Терская коловерть. Книга вторая.

Баранов Анатолий Никитич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

Даки подбрасывала в печь сухие стебли перекати-поле, когда в саклю вошел Данел.

— Зачем топишь печь, мать наших детей? — удивился он, расстегивая бешмет, полы которого были так истерханы, словно они побывали в зубах целой своры свирепых псов.

Даки взглянула на мужа, подоткнула под платок поседевшую прядь волос, мужественно проглотила готовый вырваться из груди вздох.

— Соседи могут подумать, у нас не из чего варить обед, отец наш, — ответила она нарочито бодро, — они ведь не знают, что в нашей кладовой полно муки и жира. Пусть видят, у нас тоже идет дым из трубы.

Данел гмыкнул, почесал ногтями волосатую, не прикрытую ничем, кроме бешмета, грудь, скользнул взглядом голубых глаз по пустым чашкам, стоящим на почерневшем от времени кусдоне .

— Я давно не видел Аксана Каргинова. Пойти, что ли, его проведать? —остановил он взгляд на ссутулившейся раньше срока женщине, родившей ему шесть дочерей и сына. Четырех из них он уже выдал замуж, но так и не разбогател от полученного калыма — нужда проклятая, как дырявый бешмет: в одном месте зашьешь — в другом прорвется. Вся надежда на сына: вырастет — кормильцем будет. Надо отдать его в школу, пусть из него получится ученый человек, как Бимбол у Латона Фарниева. Ведь не зря он в годовщину своего рождения, сидя на полу с разложенными на нем разными вещами, схватился ручонками не за кнут, не за ножницы и даже не за кинжал, а за книгу.

Даки вместо ответа пожала плечами: «Делай как знаешь, хозяин души моей».

— Почему я не вижу в хадзаре наших дочерей, быть бы мне жертвой за них? — вновь нарушил тишину глава семейства, застегивая бешмет и направляясь к выходу.

— Они ушли в степь собирать бурьян для топлива.

— А где наш сын?

— Ох-хай! Если бы я сама об этом знала, — сокрушенно вздохнула женщина.

— По теленку узнают будущего быка, — насупился Данел, задерживаясь у порога. — Мальчишка прожил уже девятую зиму, а до сих пор еще не знает, как держаться за плуг.

— Он мал ростом и слаб телом, — заступилась мать за своего любимца.

— Э... — скривился Данел, — не то говоришь. Другого от тебя не услышишь, хоть простоишь рядом целый год. Ты мне лучше скажи, где у нас спрятана баранина, из которой ты собираешься сварить похлебку?

Даки дернула краем губ.

— Вон лежит на кусдоне, отец наш.

Данел подошел к посудной полке, взял в руку помазок — обгорелый кусочек бараньего жира — провел им по своим усам, заговорщицки подмигнул супруге:

— Пусть соседи знают, что Данел Андиев любит есть на праздник не только малай , но и баранину.

— Смотри, наш мужчина, чтобы не разболелся у тебя живот от жирной пищи, — усмехнулась Даки, наблюдая искоса, как муж подкручивает перед осколком зеркала залоснившиеся от жира усы.

— Воллаги! — поднял к потолку руки Данел. — У женщины язык все равно что жало у гадюки, — с этими словами он вышел из хадзара на улицу.

Хорошо–то как вокруг! Небо синее, солнце яркое, воздух свеж и резок от запаха дымящихся навозных куч и тающего снега. Звонко и радостно журчит в лужице сбегающая с крыши капель, словно поет о наступающей весне, о всепобеждающей силе жизни. «Клянусь небом, мы еще будем петь песни в нашей сакле», — подумал Данел, направляясь мимо хуторского колодца к дому Аксана Каргинова. Если у Данела пусто в кабице, еще не значит, что сам он пустой человек. Не случись тогда беда с зятем Степаном, не шел бы он сейчас за мукой к богачу Аксану. Ай-яй, какого дурака свалял он в казачьей станице! И зачем набросился на этого хестановского выродка? Подвел зятя. Подвел богомаза. Теперь зять в тюрьме сидит. Богомаз сидит. Сам Данел тоже целый месяц под стражей находился. Спасибо дочери: выпросила ему прощение у начальника полиции. Наложили штраф, взяли подписку о невыезде и домой отпустили. Пришлось корову продать, коня продать... до сих пор жалко Витязя, Степанова подарка.

— День твой да будет добрым!

Данел повернулся на приветствие: по одной из тропинок, что сходились со всех сторон хутора к колодцу, словно спицы в ступице колеса, брел ему наперерез старый бобыль Чора. В узких глазах его выражение суровой решимости, в руках — дохлая кошка.

— Пусть и тебе, наш брат, принесет этот день одни только радости, — прикоснулся к своей груди ладонью Данел и остановился, поджидая, когда родственник подойдет поближе. — Куда ты несешь эту падаль?

Чора переложил кошачий хвост, из правой руки в левую, прежде чем пожать руку повстречавшегося родственника, и ответил с гневным презрением в голосе:

— Я несу ее на могилу Вано Караева, пускай отведает дохлятины, раз его сын Мате совсем потерял совесть.

— Да что он такое натворил? — удивился Данел. — Может быть, он украл у тебя барана?

Чора с укоризной взглянул, на насмешника, снова переложил из руки в руку кошачий хвост:

— Он украл у меня веру в человеческую справедливость: вот уже сколько лет не отдает мне долг.

— Что ж он тебе задолжал?

— Новую шапку и таск кукурузы.

— Зачем же ты отдал ему новую шапку, когда сам в облезлой ходишь?

— Пустое говоришь, — поморщился Чора, — Я не шапку ему давал, я целых полдня рассказывал этому бесчестному человеку про то, как живет в Стране мертвых его отец. За это он пообещал мне новую шапку. Пообещал и не дал — все равно что украл. Вот отнесу его отцу на обед дохлую кошку, пускай тогда покрутится этот старый мошенник Мате.

«Не у одного меня подвело живот от голода», — усмехнулся в душе Данел и, уступив дорогу старшему по возрасту, продолжил прерванный путь. Ему повезло: Аксан Каргинов не успел еще уйти на кувд, устраиваемый Тимошем Чайгозты в честь своего сына Микала, получившего на германском фронте за ратные подвиги четвертый Георгиевский крест. Он стоял, большой и нарядно одетый, посреди своего обнесенного новым плетнем двора и что–то говорил работнику-ногайцу Джаныму. Тот в ответ покорно кивал широкой, как пивной котел, шапкой и угодливо улыбался.

— А... это ты, Данел, — оглянулся хозяин на голос незваного гостя. — Каким счастливым сквозняком занесло тебя на мое подворье?

Данел проглотил насмешку, только скулы у него заметно порозовели от прилившей к лицу крови.

— У меня к тебе, Аксан, небольшая просьба, — начал он подчеркнуто веселым голосом: — Дай мне, пожалуйста, немного муки в долг, пока я смелю свою пшеницу на мельнице Захара Хабалонова.

— Уж не ту ли самую пшеницу, которую я дал тебе в прошлом году? — прищурился Аксан.

Румянец на впалых щеках Данел а стал еще ярче. «Надо было пойти к Латону Фарниеву», — с запоздалым раскаянием подумал он. С трудом изобразив на лице подобие улыбки, продолжил разговор:

— Прости, пожалуйста. Сам знаешь, какой плохой урожай был в прошлом году, рассерчал на нас за что–то святой Уацилла. В этом году обязательно отдам, пусть меня похоронят рядом с ишаком, если не сделаю как говорю.

— Хорошо, Данел... — посерьезнел Аксан и погладил роскошную, тронутую дымкой времени бороду, — я дам тебе муки, но за нее нужно отработать на моем дворе.

Данел сдвинул брови в сплошную черную линию.

— Зачем обижаешь? Никогда Данел не был и не будет батраком. Ты, наверно, забыл, что моя фамилия — Андиев. Мой прадед был беком...

— Пусть подо мной земля провалится, если я хотел тебя обидеть, Данел, — всплеснул руками Аксан. — Зачем тебе самому работать? Пришли ко мне своего сына.

— Но он еще слишком мал... — возразил Данел. — Какой из него работник?!

— Хе! — усмехнулся Аксан и поиграл серебряным набором на своем поясе. — Разве мне его запрягать вместо быка в мажару? Ай-яй, Данел! ты всегда был несправедлив ко мне. Пусть только смотрит на базу, чтоб телята не пососали маток — вот и вся работа. Чем целыми днями гонять по хутору без дела, лучше пусть отцу поможет. Ну разве я неправильно говорю?

Данел поскреб пальцами под папахой. Правильно говорит Аксан, ничего не сделается этому сорванцу, если поглядит за чужими телятами.

— А сколько ты мне дашь муки, Аксан, если я приведу к тебе моего сына?

— Клянусь Уациллой, это деловой разговор! — воскликнул Аксан. — Возьмешь столько, сколько он поднимет за один раз.

— Но он, наверно... не сможет поднять больше пуда, — возразил разочарованный отец будущего батрака.

— А разве этого мало? — сделал удивленные глаза хуторянин-богач.

Хоть и мало, но все же лучше чем ничего. Повеселевший Данел едва не бегом направился домой: уже сегодня к обеду у них будут пшеничные лепешки. Боже великий! Помоги Казбеку поднять мешок потяжелее.

Не доходя до центрального колодца, Данел снова увидел Чора. Он шел в обнимку со своим должником Мате Караевым и пел песню. Мате подтягивал ему дребезжащим басом и в такт песне размахивал дохлой кошкой.

— Куда это вы направились, да будет вам попутчиком сам Уастырджи? — крикнул Данел, прикидывая на глаз, сколько примерно выпили араки эти люди, достигнув за довольно короткий срок такого отменного состояния духа.

Ковыляющий из стороны в сторону дуэт остановился. Запевала сделал неопределённый жест рукой, с трудом заворочал языком:

— Мы идем на могилу Алы... (и-ык!) Чайгозты, чтоб накормить его (и-ык!) дохлой кошкой.

— Ангелы святые! — Данел воздел руки к небу. — Ты же хотел накормить ею совсем другого покойника.

Чора прищурил и без того узкие глаза:

— Я передумал. Зачем обижать хорошего человека, — тут он хлопнул по плечу своего неуверенно стоящего на ногах спутника, — он же не виноват, что сам всю жизнь ходит в старой шапке.

* * *

Казбек уселся на жердь загородки, отделяющей коров-маток от новорожденных телят, вынул из кармана обтрепанных штанов кусок просяного чурека и, болтая дырявыми чувяками, принялся его смаковать. Синие глаза его при этом блаженно щурились, а медная серьга, продетая в мочку правого уха повивальной бабкой Мишурат Бабаевой, пускала по стене сарая веселых зайчиков. Ах, как вкусно! Не зря, выходит, пупок надрывал в тот день, когда хозяин рассчитывался с его отцом за приобретенного работника. Целых два пуда просяной муки приподнял над землей юный батрак, стараясь принести своей семье как можно больше пользы. «Смотри, килу нарвешь», — скосоротился тогда хозяин. А отец облегченно вздохнул и сказал с гордостью: «С виду дохлый, а жилистый — весь в меня».

К загородке подошел Гаги, младший сын Аксана Каргинова с куском уалибаха в руке. Он покрутил пирогом перед носом сверстника и сказал, роняя изо рта сырные крошки:

— Тебе, небось, тоже хочется уалибаха?

Казбек смерил хозяйского сына презрительным взглядом и еще усерднее заработал челюстями, разжевывая черствый хлеб.

— Может быть, твой просяной чурек вкуснее пшеничного пирога с сыром? — не унимался Гаги.

— Каждый ест то, что ему по зубам, — ответил Казбек; стараясь не глядеть на аппетитно желтеющую из надкушенного пирога начинку.

— Думаешь, у меня зубы слабые? — перестал жевать Гаги. — Вон посмотри какие.

— Были бы крепкие, не ел бы старушечью еду, — отвернулся от собеседника Казбек, так ему было противно смотреть на человека, роняющего в его глазах мужское достоинство.

— Это уалибах — старушечья еда? — изумился Гаги, вытаращив черные и круглые, как у отца, глаза.

— А то нет, — прищурился Казбек. — Мне не веришь, спроси у моего деда Чора. Ты видел у него зубы? Почему, думаешь, они у него такие, блестящие и крепкие? Да потому, что он никогда не ест пирогов.

— А что же он ест?

— Чурек и мамалыгу. А еще — фасоль.

— Может быть, фасоль вкуснее шашлыка? — ухмыльнулся Гаги, считая что крепко поддел этого задаваку Казбека, от которого не однажды получал тумаки в уличных потасовках.

— Я разве сказал вкуснее? — пожал плечами Казбек. — Настоящие мужчины едят и пьют не всегда то, что вкусно. Вот скажи, что слаще: арака или молоко?

— Молоко, конечно.

— А что любит пить больше твой отец: молоко или араку?

— Араку...

— Вот видишь?

Дело сразу приняло другой оборот. Гаги, словно, завороженный, уставился на просяной хлебец.

— Давай поменяемся, — протянул он Казбеку пирог.

Но тот отрицательно покачал лохматой шапкой.

— Ну что тебе стоит, — наморщил нос Гаги. — Дай хоть маленький кусочек.

Казбек был неумолим. Он с хрустом продолжал дробить зубами твердую корку.

— Эй-ех! Хочешь, я тебе принесу немного колбасы?

У Казбека сверкнули глаза в просветы между завитушками папахи:

— Ладно, неси, но только побольше.

Спустя минуту Гаги уже сидел рядом с Казбеком и, сияя от наслаждения, хрустел выменянным на колбасу сухарем.

— Ну как, правда, вкусно? — подмигнул ему сотрапезник, жуя самодельную баранью колбасу и заедая ее пшеничным уалибахом.

— Правда. — не слишком уверенно согласился Гаги. — Горчит только.

— Это без привычки, — успокоил его Казбек.

— Я бы и еще ел, — выпятил грудь Гаги, с трудом проглатывая последний кусок.

— Ты маму свою пошли к моей маме, у нее много таких чуреков, пускай обменяет на пироги.

— Ладно, пошлю, — пообещал Гаги, довольный, что так легко добился желаемого. В сущности, человеку не так уж много нужно для того, чтобы стать счастливым.

На следующее утро как всегда Казбек пришел на каргиновский двор и принялся выполнять свою несложную работу. Почистил в телячьем хлеву, набросал под ноги животным свежей соломы, зашел в стойло к племенному жеребцу Ястребу, расчесал ему гриву и угостил корочкой от уалибаха, полученного матерью в обмен на чурек от Каргинихи. И в это время за стеной конюшни он услышал стон:

— Ой, нана, больно!

Казбек прислушался: это плакал хозяйский сын Гаги. Возле него хлопотала мать, время от времени призывая несчастья на чью–то голову:

— Чтоб ему так же заложило и даже крепче! Чтоб ему мой уалибах скрутил кишки и проткнул живот!

— Ой, нана! — заглушали ее голос вопли Гаги. — Не меняй больше у Андиевых пироги на чуреки. Ой, не могу!

«Будешь теперь знать, чем питаются настоящие мужчины», — позлорадствовал Казбек, зная по собственному опыту, как жестоко крепит без привычки от просяных лепешек.

До чего же медленно тянется время, если ты обязан находиться весь день на одном месте. Ребята, наверно, уже играют в абреков возле Священного кургана, а тут сиди на соломе и гляди, чтоб какой–нибудь теленок не умудрился дотянуться сквозь загородку к коровьему вымени. Скучно. И как это взрослые целыми днями все работают, работают... Неужели им никогда не хочется поиграть в абреков или покататься по замерзшей Куре на самодельных деревянных коньках?

— Эй, Казбек! Иди скорей, что я тебе скажу...

Казбек оглянулся: между кольями плетня светилась на солнце курносая рожица его закадычного дружка Басила Татарова.

— Ну что тебе? — словно нехотя, подошел к плетню Казбек, хотя сердце его прыгало в груди от радости — так надоело сидеть на чужом дворе в одиночку.

— Ты, наверно, забыл, что сегодня праздник святого Уацилла?

— Ну и что?

— Как что? — у Басила из–под потрескавшегося козырька огромной не по росту фуражки вытаращились глаза. — Да ведь сегодня кто вволю не наестся, тот весь год будет ходить голодным. Или тебя уже накормили твои хозяева?

