышая голоса, сказал ей хозяин. А русалка заплакала в бессильной ярости и стала одеваться. Спустя несколько минут, припудренная и подкрашенная, она уже выстукивала стоптанными каблуками своих некогда модных туфель по мостовой, прилегающей к Сухаревке 2–ой Мещанской улицы и, не успев еще остыть после перебранки с владельцем аттракциона, выговаривала своим юным попутчикам:

— Ну, моя жизнь, считай, загублена, а вы–то зачем связались с этим живоглотом?

— А мы не связывались с ним, — возразил спутнице Трофим. — Нас попросил один человек отвезти гостинцы его брату, вот мы и везем.

— Брату… — желчно усмехнулась женщина. — Что–то много у него родственников, у этого брата, — со всех концов с гостинцами жалуют. Ох, чует мое сердце, влипну я с вами когда–нибудь…

У Трофима от ее слов обдало холодом поясницу. Он взглянул на Шлемку: у того, по всей видимости, этот разговор также не вызывал радужного настроения. Скорей бы уже разделаться с опостылевшей за дорогу корзинкой да отправиться на поиски летной школы.

Ну вот, кажется, и пришли. Поравнявшись с огромным пятиэтажным домом, провожатая наконец–то свернула в подворотню, из которой так и пахнуло на пришельцев гнилой капустой, и направилась к стоящим в глубине двора складским помещениям. У одного из них с вывеской над дверью «Депре» остановилась и постучала в ржавое железо каким–то особым стуком.

— А… Любаша! — выглянула из двери усатая физиономия. — Заходи, заходи, заморская сирена, милости просим. А это что за дельфинята с тобой? Не с Черного, случайно, моря приплыли?

— Нет, с Каспийского, — в тон усачу ответила Любаша, проходя вместе с подопечными в затхлое подвальное, без единого окошка помещение, сплошь заваленное мешками и ящиками. Оно тускло освещалось висящей под потолком керосиновой лампой.

— С чем хорошим, русалочка? — поинтересовался усач, внимательно оглядывая «дельфинят» с головы до пят.

— Сергею Петровичу подарок привезли к дню рождения, — усмехнулась Любаша.

— Подарки мы любим, — улыбнулся усач и показал руками на табуреты. — Садитесь. Сергей Петрович куда–то отлучился, придется чуточку подождать. — Сам он, заперев дверь на зддвижку, уселся за конторку и принялся листать какую–то замусоленную тетрадь.

— Мне–то зачем его дожидаться? — повернулась к выходу Любаша. — Я их к вам привела, вы с ними и разбирайтесь, а мне домой пора — продолжать представление.

— Э нет, русалочка, так дело не пойдет, — осклабясь, повертел головой усач. — А если вместо дельфинов к нам заплыли осетры? Из фонтана, что на Лубянке… Ха–ха–ха! — закатился он смехом от собственного остроумия. — Ты уж поскучай с нами, Любашенька, никуда не денется твой нептунчик. А я потом провожу тебя к твоему аквариуму в цельности и сохранности, если у тебя еще осталось что сохранять, — и он опять зашелся хохотом.

— У глупого и шутки глупые, — отвернулась от него Любаша, садясь на табурет.

Скучать пришлось недолго. Вскоре снаружи послышались приближающиеся шаги и затем в дверь стукнули точно так же, как Любаша.

— Вот и он, — поднялся из–за конторки усач. Отодвинув на двери засов, он открыл ее и почему–то стал поднимать кверху руки, словно возносясь с молитвой к всевышнему.

— Всем — ни с места! — тотчас ворвался в склад коренастый в кожаной тужурке мужчина лет сорока с наганом в руке. — Руки вверх, ублюдки!

За ним вбежало в склад еще несколько вооруженных человек. Трофим, леденея от жуткой мысли, взглянул на Шлемку: у того заметно дрожала зажатая в правой руке балалайка.

— Господи! Святая богородица, — запричитала свистящим шепотом Любаша, — я так и знала, что влипну когда–нибудь с вами, паразитами…

— Товарищи! Тут какое–то недоразумение… — бормотал в свою очередь усатый кладовщик, пятясь под револьверным дулом к конторке. — Я честный служащий французской фирмы «Депре»…

— На Лубянке разберемся, чей вы служащий, — прогудел в ответ мужчина в кожаной тужурке, продолжая держать у него под усами наган.

— Товарищ чекист, клянусь… — задержанный умоляюще положил на грудь ладонь с растопыренными пальцами.

— Руки! — крикнул названный чекистом.

Задержанный, подчиняясь окрику, так энергично вскинул руку, что задетая ею лампа сорвалась с подвески и, ударившись о ящик, с грохотом покатилась по цементному полу.

— Стой, сволочь!

Грохнул выстрел, на миг выхватив из образовавшейся тьмы красноватым язычком пламени спину убегающего между стеллажами складского служащего. А может быть, ее осветил электрический фонарик? Трофим увидел, как запрыгал вдруг белый зайчик по ящикам и мешкам вдогонку убегающему человеку. А сам–то он чего ждет? Вскочив с табурета, Трофим метнулся к выходу, но его вдруг с такой силой стукнули по голове, что он ткнулся лицом в какой–то ящик.

— Не уйдешь, гад! — прохрипел кто–то злорадно у него над ухом, и он, хоть и с трудом, но понял, что слова эти относятся к нему.

Потом со скрученными за спиной руками его вывели из подвальной темени на солнечный свет и впихнули в автомобиль–фургон с зарешеченными окнами. «Черный ворон»! — догадался он, плюхаясь на жесткое сидение рядом с ревущей в три ручья русалкой. А где же Шлемка? Неужели успел сбежать? Трофим притронулся к заплывшему глазу: чуть было не выбил впотьмах обо что–то.

— Ушел, гад, через потайной ход, — донесся снаружи голос чекиста в кожаной тужурке. — На, держи вещички, — просунул он в дверцу сидящему напротив арестованных сотруднику злополучную корзину.

Кто ушел, Шлемка? Ах нет, это он про усатого. Дверь захлопнулась, автомобиль фыркнул и затрясся на булыжниках. За крестообразным окошком запрыгали крыши домов и пухлые, похожие на лягушек облака. Ехали недолго. Впрочем, Трофим и не замечал катящегося вместе с автомобилем времени. Произошло что–то непоправимо–страшное, и все его мысли постоянно сходились на этом страшном: вместо летной школы он попал в ОГПУ. Что же он такое натворил, сам того не ведая?

— Не виновата я! — всхлипывала бывшая русалка, натирая кулаком глаза и с мольбой взглядывая на молодого безусого чекиста–охранника с револьвером в руке. — Это все он, черт пузатый, чтоб ему ни дна ни покрышки с его аттракционом.

— Успокойтесь, гражданка, — отвечал ей чекист, — там разберутся.

«Шлемку, выходит, не поймали», — снова пришла Трофиму в голову мысль о приятеле, но она не принесла облегчения: вдвоем как–никак было бы веселее…

Тем временем автомобиль вкатился в какой–то небольшой двор, окруженный каменными стенами, и арестованных в той же последовательности ввели внутрь похожего не то на казарму, не то на тюрьму помещения. «Конец!» — подумал Трофим, очутившись в пустой комнате с топчаном в углу и единственным окошком под самым потолком, от которого падало на цементный пол крестообразное солнечное пятно.

Он уселся на топчан, потрогал его твердое ложе и стал ждать, обуреваемый все теми же мрачными мыслями. Ждать пришлось довольно долго. Уже солнечное пятно подползло по полу к самой стене и готовилось вскарабкаться на нее по трещине в штукатурке, когда в дверь вошел служащий внутренней охраны.

— Пойдем, — сказал он без всякого выражения в голосе.

— Куда?

— На допрос к следователю, куда ж еще.

«Как тогда в Моздоке», — подумал Трофим, выходя из камеры. Следователем оказался тот самый чекист в кожаной тужурке, что первым ворвался в складское помещение с наганом в руке.

— Садись, — кивнул он головой на табурет, сам сидя за письменным столом у стены кабинета.

Трофим сел. Охранник удалился.

— Значит так, — сказал следователь, укладывая на зеленое сукно стола здоровенные, как и сам он, кулачищи. — Давай, хлопче, без дураков, чтоб все, как на духу.

Трофим с готовностью впился глазами в незлое и даже, как показалось, добродушное лицо следователя с висячими, как у Тараса Бульбы, усами.

— Кто и с каким заданием тебя прислал сюда? — спросил следователь, записав в протоколе допроса анкетные данные задержанного.

Трофим, не утаивая ничего, рассказал как можно подробнее про свою поездку.

— Та–а–к, — протянул следователь, — решил все–таки ваньку ломать? — Он недобро ухмыльнулся. — Что вез в корзине?

Тут только Трофим заметил стоящую сбоку от стола свою осточертевшую за дорогу поклажу.

— Сушку с вареньем, еще книги какие–то старые, — ответил он без прежней уверенности в голосе, почувствовав в вопросе чекиста скрытое злорадство.

— А если без вранья? — прищурился следователь. — Еще раз напоминаю: чистосердечное признание смягчает меру наказания.

— Не верите — сами поглядите чего в ней накладено, — нахмурился и допрашиваемый.

— Мы–то поглядели, — дернул усом «Тарас Бульба», — теперь ты погляди.

С этими словами он поднял корзину с пола и вытряхнул ее содержимое на стол. У Трофима глаза полезли на лоб от изумления при виде вывалившейся из нее груды новеньких сторублевок.

— Ну, теперь скажешь, кому вез эту сушку? — опершись руками о стол по бокам денежной кучи, нагнулся к Трофимову лицу следователь.

— Я же сказал, не знаю, — съежился под его взглядом Трофим.

— Не знаешь, кадетская твоя душа? — следователь, схватив пачку ассигнаций, обогнул стол и поднес ее к носу допрашиваемого. — Везешь чуть ли не миллион и не знаешь кому? Признавайся, белогвардейский выкормыш, а то плохо будет.

— Я не выкормыш и никакой не белогвардейский, — огрызнулся Трофим, чувствуя как в груди страх уступает место чувству протеста и даже озлобления от незаслуженной обиды, как тогда при допросе у Афоньки Подлегаева.

— Не белогвардейский, говоришь, а френч до сих пор носишь офицерский, вон следы от погон на плечах.

— Я его на черкеску у старьевщика сменял.

— А деньги? Может, ты их в карты выиграл?

— Сказал, не знаю…

— Так–таки и не знаешь?

Трофим молча покачал головой. Следователь, сжимая в кулаке денежную пачку, прошелся туда–сюда по кабинету.

— Последний раз спрашиваю! — резко повернулся к допрашиваемому.

Трофим не ответил.

— Ничего, заговоришь, — чекист поочередно разгладил пачкой усы и, бросив ее на стол, подошел к двери. — Отведи в камеру, пусть поразмышляет в одиночестве, — сказал он служащему внутренней охраны.

Трофима увели.

Однако в одиночестве ему пришлось находиться не так уж долго. Солнечное пятно не успело доползти и до середины стены, как его вновь повели на допрос. На этот раз следователь был не один, у него в кабинете находился мужчина, костюмом и фигурой очень уж похожий на того самого жулика, что увязался за Трофимом с самого Моздока, только лицо не подвязано платком, видать, перестали за дорогу болеть зубы. Он стоял у окна, разглядывая что–то на улице.

— Он? — обратился к нему сидящий за столом следователь.

— Он самый, — обернулся незнакомец, а у Трофима глаза полезли на лоб от крайнего изумления: перед ним стоял сотрудник моздокского ОГПУ Афанасий Подлегаев.

— Ну, тогда поехали, — сказал следователь совсем незлым голосом, — а то он не любит, когда опаздывают.

«Кто это ОН?», — думал Трофим, обалдевший от неожиданной встречи, выходя вместе с Афанасьевым и похожим усами на Тараса Бульбу чекистом из кабинета.

Хорошо–то как на улице! Вернее, на площади. Солнце хоть и склонилось к какой–то древней зубчатой, с полуразрушенными башнями стене, но светит еще горячо и ярко. Оно отражается в отшлифованных пешеходами и всеми видами транспорта булыжниках мостовой и в струях огромного чугунного фонтана, вокруг которого сгрудились водовозы, наполняя свои бочки водой с помощью черпаков с деревянными ручками. Вот бы куда русалку посадить, невольно пришло на ум Трофиму. А стена, по всей видимости, крепостная. Сколько же ей лет, если она местами совсем развалилась и в ее расщелинах повырастали деревья?

— Точи–ить! Ножи–ножницы точить! — без всякого подъема кричит идущий по мостовой мужик в грязном фартуке с точильным станком через плечо, скользя безучастным взглядом по светло–зеленому с барельефами фасаду трехэтажного здания, из которого только что вышел Трофим, сопровождаемый чекистами.

Со стороны фонтана донеслась площадная брань, стук колес и конское ржанье. Это водовозы затеяли скандал из–за очереди. Размахивая черпаками, словно секирами, они наседали друг на друга и кричали на разные голоса.

Слева, квакнув клаксоном, подкатил легковой автомобиль с откинутым верхом. В нем рядом с шофером сидел густобородый старик в очках.

— Здорово, голубок! — крикнул он не по–стариковски зычным голосом. — Этих, что ль, везти на Варварскую?

— Ага, этих, — ответил следователь, подходя к автомобилю и открывая дверцу.

— Ну, тогда давайте пошустрей, а то у него мало времени.

— Это в воскресенье–то? — возразил следователь, усаживаясь со своими спутниками на заднее сидение лимузина.

— А у него их не бывает, этих воскресений, — махнул рукой старик, в котором вряд ли кто посторонний смог заподозрить лихого чекиста. — За все лето на дачу никак не выберемся: то Волховстрой, то Югосталь, то Детская комиссия, то Курсы красных директоров.

«Про кого они говорят?» — думал Трофим, провожая глазами мелькающие по сторонам улицы вывески и витрины магазинов. «Пивная лавка. Продажа распивочно и на вынос», — успел прочитать на одной. Сколько же их, этих лавок, по всей Москве, если только на Сухаревском базаре он насчитал вместе с лавками винными и трактирами около десятка. Но долго размышлять над этим Трофиму не пришлось. Вскоре автомобиль подкатил к большому серому многоэтажному зданию, и старик повел своих пассажиров к Предвыссовнархозу, как он назвал руководящее лицо, курьером у которого служил. Им оказался не какой–то гигант, грозный и крикливый, как представлялось Трофиму в его взбаламученном воображении, а обыкновенный человек, худощавый, даже худой, с остроконечной бородкой и серыми внимательными глазами на усталом нездорово–бледном лице, одетый в поношенную гимнастерку с орденом Красного Знамени на груди.

— Присаживайтесь, — сказал он глуховатым голосом, указав рукой на стулья.

Вошедшие сели. Трофим обвел глазами кабинет. Кроме столов, в углу стоит шкаф с книгами, рядом с письменным столом — столик с несколькими телефонами, под потолком висит люстра, на стене — портрет Ленина.

— А где его товарищ? — спросил Предвыссовнархоз , обращаясь к чекисту с запорожскими усами.

— Должно быть, пользуясь темнотой в складе, сбежал, Феликс Эдмундович, — ответил тот смущенно. — Но мы приложим все усилия…

— Вы уже приложили усилия, — не дал договорить подчиненному Феликс Эдмундович. — Необдуманными действиями насторожили врага. Что показала экспертиза? — переменил он разговор.

— Деньги фальшивые, английского производства, — ответил чекист.

Феликс Эдмундович на секунду задумался, печально усмехнулся:

— Если в вас летят бандитские пули, то так и знайте, они тоже английского производства. Кому ты должен был передать эти фальшивки? — обратился он к Трофиму.

— Я про них ничего не знал, — подхватился тот со стула. — А корзинку я вез брату этого самого нэпмана. Русалка его Сергеем Петровичем называла.

— Какая русалка? — изломил бровь Феликс Эдмундович.

Трофим рассказал про «аквариум» и его обитательницу.

— Красивая? — прищурился Феликс Эдмундович, попыхивая папиросой.

— Кто?

— Ну эта… русалка.

Трофим пожал плечами:

— Да нет. Жалкая какая–то, худющая. Вот хозяин ее тот здоров, как хряк. Она его осьминогом обозвала. Всю кровушку, говорит, из меня высосал.

— Где же он поймал это чудо?

— В Средиземном море бреднем, — улыбнулся Трофим, понимая, что с ним шутят.

— А я думал — на удочку, — рассмеялся Феликс Эдмундович. — Ты любишь ловить рыбу?

— Страсть как люблю, — воодушевился Трофим. — У нас на Тереке такие сомищи — во! — он развел руками.

— Я тоже люблю рыбную ловлю, — вздохнул Предвыссовнархоза, — да вот беда: за работой некогда.

Он потушил окурок в пепельнице, помолчал.

— Как тебя зовут? — спросил все тем же ровным голосом.

Трофим назвался.

— Ты можешь отправляться домой, Трофим, только смотри больше не ввязывайся в подобные истории.

— Я не хочу домой.

— А куда же ты хочешь?

— Учиться на летчика. Я ведь потому и взялся отвезти эту корзину, чтобы в Москву попасть.

— А ты знаешь, где находится школа учлетов?

— Не–а…

Феликс Эдмундович перевел взгляд с юноши на чекиста:

— Объясните парню, как и на чем добраться туда.

— Будет сделано, — поднялся со стула чекист и жестом руки предложил Трофиму следовать за ним, поняв, что Феликс Эдмундович хочет остаться вдвоем с его коллегой из Моздока.

— А твой приятель, он что, тоже моздокский? — спросил он, спускаясь по лестнице.

— Шлемка? Нет, он из Владикавказа ехал, в Прохладной случайно с ним встретились. Где я его теперь искать буду?

— Не переживай, хлопче, — чекист положил Трофиму на плечо тяжелую руку, — найдем мы твоего дружка.

Между тем в кабинете Предвыссовнархоза шел следующий разговор.

— То, что вы не взяли «нэпмана», это хорошо, — говорил Феликс Эдмундович, вновь закуривая папиросу. — Мы постараемся по протянувшейся от него ниточке нащупать сам клубочек. Он, разумеется, в Москве, и, если бы не досадная оплошность наших сотрудников, был бы уже, по всей видимости, в наших руках.

— Значит, подвал фирмы «Депре» не конечная инстанция? — спросил Подлегаев.

— Разумеется, нет. Подвал — это одна из тайных канцелярий скупки краденого, награбленного на железной дороге и на предприятиях, и очень жаль, повторяю, что моздокский курьер попал в облаву. Это гораздо усложнило дело. Но как говорится, мы заварили кашу, мы будем ее и расхлебывать. Вам же надлежит через вашего «нэпмана» потянуть нитку за другой конец. Уверен, что она приведет в резиденцию иностранного агента. По всем имеющимся у нас данным, в стране зреет хорошо законспирированный заговор, не уступающий по размаху савинковскому. Нужно держать ухо востро. Особенно вам, жителям Кавказа. Англия не пожалеет денег (и не только фальшивых) для того, чтобы оторвать его от России, подняв хотя бы бутафорные восстания для вмешательства извне и чтобы в первую очередь натравить на нас Турцию. То, что вы сообщили нам, подтверждает наши выводы. Кто у вас руководит органом ГПУ?

— Журко Степан Адреевич.

— Журко? Мне будто знакома эта фамилия.

— Он встречался с вами в Петрограде в Смольном, — подсказал Подлегаев.

— Посланец Кирова? Как же, помню: сероглазый, крепкий такой мужчина. Сосед по Бутырской тюрьме. Передайте ему горячий привет и пожелание больших успехов в трудной и благородной работе чекиста. И вот еще что: пусть не спускает глаз с представителей так называемой «оппозиции». Есть все основания полагать, что оппозиционеры являются если не душой готовящегося мятежа, то довольно деятельными его участниками. Вы когда отправляетесь?

— Хоть сейчас.

— Правильно. Нужно поторапливаться, чтобы враг не опередил нас. Но вначале устройте своего земляка в Дом крестьянина — это бывший «Эрмитаж». Наш сотрудник покажет, где он находится. Ну и вообще, проявите о нем заботу.

— Хорошо, Феликс Эдмундович. Спасибо.

— Это вам спасибо за бдительность. Вот только… — Феликс Эдмундович лукаво прищурился, — как же вы, конспиратор, чекист, потеряли в дороге своих поднадзорных?

Подлегаев густо покраснел.

— Виноват, Феликс Эдмундович. — сказал он, поднимаясь со стула и принимая солдатскую стойку. — К стыду своему я не знал, что в поездах можно ездить не только сверху, но и снизу.

* * *

Аэродром оказался широким ровным полем, поросшим красноголовым клевером и солнечными ромашками. Он одной стороной упирался в шоссе, противоположной — в небольшое братское кладбище с пропеллерами вместо памятников на могилах; на нем хоронили разбившихся во время полетов летчиков. Слева, в восточной стороне виднелись какие–то склады и заводские трубы, справа — извивался поросший кустами овраг, наполненный обломками потерпевших аварию в разное время самолетов разнообразных конструкций. Неподалеку от него стояло несколько деревянных строений с полукруглыми крышами и огромными во весь фасад воротами. Одни такие ворота были раскрыты и в них толпились люди в синих комбинезонах. С криками и хохотом они вытаскивали из помещения за хвост огромный, похожий на этажерку самолет.

Трофим направился к людскому скопищу, полагая, что это и есть летная школа.

— Нет, друг ситцевый, школа находится в городе, а это всего–навсего ангар, принадлежащий школе, — разочаровал его первый встречный парень в таком же синем комбинезоне, несущий к самолету ведро с какой–то густой, вонючей жидкостью. — А тебе зачем туда?

— Хочу выучиться на летчика, — ответил Трофим.

Парень усмехнулся и оценивающе оглядел кандидата в летчики.

— Многие хотят, — буркнул он насмешливо. — Да не всех туда принимают. Комиссия там, знаешь, какая строгая: чуть что не так — и отваливай в сторону.

— Я не отвалю, — уверенно заявил Трофим. — Ты лучше скажи, к кому мне нужно обратиться?

— Ну–ну, — искривил губы парень. — Видали мы таких летунов, что хвосты аэропланам заносят.

— Они, что ль? — мотнул головой Трофим в сторону облепившей аэроплан толпы.

— Нет, это учлеты. Из школы на аэродром приехали. У них сегодня летный день. Вон видишь того, в реглане у самого ангара — это ихний инструктор Очкин, к нему и обратись, — сказал парень, возобновляя прерванный путь. Трофим пошел следом.

— Опоздал, дружище, малость, — развел руками инструктор, после того, как Трофим представился ему. — Теперь до следующего года. Возвращайся домой.

У инструктора острое, аскетически худое лицо с усиками под крупным прямым носом и широким раздвоенным, чисто выбритым подбородком. На голове у него кожаная фуражка с эмблемой на околыше: распахнутые крылья с перекрещенными мечами посредине.

— Мне возвращаться некуда, — сказал Трофим.

— Как это?

— А так… — и Трофим вкратце рассказал инструктору, откуда он родом и как добирался в Москву, чтобы осуществить свою давнишнюю мечту, опустив лишь подробности, связанные с корзиной, и ОГПУ.

Инструктор выслушал, пощипал поочередно усы.

— В таком случае вот что, парень. В школу ты уже опоздал — факт. Но чтобы тебе не возвращаться и не терять понапрасну целый год, поступай–ка на службу в группу обслуживания. Будешь зарабатывать себе на жизнь и одновременно изучать авиационную технику. Ну как, согласен?

— А летать? — встревожился Трофим.

— Успеешь еще, налетаешься. Тебе сколько лет?

— Восемнадцатый идет.

— Вот видишь, ты еще несовершеннолетний, тебя бы в школу все равно не приняли. А на тот год будет как раз. Ну так как?

— Согласен, — ответил Трофим.

— Тогда пошли.

Он подвел Трофима к стоящему на стремянке у аэроплана пожилому дяде с отверткой в руке.

— Михеич, — тронул его за штанину замасленного до блеска комбинезона инструктор, — слезь на минуту. Тут я тебе специалиста привел, может, примешь в группу?

Михеич повернул лицо к подошедшим: в Трофима уставились пронизывающие его насквозь темно–карие, не по возрасту блестящие глаза. Эти глаза, горбатый нос, длинная шея и выпирающий из воротника кадык делали его похожим на какую–то птицу.

— А он знает, твой специалист, что это такое? — хлопнул Михеич по выхлопному патрубку двигателя.

— Знаю, мотор, — смело ответил Трофим.

— Смотри–ка, и впрямь знает, — засмеялся Михеич, и смех его тоже напомнил Трофиму какую–то птицу, не то гуся, не то орла, когда тот клекочет, делая круги над степью.

Михеич спустился со стремянки, отерев ветошью измазанную моторной сажей руку, протянул Трофиму для пожатия.

— По должности я старший техник, а зовут меня Иван Михеевич, — сказал он, по–прежнему блестя глазами. — Ты же будешь младший моторист, а зовут тебя…

— Трофим, — догадался подсказать младший моторист.

— Получать будешь ты, Трофим, пятнадцать в месяц, — продолжал старший техник, а жить в ангаре, если «Интурист» тебе не по карману. Беседу я проведу с тобой после того, как этот аппарат тяжелее воздуха поднимется все же в воздух, а пока иди под начало старшего моториста. Эй, Чулюкин! — крикнул он одному из своих подчиненных, в котором Трофим узнал того самого встреченного на аэродроме парня, что нес к аэроплану противно пахнущую жидкость, — определи новичка к делу.

— Есть определить к делу! — по–военному вскинул блестящую от масла ладонь к виску Чулюкин и дернул за рукав Трофимова френча, не в силах сдержать злорадной усмешки. — Пошли, летун, заносить хвост аэроплану.

Проглотив насмешку, Трофим побрел за своим непосредственным начальником.

Так началась его авиационная служба. На первых порах она оказалась не сложной и не особенно трудной. Эка важность: слить из бака отработанное масло, залить свежее, провернуть пропеллер перед запуском двигателя и по команде летчика отойти в сторону.

Одно не нравилось младшему авиаспециалисту: очень уж драл перед ним нос старший моторист, каждый раз стараясь подсунуть ему работу погрязней и пообъемнее. Сам же сидел на травке под крылом аэроплана и покуривал в нарушение авиационных правил.

Вот и сейчас с утра сам еще не завернул ни одной гайки на разобранном двигателе, а Трофиму дает распоряжение одно за другим: вымой то, зачисти это. Трофим выполняет и то, и другое, и третье — служба есть служба.

— Сходи к Кулику принеси зазор в толкателе, — отдает старший моторист очередное приказание своему подчиненному.

Трофим послушно выходит из своего ангара и направляется к крайнему, стоящему у самого оврага, с завистью наблюдая, как взмывают в голубое подмосковное небо «фарманы», «фоккеры» и «вуазьены». Ничего, придет и его время, а пока нужно разыскать старшего моториста Кулика и взять у него понадобившуюся Чулюкину деталь.

— Чего, чего? — удивился Кулик, когда Трофим передал ему просьбу его коллеги.

— Зазор в толкателе, — повторил Трофим наименование детали.

— А… — протянул Кулик, усмехнувшись и, поискав глазами на свободном от самолетов пространстве, ткнул пальцем в лежащий под стеной ржавый предмет, похожий на кузнечную наковальню. — Вот он, бери.

Деталь оказалась дьявольски тяжелой. Трофим с трудом взвалил ее себе на плечо и вышел из ангара, заметно пошатываясь. Он уже больше не смотрел на взлетавшие и садившиеся самолеты. Хоть бы не споткнуться, — думал он, глядя себе под ноги.

— Куда ты ее волокешь? Зачем она тебе понадобилась? — раздался сбоку резковатый голос старшего техника, и его горбоносая тень упала на землю рядом с Трофимовыми сапогами.

— Чулюкин велел… зазор принести, — скосив глаз на старшего техника, ответил младший специалист.

— Какой еще зазор? — удивился Иван Михеевич.

— В толкателе…

— Бросай ее к чертовой матери, — приказал старший техник.

Трофим продолжал удерживать на плече тяжелую ношу.

— Да бросай же, бросай! — крикнул на этот раз старший техник.

Трофим, недоумевая, выполнил приказание.

— Пошли к твоему Чулюкину…

Тот сидел по–прежнему у слесарного верстака, окруженный товарищами и, что–то им говоря, заливался смехом. Увидев старшего техника, он оборвал смех и придвинулся к верстаку.

— Зазор, значит, тебе понадобился в толкателе, чертов оболтус? — налетел на него старший техник беркутом. — А если он этой наковальней грыжу нарвет, тогда как?

Чулюкин вскочил с табурета, вжал в плечи голову.

— Какой наковальней? — вытаращил он глаза.

— Обыкновенной. Ведь в ней центнер весу, а ты его одного нести заставил.

— Кто ж его знал… я ведь в шутку.

— Шутки бывают жутки. Сейчас же отволоки ее на прежнее место и марш на кухню — будешь измерять зазор между ножом и картошкой.

— Есть, — уныло согласился провинившийся и, метнув в Трофима недобрый взгляд, выкатился из ангара. А вместо него вошли сразу два человека, одним из которых был чекист, а другой…

— Шлемка! — крикнул обрадованно Трофим, бросаясь к приятелю и обнимая его за тонкую, как у старшего техника, шею. — Вот здорово!

— Никак еще один моторист заявился, — сделал вывод старший техник, с уважением взирая на кожаную тужурку сотрудника ОГПУ. Тот с видимым удовлетворением покручивал свои запорожские усы.

— Где же вы его нашли? — Трофим с благодарностью взглянул на чекиста, не отпуская узкую ладонь отыскавшегося друга.

Чекист самодовольно усмехнулся:

— А где ищут артистов? На Хитровом рынке, где ж еще. Концерт там устроил, что твой Шаляпин… Ну, ладно, хлопцы, — он озабоченно взглянул на часы. — Вы туточки рассказывайте друг дружке свои байки, а мне пора идти, — он протянул Трофиму руку.

— Спасибо вам большое, — пожал руку Трофим.

— Чего там… — отмахнулся чекист. — Просто выполнил обещанное. Может, еще кого разыскать?

У Трофима подпрыгнуло к горлу сердце: Дорьку бы, а? Но он сдержался, понимая, что нельзя отвлекать этого страшно занятого человека от дел всякими пустяками. Он сам ее разыщет.

 

Глава пятая

Чижик проснулся среди ночи. Ох, как вставать не хочется! А встать придется: уж больно много съел вечером свежих огурцов, добытых на соседнем огороде. За окнами непроглядная темень. В дортуаре — тоже. Похрапывают во сне товарищи по общежитию. С точностью часового механизма отсчитывает в тишине мгновения Вечности падающими в жестяной таз каплями подтекающий кран стоящего в углу комнаты питьевого бачка. Он как бы напоминает Чижику, что вставать все равно придется.

Стараясь не натыкаться на дужки кроватей, Чижик вышел из помещения, с наслаждением потянулся. Не такая уж и темнота на дворе, как показалось спросонья: в небе искрятся звезды, их света вполне хватает, чтобы разглядеть очертания колодца и фургон, стоящий у входа в подвал. Пока Чижик занимался тем, из–за чего проснулся, к фургону подошла человечья тень и что–то в него положила. Дядя Федя, наверно, мелькнуло в сонной мальчишеской голове. Интересно, что он положил в повозку? А вдруг колбасу, которую он любит больше всего на свете? Остатки сна улетучились в одни момент из головы от такого предположения. Крадучись, Чижик направился к фургону, от которого в это время отделилась та же самая тень и скрылась в подвале. Тут только заметил Чижик, что в фургон впряжены лошади. «Шамовку грузит», — догадался он и, метнувшись к фургону, затаился за его брезентовым тентом. Снова подошла к задку повозки тень с круглой корзинкой в руках, и теперь Чижик уже явственно разглядел дядю Федю. Шумно дыша, тот поставил корзинку на дно повозки и отправился в подвал за очередным грузом. В ту же секунду Чижик вскочил в фургон, привычно зашарил в темноте натренированными за годы воровской жизни пальцами: в мешке — картошка, в другом — мука, в сапетке — яйца. А где же колбаса? Вот еще какие–то вещи, накрытые рядниной. Чижик запустил под ряднину руку, нащупал что–то твердое, гладкое — похоже, приклад винтовки. Вот еще и еще такие же приклады. Рядом — железный ящик. Колбасы нет. Пора смываться, пока не застукали его на месте преступления. Чижик ухватил завернутый в тряпку кусок сала и хотел уже выскочить из повозки, как услышал впереди шорох усаживающегося на сидение человека и чмокающий звук, произведенный его губами, каким обычно трогают с места лошадей. Повозка тронулась, и Чижик, не успев обдумать свои дальнейшие действия, очутился за воротами. Первой его мыслью было выпрыгнуть из повозки, по он тут же отогнал ее прочь. Во–первых, он это успеет сделать в любое время, во–вторых, не все проверено положенное дядей Федей в повозку, а в–третьих, неизвестно куда и кому везет он принадлежащее детдому добро. Чижик выпустил из рук сало и под громыхание телеги принялся обследовать ее заваленное всяческим скарбом дно. Пока доехали до ручья, отделяющего город от Ярморочной площади, он успел нащупать под рядниной помимо мешков с картошкой и мукой, мешок с пшеном, бочонок с вином или водкой, пять огромных ковриг хлеба, свиной окорок и горшок со сливочным маслом. «Гады, нам капусту дают с чечевицей, а кому–то везут сало с маслом», — мелькнула в голове мальчишки горькая мысль. Он подвинул окорок поближе к заднему борту, чтоб в нужный момент оказался под рукой, присоседил к нему ковригу хлеба. Сам свесил ноги, приготовившись «нарезать плеть» при малейшей опасности. Но опасность не возникала, и Чижик решил проследить путь фургона до его конечной цели, на всякий случай сбросив окорок с ковригой в придорожный бурьян на повороте к Садовой улице. Подберу на обратном пути, решил он, вглядываясь в наполненную лягушачьим кваканьем темноту — неподалеку посреди улицы здесь покоилось в илистых берегах приличных размеров озеро–болотце, в котором даже водились караси. Куда же едет дядя Федя? Вот уже кончается Садовая улица, начинается Ильинское кладбище, а фургон все катит и катит. Чижик встревожился: пора, однако, «винтить», а то увезут к черту на кулички, а он — в одних трусах. Возле дуба спрыгну, окончательно решил он, и в это время повозка остановилась. Послышались человеческие приглушенные голоса. Чижик едва успел поджать ноги, как к задку фургона подошли двое мужчин.

— Глядите, яйца там не подавите, — сказал им дядя Федя, не слезая с козел.

— Ладно, — ответил один из незнакомцев, берясь за борт и занося ногу, чтобы взобраться на него. Чижик, вне себя от страха, отпрянул в глубь повозки. Упав на мешок с мукой, судорожно накрылся пахнущей дегтем рядниной.

— Прошу вас, Константин Алексеич, — предложил усевшийся в повозку своему напарнику.

— Сию минуту, — ответил хрипло названный Константином Алексеевичем, и по его шумному дыханию Чижик понял, что он уже немолод и что ему нелегко забираться в повозку.

— Сели? — спросил спереди дядя Федя.

— Ага, поезжай с богом, — ответили сзади. А Чижик затаил дыхание, уткнувшись носом в мешок и боясь как бы не чихнуть от лезущей в нос мучной пыли. Дурак, ругал он сам себя, надо было выпрыгнуть еще на Садовой улице. Что же теперь делать? И окорок собаки сожрут…

— И сколь долго мы так будем трястись? — раздался над ним голос одного из «попутчиков».

— К рассвету будем на месте, — отозвался его товарищ.

— Представляю себе, что это за войско, — в голосе первого сквозила презрительная насмешка. — Жрут, небось, пьют и ни черта не делают.

— Вы весьма мрачно настроены, Константин Алексеич, — упрекнул второй первого. Голос у него приятный для слуха, «грудной», как сказала бы воспитательница Олимпиада Васильевна. — Конечно, отряд Котова не регулярная часть, но в наших условиях…

— Отряд! — хмыкнул Константин Алексеевич. — Уж называйте лучше своим именем — банда. Занимаются грабежом да пьянством. За все время боевых, с позволения сказать, действий один сожженный шалаш в коммуне да несколько убитых из числа так называемых активистов — вот и весь боевой счет вашего отряда, Владислав Платоныч.

— Нашего, Константин Алексеич, господин командующий повстанческими силами, — поправил собеседника Владислав Платонович и в голосе его слышалась плохо скрытая насмешка. — Как говорится, на безрыбье и рак рыба.

— Мне не раки нужны, а воины. И пожалуйста, без иронии, господин представитель, или как выражаются большевики, уполномоченный треста. Молите бога, чтобы он не лопнул, как в прошлом году савинковский «Союз».

— Обиделись?

— Нет, смотрю правде в глаза.

— И что вы в них видите?

— Я же сказал — банкротство.

— Зачем же в таком случае приобретаете акции?

— По пословице: или пан, или пропал.

— С таким настроением…

— Не трогайте, ради бога, мое настроение. Я готов сейчас глотку грызть каждому, кто не состоит пайщиком нашего треста. Не бойтесь, я не отступлю от программы и буду сражаться до конца.

— Без веры в победу?

— Опять вы свое… — в словах Константина Алексеевича прозвучала досада. — Да поймите же наконец: без иностранного вмешательства мы не сможем справиться с НИМИ собственными силами.

— Свенс обещает незамедлительное вторжение, едва лишь на Кавказе образуется очаг повстанческого движения.

— Дай–то бог. Только не верю я вашему Свенсу: уж кто–кто, а англичане мастера чужими руками жар загребать.

— Ну а Гойтинскому вы верите?

— Гм…

— Я только что от него, — Владислав Платонович снизил голос до шепота. — Так вот «новая оппозиция», — возглавляемая Зиновьевым и Каменевым, — это не только разлад в штабе коммунистов, но нечто большее, дающее нам в руки огромные козыри. По сути дела «оппозиционеры» наши люди. Вы понимаете теперь, какой силой мы располагаем? Приплюсуйте сюда обиженных советской властью зажиточных крестьян, православную церковь с ее могучим воздействием на умы верующих — и тогда вам станет ясно, что победа наша не химера, а сама реальность. Кстати, вы не слышали проповеди настоятеля Успенского собора отца Феофила? Напрасно. Я вам скажу, этот человечек в рясе стоит полка, а то и дивизии отборных кавалергардов.

— Я не знаю, чего стоит ваш поп, но чего будет стоить моим больным почкам эта проклятая дорога, знаю наверняка. И что за гиблое место?

— Местные жители называют его Дурным переездом. А вы передвиньтесь ближе к середине, там будет не так тряско.

— Как же, передвинешься, если тут кругом ящики какие–то.

— С патронами, наверно, — догадался Владислав Платонович, зевая и откидываясь поудобнее на стенку фургона. — Тепленькие, прямо из божьей пазушки… — и он тихонько рассмеялся.

Разговор оборвался. Лишь скрип колес да чавканье конских копыт нарушали тишину на болотистой дороге, клятой проезжающими миллионы раз на всех языках Кавказа. Чижик продолжал лежать на мешке с мукой ни живой, ни мертвый. Вот уж влип, так влип. Попался, как сазан в вершу: спереди дядя Федя, сзади сразу два дяди, по бокам — плотный брезент. Сбегу, когда заснут, решил он, по–прежнему не смея пошевельнуться, и не заметил, как сам уснул. А когда проснулся, то сквозь ряднину уже просеивался рассвет и повозка уже не стучала колесами, вокруг нее звучали человеческие голоса.

— А рачишки привез? — спрашивал кто–то, подходя к задку повозки.

— А как же, — ответил дядя Федя, — и даже окорок на закуску. Давайте, хлопцы, разгружайте быстренько, да я побегу в обрат, мне еще нужно для сирот за картошкой на базу съездить.

— Это мы мигом, — обрадовались «хлопцы», залезая в повозку и выгружая из нее привезенное.

— Гляди–ка, и яичков прихватил!

— Принимай, Ефим, ты ить любишь яишню жрать.

— А это что за животная такая? — Чижик почувствовал, как его ухватили за лодыжку.

— Братцы! — раздался у него над ухом удивленный возглас, — Федор нам живого барана приволок!

Свет померк в глазах Чижика, когда с него была сдернута ряднина и он предстал перед столпившимися у фургона людьми в своем вовсе непривлекательном виде. Тощий, наголо остриженный, с торчащими ушами, в съехавших на сторону трусах, он дрожал не столько от утренней свежести, сколько от страха, и был похож на пойманного тушканчика.

— Тащите нож — на шашлык резать будем! — захохотал обнаруживший его детина с круглым конопатым лицом и совсем не страшным голосом.

— Федор! Ты погляди, какой гостинец нам доставил, — крикнул он возчику, выглядывая из фургона.

Подошел дядя Федя и вытаращил от изумления глаза.

— Детдомовский? Как ты сюда попал, поганец? — спросил он сдавленным голосом, наливаясь краской стыда и ярости за свою такую непростительную оплошность. — А ну слезай, собачий сын.

Чижик слез с повозки, на всякий случай сморщил лицо, как бы готовясь заплакать.

— За каким чертом тебя занесло в повозку? — подступил к нему дядя Федя и вдруг схватил его за ухо.

— Ай! — вскрикнул Чижик, изгибаясь и корчась от боли, как береста на огне. — Я думал, что там… ой, больно!

— Что ты думал там? — продолжал выворачивать ему ухо дядя Федя.

— Колбаса! — выкрикнул Чижик не своим голосом. А все вокруг рассмеялись.

— Так ты, значит, за колбасой сюда забрался, воровская твоя харя? — еще больше разгневался дядя Федя и занес руку, чтобы ударить мальчишку, но ее перехватил на лету обнаруживший Чижика здоровяк.

— Не надо, Федя, — сказал он, отнимая мальчишку у взрослого.

— Он вор, сам признался, — продолжал нервничать дядя Федя, порываясь к мальчишке, чтобы дать ему подзатыльник.

— Так это еще неизвестно, кто у кого первый украл. — кивнул головой Чижиков заступник на фургон, из которого продолжали вынимать его содержимое предприимчивые молодцы, не ожидая окончания разыгравшейся у них на глазах сцены. — Вон идет командир с гостями — они и рассудят.

Воспользовавшись передышкой, Чижик осмотрелся: куда это его занесло? Вокруг, кроме кошары да маленькой чабанской мазанки, никаких больше построек. Куда ни погляди — одни лишь песчаные бугры, поросшие корявым кустарником и верблюжьей колючкой. Из–за одного такого бугра выпучилось алое от натуги солнце — нелегко взбираться на сыпучий бархан. Оно равнодушно взглянуло на мальчишку и принялось за свое повседневное дело. Зато вышедшие из чабанского жилья люди проявили к Чижику неподдельный интерес. Они подошли к нему все трое, и тот из них, что с пушистыми светлыми усами на круглом румяном лице, спросил, ткнув в него указательным пальцем:

— Кто тебя подослал? Милиция? ГПУ?

Чижик затряс остриженной под нулевку головой:

— Никто не подсылал… я сам… хотел шамовки сбондить.

— Врешь.

— Без понта. Век свободы не видать, — Чижик полоснул себя по горлу большим пальцем.

— Тебе ее и так больше не видать, если не признаешься, — пышноусый повернул лицо к стоящему слева от него старику в сером помятом костюме и с очками на широком, пористом как у Олимпиады Васильевны, носу. — Как вы думаете, Владислав Платоныч?

Ага, это значит тот самый дядька с приятным голосом, что сидел у него в ногах с правой стороны, догадался Чижик. Голос, как у дьякона в соборе, а сам тощий какой–то.

— Увольте, Василий Кузьмич, — сочно пророкотал тощий, кривя тонкие, синеватые губы. — Зачем вам мое мнение, если у вас имеется собственное?

— К тому же, у вас просто нет другого выхода, — развел руками его товарищ, ехавший на повозке в ногах Чижика слева. — Вольно или невольно он оказался свидетелем нашего разговора в пути, и кто поручится, что он в это время уже спал. Да и ваша, так сказать, дислокация…

Чижик взглянул на него исподлобья: тоже пожилой, как и Владислав Платонович, только суровее на вид. У него полувоенная фуражка на черноволосой голове с седыми висками, из–под козырька светятся маленькие злые глаза.

— Ну, говори, чертенок, по чьему заданию ты проник в наш лагерь? — снова подступил к Чижику пышноусый Василий Кузьмич.

Чижик вновь забожился, что никто его никуда не посылал и что в повозку он забрался понуждаемый голодом.

— Значит, не хочешь сказать нам правду, — расценил по–своему объяснения мальчишки взрослый. — Так мы тебя все одно заставим признаться. Эй, Шкамарда! — обратился он к одному из своих подчиненных.

— Чего надо, гражданин атаман? — нехотя подошел к нему совсем еще молоденький бандит в казачьей шапке и рубахе, подпоясанной ремнем с кобурой справа и шашкой — слева. Но не молодость его и не настоящая кобура с шашкой поразили Чижика. Поразили его серые, очень уж знакомые глаза.

— Дешевый буду… — заулыбался Чижик, намереваясь обратиться к обладателю этих глаз, но тот вывернул их на него с таким угрожающим выражением, что он осекся и остался на месте.

— У тебя, Ваня, кажись, новая плетка? — спросил у Шкамарды атаман.

— Новая, а что? — тряхнул Ваня свитой для него Семеном Мухиным из сыромятной кожи плеткой, стараясь не встречаться взглядом с Чижиковыми недоуменно вытаращенными глазами.

— А ну–ка, испытай ее на шпионе.

— На каком шпионе? — удивился Ваня.

— Вот на этом самом. Всыпь ему горяченьких для сугреву, а то вишь как он трясется, бедный.

— Да ну его к черту, — отмахнулся от «шпиона» Ваня. — Руки об него марать.

У атамана побагровели щеки от досады: подчиненный в присутствии начальства прекословит своему командиру.

— В таком разе помарает руки Сеня Мухин… об тебя, — сказал он, выразительно взглянув на стоящего тут же улыбающегося верзилу в опорках. А бандиты одобрительно заржали. Делать нечего, Ваня расправил в руках плеть.

— Ложись. — сказал он хмуро мальчишке, по–прежнему избегая его взглядов.

— Да ты что?! — крикнул Чижик, хватаясь за трусы и пятясь к фургону.

Но к нему быстро подошел верзила в опорках и с недоброй ухмылкой на плоском лице сграбастал его, как ягненка.

— Ну, чего дергаешься? — упрекнул он свою жертву, укладывая на усыпанный овечьим пометом песок и зажимая его голову между коленями.

— Ай! — взвизгнула жертва под ударом плети и засучила ногами. — Мишка! Падла! Зачем бьешь? А еще кореш называется!

Снова свистнула плеть, напомнив истязуемому мальчишке, что он не однажды кормил своего палача украденной в станционном буфете колбасой, о чем и сообщил ему под веселый гогот окружающих.

— Сволочь! Жлоб! — кричал он вне себя от боли и обиды. — Мы думали, на волю подорвал, а ты бандитом заделался!

Третий удар он решил встретить каскадом еще более виртуозной ругани и обещанием расправиться с «иудой» силами чоновцев, которым он изменил, уйдя к бандитам. Но удара не последовало.

— Будя пока, — раздался над ним голос атамана. — Про какого он тут Мишку гутарил? Про тебя, что ль? — ткнул он рукояткой собственной плети в грудь Шкамарды.

— Плетет не знай чего, — развел руками Шкамарда. — Про колбасу какуюсь… Да я его и в глаза никогда не видел, гниду эту. Чего, дурак, зря наговариваешь на человека? — накинулся он на Чижика, снова занося над ним плеть. — Какой я тебе кореш? И ни в каком детдоме я не жил, а находился под следствием в тюрьме за убийство, понял? Вон человек может подтвердить, — показал он на бандита с плоским лицом. — И тебя я, шкет, знать не знаю и знать не хочу.

Поднявшийся с земли Чижик с еще большим недоумением воззрился на своего истязателя. Неужели ошибся? Неужели есть на свете еще одни такие же серые и круглые, как у ястреба, глаза?

— Зато я тебя, поганца, знаю, — раздался сбоку от фургона голос дяди Феди. — Ишь ты как вырядился под партизана — сразу и не признать. А я–то думал, куда он девался? То все неразлучной тропкой ходили, а нонче, гляжу, малец один остался.

— Постой, постой, откуда ты знаешь Ивана? — удивился атаман.

— Да какой же это Иван? — усмехнулся дядя Федя. — Это Мишка Картюхов. Из нашего детдома. Член группы содействия ЧОН. В операции участвовал. Это когда ты, Василь Кузьмич, со своими партизанами на Веселом активистов гонял.

— Ах ты паскуда! — атаман невольно потянулся к кобуре за наганом, но тут же взял себя в руки. — Ну, ну, продолжай, Федор, — поощрительно кивнул белокурым чубом детдомовскому вознице.

— А чего продолжать. Малец–то, видать, попал сюда сам по себе, видишь, даже без одежки, а что касаемо этого, — ткнул он пальцем в мнимого Ивана, — то неначе подослан в твой отряд гепеушниками.

— Да ведь он помог бежать из тюрьмы Семену! — оторопело воззрился на дядю Федю атаман, все еще надеясь, что произошла ошибка.

— Вот–вот! — обрадовался дядя Федя. — Помог Семену. За то, что он его батьку в восемнадцатом году на цугундер вздернул? Это же Васьки Картюхова сынок, Василь Кузьмич.

— Чего? — изумился атаман.

— А того. Забери–ка у него оружию и повесь его самого, покель он вас всех не запродал советчикам.

При этих словах одетый казаком юноша дернулся было, чтобы выхватить из кобуры наган, но его упредил Семен Мухин.

— Гада ползучая! — прохрипел он, ухватив его за руку своей железной ручищей и спрашивал взглядом у атамана, что с ним делать дальше: то ли придушить на месте, то ли и впрямь повесить. Вот только на чем? Вокруг — ни деревца, ни какого–нибудь подходящего столбика.

— Посади покеда обоих в яму, — распорядился атаман, весьма расстроенный случившимся. — Я с ними еще погутарю, когда возвернемся. А сейчас, братцы, седлайте коней, поедем к соседям нашим, федюкинцам, — обратился он к остальным бандитам. — Для чего, узнаете апосля. Дело намечается шибко серьезное. Вот их благородие гражданин подполковник доложит об этом на совместном собрании.

Все посмотрели на подполковника, одетого в какой–то старый пиджак вместо кителя: во все время разыгравшейся на его глазах драмы он стоял в стороне у фургона, вместе со своим очкастым спутником и молчал.

Яма оказалась действительно ямой, глубокой, довольно широкой внизу и совсем узкой вверху — как кувшин, зарытый в землю. Мухин бесцеремонно столкнул в нее узников одного за другим и, пообещав им кровавой расправы в ближайшем будущем, возвратился к своим товарищам.

— Эх, Чижик, Чижик! — вздохнул бывший атаманский ординарец, едва лишь стихли наверху шаги бандита. — Зарезал ты меня, кореш, без ножа.

— Откуда же я знал, — виновато вздохнул и Чижик, ежась от погребной прохлады.

Мишка снял с себя верхнюю рубаху, отдал голому товарищу.

— Еще и плеткой хлестать начал, — продолжал Чижик, надевая рубаху. — Я–то потом понял маненько, да что толку — все равно тебя дед наш узнал. Должно, конец нам обоим, а?

Мишка промолчал, у него у самого скребли на душе черные кошки. Что их добром не отпустят бандиты, в этом у него не было сомнения. Что же делать? Он без особой надежды оглядел свод грушеподобного убежища — высоко.

— А ну лезь на меня, — предложил он, становясь лицом к стенке и подставляя спину.

Чижик вскарабкался другу на плечи, попробовал дотянуться к горловине — тщетно.

— И пробовать не стоит, — уныло заключил он, спрыгивая с плеч товарища на дно погреба.

После этого друзья уселись рядышком на глинистый, припорошенный каким–то растительным мусором пол своей ничем не запертой и никем не охраняемой тюрьмы и предались невеселым разговорам. Мишка рассказал младшему приятелю о том, как под руководством начальника ОГПУ устроил побег Мухину, чтобы с его помощью попасть в расположение бандитов и навести на них чекистов. А Чижик в свою очередь поведал о своих мытарствах.

— Жалко окорока, — снова вздохнул он. — Там ветчины одной фунтов десять. Собаки, должно, сожрали…

— Окорок, — это что, — махнул рукой Мишка. — Тут операция сорвалась, а ты — про какой–то окорок… И откуда принесла тебя нелегкая? — пожалел он о непредвиденной встрече с приятелем.

Медленно, как смола по дереву, ползло время. Да что — смола! Даже луч солнца, косо проникающий в яму через узкое отверстие, казалось, прилип к свисающим с земляного свода корневищам и не двигался с места. Очень хотелось пить. От мысли, что они могут оказаться здесь забытыми, так сказать, заживо погребенными, узникам делалось куда страшнее, чем от обещанной Семеном Мухиным кровавой расправы.

Тишина. Жуткая. До звона в ушах. Такая она, наверно, в могиле. Ох, как хочется пить! Скорей бы уже настала ночь, чтобы забыться от жажды во сне и чтобы не видеть над головой этого манящего светло–синего кругляшка, до которого невозможно дотянуться.

Но вот наконец он потемнел, а потом и вовсе сделался черным, в нем ярко заискрились звезды. Наступила ночь, не принесшая, однако, узникам ни избавления от жажды, ни желанного сна.

— Я бы ведро сейчас воды выпил, — сообщил Чижик старшему товарищу, прижимаясь к нему своим щуплым тельцем.

— Что зря об этом говорить, — отозвался Мишка, лежа на дне ямы навзничь и взирая на заглядывающий в нее ковш Большой Медведицы.

— А молча лежать и вовсе страшно, — признался Чижик.

Мишка не ответил. Ему было не до разговоров: одно — попался, другое — его этой ночью ждет Степан Андреевич у Кривого колодца. До чего ж все глупо получилось! Он так и не уснул в ту ночь. А на рассвете, когда дрема мало–помалу начала его одолевать, вдруг услышал приближающийся конский топот. Трудно определить чувство, овладевшее им при этом. Он и испугался и обрадовался одновременно. Испугался — бандитов, обрадовался — живым людям. Может быть, дадут напиться, а потом пусть делают с ними, что хотят. Один бы глоток воды, всего один глоточек…

Топот как будто ближе. Вот уже копыта стучат у самой ямы. Может быть, это чабан прискакал за чем–нибудь?

— Эй, хлопцы! — в горловине на фоне светлеющего с каждой минутой неба появилась круглая физиономия. — Вы живые тама?

Хлопцы вскочили на ноги.

— Живые! — отозвался Мишка, — только пить дюже хочется. Нам бы водички.

— А можа, квасу?

Физиономия Пашина. Круглая, улыбающаяся. Добродушный такой увалень этот Паша, а вот поди ж ты — тоже издевается, сволочь.

— Пошел ты знаешь куда… — огрызнулся Мишка

— А ты не психуй до время, — посоветовали сверху. — У меня и вправду квасок имеется. Целая фляжка… Ты мне вот что скажи, паря, ты и в самом деле к нам чекистами заслан?

— А тебе какое до этого дело? — ответил вопросом на вопрос Мишка. — Ты что, Котов или Федюкин?

— То–то и оно, что я не Котов, — вздохнули сверху. — Поэтому и интересуюсь.

— Ты вначале напои нас, а потом уж интересуйся, — посоветовали снизу.

— Держи, — не долго раздумывали сверху, и в следующее мгновение к ногам заключенных упала обшитая сукном кавалерийская фляга. Некоторое время в яме слышалось только бульканье, прерываемое вздохами удовлетворения.

— Так как же насчет чекистов? — возобновил прерванный разговор невесть откуда взявшийся благодетель.

— Сперва ты мне скажи, Паша, — донеслось ему в ответ из ямы, — за каким чертом понесло тебя в банду?

— Да рази ж я сам? Ты слушай как было дело… — Паша улегся грудью на край ямы, свесил вниз голову. — Пошел я как–то на улицу в корогод. А там приезжие из города с нашими девками пляски устроили. Я, известное дело, выпимши… Ну и двинул маненько одного, чтоб не дюже прижимался к моей Дуняшке. Да, видать, малость не рассчитал. Его, того уполномоченного, без сознания из корогода понесли, ну а я — дай бог ноги — в лес. А там Котов. Тебе теперь, паря, говорит, кроме нас, подаваться некуда. За убийство совработника тебя непременно или расстреляют или сошлют на Соловки. Вот так и поломалась моя судьба. Уполномоченный этот, говорят, оклемался, а я так и прилип с тоей поры к Котову, как дерьмо к коровьему хвосту: куда он, туда и я. Эх! Вареников жалко. Целую макитру наварила мамака. «Ишь, говорит, сынок, со сметаной». А я ей: «После съем, как вернусь с улицы». Так и не вернулся.

— А теперь хочешь вернуться? — догадался Мишка.

— Хочу, браток, — поспешно согласился Паша, — да боюсь шибко: вдруг в расход пустят или на Соловки энти самые?

— Если нам поможешь — не пустят.

— Да я с великой душой! — обрадовался Паша. — Для чего и прибег сюда.

— Так чего ж ты ждешь?

— А что?

— Помоги нам выбраться из ямы.

— Ох, правда… Я сейчас, — Паша оторвался от горловины, бросился бегом куда–то в сторону от ямы. Спустя минуту он снова склонился над нею, просовывая в горловину жердь от прясла:

— Вылезайте, хлопцы…

Даже не верится, что они снова на свободе! Мишка вдыхал полной грудью полынный степной воздух и никак не мог надышаться.

— Эх, теперь бы, Паша, вареников со сметаной! — счастливо рассмеялся он, с хрустом потягиваясь всем своим молодым, истосковавшимся по движению телом.

— Вареников нет, — улыбнулся и Паша, — а вот баранины есть маненько. Держите, — он вынул из переметной сумы на седле завернутое в тряпку мясо, разломил надвое находящуюся там же хлебную краюшку.

— Спасибо, Паша, — сказал Мишка, вонзая зубы в хлеб. — Где это ты раздобыл?

— Федюкин угостил в честь присяги.

— Какой присяги?

— Партизанской. Этот, который подполковник, читал по бумаге, а все за ним повторяли.

— И ты повторял?

— Повторял, — кивнул головой Паша, — а куда ж денешься. Только я вслух говорил одно, а в уме — другое: думал, как бы вам, бедолагам, помочь. Ну и когда все уснули…

— Уснули? — удивился Мишка. — А разве вы не в Галюгай?

Паша махнул рукой:

— Не пошли. Подполковник сказал, что не следует размениваться на мелкую монету. Что нужно копить силы и готовиться для решающего удара.

— Что за удар такой? По чем?

— Шут его знает, он не сказал толком. Но я так думаю — по Моздоку.

— Когда?

— Когда свезут хлеб на элеватор.

— А где они сейчас?

— Там же у федюкинцев на Индюшкином хуторе.

— Тогда вот что… — Мишка перестал жевать. — Дай–ка, Паша, мне своего коня.

— Коня? — испугался Паша. — А как же я?

— Ты пока с Чижиком пешком. Знаешь, где находится Невдашов колодец?

— «Кривой», что ль? Кто ж его не знает.

— Ну так вот идите туда, а я вам навстречь подводу вышлю.

— А ты не обманешь? — ухмыльнулся Паша, страшась неизвестности.

— Что я тебе, фрайер какой? — обиделся Мишка. — Не веришь — сажай нас опять в яму.

— Да я что… я — ничего, — еще больше испугался Паша, подавая недавнему узнику поводья.

Мишка одним махом вскочил в седло и пустил коня, что говорится, с места в карьер.

* * *

Степан нервничал. По какой–то причине не оказалось в тайнике записки от засланного к бандитам разведчика. Что случилось? Может быть, перепутал колодцы? Вместо Невдашова колодца махнул к колодцу Кизилову? Степан заглянул внутрь почерневшего от времени сруба — вот это глубина! Едва виден отражающийся в воде квадратик неба с его головой посредине. Усмехнулся, вспомнив историю возникновения этого колодца, рассказанную ему Макаром Железниковым. Как сильно в человеке желание оставить после себя в жизни какой–нибудь след. Герострат, чтобы увековечить свое имя, сжег храм Артемиды, Денис Невдашов из–за такой же цели подставил свое тщедушное тело под розги товарищей. Только зря принял муки стодеревский славолюб: народ не принял предложенного названия колодца — «Невдашов» и окрестил его по–своему — «Кривой». Он и в самом деле кривой — весь сруб сверху донизу повело песком в сторону.

Рядом с отражением головы в фуражке появилось отражение головы в лохматой казачьей шапке.

— Что ты там увидел, Степан Андреич? — спросил у начальника ОГПУ облокотившийся рядом с ним на сруб начальник милиции Кувалин.

— Двух неудачников, которых бандиты водят за нос вот уже сколько времени, — усмехнулся Степан и выпрямился над колодцем. — Боюсь, не случилось ли чего с нашим парнем.

— Может быть, просто у него не было возможности выбраться из ихнего лагеря? Или банда ушла снова куда–нибудь в Бажиганские пески.

— Может быть…

— Однако начинает припекать, — Кувалин достал из кармана черкески носовой платок, вытер взмокший от пота подбородок. — Айда в станицу, чего зря здесь жариться.

— Да, да, конечно, — согласился Степан, окидывая взглядом колеблющуюся в мареве степную даль. — Поехали, пожалуй.

Он направился к коню, которого держал за повод один из чекистов, расположившихся со своими лошадьми в сторонке от начальства и изнывающих под жарким солнцем.

— Да ты не переживай прежде времени, Андреич, — пошел вместе с ним и Кувалин. — Ну, не объявился сегодня, объявится завтра. Надо подождать.

— Мы и так только и знаем что ждем. Стыдно сказать, каких–то два десятка отщепенцев лихорадят который месяц подряд целый район и даже область. Глядя на них, начинают поднимать голову горские князья на правом берегу Терека. Не зря ведь к Котову приезжали люди Ибрагим–бека.

— Надо арестовать этого князя, пока не поздно.

— И тем самым восстановить против себя народ Чечни. У нас ведь нет никаких доказательств его контрреволюционной деятельности.

— Ну, он еще докажет нам, да будет поздно… Гляди–ка… — Кувалин вытянул тонкую, черную от загара руку, — не наш ли это «бандит» метется сюда?

Степан взглянул в указанном направлении: действительно, со стороны бурунов приближался галопом какой–то всадник. Поднес к глазам бинокль, и вздох облегчения вырвался из его груди — на потемневшем от пота коне мчался его отважный разведчик Мишка Картюхов!

Спустя несколько минут он уже стоял у колодца и прерывающимся от волнения голосом рассказывал своему начальству обо всем том, что произошло с ним с момента «побега» и за последние сутки. Стоящий рядом конь тяжело ходил мокрыми, покрытыми желтой пылью боками, как бы подтверждая, что все так и было, как рассказывает его юный наездник.

— Молодец! — Степан прижал к груди «своего парня». — От лица службы большое тебе спасибо. — Он повернулся к Кувалину: — Ну что будем делать, Марк Тимофеич?

Кувалин провел пальцем по усам.

— Надо немедленно идти на Индюшкин хутор и взять их тепленькими, — заявил он не моргнув глазом.

— Да ведь их там вместе с федюкинцами не меньше полусотни, — возразил Степан, — а нас здесь всего несколько человек. К тому же, Котов обещал вернуться к кошаре. Что если мы — на Индюшкин, а он уже оттуда ушел? Давай сделаем вот что: ты немедленно отправляешься в Моздок, берешь там своих людей и вместе с чоновцами Трембача идешь к хутору, а я со своей группой делаю засаду на кошаре. Если Котов не вернется к полудню в старый лагерь, мы тоже идем к хутору. Встретимся на берегу Невольки. Там будете нас ждать, если раньше доберетесь. До нашего прихода ничего не предпринимать. Договорились?

— Договорились, — Кувалин шлепнул по протянутой ладони начальника ОГПУ своей ладонью и, прихрамывая, (он потерял правую ступню на германском фронте и носил протез) направился к нерасседланному коню.

А в это время на Индюшкином хуторе в хате Кондрата Калашникова происходил разговор примерно в такой плоскости.

— Как ты мыслишь, Миколай Тимофеевич, — обращался к своему «начальнику штаба» Котов, — не накроют нас здесь гепеушники?

Микал пожал плечами.

— Вряд ли, — ответил он нехотя, провожая задумчивым взглядом проходящего под окном золотисто–черного петуха. — Они должны искать нас в Червленых бурунах.

— Так–то оно так, — согласился атаман. — Только мне чегой–то сумно на душе.

— Пить надо меньше, — посоветовал начальник штаба.

— Не в этом дело… — отмахнулся от совета атаман, вращая красными с похмелья глазами. — Мне вот на ум пришло: а вдруг этот паршивец дал им знать о наших маршрутах?

— Шкамарда?

— Да какой он к черту Шкамарда! — ударил атаман кулаком по столу так, что звякнули стоящие на нем тарелки и стаканы, — когда его узнал в рожу Федор. И надо же суметь так прикинуться… Ты только подумай: из тюрьмы дали убечь человеку специально для этой цели? Спасибо Федору, а то б подвел он нас под монастырь, этот Шкамарда. Жаль не успел допросить… объединяться, видишь ли, надумали.

Атаман встал со стула, прошелся по комнате.

— Слыхал, как он запел на сходе? — обратился он снова к Микалу, круто перед ним остановившись. — У меня, говорит, в отряде народу больше и сам я чином выше — мне и командовать.

— Ну и пусть командует, — по–прежнему равнодушно отвечал Микал, не отрываясь взглядом от окна с цветущим на нем «огоньком» за белыми шторами. — Будешь у него начальником штаба.

— Это Лешке–то Федюкину подчиняться? Да кто он такой?

— Бандит. Такой же, как и мы с тобой, Василий Кузьмич.

Котов скривился:

— Сколько разов я гутарил тебе, не называй нас бандитами. Мы ить партизаны.

Микал презрительно фыркнул:

— Скажи еще, спасители отечества.

— А ты не надсмехайся, — у Котова стали раздуваться ноздри. — Я давно уже примечаю, что тебе наша компания не по ндраву. Тогда за каким чертом водишься с нами?

— Не закатывай истерику — не люблю, — поморщился и Микал.

— Чистеньким хочешь остаться за нашей спиной? — не унимался атаман. — Мы все — бандиты, а ты — скрывающийся от властей белый офицер? Я тоже — офицер!

— Ну чего привязался, офицер? — повернулся от окна Микал, на впалых его щеках заходили желваки — признак приближающегося гнева. Но открылась дверь, и вошедшая в горницу хозяйка дома своим появлением не дала прорваться этому гневу.

— Василь Кузьмич, — обратилась она к атаману плачущим голосом, — ну что он, энтот твой Мухин, прискипался к моему казаку? Левольвертом перед носом крутит, обещает хату спалить. Кажись, мы ничего такого не сделали.

Атаман сразу приутих. Расширенные от злости его зрачки перестали вращаться в глазных орбитах.

— Чего его расхватывает? — сказал он, обращаясь больше к самому себе, чем к вошедшей, и направился вслед за нею в летнюю половину хаты, куда перешли хозяева, предоставив основное жилье в пользование «дорогим гостечкам».

— Ты что, Семен, бузишь? — укорил он лохматого спросонья детину, хватающего хозяина дома за грудки и поносящего его отборной руганью.

— Да вот, Василь Кузьмич, пристал, как клещ к коровьему вымю, — попробовал улыбнуться бледный от сдерживаемой злости Кондрат, раскачиваясь вместе с Мухиным посреди комнаты и пытаясь от него оторваться. — Требует сына моего Трофимку, а я и сам уже забыл, когда видел его в остатний раз.

— Он, гад, меня чуток жизни не решил, — бормотал Мухин, продолжая наступать на хозяина дома. — Давай его сюда, сволочугу, а то самого решу под корень.

— Василь Кузьмич, да уйми ты его за ради Христа, — взмолился Кондрат, тщетно пытаясь отпихнуть от себя непроспавшегося еще после пьянки бандита. — Чего он ко мне привязался?

Атаман подошел к своему подчиненному, взял его за плечи.

— Перестань, Семен, — сказал он, не повышая голоса. — Ну что ты так разошелся?

Бандит выпустил из рук Кондратову рубаху, повернул искаженное злобой лицо к заступнику.

— Он мне кинжалом нутро повредил, — ткнул себе пальцем под левое ребро.

— Да не он ить, — все так же ласково–успокаивающе сказал атаман.

— Не он, так евоный сын, в кровь… селезенку… душу! Всех изничтожу! — скрежетал зубами Мухин, порываясь снова и снова к родителю своего кровного врага. — На хуторах барами живут, а мы по бурунам скитаемся неначе волки. За них, курвов, кровь проливаем, вошей кормим.

— Ну, будя, будя, Семен, — похлопал его по спине атаман. — Мы ить не осетины, чтоб мстить кровникам. Пошли отсюда, у меня для тебя задание боевое припасено.

— Какое задание? — встрепенулся Мухин.

— Пошли, пошли, в штабе скажу, — подтолкнул атаман Мухина к двери, сам еще не зная, какое он ему даст задание.

А спустя несколько минут Семен Мухин в сопровождении Ефима Дорожкина уже скакал верхом по степной дороге выполнять атаманское задание. Оно было не очень сложным и рискованным: забрать из ямы «волчат» и одного из них доставить в штаб для допроса. Мухин было спросил у атамана, а куда, дескать, девать другого «волчонка», по тот лишь поморщился и посоветовал не задавать дурацких вопросов. Атаман явно был не в духе: во–первых, из–за предложения подполковника из центра объединить отряды под началом Федюкина, во–вторых, из–за стычки со своим начальником штаба и, в–третьих, из–за исчезновения здоровяка Паши. Весь хутор на ноги подняли, обшарили все катухи и амбары — Паша как в воду канул. Предположение его товарища, любящего коржи на подсолнечном масле, что–де он отправился в село Графское «поесть у матери вареников» не только не успокоило атамана, но еще круче взвинтило ему нервы.

— Ефим, — обратился к своему попутчику Мухин, подстегивая плетью бегущую рядом запасную лошадь. — А что если в кошаре чекисты?

— Откель они там возьмутся, — отозвался Ефим, не без труда удерживая в вертикальном положении тяжелую после ночного кутежа голову. — Да и мы с тобой не совсем дураки, чать: прежде оглядимся, а потом уж…

Так они и сделали. Остановились, не доезжая до кошары саженей двести, среди особенно высоких бурунов, спешившись, всползли на один из них, и прикрываясь сучьями растущих хилых кустиков, долго осматривали кошару и чабанскую лачугу с ометом соломы сбоку от него — ничего подозрительного они не увидели.

— Жди меня тутока, — сказал Мухин, сходя с бархана и усаживаясь на своего коня. — Ежли чего, прикроешь.

Держа наизготовку карабин, он медленно приблизился к омету, объехал его вокруг и только после этого спешился. Еще раз осмотревшись, подвел коня к мазанке, сам, опустившись на корточки, заглянул в погреб.

— Эй, суслики! Живые вы тама?

Никто ему не ответил. Что за дьявол? Не передохли же они и в самом деле за одни неполные сутки? Он еще ниже склонился над ямой, вглядываясь в подземный сумрак и вдруг получил сзади такого пинка, от которого влетел в погребную горловину подобно пыжу в ружейное дуло под действием шомпола.

— Ха–ха–ха! — раздался сверху злорадный хохот, и вскочивший на ноги бандит увидел над собой в бледно–голубом очке имеющуюся физиономию «суслика» — Мишки Картюхова. Тут только он заметил, что в яме, кроме него самого, никого больше нет. Он заметался в ней, изрыгая проклятия и матерщину.

— Ну что, падла, попался? — спросил Мишка, заглядывая в яму с высоты своего положения и ловя бандита на мушку винтовки. — Теперь я получу с тебя за все.

В ответ бандит зарычал диким зверем и, вскинув карабин, выстрелил, но Мишка вовремя отпрянул в сторону.

— Ну, ну, давай в белый свет, как в копейку, — поощрил пленника Мишка, не заглядывая больше в завонявшее порохом отверстие.

— Сволочь! Иуда! — заорал Мухин и еще раз выстрелил в небесное пятно над головой.

— Бесись, бесись, — снова засмеялся Мишка. — Когда надоест — скажешь.

К яме подошел начальник ОГПУ с остальными участниками засады, предложил бандиту выбросить наружу карабин.

— Песня твоя, как видишь, спета, — сказал Степан, не рискуя заглядывать вниз. — Давай свое оружие, и мы тебя выпустим из ямы.

— Чтобы засадить в камеру? — отозвался Мухин, узнав по голосу, с кем имеет дело.

— А ты, что, хотел, чтобы тебя отправили в Дом отдыха?

Внизу помолчали, словно собираясь с мыслями.

— Ну так как, Мухин? — снова обратился к нему Степан.

— Берите, ваша взяла, — согласился бандит и выбросил наружу карабин. Степан поднял его, оттянул затвор — патронов в нем не было.

— Наган тоже давай, — заглянул он мельком в яму.

— Нагана нету, — ответил Мухин. Он больше не ругался и не метался в яме. Казалось, он смирился со своей участью.

— А не врешь? Учти, он тебе все равно не поможет.

— Сказал же, нету, — угрюмо повторили внизу.

— Ну, смотри… — сказал Степан и приказал одному из чекистов опустить в яму лежащую неподалеку жердь. — Вылезай.

— Сей минут, вот только курну малость, — ответил Мухин покорно, словно это не он рычал попавшим в капкан барсом всего несколько минут назад.

— Мог бы покурить и наверху, — заметил Степан.

— А мне охота тут одному, без вашей компании. И еще мне хотится напоследок покаяться перед вами, товарищи…

— Тут нет тебе товарищей, — поправили его сверху.

— Ну, граждане, ежли так, — согласился отпетый бандит. — Дозвольте открыть вам свою душу.

— Перед трибуналом откроешь, — сказал кто–то насмешливо, но на него зашикали остальные чекисты, сгрудившиеся вокруг горловины: интересно все же послушать, как будет каяться закоренелый преступник.

Мухин достал кисет, свернул цигарку, прикурил от спички.

— Так вот граждане, — поднял он свое плоское лицо к склонившимся к нему лицам, — мне бы дюже хотелось, чтобы вы все послухали мою прощальную речь.

— Чего тянешь лазаря? Говори, мы тут и так все собравшись! — крикнули сверху.

— Так вот открою вам сейчас душу… — Мухин вдруг рванул что–то у себя на поясе и с криком «мать вашу душу!» швырнул в свесившиеся в яму головы. Они тотчас отпрянули в стороны, и одна из них пронзительно крикнула: «Ложись!»

Все упали, не осознав, что в сущности произошло, прижались к земле. Упал и Мишка. Краем глаза успел заметить плюхнувшийся рядом с сапогом округлый рубчатый предмет. «Бомба!» — мелькнуло в сознании страшное слово. Все! Конец! Сейчас рванет и… Что же делать? Бежать? Но далеко ли убежишь за одну–две секунды? Да и тело налилось вдруг свинцовой тяжестью как от взгляда разинувшей пасть ядовитой змеи. Не помня себя от ужаса, Мишка чисто механически отпихнул от себя подошвой сапога рубчатую гадину, и в тот же миг сильный взрыв колыхнул под ним горячую от солнца землю, и на взмокшую его спину посыпались комья земли. Он некоторое время продолжал лежать, полагая что уже убит, и что падающие с неба осколки выбивают из него остатки сил, но вскоре ликующие возгласы товарищей вернули его к жизни, и он поднялся на ноги, отряхивая с плеч своих земляное крошево и недоверчиво улыбаясь, словно все это закончилось не на столько уж благополучно, как кажется.

— Вот это он, гад, открыл душу! — блестя вылупленными от возбуждения глазами, кричал один чекист другому, оглохшему от взрыва, что видно было по тому, как он тряс лохматой, серой от пыли головой и сверлил пальцем ухо, словно после нырянья в реке. — Еще бы чуток — и всех в клочья.

— А кто же это ее — обратно туда? — спросил тот, с пальцем в ухе, подходя боком к яме и заглядывая в нее с прежней опаской. — Вот это шарахнуло! Гляди, жердь в щепки, а от бандита одни лишь шмотья остались.