— Накормят, жди, — ухмыльнулся Казбек и сплюнул. — Они лучше кобелю выбросят, чем тебе дадут — такие жадные.

— Так чего ж ты сидишь? Айда в саклю деда Хабалонова. Там у него всякой еды целая гора: фасоль, пышки, рыба копченая — вкусно страсть!

— Ты что, пробовал?

— Нет, в окно видел, — вздохнул Басил и проглотил слюну. — Так пойдем?

— Нельзя мне, — вздохнул и Казбек. — Аксан узнает — плохо будет.

— Хе, узнает... Как он узнает, если Джаным на Бугулов хутор его повез, сам видел.

— Гаги расскажет...

— Пусть только попробует, — просунул Басил между кольями смуглый кулак.

— Э, была не была, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин, — махнул рукой Казбек, употребив любимое выражение отца, и вскоре его лохматая, наполовину облезшая шапка уже мелькала рядом с Басиловым картузом в зарослях прошлогоднего бурьяна. Если бы Казбек оглянулся в ту минуту, он увидел бы, как из того же бурьяна вышел, держась за штаны, бледный от перенесенных страданий Гаги и с чувством погрозил кулаком ему вдогонку.

* * *

Возле хаты Якова Хабалонова полно молодежи, преимущественно мальчиков-подростков: взрослые парни на войне, а их невестам какой же праздник без женихов? Мальчишки толпятся у порога и ждут, когда им позволят перешагнуть через него старшие. Скорей бы уж вырасти, чтобы можно было вот так же сидеть за столом с мужчинами и есть копченую рыбу — сколько захочется.

— Заходите, дети мои, да будет к вам милостив Уацилла, — это Яков Хабалонов, седой и важный, появился на пороге.

Казбек с толпой сверстников протиснулся в душное от множества людей помещение, стараясь не попадаться на глаза сидящему за столом отцу. Правду сказал Басил: на столах полно еды и выпивки. Вокруг столов чинно сидят мужчины. В руках у старшего, возглавляющего стол Михела Габуева большая румяная пышка.

— Боже! тебе мы поручаем себя, святой Уацилла. Сегодня народ тебе молится, и ты дай им жизнь, сытую хлебом, чтобы могли они справлять свадьбы и приносить тебе жертвы, — поднял он пышку на уровень груди и повернулся к замершим у порога юным согражданам: — Уа, ребята, вам что надо?

— Хор-хор ! — дружно прокричали в ответ мальчишки, а звонче всех прозвучал в этом хоре голос Казбека.

Михел удовлетворенно огладил бороду и, захватив горстью фасоль из миски, трижды осыпал ею головы мальчишек со словами: «Пусть бог вас всегда оставляет сытыми хлебом». Проделав эту процедуру, он предоставил слово старшему хуриевского рода, в чьем доме будет отмечаться праздник Уацилла в следующем году. Тот поблагодарил собравшихся за оказанную ему честь и, взяв в руки чашу с брагой, поднёс ее к своим усам. В это время сосед по столу взял другую чашу и стал лить ему на бритую голову брагу с таким расчетом, чтобы она стекала по лбу в чашу пьющего. После чего ее отдали ликующим от такого щедрого подношения мальчишкам. Они гурьбой вывалились из хаты во двор и принялись пировать, по примеру взрослых сопровождая питье браги тостами: «Пусть вас, друзья, каждый день угощают родители вкусными пирогами, а не палками».

Тем временем мужчины в доме принялись за араку. Пустили турий рог по рукам пирующих — зарумянились у них лица, пустили второй — расправились согнутые тяжелой работой плечи, пустили третий — засверкали вдохновенно глаза.

— Хе! Разве мы сейчас живем так, как жили наши предки, — рокочет в ухо деду Чора раскрасневшийся от выпивки старик Гиши Кельцаев. — Клянусь Уациллой, мой дед был самым богатым человеком на Кавказе. Какой у него был большой дом! Ах, дом так дом! А какая красивая у него была конюшня, цэ, цэ! Такая длинная, что когда в одни двери загоняли жеребых кобылиц, то в другие двери их жеребята выходили уже взрослыми конями. Их прямо у дверей седлали джигиты и сразу — в поход.

Чора восхищенно крутит круглой, заметно полысевшей за последние годы головой и рассказывает в свою очередь, какая красивая и длинная палка была у его деда. Когда, бывало, во время уборки хлебов небо заволакивали грозовые тучи, дед надевал на палку шапку и разгонял их во все стороны. — Куда же он ставил на ночь такую длинную палку? — удивляется Гиши.

— Клал на крышу вашей конюшни, — сощуривает и без того узкие глаза Чора, из которых так и сыплются в собеседника смешинки-искры.

За столом — шум, смех, возгласы одобрения.

— Давайте, братья, споем песню! — кричит, перекрывая этот шум, Мате Караев. — Запевай, Чора.

Чора поднялся, приложил растопыренные пальцы к разнокалиберным газырям своей видавшей виды черкески:

— Спасибо, братья, за высокую честь, но я уже не гожусь в запевалы. Мой голос стал шершав и груб, как вот эта кукурузная кочерыжка в горле графина. Позовите лучше другого певца.

— Кого же мы позовем? — вскричали пирующие. — Кто лучше Чора сможет нам спеть «Песню одинокого»?

— Позовите Данелова сына, знаю что говорю.

Привели Казбека, поставили у стола — садиться за стол ему не положено, — налили вместо араки в рог пива: пей и пой. И Казбек запел про одинокого джигита, не имевшего родственников. Звонкий голос его взметнулся к потолку весенним жаворонком. Ах, как хорошо поет этот тонкошеий, худенький мальчишка! Даже слеза прошибает от его песни. До чего же жалко одинокого джигита, на которого напали с кинжалами семеро гордых братьев из чужого рода.

— Ма хур, — обратился к певцу Михел Габуев, когда тот закончил песню, — ты хорошо усладил наши сердца, да будет твоему отцу за это милость божия.

При этих словах сидящий за столом Данел гордо развернул плечи. Ему и в голову не пришло, что сын пришел на праздник без разрешения хозяев.

— Отдохни немного, прежде чем ты нам споешь песню про Батрадза, и возьми вот это, — закончил свою речь старший стола и, взяв со стола кусок пышки с рыбой, протянул малолетнему солисту. Казбек взял угощение, незаметно сунул рыбий хвост в карман длинного до колен дырявого пиджака, заменявшего одновременно бешмет и черкеску, сам принялся есть пышку, время от времени отламывая от нее куски и пряча туда же.

К нему снова подошел Михел.

— Лаппу, зачем ты кладешь в карман хлеб? — спросил он строго.

Казбек покраснел, опустил голову.

— У меня товарищ голодный, ему хочу дать, — ответил тихо.

У Михела разгладилась на лбу суровая складка.

— За то, что любишь товарища, ты молодец, — он взял со стола хлеб. — Вот тебе целая пышка, иди к товарищу и накорми его.

— А кто будет нам петь песни? — раздались голоса.

Михел поднял руку.

— Он вернется к тому времени, а пока, братья мои, — тут он прошелся взглядом по опорожненным бутылям, — проведем суд над провинившимися хуторянами... Латон Фарниев купил тачанку, он должен принести четверть араки и миску фасоли.

— Ау, господин судья, — удивился Латон. — Да ведь тачанка давно уже развалилась, от нее осталось только одно колесо.

У судьи дрогнули уголки губ от сдерживаемой улыбки.

— Вот за то, что не сберег остальные колеса, и принесешь штраф, — ответил он, а все остальные участники праздничного суда зашлись от хохота.

Хорошо, если бы праздники — каждый день. Вот так бы всегда есть вволю пшеничные лепешки с копченой рыбой, петь песни — и ничего не делать.

Казбек обсосал рыбью косточку, вытер пальцы о штаны, со вздохом посмотрел на солнце: оно еще высоко, а ему нужно возвращаться на каргиновский двор.

— Зачем спешишь? Может быть, ты будешь играть в абреки со своими телятами? — удерживал его Басил. — Пойдем лучше на Священный курган, все мальчишки туда идти собрались.

— Боюсь, Басил, — снова вздохнул Казбек. — Что если Аксан вернется, а меня нет.

— Хе! Как он вернется, если в Бугулове тоже Уацилла празднуют. Пойдем на Священный курган. Я тебе дам свою шашку, которую мне сделал старший брат. И ребятам скажу, чтобы тебя сегодня Зелимханом выбрали.

Это уж было слишком. Такого соблазна не способно выдержать человеческое сердце.

— Э, была не была, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин, — сморщил Казбек тонкий, как у отца, нос и махнул рукой. Ничего не случится с этими телятами. Они отгорожены от своих матерей прочной загородкой. Под ними сухая подстилка, а над ними теплое солнечное небо — что им еще надо? А что сам он ушел с база без спроса, так сегодня же праздник да и самого хозяина нет дома — не у кого было отпроситься. Можно бы, конечно, подойти к хозяйке, но она зла на него за просяные чуреки и вряд ли уважила бы его просьбу.

Вначале мальчишки играли на Священном кургане, потом перебрались на Куру, где повстречались со сверстниками из армянского села Эдиссии и в непродолжительном, но жарком бою с ними выяснили, что последние имеют такие же права на эту мелкую степную речушку, как и джикаевцы, о чем красноречиво свидетельствовал синяк под глазом у Басила Татарова, полученный им от противной стороны при решении этого спорного вопроса. Одним словом, когда Казбек, пытаясь оставаться незамеченным, перелезал через каргиновский плетень, солнце уже так низко висело над землей, что живущим у горизонта людям, по всей видимости, нужно было нагибаться, чтобы при ходьбе не задевать за него головами.

О, лучше бы ему вовсе не родиться под этим солнцем, ибо то, что он увидел во дворе, показалось страшнее самой смерти: по всему свободному от сельскохозяйственного инвентаря пространству, разбившись парами, стояли коровы, каждая со своим теленком, и предавались родительской любви и ласке. Они тщательно вылизывали дрожащих от слабости и нетерпения детенышей, а те поддавали им в пах крутыми лбами и счастливо вертели упругими хвостиками.

— Уй, шайтан! — вскричал обеспамятевший от страха работник и, схватив хворостину, бросился загонять коров на баз через разобранную кем–то загородку. Это оказалось нелегким делом. Пока он отделял одну корову от присосавшегося к ней теленка, другая снова сходилась со своим малышом, движимая могучим материнским инстинктом.

— Чтоб вам никогда молоком не напиться! — Казбек хватал теленка за шею, оттаскивал прочь от матери. Та возмущенно трясла рогатой головой и тревожно мычала. И так — без конца, без передышки. До хрипоты в голосе. До одури.

Солнце, сплющившись о землю под собственной тяжестью, лопнуло и растеклось по степи золотой лужей, в бирюзовом небе заискрились первые звезды, а во дворе Каргиновых все еще слышался топот коровьих копыт и надорванный мальчишеский голос:

— Чтоб вас привязали к шесту кзабах!

Но вот к мальчишескому голосу присоединился мужской голос, и тотчас в темнеющее небо взвился полный ужаса вопль:

— Ой, не надо, я больше не буду!

От этого вопля вздрогнула в небесной синеве звездочка и заморгала испуганно, а в конюшне ударил копытом Ястреб и вздохнул на весь хутор:

— Иох-хо-хо-хо!

Затем снова раздался мужской, наполненный бешенством голос:

— Голодный сын голодной собаки, раскололась бы твоя голова на куски, почему так плохо смотрел за телятами?

В стороне послышалось злорадное хихиканье:

— Он, баба, ходил петь на кувд к Хабалоновым.

— Клянусь небом! — взревел мужчина голосом Аксана Каргинова. — Этот андиевский щенок своим голосом перепортил всех моих коров, хочу теперь послушать, как запоет он у меня не своим голосом.

В воздухе свистнула плеть.

— Ой, больно! — взвыл Казбек.

— Что твоя боль в сравнении с той, которую ты причинил моему доверчивому сердцу, — зло рассмеялся Аксан, полосуя плетью ветхий пиджачишко своего малолетнего батрака, и вдруг сам взвыл от боли: — Уй, проклятый змееныш! Я тебе покажу, как кусаться, чтоб тебя самого так укусила гадюка. Держи его!

Но где там! В следующее мгновенье только лохматая Казбекова шапка мелькнула между плетневыми кольями на пурпурном фоне зари да некоторое время еще доносился из вечернего сумрака затихающий топот его резвых ног.

* * *

Снова — полнейшая свобода: иди куда хочется, делай что нравится. Правда, недешево досталась Казбеку эта свобода: отец жестоко выпорол его ремнем в тот злополучный вечер. Но разве впервые ему расплачиваться за свои проступки соответствующим местом. Кто только не упражнял свою силу и гнев на этой многострадальной части его тела. Шлепала по ней мать полотенцем, шлепали сестры ладонями, стегал прутом сторож с бахчи, уча уму-разуму за сорванные без спроса арбузы. В общем, учили все, кто был старше и сильнее. И не только за провинность. Однажды, когда Казбеку исполнилось пять лет, отец решил, что настала пора делать из него джигита. С тем посадил на Красавца, сунул повод в руки: «Крепче держись, ма хур!» Но Казбек не удержался и при первом движении лошади свалился на землю. «Клянусь небом, ты позоришь род Андиевых», — сказал отец и, снова усадив ребенка за конскую гриву, огрел плеткой вначале наездника, а потом его колченогого скакуна. На этот раз Казбек не упал с него.

Куда бы сходить сегодня вечером? К Басилу поиграть в прятки? Или, может быть, подкараулить у мельницы Гаги Каргинова и оттузить его как следует за то, что разобрал загородку на коровьем базу? Вот только каким образом незаметно улизнуть от матери? Она сидит на нарах и, перебирая натруженными пальцами овечью шерсть, тихонько поет о том, как у одной девушки погибли на войне все семь братьев и как она, надев мужскую одежду, поскакала на отцовском коне мстить за них проклятым немцам.

И отец сегодня почему–то не идет к Коста Татарову. Казбек посмотрел в запотевшее окошко: вон уже заблестели звезды в небе, а он все стоит с Красавцем у колодца и разговаривает с каким–то проезжим мужчиной. Интересно, к кому он приехал? Неужели к ним? Ну так и есть: отец, дернув за повод Красавца, направился к дому, а следом за ним застучала колесами телега незнакомца.

— Нана! К нам гость едет! — крикнул Казбек, срываясь с лавки и бросаясь к выходу.

— Ма хадзар! — всплеснула руками Даки, отставляя в сторону решето с шерстью и поднимаясь с нар. — Нам только не хватает сегодня гостей. Чем я его угощать буду? Лучше бы я послала напоить Красавца нашу младшую дочь.

Но вздохи вздохами, а встречать гостя — священный закон для хозяев дома. Пока мужчины управлялись на дворе с лошадьми, Даки разожгла в печи огонь, замесила на скорую руку тесто. Подошла к кусдону, взглянула на помазок: слава богу, еще не весь вытопился из него жир, хватит смазать сковородку. Но тут же нахмурилась, вспомнив, что уже вторую неделю идет Великий пост и, следовательно, сковородку лучше бы смазать подсолнечным маслом. «Не обдерет горло и несмазанным чуреком», — после некоторого раздумья решила женщина и послала старшую дочь Гати к Кельцаевым за аракой — свою–то гнать давно уже не из чего.

— Здоровеньки булы! — это в дверь вместе с клубами пара и запахом карболки ввалился незваный гость в высокой островерхой шапке и овчинном полушубке. У него красное, словно лаваш, намоченный вином, лицо с вислыми запорожскими усами под носом-свеклой и такие же большие и сизые, как свекла, кулаки. Голос у гостя — словно гром из тучи: «Гур-гур-гурр!» Он снял шапку, перекрестился на образ Спасателя, одновременно запустил левую руку в карман полушубка, выудил из него пряник, протянул зардевшемуся от счастья мальчишке: «Покоштуй, хлопче».

Следом вошел хозяин дома, подмигнул супруге: готовь, дескать, угощение, сам стал хлопотать вокруг гостя.

— Проходи, дорогой гость, к очагу, да останутся все твои беды за дверью моей сакли. Снимай свою шубу и будь здесь хозяином.