Мишка тоже подошел к яме. Она теперь уже не напоминала собой закопанный в землю кувшин, а была похожа на цветочный горшок с расширяющимися кверху краями.

Ну что ж, вольно или невольно он отомстил за смерть своего отца, но почему на сердце нет никакой радости.

— Это ты сбросил гранату в яму? — подошел к нему Степан.

— Ага, я, — кивнул головой Мишка.

— Молодец, не растерялся, — похвалил своего подчиненного начальник ОГПУ. — А вот за мальчишескую выходку следовало бы тебя наказать.

— За какую? — набычился Мишка, сразу поняв, о какой выходке говорит начальник.

— Кто тебе разрешил без команды выскакивать из хаты и толкать бандита в яму? Тем самым ты усложнил все дело.

У Мишки нервически задергался подбородок.

— Не утерпел, — признался он, отводя в сторону взгляд своих ястребиных глаз. — Он нас с Чижиком в эту яму, как собачат… Ну и я…

— Вот–вот, ты не утерпел, а он всех нас чуть было не прикончил из–за твоей недисциплинированности.

— Ну да. Они захотели его прощальную речь послушать, а кто–то виноват, — вспылил Мишка. — Надо было его сразу прикончить — и дело с концом.

Все рассмеялись: здорово поддел начальника ОГПУ этот паренек. Улыбнулся и сам начальник.

— Ну ладно, — сказал он примирительно, — все мы виноваты понемногу. Очень уж хотелось взять этого бандюгу живьем и осудить по закону. Но видно и впрямь сказано: собаке собачья и смерть. Давайте, товарищи, не будем терять понапрасну время. Выводите из кошары своих коней — и рысью на Индюшкин хутор. Сюда уж Котов не приедет — это ясно как божий день, будем брать его вместе с Федюкиным, как запланировано.

Не знал начальник ОГПУ, что в это время скакал к хутору во весь мах с недоброй для Котова вестью напарник погибшего бандита Ефим Недомерок.

* * *

Только к вечеру предводительствуемая Степаном оперативная группа добралась к условленному месту. Милиционеров и чоновцев там еще не было и, воспользовавшись вынужденным отдыхом, измученные долгим переходом чекисты, напоив в Невольке лошадей и ослабив у них подпруги, лежали в тени растущих по берегу акаций. Лишь Мишке не лежалось и не сиделось в предвкушении предстоящего боя с бандитами. Он без всякой нужды вынимал из доставшегося ему мухинского карабина патроны, протирал и вновь вкладывал их в магазинную часть и с нетерпением вглядывался в колеблющийся в горячем воздухе горизонт — не едут ли милиционеры с чоновцами?

Наконец, они появились в облаке поднятой конскими копытами пыли: впереди — начальник милиции с командиром ЧОНа, за ними — человек тридцать всадников в милицейской и штатской одежде и в самом хвосте этой разношерстной колонны — колымага–ландо, набитая вооруженными чем попало комсомольцами. На облучке с вожжами в руках сидит заведующий райдетбюро, рядом с ним — заведующая охмадетом, она же командир группы содействия ЧОН Клавдия Дмыховская. А где же Нюрка? Да там же, в карете. Трясется на заднем сидении, раскрасневшаяся от волнения и духоты, удерживая на коленях санитарную сумку.

— И ты здесь? — удивилась она, спрыгивая с остановившейся под деревом колымаги и подходя к Мишке. — Здравствуй. А мы думали, ты сбежал из детдома.

— Индюк тоже думал, — огрызнулся Мишка, по в душе не ощутил неприязни к этой бедовой, черноглазой девчонке. Теперь ему и вовсе не страшно идти в бой с бандитами. Как только поступит команда, он первым ворвется в хутор и возьмет в плен обоих бандитских главарей. Хорошо, если бы при этом его ранило, не сильно, конечно, а слегка. Она бы делала ему перевязку, а он, стиснув зубы, без единого стона переносил боль — как настоящий мужчина. И что они так долго совещаются? Он посмотрел на начальника ОГПУ, говорящего о чем–то с прибывшими командирами, не зная о чем самому говорить с этой глазастой девчонкой.

Но вот совещание закончилось. Степан как старший среди командиров подозвал всех участников предстоящего боя.

— Будем брать бандитов на рассвете. Твоя группа, Марк Тимофеич, — повернулся он к начальнику милиции, — с наступлением темноты подойдет к хутору прямо отсюда, от Невольки. Трембач зайдет с западной стороны, я — с севера. Ну, а Дмыховская со своими хлопцами засядет со стороны бурунов. Бандиты, вероятнее всего, бросятся в этом направлении, вот тут–то их и встретите. А сейчас нужно выслать разведку. Кто хочет пойти?

— Давайте я, — вызвался Мишка, радуясь возможности отличиться перед Нюркой.

Степан не стал возражать, только предупредил, чтоб действовал осторожно и не попался снова в лапы бандитов.

— Что я, сявка какая? Да я у нас в полку и не на такие дела ходил, — цвыкнул Мишка слюной сквозь зубы и, перейдя вброд канальчик, вскоре исчез в сгущающихся сумерках.

Ждать его пришлось недолго. Не успела еще и заря потухнуть, как снова послышались всплески в канале от его шагов.

— Никого там нету, — угрюмо доложил начальнику ОГПУ юный разведчик.

— Как — нет? — испугался Степан. — Куда же они подевались?

А стоящая рядом Дмыховская, пыхая в темноте горящей папиросой, язвительно хохотнула:

— Тридцать верст отмахали за здорово живешь. Прямо по пословице: «Пошел по шерсть, а воротился сам стриженый». Да их здесь, по всей видимости, и не было, а, Степан Андреич?

— Сейчас узнаем, — сдерживая рвущееся из груди раздражение, ответил Степан, про себя же подумал: «Радуется чертова баба моим неудачам. До сих пор простить не может, что не взял ее своим заместителем».

В хутор въезжали группами с разных сторон, остерегаясь засады. Однако в нем было тихо и безлюдно. Казалось, здесь нет не только бандитов, но самих жителей. Степан подъехал к стоявшей на отшибе хате, постучал дулом винтовки в закрытую ставню. В сенях, спустя некоторое время, ответно стукнула дверь, и встревоженный мужской голос поинтересовался, кого это еще носит по ночам нечистый дух. Потом звякнула дверная задвижка, и на пороге показался хозяин дома в нижней рубахе.

— Я думал, знов бандиты, — проговорил он облегченно, увидев на фоне догорающего заката одетых в военную форму всадников.

— А они здесь были? — обрадовался Степан, вглядываясь в сгущающихся сумерках в его лицо: что–то уж больно знакомо. И голос тоже.

— Были, черт бы их побрал, — поморщился хозяин, и Степан наконец–то его узнал: да это же его старый знакомый Кондрат Калашников!

— Они б и доси тут отирались, ежли б их не спугнули. Двоих коней увели, стервецы, — продолжал изливать душу Кондрат.

— А кто их спугнул?

— Ихний же бандит Ефим Недомерок. Его Котов с Семеном Мухиным куда–то посылал утресь. Так вот энтот Ефим, стало быть, возвернулся ошалевший какой–то, напуганный, и без Семена. О чем–то доложил Котову, и тот велел всем собираться в срочном порядке. Коней жалко… — вздохнул Кондрат. — Самых что ни на есть лучших прихватили с собой: Сардара и Бедлама.

— Куда же они ушли?

— А кто их знает. Федюкин подался в энту сторону, — Кондрат махнул рукой на дотлевающий закат, — а Котов куда–то в буруны.

— Значит, они не вместе?

— Какой там вместе… Они тут перед этим сцепились, чисто собаки, до стрельбы чуток не дошло.

— Та–ак… — протянул Степан и, спешившись, подошел к хозяину дома. — А меня, часом, не угадываешь, Кондрат Трофимыч? — спросил он на казачий лад.

Кондрат вгляделся в лицо военного.

— Невжли Данелов зять? Вот так номер, чтоб я помер! — проговорил он растерянно. — Степан… забыл как по отчеству.

— Андреевич, — подсказал Степан, улыбаясь.

— Ну да, ну да… — попробовал улыбнуться и Кондрат. — Как же… помню, вместе на одной телеге ехали в Стодерева. Что ж мы доси на дворе стоим? Проходите в хату, товарищ начальник. А я узнаю и не узнаю. Сколько годов–то прошло…

— Да мы не поместимся в хате, нас вон сколько.

— Ничего, всех разместим. У соседа Прокла Нехаева хата не мене моей да и у Кирюхи тоже. Проходите, Степан Андреич, будем рады дорогим гостечкам. И Прасковья тоже…

Степан посмотрел еще раз на тающую оранжевую полоску на краю неба и, приказав командирам групп выставить часовых, вошел в хату. Утро вечера мудренее, решил он. Надо дать отдохнуть людям и лошадям.

 

Глава шестая

Гавриловне с каждым днем делалось все хуже. Не помогали ни отвар из курослепа, ни святая вода, взятая из крещенской купели, ни даже заговоры бабки Горбачихи. Она лежала на двуспальной кровати с блестящими шарами и блестящей дужкой и удивлялась быстротечности человеческой жизни: и когда промелькнула? Вон шары на кровати как новенькие, а ведь ей, этой кровати, лет больше, чем самой хозяйке.

Гавриловна перевела взгляд с шаров на белокурую головку сидящего на полу внука, тяжело вздохнула: как–то ему будет без нее? Мать вечно в работе да на собраниях–заседаниях, а Кузя — какой из него отец? У него лишь рыбалка на уме да деньги. И в кого такой жадный уродился? Да и не любит он Андрейку. Никогда не приголубит, не скажет ласкового слова, все больше норовит смазать его ладонью по затылку, словно не сын он ему, а пасынок.

— Здорово–дневала, соседка! — раздался в дверях мужской голос, и Гавриловна, с трудом повернув голову, увидела входящего в горницу Евлампия Ежова.

— Бывай здоров и ты, сосед, — ответила на приветствие Гавриловна, — а я, видать, свое отздравствовала.

— Каждому свой срок, — не стал разуверять соседку в ее грустных предположениях Евлампий, снимая шапку и крестясь на образа. — Вот пришел проведать.

— Спасибо на добром слове, — покривила в слабой усмешке пожелтевшее свое лицо больная женщина. — А то я, грешным делом, подумала, не должна ли чего тебе осталась. Бери стуло да садись, коли так.

— Все мы должны господу нашему, — сделал вид, что не заметил насмешки Евлампий, садясь на венский с гнутыми ножками стул, отчего они, казалось, выгнулись еще больше. — А где же Ольга?

— В стансовет подалась, Макар зачем–то позвал.

— Должно, насчет хлебных излишков, — сделал предположение Евлампий.

— А откель они у нас, излишки эти? — спросила Гавриловна.

— Это ты у них спроси, у райхлебовцев. Скажут, продать хлеба столько–то и столько–то пудов — и ты хучь сам сдохни с голоду, а излишки энти продай. Особливо они не церемонятся с зажиточными хозяевами, кулаками по–ихнему. Ко мне уже наведывались, чоп им в дыхало.

— А неш мы кулаки? — удивилась Гавриловна. — Да у нас и жита в нонешнем году кот наплакал, самим как бы до новины хватимши. К тому ж, сноха в женсоветчицах ходит. Кто ж ее тронет?

— Найдутся такие. Вон со мной в гепеу сидел один почище твоей председательши. Там такой чин, что без разбегу и не выговоришь, не то заврайземотдел, не то вридзамкомтруд. Это, кричит на следствии, недоразумение, я буду жаловаться. Ну, его и пожаловали в Архангельскую губернию добывать энту самую разумению.

— Чего ж тебя не отправили вместе с ним?

— А за что меня? За один сухой дрючок? — Евлампий расправил клешнятыми пальцами кудлатую бороду. — Да и то сказать, цельную неделю продержали в тюгулевке. Думал, пришла отделка, по два раза на дню на допрос водили.

— К кому?

— Известно, к кому — к ихнему начальнику, что надысь к вам насчет Кузьмы наведывался. Вроде и не страшный по обличью человек и не ругает матерно, а взглянет своими буркалами — и у тебя мороз по закожью. Что значит дадена человеку власть. Вот и у него такие же глазищи, — ткнул Евлампий палкой–бадиком в играющего на полу с самим собой мальчугана.

— Ты это к чему? — насторожилась Гавриловна.

— Так, ни к чему, — отвернул Евлампий от больной ухмыляющееся лицо. — Дюже схож, гутарю, твой внучонок с энтим самым начальником.

— Плетешь, сосед, незнамо что, — начала сердиться больная. — С какого пятерика он будет похож на постороннего человека?

Евлампий снова ухмыльнулся, подставил бадик себе под бороду.

— Для кого посторонний, а для кого и нет, — сказал он, веселея с каждым своим словом. — Сношка–то твоя, кубыть, у него не то в денщиках, не то в санитарках состояла в восемнадцатом годе.

— В каких еще денщиках? — Гавриловна, позабыв про боль, приподнялась на локоть.

— А в таких, — совсем развеселился сосед, — что Ольга со службы возвернулась к Кузьме малость не того…

— Брешешь, старый! — крикнула Гавриловна и обессиленно откинулась на подушку.

— Брешет пес да евоный сын, да ты вместе в ним, — огрызнулся Евлампий, однако не теряя при этом хорошего настроения. — Спроси у Дениса, он про ихние полюбовные дела доподлинно знает.

— И Денис твой брешет, коли так. Слава богу, разрешилась бабочка вовремя, как положено.

— Вовремя? — рассмеялся Евлампий. — А ты посчитай, девка, получше. Она когда домой заявилась? В ноябре. А когда родила? В июне. То–то же…

— Андрейка семимесячным родился, — глухо проговорила больная.

— Ну ежли так, — снова ухмыльнулся Евлампий.

Гавриловна повернула к незванному осведомителю посеревшее от страданий лицо.

— Ты зачем сюда заявился? — устремила она на него горящие ненавистью глаза. — Возмутить мою душу перед смертью? Какой же ты гад апосля этого. Я же тебе не говорю ничего худого про твою сноху, а ить все видели, как она в автомобиле с приезжим осетином надысь в коммуну ездила.

— С каким осетином? Когда? — опешил Евлампий. Но Гавриловна не сочла нужным вдаваться в подробности.

— Сей же момент метись отселева! — прошептала она обессиленно. — И чтоб духом твоим ежовским не смердело. Вот погоди, доложу я энтому начальнику, как ты его срамишь в народе, он тебя не только в Архангельскую — в Могилевскую губернию отправит.

— Тю на нее! — взмахнул бадиком Евлампий и поднялся со стула. — И чего взбеленилась? Ровно с чепи сорвалась. Сама уже одной ногой в энтой самой Могилевской, а от правды, как черт от ладана, прячешься. Вот и делай после этого доброе людям. Тьфу! — с этими словами старик вышел из помещения.

А Гавриловна долго еще лежала недвижно, приходя в себя после беседы с «доброжелателем» и терзаясь поднявшимися со дна души прежними подозрениями. Дьявол волосатый, ковырнул присохшую болячку. Как будто она и сама не знает, в чем тут дело. Давно уже догадалась, да скрывала от людей и от себя, чтоб не лишиться последней радости. Вон он играет на полу, шалун сероглазый, возит на веревочке туда–сюда бабкин чирик и не знает несмышленыш, какую бурю поднял в груди у нее своими откровениями проклятый сосед.

— Подойди ко мне, чадуня, — сказала она внуку. Тот подошел, облокотился на перину, вопрошающе уставился на больную бабку. Нет, ничем не напоминает он Кузьму или хотя бы покойного атамана. «Не наших кровей», — екнуло сердце у Гавриловны. «А может, все–таки наших?» — тут же ухватилась за спасительную соломинку. Вон же у Свиридовых испокон веков в роду все мордастые да рыжие, а надысь мальчонка родился черный, как жук, и нос — серпом. Всей родней стали припоминать свою родословную и оказалось, был среди их предков — чеченец аж в четвертом колене.

— Андрейка, ты мой внучок? — положила Гавриловна ладонь на белокурый ком.

— Твой, бабаня, — охотно ответил Андрейка.

— А ты меня дюже любишь?

— Дюжей некуда.

У Гавриловны задрожали на ресницах слезы. Она прижала мальчишечью голову к своим губам, крепко поцеловала в льняную макушку.

— Ну и то ладно, — вздохнула она облегченно и высморкалась в смятую простыню. — Ить не зря в народе говорится, чей бы бычок не попрыгал, а телятка наша.

В сенцах скрипнула дверь.

— С кем это вы, мамака, гутарите? — вошла в горницу Ольга, на ходу освобождая замотанную платком голову. Свекровь скосила глаза на вошедшую: хороша по–прежнему чертовка — и статна, и подвижна, и лицом привлекательна.

— Да вот с Андрейкой о семейных делах толкуем, — отозвалась свекровь на невесткин вопрос.

— О каких таких семейных? — остановилась Ольга у изголовья больной свекрови. Та промолчала. Потом искоса наблюдала, как молодая женщина оправляла постель, невольно любуясь энергичными движениями ее загорелых рук.

— Зачем властя вызывали? — спросила в свою очередь.

— А… — махнула рукой сноха. — Дмыховская из охмадета приезжала, новую инструкцию привезла.

— Чего? — не поняла Гавриловна.

— Ну эту… бумагу, в общем, из району по женсовету. А ты чего в хате сидишь, бабкин внук? — обратилась Ольга к сыну.

— А бабкин ли? — не удержалась Гавриловна от давно наболевшего вопроса.

Ольга внимательно посмотрела на свекровь, чувствуя при этом, как лицо начинает гореть от прихлынувшей крови.

— О чем это вы, мамака? — спросила дрогнувшим голосом.

Свекровь еще некоторое время помолчала, словно собираясь с мыслями или духом.

— Принеси–ка водицы испить, — попросила она, все еще оттягивая начало разговора.

Ольга сходила во времянку, принесла в кружке воды. Когда больная напилась, невестка отдала кружку сыну, велела отнести ее на кухню.

— Что я хочу спросить у тебя, Ольга, — заговорила старая казачка, когда захлопнулась за внуком дверь. — Этот, который начальник из Моздоку, что к нам приходил насчет Кузьмы… он вместе с тобой воевал?

— Степан? — не зная зачем, уточнила Ольга. — Ну да… он у нас был командиром сотни.

— А ты кем у него была?

Ольга прикусила нижнюю губу.

— Ну зачем вы, мамака?.. Лезете в душу в чириках, они ить у вас в навозе, — проговорила задрожавшим от негодования голосом.

— Я не в обиду, — нахмурилась свекровь. — И ты не выставляй допреж времени роги — меня бодать уж не к чему, сама скоро окачурюсь. Просто хотится мне перед смертью узнать всю правду, чтоб пойти на суд божий с легкой душой. Можешь ты это понять али нет?

Ольга кивнула головой.

— Скажи мне, — продолжала Гавриловна, с надеждой и затаенной мольбой глядя в синие Ольгины глаза, — Андрейка до сроку родимшись?

Ольга шевельнула краем губ и не отводя своих глаз от глаз свекрови, ответила с безжалостной прямотой:

— Нет, мамака, доношенный он.

— Стало быть… — Гавриловна не договорила, поджала блеклые губы.

— Ага, — кивнула Ольга, подтверждая не высказанное до конца свекровью.

Гавриловна тяжело вздохнула и уже другим, более спокойным голосом попросила:

— Ну ты хучь Кузьме не признавайся, а то он и без того на него зверем глядит.

После некоторого раздумья добавила:

— А насчет меня не сумлевайся, я ему по–прежнему родная бабка, слышишь?

— Слышу, — ответила Ольга, невольно потупив голову перед мудростью и благородством этой простой неграмотной женщины.

Весь остаток дня Ольга провела под впечатлением состоявшегося разговора. Чистила ли она навоз в хлеву, поливала ли помидоры в огороде, доила ли на выгоне корову, постоянно мысли ее сходились на свекрови, которую никогда не любила и перед которой была так виновата. За мужа, за свекра, за сына, за всю свою непутевую, трижды неудавшуюся жизнь. Подмывало бросить работу, пойти в горницу к больной, стать перед ней на колени и в слезах просить прощения. Она уже хотела захлопнуть крышку ларя в амбаре, из которого набивала муку, чтобы испечь пироги с капустой, которые очень любил Андрейка, но раздался во дворе чей–то грубый голос.

— Эй, хозяева! — снова раздалось во дворе, и выглянувшая из амбара Ольга увидела коренастого, средних лет мужчину в полувоенной одежде, который, расставив ноги циркулем, стоял возле времянки в позе если не атамана отдела, то по крайней мере полицейского пристава. От представителей прежней, канувшей в вечность власти его отличала лишь звездочка на фуражке да неестественность, с какою он старался изобразить из себя важное и строгое начальство. За спиной у него стояло двое менее внушительных по виду товарищей.

— Ну, я хозяйка, — вышла из амбара Ольга. — А вы кто такие будете?

Незнакомец еще выше задрал лоснящийся от сытости и жары подбородок, оглядел не очень–то смутившуюся от его прихода казачку.

— Я председатель райхлебтройки, — представился он. — Уполномочен изъять у вас, гражданка, хлебные излишки.

У Ольги вытянулось лицо.

— Какие еще излишки? — спросила она как можно спокойнее. — Продналог мы уже выполнили, никаких задолжностев у нас нет.

— Ну это мы еще поглядим, — сказал председатель райхлебтройки, оттопыривая нижнюю губу, что должно было означать полное пренебрежение к ответу хозяйки дома. — Где у вас закрома находятся?

У Ольги от такого бесцеремонного обращения зачастило в груди сердце, но она еще сдерживала себя от вспышки.

— Вы в закрома энти, кажись, ничего не сыпали, — ответила она по возможности спокойно, но крылья носа у нее стали вздрагивать.

— Зато мы из них, кажись, высыпем, — передразнил хозяйку председатель райхлебтройки и направился к амбару. За ним потянулись и его помощники. Однако Ольга решительно преградила им путь, став к двери спиной и выставив вперед бурно вздымающуюся под кофтой грудь.

— Та–к… — протянуло районное начальство. — Значит, сопротивление оказываешь представителю Советской власти, кулацкая твоя душа? Старое взыграло? Казачья вольница? Не будет ее вам больше. Баста!

— Уйди! — полыхнула в него пламенем расширенных от ненависти очей Ольга.

— Уйду, когда заберу хлеб — по полтора рубля за пуд пшеницы и полтинник за пуд ржи. Поляков, неси мешки, — распорядился председатель райхлебтройки. Один из помощников послушно направился к воротам, за которыми слышалось лошадиное пофыркивание.

— Я тебе, свинячье твое рыло, — процедила Ольга сквозь стиснутые зубы, — и за три рубля не продам свово хлеба. Убирайся отседа, пока добром прошу.

— Ха–ха! Испугала, аж коленки дрожат, — скосоротился председатель райхлебтройки. — Ишь глазья выпучила. Подожди, мы вам еще не так узлы затянем, казатва терская. Это только цветики, а ягодки — впереди. Будете ходить как шелковые. Ивакин, отведи саботажницу в сторонку.

Стоящий за спиной у своего начальства уполномоченный нерешительно подошел к Ольге, попросил отойти от двери.

— Осади назад! — повысила голос Ольга.

Уполномоченный, пожав плечами, уставился на своего начальника.

— С бабой не можешь справиться, — ухмыльнулся тот и, ухватив Ольгу за плечо сильной рукой, оттолкнул ее в сторону.

— Ах, так! — ощерила зубы Ольга и, по–мужски выругавшись, метнулась к дому.

— За оскорбление должностного лица под суд пойдешь! — крикнул ей вслед председатель райхлебтройки, переступая порог амбара. Следом за ним вошел в амбар и его подчиненный. Но они не успели поднять крышку закрома — в амбар вскочила его хозяйка и легла на нее грудью:

— Не трожь, вражина!

Председатель райхлебтройки не ожидал такого яростного отпора. Он побагровел от охватившего его гнева. Сграбастав упрямую «саботажницу», он с силой отбросил ее от ларя да так, что она растянулась на полу.

— Ты, значица, так? — побледнела Ольга, поднимаясь с пола. — Ну в таком разе пеняй на себя, проклятый боров. Я тебе покажу счас излишки… — с этими словами она выдернула из–за пазухи револьвер и выстрелила в своего обидчика. Тот взмахнул руками и рухнул на пол. Вошедший в амбар с мешками в руках Поляков, охнув, выскочил наружу. Следом за ним выскочил и его товарищ.

— Убили! — заорал он на ходу, едва не сбив с ног стоящего возле времянки светлоголового малыша.

— Кого убили? — спросил малыш у показавшейся в амбарной двери матери.

— Сволочь одну… — ответила та хриплым голосом, что–то пряча у себя на груди под концами платка.

Потом он видел, как мать вывела из конюшни оседланного коня, остановила его у калитки, торопливо зашла в горницу и тотчас вышла из нее. «Слушайся бабушку», — сказала, подняв сына на уровень своей груди и часто–часто целуя в лицо и голову. Затем перекрестила его, поставила на землю, вскочила в седло и, попросив открыть калитку, одним махом скрылась за нею в облаке поднятой конскими копытами пыли.

* * *

Евлампий, возвратись от соседки, вспомнил, что давно уже собирался починить крышу на телячьем хлеву. Чертыхнувшись в адрес сына Петра, не сделавшего вовремя ремонт, старик приставил к хлеву лестницу и вооруженный соответствующим инструментом взобрался на почерневшую камышовую поветь. «Жив буду, на тот год покрою все сараи цинковым железом», — решил он, скидывая вилами с крыши прелую солому. Он так увлекся работой, что не заметил, как перекочевало с одного ската крыши на другой солнце и как сноха Устя пригнала с Терека гусиное стадо. Оно ошалело загагакало, перебегая от калитки к базу, где стояло корытце с каким–то месивом, а Евлампий поморщился не то от гусиного крика, не то от вида не очень–то скучающей по мужу снохи, которую видели люди в кабине автомобиля вместе с шофером–осетином из этой проклятой коммуны.

— Чтой–то, девка, ты весела не ко времени, — упрекнул он сноху, заметив на ее худощавом и смуглом, как у цыганки, лице мелькнувшую улыбку. — Без мужа живешь, а бесперечь скалишь зубы.

— Плакать мне теперича, что ли? — уперла руки в боки Устя, останавливаясь посреди база и глядя снизу вверх на свекра, сидящего на освобожденном от соломы стропиле. — Кубыть, не я его из дому спровадила.

— Ну, ну, погутарь у меня, — нахмурился свекор. — Языкастая дюже стала. В автомобилях с мужиками разъезжаешь. Гляди, возвернется Петро — обомнет на твоих боках новые вожжи, надысь нарочно свил для такого случая.

— Приберегите эти вожжи для себя, папака, — усмехнулась Устя.

— Энто как же понимать? — вытянул бороду Евлампий.

У Усти чесался язык посоветовать свекру удавиться на вожжах, но она поборола искушение и сказала, что вожжи могут понадобиться увязывать барахло на телеге, когда власти отправят его, как Харламовых в Галюгае, на поселение в Сибирь.

— Типун тебе на язык, сучка! — рассердился Евлампий. — Да ежли и так, ты ить тоже заширкопытишь вместе со мной.

А про себя подумал: «Будет мне тогда цинковая крыша». Подумал и испугался так, что волосы взмокли под шапкой.

— С какого пятерика? — усмехнулась Устя. — Кубыть, я столбов коммунарских не пилю и в бурунах не прячусь.

— Вот слезу сейчас, я тебе попилю держаком, поганка!

Евлампий погрозил вилами и сделал вид, что собирается слезть с крыши. Но в это время в калитку вошла Ежиха, маленькая, сухонькая, как горчичный стручок.

— Слыхали хабар? — обратилась она к своим домашним. — Ольга Вырва райхлебовца из левольверта кончала!

— Иди ты! — не поверил Евлампий.

— Вот те крест святой! — перекрестилась Ежиха, — сама только что видела: лежит в анбаре возле ларя с мукой и под боком — кровишша…

— За что ж она его? — спросила Устя, выходя с база во двор.

— А шут его знает. Энти, которые намоченные, говорят, за хлебные излишки.

— Что ж теперь с ней сделают? — еще ниже свесил Евлампий кудлатую бороду. Он напоминал в эту минуту усевшегося на жердь ворона, высматривающего на земле зазевавшегося цыпленка.

— Что ты ей сделаешь, ежли ейный уже и след простыл, — с видимым удовлетворением сообщила Ежиха. — Пока в стансовете хватились, она на коня верхом — и в буруны. К нашим, — невольно сорвалось у нее с языка. А Устя недовольно шевельнула бровями.

— Вот так отмочила! Ай да Ольга, чумовая баба! — воскликнул, не скрывая радости, Евлампий. — А я сидю тута, как пугач на карагаче, и не знаю, что в станице деется. Надо пойти взглянуть…

Он вдруг засуетился, пренебрегая опасностью, поспешил покинуть стропило, но оступился и свалился с лестницы, с самой верхней ее ступеньки. Упал неудачно — ребром на груду лежащих под стеной хлева кизяков.

— Ой, что же это! — кинулась к нему супруга. — Батюшка, отец родной! Да как же тебя угораздило?

Подбежала к свекру и Устя. Вместе со свекровью подняла под мышки. Тот, охая и тихонько матерясь, с трудом поднялся на дрожащие ноги и тут же повис беспомощно на женских руках.

Истинно сказано, знал бы где упасть — соломки подостлал. Слег в постель Евлампий Ежов, не знавший до этого дня никаких болячек от самого рождения. «Старая квашня, из–за тебя все», — ругал он жену, слабея час от часу и желтея лицом. Знать, наказал господь за насмешку над больной соседкой. А может, решил забрать до времени, чтоб не видел он, как рушатся устои прежней жизни? Вот тебе и цинковая крыша. Все оттягивал, не перекрывал, жалеючи денег. По той же причине и молотилку не купил, обходился по старинке каменным катком. Спрашивается, для чего копил эти проклятые деньги? Кому они достанутся после его смерти? Он — собирал по рублю, по десятке, а кто–то будет ими пользоваться? Ух, до чего же жалко этих радужных, могущественных бумажек, хоть и проставлены на них сатанинские знаки — Серп и Молот.

Чем хуже становилось Евлампию, тем больше жаль было денег. Не выдержал однажды, приказал супруге принести их из заветного тайника. Дрожащими пальцами развернул холщовую тряпку, пересчитал перетянутые шпагатом пачки хрустящих ассигнаций. Перед мысленным его взором тотчас возникли мешки с мукой, превращенные им в эти пачки. Много он свез на моздокский базар мешков, отнимая тем самым кусок хлеба у неимущих помольцев и должников–иногородних. Деньги! Легче, кажется, расстаться с жизнью, чем с ними. Евлампий долго разглядывал «совзнаки», мял их слабеющими пальцами, с удовлетворением прислушивался к их хрусту. Вволю натешившись деньгами, спрятал их себе в голова под перину. На предложение супруги отнести деньги на прежнее место сказал, что на новом им будет покойнее. В эту же ночь, терзаемый страхом, переложил деньги из–под перины себе за пазуху под нательный крест.

А здоровье убывало с каждым днем и часом, как вода из пруда через промоину. И вместе с ним убывала уверенность в том, что сам он еще сможет попользоваться своим богатством. И вот когда не осталось никаких надежд на выздоровление, умирающий в великой тоске вынул из–за пазухи одну из пачек, поднес ее ко рту и стал грызть, как грызет капкан попавший в него лапой зверь. Бумага была жесткая, прочная, она не поддавалась старческим зубам и вызывала тошноту. Тогда он, с трудом дотянувшись к висящему на ковре кинжалу, вынул его из ножен и принялся резать пачку, как режут хозяйки тесто на лапшу. Но и узкие денежные полоски не разжевывались и не лезли в горло.

— Бабы! — позвал он, предварительно спрятав под одеяло кинжал и деньги.

— Чего тебе, Евлаша? — отозвалась жена, заглядывая в дверь летника, где лежал больной.

— Принеси мне… постного масла и соли чуток, — попросил больной, тяжело дыша и ворочая воспаленными глазами.

— Ай на еду потянуло? — обрадовалась мельничиха и опрометью кинулась выполнять просьбу мужа. — Масла попросил, — сообщила она на ходу снохе. — Должно, на поправку пойдеть, дай–то бог.

Она быстрехонько налила из бутыли в миску подсолнечного масла, густо сдобрила его крупной серой солью, прихватила к маслу кусок пшеничного хлеба и поспешила назад к постели умирающего.

— Кушай, Евлаша. Хорошо бы еще к энтой еде горячей картошечки. Хочешь, отварю?

Но «Евлаша» так взглянул на нее вытаращенными глазами, что она, поставив миску на стоящий возле кровати табурет, поспешила оставить мужа в одиночестве.

«Неужели ему и в самом деле полегчало?» — подумала Устя, видя, как истово перекрестилась свекровь, выметнувшись из хаты. Движимая неискоренимым женским любопытством, она подошла на цыпочках к задернутому занавесками окну летника, привстав па носки чириков, заглянула внутрь. То, что предстало ее глазам, было настолько неожиданно и страшно, что она не удержалась, вскрикнула, тотчас зажав себе ладонями рот.

— Ну чего, доча, исть он маслу? — спросила у нее вышедшая из времянки свекровь.

— Ага, исть, мамака, — повернула Устя к ней побледневшее лицо. — Ровно черемшу: берет щепотью — и в рот.

— Какую черемшу? Чего ты несешь? — насупилась свекровь, подходя к снохе и тоже пытаясь заглянуть в окно поверх занавесок.

— А вы — в щелочку, — посоветовала Устя, показав пальцем на просвет между занавеской и перекрестием рамы, и снова поднимаясь на носочки, чтобы еще раз удивиться невиданному зрелищу. — Глядите! Глядите! Кинжалом режет, ровно вяленого осетра и в масло макает!

— Осподи! Отец небесный! Энто ж он деньги жреть! — вскрикнула старая Авдотья и бросилась опрометью в хату. — Что ж ты, паразит, делаешь? — подскочила к обедающему ассигнациями супругу, завыла волчицей, у которой забрали в ее норе щенят.

— Не поаы… не оам! — замахал перед ее носом кинжалом обезумевший от жадности супруг, другой рукой продолжая запихивать в рот жесткие полоски. Масло текло у него по бороде, по скрюченным пальцам. В вылупленных глазах полыхала звериная злость.

Но Ежиху не испугали ни сверкающий кинжал, ни бешеный взгляд его владельца, она вырвала из руки мужа денежную пачку, запричитала над нею дурным голосом:

— Загубил! Загубил нечистый дух! подавиться бы тебе энтими деньгами, живоглот наурский. Сколько добра испакостил. Ты только погляди–и… — протянула она изувеченные кинжалом десятирублевки вошедшей вслед за нею в хату снохе. — Масла, гутарит, дай. А я–то дура… еще и солью посыпала. Обрадовалась, думала, на поправку пошел. Чтоб ты пошел к черту в зубы, старый дурак!

— Он, кажись, и в самом деле того… — указала глазами на свекра побледневшая Устя.

— Что — «того»? — обернулась снова к мужу Авдотья. Тот лежал, не двигаясь с выпученными, как у рака, глазами. Лицо его, дотоле красное, покрывалось исподволь синюшными пятнами.

— Осподи Сусе Христе! — Старуха перекрестилась. — Неужели помер? — она наклонилась над взлохмаченной головой супруга с торчащими изо рта бумажными полосками, обхватив за плечи, встряхнула. — Евлаша! Очнись…

Поняв, что случилось непоправимое, упала ему на грудь и снова завыла той самой волчицей, которую безжалостные охотники лишили новорожденных щенят.

Устя, брезгливо поморщившись, вышла из хаты во двор, постояла, поглядела на застрявшее в ветвях одиноко стоящей средь Дорожкиных дубьев белолистки утомленное дневным переходом солнце и, вздохнув не то тяжело, не то облегченно, направилась в свою жилую половину — собирать вещи, чтобы уйти из этого чужого дома. Навсегда.

* * *

Бабье лето! Оно в здешних краях начинается раньше, чем на Кавказе. Там еще вовсю припекает солнце, и деревья стоят зеленые, а здесь давно уже по утрам лужи подергиваются хрустящим ледком и стоящая за оврагом березовая рощица делается изо дня в день все желтее, словно впитывая в себя остывающие солнечные лучи, чтобы светиться ими в хмурые дни осеннего ненастья и тем самым восполняя как бы отсутствие самого солнца. Но сегодня оно на месте, хотя и не так высоко над горизонтом, как в летнее время, — вон как искрятся пролетающие мимо паутинки.

Трофим положил на крыло самолета гаечный ключ, задрал голову к синему небу: оттуда чуть слышно доносятся прощальные журавлиные крики. А вон и сами журавли, тянутся к солнцу длинной извивающейся заковыкой. Трофим вздохнул: чтобы лететь, им не нужно поступать в летную школу, не нужно целый год дожидаться вступительных экзаменов.

— Подай блошку, — сказал он своему помощнику младшему мотористу Шлеме Пиоскеру, сам он уже не так давно произведен в мотористы старшие.

Шлемка знает, что «блошкой» или «бошкой» называется завальная свеча фирмы «БОШ», чуть ли не единственной в Европе производящей авиационные свечи. Он подал требуемое. Старший моторист для солидности дунул на нее и ввернул в головку цилиндра.

— На Кавказ полетели, — вздохнул Шлемка, провожая печальным взглядом удаляющийся журавлиный клин. — Вот бы с ними…

— Зачем — с ними? — обернулся Трофим. — Мы же сами летчики. Сядем вот в этот аппарат тяжелее воздуха и полетим куда нам вздумается. Хочешь?

— Нет, что ты… — испугался младший моторист. — Рожденный ползать летать не может, как говорит Чулюкин.

— Это Горький так говорит, а не Чулюкин, — про ужей навроде вас с ним, — уточнил Трофим, соскакивая со стремянки и относя ее в сторону. — Ну и ползайте на здоровье, если нравится, а я хоть сейчас могу полететь.

— Ты?

— Я.

— Вот так, не учась, сядешь и полетишь?

— А что тут такого? Я с Очкиным летал, видел, как он управляет — ничего сложного, быками управлять и то труднее.

— То — с инструктором, а то — сам, ты и от земли не оторвешься. Чулюкин говорит, что у тебя нет реакции.

— У меня?

— Ну да.

— Нуда хуже каросты. Хочешь взлечу и не охну?

— Как же, взлетел, — хохотнул Шлемка, — покосом, покосом да в землю носом.

— Давай на спор.

— Жалко твоих денег.

— Ах так! — Трофим вскочил на плоскость «Анрио», перекинул ногу за борт. — Проверни пропеллер!

— Брось, Трофим, не дури! — побледнел Шлемка.

— Да не боись, — рассмеялся Трофим, глаза его горячечно блестели. — Я только опробую мотор, а то скоро учлеты заявятся.

Шлемка взялся ладонью за лопасть пропеллера, провернул его раз–другой, вместе с ним провернулся и сам мотор со всеми своими цилиндрами и агрегатами, ибо в отличие от моторов других систем имел неподвижный, наглухо закрепленный к фюзеляжу аэроплана коленчатый вал, на котором и вращался подобно колесу на тележной оси.

— Контакт! — скомандовал Трофим.

— Есть контакт! — ответил Шлемка, отходя от пропеллера в сторону. И тотчас мотор, оглушительно чихнув, загремел выхлопными патрубками и превратился вместе с пропеллером в двухступенчатый диск, наполняя кабину воздушными завихрениями с не очень приятным запахом сгоревшего бензина и касторки. Но Трофим не замечал этого запаха, все его мысли были сосредоточены на одном: он должен сейчас вырулить на взлетную полосу, развернуться против ветра и дать двигателю полный газ, а там — будь что будет. Остановиться, отказаться от дерзкой, даже безумной затеи он уже не мог. Сейчас он докажет этому зануде Чулюкину и всем остальным, на что способен. Из глубины памяти на мгновение выплыла перед глазами камышовая крыша и Казбек, удерживающий за хвост аэроплан–корыто. «Полетишь со мной?» — спросил тогда у молочного брата, усаживаясь в кабину «моноплана» с крылом из печной заслонки. «Нет», — потряс головой Казбек. Что ж, рожденный ползать летать не может. Вот и сейчас приходится лететь в одиночку, хотя в кабине имеется два сидения. Второе — для инструктора.

Трофим прибавил обороты мотору, аэроплан качнулся и, набирая скорость, покатил мимо обалдевшего от страха Шлемки к взлетной полосе, она серой плешью выделялась на побуревшей от холода траве. Обернувшись, увидел выбегающих из ангара сослуживцев. Впереди всех — старший техник с поднятым кверху кулаком. Поздно грозить, теперь уже никто и ничто не остановит «сошедшего с ума» моториста.

Теоретически Трофим знал, что нужно делать во время взлета, он уже дважды поднимался в воздух с инструктором и хорошо запомнил все его действия, поэтому ему не составило особого труда оторвать в конце пробега аэроплан от земли — набрав скорость, он сам взлетел. Но вот удержать его в равновесии! Видя, что аэроплан задрал нос, Трофим двинул ручку управления от себя: аэроплан тотчас же клюнул носом и понесся к земле. Испугавшись, Трофим судорожно хватанул ручку на себя, и аэроплан снова задрал нос, грозя опрокинуться. Фу, ты черт! Трофим пропотел насквозь в одно мгновенье. Пока выравнивал нос, аэроплан завалился на левое крыло; потом — на правое. Вот так номер, чтоб я помер, как любит говорить отец. Взбесился он, что ли, этот аэроплан? У Очкина он вел себя совсем иначе. Нужно мягче работать рулями, сообразил наконец самозванный летчик. С трудом выровняв аэроплан, он прибрал обороты двигателя, как это делал инструктор, посмотрел вниз — там желтым пятном уплывала под крыло березовая роща. Словно сгрудившиеся на лужайке станичные девчата, машут ему вслед праздничными полушалками белые березки. Грохочет мотор, гудит пропеллер, посвистывает ветер в расчалках. На альтиметре стрелка показывает высоту сто метров. Пора делать разворот. Правой ногой тронул педаль руля поворота, одновременно отжал ручку управления вправо — аэроплан послушно завалился на крыло, выполняя вираж, — так учлеты называют одну из фигур пилотажа. Трофим запел от избытка чувств и помахал рукой высыпавшим на поле товарищам по работе. В ответ один из них погрозил ему кулаком. Это был старший техник Иван Михеевич. Как будто Трофим и сам не знает, что ждет его там, на земле, когда он на нее вернется. И вернется ли? Учлеты говорят, что посадка самый ответственный и трудный элемент полета. Взлететь и дурак взлетит, а вот сесть…

Трофим сделал еще один разворот. Ничего, получается. Еще один. Эх, жаль не видит его в полете Дорька! Однако пора заходить на посадку. Убрал обороты, отжал ручку от себя. Все сделал так, как делал инструктор. Аэроплан послушно направился к посадочной полосе. Мимо несущихся навстречу ангаров и разбегающихся в стороны авиационных специалистов. Земля все ближе, ближе. «Ручку на себя!» — подсказывает сам себе Трофим. Чуть–чуть опоздал: аэроплан вдруг резко проваливается и, ударившись колесами о землю, снова взмывает ввысь. Газ! Нужно дать обороты мотору, иначе аэроплан свалится на крыло! Трофим двинул вперед сектор газа, и взревевший мотор потянул тяжелую, похожую на этажерку махину вперед и вверх. С трудом выравняв потерявший скорость «Анрио», Трофим с неменьшим трудом перевел дух, отер ладонью пот со лба: не так–то просто летать на аэроплане, как это ему казалось раньше.

Снова под крылом аэроплана промелькнул овраг, наполненный обломками всевозможной авиационной техники, проплыла солнечным пятном березовая роща, в нее он ходил с Михеичем по грибы. Ох, будет ему чертей сегодня от старого грибника! Впору нырнуть в спасительную рощу и притаиться средь опавших листьев грибом–сыроежкой или, как называл его Михеич по–древнеславянски, сыровежкой.

Пора снова заходить на посадку… Трофим выполнил последний разворот, убрав газ, начал планировать на взлетно–посадочную полосу, она стремительно несется навстречу. Мягкий удар о землю, небольшой подлет, и вот аэроплан уже подпрыгивает на неровностях летного поля, приближаясь к оврагу, определяющему границу аэродрома с южной его стороны. До него еще далеко, хотя Трофим и совершил посадку с изрядным «промазом». Но что это? Из оврага выметнулся вдруг двухлеток–жеребенок и, задрав хвост, понесся наперерез крылатому чудищу. У Трофима потемнело в глазах. Сейчас он врежется в крутящийся мотор! Не помня себя, двинул правой ногой педаль руля поворота. Аэроплан резко развернулся и, задев левым крылом за землю, круто клюнул носом. Раздался скрежещущий удар, самолет задрало хвостом вверх и опрокинуло навзничь. Последнее, что успел еще запомнить Трофим, — это огромный клуб пыли, в который бросила его какая–то чудовищная сила.

Очнулся он на больничной койке. Долго водил глазами по потолку и стенам, стараясь понять, что с ним и как он сюда попал.

— Не шевелись, больной, тебе нельзя шевелиться, — раздался у него над ухом женский голос. Скосив глаза, увидел затянутую в белый халат девичью фигурку.

— Где я? — спросил и вдруг вспомнил, что с ним произошло. Перед глазами запрыгал светло–буланый жеребенок с волнистым, распущенным по ветру хвостом. — Он живой?

— Кто? — удивилась сестра милосердия.

— Жеребенок.

— Какой жеребенок?

— Ну тот, что там… на аэродроме, — Трофим сделал попытку повернуться к сестре и едва не вскрикнул от боли в боку и левой ноге.

— Я же сказала, что тебе нельзя шевелиться. Ты же весь в гипсе.

— И голова тоже? — усмехнулся больной, выпрастывая из–под одеяла руку и дотрагиваясь пальцами до марлевой повязки.

— Я пожалуюсь Кириллу Петровичу, — пригрозила сестра. — У тебя сотрясение мозга, а ты ворочаешься. Лежи тихо.

— Лежу, лежу, — согласился Трофим, окончательно приходя в себя и радуясь, что остался живой. — Давно я вот так?

— Да уже третий день сегодня. Думали, что и не воскреснешь.

— Я живучий, — усмехнулся Трофим.

— Молчи, тебе нельзя разговаривать, — спохватилась сестра. — Пойду доложу Кириллу Петровичу, что ты пришел в память.

Она вышла из палаты и вскоре вернулась с врачом, пожилым, очкастым, запахнутым в просторный, съехавший на одну сторону халат. У него большие оттопыренные уши и под грушевидным носом усы щеточкой.

— Ну что, говоришь, очухался, летун? — сказал он, снимая круглые очки и протирая стекла полой халата.

— Ага, — отозвался Трофим, все больше веселея от мысли, что остался живой.

— «Ага», — передразнил его врач, хмуря клочковатые брови. — Тебе — игрушки, а мне — полдня работы. Не знал за что хвататься в первую очередь: то ли за ноги, то ли за голову, то ли за ребра. Не я твой отец, а то бы взял ремень… Кстати, тут приходил один, интересовался твоим здоровьем.

— Шлемка?

— Кто его знает? Смуглый, длинный, на коршуна похож. — Доктор присел на краешек кровати, пощупал у больного пульс. Затем поднялся и, по–прежнему хмуря брови, сделал распоряжение стоящей рядом сестре:

— На сегодня больше никаких разговоров и, разумеется, никаких свиданий. Старайся как можно больше спать, — обратился непосредственно к больному. С тем и вышел из палаты.

— Слышал, спать надо больше? — нагнулась к изголовью сестра и, оправив подушку, тоже направилась к двери. Трофим остался один среди всей этой непривычной больничной белизны. Спать ему не хотелось. Только сейчас по–настоящему почувствовал боль в ноге и левом боку. Проклятый жеребенок! Из–за него все. А сестричка чем–то похожа на Дорьку, только не такая красивая. Вот бы невеста Шлемке. Вспомнив друга, Трофим вздохнул: долго пришлось разыскивать его по всей Москве. Зная о его мечте побывать в настоящем цирке, а не в балагане навроде тех, что устраиваются на базарных площадях во время ярмарок, Трофим дважды ездил туда и собственными глазами видел знаменитого силача Арнольда Луриха, но Шлемку ни среди артистов, ни среди зрителей так и не встретил. Словно сквозь землю провалился он тогда в подвале французской фирмы «Депре». Нет, не идет им с другом впрок все французское. Шлемке не повезло с подвалом, Трофиму — с самолетом. Выгонят теперь за этот самолет к чертовой матери. И хоть бы самолет был путящий, а то допотопное старье, его давно уже пора оттащить на свалку в овраг. Учлеты летать на нем боялись, предпочитали итальянский «Ансальдо», несмотря даже на то, что у него очень тяжелый хвост и вместо костыля автомобильная рессора. А всего лучше отечественный Р–1 с ярко–красными звездами на крыльях. Вот бы на нем полетать! Только кто теперь допустит его к нему? Вот заживет нога, срастутся ребра, выпишут его из больницы и куда он пойдет тогда?

Этот мучительный вопрос не оставлял его и в последующие дни. Поэтому, когда однажды старший техник зашел в палату и, поставив на тумбочку банку с маринованными грибами, уселся перед ним на табурет, он очень удивился его миролюбивому тону. Михеич не только не послал своего подчиненного к чертовой матери за угробленную технику, но даже сделал вид, что ничего, собственно, не произошло из ряда вон выходящего. Горбоносый, смуглый, с заметной плешью на узкой, как баклажан, голове и огромным кадыком на длинной шее, он напоминал собою не то кондора, не то грифа, опустившегося с небес на землю полакомиться какой–нибудь падалью. Он глядел на Трофима жгучими, черными, как деготь, глазами с угрюмой задумчивостью, словно недоумевая, как это покойник оказался вдруг живым человеком?

— Ты давай–ка, парень, быстрей поправляйся, — предложил он, поглаживая ладонью переносицу.

— Я скоро, — обрадовался Трофим. — На мне заживает, как на собаке. А самолет я починю.

— Конечно, починишь, — грустно улыбнулся Михеич и не удержался, напоследок упрекнул: — Дернула тебя нелегкая забраться в него. Я вон, почитай, в авиации уже пятнадцать лет, а мне и в голову не пришло ни разу, чтоб летать. На то есть летчики, их этому учат, пусть они и летают. А авиационные специалисты не циркачи и не жокеи, они не должны без нужды рисковать своей жизнью, потому что они — мозг авиации, ее движущая сила, мыслящая интеллигенция.

Хороший дядька. С виду угрюм, даже зол, а на самом деле добрейшей души человек. И работяга каких поискать. Когда нужно, например, подогнать к маслорадиатору новую трубку, сам набьет ее песком, намылит мылом и с помощью паяльной лампы изогнет как положено, а подчиненные стоят и любуются, как с его «французского» носа от усердия и тепла капает на верстак обильный пот.

— Выгонят меня из группы, Иван Михеич? — спросил Трофим у старшего техника, когда тот собрался уходить.

Старший техник отвел в сторону дегтярно–черные глаза.

— Нечего прежде времени говорить об этом. Ты главное, поправляйся скорей, — проговорил он ворчливо и вышел из палаты.

Весь остаток дня Михеич был не в духе и к вечеру не выдержал и отправился на Лубянскую к тому самому чекисту, что привел к нему еще одного «младшего авиаспециалиста».

— Вот бисова душа! — воскликнул тот не то огорченно, не то восторженно. — Говоришь, уселся в аэроплан и полетел?

— Уселся и полетел, — подтвердил Михеич.

— И за это ему теперь никакого прощения?

Михеич вздохнул и нахмурился:

— Начальник школы сказал: «Гнать из авиации к чертовой матери!»

— Жаль, — нахмурился и сотрудник ОГПУ, закуривая папиросу. — Паренек–то, по всему видать, способный. И отчаянный. Я бы, например, ни в жизнь не сел в эту вашу тарахтелку. Может быть, это второй Нестеров, а вы его — гнать.

Михеич беспомощно развел руками:

— Примерно и я так говорил начальнику школы.

— А он — категорически? — секанул ладонью табачный дым чекист.

— Наотрез, — подтвердил Михеич, тоже затягиваясь дымом папиросы. — Вот я и пришел к вам: может, замолвите словечко перед нашим начальством?

Чекист задумался. Походил по кабинету.

— У нас своих дел невпроворот, — вздохнул он, останавливаясь перед внеурочным посетителем, — а тут вы еще с вашими летчиками. Ну, чем я могу ему помочь?

— Поговорить с начальником школы, так, мол, и так… в порядке исключения.

— А он меня пошлет… тоже в порядке исключения, — усмехнулся чекист. — Ну, ладно, ладно, я подумаю… — протянул он на прощанье руку Ивану Михеевичу.

Думал он недолго. На следующий день, докладывая Дзержинскому о служебных делах, рассказал о происшествии на летном поле.

— Что же вы хотите от меня? — с легкой насмешкой в голосе спросил Дзержинский.

— Заступились бы за хлопца, Феликс Эдмундович…

— Гм, — Феликс Эдмундович, нахмурясь, взглянул на подчиненного. — Вы сами только что доложили, на Гороховской ночью взяли грабителя, мне и за него прикажете вступиться перед следственными органами?

Чекист виновато ухмыльнулся:

— То ж грабитель… забрался в чужую квартиру.

— А ваш подопечный чем лучше? Забрался в чужой, даже пуще того, государственный самолет, не умея управлять, поломал его. Да если я начну заступаться за всех разгильдяев…

— Он врожденный летчик, очень способный парнишка. Я говорил со старшим техником группы, трудолюбивый, говорит, смышленый.

— Этот ваш врожденный летчик поломал казенную технику, тем самым совершил злостное преступление, его судить надо.

— Да он же несовершеннолетний еще, Феликс Эдмундович. И самолет поломал из–за жеребенка.

— Какого жеребенка?

Чекист рассказал, как все произошло.

— Так он посадил самолет? — в льдистых глазах Феликса Эдмундовича появились проталинки.

— Вот то–то и оно что посадил, Феликс Эдмундович, — обрадованно подхватил чекист. — Взлетел бисов сын и сел, как заправский летчик. И если бы не жеребенок…

Дзержинский не дал ему договорить.

— Если мы все в стране станем творить отсебятину, перестанем уважать законы и выполнять их, мы погубим социализм в его зародыше.

— Но ведь это особый случаи.

— Для особого случая и особая статья. — Феликс Эдмундович нетерпеливо шевельнул рукой. — У меня нет времени дискутировать с вами. Всякое нарушение советской законности должно соответствующим образом наказываться.

— Прошу прощения, Феликс Эдмундович, — чекист выпрямил плечи и, по–военному повернувшись, вышел из кабинета. «Жаль хлопца», — вздохнул он, спускаясь по лестнице.

А Дзержинский некоторое время что–то писал, склопя голову над служебным столом, затем положил ручку на запачканное чернилами сукно, взял с телефонного аппарата трубку.

— Соедините меня, пожалуйста, со школой учлетов, — сказал он в нее.

— Да, слушаю, — отозвалась трубка спустя некоторое время начальственным баритоном.

— Что там у вас произошло с самолетом? — спросил Дзержинский.

— А кто спрашивает?

— Дзержинский.

Голос в трубке тотчас изменил тональность.

— ЧП, говорите? — переспросил Дзержинский. — Моторист взлетел? Самовольно? Так–так… интересно. Может быть, он раньше летал? Не летал. Ага, только в качестве пассажира. Что же вы намерены с ним делать? Вот как! Но он ведь посадил самолет. Поломал на посадке, говорите? Да ведь поломал из–за жеребенка. Ну вот видите. Вы бы сами, например, смогли без специальной подготовки, ну скажем… торт испечь? Не смогли бы. Я — тоже. Думаю, достаточно будет ограничиться внушением и каким–нибудь дисциплинарным взысканием. Вот и хорошо. Всего доброго.

Феликс Эдмундович положил трубку и, подойдя к окну, улыбнулся проплывающей мимо в голубом небе взлохмаченной паутине. «И этот туда же», — подумал он о летящем на ней пауке.

 

Глава седьмая

На дворе осень, а все еще по–летнему тепло. С затянутого тучами неба сыплет морось. Она оседает на древесных, начинающих желтеть листьях и, скапливаясь, падает с них крупными каплями на спины лошадей, запряженных в телегу, и потому над ними заметно струится легкий, пахнущий конским потом пар.

Ольга поправила на голове капюшон плаща–венцерады, зябко передернула плечами, невольно прислушиваясь к лесной тишине, нарушаемой шелестом падающих с листьев капель и грустным теньканьем шныряющих по ветвям синиц. Бр–р–р!.. как неуютно все же при такой слезливой погоде в лесу! Что–то долго не возвращается из станицы Ефим Недомерок. Может быть, его схватили вместе с остальными бандитами чекисты? Но почему в таком случае не слышно стрельбы? Не сдались же они на милость победителей без единого выстрела? Да и разведка с вечера установила, что в станице Курской нет ни чоновцев, ни милиционеров, только и властей что станичный совет да приехавшая из Моздока какая–то комиссия. Ольга грустно усмехнулась, вспомнив, что сама совсем недавно была властью, явственно представила себе красивое, с резковатыми чертами лицо Клавдии Дмыховской, горящую папиросу в ее белых холеных пальцах. То–то, наверное, рвет и мечет, узнав про измену Ольги. А разве она виновата? Не полез бы нахрапом в ее закрома этот раскормленный боров, не случилось бы того, что случилось, и не мокла бы под осенним дождем в чужом лесу бывшая председательша женского совета. Недавно побывал в родной станице Петр Ежов. Не пытаясь скрывать злорадного чувства, сообщил ей о смерти свекрови. Что де похоронили ее «советчики» как последнюю нищенку и даже креста на могилу не поставили, а Кузьму с Андрейкой выдворили из дома гол–гольмя и лишней одежи не разрешили взять, так как они раскулачены за враждебные ее, Ольги, действия по отношению к Советской власти. Только и прихватил Кузьма из отчего дома — это сеть–подъемку да вдвое сложенный рваный, весь зеленый от плесени сапог. Сунул себе под мышку и побрел под вздохи и смех станичников к заброшенному куреню деда Хархаля. А за ним — Андрейка, зареваный и грязный, как поросенок.

Сердце зашлось у матери от горя при этом сообщении. С трудом удержалась, чтобы не поскакать в станицу на помощь своему единственному, ненаглядному. Что ж теперь с ним будет, круглой сиротиночкой? Попросить разве Ефима, чтоб пробрался темной ночью в Стодеревскую, забрал у Кузьмы Андрейку?

Ольга с хрустом заломила посиневшие от сырости руки, подула на них. Да разве можно брать ребенка в банду? Чему он здесь научится? Грабить, пить самогон и сквернословить? Что же делать? Где выход из этой чертовой круговерти? Была бы жива мать, переправила бы сына в Луковскую… Может, крестную попросить?

Со стороны лесной опушки послышался конский топот. Ольга на всякий случай вынула из–под соломы карабин, но увидев приближающегося Ефима, сунула на прежнее место.

— Айда в станицу! — махнул он рукой, — глядеть представлению.

— Какую еще представлению? — удивилась Ольга.

— Там наш усатый в школе учителок инспектирует, ха–ха–ха!

— Каких учителок?

— Известно каких, которые детишков грамоте обучают. Комсомолки, еж их заешь. Побегли скореича трофеи грузить. Там наши добра наконфисковали у активистов, что за раз и не увезти. Придется в другорядь возвертаться. Эх, люблю вольную жизню! — Недомерок, натянув поводья, поднял коня на дыбы и, развернув в обратную сторону, полоснул его плеткой. Проскакав метров двадцать, остановился, поджидая Ольгу. — Ну, чего чухаешься? — крикнул недовольно, — неровен час порасхватают братцы самое лучшее, нам одно барахло достанется. Там на той, что из Моздока, одни туфли чего стоят и кофта — замусленная.

— Какая, какая? — переспросила Ольга, направляя лошадей между древесными стволами и стараясь не задеть осями за поросшие мохом пеньки.

— Замусленная, — повторил Недомерок.

— Может, муслиновая?

— А черт ее знает, может, и так. Кричит Котову: «Как вы смеете так обращаться с женщинами?!» А сама маленькая, тоненькая. Ежли помазать маслом да посыпать сахаром, за один присест съисть можно, — снова рассмеялся Недомерок. — Да ты ее видела — инспекторша, на Троицу приезжала к нам в Стодерева с этими… комсомольцами, еж им в ижицу.

У Ольги перехватило дыхание от страшной догадки.

— Господи! Неужто Нюра? — она откинула капюшон с глаз на затылок и взмахнула кнутом: — Но, ледащие!

В станицу вкатила, гремя колесами и разбрызгивая ими во все стороны грязь. Редкие прохожие, испуганно крестясь, глядели ей вслед. Из всех переулков и закоулков с разноголосым лаем неслись к громыхающей телеге возмущенные собаки. Вытянув одну из них кнутом по спине, Ольга едва не на ходу спрыгнула с телеги и бросилась к зданию школы, у крыльца которого стояла тачанка с пулеметом на заднем сидении. Прислонившись папахой к магазинной части «максима», не то дремал, не то притворялся, что дремлет, Микал — начальник штаба. Его полулежачая поза красноречиво свидетельствовала о том, что ему смертельно надоела вся эта бессмысленная игра в братья–разбойники и он не хочет видеть происходящего. У школьного крыльца, прижавшись друг к дружке, стояли две молоденькие учительницы и с ужасом глядели на пышноусого атамана и лежащую у его ног зарубленную шашкой женщину.

— Вот глядите… — вытаращился на них атаман налитыми кровью глазами, употребив мерзкое слово, — то и вам будет, если еще раз захвачу в этой большевистской помещении. — Он пнул сапогом безжизненное, залитое кровью тело, и в это время его самого ткнули в бок — это Ольга протиснулась между ним и Акимом Ребровым, бесцеремонно раздвинув их локтями в стороны.

— Тю на нее! — пошатнувшись от толчка, проворчал атаман, переводя взгляд с перепуганных насмерть учительниц на свою подчиненную. — С цепи ты сорвалась, что ли?

Но Ольга оставила его слова без внимания. Подойдя к убитой, она опустилась на колени, нагнулась над застывшим в смертельной муке лицом.

— Нюра, подруга моя дорогая… — проговорила дрожащим от слез голосом. — За что ж они тебя так?

— Ты бы еще приложилась к ней, ровно к святой мученице, — хохотнул атаман и обвел взглядом стоящих вокруг бандитов. Но один лишь Аким отозвался на его шутку, покривив в ухмылке губы, остальные, потупя глаза, хмурились или отходили прочь от страшного места.

Тем временем Ольга медленно поднялась с колен и так же не спеша направилась к атаману.

— Ну, чего уставилась? — набычился тот, однако тушуясь под ее пронзительным взглядом.

— Гад ты паршивый! — процедила сквозь стиснутые зубы Ольга и резким движением узкой ладони влепила убийце пощечину.

— Ух ты! — не удержался от возгласа стоящий неподалеку Недомерок, а все остальные затаили дыхание в ожидании развязки разыгравшейся на их глазах кровавой сцены. Даже равнодушный ко всему Микал приподнялся над сидением тачанки, пожирая глазами отчаянную казачку и невольно припоминая столкновение с нею много лет назад в чеченском ауле.

— Убью, стерва! — заорал атаман, выкатывая и без того круглые глаза и хватаясь за шашку, но не успел выдернуть из ножен — та же самая рука, что нанесла ему публичное оскорбление, стремительно скользнула в карман венцерады и, выхватив из него револьвер, направила ему в пышные, дергающиеся в пароксизме бешенства усы. Раздался выстрел, и атаман, запрокинув голову, повалился на мокрую землю рядом со своей жертвой.

— Ты что?! — Аким ухватил Ольгину руку, пытаясь выкрутить из нее револьвер.

— Не трожь! — крикнула Ольга, извиваясь вьюном и пытаясь другой рукой вцепиться в Акимово перекошенное злобой лицо.

— Атаманов наших стрелять, большевистская сучка! — заревел Аким, перехватывая левой рукой женское запястье, а правой — выдергивая из ножен шашку. — Зарублю–ю!

Но он не успел взмахнуть ею — раздался еще один выстрел, и «начальник разведки» улегся на сыру–землю неподалеку от своего командира.

— Измена! — крикнул кто–то удивленно–испуганно. Бандиты, подстегнутые этим криком, бросились врассыпную, каждый к своему коню, сдергивая на ходу с плеч винтовки, не зная в кого стрелять, от кого обороняться.

— Стой! — раздался еще один голос, и обернувшиеся на него бандиты увидели направленный на них с тачанки ствол «максима». Он водил туда–сюда своим бульдожьим носом, словно вынюхивая, кого бы укусить первым. Над его щитком возвышалась мохнатая осетинская шапка.

— Назад, а то стрелять буду! — снова крикнул Микал и пустил короткую очередь над головами запаниковавших собратьев. С колокольни станичной церкви с криком поднялась в воздух галочья стая.

— Фу ты, нечистая сила! — первым опомнился Петр Ежов, и, перекрестясь, повернул назад, к тачанке. Следуя его примеру, возвратились к тачанке и остальные бандиты.

— Ну, чего испугались? Или сроду вооруженной женщины не видели? — кивнул Микал головой на подошедшую вместе со всеми Ольгу.

Бандиты глухо заговорили, косясь на лежащие под школьной стеной трупы:

— Атаман–то наш того… Как же без атамана?

Микал фальшиво рассмеялся:

— Свято место пусто не бывает.

— Ты, что ль, займешь энто место, Миколай Тимофеич? — спросил любитель коржей на подсолнечном масле. — Мы бы со всей душой…

— Да нет, братцы, какой из меня атаман, я ведь всю жизнь в писарях да адъютантах, — отмахнулся от предложения возглавить банду Микал. — Клянусь купелью, в которой меня чуть было не утопил пьяный поп, у нас уже есть атаман.

— Игде? — уставились друг на друга бандиты. Они уже пришли в себя и не очень–то жалели порядком надоевшего им своими выходками предводителя.

— Да вот же он, — указал Микал рукой на Ольгу.

Бандиты заухмылялись:

— Какой же из бабы атаман. Это же не щи варить. Тут нужен ум, так сказать…

— Ум, говорите? — это Ольга, вскочив на подножку тачанки, как бы воспарила над сгрудившимися вокруг нее бандитами. Синие глаза ее метали молнии, ноздри раздувались, как у взявшей финиш скаковой лошади, грудь бурно вздымалась под брезентом потемневшей от дождя венцерады. — Да разве много нужно ума для того, чтобы казнить ни в чем не виноватых людей! Для чего мы с вами терпим муки, скитаясь, как бездомные собаки, по бурунам да рощам? Разве для того только, чтобы куражиться над мирными жителями, грабить их и убивать? Что нам сделала, к примеру, вот эта инспекторша из Моздока? За что ее изничтожил Котов? За то, что она учила наших детишков, вразумляла нас, темных да неотесанных? Ить я эту Нюру–учительшу с детских пор знаю. Золото, а не человек, царствие ей небесное, — перекрестилась Ольга на труп бывшей подруги и снова обратилась к внимательно слушающим ее бандитам: — Да, мы боремся с властями за свои казачьи права и всяческие притеснения с ихней стороны, но мы не бандиты, а партизаны, и поэтому не должны безобразничать и фулиганить, как некоторые.

Ольга перевела дух, утерла губы рукавом венцерады.

— Я не набиваюсь к вам в командиры, — продолжала Ольга звенящим от страстности голосом. — Да и признаться, у меня нет боле охоты якшаться с вами, убивцами и грабителями. Я уезжаю, и вот мое последнее вам слово: кто хочет быть настоящим партизаном и борцом за свободу, пущай идет за мной, а кто не желает — тому скатертью дорога на все четыре стороны, — с этими словами она подхватила с облучка ременные вожжи и, крикнув: «Но, родимые!», хлестнула ими по мокрым дымящимся испарениями конским бокам. Застоявшиеся кони дернули тачанку так, что не успевший усесться на сидение Микал больно ударился спиной о пулеметный щит.

— Шайтан–баба! — поморщился он, устраиваясь поудобней в тачанке и оглядываясь на оставшихся позади «братьев». — Гляди! Гляди! — крикнул он Ольге. Та оглянулась, и довольная улыбка засияла на ее блестящем от дождевой влаги лице: первым за тачанкой шел на рысях Ефим Недомерок, за ним — любитель коржей на подсолнечном масле. Остальные казаки двигались неорганизованной кавалькадой, пришпоривая и погоняя плетьми коней, чтобы не отстать от первых всадников.

— Спасибо тебе, Микал, — сказала Ольга, усаживаясь рядом со своим начальником штаба по другую сторону пулеметного замка.

— Воллахи! За что?

— За выстрел. Если б не ты, Аким зарубил бы меня.

— Э… пустое. Эту бешеную собаку давно уже надо было пристрелить.

— И еще спасибо за то, что пошел за мной, — продолжала Ольга, доверчиво прижимаясь к Микалову плечу.

— Разве я сам пошел? Ты же увезла меня.

— Выходит, я тебя умыкнула?

— Заяц только портками сверкнул, — рассмеялся Микал, вспомнив свой давний разговор с юной казачкой на дороге между Джикаевым и Графским при виде орла с добычей в когтях. — Жаль только, что все это теперь уж ни к чему…

Ольга быстро взглянула на Микалов профиль.

— Ни к чему, говоришь? — в голосе ее невольно прозвучало изумление. — Разве не ты отдавал мне все свое золото и просил войти в твой дом? Разве я уже совсем старуха, что нельзя меня взять в жены? — она откинула капюшон венцерады вместе с платком себе на затылок, и ее подхваченные ветром золотистые волосы забились у него на щеке. Микал скосил глаз: совсем рядом раскачивалась на розовом ушке золотая лошадь с вкрапленным в нее сапфиром на боку. Та самая сережка, что подарил он ей возле стога на атаманском дворе. Как давно это было!

— Золота давно уже нет, — вздохнул Микал, — дома тоже нет.

— А любви? — подняла на него глаза Ольга. — Ведь ты же любил меня.

— Мы оба любили других, — проговорил Микал, хмурясь и отстраняя лицо свое от растрепавшихся Ольгиных волос. — А куда мы несемся? — переменил он разговор.

— На Бугулов хутор, — ответила недовольно Ольга, поняв, что не представляет для него интереса как женщина. А разве он сам интересен ей? Не больше, как старый, проверенный жизнью товарищ, на которого можно опереться при случае в трудную минуту. Но ведь хочется порою обычной мужской ласки…

— А почему — на Бугулов?

— Потому что нас бросятся искать в бурунах, а мы у них — под самым боком.

— Тебя б давно следовало атаманом сделать, — восхитился Микал сообразительностью женщины и удивился в свою очередь, почему никогда по–настоящему не был в нее влюблен. Перед глазами сама собою появилась Млау, круглолицая, черноглазая, с ямочками на щеках. Вот кого он любит больше всего на свете, вот к кому он стремится постоянно в мечтах своих. Словно и не было долголетней любви к ее старшей сестре. Словно никогда не целовал он и эту, сидящую рядом красивую и гордую казачку.

— Послушай, атаман, — повернул он к ней засветившееся радостным волнением лицо, — ты отпусти меня из Бугулова на одну ночь в Джикаев.

— Это за каким же лядом? — нахмурилась Ольга.

— Родителей повидать.

— А может, полюбовницу?

— Может, и ее, — рассмеялся искусственно Микал.

— Только не теперь.

— Почему не теперь?

— Потому что ты мне самой во как нужен, — провела Ольга указательным пальцем по воротнику венцерады. — Да нет, не как полюбовник, — хохотнула она тоже фальшиво, — а как начальник штаба.

Впереди показался всадник, он нахлестывал плетью коня, из–под его копыт летела во все стороны грязь.

— Гляди–ка, дозорный наш метется, — Ольга натянула вожжи, придерживая лошадей. — Что случилось?! — привстала она над сидением.

— Чоновцы! — крикнул дозорный, осадив со всего маху коня так, что тот едва не сел задом в дорожную грязь. — Цельный отряд! Вот–вот в станицу войдут. Гоните вобрат!

Ольга развернула упряжку, стегнула вожжами по лошадиным крупам. Верховые бандиты как по команде повернули вслед за тачанкой. За ними проделали тот же маневр и две нагруженные награбленным барахлом повозки:

— Но, задави вас чума!

Однако и с другого конца станицы путь бандитам был отрезан. Об этом сообщил им прибежавший оттуда «свой человек» из местных жителей. Хватая ртом воздух от быстрого бега, он поднял руку перед тачанкой.

— Чекисты! — прохрипел, словно ему сдавили петлей шею. — Не мене сотни…

Ольга натянула вожжи, взглянула на соседа по сидению.

— Что будем делать, Микал?

— Пройдем другой улицей, — с кажущимся спокойствием ответил начальник штаба, но лицо у него заметно побледнело.

— А ежли и там засада?

— Прорвемся с боем.

Тачанку окружили верховые, загалдели испуганными индюками:

— Кажись, допрыгались!

— Скольки кувшин не ходи по воду…

— Карачун нам, братцы!

И тогда над тачанкой выпрямилась во весь свой небольшой рост Ольга.

— Ну, чего забоялись? — крикнула она, стараясь скрыть под нарочитой бодростью в голосе собственный страх. — Когда учительшу казнили, небось были храбрые, а как самих прижучили, так и хвосты — промеж ног. Эх, вы, казаки, рви вашу голову, как гутарит дед Хархаль. Слухайте сюда. Винтовки всем сложить в повозку, акромя Петра Ежова и Митяя Грызлова — они будут стрелять в воздух для салюту.

Бандиты разом смолкли, теснее обступая тачанку и хоть не понимая еще, зачем обезоруживать самих себя и стрелять «для салюту», но тем не менее с надеждой глядя на свою атаманшу.

— Лешке с гармонью — на переднюю подводу, пущай веселей играет «наурскую», — продолжала Ольга. — Дорожкин Ефим — на мою тачанку заместо кучера. И полотенце через плечо пусть повяжет. Я буду невеста, вот он, — указала на Микала, — жених. Всем остальным одеться как на свадьбу. Яшка, Гришка и Васька — в бабью одежу.

С этими словами атаманша сбросила с себя набухшую сыростью венцераду, накрыла ею пулемет и, спрыгнув с тачанки, подошла к повозке с награбленными вещами. Порывшись в них, выхватила какую–то кружевную занавеску, накинула себе на голову — вместо фаты. Из окон стоящей напротив хаты на нее со страхом и удивлением смотрели недоумевающие жители: чего это бандиты так спешно переодеваются под дождем?

Вскоре «свадебный поезд» двинулся по улице, оглашая окрестности переливами двухрядки и ружейными выстрелами:

Заходит Ванька, Снимает бурку. «Иван Васильич, Сыграй «наурку».

— выкрикивал визгливым голосом выряженный в юбку с жакетом и покрытый цветастым платком любитель коржей с маком, одной рукой обнимая гармониста, а другой — сжимая рукоятку спрятанного в соломе нагана. Его приятель Ванька, предпочитающий из всех закусок домашнюю колбасу со скворчащим салом, скакал рядом на коне, выделывая всевозможные трюки казачьей джигитовки, как это делается на свадьбах. Остальные бандиты горланили кто во что горазд, лишь бы создать видимость основательно подгулявшей компании.

«Как тогда, — подумала Ольга, вспомнив настоящую свою свадьбу, — только без мжички » Взглянула из–под «фаты» на обнимающего ее «жениха»: у него шапка сдвинута на самые брови, под скулами ходят желваки — нервничает Георгиевский кавалер.

— Гляди веселей, — шепнула, прижимаясь через магазинную часть спрятанного под венцерадой пулемета к его плечу — не очень–то тепло на сыром ветру под кружевным покрывалом, скорей бы уже чекисты!

Встреча с ними произошла за станичной околицей. Впереди ехали шагом всадники, среди которых Ольга сразу же узнала Степана с Дмыховской; за ними постукивала расшатанными колесами та самая лакированная повозка, в которой приезжали моздокские комсомольцы в Стодеревскую на Духов день.

Увидев приближающуюся свадьбу, чекисты остановились, затем отъехали в сторонку, уступая ей, по всей видимости, дорогу. У Ольги замерло сердце: вот она — решающая минута! Удастся или не удастся проскользнуть мимо чекистов? Клюнули они на ее хитрость или сделали вид, что клюнули, а сами сейчас набросятся на безоружных участников этого придуманного на ходу спектакля?