Казбек смотрел на незнакомца во все глаза, даже забыл про пряник: до чего же здоров этот русский дядька! Он на целую голову выше отца, и плечи у него, как у того борца, которого он видел в бродячем цирке, когда был в гостях у Сона в Моздоке. И какая на нем богатая одежда — все кожаное и все блестит! Кожаная куртка подпоясана кожаным поясом, усыпанным блестящими бляхами. На поясе висит кожаный чехол, в котором спрятан большой кривой, как коса, нож с ручкой, обшитой кожей. Штаны тоже из кожи, и на них так же сияют медные бляшки. Они заправлены в сапоги-вытяжки с длинными, смазанными дегтем голенищами. «Наверно, алдар какой–нибудь, — подумал Казбек. — Вот только почему от него так сильно несет карболкой? Точь-в-точь, как от ногайца Гозыма, когда тот купает овец Тимоша Чайгозты в большом деревянном корыте, чтобы у них не заводились в курдюке черви». Догадка, что незнакомец знатный человек, еще больше укрепилась в Казбеке, когда последний, прежде чем усесться за фынг, сходил к своей телеге и принес оттуда кожаную сумку с хлебом, селедкой и бутылкой настоящей городской водки с золотыми медалями на зеленой этикетке. Такую водку даже Тимош Чайгозты не пьет, обходится домашней аракой, а ведь он самый первый богач на моздокских хуторах.

Между тем приезжий любовно повертел в руках запотевшую поллитровку и вдруг так ударил по ее дну своей широкой ладонью, что пробка пулей выскочила из горла и запрыгала по полу.

— Хай вона сказыться! — покрутил круглой головой хозяин бутылки. — Знов улитила, чертяка, — он пошарил глазами по земляному полу, но не найдя на нем пробку, махнул рукой.

— Можно бумажкой заткнуть или тряпкой, — подсказал Данел, заметив выражение досады на лице гостя.

— Ни, — потряс головой тот. — Сдается мэни, друже, шо затыкать нам цю посудину не придется.

— Пусть меня назовут женщиной за то, что спрашиваю, но почему, ма халар, ты жалеешь о пробке? — изогнул Данел брови в крайнем удивлении.

Гость понимающе покивал головой:

— Бачишь, яке дило.... На пробци е така тонюсенька бумажка. Казав мени один ученый человек, що як попадется кому ця бумажка с царским патретом, то получит вин выигрыш — золотой червонец.

— Боже великий! — не удержался от возгласа Данел. — За бумажку — десять рублей! Еще столько — и можно купить корову. Куда же она закатилась, да пропал бы я сам вместо нее? Эй, эта женщина! — крикнул он стоящей у печи Даки. — Я, что ли, должен искать эту золотую пробку? А ну, наш сын! — метнул одновременно огненный взгляд в Казбека, — посмотри хорошенько под нарами.

Казбек стремительно бросился выполнять распоряжение отца.

— Вот она, баба, — протянул он спустя минуту отцу драгоценную находку.

Тот взял пробку, с благоговением передал соседу по фынгу:

— Смотри, ма халар...

Гость отколупнул от пробки бумажку, посмотрел сквозь нее на лампу и огорченно вздохнул:

— Нэма патрета, хай ему грец. Мабуть, ции патреты уси в нужники отнесли.

Данел, услышав такие кощунственные слова, оторопело воззрился на гостя.

— Нельзя так говорить про царя-батьку, — нахмурился он. — Пристав услышит — в тюрьму посадит. Нельзя так говорить, — повторил он и невольно посмотрел на дверь.

Гость рассмеялся, обхватил медвежьей лапищей хрупкий стакан.

— Ото ж и видать сразу, друже мий, шо ты ничегусеньки не знаешь. Скинулы твоего царя-батьку к бисовой маме ще на прошлой недили.

— Воллахи! — вылупил глаза Данел и даже на ноги вскочил. — Что ты такое говоришь? Разве можно скинуть царя? Все равно, если б овцы скинули своего чабана.

— Народ не вивцы, — возразил гость. — И ты меня не равняй с царем. Я, братику мий, пока чабаном стал, в гарбичах да в подпасках во як находился. Уси буруны от Гашуна до Астрахани вдоль и поперек истоптал вместе с баранами. А що твий царь? Из люльки — разом на трон. И просидел весь свой вик на нем, як тый кот на печке. Где вин був, шо бачив? Вырастил за всю жизнь хоты один кавун? Выкохав хоть одного ягненка? От безделья войну затияв. Да, бач, штука яка: з нимцем воюваты — надо трохи в голове маты. А ежли тут не хватает, то туточки не визьмешь, — показал он левой рукой на ту часть своего обширного тела, из которой, по его мнению, нельзя пополнить пустую голову. — Скильки народу дуром положив на цэй войне. Давай выпьемо, друже, за то, щоб на великой Руси никогда бильш не было таких хреновых царей.

— Давай, ма халар, — охотно согласился хозяин дома.

Выпили. Потрясли головами не то от удовольствия, не то от омерзения. Закусили селедкой. Дали кусок селедки и Казбеку: не каждый день перепадает мальчишке такое лакомство. Закусив, снова вернулись к неоконченному разговору о царе.

— А кто же будет теперь вместо него? — спросил Данел.

— Якось Временное правительство, — ответил словоохотливый собеседник, вновь наполняя стаканы водкой. — Мне давче в Моздоку говорил один добрый знакомый, що власть эта народная: теперь, значит, як народ захочет, так и будэ.

— Э... — скривился Данел. — Народ это... один плясать хочет другой — плакать. Как сделаешь, чтоб все одинаково захотели. Степан тоже говорил: «Народ, народ...»

— Кто ж це такый?

— Зять мой. В тюрьме уже четыре года сидит. Ты мне лучше скажи, это твое Временное правительство отпустит его из тюрьмы?

— А за що вин сидит?

— Сказал же, за народ.

— Политический, значит. А раз политический, то, стал быть, против царя. Вот и выходит, друже мий, що его должны отпустить в першу очередь. Ну, давай выпьемо за то, щоб вин скорийше вернулся.

— Давай, ма халар.

Снова выпили. И снова поморщились, как будто пить водку их принуждали из–под палки. Так, по крайней мере, показалось Казбеку. Он ел селедку с настоящим городским хлебом, а не с домашним просяным чуреком, и старался понять, о чем говорили взрослые. Побежать к Басилу и сообщить ему, что царя сбросили к «бисовой маме» и что отныне можно делать все что захочется — хоть на голове ходи, потому что власть теперь народная, а они с Басилом ведь тоже народ, но вовремя вспомнив, что на голове ходить им не запрещалось и при царе, решил повременить немного и дослушать до конца интересный хабар. Да и селедка еще не вся съедена на фынге.

— Що лупаешь на мэнэ, як тый богомолец на икону чудотворную? — подмигнул ему приезжий дядька. — Небось, по-русски не бельмеса, а?

— Сам бельмеса, — огрызнулся Казбек и тотчас получил от отца подзатыльник.

— Ишь, гордый какой, прямо князь да и только, — рассмеялся гость. — Сказано, кавказец: чисто порох.

— А он князь и есть, — вступил в разговор Данел, и в голосе его не слышалось иронии. — Дед его дедушки был ингушским беком.

— О цэ варэныкы! — воскликнул пораженный такой новостью чабан, с недоверчивой улыбкой разглядывая рваный, висящий едва не до колен пиджак на юном «князе». — Як же так получается, друже мий, шо прадед твий був ингуш, а ты осетином оказался?

— Из–за кровной мести, — охотно ответил Данел и, так как гость приготовился слушать, то и рассказал ему вкратце семейную историю, довольно–таки обычную для здешних нравов.

...Дзаху Яндиеву было всего семь лет, когда его отца нашли убитым на вершине Девичьего кургана, что стоит древним памятником посреди долины, раскинувшейся цветистым ковром возле аула Плиево. Давным-давно, если верить преданию, на этом кургане татаро-монгольский хан заставлял покоренных кавказцев принимать новую веру. Тем же из них, кто проявлял строптивость при совершении этого унизительного акта, тут же на краю вершины рубили кривыми саблями непокорные головы, и они катились вниз, оставляя на траве кровавые следы. Не потому ли так буйно цветут по склонам кургана алые тюльпаны и розовые бессмертники?

Позднее этот курган стал излюбленным местом гуляния молодежи. Здесь–то, на плоской, как крыша в сакле, вершине древнего исполина и нашли однажды утром после какого–то праздника пробитое пулей и исколотое кинжалом тело молодого вдовца-красавца Элсана Яндиева.

Аульцы недолго терялись в догадках относительно убийцы. Ни для кого не было тайной то обстоятельство, что дочь одноглазого Мусы черноокая Мэдди охотнее танцует лезгинку с высоким и стройным Элсаном Яндиевым, чем с низкорослым и неуклюжим Ушурмой Буцусовым.

— Когда ты вырастешь и станешь мужчиной, да пошлет тебе аллах здоровье и силу, — сказала старая Деши своему внуку-сироте и показала трясущимся пальцем на кремневое ружье, висящее на огромном текинском ковре, — тогда ты возьмешь его и застрелишь презренного убийцу твоего отца, как бешеную собаку.

Целых семь лет ждал маленький Дзах, когда станет мужчиной. Все эти годы он мысленно убивал своего кровника то кинжалом, то шашкой, то из ружья. И вот час возмездия настал: ему исполнилось четырнадцать лет. Старой Деши уже не было в живых, она ушла в Страну мертвых, так и не дождавшись сладкой минуты отмщения за безвременную смерть любимого сына. Поэтому мальчик заявил о своем решении отомстить убийце отца ближайшему родственнику — двоюродному дяде Бехо.

— Но ты еще мал для того, чтобы сразиться с Ушурмой, — возразил дядя, отводя в сторону глаза под пылающим взглядом племянника. — У него много родни, где тебе тягаться с ними.

— Кабаны целым стадом ходят по лесу, но волк один их может разогнать в разные стороны, — гордо сказал Дзах и, сняв со стены ружье, направился к Девичьему кургану. Взойдя на вершину, он положил ружье на место, где когда–то лежал убитый отец, и поднял перед лицом сложенные лодочкой ладони.

— Воллаги азим, биллахи азим ! — проговорил он горящими от волнения губами. — Я Дзах, сын Элсана, клянусь этой горой и солнцем, что не взойдет еще три раза на небе луна, как я найду и застрелю убийцу моего отца, если он даже спрячется от меня под землю!

Он сдержал клятву в тот же день.

Ушурма спал на мешках с зерном, которое он привез молоть на мельницу, когда его разбудил звонкий мальчишеский голос:

— Эй, трусливый шакал! Смотри за собой: я пришел за долгом!

Убийца, продрав глаза и увидев перед собой мальчишку, презрительно рассмеялся:

— Ты, наверно, забыл дома свои усы? Сходи за ними и по дороге вытри нос.

Мальчик еще плотнее сдвинул брови, выставил перед собой старую кремневку:

— Я твои усы положу под ноги моего отца, чтобы ему в Стране мертвых было обо что вытирать ноги.

Грохнул выcтрел. Убийца отца повалился с мешков на землю...

— Вот оно висит на стене, это ружье, — закончил рассказ Данел и стал набивать табаком трубку.

А гость крякнул и принялся оглаживать свои запорожские-усы.

— Ну ладно, — нарушил он первым затянувшееся молчание. — Месть — это понятно: у вашего брата-горца принято, щоб друг-дружку калечить, а як же вин, твой прадед, осетином сделался?

— Очень просто, — пыхнул табачным дымом Данел. — После того, что случилось, оставлять парня на родине уже было нельзя. Вот взрослые и отвезли Дзаха на моздокский хутор к знакомым осетинам, чтобы спасти от кровников. Там он вырос, женился на осетинке. У него родился сын Хаси. Хаси принял православную веру и, когда у него родился сын, назвал его Федором. Вот этот Федор и стал моим отцом, да будет он вечно в царствии небесном, — Данел с чувством перекрестился на образ Спасителя.

«Ну и князь! Живет хуже чабана», — усмехнулся гость и, скользнув взглядом по бугристым стенам жалкого турлучного жилища, остановил его на рваном пиджаке хозяйского отпрыска.

— Черкеску бы тебе надо, княжий сын, — подмигнул он ему дружески, — и ремень с наборами.

— Ремня он уже получил, клянусь прахом предков моих, — прищурился Данел. — А черкеска его осталась на дворе у Аксана Каргинова. Лето бы поработал хорошо, я б ему не только черкеску — сапоги купил и новую шапку. Не захотел — пускай в рваном пиджаке ходит.

Казбек при этих словах отца нагнул голову и переступил на глиняном полу обутыми в дырявые чувяки ногами.

— А що случилось? — заинтересовался гость.

— Э... на злосчастного камень и снизу катится, — вздохнул Данел и рассказал гостю о том, как появилось было в трудную минуту счастье в его хадзаре, а глупый сын взял да и выбросил это счастье за порог. — Аксан теперь назад муку требует, а что есть будем? — закончил он печальное повествование.

Чабан сочувственно покачал круглой головой.

— Знаешь шо, друже мий, — притронулся он рукой к колену хозяина дома, — давай своего хлопца мне в гарбичи. Ей-богу, дюже гарно получится. Походит вин с отарой весну да лето, заробит грошей, хлиба, а осенью до хаты вернется, в школу пойдет в новой черкеске с серебряным ремнем. Ну что, княже, поихалы со мною, чи як? — поглядел с добродушной усмешкой в Казбекову сторону.

Тот вместо ответа прошелся кулаком под своим носом.

— Клянусь небом, у тебя, ма халар, доброе сердце! — воскликнул Данел, бросив косой взгляд на побледневшую жену. — Но сможет ли наш сын быть полезным тебе?

— Вин хлопец шустрый. Запрягты в гарбу ишака да сварить кулеш на костре в степи дело немудрящее — справится.

— А далеко отсюда твоя отара, ма халар?

— Ни. За Курой, насупротив станицы Курской в бурунах.

— Платить ему будешь сколько?

— Пять рублей в мисяц и харчи хозяйские с билой кухни.

— Святой Уастырджи знал, в чей хадзар направить такого хорошего человека. Эй, наша хозяйка! — крикнул весело Данел. — Сходи к Хуриевым, возьми у них кувшин араки и заодно попроси Георга подковать утром коня нашего дорогого... Как тебя зовут, добрый человек? — повернулся он снова к гостю.

— Дядька Митро, — улыбнулся тот и огладил вислые, как у запорожца, усы.

* * *

Степь. Без конца, без края. Ровная, как доска, на которой мать раскатывает лапшу, и звонкая, как фандыр, на котором играет отец по праздникам. Звенит скованная утренником дорога под копытами коня, звенит жаворонок в голубом поднебесья и даже, чудится, сама даль с розоватыми от только что взошедшего солнца облаками звенит едва уловимым хрустальным звоном — то мелькают темными точками над горизонтом спешащие к своим гнездовьям журавли.

В душе у Казбека тоже звенит — он едет с этим здоровяком дядькой Митро в новую жизнь. Правда, радость поездки несколько омрачает разлука с матерью, но не к Барастыру же он уехал из родного дома, как сказал при прощании отец. Что ж тут страшного? Поживет лето с чабанами, заработает много денег — и снова в свой хутор.

— О чем задумался, княжий сын? — прервал его размышления рокочущий голос возницы. Он сидит в передке телеги, свесив обутые в огромные сапоги ноги к хвосту бегущего ленивой рысцой коня, и блаженно щурится на заглядывающее ему сбоку под шапку шаловливое солнце. — Не журысь, сынку, с дядькой Митром не пропадешь на этом свете. Ты погляди вокруг — до чего ж вольготно здесь душе человеческой! Ото я був в Моздоку — шагу не сделаешь, щоб кому не наступить на черевик. И як воны, бидны люды, живут в такой толкотне — ума не приложу...

— Что такое «не журысь?» — спросил Казбек.

Дядько Митро обернулся к своему пассажиру:

— Як бы тебе объяснить, щоб уразумел... Не печалуйся, стал быть, не горюй.

— А я и так не горюй, — весело сверкнул из–под лохматой шапки синими глазами мальчик. — Я с тобой ехат, дядька Митро, хоть на край света, как говорил наш вахмистр Кузьма Жилин.

— Кто ж це такый — Кузьма Жилин? — поинтересовался взрослый.