— Покрепче прижимай, чтоб не смерзла! — крикнул кто–то из чекистов под смех своих товарищей, когда тачанка поравнялась с ними, и Ольга поняла, что «прижимать» советовали Микалу ее самое, и что спектакль удался. Мельком взглянула на Степана: он тоже улыбается, провожая взглядом «подвыпившую компанию». Не удержалась, помахала прощально рукой, чувствуя, как вся вспотела от нервного напряжения, несмотря на встречный довольно свежий ветерок. «Слава тебе, господи!» — перекрестилась она трепетной рукой, когда и всадники, и блестящая колымага с вооруженными комсомольцами остались позади.

— Кажись, пронесло, — повернула к Микалу радостное лицо. — Помнишь, как Зелимхан архиереем вырядился и по Владикавказу у всех на виду перед атаманским дворцом разъезжал.

— Еще бы не помнить, если я у него в тот день за кучера был… Смотри–ка, смотри! — приподнялся Микал с сидения, всматриваясь назад. — Они, кажется, поняли в чем дело: поворачивают коней и стрелять начали. Эй, братцы! Оружие свое разберите, хватит ломать комедию! — крикнул он сопровождавшим тачанку всадникам и рывком сдернул венцераду с притаившегося между ним и Ольгой пулемета.

* * *

В аулсовете, кроме председателя, никого не было. Время было позднее, и Гапо уже намеревался уйти домой, когда в помещение вошел Товмарза.

— Салам алейкум, — произнес он традиционное приветствие, проходя к председательскому столу.

Гапо ответно кивнул головой и, пригласив вошедшего сесть на скамейку, пытливо уставился в него единственным глазом: зачем пожаловал?

— Как живешь, председатель? Хорошо ли у тебя здоровье? — поинтересовался Товмарза, всем своим видом показывая представителю Советской власти, что ему нет никакого дела до его здоровья и что спрашивает он об этом потому, что так уж ведется исстари.

— Слава аллаху, — ответил Гапо. — А как ты себя чувствуешь?

Товмарза заверил председателя, что чувствует себя неплохо. Помолчали. Потом поговорили о погоде, о последних аульских новостях.

— Народ недоволен тобой, председатель, — наконец приступил к делу поздний посетитель.

— Что я плохого сделал? — у Гапо не промелькнуло и тени удивления на лице от такого сообщения, словно он был к нему подготовлен заранее.

— К казакам в гости ездишь, в коммуну ездишь.

— Ну и что? Они такие же люди, как и мы с тобой.

— Э… сказал, — скривился Товмарза. — Казаки гяуры, а мы мусульмане — правоверный народ.

— Чем же еще недоволен правоверный народ? — всверлился блестящим глазом в хмурое лицо Товмарзы председатель, чувствуя, что разговор об его отношениях с левобережными соседями не самое главное.

— Говорят, собираешься послать в Моздок наших джигитов, — прищурился Товмарза. — Зачем им ехать туда?

— Помогать Советской власти против бандитов.

— Знаешь русскую пословицу: «Свои собаки грызутся, а чужая не лезь». Народ не хочет…

— А может быть, этого не хочет Ибрагим–бек? — п–еребил собеседника Гапо. — Так Ибрагим–бек не народ, а паразит, сосущий народную кровь, как говорил комиссар нашей Шариатской колонны. Если ты пришел ко мне от имени князя, то даром теряешь время.

— Время потерять — жалко, но еще жальче потерять голову, — мрачно произнес Товмарза, поднимаясь со скамьи. — Отныне я мороженой тыквы не поставлю за нее. Прощай, председатель.

С этими словами он направился к выходу. У порога обернулся:

— Запомни, председатель: мороженой тыквы — за твою голову, — и скрылся за дверью.

А спустя некоторое время он уже сидел в сакле Ибрагим–бека и докладывал последнему о только что состоявшемся разговоре. Ибрагим–бек внимательно слушал, многозначительно поглядывая на сидящего в сторонке за ломберным столиком Филипповского.

— Вот вам и сподвижник Узун–Хаджи, — проговорил он насмешливо, когда Товмарза закончил свой рассказ. — Нет, паршивую овцу нужно вовремя зарезать, чтобы она не заразила всю отару.

— Мне нечего на это возразить, — развел руками Филипповский. — Поступайте, как знаете. Но не забывайте о главном. Нужно как можно скорее переправить на ту сторону…

— Троянски лошадь? — осклабился Товмарза, припомнив состоявшуюся в этой сакле встречу с представителем дружественной державы.

Филипповский озарился ответной улыбкой.

— Овес, мой друг, — поднял он кверху длинный палец. — Овес для троянского коня.

А Ибрагим–бек сказал, сохраняя серьезное выражение на лице:

— Иди скажи Абдулле, пускай загрузит этот овес в арбу, утром повезешь на тавричанский хутор.

— Через Моздок?

— Нет, в Моздоке на мосту чекисты могут проверить. Лучше через коммуну. Переправишься на пароме и — через буруны, там безопаснее. Да оденься во что похуже.

— Хорошо, Ибрагим–бек, сделаю, как ты сказал, — приложил ладонь к груди Товмарза и вышел из княжеских покоев.

Утром чуть свет он уже был на паромной пристани. В числе первых въехал на своей покрытой рядном арбе на приплывший с того берега паром, заплатил сколько следовало перевозчику.

— На мельницу, кунак? — спросил тот, показав глазами на арбу.

— Нет, — покачал лохматой шапкой владелец арбы, — на маслобойку.

— А… — протянул паромщик, — это другое дело. Я, видишь ли, к тому, что мельница наша не работает пока.

— Сломался?

— Да нет, не сломалась, а устанавливают на нее генератор. Это такая машина, что ликтричество вырабатывает. Вон видишь — ткнул паромщик шестом в сторону мельницы, — специалисты по ней лазиют. Сегодня установят, опробуют, а послезавтра вечером, Тихон Евсеич сказал, пущать будут. С оркестром, с речью — все как положено. Начальство из району приедет. Да…

— И гепеу приедет? — прищурился чеченец.

— А зачем гепеу?

— Как — зачем? Начальство охранять. Бандит кругом — нападать может.

— Да уж нападали однажды, — вздохнул паромщик. — У меня до сих пор на плечах рубцы от ихних шомполов — плясать заставляли, чтоб им плясать на том свете босиком на горячих угольях. Ну да теперь не сунутся.

— Почему так думаешь?

— А потому, что у нас охрана налажена и оружие имеется настоящее. Товарищ Журко самолично распорядился выдать каждому коммунару по винтовке.

— Кто такой Журко?

— Начальник ГПУ в Моздоке. Будет у нас завтра на празднике почетным гостем.

— Да может, он не захочет ехат, — усомнился чеченец.

— Как же он не захочет, если это родич его энту электричеству проводит. Обязательно приедет. И секретарь райкома, и предрика. А как же… Такое ить не каждый день.

Чеченец согласно покивал головой.

Вскоре паром причалил к пристани. Арба съехала на берег.

— Спасибо, кунак, — попрощался Товмарза со словоохотливым коммунаром и, усевшись на арбу, стегнул кнутом лошадь: — Ачу! Ачь!

Арба затарахтела по дороге огромными чуть ли не в рост человека колесами.

— Легкого тебе путя! — крикнул ему вслед паромщик.

Чеченец ухмыльнулся: вопреки пожеланию путь ему предстоял нелегкий. По высушенной солнцем бурунной степи, без колодцев и деревьев, в тени которых можно было бы отдохнуть от довольно еще горячего в эту пору солнца. Весь день — от кошары к кошаре, через высохшие озера–саги и зыбучие пески.

Только к вечеру подкатила арба к затерявшемуся в степи хутору. Вначале из–за песчаных холмов показались макушки деревьев, затем — скирды соломы и наконец большой, сложенный из красного кирпича дом. Измученная дальним переходом лошадь прибавила шагу, заслышав плеск воды у колодца, возле которого ходила по кругу не менее измученная лошадь, приводя в движение деревянный ворот, соединенный канатами через такой же деревянный барабан с двумя попеременно опускающимися и поднимающимися внутри колодца бадьями. Старик–водокат стоял у сруба и опрокидывал время от времени наполненную водой бадью над длинным, потресканным от времени корытом.

— Успеешь, напьешься, — дернув вожжой, сказал Товмарза потянувшейся к корыту лошади по–чеченски и затем старику — по–русски: — Хозяин дома иест?

— Ага, дома, — ответил старик не очень приветливо. — Но, чтоб ты сдохла! — закричал он тотчас на лошадь, которая остановилась, чтобы отдохнуть, пока хозяин занят разговором.

Товмарза проехал мимо колодца и стоящих по соседству с ним подсобных помещений к дому. Спрыгнув с арбы, взошел на крыльцо, постучал в дверь. На его стук вышла пожилая, необъятных размеров женщина.

— Знов приихав? — прогудела она низким, совсем не женским голосом. — Носыть вас тут нечиста сила. Ото из–за вас, чортив, и з нас головы познимають.

— Зыдырастуй, — взглянул на нее исподлобья Товмарза. — Зачем ругат? Хозяин зови: шибко нада.

— «Шибко нада», — передразнила неугодного гостя хозяйка дома и, обернувшись, крикнула в неприкрытую дверь: — Наталка! покличь батька. Тут до него ще один партизан заявился.

— Зараз, мамо, — отозвался из помещения тоже не отличающийся женственностью голос.

Вскоре вышел хозяин. Всклокоченный, помятый, в нижней рубашке и помятых шароварах — сразу видно, спросонья. От него попахивало сивушным духом.

— А, это ты, Товмарза, — сказал он, зевая и расчесывая пятерней свалявшуюся бороду. — Ну, здравствуй, здравствуй. Заходи в хату.

Товмарза приложил руку к груди, нагнул в коротком поклоне голову.

— Маршалла тебе, Вукол Емельяныч, да убережет тебя аллах от горестей. Сперва спрятат это, — показал рукой на арбу.

— А ще цэ там таке?

— Овес.

— Якый вивэс? Для чего вивэс?

— Для троянски лошадь, — засмеялся Товмарза. — Иди посмотри, какой хороший.

Вукол Емельянович недоумевая направился к арбе, запустил в развязанный Товмарзой мешок короткопалую, поросшую шерстью руку: в нем действительно оказался овес… вперемешку с винтовочными патронами.

— Оце вивэс! — вытаращил глаза Вукол Емельянович, вынимая из другого мешка, наполненного подсолнечными семечками, бомбу–лимонку.

— Ну шо ты кричишь, Вукол, як баба на базаре? — проворчала стоящая на крыльце его дородная супруга. — Ото услышит кто или увидит, не дай бог.

— А кого я слакався? — огрызнулся не успевший протрезвиться муж. — Я, мабудь, тут хозяин, шо хочу, то и роблю. Ты, стара, скажи лучше внукам, пусть снесут этот вивэс в яму. — Он взял приезжего за рукав дырявого бешмета, повлек за собой к крыльцу. — Пийшлы, кунак, в кимнату, я тэбэ слывовой наливкой угощать буду. Аллах? Что аллах? Твой Ибрагим–бек тоже ить верует в аллаха, а от араки не отказывается. Как он там?

— Слава аллаху. Салам тебе от него. Атаману тоже салам. Что–то я не видат его сапсем.

— А его зараз на хуторе немае, вин к атаманше в гости уихав с хлопцами. Скоро, мабудь, вернется.

— К какой атаманше? — удивился Товмарза.

— К Ольге. Она теперь вместо Котова командует.

— А Котов где?

— В царствии небесном, — ткнул пальцем в небо Вукол Емельянович и снова повлек за собой недоумевающего гостя… — Пийшлы, пийшлы, подождем его вместе за доброй чаркой.

Товмарза пошел следом за хозяином в его покои.

* * *

Хоронили Розговую на Ильинском кладбище. После нескольких дней ненастья в небе снова светило солнце. Оно грустно отсвечивало в дорожных лужах и мокрых листьях стоящего на краю кладбища огромного раскидистого дуба, мимо которого двигалась извивающейся траурной лентой похоронная процессия.

Темболат шел за гробом, который несли на плечах работники роно, и с болью в сердце думал о скоротечности человеческой жизни.

Позади гнусаво выводил траурную мелодию оркестр, состоящий из трубы, валторны, баса–геликона и турецкого барабана, вызывая в душе чувство не столько скорби, сколько раздражения фальшивыми стенаниями трубы и невпопад гремящего барабана. И зачем только люди пользуются услугами этих псевдомузыкантов, для которых любой покойник не больше чем «мурик», на котором можно заработать на водку?

Процессия приблизилась к могиле. Гроб опустили на два табурета, предусмотрительно прихваченные из дому близкими людьми покойницы. К нему подошел секретарь райкома партии Ионисьян и открыл траурный митинг. Рассказав присутствующим краткую биографию погибшей, он пообещал «навечно сохранить о ней память в сердцах и отомстить за ее безвременную смерть», а Темболат замутненными от слез глазами смотрел на старушку–мать, поддерживаемую под руки родственниками, и думал, что помнить покойную будет по–настоящему вот эта седая, временами теряющая от непосильного горя сознание старушка да еще несколько человек, самых близких, в том числе и он, Темболат. И еще думал о том, что мимо него прошла большая, чистая, готовая на жертвы любовь, постичь и оценить которую он смог только с Аниной смертью.

К Темболату придвинулся Степан, положил ему на плечо руку.

— Вот и нет нашей Аннушки, — сказал он, словно извинился перед другом за ее гибель. — Настоящий был человек.

Темболат согласно кивнул головой, не сводя глаз с мелькающих лопат над быстро растущим могильным холмиком.

— Умирая, назвала Котова мразью, — продолжал Степан.

— Хочу кровь его выпить, — сжав кулаки и изломив страдальчески правую бровь, отозвался Темболат.

— Он уже поплатился не только кровью, но и головой.

— Это сделал ты?

— Нет, его застрелила Ольга.

— Какая Ольга?

— Стодеревская казачка. Та, что — председателя райхлебтройки…

— А… — протянул Темболат. — Твоя бывшая санитарка. Отчаянная женщина. Странно, что она переметнулась к врагам. За что же она его убила?

— За Анну. Они с нею были дружны с детства.

— Да, да, — снова покивал головой Темболат. — Аня говорила мне как–то об этом. — Он помолчал, словно припоминая тот давний разговор, затем заговорил снова: — Так если она уничтожает врагов Советской власти, значит, она наш союзник? Значит, ее надо простить и вырвать из банды.

— Лучше бы вместе с бандой. Но как это сделать?

— Попробовать поговорить с нею.

— Где и как? Она возглавила банду и увела ее неизвестно куда.

— Ну уж это ваша забота, товарищи чекисты, — развел руками Темболат. — Тут я вам помочь вряд ли смогу.

— А я и не прошу у тебя помощи — сами справимся, — вздохнул Степан.

К ним подошла Дмыховская.

— О чем это вы? — спросила она, утирая глаза кончиком носового платка.

— О стодеревской казачке Ольге, — ответил Темболат. — Степан рассказывал, как она отомстила бандиту за Анину смерть.

— А он не рассказал тебе, как эта самая казачка увела банду из–под самого его носа? — усмехнулась Дмыховская.

— Да ведь и твой нос был в то время рядом с моим, — невесело отшутился Степан. Чертова баба: так и норовит уколоть его языком–булавкой при любом поводе! Теперь хочешь не хочешь рассказывай другу, как опростоволосился во время последней операции по захвату и уничтожению банды в станице Курской.

— Мой нос намного ниже твоего, — не унималась Дмыховская; слезы испарились из ее глаз, в них поблескивали совсем не траурные искорки. — Наше дело известное, подчиненное.

— Брось, Клавдия, — попросил Степан, — не к месту и не ко времени этот разговор. Ты бы лучше как заведующая охмадетом проявила заботу о ребенке.

— О чьем ребенке?

— О ее, Ольгином.

Дмыховская похлопала длинными ресницами.

— Ты… ты это серьезно? — спросила она, приближая их к Степанову лицу. — Проявлять заботу о детях врагов Советской власти?

— Дети не отвечают за своих родителей, — Степан полез было в карман за папиросой, но вспомнив, что находится у Аниной могилы, передумал курить. — И потом ты ведь знаешь, что Ольга ушла в банду не по своей охоте, ее вынудили обстоятельства.

— Ничего, себе обстоятельства: застрелила должностное лицо и ушла к бандитам.

— А куда ей было деваться? Поставь себя на ее место.

— Зачем? Ты давно уже определил мне место, — в глазах у Дмыховской снова промелькнули колючие искорки.

— Опять двадцать пять, — досадливо поморщился Степан. — Если ты и впрямь считаешь, что…

— Ну хорошо, — перебила его Дмыховская, — что я должна, по твоему мнению, сделать для этого ребенка?

— Понимаешь… — Степан замялся под ее испытующим взглядом, — он живет с отцом, а отец малость не того… — он покрутил у своего виска пальцем. — Так вот его надо бы определить в детский дом.

— Забрать у отца? — удивилась Дмыховская. — И — в детдом?

— А… да какой из Кузьмы отец, — махнул рукой Степан и сделал вторичную попытку достать папиросу. — Вообще–то, конечно, отец, — поправился он, почему–то краснея при этом. — Но он, говорю, не в себе, понимаешь? Вроде дурачка. Обижает мальчонку и не заботится о нем.

— Конечно, Клавдия, надо забрать мальчишку, — поддержал товарища Темболат и, подойдя к могиле, поправил на венке траурную ленту. «Дорогой Ане…» — белели на ней красивой вязью прощальные слова.

Потом они все вместе возвращались с кладбища. Проходя мимо дуба, Степан вспомнил, как возле этого коренастого дерева его ранило осколком снаряда, когда он с остатками роты красногвардейцев отступал под натиском бичераховскнх мятежников.

— Вот тут меня и шарахнуло, — показал он своим спутникам место, где разорвался снаряд, и подойдя к своей бричке, предложил друзьям ехать с ним в коммуну на праздник по случаю пуска электростанции.

— Да нет, Андреич, — отказался от поездки Темболат, — какой может быть праздник сегодня.

А Дмыховская, прищуривая глаз от попавшего в него табачного дыма, притворно вздохнула:

— Нам с Темболатом праздновать некогда, нам нужно проявлять заботу о чужих детях: своих–то бог не дал.

Ох, и кобра! Ужалила одновременно обоих и даже себя не пожалела. А может быть, у нее шевельнулось подозрение насчет того, почему он, Степан, так близко принимает к сердцу судьбу чужого ребенка?

Эта мысль не оставляла его и потом, когда он, простясь с друзьями, трясся в своей бричке на ухабах Дурного переезда. А может быть, и вправду чужого? «Не надейся, не твой» — усмехнулась Ольга в тот день, когда он производил в ее доме дознание по делу избиения бандитами Кузьмы и его матери. Но откуда же у него такие родные глаза? Степан даже застонал от сердечной боли, вызвав в памяти образ сероглазого мальчугана.

Коммуна встретила его праздничным убранством своих служебных и жилых помещений. На месте сгоревшего двухэтажного шалаша стояла одноэтажная, срубленная из древесных пластин контора. К ней вожжами тянулись провода от свежеошкуренного столба электролинии. Такие же провода тянулись к трем недавно выстроенным домам коммунаров, под стенами которых еще ершилась свежая щепа и бугрилась саманная глина. Сами же коммунары толпились у входа в контору, с нетерпением ожидая, когда же наконец скроется за горизонтом солнце и вспыхнет вместо него висящая под жестяным абажуром на столбе «лампочка Ильича». С ними вместе ждали этого чуда приехавшие сюда из Моздока на своем обшарпанном ландо комсомольцы из «Синей блузы», а так же гости из–за Терека: председатель аулсовета Гапо Мусаев и его верный сподвижник Сипсо Буцусов, приглашенные председателем коммуны на этот праздник.

— Где же твои обещанные джигиты, Гапо? — спросил Степан, поздоровавшись с горцами и отведя их затем в сторону от возбужденно гомонящей толпы.

— Я проводил их к тебе под командой Леча Ахтаева, — ответил Гапо.

— Почему они не встретились мне?

— Потому что у Терека два берега: ты ехал по левому берегу, а они — по правому. Через станицу Терскую, — пояснил Гапо.

Разговаривая, они подошли к краю обрыва, внизу под которым широко раскинулась поросшая лесом терская пойма. По ней расползался легкий туман. Солнце только что опустилось за зубчатые, отстоящие на добрую сотню верст отсюда горы и там полыхал фантастических размеров пожар, охватив багровым заревом горные вершины и весь западный край неба. Похожее на раскаленный докрасна кусок железа, висело в нем одинокое облако.

— Красиво! — взволнованно произнес Степан.

Гапо взглянул на него с молчаливой насмешкой: красивой может быть женщина, украшенный серебром пистолет или шашка, а тут — обыкновенная заря.

— Ибрагим–бек присылал ко мне своего человека, — словно подчеркивая равнодушие к красотам природы, заговорил он, носком своего мяхси подвинул сухой глиняный комок к краю обрыва, сорвавшись вниз, он с шумом запрыгал по крутому откосу. Напуганная, выпорхнула внизу из калинового куста птица. И тотчас из камышей блестящей серпом старицы донесся гортанный фазаний крик.

— Зачем?

— В альчики играть, — усмехнулся Гапо. — Ты, наверно, забыл, командир (Гапо по старой памяти продолжал называть своего бывшего ротного командиром), что Ибрагим–бек предлагал мне возглавить отряд мятежников.

— Что же тебе сказал этот человек?

— Что Ибрагим–бек обойдется и без моей помощи, но что когда придет конец Советской власти, он за мою жизнь не поставит и мороженой тыквы.

— Почему же ты не арестовал его?

— Тха! — вскинул к небу руки Гапо. — Разве я гепеу? Разве я живу не в чеченском ауле?

— В таком случае тебе не следовало посылать своих людей в Моздок.

— Я обещал тебе прислать — я выполнил свое обещание.

— А сам остался без охраны.

— Почему без охраны? Вот Сипсо остался, Эльмурза остался, писарь мой, братья Элдаровы.

— Завтра же верну твой отряд, — решительно заявил Степан. — Ты его подожди здесь, в коммуне.

— Зачем?

— На всякий случай. Как говорится, береженого бог бережет. Ибрагим–бек не зря грозится.

— А у нас говорят, брехливый пес не кусается.

— Боюсь что ты ошибаешься, Гапо, — нахмурился Степан, — Ибрагим–бек не пес, а гадюка: подползет незаметно и ужалит.

К разговаривающим подошел председатель коммуны.

— Что это вы уединились, кунаки? — взял он их за плечи длинными жилистыми руками.

— Любуемся закатом, — ответил Степан, усилием воли сгоняя с лица выражение тревоги и озабоченности.

— Пошли теперь полюбуемся восходом, — предложил Тихон Евсеевич, увлекая за собой старых приятелей к зданию конторы. — Восходом новой жизни! — с некоторым пафосом добавил он. — Вот смотрите, — показал он на кусок кумача, прибитый над входом в помещение. «Коммунизм — есть Советская власть плюс электрификация всей страны!» было написано на нем белыми буквами.

— Советскую власть я вижу, — прищурился Степан, а вот электрификации пока…

Но Тихон Евсеевич уже его не слушал. Подойдя к коммунарам и их гостям, он поднял руку и заговорил напряженным от волнения голосом:

— Товарищи! У нас сегодня радостный день, то есть вечер. Сейчас мы станем свидетелями небывалого в наших краях события…

Тихон Евсеевич вкратце пояснил, в чем оно заключается, это событие, и какое отношение к нему имеет вон тот худенький паренек, стоящий с застывшей улыбкой на лице у прикрепленного к столбу трансформаторного, сбитого из досок ящика, и, закончив свою краткую речь словами висящего над входом в контору ленинского лозунга, махнул рукой стоящему неподалеку с берданкой в руках Боярцеву:

— Давай, Осип!

Тот, судорожно задрав ствол берданки в набухающее ночной чернотой небо, выстрелил, и эхо гулко прокатилось по речной низине, оповещая все сущее в ней о том, что на яру, в коммуне рождается если не новая эра, то по крайней мере новый этап в ее развитии. В ответ с терского берега так же гулко прозвучал выстрел.

— Дед Хархаль из своей фузеи, — проговорил кто–то насмешливо.

А стоящий у трансформатора Казбек взялся за рубильник: сейчас на байдаке заведующий электрической частью района Кокошвили подключит к мельничному колесу привод генератора. О святой Уацилла! Не дай поломаться чему–нибудь на старой мельнице!

Все присутствующие воззрились на висящую над головой электрическую лампочку.

— Да будет свет! — сказал Тихон Евсеевич, стараясь шуткой прикрыть собственное волнение, и подал знак Казбеку. Тот нажал ладонью на рубильник, и лампочка, покраснев, словно от неловкости за всеобщее внимание, загорелась не очень ярким, но ровным светом.

Толпа замерла. Какие–то мгновенья над нею повисла тишина, нарушаемая лишь чьим–то взволнованным дыханием, и вдруг эта тишина взорвалась взревевшими в едином порыве голосами:

— Ура–а!!!

Не сговариваясь, все бросились к главному виновнику этого торжества Казбеку, подхватили на руки и стали подбрасывать кверху, смеясь и крича что–то друг другу. Вместе со всеми подбрасывал юного монтера и Степан Журко, забыв в этот радостный миг, что он только что похоронил на моздокском кладбище близкого человека. И лишь гости из–за Терека ничем не выдавали состояния своей души. Положив руки на рукоятки кинжалов, они с видимым бесстрастием взирали на беснующуюся в порыве огромной радости толпу, и ни один мускул не дрогнул на их лицах.

А потом все веселились до поздней ночи. Моздокские синеблузники показывали свое очередное представление и пели частушки собственного сочинения на злобу дня. Антракты между сценами заполняли плясками под гармонику Веруньки Решетовой.

Носясь вихрем по кругу, очерченному на земле краями абажура, со своей партнершей Нюрой Федотовой, Казбек видел вместо нее перед собой Дорьку Невдашову. С кем–то она пляшет там, в Москве, если в Москве вообще пляшут? Эх, жаль, нет ее здесь в такой знаменательный для него, Казбека, день! Ну да он сам скоро поедет туда поступать в электротехнический институт. Земляк Оса обещал ему свою помощь. Вон он стоит улыбается рядом с Дорькиной сестрой Устей. Она тоже смеется. Эх, до чего ж хорошо жить на белом свете!

В самый разгар веселья прискакал из Моздока верховой в милицейской форме. Отозвав Степана в сторонку, сообщил плохую весть: заболела жена его, Софья Даниловна. Прихватило прямо на дежурстве в больнице.

— Быховский говорит, весьма серьезно, — добавил недобрый вестник, хмуря сочувственно черные брови.

Степан встревожился. Наскоро попрощавшись, уселся в свою бричку. В ответ на предложение Тихона Евсеевича подождать до утра нетерпеливо махнул рукой. Погонял скачущую во весь мах лошадь и, не переставая, думал: чем Сона так внезапно могла заболеть, захватит ли он ее еще живой? Не будь это так серьезно, не стал бы посылать за ним в ночь своего человека начальник милиции. Невольно припомнилось давнее, когда он вот так же спешил на хутор к заболевшей дочери. Не успел он тогда помочь родному человечку. Тоска мохнатой лапой сжала ему сердце при этом воспоминании.

— Коня загоните, товарищ начальник! — крикнул ему, свесившись с седла, скачущий рядом милиционер.

И правда, согласился с ним мысленно Степан, переводя коня с галопа на рысь, а затем на шаг. Однако спустя некоторое время подогреваемый мрачными мыслями о возможной беде снова принимался погонять хрипящее от натуги животное.

Длинной показалась ему на этот раз дорога. И особенно — Дурной переезд. Кажется, нет ему ни конца, ни краю с его непросыхающей грязью и колдобинами. Слыша, как булькает под колесами в рытвинах болотная вода, Степан впервые за всю дорогу подумал о возможной опасности: слева камыш и справа камыш, а под колесами наполненные грязью ямы — самое удобное место для засады. На всякий случай отстегнул крышку кобуры.

Между тем дорога становилась все хуже и хуже. И наступил такой момент, когда бричка вдруг провалилась одной стороной в колдобину по самое днище. Чертыхаясь, Степан слез с брички, уперся плечом в ее задок, помогая лошади. Милиционер так же спешился, пристроился рядом.

— Раз–два, взяли!

И тут Степана чем–то тяжелым ударили по голове. Теряя сознание, он ухватился за кобуру, но кто–то перехватил руку, завернул ее ему за спину. Еще раз ударили по голове — и Степан на какое–то время перестал ощущать себя в этом мире.

* * *

Было уже заполночь, когда Гапо с Сипсо, переправившись на пароме через Терек, возвращались к себе домой. В ауле давно уже спали. Лишь собаки во дворах перебрехивались между собой, проявляя недовольство к проезжающим мимо дувалов всадникам.

— Хорошо светит шайтан, — проговорил ни с того, ни с сего Гапо, отзываясь, по–видимому, на собственные мысли. — Вот бы нам в аул такие лампочки.

— Мулла не разрешит, — отозвался Сипсо, обуреваемый теми же мыслями.

— Не разрешит… — согласился Гапо, погружаясь снова в свои невеселые думы под цокот конских копыт. Вот живут же люди на том берегу. Одной дружной семьей. Вместе трудятся, вместе веселятся. Коммуна называется. А как живут его одноаульчане? Как и сто лет назад. Каждый сам по себе, как тараканы в щелях. Правда, народ относится к председателю аулсовета с почтением, но ведь с почтением он относился и к прежнему старшине. Тут, кроме почтения, и доверие необходимо. А какое доверие может быть к человеку, не сумевшему обзавестись семьей. «Ты сперва у себя в сакле коммуну организуй, а потом уж нас в нее агитируй», — рассмеялся ему в глаза на аульском сходе Аюб Асламов. А мулла, тот демонстративно фукнул трижды себе за плечо и вознес руки к небу: «О дяла!»

Какая темная ночь сегодня! Дальше конской головы ничего не видать. Светятся только по сторонам неясными пятнами стены сакель да мигают вверху редкие, чем–то недовольные звезды.

— Послушай, Гапо, — нарушил на этот раз первым тишину Сипсо, — заедем ко мне. В моей сакле варился сегодня джидж–галныш — очень вкусный.

— Клянусь звездами, не слишком–то будет рада твоя Мариам гостю в такой поздний час, — возразил Гапо.

— Уф–фой! — презрительно выдохнул Сипсо. — Какое нам до этого дело. Поехали, прошу тебя.

Гапо согласился.

Вскоре они подъехали к сакле, ничем не отличающейся от других таких же глиняных, под камышовыми крышами жилищ. На стук Сипсо в ворота вышла его жена. Взяв под уздцы коней, молча отвела их в конюшню, расседлала, задала им корму. Вернувшись в саклю, так же молча стала прислуживать мужчинам.

У Гапо невольно дрогнуло и заколотилось в груди сердце, словно только сейчас заметил, что жена у его друга совсем еще не старая и по–своему красивая женщина. У нее тонкие, как шнурочки, брови, тонкий, с маленькой горбинкой нос и сочные, как у девушки, губы. Чувство одиночества вдруг снова пронизало его, и он был вынужден признаться самому себе, что не одно только желание отведать джидж–галныша вынудило его принять приглашение друга. «Клянусь аллахом, я становлюсь прелюбодеем», — усмехнулся Гапо в душе, но от этого ему не стало легче. Хотелось, чтобы Мариам подольше оставалась в кунацкой, где сидели они с ее супругом за маленьким низеньким столиком на таких же маленьких стульчиках, но она, поставив на стол угощение, тотчас ушла, в общую комнату и больше не появлялась.

— Скажи, друг Гапо, — опорожнив пиалу с просяным напитком и закусив традиционными галушками, обратился к своему гостю хозяин сакли, — что такое коммунизм?

Гапо недолго раздумывал.

— Коммунизм — есть Советская власть плюс электрификация, — ответил он подслушанным в коммуне лозунгом.

— Кто так сказал?

— Ленин.

— Мулла говорит, он безбожник был.

— Мало ли что мулла говорит. Он был такой же добрый мусульманин, как и мы с тобой.

— Откуда знаешь?

— Мохамди Мадигов рассказывал, он с кочубеевцами ездил в Москву в девятнадцатом году — делегация называется.

— Что ж он говорил?

— Зашли в кабинет к Ленину. Он всем руки пожал и усадил на стулья. А сам подошел к телефону, снял трубку и говорит: «Алла! Я вас слушаю…» Ну сам посуди после этого, может ли неверующий вот так с самим аллахом говорить?

— А намаз он совершает?

Гапо пожал плечами:

— Мохамди про намаз не говорил, но мечеть в Кремле собственными глазами видел: минарет высоченный — до облаков с часами со всех сторон.

Гапо хотел еще что–то рассказать о том, что видел земляк Мохамди в Кремле, находясь в гостях у Ленина, но тут послышался стук в калитку. Сипсо поднялся, тревожно взглянул на Гапо, направился во двор. «Что за народ пришел?», — донесся оттуда его голос. «Открой, Сипсо, гепеу пришла», — рассмеялись за калиткой.

У Гапо скакнуло под бешметом сердце. Он вскочил на ноги, схватил стоящую в углу винтовку, передернул затвор. «Открывай же!» — донеслось снова из–за ворот. «Приходите утром, — ответил Сипсо. — Моя семья спит. И я хочу спать». «Гапо тоже спит? — насмешливо спросили за дверью. — Пусть выйдет к нам, и мы оставим твою семью в покое». Сипсо помолчал, по–видимому, собираясь с мыслями. «У меня нет никого, — сказал он угрюмо, плотнее вставляя засов в железные скобы. — А если бы и был, я б его все равно не выдал. Сами знаете, гость — дар божий». «Мы твоего гостя повесим на тутине у тебя во дворе, — пообещали за воротами. — Открой или будем стрелять». «Мы стрелять тоже умеем», — ответил Сипсо. Войдя в саклю и заперев за собою дверь, он молча снял со стены карабин с шашкой.

— Кто это, наш мужчина? — выглянула из спальни не на шутку встревоженная жена.

— Разбуди детей и спрячься с ними под нарами, — бросил ей отрывисто Сипсо и, задув пламя в светильнике, присел перед выходящим во двор окошком.

Гапо занял место у другого окна, вглядываясь в черноту ночи. На фоне звездного неба смутно вырисовывались очертания растущего посреди двора тутовника и сложенного под ним стога сена. Справа виднелись крыши сарая и других хозяйственных построек. «Коня уведут!» — мелькнула горькая мысль, о себе он сейчас не думал.

Кажется, враги уже находятся во дворе. Их приглушенные голоса слышны возле стога. Вдруг темноту ночи прорвал красный язычок пламени и тотчас прогремел выстрел, один, другой, третий. Со звоном посыпались на глиняный пол оконные стекла. В сакле запахло пороховым дымом. Проснулись и заплакали дети. Со всех сторон остервенело лаяли собаки.

— Последний раз предлагаем! — крикнули снаружи.

— В моем роду не было предателей! — отозвался Сипсо.

— Не выдашь Гапо — убьем тебя! — пригрозили осаждающие.

— За копейку свою смерть не считаю! — гордо выкрикнул Сипсо, отвечая выстрелами на выстрелы.

— Смилуйтесь над нами, ангелы святые! — бормотала под нарами, прикрывая своим телом плачущих ребятишек, Мариам.

Стрельба нарастала. Пули–шмели влетали в окна, выбивая из стен куски глиняной штукатурки.

— Выходи, Гало, трусливый шакал! — доносился из–за стога злорадный голос, и Гапо без труда узнал по нему княжеского приспешника Товмарзу. — Или ты совсем перестал быть мужчиной, что спрятался за бабий подол?

— Из матери жену себе сделай, собака! — на той же ноте отвечал ему Гапо, стреляя на голос. — Если вы сами настоящие мужчины, то разрешите выйти из сакли женщине и ее детям!

Стрельба на минуту стихла. Посовещавшись за стогом, нападающие решили, что они мужчины.

— Пусть выходят и да свершится воля аллаха! — последовало разрешение.

Сипсо отодвинул засов, и Мариам, стеная и царапая себе ногтями лицо, вышла из сакли во двор, а затем через распахнутую калитку — на улицу. За нею, плача во весь голос, шли ее малолетние дети — сын и дочь.

— О, солнце наше закатилось за черные тучи! — причитала женщина, заживо оплакивая своего мужа.

Слыша ее стенания, выскочившие было на стрельбу из своих жилищ соседи, поспешно захлопывали двери, чтобы не впустить в дом семью проклятого муллой человека и тем самым не навлечь на себя гнев аллаха и, что, пожалуй, еще страшнее, — Ибрагим–бека.

— Сдавайтесь! — вновь прорезал ночную тишину голос Товмарзы. — Все равно не выпустим вас живыми отсюда!

— А мы вас не пустим живыми сюда! — отвечали из сакли.

— Собаки неверные!

— Божьи кровники!

Вокруг сакли вновь завязалась перестрелка.

— Патроны у тебя есть? — спросил Гапо, сделав очередной выстрел на ружейную вспышку.

— Есть, много, — ответил Сипсо. Он выволок из–под нар тяжелый хурджин. — Во сколько! С войны остались.

Он развязал хурджин, высыпал его содержимое на пол. В это время загорелся во дворе стог, пламя от него осветило через разбитые окна внутренность сакли.

— И бомбы есть! — обрадовался Гапо, поднимая с полу увесистую, похожую на толкушку, ручную гранату и кладя ее рядом с собой на тахту. — Ну теперь нас так просто не возьмешь!

Он принялся с еще большим ожесточением палить из винтовки в направлении доносящихся вражеских голосов. Кажется, кого–то задел: багровый от зарева воздух огласился пронзительным воплем.

— Есть один! — удовлетворенно отметил Гапо, вновь и вновь нажимая на спусковой крючок своей винтовки. Но почему не стреляет Сипсо? Он заглянул в спальню: Сипсо стоял посреди комнаты и к чему–то прислушивался.

— Они подожгли крышу! Теперь нам конец… — сообщил он в ответ на вопрос, почему перестал стрелять, и, снова прильнув к окну–бойнице, запел ясын под аккомпанемент своих и неприятельских выстрелов.

Но Гапо не присоединился к пению.

— Раньше времени хоронишь, — сказал он, сердясь. — Бери–ка лучше гранату, прорываться будем.

Сипсо продолжал петь отходную молитву, сопровождая свое пение стрельбой из карабина. И Гапо невольно припомнил бой в ущелье с царскими войсками: вот так же пел ясын Зелимхан, окруженный в валунах врагами.

В сакле становилось жарко и дымно. Яростно трещал в огне камыш на крыше, которая местами уже прогорела насквозь п обваливалась внутрь сакли кусками раскаленного пепла. Пора уходить, пока она не рухнула на голову и не сожгла их заживо.

— Айда, Сипсо! — крикнул Гапо, вешая себе на шею винтовку и беря в каждую руку по гранате. Сипсо не отозвался. Задыхаясь от дыма, Гапо вскочил в спальню — Сипсо сидел, привалясь спиной к стене и уронив голову на грудь. Не выпуская из рук гранат, Гапо ухватил товарища под мышки, поволок в сенцы. Сверху падал на них горящий камыш. Дым резал глаза, перехватывал дыхание. Плечом отодвинул в сторону дубовую задвижку, ударом ноги распахнул дверь. Прежде чем покинуть объятое пламенем помещение, размахнулся и бросил внутрь его одну из гранат. Страшный взрыв взметнул к небу огненный вихрь, во все стороны разметал пылающие головни. В то же мгновенье Гапо вывалился из сеней со своею нелегкою ношей и, метнув перед собой вторую гранату, упал на землю. Свистнули осколки. В освещенной пламенем конюшне заржали кони. Не ожидая, когда враг придет в себя, Гапо подхватил обмякшее тело товарища, поволок мимо догорающего стога к дувалу, преследуемый выстрелами опомнившихся после взрывов людей Ибрагим–бека.

— Что, взяли, трусливые собаки?! — не удержался от злорадного выкрика Гапо, когда наконец перетащил безжизненное тело через глиняный забор и укрылся за ним сам. Бурно дыша после нечеловеческих усилий, он приник к груди Сипсо — сердце в ней не стучало. «Прощай, друг!» — мысленно обратился Гапо к убитому. И вот он уже пробирается по чужому подворью с винтовкой в руках мимо сараев и курятников, подгоняемый выстрелами и проклятьями преследователей. Скорее за пределы захлебывающегося ружейной стрельбой и собачьим лаем аула, вниз, к Тереку, пока не совсем еще пришли в себя участники погони…

Потом, зимой, он еще вернется сюда. Придет на пепелище и скажет вышедшей навстречу из конюшни Мариам, смущенно отводя в сторону единственный глаз:

— Ты знаешь, где стоит моя сакля, иди туда.

Затем, не смущаясь присутствием аульчан–соседей, поднимет на руки вышедшую вслед за матерью малолетнюю дочь Зару и даст ей купленный в Моздоке пряник. Сыну Махмуду тоже даст пряник, но на руки не возьмет — чеченский обычай не разрешает мужчинам ласкать сыновей.

* * *

Степан очнулся, не сразу поняв, где он и что с ним. Голова разламывается от боли, во рту железистый привкус крови, связанные запястья рук словно омертвели. Сам он полулежит на сидении брички, которая бодро постукивает колесами в ночной тишине. С трудом поднял голову, пошевелил затекшими пальцами.

— Кажись, очухался, — услышал рядом с собой сквозь колесный перестук и шум в голове мужской голос, очень похожий на голос сопровождавшего его милиционера, и тотчас вспомнил случившееся. Вспомнил и ужаснулся. А еще — устыдился своей оплошности: провели его бандиты, как несмышленого мальчишку, заманили в силок наподобие перепела. И теперь везут со связанными руками в его же бричке куда–то, судя по звездам, в буруны, чтобы там, в песках, разделаться с ним. От этой мысли Степана кинуло сперва в холод, а затем в жар: вот уж влип так влип — как шмель в патоку.

— Ослабь веревку, — обратился он к соседу по сидению, шевельнув связанными за спиной руками. — Не чувствую совсем.

— Ничего, потерпишь, скоро и голову свою перестанешь чувствовать, не токмо руки, — отозвался вооруженный винтовкой назвавшийся раньше милиционером, а сопровождающие бричку всадники засмеялись.

— Вот доставлю тебя нашему командиру, — продолжал сосед, попыхивая в темноте цигаркой, — он тебе покажет кузькину мать, узнаешь тогда как не давать покоя добрым людям со своими гепеушниками.

— Дай–ка покурить…

— Это можно, — не стал возражать бандит и сунул в разбитые губы пленника влажный окурок. — Покурить перед смертью чисто мужское дело.

Степан жадно затянулся, постарался привести в порядок взбудораженные мысли. Дело его пиковое — факт. Рассчитывать на милость бандитов не приходится. Сбежать, по всей видимости, не удастся. Жаль, что не увидит перед смертью Сона. И отца тоже. Старик давно бы уже отправился домой, если бы не он, Степан: пообещал поехать на родину вместе с ним сразу же, как только покончит с бандой. Давно уже собирался съездить погостить. Вот и поехал… в «гости» к бандитам. Со связанными руками и разбитой головой.

Уже в небе светило солнце, когда его привезли на затерянный в степи хутор и, бесцеремонно стащив с брички, так же бесцеремонно втолкнули в глинобитный тесный хлев с узким незастекленным окошком в задней стенке и охапкой грязной соломы на земляном полу:

— Отдыхай покелева.

«Сволочи, так и не развязали рук», — вздохнул пленник, опускаясь на солому и вновь предаваясь невеселым мыслям в ожидании неминуемой расправы.

За окошком промелькнула чья–то тень — наверное, пролетела мимо птица или прошел кто–то. Но нет, это не птица, в окошке появилось вдруг круглое, покрытое веснушками женское лицо — как портрет в рамке.

— Эй!.. — прошептало оно. — Пидойды до мэнэ.

Степан поднялся с полу, подошел к окошку, уставился в серые, широко распахнутые глаза.

— Чи не признаешь, гарный мий? — спросила так же шепотом женщина.

Наталка! Дочь тавричанина Холода. «Ой, мамо, та що вы кажите?» — сразу вспомнились слова, произнесенные ею возле гарбы, в которой привез его на хутор чабан Митро летом 1918 года. То–то ему показались знакомыми и дом, и колодец с ходящей по кругу лошадью, и акация на пустыре.

— Здравствуй, Наташа, — улыбнулся Степан, почувствовав, как в глубине души шевельнулась надежда на лучший исход. — Ну как же можно не узнать тебя, добрая женщина? Разве не ты меня кормила варениками, когда я лежал раненый в старой хате?

— А я знов принесла вам вареникив, — улыбнулась и Наталка, просовывая в окошко миску. — Ижьте, пока горячие.

— Как же я их буду есть, если у меня руки связаны?

— Ой, я и не подумала… Повернитесь до мэни спиной, я вам их развяжу.

Степан повернулся. Наталка просунула в окошко руку, нащупывая веревочный узел.

— Ни, — вздохнула она, — затянуто крепко. И як это вы попались к ним? Они ж вас не помилуют — таки злющи. Особенно атаман: настоящий вурдалака.

— А где он?

— Уихав куда–то ще с вечера и досе немае. Ни, не поддается, — снова вздохнула сердобольная хуторянка, отпуская веревку. — Зараз нож принесу.

Но она не успела вынуть руку из окошка: кто–то с грубой бранью отшвырнул ее за другую руку прочь:

— Я тэбэ покажу, бисова душа, як лизты не в свое дило! Гэть видцеля!

И тотчас в окошке показалось бородатое, искаженное злобой лицо.

— Ну шо, попался, большевичок? — уставилось оно в пленника дегтярно–черными глазами. — Вот и встрелись мы знов, бодай ты сдох.

Степан невольно отпрянул от окна — такой беспощадной ненавистью горели эти глаза.

— Много ты добился своей революцией? — продолжал старик в том же злобно–насмешливом тоне. — Як булы вы уси голодранцы, так ими и остались, а у мэни як булы отары, так воны и е. И Митро твий с Христиной: повоевалы, повоевалы, да и знов до мэни на хутор. Дэ ж твоя Совецка власть?

— А ты не боишься, Вукол Емельяныч? — подавив волнение, внешне спокойно обратился Степан к заглядывающему в окошко старику, в котором сразу же узнал хозяина хутора, бывшего помещика–тавричанина Холода.

— А чего мэни бояться?

— Да вот так: со мной — в открытую.

— Ни, не боюсь, — потряс кудластой головой Холод. — Писня твоя, милок, кубыть, спета да и не слышит нас никто. Вот прииде атаман и вбье тэбэ.

— А если не убьет?

— Вбье, — уверенно повторил Холод и вдруг, схватив стоящую на подоконнике миску короткопалой, поросшей густой шерстью рукой, швырнул ее на землю. — Вареникив захотелось? Гвоздей бы раскаленных тэбэ в глотку, а не вареников! — прорычал он и пошел прочь, бурча себе под нос ругательства.

— И ты хорош, — услыхал Степан его голос теперь уже возле двери, — стоишь на посту и не бачишь, як посторонние с твоим арестантом балакают.

— А черт ли ему сделается, Вукол Вмельяныч, — ответил часовой, зевая, — да и не проходил вроде никто…

— То–то, не проходил. Вот вин сбежит, не дай бог, тогда Федюкин тэбэ самого повесит вместо него.

Слышно было, как он зашагал, удаляясь, а часовой, встревоженный состоявшимся разговором, заходил вокруг катуха.

* * *

Христина нервничала. С той самой поры, как бандиты привезли и заперли в хлеву одетого в военное незнакомца, она не находила себе места на кухне, то и дело выскакивала во двор, пытаясь выяснить, кого это подловили молодчики Федюкина, поселившиеся на хуторе неделю назад и не спешащие его покинуть. Да и чего им спешить? Живется им здесь вольготно, хозяин для них не жалеет ни хлеба, ни мяса; Митро говорит, каждый день приезжают в отару, барана режут.

— Ты не знаешь, кого это федюкинцы привезли утресь? — спросила Христина у зашедшего на кухню напиться свинопаса Мартына.

— Шут его знает, — пожал плечами Мартын. — Должно, милиционера какого сь. А ты поинтересуйся у того, что его стерегеть.

Христина поинтересовалась, но часовой посоветовал ей не совать нос не в свое дело и, угрожая винтовкой, приказал отойти от «гауптвахты».

В это время на крыльце дома показалась молодая хозяйка. У нее покрасневшие от слез глаза и заметно припухший нос.

— Чего тебе? — взглянула она не очень приветливо на подошедшую кухарку, очевидно, стыдясь своего подурневшего лица.

— Послушай, Наталья, кого это привезли давеча, — спросила Христина. — Сдается мне, что я уже встречала его где–то.

Наталья скорбно усмехнулась.

— «Где–то», — повторила она задрожавшим голосом, а глаза ее снова наполнились слезами. — Да цэ ж тый самый раненый советчик, шо у нас в старой хате лежал.

— Что?! — побледнела Христина, поднося к губам своим задрожавшие руки. — Степан Андреич? Наш командир сотни? Божже ж мой! Ведь они его сказнят!

— Батько каже, живого на куски резать будут, — всхлипнула Наталка и, прижав к глазам конец платка, скрылась за дверью.

Что же делать? Христина, оглушенная услышанным, вернулась на кухню, принялась хлопотать возле плиты. Но все валилось у нее из рук, и все мысли в ее голове сбивались на одну: как вызволить из беды близкого человека? Надо бежать к Митро, пусть скачет в Курскую или еще куда–нибудь за помощью. Но кого оставить у плиты за себя? Надо попросить бабку Оксану с «черной» кухни. Она, хоть и слабовата глазами, но еще бодрая старушка — справится «на два фронта», как сказал бы Митро, бывший ординарец командира кавалерийской сотни.

— Шо случилось? — встретил он жену удивленно–встревоженным взглядом, когда она, запыхавшаяся, прибежала к нему в отару.

— Ой, Митя, беда! — всплеснула руками Христина и рассказала ему о случившемся.

— Невжли и в самом деле вин? — выпучил глаза чабан, сжимая ручищей крючкастую ярлыгу.

— Он, Митя, он! — Наталья говорит, казнить его будут лютой смертью.

— Чем же я ему помогу? — Митро ухватил себя за вислый ус, насупил брови.

— Садись в гарбу и поезжай в Курскую. Скажи, так, мол, и так, пропадает хороший человек.

— До Курской отсюда и к вечеру не доберешься. Пока буду ихать туда, бандиты его прикончат.

— Что же делать? — Христина в великой тоске взглянула на мужа.

Митро не ответил. По–прежнему сжимая ярлыгу до белизны в костяшках пальцев, он, казалось, вглядывался в бескрайнюю степь: не далеко ли разбрелись по ней овцы?

— Послушай, — притронулась к его локтю Христина, — а что если поехать к Ольге?

— Якой Ольге? — встрепенулся Митро.

— Атаманше.

— А… — Митро досадливо махнул рукой. — Такая же сволота, як и Федюкин. Вот уж не думал, шо наша санитарка бандитом заделается.

— Ну, не такая уж она сволота, — возразила Христина. — Я с нею говорила, когда она на хутор приезжала, не по своей охоте она в банду пошла.

— Шо с того, — продолжал хмуриться Митро. — Як не крути, а вона все одно бандитка, Степану Андреевичу такой же враг, як и Федюкин.

— Да ведь она его любила, — прижала руки к груди Христина, не столько убеждая мужа, сколько самое себя, — забыл, как возле его постели ночами сидела, глаз с него не спускала, когда он в горячке метался?

— Когда цэ було, — вздохнул Митро. — Я ее, паскуду, видеть не можу за такие ее дела.

— А ты не гляди на нее, скажи только, так, мол, и так. Ты знаешь, где она сейчас?

— Знаю, в кошаре Тимоша Хестанова. Давеча чабана евоного встрел, так вин казав.

— А это далеко?

— Ни, не дюже, верст десять видцеля.

— Ну вот и поезжай…

Митро взглянул на солнце и молча направился к гарбе запрягать в нее пасущуюся здесь же неподалеку лошадь.

Первым, кого он встретил, подъехав к чабанскому домику, был Гозым, ногаец–работник джикаевского богача Тимоша Хестанова.

— Дырастуй, бачка, — радостно заулыбался старый знакомый, выходя навстречу гарбе из стоящей рядом с домиком кошары. Митро пожал его тонкую коричневую руку, прямо спросил, здесь ли находится атаманша Ольга.

— Здес, здес, — закивал широкой, как котел, шапкой Гозым. — Такой смелый баба, цэ–цэ, шайтан–баба.

— Позови ее.

Гозым опять кивнул шапкой и ни слова ни говоря, направился к домику, возле которого стояла тачанка и несколько оседланных лошадей. А Митро внутренне напрягся, приготовившись к встрече с «шайтан–бабой», вместе с которой воевал когда–то против бичераховских банд и которая сама теперь стала бандитом.

Она вскоре вышла вместе с Гозымом, такая же, как и раньше, статная, красивая, гордая. На ней распахнутая кожаная тужурка, синие диагоналевые галифе, заправленные в блестящие хромовые сапоги со шпорами. Золотистые волосы упрятаны под шапку. В мочках ушей покачиваются серьги — золотые кони с камнями–самоцветами на боках. Митро почувствовал, как в груди у него сильнее забухало при виде этой еще достаточно молодой, красивой женщины.

— С чем хорошим, Дмитрий Остапович? — подошла к приезжему Ольга. — Можа, в отряд ко мне надумал?

Митро невольно отвел взгляд от насмешливых глаз атаманши.

— Хорошего нема чего, Ольга Силантьевна, — ответил он, опуская на глаза жесткие колосья бровей.

— А что так?

— Банди… ну, эти, шо у Федюкина, — поправился Митро, — нашего с тобой сотенного в полон взялы, утром на хутор привезлы, казнить будут.

— Какого сотенного? — в синих глазах Ольги насмешливость уступила место тревоге.

— Степан Андреевича.

— Что?! — Ольга так и подалась к Митро, ухватила его за борт кожаной безрукавки. Митро отвел от своей груди женские руки, вкратце рассказал все, что узнал от Христины. Ольга слушала, кусая губы и меняясь в лице: то покраснеет спелым помидором, то сделается белая, как овечий сыр. Но вот она овладела собой. Синие ее глаза потемнели, словно наполнились решимостью и уверенностью в собственных силах.

— Поезжай, Дмитрий Остапович, к своему хутору, будешь ждать меня в Змеиной балке, — сказала она тоном приказа и едва не бегом направилась к чабанской мазанке, из которой только что вышел один из членов шайки.

— Что случилось, гражданин командир? — спросил он у подошедшей Ольги, показывая в усмешке ровные белые зубы.

— Федюкин кличет зачем–то, говорит, очень важное дело, — махнула плеткой Ольга и, подойдя к оседланной лошади, легко вскочила в седло. — Останешься, Микал, за меня! — крикнула, вздыбив поводом коня и с места пуская его галопом.

В холодовское поместье прискакала к заходу солнца. Спешившись, набросила повод на сук растущей возле дома акации, не обращая внимания на любопытствующих хуторян и занятых своими делами рядовых бандитов, прозвенела шпорами по ступеням крыльца и решительно толкнула дверь, ведущую в хозяйские покои. «Ничего не поделаешь, начальник, судьба переменчива, — донесся к ней из зала голос Федюкина, — вчера ты мне пятки оттаптывал — сегодня я тебе мозоль придавил». «Шел бы ты с повинной, Федюкин, — раздался в ответ другой голос, от которого снова бросило Ольгу и в жар, и в холод. — Неужели ты до сих пор не понял, что бороться с Советской властью — пустая затея?» «А ты, начальник, нахал, — снова заговорил Федюкин. — Можно подумать, не ты у меня, а я у тебя в хлеву сижу. Вот прикажу тебя повесить»…

Дальше Ольга не стала слушать.

— Кого тут сбираются вешать? — шагнула она из коридора в наполненную людьми и табачным дымом комнату. Все находящиеся в ней повернули на ее голос головы. Обернулся и стоящий у стола со связанными руками Степан, на измученном, грязном с черными провалами под глазами лице его отразилось крайнее изумление.

— Фу, как надымили! — помахала Ольга сложенной вдвое плеткой, разгоняя клубящийся дым и подходя к уставленному закусками столу, за которым сидел атаман со своими приспешниками. — Это его, что ли, вешать? — ткнула она рукоятью плети в плечо пленника. — Да его не вешать, а сжечь на медленном огне. А еще того лучше, содрать живьем кожу!

Среди присутствующих пронесся гул одобрения:

— Эта — сдереть…

— Не зря атаманшей выбрали…

— Молодец, Ольга!

А Ольга разошлась — не удержать. Щеки ее горели огнем, глаза — метали синие молнии.

— Слушай, Иван Егорыч, — наклонилась она через стол к лицу атамана, — отдай ты мне этого гепеушника.

Атаман опешил.

— Это из каких же соображений? — уставился он хмельными глазами в глаза сообщницы. — Садись–ка лучше за стол, закуси с дороги…

— Отдай, Иван Егорыч, — повторила просьбу Ольга.

— Зачем он тебе?

— Расквитаться за все его злодейства.

— Да мы его и так сейчас в расход пустим. Вот выпьем еще по одной…

— Я хочу самолично.

— В добрый час, бери шашку и веди за сарай, — не стал возражать атаман. Он узкогруд, мал ростом. Лицо худое, узкое — как у енота. «Наш Недомерок и то справней на вид», — подумала Ольга, а вслух сказала:

— Мне его в отряд нужно доставить. Судить его будем. Ить он гад нашего лучшего партизана изничтожил, Семена Мухина, зарубил шашкой в восемнадцатом мово родителя.

— Приезжайте сюда, вместе и осудим.

— Приедем, Иван Егорович, — встрепенулась Ольга, — обязательно приедем, я уже решила.

— Что решила?

— Казним вот этого злодея и всем отрядом — к тебе под твое начало. Да и то сказать, не бабье это дело — атаманить. Я лучше буду у тебя начальником разведки, если не возражаешь.

— Правда? — обрадовался атаман.

— Истинный Христос! — перекрестилась Ольга. — Ну так как, отдаешь мне энтого чекиста?

— Бери, коль такое дело, — подобрел атаман, — только не упусти дорогой.

— У меня не уйдет, — подмигнула ему Ольга и ткнула рукоятью плети в пленника: — Ну, чего набычился? Ступай вон отсюда.

Тот молча повиновался. Ольга вышла следом. За ними тотчас вывалились на крыльцо все остальные.

— Не отдавал бы, Иван Егорыч, — услышала Ольга позади себя тревожный шепот. Она резко обернулась: то шептал в ухо атаману хозяин хутора Холод.

— А тебя не спрашивают, старый козел. Аль забыл моздокскую гостиницу, так я тебе ее припомню, — ощерила она мелкие, как у лисы, зубы и, подойдя к коню, вскочила в седло одним не по–женски ловким движением. А Вукол Емельянович невольно притронулся локтем к левому своему боку, который пропорол ему кинжалом в ту памятную зимнюю ночь напарник этой отчаянной казачки.

— Что остановился? — крикнула она, наезжая на пленника и вдруг полоснула его по спине плеткой: — Ходи веселей!

Степан, взглянув исподлобья на ударившую его всадницу, зашагал через пустырь мимо колодца в позолоченную заходящим солнцем степь под одобрительные выкрики довольных зрелищем бандитов и сочувствующие взгляды хуторян–работников.

— Это тебе за Мухина! — снова взмахнула плеткой Ольга. — Это — за казачество! Это — за Андрейку!.. А вот это — за всю мою порушенную жизнь!

— Так его, Ольга, — кричали ей вслед бандиты. — Уважь его еще разок — за гепеу!

И лишь одна Христина вступилась за истязуемого чекиста.

— Чего ты лютуешь, лиходейка? — выскочила она из кухни с половником в руке. — Зачем изгаляешься над человеком?

— Пошла прочь! — замахнулась на нее Ольга, — пока и тебя не уважила.

— Тьфу на тебя! — плюнула Христина под копыта лошади и обратилась вполголоса к понуро идущему Степану: — Прости, Андреич, меня дуру. Думала помочь тебе, а получилось: из огня да в полымя.

Степан покривил в горькой усмешке запекшиеся губы и ничего не ответил. Казалось, он не слышал ее слов, не ощущал боли от сыпавшихся на него ударов. Он шел, превозмогая головокружение, с одним лишь желанием не упасть на глазах, у всех этих злорадствующих и сочувствующих людей. Шаг за шагом все дальше от хутора.

— Стой!

Степан остановился.

— Родной ты мой! — женские руки обняли его за шею, трепетные пальцы прошлись по его слипшимся от крови волосам. — Что они с тобой сделали!

Степан даже зажмурился, боясь, что у него начинаются галлюцинации.

— Степушка!

Он открыл глаза, увидел склоненную ему на грудь Ольгину голову в казачьей шапке. Нет, это не бред, это — в самом деле.

— Развяжи руки, — попросил он, все еще не веря своему счастью.

— Ох, правда… — Ольга припала к его рукам, стала развязывать веревку, обламывая об узлы ногти и помогая себе зубами: — Чтоб им затянули такие узлы на шее… Разве можно так издеваться над человеком?

— А сама? — не удержался от усмешки Степан, освобождаясь наконец от веревочных пут и поднимая над головой одеревеневшие руки.

— Что сама? — не поняла Ольга.

— Нахлестывала меня плеткой.

— А ты хотел, чтобы я тебя перед ними гладила по головке? Эх, Степа, Степа, боль моя! Ведь стегнула я тебя по–настоящему только два раза: за Андрейку, да за жизню мою непутящую.

— Это я почувствовал, — вздохнул Степан, неловко обнимая прильнувшую снова к его груди женщину. — Спасибо тебе.

— Поблагодарил, ровно за чашку щей в гостях, — вздохнула Ольга. — Неужели у тебя нет для меня других слов, поласковей? И обнял — как чурку какую… — она отстранилась от Степана.

— Прости, Оля, у меня голова кружится.. и во рту пересохло… целые сутки, считай, без воды.

Ольга вскинула на него синие, наполненные слезами и любовью глаза.

— Это ты меня прости… — проговорила она дрогнувшим голосом и, взяв его за рукав гимнастерки, подвела к коню. — Садись. В Змеиной балке нас поджидает Митро, он отвезет тебя домой.

— А ты разве не поедешь со мной?

Ольга покачала головой, камни в ее серьгах кроваво блеснули, отражая закатное зарево.

— Нет, мил–дружок Степушка. Дорога туда для меня заказана.

— Но тебе нельзя оставаться. Что ты им скажешь, когда спросят, куда я подевался?

— Скажу, застрелила дорогой или убежал в потемках.

— Но ведь не поверят.

— А… мне теперь все едино, — махнула рукой Ольга. Она помогла ему сесть в седло, сама, взявшись за стремя, пошла рядом с лошадью в наползающую с востока синюю сумеречь.

* * *

— Есть тут кто живой? — Дмыховская, наклонясь, чтобы не задеть головой за притолоку, шагнула через порог казачьей хаты, похожей больше на курятник, чем на человеческое жилье. Ей никто не ответил. Лишь шевельнулась сидящая на лавке возле стола долговязая фигура в грязной домотканой рубахе.

— Здоров, казак, — обратилась к ней незваная гостья, привыкая глазами к царящему в жилище сумраку и проникаясь сознанием, что фигура в сером — это и есть хозяин дома, если можно назвать домом ветхое сооружение из хвороста, обмазанное изнутри и снаружи унавоженной глиной, с земляным полом и единственным, наполовину заткнутым тряпьем окошком.

Хозяин что–то пробурчал в ответ, испуганно блеснув голубыми, как подснежники, глазами на вошедшую, и поспешно положил на стол кусок рыболовной сети, которую, по–видимому, чинил посредством челнока и суровой нитки.

— А где же твой сын? — спросила Дмыховская, обводя взглядом внутренность хибары и останавливая его на вросшей в землю русской печи, с которой глядел на нее во все глаза замурзанный мальчонка.

— А он вовсе не мой, — равнодушно ответил Кузьма.

— А чей же?

Кузьма пожал плечом:

— Шут его знает… Об энтом ты у ей спроси.

Хорош папаша, усмехнулась про себя Дмыховская, доставая из кармана конфету и протягивая малышу:

— На держи.

Мальчонка взял конфету и тут же стал освобождать ее от липкой обертки. «Ну и дух стоит!» — поморщилась женщина, скользнув взглядом по столу с остатками какой–то пищи в глиняной миске, и снова обратилась к мальчишке:

— Как тебя зовут?

— Андрейка, — с готовностью ответил мальчуган, в отличие от своего папаши доверчиво и благожелательно глядя на красивую, по–городскому одетую тетю.

— Хочешь, Андрейка, жить в городе? — улыбнулась она и, подойдя к печи, ласково взлохматила мягкой белой рукой Андрейкины спутанные волосы.

— Хочу, — не раздумывая ответил Андрейка, проникаясь к незнакомке ответной симпатией, но тотчас спохватился и виновато посмотрел на отца. — А папаня?

Дмыховская поняла состояние мальчишеской души.

— Папаня пока останется здесь, ему ведь нельзя бросить… дом, — подняв глаза к кривым слегам, удерживающим камышовую крышу, усмехнулась она. — А ты поедешь со мной. Мы тебя там прилично оденем, у тебя будет много друзей. Надеюсь, ты не будешь возражать, родитель? — повернулась она к сидящему в прежней позе Кузьме.

— Чего? — не понял тот.

— Да что я заберу Андрейку в Моздок. Не возражаешь, спрашиваю?..

Нет, он не возражает. Скорее наоборот: рад избавиться от лишнего рта. Это видно по улыбке на его заросшем редкой бороденкой иконописном лице. На вопрос, навещала ли их с сыном Ольга на новой квартире, Кузьма отрицательно покачал головой и оказал, что заходил лишь однажды Ефим Недомерок.

— Рупь дал, — похвастал Кузьма и с надеждой уставился на приезжую: может быть, и она осчастливит его хотя бы двугривенным?

— А сама Ольга не обещалась прийти? — спросила Дмыховская, почувствовав волнение от возникшей внезапно мысли: ведь мать рано или поздно должна прийти к своему детищу! Правду говорят, гениальное всегда просто. Чекисты с ног сбились, рыская по лесам и бурунам в поисках «атаманши Вольги» с ее бандой, а за ней, оказывается, и гоняться не стоит — сама придет, если за дело взяться с умом и терпением. Дмыховская даже руки потерла от пришедшей в голову счастливой мысли. В волнении закурила папиросу. В клубах дыма перед ее мысленным взором появилось лицо Степана, мужественное, волевое, с широко поставленными серыми глазами. Кажется, у нее теперь есть шанс утереть ему нос. Чтоб не воображал излишне. Она отмахнула от лица папиросный дым и вдруг увидела его глаза не в воображении, а на самом деле. Они смотрели на нее восторженно и удивленно с замурзанного детского личика. Какое поразительное сходство! Дмыховская почувствовала, как забилось под тужуркой сердце. Так вот почему он проявляет заботу об этом мальчишке! Может быть, он и банду до сих пор не ликвидировал, потому что щадит мать своего незаконнорожденного сына? Ну что ж, теперь она выведет его на чистую воду. Мы еще посмотрим, Степан Андреевич, кто из нас настоящий чекист.

— Нет, — ответил Кузьма, перебирая пальцами на столе рыболовную снасть.

— Что нет? — очнулась от своих грез заведующая охмадетом, забыв о чем спрашивала только что.

— Не обещалась, — проскрипел Кузьма, с умилением заглядывая в глаза женщине в надежде получить подачку. — Ефим рупь дал, оказал что от нее.

— Ах да… — Дмыховская достала из кармана кошелек с блестящими застежками, покопавшись в нем, протянула Кузьме рублевую бумажку. — А теперь давай его одежду, да мы поедем.

Кузьма, осклабясь, протянул ей чиненую снасть.

— Ты что это? — удивилась Дмыховская.

Кузьма продолжал ухмыляться.

— Одежа наша, у нас другой нет, — пояснил он. А Дмыховская с грустью подумала: «Дурак, а туда же — шутит».

 

Глава восьмая

Шалаш с удочками на плече шел с Терека. Мимо кишащего людьми базара, вдоль торговых ларьков и лавок старьевщиков, что расположились кривой шеренгой в тесном переулке между базарной площадью и «Эрзерумом».

— Как! — услыхал он возглас слева от себя. — Вы проходите мимо нашего магазина, когда в нем что–то имеется специально для вас?

Шалаш повернул голову: в распахнутой двери одного из магазинов стоял в подобострастной позе старый Мойше. Все в том же поношеном лапсердаке и бархатной, тоже изрядно потертой ермолке.

— Заходите, уважаемый, я–таки не забыл, что вашей милости требуется хорошее пальто. Там такая вещь, такая вещь! Ее бы носить царю, но, как вы знаете, у нас в России нет царя.

Шалаш замялся:

— Да зачем мне пальто? У меня, погляди, какая вопраца.

Мойше протестующе взмахнул длинными рукавами, словно хотел взлететь в небо или упасть в обморок.

— Что он говорит, этот уважаемый человек! Вы только послушайте, что он говорит! У него сын такой большой начальник, а он ходит в какой–то, простите за выражение, вопраце. Зачем же я не спал ночами, ломая голову над тем, где бы ему достать хорошее пальто, врагам бы нашим такие заботы?

Шалаш покрутил головой, заходя вслед за старьевщиком в его магазин: хоть и притворяется любезным старый спекулянт, а все равно слушать его приятно.

— Ну–ка снимайте свое веретье и примерьте вот это, — снял Мойше с вешалки драповое, совсем еще новое пальто и ловко накинул его на плечи клиенту. — Ого! Клянусь ослиной челюстью, которой Давид ухлопал Голиафа, эта вещь не треснет на вашей спине.

— Филистимлян, братка, а не Голиафа, — поправил иудея христианин, застегивая пуговицы на пальто и не без удовольствия принюхиваясь к исходящему от него аромату каких–то дорогих духов.

— Э… — прищурился торговец, — вам–то что за дело до нашего Писания?

— Да какое же оно ваше? — возразил бывший псаломщик. — Это же из Старого завета, а в нем черным по белому сказано, что Голиафа Давид поразил в глаз камнем из пращи.

— Пхе! — поморщился Мойше. — Может быть, и мусульмане скажут, что свой коран они придумали сами?

— А при чем тут мусульмане?

— При том, что заходит ко мне в магазин ингуш и говорит: «Салам алейкум».

— Ну и что?

— А то, что он думает, поздоровался со мной по–арабски, а на самом деле–по–еврейски. «Шелом алейхом» — это же взято, как и ваш Старый завет, из нашего Талмуда.

Шалаш не стал оспаривать приоритета христианской веры перед всеми остальными.

— Это не для нашего разумения, — сказал он примирительно, заботясь в данную минуту не столько об основах своей религии, сколько о содержании своего кармана, которое в связи с непредвиденной покупкой будет вынужден переложить в карман торговца. Как он и предполагал, содержимого оказалось недостаточно для уплаты за пальто, и пришлось прибегнуть к кредиту, благо, Мойше удовольствовался при этом небольшими процентами из уважения к покупателю и его сыну, «который–таки большой начальник».

Последний находился дома, когда Шалаш с обновкой в руках вернулся от владельца комиссионного магазина «Пиоскер и внук», Степан только что пообедал и, сидя в бывшем полицмейстерском кресле, читал газету. Голова у него по–прежнему повязана бинтом.

— Понял, батя? — повернул он голову к вошедшему в комнату отцу. — Волховская гидроэлектростанция еще только готовится к пуску первого агрегата, а мы уже в коммуне пустили свою на полную мощность. Постой, постой! — отложил он газету в сторону, — да ты никак с покупкой?

— Вот… — отец с виноватой улыбкой развернул перед сыном пальто. — Чтоб ты не говорил, что я в своей вопраце похож на побирушку.

— Давно бы так, — обрадовался сын. — У Марджанова покупал или у Гусакова?

— Нет, — смутился Шалаш, — там очень дорого…

— Значит, опять у Мойше? И сколько же ты отвалил за эти обноски?

— Да какие же это обноски? — запротестовал Шалаш, снимая с себя свой не то кафтан, не то свитку и надевая пальто. — Оно совсем новое.

— Не понимаю, — нахмурился Степан, поднимаясь с кресла и подходя к отцу. — И что за рабская готовность донашивать чужие, ставшие кому–то ненужными вещи? А вдруг оно ворованное? Или снято с убитого?

Шалаш испуганно перекрестился.

— Недавно в роще раздели нэпмана. Что, если это его пальто? Ты понимаешь, в какое поставишь меня положение, если на тебе опознает кто–нибудь свою вещь?

— Я ж того… не хотел, — засмущался Шалаш, поспешно снимая с себя приглянувшуюся одежину. — Так он же прицепился, как банный лист. Ну, хочешь я снесу его назад?

— Да нет, отнесу я его, пожалуй, сам, — возразил Степан, закуривая папиросу и заметно веселея лицом от какой–то, по–видимому, только что пришедшей в голову мысли. Потом он оделся и, завернув отцовскую покупку в мешковину, вышел из дому. Старый Журко видел в окно, как он положил сверток в бричку и, усевшись на сидение, что–то оказал ездовому. Тот сел рядом со своим начальником и взял в руки вожжи.

Спустя несколько минут бричка уже подкатывала к комиссионному магазину «Пиоскер и внук».

— Хвала всевышнему! — вскричал его владелец, выкатив глаза на старого знакомца. — Я уже и во сне не надеялся увидеть вас, уважаемый Степан Андреевич, дай вам бог всего, чего можно, и чуточку того, чего нельзя.

Степан усмехнулся в душе: вряд ли старому барыге нетерпелось видеть начальника ОГПУ во сне и тем более наяву.

— Вам что–то нужно продать? — продолжал светиться радостью Мойше, хотя в слезящихся глазах его сквозило противоположное чувство. Вы правильно поступили, что решили иметь дело со мной, а не с этим халамидником Рафой. Он одних только комиссионных сдерет тридцать процентов, а то и больше, содрать бы с него заживо кожу вместе с его краденой тужуркой. Как говорится в «Орхот цадыким»…

А Степан поморщился, вспомнив, как с него самого хотели содрать кожу бандиты.

— Что это такое? — вынул он из мешковины и бросил на прилавок пальто.

У Мойше сразу поползло лицо к его буланой, закрученной штопором бороде.

— Таки пальто, ваша милость, товарищ начальник, — проговорил он костенеющим языком. — Но если вы считаете, что для вашего родителя это дорого…

— Я спрашиваю, откуда оно у вас? — не смягчая суровости в голосе, снова задал вопрос начальник ОГПУ.

Мойше сделал попытку улыбнуться.

— Видите ли… я жестоко извиняюсь, но нашу фирму, как бы это вам сказать… не очень чтобы интересует, где клиенты берут свой товар.

— Зато это интересует нашу фирму. Кто вам принес это пальто?

Мойше страдальчески искривил лицо, словно готовясь заплакать.

— Вам это очень важно, да? — крутнул он бороду и снизил голос до шепота. — Но ведь он меня убьет.

— Ухлай?

Мойше вместо ответа сложил узловатые руки на груди и, подкатив глаза под лоб, выразительно вздохнул.

— Где он сейчас?

Мойше пожал плечами:

— Может быть, вы считаете, что он оставил мне свою визитную карточку? Об этом вам лучше узнать на Бешоромбаше или у Кривого Гургена в его подвале. Но прежде, я полагаю, вам, конечно, нужно получить обратно свои деньги, да? — с этими словами торговец, вздыхая и что–то бормоча себе под нос, направился к кассе, железному ящику, вделанному в стол. Но Степан остановил его.

— Дайте мне на эти деньги что–нибудь вон из той кучи.

Хоть и не положено маклаку удивляться, но на сей раз и он удивился.

— Помилуй бог! — вытаращил он глаза, — вы вместо пальта хотите взять для своего отца вот это? Чтоб я закурил в субботу, если я что–нибудь понимаю…

— Не «вместо», а «вместе», — поправил торговца Степан и направился к лежащему у стены вороху всевозможного старья. Выбрав из него мужские обноски, замотал в мешковину и понес к выходу.

— Однако, вы понимаете, я вам ничего не говорил, — семенил рядом с ним и тревожно заглядывал в глаза владелец магазина, благодаря в душе бога за то, что на сей раз отделался сравнительно легко.