— Я не знай, так отец говорит. Наверно, ево начальник, когда армия служил.

— Молодец! Хорошо по-русски говоришь. Я вчера думал, что ты не бельмеса.

— Бельмеса, — улыбнулся Казбек.

— Кто учил, отец?

— Ага, отец. А еще сестра. Ево в город живет, очин много знает.

— Не «ево», а «вона», — поправил осетина украинец.

— Вона, — кивнул облезлой шапкой Казбек и снова улыбнулся.

— Сестра, это у которой муж в тюрьме?

— Да.

— За что ж вин сидит?

— За буква.

— За якусь таку букву?

— Который книга пишет, газэта пишет. Мой отец Данел эта буква Степану вез из станица, а Микал эта буква забирал, отца в тюрьма сажал.

— Это кто ж — Микал?

— Наш кровник, сын Тимоша Чайгозты. Очень плохой человек. Когда стану мужчиной, застрелю его из ружья.

— Ишь ты, — усмехнулся дядька Митро. — Сказано, кавказец: чуть что — за ружье или кинжал. Твоего предка-князя случаем не на той горци убили? — показал он пальцем на желтеющий прошлогодней травой одинокий холм.

— Нет, это Священный курган, там наши мужчины богу жертвы приносят. Моего предка убили в Ингушетии.

— А твий батько давче казав, шо убили его возле Пиева.

— Плиев, а не Пиев, — поправил взрослого мальчишка.

— Ну ладно: Плиев так Плиев. Твоего прапрадеда хучь из ревности застрелили, из–за бабы, а мово подпаска Гришку. — просто так, за здорово живешь. Стоял вин вот на таком кургане с герлыгой под мышкой (с кургана–то далеко видать, где вивцы ходят), а мимо на тачанках катила свадьба (мий хозяин Холод выдавал дочку замуж). Рядом с ним в тачанци сидив наурец-скотовод Шкудеряка. Вот вин возьми и скажи, моему хозяину: «А що, Вукол Емельяныч, попав бы ты из ружжа вон в то чучело? А Вукол Емельяныч в ответ ему: «Ежли на спор, с одного выстрела срежу». «Сто карбованцев ставлю», — подзадоривает Шкудеряка. «Ни, — говорит Вукол Емельяныч, — давай побьемос об заклад на твоего племенного мериноса». «А ежли промажешь?» — спрашуеть Шкудеряка. «Визьмешь моего лучшего жеребца», — отвечает Вукол Емельяныч и достает из–под ног винтовку.

— И он стрелял ево? — Казбек даже ухватился за рукав чабанского полушубка.

— Зризав бедолагу с першего выстрела, так и покатился кулем с горцы.

— Насмерть? — сжал руку чабану Казбек.

— Наповал, — подтвердил рассказчик, — Схоронили несчастного на тим кургане и крест на могилу поставили, щоб далеко видать було.

— И за его смерть никто не отомстил? — округлил глаза Казбек. — У него нет родни, чтоб застрелить твой хозяин?

— Не принято у нас мстить за убитого, — вздохнул дядька Митро. — Брат Гришкин ездил в Моздок до прокурора. Вызвали хозяина в суд, думали, посадят за убийство. Да где там... Видно, откупился. — Ведь у него одной тильки шпанки шестьдесят тыщ. Богач на всю ставропольщину.

— А как же ты, дядька Митро, не боишься жить у такой плохой хозяин?

— А чего мэни бояться, я ж первостатейный чабан. Таких чабанов не густо в бурунах да и бачишь, яка у меня гуля? — поднес «первостатейный» чабан к Казбекову носу похожий на свеклу кулачище. — И ты не бойся. Я тебя, друже мий, в обиду никаким Вуколам не дам.

Так и ехали они, большой и малый, по широкой, как море, степи под тарахтенье тележных колес и заливистое пение жаворонков. И не было конца дороге, протянувшейся золотой лентой через эту необъятную, почерневшую за зиму степь, и не было конца разговорам двух так не похожих друг на друга людей, случайно повстречавшихся на перекрестке жизни.

К хутору — одному из хозяйских поместий — подъехали на закате солнца. Вначале из–за горизонта показались макушки деревьев, затем — скирды соломы и, наконец, — большой недостроенный дом под железной крышей. Его кирпичные стены пылали в красном свете догорающего солнца огромным костром, а пустые, незастекленные окна казались в нем обгоревшими головешками. Из–под скирды с разноголосым лаем выскочило до десятка лохматых псов-волкодавов и вмиг окружило телегу.

— А ну, геть видциля! — крикнул Митро, и собаки, услышав, знакомый голос, поплелись с виновато опущенными головами следом за телегой, которая, протарахтев мимо строящегося дома и двух-трех хат-мазанок, остановилась под чахлой акацией неподалеку от колодца. Казбек с любопытством уставился на невиданное до сих пор сооружение, состоящее из деревянного барабана и пристроенного к вертикальной его оси тоже деревянного ворота. Слепая лошадь ходила по кругу, приводя в движение барабан с намотанным на него канатом и привязанными к его концам двумя огромными бадьями. Пока одна из них опускалась в глубь колодца, вторая, наполненная водой, устремлялась кверху. Старик-водокат выливал из нее воду в приемник, откуда она по желобу стекала в длинное, выдолбленное из целого древесного ствола корыто.

— Сдается мне, что это ты, Митрий, приехал, — сложил дед козырьком порепанную ладонь над подслеповатыми глазами.

— Вин самый, диду, — пробасил, спрыгивая с телеги, дядька Митро.

Слепая кляча тотчас остановилась, тяжело поводя худыми боками.

— Хозяин в Гашуне, чи тут? — спросил дядьку Митро.

— Тут, хай ему черт, — ответил старик и опасливо оглянулся на одну из мазанок. — С той поры, как приехали сюда столяры, он целыми днями возле них торчит. А вот он и сам, легок на помине. Но! Чтоб тебе вытянуться, — прикрикнул старик на лошадь и схватился руками за край бадьи.

Казбек взглянул на своего нового хозяина, который, перешагнув через порог мазанки, широко расставил ноги, а руки заложил за спину. У него красное бородатое лицо с маленькими сердитыми глазками под кустистыми бровями, на которые надвинут картуз с суконным козырьком. Одет он в чумарку — особого покроя бекешу с меховой опушкой. Короткие ноги его обуты в блестящие сапоги, похожие на поставленные горлом вниз бутылки.

— Где ты подобрал цього оборванца? — устремил хозяин колючий взгляд на сжавшегося под этим взглядом мальчишку.

— На Джикаевском хуторе. Будет у меня за гарбича, — ответил Митро.

Хозяин поморщился.

— Невжлэ не найшов трохы посправней да покрашче? Ото поглядят добры люды и скажуть, що Холод своих работникив голодом уморыв. А ну, геть до мэнэ! — хлопнул он себя ладонью по бедру, словно подзывая собаку.

— Подойди к хозяину, — буркнул своему подопечному на ухо дядька Митро.

Казбек слез с телеги, втянув голову в плечи, направился к владельцу хутора.

— Ты, мабуть, из цыган? — уставился на него Холод презрительно-насмешливым взглядом.

— Я — осетин! — гордо вскинул голову Казбек и тоже презрительно изогнул тонкие, как у отца, губы.

— А почему у тебя серьга в ухе?

— Серьгу бабка Мишурат повесила, чтоб здоровый был.

— Та-та-та! — вытаращил глаза тавричанин в ложном удивлении. — А я всэ сгадую, як зробыты так, щоб мои телята росли здоровы и телом крепки. Треба повесить им в ухи серьги. А воровать ты вмиешь? — сощурил он снова глаза-угли.

— Я работать ехал, не воровать, — вспыхнул краской стыда Казбек и отвернулся от насмешника.

— Ну ладно, не ершись, я пошутковал трохы, — сказал примирительно хозяин. — Иды на черну кухню, там тоби даст поисты старая Оксана.

Но тут к разговаривающим подошел дядька Митро:

— Ни, Вукол Емельянович, вин пиде со мной на билу кухню.

Подобной вольности Холод не ожидал даже от такого независимого чабана, как Митро. Он на некоторое время потерял дар речи и только наливался, подобно пиявке, кровью и, открыв рот, тяжело дышал.

— Это ты мэни сказав таке? — выдавил он из себя наконец. — Своему хозяину? Да ведь я для тебя царь и бог, поняв?

— Царей нынче скидают, Вукол Емельяныч, аль не слыхал? — усмехнулся чабан. — Шуганулы твоего царя с трону, тильки пыль заследом.

— Зазнался? — надвинул Вукол Емельянович на горящие, ненавистью глаза кустистые брови. — Забув, кто тэбэ освободыв от фронту?

— Да лучше на фронт, чем вот так...

— Досыть! — крикнул хозяин. — А то не погляжу, шо ты Митро, выгоню за таки слова с хутора в шею.

— Ни, — потряс в ответ головой дерзкий чабан. — В шею не дозволю. А шо касаемо миста, так его в бурунах ого-го скильки: у Бабанина, говорят, тоже вивцы есть да и у Рудометкина. Пошли, хлопче, — взял он рукой-лапищей хрупкое плечо мальчишки и повел его к другой мазанке, возле которой толпились сгорающие от любопытства кухарки, скотницы и прочие обитательницы хутора. Ну и ну! так еще никто не позволял себе разговаривать со степным королем — Вуколом Холодом.

В белой кухне за длинным, давно не скобленным столом с широкими, черными от набившейся грязи щелями сидело человек десять одетых так же, как и дядька Митро, мужчин. Они густо дымили махоркой и вели промеж собой ленивый разговор. Увидев в дверях незнакомого мальчишку, нахмурили брови:

— Откуда взялся этот господин, что с нами за один стол садится?

— Здоровеньки булы, господа чабанове, — снял шапку дядька Митро и подтолкнул Казбека к длинной во весь стол скамье. — Цэ мий новый гарбич.

Все сидящие за столом удовлетворенно покивали головами, а самый ближний к Казбеку чабан, маленький, белобрысый, похожий на растрепанного ерша, которым моют бутылки, подвинулся в сторону, освобождая место.

— Оказывается, это не с простой собаки шерсти клок, — подмигнул он весело. — Так и быть, садитесь со мной рядом, ваше сопливое степенство, да набирайтесь ума.

— У тебя, дядька Василь, столько ума, как на колене шерсти, — усмехнулась вошедшая кухарка, молодая, крепко сбитая женщина с круглым белым лицом, и поставила на стол широкую доску с нарезанным хлебом. — Разве что матюкаться научишь, на такое дело ты мастер.

— И матюк пригодится в жизни, — осклабился Василий, провожая статную молодайку похотливым взглядом. — Кусочек, а? — подмигнул он сидящим напротив пришлым столярам, которых хозяин нанял достраивать свой новый дом, и, взяв с доски ломоть хлеба, стал его жевать.

— Да, кусочек что надо, — усмехнулся один из них, худой и длинный, с такой же длинной, похожей на утиное яйцо головой и, притворно вздохнув, толкнул локтем рядом сидящего товарища: — В Егорлыцкой, небось, тоже некоторые куски подбирают, покель мы по заработкам шляемся, а, брат Клева?

— Витчипись, пустомеля, — огрызнулся тот, в отличие от приятеля низкий ростом и чрезвычайно широкий в плечах. Он походил на домашнего покроя чувал, в который насыпали пудов восемь пшеницы.

«Этим дядькам, видно, тоже очень хочется есть», — подумал Казбек, глотая слюну при виде кусков хлеба, горой наваленных на круглую доску.

Снова вошла кухарка, поставила на стол две расписные глиняные миски с дымящейся лапшой. Чабаны и мастеровые не сговариваясь дружно заработали ложками.

— Ешь, хлопец, — погладила кухарка Казбека по курчавой голове. — Набивай живот, пока очкур не лопнет. Только на сладкий пирог оставь немного места.

Казбек благодарно улыбнулся доброй женщине и запустил ложку в общую посудину. Ох, до чего ж вкусна чабанская пища!

— Гляжу я на вас, братцы чабаны, и дивуюсь, — не выдержал затянувшейся паузы в прерванном разговоре столяр Клева: — с виду вы будто бы православный народ, а леригию не дюже чтите, пост не соблюдаете и молитвой себя не обременяете.

— Гляди, какой божественный выискался, — засмеялся Василий. — У нас, чабанов, братец, вера — степь широкая, церква — гарба походная, а крест — герлыга крючкатая. Ты спроси вот у него, — ткнул он пальцем в дядьку Митро, — когда он последний раз в церкви был. Расскажи–ка, брат Митро, как ты у попа в Курской прикурить попросил из кадила...

— Да ну тебя к шуту, — отмахнулся от него дядька Митро.

— Ведь мы, добрый человек, даже на праздник пасху не заглядываем в церкву — некогда, — продолжал Василий, раскрасневшийся от обильной пищи и еще больше разлохматившийся от духоты. — Люди говеют, исповедаются, причащаются, а мы, как те басурмане... Привезут тебе в степь кулич да крашеные яйца, скажут, через сколько дней разговляться, а мы еще и не заговляли. Вот придется какие дни побывать на хуторе, так и тут не подступись ни к какой бабе: «От тебя карболкой воняет». За человека не считают. Вот иной раз и закрутишь на всю губу с горя да обиды. Эх, и добре я гульнул в Моздоке...

— И как же ты, Василь, гулял? — не утерпела убиравшая со стола кухарка.

— Тебе такая гульня, Христина, и во сне не снилась, — потер руки Василий.

— А все же?

Василий пожал плечами:

— Известно, как чабаны гуляют... Рассчитался я за прошлый год с Вуколом, получил три сотни чистыми и пошел в Моздок. Перво-наперво — к Армянской церкви, что на Большой улице. Там стоят фаэтоны. Я выбрал какой покраше и сел в него. А кучер говорит: «Чего вам угодно?» «Угодно мне, — отвечаю, — чтоб отвез ты меня в такое, место, где могли бы мы отдохнуть». «Абы ваши денюжки, а то будут и девушки», — засмеялся кучер и только вожжами пошевелил — понеслись вороные кони. Народ смотрит с плетуаров, дивится, а я сидю, как пан, и герлыга рядом. Привез мени кучер к какой–то хате недалеко от Терека и кричит: «Эй, хозяйка, отчиняй ворота!», а мне на ухо: «Тута, господин, можете жить, гулять, выражать свои чувства, как дома в своей хате». А у меня хат, как у той собаки... Тут и хозяйка навстречу: «Милости просим!» Поглядел я на нее: баба шо надо, вроде нашей Христи...

Дальше Василий принялся живописать свои похождения такими прозрачными красками, что мужчины хватались за животы от смеха, а женщины, плюнув в сторону рассказчика, дружно выкатились из кухни на свежий воздух.

— И долго ты так гулял? — спросил у него другой чабан Селивестр.

— Нет, не долго: дней на пять хватило. А потом очухался на полу у своей мадамы. В голове гудит, а в кармане — тихесенько. Герлыга и все причиндалы в коридоре валяются. «Пора, — говорит моя мадама, а у самой строгость в глазах, — уходить тебе, Василий Лексеич». Дала мне на дорогу стакан водки, и пошел я снова к Вуколу Емельянычу наниматься еще на срок...

— Сдается мне, Василь, — подал голос молчавший до сих пор свинопас Мартын, — что погулял ты в Моздоке, как тот воробей на свадьбе. Послухайте теперь мою байку... Гуляли добры-люди, оправляли свадьбу. Добре выпили, заспевали песню, начали танцевать. Все это видел воробей. «Дай и я напьюсь, загуляю хоть раз в жизни по-людски». Залетел на стол и из чужого стакана выпил араки — разве много воробью надо... Остальные воробьи сидят на ветках и дивятся: «Вот молодец воробей! Смотри, как напился!» А наш воробей то на тот бок, то на этот падает, что–то бормочет, ругается по-воробьиному. Откуда взялся ястреб, ухватил того воробья, только перья из него полетели по ветру. Зачирикали воробьи, а самый старый покачал сивой головой и говорит: «Вот так пьяных и берут». Нашему Василю еще повезло: хоть перья оскубли, да живой остался — слава богу.

Все засмеялись. И только дядька Митро не улыбнулся.