— Я вам тоже, — обернулся на пороге начальник ОГПУ, приставляя палец к губам. — И чтоб ни одна душа не знала, о чем мы с вами тут толковали.

— Ох ун вей мир! — поднял руки к потолку Мойше. — Об этом вы могли и не говорить мне.

Из магазина старьевщика Степан отправился в милицию. В ответ на вопрос Кувалина, зачем он пожаловал к ним, Степан сообщил о появлении Ухлая и попросил пока его не трогать.

— Даже если он раздел этого самого нэпмана? — удивился Марк Тимофеевич.

— Даже, — Степан многозначительно притронулся к руке собеседника. — Кстати, он его и раздел.

— Откуда у тебя эти сведения?

— Вот отсюда, — Степан развернул мешковину, вынул из нее пальто. — Можешь вернуть владельцу. Но о грабителе никому ни слова. Понимаешь, Марк Тимофеевич, есть все основания предполагать, что он связан с заговорщиками и что отсутствовал он так долго в Моздоке по их заданию. Нужно пог пытаться через него нащупать это осиное гнездо.

— Хорошо, Степан Андреевич, я его теперь и пальцем не трону, — пообещал начальник милиции. — А как с бандитами?

— Только что вернулся с задания Трембач со своим отрядом. Как мы и предполагали, на хуторе Федюкина нет.

— А Ольга?

— Ольги тоже нет. Работник Тимоша Хестанова говорит, что она отослала своих людей Федюкину, а сама с Микалом и Ефимом Недомерком села на тачанку и укатила в неизвестном направлении. Вот подзаживет немного калган, — Степан притронулся к повязке на своей голове, — и мы с тобой, Марк Тимофеич, опять двинем в буруны.

— Я хоть сейчас, — пожал на прощанье руку начальнику ОГПУ начальник милиции.

Вернувшись в отделение, Степан вызвал к себе Михаила Картюхова. Тот в новенькой, по росту подогнанной гимнастерке с портупеей через плечо и диагоналевых синих галифе вошел в кабинет и по–кавалерийски лихо щелкнул каблуками настоящих яловых саног, жалея при этом, что на них нет шпор.

— А ну, повернись, сынку! — на манер Тараса Бульбы проговорил начальнику ОГПУ, поворачивая своего подчиненного вокруг оси. — Вот теперь ты настоящий чекист. Сапоги не жмут?

— Немного, — сознался младший оперуполномоченный.

— Это плохо, — посочувствовал начальник. — Можно мозоли натереть. Снимай–ка их и надень вот эти, — показал он на пару изношенных до десятых дыр башмаков неопределенного размера.

— Да вы что? — испугался Мишка. — Для чего мне переобуваться в эти рваные колеса?

— Для дела, — без тени улыбки на лице ответил начальник и ткнул пальцем в угол кабинета с лежащим в нем ворохом обносков. — Штаны тоже переодень и пиджак с кепкой.

У Мишки на глазах вскипели злые слезы. Его короткий, как бы стесанный к горлу подбородок задрожал от обиды.

— На все четыре стороны, значит? Не нужен стал? Сапогов стало жалко? Нате ваши сапоги! — он стал стаскивать сапог, прыгая на одной ноге, чтобы удержать равновесие.

— Ну–ну, перестань, — обхватил Мишку за плечи начальник. — Успокойся и слушай, что я сейчас скажу. Ты ведь совсем не то подумал… Тебе дается ответственное задание, понял? От того, как ты справишься с ним, зависит очень многое в нашей работе. Да ты садись…

Мишка перестал кружиться на месте, усевшись на подставленный начальником стул и все еще хмурясь, стал вникать в суть задания.

— Смотри только не попадись на глаза дяде Феде, — предупредил Степан подчиненного в конце беседы. — Жаль, не взяли тогда бандита, кто–то успел предупредить.

— Я так размарафетюсь, что меня не только дядя Федя — родная мать не узнает, — заверил Мишка начальника и вздохнул при мысли, что матери у него давно уже нет.

На него действительно никто не обратил внимание, когда, переодевшись в лохмотья, он выскользнул вечером из ворот отделения и начал фланировать по тротуарам центральной улицы, отражаясь неумытой физиономией в зеркальных витринах магазинов и «наслаждаясь» вновь обретенной «волей». И что хорошего в такой жизни, лезла ему на ум надоедливая, как сентябрьская муха, мысль. С заходом солнца в воздухе заметно посвежело. Запахнув поплотнее один на другой обтрепанные борта дырявого пиджака, Мишка уныло брел вдоль погружающегося в вечернюю мглу проспекта в тщетной надежде повстречаться со своим бывшим предводителем и с теплым чувством вспоминал служебное общежитие с уютной кроватью, застеленной невытертым еще солдатским одеялом. Как не хочется идти во «дворец князей Чхеидзе»! Однако придется, раз начальник сказал — надо. Удивительно, как быстро человек привыкает к роскоши. Каких–нибудь три–четыре месяца назад могильный склеп казался родным домом, а сегодня он думает о нем с неудовольствием и даже содроганием.

Побродя еще некоторое время по безлюдным улицам и похлебав в трактире Луценко, что на берегу Терека, вчерашних щей на сон грядущий, он направил в конце концов стопы свои, обутые в рваные ботинки, к Луковскому кладбищу. Перелезши через ограду, пробрался между заросшими сиренью могилами к черному гранитному кубу и взялся за обитую железом дверь.

— Какой там еще гад приволокся? — раздался навстречу ему из могильного мрака хриплый голос. — Холод напускают…

— Заткнись, — беззлобно ответил Мишка, радуясь, что, кроме мертвых, здесь обитают и живые души. Он прикрыл за собою дверь, ощупью нашел среди лежащих впокот людей свободное место и, подгребя себе вголова измочаленной, пахнущей гнилью и человеческим потом соломы, приткнулся к чьей–то теплой спине с намерением если не уснуть, то хотя бы согреться. Как скоро все же отвык он от фартовой жизни!

Несколько ночей провел он в этом своем прежнем прибежище, ища встречи с предводителем воровской шайки, которая, судя по обитателям склепа, вновь пополнилась с той поры, как была проведена милицией облава. Целыми днями толкался он по базару и в «Эрзеруме» в надежде повстречаться с ним — Ухлай словно растворился в этой людской сутолоке. Он уже совсем потерял надежду, но однажды утром его разбудила полоса света, прорвавшаяся в распахнутую кем–то дверь.

— Лабас ритас, шпанове! — вместе со светом ворвался под гранитный свод знакомый жизнерадостный голос. — По–литовски это означает, «доброе утро, шпана». Ну же и дрыхнете вы, шкеты, будто нэпманы в отеле, и даже на зекс никого не поставили. Вас же легавые с потрохами пометут в два счета. Васька Чмырь здесь?

Мишка продрал глаза, всем своим существом ощущая великую удачу: перед ним в модном плаще и в той же шляпе «конотье» стоял Ухлай.

— Тебя ли я вижу, наш блудный брат? — воскликнул вдруг Ухлай, устремив на него удивленный и вместе обрадованный взгляд.

Мишка поднялся со своего соломенного ложа, подошел к сияющему золотым зубом «пахану», пожал протянутую руку с перстнем на пальце.

— Я тебя тоже давно не видел, — сказал он под гул голосов разбуженной в склепе шпаны. — Думал, зашился, в уголок попал.

— Не родился еще тот мент, который бы взял меня, — самодовольно рассмеялся Ухлай. — А я, грешным делом, подумал, кореш, что ты сбежал от долга.

— Фрайер я, что ли, — обиделся Мишка, засовывая руку во внутренний карман пиджака и вынимая оттуда три смятых десятирублевки: — Держи.

Ухлай взял деньги, при этом зуб его засиял еще ярче.

— Гопничал? — спросил одобрительно, пряча возвращенный долг в нагрудный карман жилета.

— Ага, в Грозном ошивался. Еще малость — в Махачкале.

— Из приюта, говоришь, подорвал? Не понравилось, что ли?

— А кому понравится добровольно срок отбывать. Да в гробу я видел этот детдом и столярную мастерскую вместе с ним! — повысил голос Мишка, накаляясь мнимой неприязнью к своему недавнему прошлому. — Дай–ка гарочку… — протянул он руку к одному из обитателей могильного общежития, вынувшему в этот момент из–под засаленных отрепьев своего «клифа» пачку папирос «Дюшес». Тот в ответ презрительно цвыкнул слюной сквозь зубы.

— Дешевый буду, — осклабился он, снимая мундштук папиросы грязными пальцами и обводя заспанными глазами своих проснувшихся приятелей, — этот фрей думает, что попал в коммуну или колхоз. Может быть, тебе и шамовки дать?

Присутствующие охотно заржали, отдавая дань остроумию своего товарища.

— Ну–ну, милорд! — прикрикнул на владельца дорогих папирос Ухлай. — Зачем же хамить порядочному человеку? Дай–ка сюда…

Оборванный, словно огородное чучело, «милорд» беспрекословно, хотя и без видимой охоты, протянул папиросную пачку. Ухлай угостил папиросой Мишку, взял себе и сунул пачку в карман плаща.

— Несовершеннолетним курить вредно с точки зрения великого французского ученого Чарльза Диккенса, — сказал он назидательно подростку, протянувшему было руку, чтобы забрать принадлежащую ему пачку, и снова повернулся к Мишке, так неожиданно и весьма кстати появившемуся в «кодле». — Выйдем на свежий воздух.

Мишка послушно вышел вместе с ним из душного склепа. Воздух был и вправду свеж. Между оголенными заморозком кустами сирени сквозил пахнущий горечью и снегом восточный ветер. Он легко проникал сквозь многочисленные дыры в огромном, не по росту пиджаке нынешнего его владельца, вынуждая выстукивать зубами мелкую дробь.

— Не по сезону одеты, ваше сиятельство, — заметил Ухлай.

— Да что–то захолодало раньше времени, — поежился Мишка.

— Раньше не раньше, а дело к зиме идет. Сходи к маклакам, подбери себе что–нибудь потеплее.

— Маклаки без денег не дадут, я лучше стырю где–нибудь.

— Выходит, ты мне все свои наличные выложил, себе ничего не оставил?

— Ага… — признался Мишка.

Ухлай вытянул трубочкой тонкие губы, поцокал языком. Затем решительно достал из кармана смятую десятку, протянул Мишке. Тот было сделал протестующий жест, но Ухлай насильно втиснул деньги ему в ладонь:

— Бери, бери… не чужие ведь. Отдашь когда сможешь.

— А когда я смогу?

— Если будешь умником — скоро, — Ухлай придвинулся к самому лицу собеседника. — У меня на мази одно дело.

— Как тогда — на железке? — усмехнулся Мишка.

— А что на железке? — нахмурился Ухлай. — Если бы менты не навели шухер, хороший бы дуван взяли. — Он расправил морщины на лбу. — Но теперь совсем не то, понимаешь? Теперь мы возьмем такой куш, что и Соньке–Золотой ручке не снился. Ты, конечно, пойдешь с нами на дело?

— Пойду, наверно… — переступил рваными ботинками на жухлой траве Мишка. — А с кем это — «с нами»?

— Потом узнаешь. Приходи сегодня вечером на Бешоромбаш в хевру к лупоглазой Катьке, там обо всем договоримся, — подмигнул Ухлай сообщнику и подчеркнуто дружелюбно хлопнул его по плечу. — Великий шухер затевается в городе. Самое главное не прозевать момента и не размениваться на гроши. Как говорится, красть — так миллион, любить — так королеву!

Миллион решили брать в банке. Об этом Мишка узнал в хевре, то есть притоне лупоглазой Катьки, которая, хотя и не была королевой, но пользовалась определенным успехом у своих блатных завсегдатаев. Возглавлять налетчиков будет Ухлай. Под общим руководством какого–то Треста. Кто он такой этот Трест, Мишка не знает, но думает, что не меньше как «пахан» краевого, а то и союзного значения. Вот пока все, что он успел разузнать, находясь эти несколько дней в воровской малине.

— Ну что ж, неплохо, — похвалил своего агента начальник ОГПУ, повстречав его в условленном месте. — А на какое число назначено ограбление?

— Он и сам не знает, — ответил Мишка. — А тот, что приконал от этого самого Треста, худущий такой, с усиками, сказал, что нам это незачем знать прежде времени.

— А оружие вам обещают?

— Обещают всем дать по нагану. Ухлай спросил, кто даст? А он говорит: «Бог даст», а сам лыбится и зубы у него, как у лошади.

Степан насторожился: опять ссылка на божье покровительство. Может быть, припрятано это оружие где–нибудь в церковном подвале?

В тот же день он разослал своих людей по всем имеющимся в городе духовным заведениям. Сам же отправился в пекарню. Она находилась на главной улице напротив детского дома.

— Можно? — спросил он, заглядывая в дверь подсобки, где обычно находился заведующий пекарней, и тотчас увидел склоненную над столом лысую голову.

— «Я услышал — и вострепетала внутренность моя, при вести о сем задрожали губы мои», — донесся в ответ и в самом деле задрожавший от радости голос заведующего. — Заходи, заходи, и да как сказал пророк Аввакум: «Все заклятое в земле Израильской да будет твоим». Кто это тебя так? — ткнул он пальцем в выглядывающую из–под фуражки марлевую повязку.

— А… пустяк, за притолоку башкой зацепился, не рассчитал, — усмехнулся Степан, заходя в душное от печного жара помещение и садясь на предложенный табурет. — Как живешь, Иннокентий Павлыч? Накормишь ли сегодня город хлебом?

Иннокентий наморщил лоб, подыскивая подходящую к моменту цитату из Священного писания, но Степан опередил его.

— Я знаю, что ты скажешь: «Христос, мол, пятью хлебами накормил несколько тысяч человек», так ведь? Я к тебе вот по какому делу… — и он рассказал бывшему ктитору о своих предположениях.

— Ну что ж, в словах твоих есть резон, — погладил свою лысину Иннокентий, — но что касается подвала в Успенском соборе, то в нем, кроме старой рухляди да крыс, ничего нет. Да ты и сам знаешь…

— Все же не мешает проверить. У тебя ключи от подвала целы?

— А как же.

— Тогда пойдем посмотрим, а то мне не хочется вовлекать в это дело сторожа.

— Конечно, — согласился Иннокентий, вынимая из выдвинутого ящика стола связку ключей.

В подвале и в самом деле ничего подозрительного не оказалось.

— Я же говорил, — пыхтел в полутьме Иннокентий, перелезая вслед за Степаном через груды пропыленной всевозможной церковной утвари.

— Похоже, что ты прав, — согласился с ним Степан, чихая от лезущей в нос пыли. — Но о какой же в таком случае «божьей пазухе» толковали контрреволюционеры, когда они ехали с «дядей Федей» в буруны? Может, все–таки в подвале имеется тайник?

— Ну, где ему тут быть, — возразил Иннокентий. — Мы ведь с тобой, Степан Андреич, этот подвал с одиннадцатого года знаем.

— Что верно, то верно, — согласился со старым подпольщиком Степан и, подойдя к стоящей посреди подвала гигантской колонне, похлопал по ней ладонью: — Экая глыбища!

— На ней, считай, весь собор держится, — отозвался Иннокентий.

Степан промерил шагами расстояние от одного угла опоры до другого, насчитал восемь с лишним метров.

— Представляешь, сколько в нее кирпича вбухали? — проговорил он с невольным изумлением в голосе. — Можно многоэтажный дом выстроить.

— Ты думаешь, колонна эта сплошная? Она цельная только по углам.

— Как — по углам? — не понял Степан.

— Очень просто: по углам стоят четыре каменных столба по два метра в поперечнике, а между ними — обыкновенные стены.

— Откуда знаешь?

— Дьяк говорил, при нем этот собор закладывали.

— Так значит… — Степан приблизил вытаращенные глаза к глазам Иннокентия, — внутри опоры пустота?

— Выходит так, — согласился Иннокентий, начиная догадываться, какая мысль пришла в голову начальнику ОГПУ.

— Восемь на восемь — шестьдесят четыре квадратных метра полезной площади, исключая пространство, занятое столбами, — бормотал тот, ощупывая шершавые от штукатурки восьмиметровой ширины грани гигантской колонны. Одну за другой. Со всех сторон. Увы, никакого намека на какой–нибудь лаз или потайную дверцу.

— Ну и фантазеры же вы, чекисты, — покачал головой Иннокентий.

— Без фантазии нашему брату нельзя, — согласился с ним Степан, продолжая исследовать опору. — Как сказал один мудрый человек: «Лучше иметь ошибочную гипотезу, чем никакой». Пошли отсюда.

Они выбрались из подвала, Иннокентий повесил на дверь замок.

— А ключ дай мне, — протянул руку Степан.

— Зачем?

— На всякий случай.

По проспекту шли молча, каждый думая о своем: Иннокентий — о хлебной выпечке, Степан — о «божьей пазухе» с оружием для мятежников. По плану руководства тайной белогвардейской организации, именуемой «Трестом», мятеж должен вспыхнуть одновременно по всей стране в день религиозного праздника «Воздвиженье животворного креста». Об этом его предупредили шифровкой из Владикавказа. До праздника остается меньше недели. За эти оставшиеся дни нужно во что бы то ни стало найти и обезвредить контрреволюционную верхушку или по крайней мере предугадать места возможных выступлений. Одно из них он уже знает — банк. Не трудно догадаться, что мятежники попытаются одновременно покончить с ОГПУ, милицией, телефонной станцией и другими важными для захвата власти учреждениями. Где же находится эта «божья пазуха», по–видимому, настолько хорошо законспирированная, что враги даже не остерегаются говорить о ней вслух.

Справа показался дом Тушмалова с коваными узорчатыми воротами, в нем теперь находится детский дом. Степан замедлил шаги, страстно вдруг захотелось повидать Андрейку, Ольгиного сына. Он уже дважды навещал его, всякий раз мальчонка радовался его приходу, а у самого Степана во время этих мимолетных встреч на душе делалось тяжело и даже муторно. Как же быть дальше? В том, что Андрейка не только Ольгин, но и его сын, он уже не сомневался, но от этой уверенности ему не становилось легче: что будет с Сона, когда узнает об этом? И как быть с Ольгой? Ведь рано или поздно она предстанет перед судом, если останется жива, и ее могут приговорить к расстрелу. Надо во что бы тo ни стало еще раз встретиться с нею, уговорить ее явиться с повинной к советскому правосудию. Пока не поздно. Ликвидация атамана Котова зачтется ей при вынесении приговора. Чабан Митро, бывший Степанов ординарец, обещал при расставании поговорить с ней.

— Ну пока, Иннокентий Павлыч, — подал руку своему спутнику Степан, останавливаясь. — Мне сюда заглянуть нужно.

— Иди, Андреич, и как сказано: «Но поступайте с ними так: жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите».

— Сокрушим, Павлыч, обязательно, — улыбнулся Степан, скрываясь за железными воротами.

Первым, кого он увидел в детдомовском дворе, был Чижик, тот самый мальчишка, которого, сам того не зная, завез в бандитский лагерь «дядя Федя». Он сидел на срубе колодца и строгал ножом палку.

— Здорово, герой, — подошел к нему Степан. — А где же все остальные?

— Остальные в «Палас» ушли глядеть фильму, — ответил Чижик.

— А ты почему не пошел? Не любишь, что ли, кино?

— Еще как люблю. Да только мне сегодня нельзя, я на дежурстве.

— На каком дежурстве?

— На обыкновенном. Мы тут по очереди наблюдаем, чтобы Вольга–атаманша не выкрала из детдома своего пацана.

У Степана даже рот открылся от такого сообщения.

— Кто это вы?

— Юные помощники группы содействия ЧОН.

— А кто вас уполномочил?

— Чего?

— Ну это… заставил наблюдать?

— Товарищ Дмыховская, тетка из охмадета, строгая — страсть. Она говорит, что атаманша эта кем угодно может вырядиться, поэтому тут нужен глаз да глаз.

«Заставь дурня богу молиться, он и лоб расшибет», — поморщился Степан, с неприязнью подумав о чересчур уж инициативной чоновке. Кто ее просил вмешиваться не в свое дело?

— А вчера… умора! — продолжал щебетать Чижик. — Приехала к нам на фаэтоне какая–то тетка. А на стреме стоял Гаврюха Сныгин. Ну он, не долго думая, ноги в руки — и в группу содействия. Те прибежали, тетке этой — под нос наган: «Руки вверх!» А она оказалась обыкновенной купчихой, а никакой не атаманшей, хотела себе присмотреть в дочки какую–нибудь воспитанницу. Ох и смеху было!

— Над чем же смеялись?

— Над Гаврюхой: не тую тетку увидел.

— А ты бы кого надо увидел?

— Я? Конечно. Я б не перепутал. У атаманши, Дмыховская говорила, глаза синие, а у купчихи — черные. Я давче дядю Федю так с ходу узнал, хоть он, гад, и сбрил свою бороду.

— Это не того ли дядю Федю, что тебя в буруны увез? — прищурился начальник ОГПУ.

— А то какой же еще.

— А ты не ошибся?

— He–а, я же не Гаврюха. Я глаза его змеиные на всю жизнь запомнил.

— Где ж ты его повстречал?

— Возле школы вчера. Меня Вадим Петрович, учитель наш, без обеда оставил, ну я отсидел свое, выхожу из ворот на улицу, а он — навстречу чапает.

— И куда же он почапал?

— Должно, в школу. Когда он свернул в ворота, я — быстро вокруг ограды, чтоб подглядеть, куда он пойдет, а его уже и нет — будто сквозь землю провалился.

— Может, в собор зашел?

— Да когда б он успел? Я ж быстрей его к собору прибежал.

— Или в южную калитку вышел, а ты не заметил.

— Нет, — потряс вихрастой головой Чижик. — Он никак этого не мог, я б увидел.

— Ну ладно, — Степан посмотрел на солнце, — мне пора. А если еще раз увидишь дядю Федю, сообщи мне. Знаешь, где меня найти?

— Знаю, в ГПУ. — кивнул головой Чижик, продолжая стругать палку.

Простившись с мальчишкой, Степан направился было к себе в отделение, но пройдя до угла детского дома, передумал и зашагал назад к Успенской площади: что, если тайник с оружием находится в церковно–приходской школе или в школьном сарае? Не случайно же там оказался дядя Федя?

В школе никого не было. Степан прошелся по пустым классам, внимательно приглядываясь к половым доскам, нет ли где замаскированного входа в подвал? Что–то непохоже. Доски как доски, прибиты гвоздями к балкам, ни одну из них нельзя откинуть или хотя бы приподнять. Да если бы и в самом деле был здесь подвал, как можно им пользоваться, если в классах целыми днями находится детвора, а по вечерам в них ликвидируют свою безграмотность взрослые? Нет, подвал нужно искать в другом месте. Обследовав на всякий случай учительскую и прилегающую к ней кладовую, Степан направился к стоящему бок о бок со школой сараю: не в нем ли исчез дядя Федя из поля зрения Чижика? Тут пахнет свежепиленными дровами и древесным углем. Посреди сарая лежит кряжистая дубовая плаха, в ее иссеченную макушку воткнут топор. Справа в углу стоит рассохшаяся бочка, из нее торчат лопата, грабли и заржавленный лом — инвентарь церковного сторожа. А где же вход в подвал? Ага, вот крышка с кольцом сверху, залепленная засохшей грязью. Степан откинул крышку, осторожно спустился по деревянной лесенке в затхлую подвальную темноту. Однако в подвале было пусто, если не считать нескольких сломанных ящиков и груды вышедших из употребления школьных принадлежностей. Пнув в сердцах сапогом смятую полусферу валяющегося среди хлама глобуса, Степан вылез из подвала. Закурил, собираясь с мыслями. Дядя Федя мог оказаться возле собора случайно, да и мальчишка не застрахован от ошибки, принял за него какого–то прохожего. А что если?.. Степан в волнении затянулся дымом папиросы несколько раз подряд, затем подошел к стоящей в углу сарая бочке и вынул из нее тяжелый лом. Стараясь не обращать на себя внимания проходящих за церковной оградой обывателей, он подошел к собору и, отомкнув замок на подвальной двери, во второй раз сегодня спустился по каменным ступеням в затхлую полутьму. «Шестьдесят четыре квадратных метра полезной площади», — подумал он, приблизившись к гигантской колонне–опоре, и ударил ломом по ней ближе к основанию — на руки брызнули осколки кирпича: крепок, родимый, не родня тому, что нынче выдает на стройки кирпичный завод. Удар! Еще удар! Каждый из них отдается эхом в подвальной тишине и острой болью в контуженной голове. Надо было все же дойти до отделения и взять одного или двух сотрудников, как и предполагалось вначале. А может быть, хорошо, что не взял: некому будет подсмеиваться над ним в случае неудачи. Уж лучше он в одиночку. Трудно выкрошить первый кирпич, остальные пойдут легче. Обливаясь потом и морщась от головной боли, Степан бил и бил тяжелым железом в одно и то же место, пока наконец острие лома не провалилось в пустоту. Передохнув, расширил образовавшуюся дыру, став на колени, посветил в нее карманным фонарем: луч фонаря уперся расплывчатым пятном в какие–то крашенные зеленой краской доски. У Степана от радости перехватило дыхание: кажется, нашел!

Не раздумывая, полез на четвереньках в «божью пазуху». Она наполнена всевозможными вещами. Фонарик выхватывал из мрака то ящики, то тюки, то сваленную в кучу одежду. У противоположной стены тайника стоит деревянная кровать с одеялом и подушкой. Рядом с ней — небольшой, сбитый на скорую руку из досок стол, на нем керосиновая лампа и пепельница, наполненная окурками.

Степан приподнял крышку одного из ящиков: в нем лежали, поблескивая смазкой, новенькие винтовки. «То–то обрадуется господь такой прибавке», — пришли на ум слова бандита дяди Феди, подслушанные Трофимом Калашниковым на железной дороге во время ночного нападения на вагон с оружием. Степан усмехнулся: странно ведет себя, однако, всевышний по отношению к своим подопечным — скрывает у себя за пазухой от лица закона вначале революционеров, затем их злейших врагов. Вот уж истинно, что у отца небесного нет нелюбимых детей.

Но где же вход в эту божью обитель? Степан, освещая фонариком пол и стены, прошелся по свободному от вещей пространству. Да вот же он. В гигантском кирпичном столбе, одном из четырех, что держат на себе всю внутренность собора. Степан потянул за ручку железную дверь — она беззвучно распахнулась, являя его глазам уходящие наклонно вниз выложенные кирпичом ступени. «Смазали петли, чтоб не скрипели», — подумал Степан, спускаясь в подземный ход. Он был тоже выложен кирпичом и вел куда–то в северо–западном направлении. Неужели все–таки в сарай? Нет, судя по пройденному расстоянию, дальше. Степан прибавил шагу. Вскоре туннель уперся в стену, сложенную не из кирпича, а из тесаного дикого камня. Степан ощупал камни: какой–то из них должен быть дверью. Вот этот, самый большой, трапециевидной формы. Степан нажал на него ладонью с одного, потом с другого края — камень легко повернулся вокруг своей оси, образуя довольно широкую щель в стене, пролезть в которую не составило труда. Степан огляделся: куда это он попал? Типичный подвал, каких много в Моздоке под домами зажиточных горожан. Он заставлен кадушками, мешками, какими–то ящиками, бутылями, горшками. В углу стоят сложенные штабелем запыленные иконы, на них лежит свернутая рулоном поповская риза. Эге! Как же он сразу не догадался, что подвал этот принадлежит отцу Феофилу, большой кирпичный дом которого стоит наискосок от собора на краю Успенской площади? Стараясь не споткнуться обо что–нибудь, Степан подошел к деревянной лесенке, поднялся по ней к квадратной крышке, закрывающей вход в подвал, попробовал поднять ее ладонью — не тут–то было: она заперта снаружи. Ну и бог с ней, с крышкой. Не просить же хозяев, чтобы они ее открыли. Здесь ему делать больше нечего. Не мешкая, Степан вернулся в тайник, тщательно убрал куски кирпича под проделанной в стене брешью, стащил к ней разные попавшие под руку вещи, затем вылез наружу и, прикрыв ее изнутри все теми же вещами, поспешил к себе в отделение в надежде, что заговорщики не сразу обратят внимание на кое–какие изменения в подвальном интерьере.

* * *

Ночь. Темная. Тихая. С неба на землю таращатся звезды, Словно высматривая тех из живущих на ней, кто еще бодрствует возможно в этот поздний час. Но все спят. Нет, не все. Полночную тишину нарушает вдруг кошачий крик.

— Пошли, — сказал Степан и, сопровождаемый группой чекистов, направился к поповскому дому. Там их уже ждали.

— Все в порядке, — шепнули, бесшумно отворив калитку.

Группа вошла во двор, держа наготове револьверы.

— Где? — спросил Степан так же шепотом.

— Там, — ткнул наганом в сторону сарая впустивший товарищей во двор чекист. — Человек десять.

— Если кто еще заявится, задержите сами, — распорядился начальник ОГПУ, подходя к сараю. Тронул дверь: она не заперта. «Пока везет», — отметил про себя, входя внутрь сарая и вынимая из кармана фонарик. Остальное не заняло и пяти минут. Подняв крышку, Степан спустился в подвал по лесенке, нажатием ладони повернул ребром знакомый камень в стене и первым полез в образовавшуюся щель.

— Ну прямо «Сезам, открой дверь», — не удержался от замечания один из чекистов.

— Прекратить разговоры! — цыкнул на него начальник, устремляясь по подземному ходу к железной двери тайника. Подчиненные поспешили вслед за ним, освещая путь карманными фонарями. Вот и ведущие вверх ступени. Степан поднялся по ним и локтевым изгибом руки резко толкнул дверь.

— Руки вверх! — крикнул он, вскакивая в тайник с фонарем в левой руке и револьвером — в правой. Тотчас за ним вбежали и остальные члены оперативной группы:

— Всем ни с места!

Обалдевшие от неожиданности заговорщики подняли руки. И лишь один из них, худой и лысый, попытался было выхватить из кармана пистолет, но раздался выстрел, и он согнулся, ухватясь левой рукой за правое предплечье.

— Связать всем руки! — распорядился Степан, подходя к раненому и всматриваясь в его побледневшее от боли и злости лицо. — Так вот вы какой, господин нэпман, подносящий братьям миллионные презенты.

— Для кого нэпман, а для тебя, сволочь, штабс–капитан его величества двести шестого егерского полка, понятно? — ответил тот, презрительно ухмыляясь и показывая при этом свои длинные зубы.

— Бывший штабс–капитан, — уточнил Степан.

Раненый смолчал, ничем не проявляя душившей его бессильной, заливающей рассудок злобы. Подумать только, прихлопнули, как мышей в мышеловке! В несколько минут кончено все, что готовилось несколько лет кряду. А ведь уже установлен пулемет на колокольне Армянского собора, из которого хлестанул бы он свинцовой струей по проклятым большевикам в честь воздвиженья животворного креста господня. Чертов поп — подсунул помещеньице для штаба на погибель всему делу, чтоб тебе ни дна ни покрышки. И как они пронюхали, эти гепеушники?

Выводили арестованных по одному через пробитую брешь в основании опоры — здесь путь короче, чем по подземному ходу.

— Ну, ну, смелее, — подбадривал очередного выходца дежуривший со своей группой внутри подвала Подлегаев и, ухватив за шиворот, помогал ему протиснуться в узкую дыру.

— Гляди–ка, и заведующий детским домом тоже с ними, — удивился он, осветив фонарем показавшееся из дыры покрасневшее от усилия белобрысое лицо с синими, как цветочки льна, глазками.

Щурясь от направленного в глаза света, Пущин заискивающе улыбнулся и залепетал что–то бессвязное в свое оправдание, так что извлеченный из тайника раньше его штабс–капитан не выдержал и прикрикнул: «Да не скулите вы, черт бы вас побрал!»

* * *

Млау сидела на нарах, наблюдая, как падают за окном на влажную землю снежинки, и думала свою невеселую думу. Где–то сейчас ее любимый? Мерзнет, наверное, в степи под этим мокрым снегом, и никто его не обогреет, не ободрит ласковым словом. Она вздохнула и, словно спохватившись, снова принялась вязать уроненный на колени чулок. Для него вяжет, для Микала, отца ее будущего ребенка, который все чаще и чаще напоминает о себе толчками вот здесь, под самым сердцем. Семь месяцев уже будет ему на праздник Хрома, надо будет зарезать в этот день самую жирную индюшку для бастыхицау , чтобы проявил доброту к ней и ее мальчику. В том, что родится именно мальчик, Млау не сомневалась: ведь она же обещала Микалу. Ах, как давно уже он не обнимал ее и не шептал на ухо ласковых слов.

— Да бон хорж, красавица.

Млау невольно вздрогнула, освобождаясь от грез при звуке порядком надоевшего ей за последнее время голоса — на пороге стояла Мишурат Бабаева, отряхивая тяжелыми ручищами снежинки с концов своей шали.

— Мужу вяжешь? — прищурилась старая ведунья, проходя к нарам и грузно усаживаясь напротив хозяйки дома.

Млау густо покраснела, кивнула головой, склоняясь над вязаньем.

— Мне помнится, шарф ты тоже вязала для мужа, но я ни разу еще не видела его на шее Бето.

Млау еще ниже склонила голову. Ох уж эта ведьма! И все–то она видит, все знает.

— Ну чего застыдилась, мое зернышко? — усмехнулась Мишурат. — Я ведь не собираюсь спрашивать у твоего мужа, почему он его не носит.

— Он ему не понравился, — пролепетала Млау, больше похожая в эту минуту на стручок красного перца, нежели на зернышко.

— Ну и ладно, — согласилась хуторская колдунья. — Лишь бы нравился тому, кто в нем больше сейчас нуждается. Ох, и погодка на дворе, если б не нужда, и не выходила бы из хадзара… Ты знаешь, зачем к тебе пришла?

— Не знаю, нана, — подняла глаза на неурочную гостью хозяйка дома.

— Так уж и не знаешь, — вздыбила над выпуклыми глазами черные брови старуха. — А кто мне обещал индюшку на Рождество?

Млау вздохнула:

— Но я же тебе отдала уже две индюшки: одну — на Цоппай, другую — на Реком.

— Та–к… — протянула недовольно пришедшая. — Думаешь, святой Уацилла всю жизнь будет сыт индюшкой, пожертвованной на какой–то бабий праздник? Так–то ты его благодаришь за проявленную к тебе милость? — и Мишурат игриво похлопала ладонью по заметно округлившемуся животу молодой женщины.

— Но у нас совсем мало индюков. Мы сами будем резать для бастыхицау не индюшку, а курицу, — соврала Млау.

— Ну что ж, я согласна взять вместо индюшки курицу, — вздохнула Мишурат, — если ты к ней добавишь горшочек масла и… — она побегала глазами по комнате, — пряжи моток.

— Какое же масло — зимой? — возразила Млау, ожесточаясь в душе против вымогательницы. — И пряжи у меня на один чулок осталось.

— Может быть, у тебя и куры перевелись? — прищурилась старуха.

— Перевелись не перевелись, а лишних нет, — ответила Млау, уже не скрывая своего раздражения.

У Мишурат от злости позеленело лицо.

— Значит, не дашь курицу?

— Не дам, я и так тебе много давала.

— Ну смотри, моя козочка… — Мишурат тяжело поднялась с нар, пошла к выходу. — Мой бастыхицау не любит, когда его в ночь чертей оставляют голодным.

От ее зловещего голоса Млау сделалось не по себе. Она хотела было уже броситься за нею и вернуть в хадзар, но удержалась в последний момент. Надо в конце концов проявить характер. Этой наглой бабе дай только волю — последнюю кукурузу выгребет из кабица. Давно уже надо было ее осадить, успокаивала себя Млау, оставшись вновь одна на своих нарах. Но успокоение не приходило: а вдруг Мишурат разгласит тайну об отце ее будущего ребенка?

Ее опасения оказались не напрасными. Уже через два дня, проходя по улице, она стала замечать на себе презрительно–насмешливые взгляды хуторян, а спустя неделю набирающие воду из центрального колодца женщины при ее приближении, не таясь, указывали на нее пальцами и поспешно расходились по своим домам, словно боясь испачкаться о нарушительницу завещанных предками адатов. Вот когда она по–настоящему пожалела, что испортила отношения с жадной старухой. Однако все это были лишь цветочки, а сами ягодки ждали ее впереди. В ночь под Рождество Бето вернулся домой с праздничного кувда пьяным и весьма раздраженным.

— Эй та, которая сидит на нарах! — крикнул он с порога заплетающимся языком. — Почему не встречаешь своего мужа?

Он прошел, ковыляя, по комнате, уселся на нары.

— Клянусь богом, ты подлая баба, — заключил он, уставясь мутным взглядом в подошедшую жену. — А ну, сними сапог…

Млау послушно опустилась на одно колено, ухватив тонкими руками грязный мужнин сапог, потянула на себя.

— Чтоб тебе сдохнуть! — проворчал Вето, освободившись от сапога, и вдруг завертел перед лицом жены ступней с вылезшими из рваного носка грязными пальцами. — Любовникам своим вяжешь чулки, а собственный муж в обносках ходит… У, проклятая! — ткнул он ей босой ногой в лицо.

— Это арака говорит твоим языком, наш хозяин, — отшатнулась Млау, скривив в брезгливой гримасе губы. — Раздевайся скорей и ложись спать.

— Спать? — вытаращил глаза Вето, задыхаясь от подкатывающей к горлу злобы. — Ты меня спешишь уложить спать, потаскуха, чтоб самой пойти к этому хестановскому выродку? Ты хочешь отнести ему шарф, который связала для меня, повеситься бы тебе на нем вместе с ним.

«Старая ведьма! — обругала мысленно Млау хуторскую сплетницу, — все как есть выложила, подлая». Она продолжала стоять, преклонив одно колено перед пьяным, глумящимся супругом, побелевшая от стыда и сдерживаемого гнева.

— Что прячешь глаза, как наблудившая кошка? — продолжал накалять себя бешенством Бето. Бульдожье лицо его подергивалось. Широкий картофелеобразный нос раздувался, как у раздразненного быка. — Весь хутор показывает на наш дом пальцами: глядите, люди, у Бето Баскаева гулящая жена!» Снимай другой сапог, чего застыла?