— Байка добрая, — сказал он, не глядя на старого свинопаса, — Для горобцив вона подходяща, а мы — не горобцы. Хоть пять днив побув и Василь человеком, а не скотом, и господа ему прислуживали, и он потешался над ними, як хотив. Пущай он не нажил себе отары и хутора, зато никто на него не робыть, и он не дерет шкуры с своего брата. Лыхо нам живется, да ничего, доживем и мы до своего часу, будэ и на нашей улице праздник. Небось, слыхали, як царя нашего с трону сбросили? Ото скоро и остальных кровососов скинемо.

— Да невжли, Остапович, цэ правда? — вылупил глаза Василий. А все остальные разом заговорили, перебивая друг друга.

— А колы я брехав? — погладил усы дядька Митро. — В Моздоке своими ушами слыхал, як в газете про то читалы.

— А про землю ты ничего не слыхал? — вытянул насколько можно короткую шею столяр Клева, и маленькие, добродушные глаза его светились надеждой и затаенной радостью. — Нарежут теперь земли иногородним?

— Про то точно сказать не могу, — развел ручищами дядька Митро. — Но казав мэни один ученый армянин, шо землею будет займаться учредительное собрание.

— А что это такое — учредительное собрание?

— Не знаю. Должно быть, сход якысь народный, як у казакив в станице.

— Ну, ежли як у казакив, то дождешься от них черта лысого, а не земли. Эх, мне бы такие деньги, якы ты, Василь, дуром провел в Моздоке, — мечтательно зажмурился Клева. — На шиша б мэни тогда и твое учредительное собрание. Бросил бы я мотаться по хуторам, зараз бы вернувся до дому к жинци...

— А у нее сидит в горнице Гришка, атаманов сын, — докончил за него его земляк Сухин.

У Клевы словно от боли перекосилось лицо.

— Плетешь ты, Серега, черт знает то, — оказал он с сердцем. — Сам знаешь, моя Настя не позволит баловства, як и сам я не позволяю.

— Не позволяешь, а на кухарку Оксану всякий раз облизываешься. Вот я расскажу твоей жинке... — произнеся эти слова, Сухин облизал тонкие, спрятанные в черной густой бороде губы. Эта же борода прикрывала его постоянную, часто ядовитую усмешку.

— У дурного попа дурна и молытва, — махнул рукой Клева и встал из–за стола. Он был однолюб и не выносил скабрезных шуток своего приятеля.

Встали из–за стола и остальные участники затянувшегося ужина.

— Пидемо, княже, спаты, — взял за плечо своего подопечного дядька Митро. — Ты хоть шо–либо понял из нашей брехни?

— Ага, понял, — кивнул головой Казбек, отчаянно зевая и натирая кулаком покрасневшие глаза. — Хорошо на фаэтон катать. Я, когда стану мужчиной, каждый день на фаэтон ездить буду.

* * *

Разбудил Казбека петух. В поисках корма он забрел через открытую дверь в чабанскую спальню и загорланил свое извечное «кукареку». Увидев на нарах зашевелившегося человека, недовольно забормотал что–то и выскочил наружу. Следом за ним, щурясь от солнца, вышел и Казбек.

— Не знаю, як в чабаны, а в пожарники ты, княже, сгодишься, — усмехнулся ему навстречу дядька Митро. Он стоял возле своей гарбы — небольшой тележки на двух огромных в человеческий рост колесах под двускатной камышовой крышей — и что–то складывал в нее.

— А зачем меня не разбудил? — улыбнулся Казбек, подходя к гарбе и берясь за бутыль с какой–то черной жидкостью, чтобы подать ее своему новому хозяину.

— Да думаю себе, хай поспит дытына, пока не наступив ему на ногу черный вал.

— Какой вал? — не понял Казбек.

— Вырастешь — узнаешь, — потрепал его по курчавой голове дядька Митро и забрал бутыль. — Я сам положу, а ты — геть до тетки Христины, возьми у ней харч на дорогу.

— А где вона? — спросил осетин, учтя вчерашнее замечание украинца.

— Мабуть, в Холодовой хате, туда давче с ведром отправилась.

Казбек побежал разыскивать кухарку. «Но! холера тебе в бок!» — неслась ему в спину ругань старика-водоката, погонявшего слепую клячу у колодца. «Талды-галды — наделаю беды!» — выскочил ему навстречу из–за угла хаты черный до синевы индюк с воинственно распущенным хвостом. Казбек обошел стороной взъерошенного, как чабан Василь, индюка, осторожно перешагнул порог мазанки и на цыпочках прокрался по земляному полу сеней к двери, ведущей в горницу. Она была открыта. Казбек заглянул в дверной проем: тетка Христина стояла на крашеном деревянном полу в подоткнутой выше колен юбке и, выжимая мокрую тряпку, смотрелась в висящее на стене большое овальное зеркало.

— Неужели я такая страшная? — донесся к нему ее задрожавший голос. Бросив тряпку на край стоящего на полу ведра, она взялась обеими руками за свой округлый подбородок. — Потому он и не глядит на меня, что я такая некрасивая.

Женщина покачала из стороны в сторону головой и вдруг, высунув язык, показала его зеркалу.

— Да брешешь ты, проклятое стекло. Если б я была такая поганая, разве цеплялись ко мне в Гашуне парни? А чабаны? Каждый старается меня обнять да ущипнуть за что не надо. Хозяин — тоже. Один только Митро не трогает. Дурной: небось, тоже, как и Василь, к мадамам за гроши его чума носит, а я вот она — под боком, некупленная.

Кухарка нагнулась над ведром с водой, и улыбка разгладила собравшиеся было морщинки на ее лбу.

— Я ж говорю, что брешет это зеркало — рассмеялась она счастливо, еще ниже склоняясь над ржавым ведром. — Вон какие у меня глаза — как звездочки. А какие губы — будто ягодки. Хороша! Хороша Христя — как цветок лазоревый! — вскричала она и, подхватив ведро, закружилась по комнате. Тут только заметила она выглядывающего из–за косяка мальчишку.

— Что тебе тут надо? — нахмурила Христина черные брови и подошла к свидетелю своего разговора с зеркалом.

— Дядька Митро сказал: «Возьми харч», — ответил Казбек и ткнул пальцем в сторону зеркала. — Можно я поглядеть немножко?

Христина рассмеялась.

— Погляди, ежли такой смелый, — разрешила она.

Казбек подошел к зеркалу и в ужасе отшатнулся: из золоченой рамы уставился на него диковинный урод с непомерно большой головой на тонкой шее. Правый глаз у него был с чайное блюдце и таращился огромным бельмом, едва удерживаясь в глазной орбите, левый наоборот сплющился едва заметной щелью, наискось перерезав щеку и чуть не прикасаясь к вздутой, как от чирья, губе; длинный, как у старого Османа Фидарова, нос опустился на подбородок. Казбек даже оглянулся, думая, что этот урод стоит у него за спиной.

— Что, и ты испугался? — снова рассмеялась Христина. — Не бойся, хлопче, это зеркало какое–то ненормальное. И зачем только хозяин привез его сюда? Мордашка у тебя славная и волосья курчавые. Вырастешь — от девчат отбою не будет. Наша сестра дюже курчавых любит. Только одна я, бедолага, присохла к белобрысому да плешивому, как грязь к коровьему хвосту...

— К дядьке Митро? — уточнил Казбек. А тетка Христина удивленно всплеснула руками:

— Вот же въедлив, нечистая сила! А ну марш, отсюда, пока я тебя мокрой тряпкой не уважила. Я б твоему Митру не токмо хлеба или сала — конских яблок не положила в торбу — пусть бы ел в степи катран да купыри , с них не побежал бы в Моздок к своим чертовым мадамам. Ну, пошли в кухню, чего своими нерусскими буркалами лупаешь?

 

Глава вторая

Сона собиралась идти на дежурство в лазарет, в котором работала вот уже третий год сестрой милосердия, когда в калитку вскочила запыхавшаяся и раскрасневшаяся Ксения Драк.

— Ой, Сонечка! — крикнула нежданная гостья, подбегая к веранде и чмокая в щеку спускающуюся по ступеням порожка молодую женщину.

— Что случилось? — опросила Сона, не очень удивившись возбужденному состоянию своей взбалмошной приятельницы, знакомство с которой завязалось с того памятного званого вечера у купца Неведова.

— Как, ты ничего не знаешь? — переводя дух зачастила пришедшая, — И вы не знаете? — перевела она взгляд широко распахнутых глаз на хозяина дома, сидящего на веранде с дырявым чувяком в руке.

— Должно, бабка Макариха двойню родила? — ухмыльнулся Егор Завалихин, с озорной веселостью глядя на расфранченную — «драчиху», как он ее называл за глаза. — Или на Тереке знов голую бабу видели?

Ксения досадливо поморщилась, протестующе, махнула в его сторону рукой, обтянутой перчаткой:

— Да ну вас, право, Егор Дмитрич, вы только про гадости... Революция произошла в Петрограде, вот что!

Завалихин очумело похлопал круглыми глазами, а Сона порывисто ухватил а Ксению за руки:

— Откуда узнала? Кто тебе сказал?

Ей вдруг сделалось жарко, несмотря на свежий мартовский ветерок, долетающий сюда из–за рощи с Терека.

— Весь Моздок уже знает об этом. Ты куда собралась, в лазарет? Ну тогда пошли быстрей. Там возле казачьей конюшни митинг собирается. Все туда идут, — и Ксения, подхватив Сона под руку, потащила ее к незакрытой калитке.

А на улице и вправду сегодня творится что–то необычное. Куда ни глянь — всюду толпятся люди, возбужденно крича и размахивая руками. Даже старухи, забыв на время свои насиженные завалинки, выбрались поближе к проезжей части. Опершись на костыли и палки, пережевывают беззубыми ртами небывалую новость: «Осподи! Пресвятая богородица! Царя с престолу скинули! Как же жить без царя?»

Но больше всего собралось люду в конце Успенской площади возле казачьей конюшни. Окружив сломанную, без одного колеса тачанку, которую, по-видимому, выволокли из–под конюшенного навеса, горожане самозабвенно слушают взобравшегося на нее оратора, подогревая его и без того горячую речь восторженными возгласами.

— Граждане! — донесся с тачанки к остановившейся в толпе обывателей Сона звонкий голос худощавого с маленькими усиками на бледном лице мужчины, и она без труда узнала в нем чиновника из Казначейства Игната Дубовских, одного из тех молодых людей, что довольно часто встречались с ее мужем в то время, когда он был еще на свободе. При воспоминании о муже у Сона болезненно отозвалось в груди.

— Кончился многовековой царский деспотизм, — продолжал свою речь Дубовских. — Отныне мы свободные граждане свободной России. Да здравствует буржуазно-демократическая революция! Да здравствует Временное правительство!

От рева и аплодисментов толпы взвились над крышей конюшни голуби.

— Какое у него одухотворенное лицо! Ты посмотри, Сонечка, как он прекрасен, этот молодой казначей! — вскричала Ксения, аплодируя вместе со всеми побледневшему от волнения оратору.

А на тачанку уже вскарабкался поддерживаемый под локти своими приближенными городской голова Ганжумов. Сняв шляпу, он неуклюже поднял перед собой толстую черноволосую руку.

— Господа! Дорогие граждане! — воскликнул он с заметным армянским акцентом. — Революция произошла — это хорошо: да здравствует революция! Но зачем нарушать порядок в общественных местах? Зачем ругаться матом и бить стекла в подвалах? Я как глава городской управы призываю вас соблюдать порядок и впредь до установления новой власти в городе выполнять распоряжения управы и Казачьего отдела.

Окружившая тачанку толпа глухо загудела. Послышались угрожающие выкрики:

— К черту управу! Долой царских атаманов!

Ганжумов хотел еще что–то сказать, но поперхнулся и, втянув голову в плечи, поспешно сполз с тачанки. А вместо него вспрыгнул на продавленное сиденье Аршак Ионисьян, старший сын известного в городе фотографа.

— Товарищи! — крикнул он, окидывая участников стихийно возникшего митинга восторженным взглядом, темно-карих глаз. — Местные власти и печать всячески старались скрыть известие о восстании питерских рабочих и свержении царского правительства. Лишь третьего марта газета «Терские ведомости» вынуждена была сообщить, что де «в Петрограде произошли события, вызвавшие перемену высших правительственных лиц». Какую перемену, каких лиц — оставалось только догадываться. И лишь сегодня, восьмого марта, мы наконец узнали: в России совершилась революция! Однако она совершилась не для того, чтобы мы по-прежнему выполняли распоряжения царских чиновников и генералов. Только что получено сообщение из Владикавказа: арестован начальник Терской области генерал Флейшер и вся власть в области передана Гражданскому исполнительному комитету.

— Ура! — всколыхнулась толпа в новом порыве всеобщего ликования.

Кто–то сорвал висевший над входом в казачью казарму, расположенную по соседству с конюшней, царский трехцветный флаг. Обломав древко и перевернув полотнище оранжевой полосой кверху распустил его по ветру над головами митингующих.

— Да здравствует революция!

— Долой атамана!

— Айда в Отдел!

Толпа всколыхнулась, и потекла бурлящей рекой по Алексеевскому проспекту, пополняясь на каждом перекрестке ручьями новых и новых демонстрантов.

— Смело, товарищи, в ногу,

— запел кто–то в первых рядах образующейся на ходу колонны, и влекомая ее безудержной силой Сона подхватила вместе со всеми волнующий мотив:

Духом окрепнем в борьбе!

«Где сейчас Степан? Как он ждал этого дня...».

— Ксеня, — сжала она локоть подруги. — А Степана отпустят теперь домой?

— Конечно, милочка, — прижалась Ксения на ходу к щеке подруги своей разгоряченной щекой.

— А почему же его нет до сих пор?

— Мало ли что... Может, дела какие, а может, далеко ехать. Да ты не волнуйся. Вернется твой Степан, еще надоест... Не понимаю я такого постоянства. Взять хотя бы Дмитрия Елизаровича. Так любит тебя. Ну ладно, ладно... знаю, что недотрога. Пошутила... Твой–то скоро придет, а мой когда вернется — один бог знает, — вздохнула Ксения.

— Разве твоего мужа нет дома? — удивилась Сона. — Он уехал куда–нибудь?

Ксения от души рассмеялась, благо, вокруг стоит несмолкаемый гул от множества поющих и кричащих голосов и никто на ее смех не обращает внимания.

— Я разве о муже говорю? Я, Сонечка, говорю о Темболате.

— Ты... ты любишь Темболата? — удивилась Сона.

— А ты и не знала? — снова усмехнулась Ксения и зачастила своей обычной скороговоркой: — Представляешь, какой кошмар! Мой Драк недавно перехватил через этого орангутанга Сусмановича Темболатово письмо, а в нем: «Дорогая Ксюша...», и тому подобное. Какую великолепную сцену ревности устроил мне супруг. Кричит: «Твой учитель — большевик! Как ты могла влюбиться во врага отечества?» А мне он будь хоть Али-баба с сорока разбойниками — люблю и все. Ты знаешь, где он сейчас?

Сона покачала головой.

— В Пскове, в «дикой дивизии». Сотник.

— И давно ты... — Сона опустила ресницы, — любишь его?

— Давно. С тех пор, как и тебя полюбила.

В это время впереди крикнули: «Стойте!», и Сона ткнулась носом в чью–то спину. Поднявшись на носочки, она заглянула через плечо впереди стоящего мужчины и увидела преградившую путь демонстрантам рослую женщину в кожаной куртке.

— Товарищи! — крикнула женщина властно и весело. — Что же вы делаете?

Колонна, сбившись с ритма, затопталась на месте.

— А что мы делаем? Идем, не видишь? — ответили из колонны.

— Да как же вам не стыдно: революция, а вы — с царским флагом.

— Фу, черт! — выругались в колонне. — А мы думаем, чего это она. Флаг–то у нас вверх ногами: вроде как красный.

— А ну дай сюда, — женщина в куртке решительно направилась к знаменосцу и выхватила у него сломанное древко. Надкусив зубами полотнище, она с треском оторвала от него белую с синей полосы, а оставшуюся оранжевую протянула назад заулыбавшемуся такой находчивости знаменосцу. — Вот теперь он действительно красный.

Приумолкнувшая было колонна вновь забурлила весенним потоком:

— Ну и баба! Не баба, а конь... с копытами.

— Такой попадись — самого раздерет пополам, как тую тряпку.

Главную улицу, вновь огласила песня:

И водрузим над землею Красное знамя труда.

И словно подтверждая, что именно так и будет, струилась над головами поющих в солнечных лучах оранжевая лента импровизированного пролетарского стяга.

— Кто эта смелая женщина? — спросила Сона у Ксении.

— Клавка Дмыховская. Секретарша из «Товарищеского общества», Моздокская Жанна д’Арк.

Сона не знала, кто такая Жанна д’Арк, но спросить постеснялась, решила, что спросит на дежурстве у главного врача Вольдемара Андрияновича — тот все знает.

Между тем людской поток, прокатившись по Алексеевскому проспекту, свернул на Ольгинскую улицу и вскоре под хлынул к парадному входу Казачьего отдела или, как его еще называли, Атаманского дворца. В дубовую дверь забухали тяжелые рабочие кулаки:

— Открывай! Чего заперся?

— Хватит, поатаманили!

В дверях показался казак в звании подъесаула. Спросил, в чем дело.

— Атамана давай! Народ говорить с ним хочет.

— Сейчас доложу его высокоблагородию, — пообещал подъесаул, скрываясь за дверью.

Вскоре на крыльцо вышел сам атаман Отдела полковник Александров:

— Я вас слушаю, господа, — сказал он, с трудом удерживая на лице спокойное выражение.

Ему навстречу выступил Ионисьян.

— Гражданин полковник, — сказал он, выговаривая каждое слово с торжественной расстановкой. — Мы требуем немедленной передачи Отдела представителям народа.

У полковника от возмущения встопорщились седые усы.

— Да как вы смеете! — повысил он голос, закладывая руку за борт черкески. — Кто вас уполномочил производить такого рода узурпации?

— Революция, гражданин бывший атаман, — все так же чеканя каждое слово, ответил Ионисьян. — Или вы не в курсе событий?

— Да что с ним долго разговаривать! — подскочил к атаману киномеханик Кокошвили и сунул ему под нос револьвер: — Именем революции вы арестованы! Прошу сдать оружие.

Тотчас к атаману подошли еще несколько человек в рабочей одежде, среди которых Сона узнала слесаря с завода Загребального Терентия Клыпу. Последний под свист и улюлюканье толпы сорвал с плеч атамана погоны и бросил под ноги в непросохшую лужу.

У атамана страдальческой гримасой перекосилось лицо. В одно мгновение он как бы слинял, утратил офицерскую выправку и начальственную спесь.

— Господа... — сложил он умоляюще руки на газырях черкески, — пожалейте мою седую бороду, повремените до получения указаний из Владикавказа.

Но ему никто не посочувствовал. Лишь Сона вздохнула украдкой.

— Куда его, Аршак, в камеру? — ткнул Кокошвили револьвером в сторону невидимой отсюда тюрьмы.

— Ну что ты, Саша, — по лобастому лицу Ионисьяна скользнула улыбка. — Отведите атамана домой и посадите под домашний арест.

Атаман, поникнув головой, молча подчинился красноречивому жесту вооруженного киномеханика. Толпа, не утолившая до конца своего любопытства и жажды действия в связи с такими важными переменами, устремилась вслед за необычным конвоем. Но тут путь ей преградили вылетевшие — иначе не скажешь — из ближайшего переулка всадники. Впереди — офицер без папахи и в распахнутой черкеске. В руке у него хищно сверкала шашка.

— Кто вам дал право, сволочи, изгаляться над казачьим атаманом?! — крикнул он сдавленным голосом. — И вы, братцы! — обвел он острием шашки ряды демонстрантов, среди которых находились и казаки, — позволяете арестовывать свою власть. Да как же вам не стыдно, мать вашу перетак!

Толпа на этот его не совсем приличный монолог ответила не более учтивыми выражениями:.

— Метись, Пятирублев, отседа к такой–то матери! Ишь, глазья выпучил, холуй царский. Сдернуть его, суку, с седла, чтоб не лаялся.

— Зарублю-ю! — Пятирублев задрал над головой шашку, пришпорил коня, направляя его в человеческую гущу. Следовавшие за ним рядовые казаки вскинули перед собой карабины, лязгнули затворами.

Грохнул выстрел. Это Кокошвили взмахнул револьвером перед мордой казачьего коня. Тот, заржав, взвился на дыбы.

— Господи Исусе! — вздохнули рядом с Сона. — Вот тебе и революция! Беги, Нюрка, а то убьют...

Толпа плеснулась во все стороны, словно лужа, в которую бросили булыжник. Раздалось еще несколько выстрелов. Кто–то пронзительно закричал не то от боли, не то от страха. У Сона от этого крика похолодело под ложечкой, и она, охваченная паническим страхом, побежала прочь, позабыв про Ксению, лазарет и про все на свете.

— Хватайте его! — кричал кто–то за спиной, и ей казалось, что хватать должны ее.

Опамятовалась возле паперти Духосошественского собора, что возле базарной площади. С трудом перевела дух, подоткнула растрепавшиеся волосы.

— Софья Даниловна, что с вами?

Сона повернулась на голос: к ней подходил со стороны полицейского участка сам пристав, безукоризненно одетый, выхоленный, по-прежнему похожий как две капли воды на царя Александра.

— Ой, господин пристав! — вымученно улыбнулась Сона и прерывающимся от волнения голосом рассказала о событиях, происшедших у Казачьего отдела.

— O fallacem hominum spem, — сокрушенно покивал головой пристав.

— Что вы сказали? — не поняла Сона.

Пристав снисходительно усмехнулся:

— Я говорю об обманчивости человеческих надежд. Жалкие люди. Они думают, что, совершив революцию, стали свободными. Какое наивное заблуждение.

— Но почему же? — удивилась Сона, окончательно приходя в себя после перенесенного волнения, и повернулась, чтобы идти к лазарету. Пристав пошел рядом.

— Да потому, что свободных людей не может быть ни при какой власти, будь то Николай Романов, князь Львов или Емеля Пугачев. Любая власть есть насилие, или вы этого не знаете? Примером может служить сегодняшний случай. Новая власть еще не сформировалась толком, а уже производит аресты.

— Но ведь атаман мо... монархист, — запнулась Сона на непривычном, услышанном на митинге слове.

— Всегда одно и то же, — вновь усмехнулся пристав. — Нынче берут монархистов, а завтра, глядишь, опять за большевиков примутся. Вы, случайно, не большевичка? Уж вас–то, видит бог, я взял бы с удовольствием. Хе-хе...

— Хватит того, что вы взяли моего мужа, — нахмурилась Сона.

Пристав деланно рассмеялся.

— Но ведь я человек службы, — возразил он. — Приказано было брать большевиков — я брал. Впрочем, дело прошлое, но в аресте вашего мужа не сколько повинен я, сколько... Хотя вы мне все равно не поверите.

Сона остановилась, взмахнула перед выпуклыми глазами спутника мохнатыми ресницами:

— Кто этот человек? Ну, пожалуйста.

Пристав достал из кармана портсигар, закурил папиросу.

— Я вас очень прошу, господин пристав, — Сона продолжала глядеть в глаза своего провожатого.

— Ну зачем же так официально? — поморщился пристав от попавшего в глаза дыма и решительно махнул рукой: — В конечном счете rahi sua quemque vobuptas . Помните знаменитого разбойника Зелимхана?

Сона с готовностью кивнула головой.

— Он был убит в 1913 году зимой. Тогда же были схвачены и посажены во владикавказскую тюрьму его приспешники. Всех их ожидала виселица... Однако пойдемте, а то здесь много народу, — сказал пристав, взглянув на витрину магазина Марджанова, у входа в который они остановились.

— Да-да, — согласилась Сона, — пойдемте скорей, я опаздываю на дежурство.

— И вот однажды приходит на мое имя пакет из жандармского управления области, — продолжил рассказ начальник полиции, — в нем мне предписывалось взять на поруки из тюрьмы некоего Хестанова, бывшего писаря станицы...

— Микала? — поднесла конец платка к губам побледневшая Сона.

— Даже так? — удивился рассказчик. — Вы его знаете?

Сона покивала головой.

— Он с нашего хутора, бывший жених мой, — сказала со вздохом.

— Теперь ясно, почему он с такой злобой говорил о вашем муже, — усмехнулся пристав. — Так вот этот молодчик, будучи переведен в моздокскую тюрьму, поставил мне условие: если я спасу его от виселицы, он мне поможет разоблачить главаря тайной большевистской организации, действующей в Моздоке и его окрестностях. Я принял условие: голова врага отечества дороже головы казачьего атамана, убитого этим разбойником в порыве ревности. Ну, а служба у Зелимхана, и вовсе не в счет. Тогда он указал место в Стодеревской, где был рассыпан шрифт из иконы. Остальное вам известно.

— Подлая собака! — стиснула Сона кулаки, и пристав не сразу понял, к кому относится это гневное ругательство: к его бывшему арестанту или к нему самому.

— И вы отпустили на свободу этого негодяя? — продолжала Сона, сверкая глазами — прямо дикая кошка да и только.

— Я должен был сдержать свое слово, — пожал плечами пристав. — Притом, как вы сами, наверное, поняли, мои действия определялись не только личными соображениями... А вот и ваше обиталище, — подвел он свою спутницу к дому купца Шилтова, в котором временно расположился лазарет.

— Спасибо, Дмитрий Елизарович, — сказала Сона, протягивая руку к дверной ручке. Но пристав опередил ее.

— Прошу вас, — распахнул он дверь — Мне нужно повидаться с вашим шефом. И потом... Я не успел сказать вам, Софья Даниловна, самого главного.

«О чем он еще хочет говорить?» — подумала Сона с невольной тревогой, поднимаясь по ступенькам лестницы на второй этаж.

Быховского, начальника лазарета, с которым хотел повидаться начальник полиции, в приемном покое не оказалось, тем не менее пристав не спешил уходить.

— Мне пора к моим больным, — сказала Сона.

— А мне остается лишь ревновать вас то к вашему мужу, то к вашим больным, — отозвался будто в шутку пристав, усаживаясь поудобнее на казенном скрипящем от старости стуле и морща нос от специфического больничного духа. — Почему вы так холодны со мной? Вот уже два года как умерла моя жена, царствие ей небесное, — он небрежно перекрестился, — а вы все еще продолжаете избегать меня и не отвечаете на мои к вам чувства!

— Не надо, господин пристав, — попросила Сона, и тень грусти прошлась по ее лицу. — Вы же знаете, что я не вдова, слава богу. Ну зачем вы так?

— Опять — «господин пристав»? Вы что, забыли как меня зовут? — привскочил на стуле пристав и стукнул кулаком по служебному столу. — Поймите, я же не виноват, что не могу жить без вас.

— Потише, прошу вас. Во-первых, за дверью больные, а во-вторых, все это я уже слышала.

— Знаете, о чем я больше всего жалею сейчас?

— О чем?

— Что, мои люди не застрелили его при попытке к бегству.

— Вы и так много причинили ему зла. И мне тоже...

— Я находился при исполнении служебных обязанностей, как вы знаете.

— Поэтому я не отворачиваюсь от вас при встрече, Дмитрий Елизарович. И еще из благодарности за моего отца. Прощайте.

Из двери, ведущей в палаты, выглянула пожилая няня.

— Ты пришла, Сонечка! — обрадовалась она. — Ну и слава богу. А то Катерина, холера ей в бок, завьюжилась куда–то вслед за теми, что давче с флагом, а про ранетых забыла, А им порошки время подавать.

— Я сейчас, тетя Поля, — Сона подошла к шкафу, достала из него больничный халат и косынку. Обернувшись, смерила нежеланного гостя выжидающим взглядом: пора, мол. Тот нехотя встал, не глядя на нянечку, направился к двери.

— До свидания, несносная женщина, — пробурчал он на ходу, и, уже скрываясь за дверью, добавил погромче: — Скажите Быховскому, что я зайду к нему попозже.

— Чего это ему понадобился наш Вольдемар? — полюбопытствовала нянечка, когда за начальником полиции закрылась дверь.

— Кто его знает, — пожала плечами Сона. На что нянечка погрозила ей толстым пальцем:

— Гляди, девка... у энтих бугаев одно на уме: как бы половчей подъехать к красивой бабенке. Сама, чай, была молодой — знаю. Вон в Катькино дежурство тоже бесперечь приходит.

— Кто, пристав? — усмехнулась Сона, надевая халат.

— Не пристав, а купец. И как не стыдно такому старому. Тьфу! И правду говорят: «Седина в бороду...» Да и Катька хороша...

— Да причем тут Катерина? Неведов с Вольдемаром Андрияновичем старые приятели.

— Приятели–то приятели, а Катьку этот толстопузый походя щиплет за что не надо. Все они — приятели. Так что, голубушка, дай Бурыкину порошок, а то страсть как мается человек, — переменила разговор нянечка и скрылась за дверью.

Сона повязала косынку, поправила ее на лбу перед стоящим на тумбочке зеркалом и, усевшись за стол, принялась подбирать для раненых назначенные врачом лекарства. Но не успела проделать и половины работы, как раздался стук в дверь и на ответное «да-да» вошел в приемный покой пристав.

— Быховский не появился? — опросил он, пожирая глазами глядящую на него с недоумением сестру милосердия.

— Нет еще, — ответила Сона, чувствуя, что краснеет от догадки об истинной причине возвращения пристава.

— Гм... — пристав потоптался на месте. — Что я хотел еще спросить... У вас когда кончается дежурство?

— В полночь, а что?

— Так, ничего... Если позволите, я провожу вас домой. В городе неспокойно. А ночью, сами понимаете...

— Спасибо, я не боюсь ходить одна в ночное время, — ответила Сона и вновь склонилась над столом.

— Прошу прощения, — пристав на этот раз сильнее хлопнул дверью.

«Лупоглазый ишак, надоел» — сказала Сона про себя, однако чувствовала, что самолюбию ее льстит внимание этого солидного мужчины. Не выдержала, подошла к зеркалу. Оттуда улыбнулось ей обрамленное косынкой худощавое, тронутое весенним загаром лицо с прямым тонким носом и длинными ресницами вокруг лукаво прищуренных карих глаз.

В дверь вновь постучали. Ну, уж это слишком! Кто дал право этому человеку так бессовестно навязываться к ней со своей любовью. Ведь она не какая–нибудь капхай . Сона решительно направилась к двери.

— Ну что вам еще нужно?! — рванула на себя дверную ручку и... обомлела: за поротом стоял большой, улыбающийся Степан. В грязной, пропахшей табаком стеганке. В рваном, засаленном картузе.

— Наш мужчина... — произнесла Сона упавшим голосом и уронила на грудь мужа закружившуюся от счастья голову.

* * *

Степану не дали отдохнуть с дороги. Первым взял над ним шефство хозяин квартиры Егор Завалихин. Он вышел на стук в залатанной ситцевой рубахе и опорке на босой ноге — другой ноги у него не было, вместо нее торчала под согнутым коленом неуклюжая, наспех оструганная деревяшка.

— Вот так хрен с редькой! — вскричал он обрадованно, увидев в проеме калитки своего квартиранта. — Мы думали, к нам бабушка Ненила, а это... Настя! — обернулся он к веранде, — ты погляди, кто к нам припожаловал!

— Ой, мать моя, святая богородица! — отозвался из глубины дома болезненный женский голос.

А Егор уже тискал в объятиях дорогого гостя, крича но обыкновению на всю Форштадтскую улицу:

— Ах, еж тебя заешь! Сколько радости от подобной гадости! Да заходи же, заходи, чего стоишь как не родной... Настя! У нас закусить чего–нибудь найдется?

— Нету, Егорушка, — донеслось из дома.

— А выпить?

— Откуда же...

— Ну не беда, — потер ладонью об ладонь Завалихин. — Можно к Макарихе послать. Эй, Федька!

— Убег твой Федька на революцию.

— Вот черт! Ну, сходи сама. Четвертак у тебя найдется?

— Два белых, а третий — как снег. Тут хлеба купить не за что...

Степан, розовея от неловкости, достал из кармана рубль, протянул хозяину. У того от удовольствия так и поплыло в стороны его круглое лицо.

— Значица, так... — он ухватил себя пальцами за подбородок. — Возьмешь одну «Сараджевскую» и бражки полведра. Не маловато ли?