Млау взялась за сапог, но не успела потянуть — муж вдруг что есть силы пнул ее этим сапогом в живот. Охнув, она повалилась на пол.

— Чтоб тебя бог покарал, ты убил его, — простонала беременная женщина, схватившись за живот и корчась от боли.

— А ты хотела, чтоб я воспитывал ублюдка? — поднялся с нар Бето. — Я хочу иметь собственного сына.

— Ха! — приподнялась Млау, продолжая корчиться от боли. — Ты хочешь собственного сына? Для этого нужно быть мужчиной.

— А я разве не мужчина? — опешил Бето от неожиданного выпада своей жены.

— Ты бесплодный каплун, а не мужчина, — у тебя никогда не будет собственных детей.

— Отсохни твой язык, почем ты знаешь?

— Спроси у своей подруги бабки Бабаевой.

— Я у тебя спрошу, гулящая баба! — вскричал Бето, подступая к жене с поднятыми кулаками.

Но Млау уже его не боялась.

— Верблюд сопливый! Чтоб тебя так ударило и разорвало на части, — вперила она в него горящие ненавистью и презрением глаза. — Будь проклят тот день и час, когда меня назвали твоей невестой. Ненавижу тебя!

— Убью! — заревел Бето, бросаясь на строптивую жену разъяренным медведем и нанося ей удары, способные убить или изувечить и более крепкое существо, нежели беременная женщина. Млау пыталась защищаться, с таким же успехом могла бы защищаться перепелка от ястреба. И кто знает, чем бы все кончилось, если бы в хадзар не заглянул старый Баскаев.

— Стыдись, наш сын, ведь она — женщина, — произнес он, хмуря седые брови, и тотчас вернулся на свою жилую половину.

Слова эти словно отрезвили Бето. Он некоторое время тупо смотрел на извивающуюся у его ног жену, потом ни слова ни говоря, залез на нары и вскоре захрапел, как человек, уставший от тяжелой работы. А Млау еще долго сидела на полу, не в силах подняться от полученных побоев. Наконец и она пришла в себя, с трудом добралась до кровати, но уснуть не могла — избитое тело ныло, в животе с каждой минутой усиливались боли. Поняв, что боли эти предродовые, Млау встала с постели и, сняв с вешалки старую шубу, побрела на подламывающихся от слабости ногах из хадзара к коровьему хлеву . Там, завернувшись в шубу, улеглась на солому под теплым боком жующей свою бесконечную жвачку коровы и, сдерживая рвущийся сквозь закушенные губы крик, заметалась под овчиной в муках преждевременных родов. Лежащая рядом корова протяжно вздыхала, словно сочувствуя роженице. «О лагты дзуар!» — шептала Млау в темноту пересохшими от страданий губами, — сделай так, чтоб сын мой был живой!» И «ангел мужчин» услышал ее мольбу. После одной особенно мучительной схватки она почувствовала, как облегчающе вдруг обмяк живот, и в тот же миг снизу из овчины донесся к ней резкий крик появившегося на свет живого существа. Собрав все оставшиеся силы, Млау поднялась с соломенного ложа и, завернув это существо в шубу, понесла в хадзар. Муж по–прежнему спал на нарах. Что же делать? Ребенку требуется авгадгас — повивальная бабка. Но не обращаться же после случившегося к Мишурат Бабаевой? Самое лучшее это пойти к родителям, пока на дворе ночь и ее никто не увидит на дороге с ребенком в руках. Превозмогая слабость, Млау натянула на себя бешмет и, прижав к груди шубу с запахнутым в нее новорожденным, поспешила как могла к родительскому дому.

— Клянусь богом, кому это не спится в праздничную ночь? — раздался за дверью в ответ на ее стук голос отца.

— Это я, баба, твоя дочь Млау. Пусти нас к твоему очагу, — ответила пришедшая, с трудом удерживая перед собой непосильную ношу.

— Кого это «нас»? — удивился Данел, распахивая дверь.

— Меня и моего ребенка. Мы пришли к тебе, чтобы ты приютил нас.

— Разве у тебя нет собственного дома?

Млау, сбиваясь на каждом слове, стала рассказывать отцу о случившемся.

— Довольно, покарал бы тебя бог! — прервал ее Данел. — Это ты расскажешь Барастыру, когда придешь к нему в Страну мертвых. А я уже наслушался от людей про твое распутство. Убирайся прочь с глаз моих, грязная девка.

— Отец! — взмолилась Млау.

— Я тебе больше не отец. Ты опозорила род Андиевых, изменив своему мужу и связавшись с нашим кровником, и твоя нога больше никогда не переступит порога моего дома, — с этими словами Данел захлопнул дверь. А Млау, уткнув лицо в овчину и глуша в ней рыдания, побрела прочь от неприветливого отчего дома.

В небе ярко горели взбодренные легким морозцем звезды. Под ногами поскрипывал выпавший с вечера снежок. «Кахпай! Кахпай!» , — казалось, твердил он ехидно, сопровождая каждый шаг несчастной женщины. Куда же ей теперь идти? К кому обратиться за помощью в этом ставшем для нее с некоторых пор чужим хуторе? И тут она вспомнила дальнего своего родственника Чора. Вот кто не оставит ее в беде.

Старый бобыль действительно не только не отказался впустить в саклю нарушившую адат родственницу, но с первой же минуты встречи с нею проявил кипучую деятельность по созданию для нее хоть каких–нибудь удобств в своей жалкой, продуваемой всеми ветрами лачуге. Первое что он сделал, это уложил в постель вконец измученную женщину, ласково приговаривая, укрыл ее поверх дырявого одеяла такой же дырявый буркой. Потом принялся растапливать стоящую посреди сакли тоже дырявую железную печку.

— Сына сперва… ради святых… — взмолилась Млау из–под бурки, стуча зубами и дрожа всем телом от охватившего ее вдруг озноба. — Пупок перевязать…

— Сейчас, сейчас… — отвечал ей Чора, высекая кресалом искру на трут и поднося последний к торчащим из печного зева пучкам бурьяна. — У меня не семь рук, вначале тепло сделаем.

— Он может задохнуться… — не унималась мать, порываясь сбросить с себя бурку и дотянуться к завернутому в шубу своему ребенку.

— Лежи! Лежи! — прикрикнул на нее Чора, стоя на четвереньках перед печкой и раздувая занявшееся в ней пламя. — Живой он — я уже смотрел. Та–к… вот уже разгорается.

В самом деле, внутри печки затрещало и тут же загудело пламя, устремясь по ржавой, выведенной в окно трубе к ночному холоду. И сразу по хибарке заструилось во все стороны благодатное тепло.

Чора поднялся с колен, удовлетворенно потер руки, затем вытер их об полы своей изношенной черкески и только после этого решил заняться новым своим родственником. Стараясь не глядеть на него, дабы не сглазить на радость чертям в самом начале жизни, повивальный дед развернул полы шубы и приступил к действиям, за которые (подгляди их только кто–либо в окно) ему не было бы прощения от сограждан–хуторян ни на этом, ни на том свете. Прежде всего он вынул у себя на груди газырь, опрокинул его над ладонью. Из нутра газыря вывалился моточек суровых ниток и несколько рыболовных крючков. Крючки он снова высыпал в газырь, а ниткой крепко–накрепко перевязал младенцу пуповину. Затем снял со стены кинжал, поточил его обломанное на целую треть лезвие на своей шершавой, как наждак, ладони и отхватил им излишки пуповины. Проделав эту несложную операцию, новоявленный акушер достал из стоящего под нарами сундучка старую латаную рубаху, разорвал ее на две половины. Одной половиной обтер красненькое сморщенное тельце ребенка, другой — замотал его наподобие пеленки и осторожно подсунул под бурку к материнской груди:

— На, держи свою Залину.

— Сослана, благодетель наш, — поправила его Млау, кривя в благодарной улыбке почерневшие от страданий губы: тело ее продолжала сотрясать лихорадочная дрожь.

— Воллахи! — воздел руки к потолку Чора. — Неужели ты думаешь, я сделался настолько стар, что не отличу женщину от мужчины?

С этими словами он отошел от нар и, опустившись на корточки, стал наполнять печку пучками перекати–поле — ночь еще не скоро кончится, надо поддерживать тепло в сакле.

* * *

Сона совсем уже собралась идти домой, но привезли из детского дома заболевшего воспитанника, и она снова облачилась в только что снятый халат.

— Что с ним? — спросила у сопровождавшей больного воспитательницы, худой и длинной, как жердь, на которую повесили для чего–то короткую кроличью шубку, изрядно тронутую молью.

— Снегу, должно, нажрался, — ответила воспитательница низким, как у мужчины, голосом.

Сона приложила к голове мальчика ладонь, он взглянул из–под нее на склонившуюся докторшу ясными серыми глазами.

— Где у тебя болит? — склонилась еще ниже над ним докторша.

— Вот тута, — притронулся больной пальцами к своему горлу.

Сона заставила его открыть рот.

— Скажи «а–а», — оказала она ему, прижимая язык больного блестящей ложкой: горло воспалено, язык обложен. Хорошо, если это всего лишь ангина, отметила про себя не без тревоги. — Тебя как зовут? — улыбнулась как можно бодрей и ласковей.

— Андрейка, — ответно улыбнулся малыш.

— Ты останешься у нас, Андрейка, мы будем тебя лечить, — сказала докторша и тут же обратилась к дежурной сестре:

— Нюра, помести больного в изолятор.

— А что с ним? — опросила сестра.

— Боюсь, а вдруг дифтерит, — ответила Сона и, погладив больного по голове, вторично собралась идти домой, но он, глядя на нее глазами, полными слез, попросил:

— Не уходи…

И она осталась. И долго сидела у его кровати, оправляя время от времени одеяло и подавая ему пить. Глядела на его разрумянившееся от внутреннего жара личико и чувствовала в себе прилив необыкновенной нежности к этому чужому сироте–мальчишке. Вот так же горела от высокой температуры ее девочка под бессмысленные заклинания хуторской знахарки. «Это твои мертвые мстят тебе за то, что ты нарушила священный адат, выйдя замуж за человека не из нашего племени. Барастыр забирает теперь незаконнорожденного ребенка в Страну мертвых», — шипела в лицо обеспамятевшей от горя матери старая ведьма Мишурат Бабаева, вертя перед ее грудью острие ножа.

Сона погладила взмокшие от пота волосы что–то лепечущего во сне малыша. Нет, она не отдаст его Барастыру. Она не допустит, чтобы этого сероглазого мальчугана постигла участь ее единственной дочери.

— Мама!… — звал он в бреду ту единственную, в бескорыстной, всепрощающей любви которой нет сомнения в нашем сердце.

— Ну, ну, успокойся, — шептала в ответ Сона, не замечая, как струятся по ее щекам слезы и капают на серое, пахнущее лекарствами одеяло. — Спи спокойно, я здесь…

И так до глубокой ночи, пока не понизился у больного жар и он наконец не успокоился в облегчающем сне.

Тогда и Сона прилегла в приемном покое на кушетку. Обеспокоенный долгим отсутствием жены Степан, нашел ее утром спящей на диване прямо в халате и со стетоскопом в руке.

— Я его не отдала Барастыру, — сообщила она мужу, просыпаясь от его шагов.

— Кого не отдала? — испугался Степан, думая, что жена бредит.

— Больного, — улыбнулась Сона, окончательно приходя в себя и поднимаясь с кушетки. — Прости, наш муж, но я очень устала, сидя возле этого мальчишки. У него был сильный жар.

Степан обнял жену, поцеловал ее бледный, чуть тронутый у висков морщинками лоб.

— Если наша жена будет из–за каждого мальчишки не ночевать по целым неделям дома, она будет уже не наша жена, — ответил он, нарочито хмуря брови.

— Сегодня я приду домой.

— Зато я не приду, — усмехнулся Степан невесело. — Я и зашел к тебе, чтобы сказать об этом.

— Опять едешь в свои буруны? — с дрожью в голосе спросила жена.

— Да, — кивнул головой Степан. — Ты уже должна привыкнуть к моей работе.

— Я к ней никогда не привыкну, — вздохнула Сона, улыбаясь сквозь слезы. — Фандараж, наш мужчина, пусть прокричит тебе сойка с правой стороны.

— До свиданья, хорошая женщина, да займет мое место у нашего очага фарн, пока я буду в отъезде, — так же в шутку на осетинский лад ответил жене Степан, направляясь к двери. У порога обернулся, погрозил пальцем. — Гляди только, чтобы он не наставил мне рога.

— У меня еще не крали мои чувяки, чтобы бросить их на Цоппай в колодец , — гордо выпрямилась Сона, не принимая шутки. — А вот наш муж уезжает от жены, чтобы разыскать свою любовницу…

— Сона! — вспыхнул Степан. — Ты опять за старое?

— А что, неправда? — сузила глаза Сона. — Разве не она служила у тебя денщиком или как там у вас называется? Я сидела в тюрьме, а ты с нею в это время… О ангел мужчин! — слезы так и брызнули у нее из глаз.

— Ну, ну, что ты? Довольно, слышишь? — возвратился от двери Степан и погладил по плечу плачущую жену, косясь на дверь, как бы кто не вошел из посторонних. — Ну, сколько можно говорить об одном и том же… Денис там сболтнул по глупости, а ты напридумала всякого.

— Про Коску тогда Мишурат Бабаева тоже сболтнула? — впилась в мужа взглядом широко раскрытых глаз — дикая кошка и только.

Степан натужно усмехнулся.

— Нашла что вспомнить. Да и когда это было. Неужели до самой моей смерти будешь устраивать эти нелепые сцены ревности? Ну, будь же умницей. Ведь ты же знаешь, что я люблю тебя, — с этими словами он вышел из приемного покоя.

— Привет советским пинкертонам! — повстречалась ему в коридоре Клавдия Дмыховская. — Супругу проведывал? Или, может быть, заболел? Хотя медведи не болеют.

— Надеюсь, тигрицы тоже приходят сюда не за медицинской помощью? — шуткой на шутку ответил Степан.

— Да какая же я тигрица, Степан Андреич? — сделала протестующую гримаску Дмыховская. — Я всего лишь лань. Кроткая, безобидная лань.

— Видел я, как эта лань срубила однажды шашкою белого волка, — усмехнулся Степан, направляясь к выходу.

А Клавдия проводила его статную, перехлестнутую ремнями фигуру долгим взглядом, прежде чем постучаться в дверь приемного покоя.

— К тебе можно?

— Да–да, заходи, — отозвалась на стук Сона, спеша припудрить перед заркалом заплаканное лицо. — Извини, я спросонья, почти всю ночь не спала.

— А что случилось? — спросила Дмыховская, усаживаясь на кушетку и доставая из кармана тужурки папиросную пачку. — Закурить можно?

— Кури, — разрешила Сона, заканчивая туалет и поворачиваясь лицом к посетительнице. — Понимаешь, у мальчишки ангина в тяжелой форме. Думала, что дифтерит. Он так горел, так горел бедняжка. И маму звал…

— Мальчуган детдомовский?

— Да.

— Звать Андреем?

— А ты откуда знаешь?

— Оттуда, из детдома, сегодня в охмадет доложено. Он же мой в некотором роде подопечный. Ты знаешь, чей он?

— Чей?

— Ольги Вырвы, или как ее зовут в последнее время, Вольги–атаманши.

— Не может быть! — изумилась Сона, и даже побледнела от волнения.

— Все может быть, — усмехнулась Дмыховская, наслаждаясь произведенным эффектом: она ведь кое–что знала из ее личной жизни. Затем, как всякая женщина, смакуя подробности, рассказала Сона о своей причастности к судьбе ее маленького пациента.

— Понимаешь, мы ее можем теперь взять голыми руками, — понизила она голос.

— Каким образом? — Сона так и подалась вся к ней, почувствовав вдруг всем своим существом, что эта энергичная, властная женщина и впрямь может избавить ее раз и навсегда от змеи–соперницы.

— А таким… — Дмыховская снизила голос до шепота. — Сама подумай, сможет ли мать, узнав о том, что ее дитя находится при смерти, не прийти ему на помощь?

— О лагты дзуар! — невольно воскликнула Сона, мгновенно припоминая свою сгоравшую в огне болезни девочку. — Я бы жизнь свою отдала не задумываясь, лишь бы спасти ее.

— Вот видишь, — обрадовалась Дмыховская. — Ольга тоже не пожалеет своей жизни ради спасения своего сына.

— Но он уже вне опасности, — возразила Сона.

— Она же этого не знает. Мы ей сообщим, что он тяжело болен и лежит в больнице.

— А как мы это сделаем?

— Это уж моя забота, — усмехнулась Дмыховская. — Главное не прозевать, когда она сюда заявится. Ты ее когда–нибудь видела? Красивая баба.

От этих слов Сона передернуло, словно наступила нечаянно на мерзкую жабу. Ох, как бы вцепилась она ногтями этой «красивой» в ее противную рожу!

— Знаю. Видела однажды, — угрюмо кивнула она головой, вспоминая свое с ней свидание в чеченской сакле.

— Тем лучше. У тебя работает сестрой моя чоновка Нюра Федотова. Как только Ольга заявится в больницу, пошли ее ко мне — и птичка в наших руках.

— Да как же она сюда заявится, если я ее знаю в лицо?

— Будь покойна, ее даже твой муж не узнал, когда она под видом невесты прокатила однажды мимо него на тачанке.

У Сона так и перевернулось все внутри от такого прозрачного намека, но она ничем не выдала своего состояния, только слегка прикусила губу.

— Она очень искусно гримируется под кого угодно, даже под настоятельницу монастыря, — продолжала Дмыховская, с удовольствием отмечая про себя, что задела в душе сообщницы больную струну, — поэтому будь готова к любому маскараду. Ну как, договорились?

— Да…

— Тогда я пошла, у меня много еще дел сегодня, — поднялась Дмыховская с кушетки и, смяв окурок, бросила в урну. — Смотри же не упусти своего шанса, — подмигнула многозначительно на прощание и закрыла за собою дверь. А Сона нервно заходила по комнате, обуреваемая противоречивыми чувствами.

Прошло несколько дней. Сона до того изнервничалась за эти дни, ежеминутно ожидая визита знаменитой разбойницы, что когда Нюра вошла однажды в приемный покой и сообщила о забредшей в больницу цыганке, первой ее мыслью было послать за Дмыховской.

— Что она здесь делает? — спросила, вставая из–за стола и выходя вслед за сестрой в коридор.

— Известно что: гадает, — засмеялась Нюра. — Мне жениха с ходу наворожила — бубнового короля.

— Почему ты ее не выгнала?

— Да разве ее выгонишь? Она — как смола липучая.

— Где же она?

— Да, должно, в женскую палату заскочила, — сестра прошла впереди врача по коридору, поочередно заглядывая в двери. — Здесь она, Софья Даниловна! — обернула она к врачу круглое смеющееся лицо, — тетке Настасье судьбу предсказывает.

Сона вошла в палату, гневно нахмурила брови при виде усевшейся на больничную, застланную чистой простыней койку цыганки, одетой в цветастое тряпье.

— Сейчас же уходи отсюда! — указала ей па дверь.

Цыганка взглянула на вошедшего врача с дерзкой усмешкой.

— Зачем кричишь, красавица? — повернула она черноволосую, покрытую шалью голову. — От злости лицо испортится, муж разлюбит. Давай лучше погадаю, краля моя. Скажу всю правду: что было, что будет, чем сердце успокоится.

— Сюда нельзя входить посторонним людям. Иди на базар — там гадай.

Цыганка поднялась с койки, сунула в перекинутый через плечо мешок заработанные гаданьем яблоки.

— Пойдем я тебе там погадаю, — предложила она, проходя мимо врача в открытую дверь. Сона вышла следом, намереваясь проводить непрошеную гостью до самого порога, но та вдруг схватила ее за руку, заговорила напевной скороговоркой:

— Много красоты отпущено тебе, жемчужная моя, но мало отмерено счастья. Живешь с любимым, но им нелюбима. Тебя Соней зовут, да? Позолоти ручку, бриллиантовая, я тебе скажу, кто сушит сердце твое, — цыганка протянула лодочкой правую руку, удерживая левой запястье пытающейся освободиться Сона.

— Вам тоже — бубнового короля? — прыснула в кулак проходящая мимо Нюра, направляясь в ординаторскую комнату. Сона смущенно усмехнулась, делая вторичную попытку высвободить свою руку из руки цыганки.

— Мне нечего тебе дать, — пробормотала при этом. Но цыганка не обратила на ее слова никакого внимания.

— У твоей соперницы светлые волосы и черное сердце, — продолжала она как ни в чем ни бывало, вглядываясь в «линии жизни» на розовой ладони. — Любит твоего мужа больше собственной жизни и ненавидит тебя. У нее есть ребенок, а у тебя нет детей, правду я говорю, яхонтовая моя? — она снова протянула руку лодочкой. — Подари что–нибудь моим цыганятам, я тебе скажу, что надо делать, и будут у тебя дети: сын и дочь. Не скупись, красавица, будешь меня благодарить.

Говоря это, цыганка подоткнула привычным движением выбившуюся из–под шали прядь иссиня–черных волос. Сона вздрогнула: под пальцами цыганки блеснула золотая сережка в виде скачущей во весь мах лошади! Она! Вольга–атаманша! С черным париком на голове и мужским пиджаком на плечах поверх длинного до пят, с многочисленными оборками платья.

— Ты ступай на крыльцо, а я схожу принесу тебе плату за гаданье, — проговорила Сона севшим от волнения голосом и едва не бегом направилась в ординаторскую.

— Ну что она вам нагадала? — встретила ее улыбкой сестра.

— Скорей — к Дмыховской! Это не цыганка, это переодетая атаманша!

Сестра разинула рот от удивления, а Сона выхватила из кармана висящего на вешалке пальто кошелек и заспешила по коридору к выходу: надо любыми средствами задержать атаманшу до прихода Дмыховской! Но где же она? На крыльце ее нет. Не видно ее и на улице. Лишь стоит неподалеку под деревом тачанка, но в ней сидят одни мужчины. И тут она догадалась: атаманша — в изоляторе! У сына. Не гадать же она в самом деле приехала сюда с риском для жизни? Стараясь на ходу унять колотящееся сердце, Сона подошла к изолятору, тихонько открыла дверь: атаманша, склонившись над кроватью, всецело была поглощена созерцанием спящего мальчика. И столько в ее позе было любви и нежности, что у Сона снова дрогнуло не успевшее еще успокоиться сердце. Любовь матери! Беспредельная, как Вселенная, породившая и взлелеевшая это одно из самых могучих чувств живой материи, заставляющее с одинаковой самоотверженностью заботиться о своем детище и великана–кита, и крохотную синичку. Можно ли предавать эту любовь? Сона почувствовала вдруг, как что–то более сильное, чем ненависть к сопернице, наполнило все ее существо, заставило взглянуть на происходящее глазами матери: разве она сама не пожертвовала бы жизнью во имя спасения своей дочери!

— Уходи… — глухо произнесла она, наблюдая, как атаманша заботливо подтыкает у больного края одеяла.

— Что? — обернулась та, словно очнувшись от временного забытья.

— Уходи скорее! — повысила голос Сона, чувствуя как в груди у нее борются друг с другом ненависть и сострадание. — Я узнала тебя: ты — Ольга.

У цыганки широко раскрылись глаза. Только теперь Сона увидела, что они у нее синие, как небо в погожий весенний вечер. О, на всю жизнь она их запомнила, эти глаза, там, в чеченской сакле, куда ее привез Микал, умыкнув с терского берега из–под носа у полицейского пристава. С каким презрением она глядела тогда на Микала, так подло играющего с любовью.

— Он не помрет? — не считая нужным отпираться, спросила Ольга, выпрямляясь перед своим обличителем.

— Нет, кризис уже прошел.

— Слава тебе, господи! — Ольга широко перекрестилась. Собираясь уходить, взглянула в самые глаза своей давнишней соперницы: — Ты знала, что Андрейка мой сын?

Сона кивнула головой.

— И лечила?

— Ребенок не виновен в наших отношениях.

— Спасибо тебе за него, — Ольга наморщила лоб, одолеваемая противоречивым чувством. — А только я тебе должна сказать: все одно я тебя ненавижу, разлучницу мою. Всю жизнь ты мою опрокинула вверх тормашками.

— И я бы… И я бы… выцарапала тебе глаза, чтобы ты их не пялила на чужого мужа, — задрожала нервной дрожью Сона.

— Чего ж не пользуешься моментом? — усмехнулась Ольга.

— Его не хочу оставить без матери, — кивнула Сона головой на спящего мальчугана. — Уходи же, пока не поздно, сейчас милиция придет — я вызвала.

— А мне теперь, может, все едино, — усмехнулась Ольга. — Как говорится, сколько кувшин по воду не ходи, а край будет. Главное — он живехонек, — она быстро нагнулась к сыну, поцеловала в бледную щечку и быстрым шагом вышла из палаты.

Сона вышла следом на больничное крыльцо и увидела лишь удаляющийся в облаке пыли задок тачанки с тремя седоками на сидениях. А спустя некоторое время на старом скрипящем ландо прискакала к больнице Дмыховская со своей группой содействия ЧОН.

— Где она? — держа наперевес карабин, ворвалась в приемный покой.

— Уехала, — отвела глаза в сторону Сона.

— Как — уехала? Почему ты ее не задержала?

— Я же не милиционер. И потом… знаешь что, Клавдия, она ведь мать. Нельзя ребенка лишать матери, — взглянула прямо в глаза чоновке Сона.

— Та–ак… понятно, — искривила губы Дмыховская. — Пожалела маму, значит?

— Ну хотя бы, пожалела, — с вызовом ответила Сона. — У нее больной сын. Она пришла к нему, пренебрегая опасностью. Разве можно предавать любовь?

— Ну да, предавать любовь нельзя, а Советскую власть можно. За укрытие бандита тебя под суд отдать нужно.

— Отдавай, — согласилась Сона, хмуря брови. — Да и не такая уж она бандитка. Степан говорит, что в банду она попала не по своей охоте, ее спровоцировал враг, замаскировавшийся под работника Советской власти, об этом он узнал при допросе заговорщиков.

— Так может, она патриотка? — съязвила Дмыховская.

Сона поморщилась.

— Да пойми же ты, черствая женщина, — заговорила она как можно проникновеннее, — она — мать. Рискуя жизнью…

— …пробралась к своему сыну, — закончила за нее Дмыховская. — Дура ты, Софья. Знала бы ты, от кого у нее этот сын, по–другому бы запела.

— Что?.. Что ты хочешь этим сказать? — насторожилась Сона, словно лань при зверином шорохе.

— Спроси об этом у своего мужа, — отрезала Дмыховская и, нехорошо усмехнувшись, пошла к выходу.

У Сона болезненно сжалось сердце. Это был не просто намек, а нацеленный удар — в самое сердце. О силы небесные! Неужели эта жестокая женщина сказала правду? Да, да, конечно! Ведь недаром ей самой показалось при первом взгляде на больного детдомовца, что он чертами своего лица кого–то напоминает. Сона, не помня себя от охватившего ее волнения, ворвалась в изолятор и в изнеможении опустилась на край постели больного мальчугана: на нее доверчиво и влюбленно смотрели из–под одеяла такие же серые, как у Степана, глаза.

— Отчего ты так долго не приходила? — спросил больной, выпрастывая из–под одеяла бледные, худенькие руки, и Сона с испугом заметила, что большие пальцы на них так же похожи на пальцы мужа.

— Я… я была занята, — пробормотала она растерянно, отводя в сторону взгляд наполненных болью глаз от взгляда радующегося ее приходу мальчика. — Ты лежи, лежи… — она машинально подоткнула под него край одеяла и, сдерживая подступающие к горлу рыдания, вышла из палаты. О святой Уацилла! Жаль, что ты не существуешь на самом деле, попросила бы тебя покарать стрелой–молнией неверного мужчину!

Придя в ординаторскую, Сона упала ничком на застланную простыней кушетку и затряслась в неутешном плаче.

— Сона, ты уже знаешь? — раздался над нею сочувственный голос Степана. — Крепись, родная. Что же делать, если так получилось.

Как от удара плетью подскочила на кушетке плачущая женщина.

— «Так получилось!» — передразнила она мужа, не обращая внимания на вошедшего вместе с ним своего родственника Чора с каким–то свертком на руках. — Ты пришел рассказать мне, как у тебя с нею получилось? О, чтоб на вас обрушилось небо!

Степан отшатнулся.

— Ты что? — вытаращил он глаза. — О ком ты?

— А ты не знаешь? О ней, о твоей любовнице Ольге. Догони ее, пока она недалеко уехала, может быть, у вас опять по–лу–чит–ся… — по складам выговорила последнее слово Сона, снова падая на кушетку вниз лицом и захлебываясь слезами.

— Какая Ольга? — нагнулся к ней Степан, прислушиваясь к ее невнятным восклицаниям. — Куда уехала? Да говори же толком! — затряс он ее за плечо. — Что? Навещала сына? За ней погналась Дмыховская? Что ж ты мне сразу не сказала? — с этими словами Степан стремительно вышел из ординаторской. А взглянувшая ему вслед Сона только теперь по–настоящему разглядела стоящего в прежней позе земляка–хуторянина.

— Ты? — изумилась она, поднимаясь с кушетки и отирая ладонями слезы со своих щек.

— Воллахи, я, — смущенно переступил Чора на крашеном полу дырявыми дзабырта, все прижимая к груди сверток. — Черную весть я привез тебе, ма хур, да проглотить бы мне все болезни и беды твои: сегодня ночью умерла твоя сестра Млау.

— Млау? — переспросила Сона сразу одеревеневшими губами, боясь поверить до конца страшному известию.

Чора, чтобы упредить взрыв горя, стал поспешно рассказывать о случившемся, но Сона, казалось, не слышала его слов.

— О ма бон! — заломила она руки над головой. — Лучше бы мне помереть вместо тебя, моя родинка!

Однако Чора не дал захлестнуть ее волне отчаяния.

— Я привез тебе Залину, — сказал он, протягивая сверток. — Держи, теперь ты ее мать.

Сона, прервав рыдания, не без опаски приняла на руки завернутого в какое–то рубище ребенка.

— Ее пора кормить, — продолжал Чора, не давая Сона опомниться и вынимая из кармана бешмета бутылочку с молоком и соской на горлышке. — Это твоя мать Даки принесла утром тайком от отца.

Сона, замирая от какого–то всколыхнувшегося со дна души чувства, развернула тепленький комочек, из него выглянуло багровое сморщенное личико с припухшими щелочками мутных глаз.

— О боже великий! Вы же могли уморить ее… — вскинулась Сона, забыв про слезы, про мужа, про все на свете при виде этого крошечного беспомощного существа.

«Теперь ей некогда будет предаваться горю», — решил весьма довольный своими действиями Чора, продолжая стоять у двери. Сона его не замечала, поглощенная заботой о ребенке.

— Прощай, ма хур, мне пора идти, — решился он наконец прервать затянувшееся молчание.

Сона подняла на него заплаканные, светящиеся каким–то внутренним светом глаза.

— Подожди, Чора, не оставляй меня одну, — попросила она, — ты не все еще рассказал мне. Садись.

— Воллахи, все, — ответил Чора, не решаясь сесть на чистую простыню.

— Ты не сказал мне, как оказался в хуторе мой муж.

— Как? Очень просто, — обрадовался Чора, что Сона отвлеклась от горестных мыслей, и рассказал ей, как Степан долго гонялся со своим отрядом за бандитами, в конце концов настиг их возле кошары Тимоша Хестанова и после непродолжительного боя взял в плен. Пленных отправил под конвоем в Моздок, а сам заехал в Джикаев проведать родственников.

— А тут такое дело… — окончил Чора рассказ и взялся за дверную ручку, увидев, как на глаза родственницы снова навернулись слезы. — Однако я пойду. Мне еще в собор надо, к попу–батьке.

— Зачем? — Сона подавила вырвавшийся из груди вздох.

— Молебен отслужить надо.

— Отца Феофила нет в соборе.

— А где он?

— В тюрьме. Посадили за участие в мятеже против Советской власти.

— Воллахи! Что же делать? — загрустил Чора.

— Сходи к другому попу, в Моздоке их много. Или знаешь что… — в глазах Сона сквозь застилавшие их слезы мелькнула горькая усмешка. — Попроси лучше моего свекра, пока он не уехал в свою Белоруссию.

— А он разве поп?

— Ну не поп, так псаломщик, тебе–то не все равно? — снова вздохнула Сона.

— Мне–то все равно, — согласился Чора. — Главное, чтоб было хорошо Млау в Стране мертвых, — сказал и прикусил язык, увидев, как из глаз Сона закапали на распеленатого ребенка горючие слезы.

* * *

Степан нахлестывал коня, спеша предотвратить возможное убийство. В том, что у Дмыховской не дрогнет рука, если дело дойдет до перестрелки, у него не было ни малейшего сомнения, ибо ему приходилась видеть эту лихую бабу в боях еще во времена отступления 11‑й армии зимой 1919 года. Что и говорить, не женщина, а черт в юбке, хотя штанами она тоже не пренебрегает, когда садится в седло. Ну, как догонит Ольгу? Ведь та раскаивалась и должна была прийти с повинной к нему в отделение. Об этом ему поведал чабан Митро, с которым он встретился, гоняясь по бурунам за федюкинской бандой. Ольга отправила своих людей в банду к Федюкину как и обещала, а сама той же ночью уехала вместе с Микалом Хестановым и Ефимом Дорожкиным на тачанке в неизвестном направлении. Очень злобствовал атаман, как говорила Христина, узнав про то, что обвела его вокруг пальца хитрая баба, обещал самолично расправиться с изменницей.

Степан снова пришпорил коня. Только бы ушла Ольга от погони, пусть даже вместе с его извечным врагом Микалом. Но нет, кажется, счастье изменило на этот раз отчаянной казачке. Вон навстречу выезжает из камышей Дурного переезда старое ландо с комсомольцами–чоновцами, а за ним — казачья тачанка с Дмыховской на облучке; на заднем сидении полулежит, скорчившись, с запрокинутой головой женщина в цыганском тряпье. Рядом с нею сидит со связанными руками Ефим Недомерок. У Степана оборвалось сердце: да это же одетая цыганкой Ольга!

— На помощь спешишь, Андреич? — натягивая вожжи, окликнула встречного всадника Дмыховская, и не понять было сразу, что она имела в виду: на помощь — преследователям или преследуемой?

Степан промолчал, сделав вид, что не понял насмешки.

— А где же третий? — спросил, спешиваясь и подходя к тачанке.

— Сбежал, сволочь, в камыши, — ответила Дмыховская.

— Убили не того, кого следовало, — оказал Степан. Он встал на подножку, склонился над неподвижным телом: перед ним лежала Ольга, бездыханная, чужая и близкая одновременно. У Степана подкатил ком к горлу, перед замутненным взором возникла хмарь далекого ноябрьского утра под Георгиевском и жаркий полушепот под шум падающих на землю дождевых капель: «Чистеньким хочешь остаться перед благоверной своей? А как же я, обо мне ты подумал?»

Осторожно, словно боясь причинить боль, Степан притронулся к искусно сделанному парику — из–под него блеснула золотая, знакомая с давних пор сережка. «Из земли вы пришли, в землю и уйдете», — подумал Степан и прикрыл серьгу выскользнувшим из–под парика золотистым локоном.

— Куда ты ее сейчас? — обернулся к Дмыховской.

— В больницу. Пусть врачи засвидетельствуют смерть.

— А потом?

— Где–нибудь закопаем. Не склеп же ей гранитный возводить за ее подвиги.

— Отвези в Луковскую к ее крестной матери, она похоронит.

— Не много ли чести?

— Делай, как говорят! — вспылил Степан, но тут же взял себя в руки. — А этого, — он кивнул головой на понуро сидящего Недомерка, — ко мне в отделение.

Больше он не сказал ни слова, сел на коня и ускакал к себе на службу. Там, пройдя в свой кабинет, уселся за стол и глубоко задумался над прожитой жизнью. Вспомнил, как преследуемый царскими ищейками забрел на осетинский хутор и встретил там свою будущую жену и как судьба–насмешница тогда же свела его с другой не менее обаятельной женщиной. Сколько душевных мук перенес он, клонясь на весах любви то к одной, то к другой в зависимости от тяжести бросаемых ими на чаши весов гирь. И вот одна из этих чаш пуста. Но почему и теперь весы сохраняют равновесие?

Он просидел в кабинете допоздна, перебирая одну за другой вехи своей жизни и наполняя пепельницу окурками. Правильно ли он жил все это время? Вроде бы правильно. Все делал по велению совести и долга перед своим народом. Не щадил себя во имя великой идеи, не прятался за других. Но почему на душе так муторно, словно после кошмарного сна или с похмелья? Ага, похмелье и есть. Затяжное. Глубокое. Бражничал в 18‑м году, а похмелье наступило аж в 25‑м. «Это тебе за Андрейку!» — неспроста обожгла его Ольга плетью, уводя от бандитов с холодовского хутора. Что теперь прикажете делать? Как сказать об этом жене? Ведь не оставит же он в детдоме собственного сына! Может быть, отправить его с отцом в Белоруссию? Пройдет какое–то время — он признается Сона… Не то. Уж лучше признаться сразу. Вот сейчас он придет домой, откроет дверь и скажет: «Сона…». «О боже великий!» — как воскликнул бы тесть Данел на его месте. Как же он ей скажет?

Однако говорить ему ничего не пришлось. Едва он перешагнул порог своей квартиры, как Сона шикнула на него с выражением испуга на лице:

— Тише ради всех святых, ты их разбудишь!

Он оторопело взглянул по направлению ее вытянутой руки — там, у стены на диване, кто–то спал, укрытый ватным одеялом.

— Кого? — прошептал он в ответ.

— Наших детей, — Сона, взяв за руку мужа, подвела его к дивану, на одном конце которого спала с соской во рту новорожденная хуторянка Залина, а на другом — детдомовский воспитанник Андрей.

— Сона… — Степан сделал попытку обнять жену, но она отстранилась и, закрыв руками лицо, с рыданием убежала в спальню.

Степан не пошел следом. Опустившись на стул, он достал из кармана папиросу и долго разминал ее, не в силах прийти в себя: сегодня Сона положила на весы его любви самую тяжелую свою гирю. Не потому ли так полегчало вдруг у него на душе?