— Захлебнуться, что ль? — съязвила супруга, появляясь на веранде в «выходном» наряде: заштопанной на груди кофте и стоптанных туфлях неопределенного размера.

— Ну-ну, поговори еще, — цыкнул на нее глава семьи. — Ты нам пока сготовь чего–либо, а мы с ним в баньку сходим, приложимся, так сказать, к ликсиру жизни. Ты как насчет баньки? — обратился он к Степану.

— Да не мешало бы, — усмехнулся тот, поражаясь в душе той легкости, с какой иные люди вот так стремительно и бесцеремонно прибирают к рукам ему подобных.

Баня находилась недалеко, всего через пять дворов от двора Завалихина. После духана Макарихи она по праву считалась самым авторитетным заведением на Форштадте. Здесь горожане смывали с себя накопившуюся за неделю от трудов праведных пыль и копоть, попутно лечились от ревматизма, зуда, застоя крови и даже от бессонницы. Панацея от всех недугов дымилась в трехведерном котле, вмазанном в печь. То был вскипяченный на табаке и перце чихирь. Перед тем, как отправиться на полку с веником в руке, любители париться зачерпывали ковшом из котла «элексира жизни», выпивали его единым духом и только после этого кричали хозяину бани:

— Хомич! Поддай!

Хозяин, тем же ковшом зачерпнув воды из стоящей возле печи бочки, выплескивал ее на раскаленные камни. Клуб пара, шипя раздразненной гадюкой, устремлялся к блестящему от копоти потолку. Залети туда случайно индюк — он бы в этой адской атмосфере облез в несколько мгновений, но форштадтцы чувствовали себя в ней подобно рыбе в воде. Покряхтывали на полках, задрав кверху ноги, и изо-всех сил стегали себя вениками.

— Хомич! Плесни ликсиру. Нехай лишний жир из костей выйдет.

— Давай гривенник.

— У голого, как у святого. Гривенник–то, чай, в кармане. Буду одеваться — отдам.

Хомич выполнял просьбу: черпал ковшом чихирь и поддавал им пару. Одуряющий аромат вина, табака, мяты и еще черт знает чего разносился по парной, вызывая у моющихся слезы, кашель и чиханье.

— Болезнь выходит... — констатировали любители острых ощущений.

Несмотря на стоящий в бане удушающий туман, Степана узнали:

— Гля, братцы, — Степан!

— Какой Степан?

— Орлов, релюцинер. Да той самый, что за листовки посадили. У Неведова на просорушке в машинистах служил.

— Здравствуй, Андреич. Вернулся, говоришь?

— Ага, — улыбался Степан, одной рукой держа деревянную шайку, а другой пожимая разопревшие ладони уличных соседей.

— Истинно сказано, нет худа без добра, — прохрипел с полки, старческий голос. — Спробуй узнай где твоя счастья. Не попал бы в тюрьму — на хронт забрали. А так: отсидел свое — и целехонек. Не то, что мой Федек: пришел весь изранетый. Какой из, него теперь работник? Или вон Егор: чикиляет на деревяшке...

— Ты мою деревяшку не трожь, — огрызнулся Завалихин, — и не гавчь зазря на человека. Он, что ли, виноват, что нас с твоим сыном покалечило. Уступил бы лучше место человеку, чай, четыре года пару не видевши.

— А что... я ить к слову, — проскрипел старик, сползая с полки. — Залезай, парень, распарь косточки.

Степан, надев на голову прихваченную из дома шапку, полез на дубовую полку.

— Вам как: по-простому или с ликсирчиком? — услужливо вытянул вслед ему шею хозяин бани.

— Давай хоть с самим дьяволом! — рассмеялся Степан и принялся истязать себя горячим веником. Ах, как хорошо! После промозглой камеры в тюрьме. После ночевок в холодных вокзалах и езды в переполненных пассажирами вагонах. Одно плохо: долго еще ждать Сона из лазарета — целых шесть часов.. Милая! Как она побледнела при встрече. Какие у нее были глаза, обрадованные и испуганные вместе. А может быть, только испуганные? При этой мысли у Степана перехватило дыхание. Странно, однако, что открывая дверь, Сона предполагала увидеть за нею пристава. И хотя по тону ее вопроса можно судить об ее отношении к этому полицейскому ловеласу, все равно на душе царапнула кошка ревности. Что если она?.. Новый, еще более жесткий комок ревности подкатил к горлу. Степан остервенело хлестнул себя веником по лицу: на тебе, скотина, за твои гадкие мысли о самом дорогом тебе человеке.

— Слышь, Андреич, — донеслось к нему с верхней полки, — тебя, стал быть, революция ослобонила из тюрьмы?

— Ага, революция, — отозвался Степан, продолжая отгонять веником от себя липучие мысли.

— А царя посадили?

— Выходит, так.

— Кто ж теперь будет править вместо него?

— Народ.

— Та-ак... Сами себе хозяева, значит? Сам впрягусь и сам себя погонять буду: «Цоб-цобе!» А как насчет земли? Дадут ее иногородним? Или, как прежде, у казаков в аренду брать?

— Земля будет распределена по справедливости.

В ногах у Степана зло хохотнули:

— Как же, поделятся с тобой казаки. Жди, сват, поросят. Видал давче, как они с нашим братом разговаривали. Как начали лупцевать шашками по спинам, так куда и народ подевался. Не трожь, дескать, ихнего атамана.

— А ты б разве не заступился за своего хозяина? — спросили со смешком в голосе с верхней полки.

— Энто за Загребального? Да я б этого живоглота первый порешил, кабы моя власть, — не принял шутки лежащий в Степановых ногах.

— Вот и иди выбирай свою власть, — предложили сверху все тем же насмешливым голосом.

— Куда это я пойду?

— В городскую управу. Там седни, бабка Макариха сказывала, собрание сбирается, какой–то комитет выбирать будут.

— А что, и пойду, — вызывающе ответил сосед Степана по полке.

— Иди, иди, может, тебя выберут. Дадут портфелю, кожаную, и будешь ты как Дубовских из Казначейства.

— Пошел ты...

«Сегодня собрание, а меня по баням черти носят», — подосадовал на себя Степан. Ему бы после встречи с женой к товарищам податься, узнать у них что и как, а он — скорей на квартиру, успею, мол. Одурманенный жаром и запахом «элексира жизни», он сполз с полки, окатился из шайки холодной водой, направился в предбанник.

— Что так скоро? — крикнул ему в спину Егор.

— Хватит, а то угореть можно, — ответил Степан.

— Подожди меня, я вот еще разочек с ликсирчиком и...

— Не спеши, парься раз охота. А мне нужно срочно сходить в одно место.

— А как же «после бани»? Там же у нас припасено.

— Выпей сам за мое здоровье.

— А ты, стал быть, не того? За ради встречи, а? Ну, да я тебе оставлю. Гляди, только не забудь Хомичу двугривенный за ликсир отдать.

— Хорошо, — засмеялся Степан, закрывая за собой дверь парной...

Он шел по Алексеевскому проспекту, всматриваясь в лица горожан с надеждой встретить кого–нибудь из своих друзей по подполью. На улице, как и прежде. Гремят по булыжной мостовой пролетки и фаэтоны. Предвечернее солнце, заглядывая на проезжую часть через крыши домов и сквозь голые сучья акаций, тускло отсвечивает в лакированных бортах экипажей. Среди пешеходов нередки подвыпившие мастеровые и приказчики. Все по-прежнему. И только красный флаг, вывешенный аптекарем на балконе своего заведения, свидетельствует о том, что и в Моздоке произошла революция.

Приближаясь к лазарету, Степан чувствовал, что не удержится и забежит на минутку в приемный покой, чтобы еще раз прижать к сердцу жену. Всего на одну минуту! Он уже потянулся к дверной ручке, как она вдруг сама метнулась, ему навстречу и на пороге появился его бывший хозяин купец второй гильдии Неведов Григорий Варламович, несколько обрюзгший и постаревший, но все такой же хмельной и самоуверенный, как в прежние времена.

— Те-те-те, — выкатил он серые глазки. — Никак мой машинист заявился. Сколько лет сколько зим! Ну, здравствуй, мастер!

— Дед ваш был мастер, — ответил в тон купцу Степан, не замечая протянутой руки с рыжеволосыми пальцами и не останавливаясь.

— Ха! Не забыл, Гордыня Бродягович, — сипло рассмеялся Неведов. — Тебя, я гляжу, и тюрьма не обломала: ершист, как и прежде. Ну погоди, чего понесся?

— А что? — приостановился Степан, с усмешкой глядя на старого знакомого. — Может быть, десятку предложите?

— Ха-ха-ха! — закатился на этот раз Неведов, и даже слезы выступили от смеха на его глазах. — Не забыл, варнак. Я тоже не забыл, до сих пор жалею.

— Десятки?

— Да нет... Десятку я у тебя из жалованья вычел. А жалею я, что не раскусил тебя тогда до конца, Большевик Эсерович.

— Насчет большевика не возражаю, а вот эсеров мне не приплетайте, у нас с ними разные платформы.

— Все вы одним миром мазаны, — махнул рукой Неведов. — И платформа у вас одна — смуту в народе сеять да революции устраивать. Пойдем–ка спустимся в подвал к Гургену зверобойной настоечки тяпнем, за ради встречи.

Степан покачал головой:

— Некогда, господин купец второй гильдии, спешу в городскую управу.

— За каким лешим?

— Новую власть выбирать.

— Думаешь, новая будет лучше? Один черт, и при новой власти кто–то будет хрип гнуть, а кто–то его погонять.

— Ну не скажите.

— Чего там, — скривился Неведов и подмигнул своему спутнику круглым, как трехкопеечная монета, глазом. — Пошумите чуток, пошляетесь по проспекту с флагами да с песнями, а потом, когда жрать захотите, пожалуете к Неведову: «Не найдется ли какой работенки, Григорий Варламович?» А то, может, завернем к Гургену?

Степан снова покачал головой.

— Ну как знаешь, — огорченно вздохнул Григорий Варламович. — Пойдем, в таком разе, в управу. Поглядим на твою новую власть, Революционер Демократович.

Степан пожал плечами: вот еще навязался попутчик.

Весь оставшийся путь до управы Григорий Варламович пытался продолжить разговор, но Степан на все его вопросы отвечал холодно и односложно.

— К жене давче не зашел, аль рассерчал за что? — сделал еще одну попытку втянуть в разговор бывшего работника Григорий Варламович.

— Не за что мне серчать, просто не хочу мешать ей работать, — отозвался Степан безразличным тоном, но брови у него сами собой сдвинулись к переносью: неспроста упомянул купец, про его жену.

— Ну да, конечно, — согласился Григорий Варламович, сощурив глаза. — Благородствие души, надо полагать. А вот некоторые не понимают такого обхождения, заходят в лазарет когда вздумается.

— Кто заходит? — у Степана ежом к горлу подкатилось ревнивое чувство.

— Да хоть бы наш начальник полиции. Нянька говорит, что и сегодня дважды зашагивал. Ловок господин пристав, — Неведов язвительно похихикал. — Мужа, значит, — в места не столь отдаленные, а сам — к его супруге.

У Степана потемнело в глазах от такого чудовищного намека.

— Слушай ты, Купец Торгашевич! — остановился он, смерив спутника испепеляющим взглядом, — еще одно худое слово о моей жене — и я не посмотрю, что ты второй гильдии, набью морду, понял?

— Чего ж тут не понять, — дурашливо развел руками в стороны Григорий Варламович. — Оно завсегда так: ты к человеку со всей душой, а он тебе за это...

Но Степан уже не слушал «душевного» купца. Раздвигая пленом столпившихся на крыльце управы зевак, он стал протискиваться внутрь набитого до отказа людьми помещения. Ого! Вот это духотища. Как в парной с «эликсиром жизни».

— Да прекратите же дымить, граждане! — взмолился кто–то в самой середине общегородского собрания.

Стоящий по соседству со Степаном мастеровой швырнул на паркетный пол окурок, растер его подошвой сапога.

— Кончай кадить, а то лампы тухнут! — заорал он весело и тут же, достав кисет, снова скрутил «козью», похожую на слоновью, ножку.

— Господа! То есть, прошу прощения, граждане!

Это голова городской управы Ганжумов, поднявшись со стула, выкатил на председательский стол свой круглый, как арбуз, живот и потряс в сизом от табачного дыма воздухе колокольчиком. — Общегородское собрание разрешите считать открытым.

Дружные аплодисменты всколыхнули табачное облако.

— Предлагаю избрать почетными членами нашего собрания следующих граждан: всеми уважаемого Мелькомова Богдана Давыдовича...

В ответ раздались неуверенные хлопки. Набитая битком аудитория тревожно зашелестела голосами.

— Быкова Николая Павловича, — продолжал называть городской голова «уважаемых» моздокчан.

Хлопки прекратились, а голоса зашелестели тревожнее.

— Цыблова Степана Егоровича, его высокоблагородие полковника Рымаря Тихона Моисеевича, Шилтава Карпа Павл...

И тут зал взорвался, словно бомба, у которой догорел наконец–то фитиль.

— Долой! Не надо нам толстосумов и казачьих офицеров!

Ганжумов захлопал толстыми губами, словно сазан, вытащенный из воды на сушу.

— Граждане!... — выговорил он наконец с укоризной в голосе.

Но ему не дали закончить мысль.

— Наших давай! — крикнул из задних рядов.

— Терентия Клыпу! Петрищева! Дубовского! — понеслось со всех сторон.

«А я еще хотел зайти к нему домой», — усмехнулся Степан, глядя на усаживающегося за стол президиума Терентия, красного от жары и всеобщего внимания.

Первым подошел к трибуне гласный Думы Авалов. У него красный бант на груди и золотой перстень на пальце. Он поздравил собиравшихся с долгожданной революцией, насулил им всяких благ в ближайшем будущем, а покамест попросил не самоуправничать и во всем полагаться на старую власть, разумеется, контролируемую Гражданским комитетом, который они сегодня, выберут из числа, самых достойных представителей всех слоев общества. Он тут же назвал фамилии в большинстве своем чиновников и старых городских заправил. С его предложением согласились и даже похлопали, когда он, поклонившись, отошел от трибуны. «Хитро сработано: и овцы сыты, и волки целы», — переиначил на свои лад пословицу Степан, подразумевая под волками царских чиновников.

Потом один за другим выступили представители от партии эсеров и меньшевиков. В первом Степан узнал сына богатея с Русского хутора Александра Пущина, а во втором — адвоката Елоева. Пущин с ходу призвал присутствующих присягнуть на верность Временному правительству и не спешить с заменой властей на местах до указания свыше, а Елоев предложил наряду с Гражданским комитетом создать комитет Казаче-крестьянский.

Выступали и другие ораторы. От товарищеских обществ, артелей, партий, сословий. Говорили взволнованно, горячо, опровергая друг друга и не предлагая собранию ничего конкретного. Всем им охотно аплодировали — очень уж понравилась игра в демократию. Тем неожиданней показался для опьяневших от хмельных речей слушателей вырвавшийся из толпы одинокий трезвый голос:

— А для чего все–таки совершена революция?

На мгновение в зале воцарилась тишина. Но ее тотчас разнесли вдребезги злорадные крики:

— Кто это там еще пикает?

— А ну покажись, умник!

— Пропустите его к трибуне!

Подавший реплику, сопровождаемый незлобивым смехом и свистом, направился к столу президиума.

— Степан! — вытаращил глаза Терентий Клыпа. — Разрази меня гром, если это не он!

И сразу по всему залу: «Какой Степан? Откуда взялся?» Терентий вскочил с места, бросился к другу, облапил при всем честном народе.

— Товарищи! — повернул к участникам собрания счастливое лицо. — Это же Степан Орлов, вернее, Журко, руководитель нашего подполья, член партии большевиков...

— С тысяча девятьсот пятого года, — закончил за него Степан, направляясь к трибуне.

— Для чего же все–таки была совершена революция? — повторил он вопрос, обращаясь к замолчавшему в ожидании ответа залу.

— Вам никто не давал слова, молодой человек, — вновь выкатил на стол свой обтянутый жилетом живот председатель управы.

— Так дайте, — улыбнулся ему самозванный оратор. А из зала в адрес председателя полетели колкие советы типа «заткнись, пузан!» и «не мешай человеку!»

— Революция — это свобода, ведь так? — снова обратился Степан к залу.

— Та-ак! — откликнулся зал.

— А о какой же свободе можно говорить, — если все останется по-старому: старая управа, старый суд, старая полиция?

— Но ведь под контролем Гражданского комитета! — выкрикнули из президиума, и Степан краем глаза заметил, что это крикнул Игнат Дубовских. «Поборник культурного капитализма», — усмехнулся про себя, а вслух сказал:

— Гражданский комитет — это ширма, прикрывшись которой, господа Мелькомовы и иже с ними будут проводить свою прежнюю эксплуататорскую политику.

— Ну, уж это слишком! — крикнул впереди сидящий какой–то чиновник с пенсне на бугристом носу.

— Я лишаю вас слова! — взвизгнул ему в тон городской голова и потряс колокольчиком.

— Вот видите, — усмехнулся Степан, кивнув головой в его сторону, — сегодня он лишает слова, а завтра лишит и свободы.

Зал зашевелился, не зная, как отнестись к брошенной реплике.

— Что же вы предлагаете, анархию? — выкрикнул все тот же чиновник в пенсне.

Степан смерил его насмешливым взглядом, неспеша откашлялся в кулак:

— Зачем анархию? Я не анархист, слава богу. А предлагаю я избрать истинно народную власть — Совет рабочих и крестьянских депутатов.

Собрание зарокотало котлом, в который вдруг кинули раскаленный докрасна камень. Все заговорили разом, перебивая и не слушая друг друга. Одни поддерживали предложение и кричали: «Даешь Совет!» Другие опровергали, доказывая чуть ли не на кулаках, что такая власть не способна соблюсти интересы всех слоев общества, и кричали: «Долой!» А когда шум в зале мало-помалу стих, то вновь зазвучали с думской трибуны пламенные речи, накаляя в зале атмосферу разноречивых настроений.

Уже над стоящей неподалеку тюрьмой поднялся в темное небо согнувшийся от старости месяц, а в зданий управы все еще раздавались крики: «Харю вначале умойте, а потом уж за власть хватайтесь!» «Гляди, как бы сами кровью не умылись, буржуи проклятые!» И только когда на куполе Стефановского собора сторож пробил одиннадцать раз в многопудовый колокол, участники собрания наконец разошлись по домам, так и не придя к единому мнению.

Степан вывалился из человеческой гущи на свежий воздух, с облегчением вдохнул его в разгоряченную грудь. Его тотчас обступили старые знакомые и друзья по подполью. Среди них он без труда узнал братьев Аршака и Сумбата Ионисьянов, Николая Близнюка, Савельева, Протасова. С чувством обнял каждого, расцеловал по христианскому обычаю.

— Что так мало выступали? — попенял им с ходу.

Друзья стали оправдываться неожиданностью происшедшего переворота, своей недостаточной подготовленностью.

— А это кто такая? — спросил шепотом у Терентия, указывая глазами на стоящую, в сторонке женщину. Даже при неясном лунном освещении было видно, какая она рослая и красивая.

— Клавдия Дмыховская, — ответил Терентий тоже одними губами. — Эсерка, но своя в доску. Что ж ты ее не целуешь?

— Иди к черту...

— А вот познакомься, — обрел прежний голос Терентий, представляя Степану худощавого мужчину примерно равного с ним возраста в чиновничьей фуражке и такой же форменной тужурке. — Дорошевич Федор Иванович. Служащий почты и по совместительству председатель нашей партийной организации.

Степан назвал себя, пожал горячую руку с тонкими нервными пальцами, вгляделся в узкое аскетическое лицо с завитыми в колечки усиками — нет, кажется, раньше не приходилось видеть. Тем больше он удивился, когда франтоватый чиновник сказал, улыбнувшись:

— А я вас, Степан Андреевич, и так знаю.

— Откуда? — спросил Степан, доставая портсигар и закуривая.

— Оттуда, — мотнул Дорошевич большим пальцем руки себе за плечо в сторону Терека. — Мне о вас Мироныч говорил.

— Какой Мироныч? — спросил Степан скорее по инерции, чем по необходимости, ибо уже сердцем почувствовал, о ком идет речь.

— Киров.

— Вы знаете Кирова? — еще больше удивился Степан.

— Представьте себе, — снова улыбнулся Дорошевич. — Вам, кажется, в сторону Успенской площади? Если разрешите, я составлю вам компанию.

— Буду рад, — согласился Степан, — только вначале давайте договоримся с товарищами, где мы завтра встретимся.

— В доме кузнеца Амирова, как всегда, — предложил стоящий рядом с Близнюком парень с типичным лицом грузина. «Этого я тоже не припомню», — отметил про себя Степан. На душе у него было празднично: не всех его соратников похватала царская охранка, есть с кем продолжать завоевания революции. Новые силы вливаются в их пусть поредевшие, но не расстроенные ряды.

— Ну как он там, жив-здоров? — возобновил Степан разговор со своим новым знакомым, когда, простившись с товарищами, они вышли из Алдатовского сквера на главную улицу. — По-прежнему служит в редакции?

— В ней самой, — сразу поняв, о ком говорит его спутник, отозвался Дорошевич, — Базаров, его хозяин, крепко за него держится, хотя и частенько платит штрафы за его статьи. Кстати, это Мироныч направил меня в Моздок. Сусманович-почтмейстер до сих пор удивляется, мол, чего меня занесла нелегкая из Владикавказа в такую дыру с инженерным дипломом в кармане. Приходится говорить, что вынужден был сменить сырой горский климат на сухой степной из–за болезни легких. Даже покашливаю в его присутствии.

— Кто этот молодой грузин?

— Александр Кокошвили? Киномеханик из «Паласа». Наш товарищ. Энергичен и изобретателен по части конспираций.

— А где Битаров?

— Я лично с ним не был знаком, но знаю, что он находится где–то в Карпатах в «дикой дивизии».

— Его, что, мобилизовали? Ведь он учитель.

— Ушел добровольцем.

— Не может быть!

— По совету Мироныча.

— А... тогда другое дело, — усмехнулся Степан. — Картюхов Вася тоже на войне?

— Да. Георгия получил за ратные подвиги. О нем вам лучше расскажет Клыпа, он с ним переписывается.

— Вася не может без подвигов, — снова усмехнулся Степан, замедляя шаг возле дома купца Шилтова. — Вы меня простите, но мне нужно зайти за женой: у нее кончается дежурство. — Он протянул руку. — А вас, Федор Иванович, я попрошу обдумать кандидатуры членов Совета от социалистического блока, в частности от нашей фракции.

— Хорошо, Степан Андреевич. Очень рад был с вами познакомиться. Уверен, что с вами у нас дела пойдут успешнее. До завтра.

Дорошевич тряхнул протянутую руку и пошел дальше по проспекту, а Степан, скрипнув дверью, едва не бегом устремился по лестнице на второй этаж. Вот она, страда революционная: скоро уже сутки, как он в Моздоке, а еще жены путем не видел!

— Думала — не дождусь, — метнулась к нему с верхней площадки женская тень. — Почему так долго шел?

— Родная... — Степан подхватил жену на руки, прижав к груди, понес вниз к выходу.

— Пусти, сумасшедший, — дохнула она ему в ухо, а сама еще крепче обхватила упругую шею.

Потом, когда, несколько успокоившись, шла рядом со своим единственным по проспекту мимо Стефановского собора, спросила:

— Наш муж, а кто такая Жанна д’Арк?

— А от кого ты слышала о ней, наша жена? — ответно пошутил Степан.

— Ксения говорила, — Сона подняла на мужа счастливые глаза, в которых двумя сияющими заковычками отразился месяц, и рассказала ему о своем участии в демонстрации.

«И что у нее общего с этой пустоголовой Ксенией? — вновь обожгло Степана ревнивое чувство. Но он тут же взял себя в руки.

— Жанна д'Арк — это французская девушка-патриотка, которая повела за собой правительственные войска против захватчиков-англичан, — ответил он на вопрос жены и, помолчав, добавил изменившимся голосом: — Она была бесстрашна, мужественна и... целомудренна.

— Бамм! — донесся с макушки Стефановского собора удар колокола, будто подтверждая истинность только что произнесенных слов. А висящий над ним месяц еще больше скорчился, беззвучно смеясь над извечной людской суетой.

* * *

Степан соскочил с пролетки, расплатился с кучером и вошел в красивое двухэтажное здание, парадная дверь которого открывалась сразу на две улицы — Московскую и Мещанскую.

— Вы по какому делу, гражданин? — повернулся к нему сидящий слева за столом русоголовый крепыш в простом довольно потертом пиджаке и рубашке-косоворотке с расстегнутой верхней пуговицей.

Степан снял картуз, конфузливо смял его в ладонях.

— Нам бы объявление насчет лошади.... — промямлил он, перебегая взглядом с сотрудника редакции на сидящего перед ним причудливо одетого посетителя с полным, лоснящимся от жира и здоровья лицом. На нем какой–то вычурный, времен Степана Разина кафтан, такого же фасона ухарски заломленная набок мерлушковая шапка и сафьяновые сапоги с загнутыми вверх носками — словно сам знаменитый атаман сошел с картины Сурикова, оставив на время в челне плененную княжну, и уселся на стул перед столом сотрудника редакции владикавказской газеты «Терек».

— Пропала, что ли? — улыбнулся сотрудник редакции, блеснув крупными белыми зубами.

— Ага, пропала. Уж вы постарайтесь, — просительно ухмыльнулся Степан и полез во внутренний карман пиджака, намереваясь достать не то объявление, не то деньги.

— Одну минуточку, — остановил его сотрудник редакции, улыбаясь пуще прежнего. — Будьте добры, возьмите стул и подождите, пока я освобожусь. Так что вы хотели сказать, Михаил Александрович, в отношении Библии? — повернулся он снова к двойнику Разина.

— Что у святого духа, диктовавшего всем этим Моисеям и Павлам свои нелепые россказни, весьма ограниченное воображение и скудные познания в области истории, географии и естественных наук. Ведь это же бред сумасшедшего, а не священное-писание, — поднял над столом пухлые белые руки названный Михаилом Александровичем.

— Позвольте, — возразил сотрудник редакции, продолжая удерживать на широком, слепка побитом оспой лице благодушную улыбку. — Может быть, в этом, как вы изволили выразиться, бреду заложен тайный смысл, какая–то недоступная человеческому уму аллегория...

— Полноте, — поморщился Михаил Александрович, — никакой аллегории, все в буквальном смысле и все гнусно до омерзения. Прочтите Библию внимательно и вы убедитесь, что сие, с позволения сказать, произведение противоречит себе на каждом шагу и смакует сплошь и рядом половые извращения и зверские убийства. Полистайте ну хотя бы главу о подвигах Самсона или Давида.

— А как же понимать то обстоятельство, что величайшие гении человечества, будь то в литературе или в живописи, черпали из Священного писания сюжеты для своих бессмертных творений. Например, «Сикстинская мадонна» Рафаэля...

— Или «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи? Во-первых, эти мастера свято верили в библейские благоглупости, а во-вторых, художнику ведь нужен только импульс, толчок. Вглядитесь хорошенько в мадонну. В ней нет ничего божественного, кроме приторных ангелочков с пухлыми ручками. Перед вами обыкновенная человеческая мать с ребенком на руках, которую Рафаэль встретил однажды где–нибудь на улице в Риме или Неаполе.

— Да вы же отпетый атеист, Михаил Александрович. Зачем же, в таком случае, посещаете Кафедральный собор?

— По привычке, батенька Сергей Миронович, по привычке. Очень люблю церковное пение. Соблюдаю, так сказать, традиции прадедов наших.

— Ваш костюм, стало быть, тоже дань традиции? — рассмеялся Сергей Миронович.

— Пожалуй, — согласился Михаил Александрович. — Мой кафтан — это символ свободы и независимости казачества. Видеть его вновь вольным и героическим, как в былые времена, — моя мечта и, если хотите, жизненная программа. Кстати, вы читали последнюю мою книгу по истории терских казаков?

— Да, разумеется.

— И как вы ее находите?

— Весьма интересной в беллетристическом отношении, но несколько субъективной в политическом плане. Вы идеализируете уклад жизни казаков и преувеличиваете их военные возможности. В конечном счете, не они совершили в России революцию.

— Зато они наведут в ней порядок. Запомните, оздоровление России начнется с окраин, — подмигнул собеседнику Михаил Александрович и поднял кверху палец.

— Вы так думаете?

— Так думает военный министр Гучков.

— Он весьма разбирается в военном деле?

— Как свинья в апельсинах. Но в отношении окраин он прав: только казачество сможет удержать нашу несчастную родину от развала.

— Говорят, Казачий круг ходатайствует перед Временным правительством о присвоении вам звания генерала? — перевел Сергей Миронович разговор на другую тему.

У Михаила Александровича еще больше залоснилось его полное лицо. Он разгладил в стороны усы, развернул широкие плечи.

— Полковника, Сергей Миронович, — уточнил он, вставая и кривя губы. — Всего лишь полковника. Ну, я, пожалуй, пойду в свой курень. Не забудьте, сегодня идет в драматическом «Царская невеста». Будет петь Елена Венецкая — прелесть актриса, — человек в наряде Степана Разина величественно кивнул головой и, даже не взглянув на сидящего в сторонке Степана, вышел из редакции.

Тотчас последний вскочил, со стула, кинулся к сотруднику редакции:

— Мироныч!

Они обнялись, радостно смеясь и обмениваясь восторженными междометиями.

— Отпустили? — спросил наконец Мироныч, усаживая гостя на место, где только что сидел стилизованный под лихого атамана посетитель, и садясь рядом с ним на другой стул.

— Со скрипом, Мироныч, — усмехнулся Степан. — Очень уж не хотело расставаться со мной тюремное начальство. Представляешь, уголовников освобождают, а нас, политических, стерегут пуще чем при царе. А это что за тип сидел у тебя?

— Караулов, атаман Терского войска. На днях выбран Казачьим кругом.

— Вот бы не подумал. Для чего он так вырядился?

— Ты же слышал, для символа. Олицетворяет собою казачью вольницу. А вообще–то он большой оригинал с университетским образованием и природным остроумием. Слыхал, как он разделывал Священное писание? Зато поглядел бы ты на него, как ратовал он на заседании Гражданского комитета за новые правила об устройстве митингов. Уважаю умных и деятельных врагов. Недаром говорят в народе: «Лучше иметь умного врага, чем дурака друга»!

— А со стороны посмотреть — вы с ним закадычные приятели, — заметил Степан.

— Он тоже со стороны принял тебя за мужика, потерявшего лошадь, — рассмеялся Мироныч. — Соблюдаешь все еще правила конспирации?

— По привычке, на всякий случай.

— Вообще–то правильно. Ну, давай рассказывай о себе.

— Что много говорить? Жив-здоров, чего и вам желаю. А вот с Советом у нас что–то не клеится. Как в крыловской басне: лебедь в облака норовит, щука — в воду, а рак — сам знаешь куда.

— Ты, конечно, в этой тройке лебедь? А кто же рак?

— Не знаю, лебедь я или еще какая птица, но наша упряжка топчется на одном месте — это факт. Не дают ей ходу меньшевики с эсерами. Пока они разглагольствуют о свободе личности и всеобщем равенстве, местные воротилы и казачья верхушка прибирают власть к своим рукам. По существу в уезде правит старая администрация, а наш Совет лишь занимается организационными вопросами да создает проекты по организации милиции, например.

— Сколько у вас в Совете большевиков? — спросил Киров, когда Степан закончил свою исповедь.

— Восемь человек.

— А эсеров?

— Двенадцать. И меньшевиков чуть меньше.

— Да-а... — протянул Киров, потерев пальцами свой широкий подбородок. — Соотношение сил явно не в вашу пользу. Ничего не поделаешь, до поры до времени придется с ними считаться. Как говорится: «Ближняя соломка лучше дальнего сенца». Какие ни есть, а все же союзники. Сейчас как никогда требуется полное сплочение всех революционных сил пролетариата. Но плавный упор — на передовых рабочих. На них опирайтесь при проведении своих решений в жизнь, с их помощью осуществляйте постепенную большевизацию Совета. Рабочий контроль — везде и во всем — так стоит вопрос на повестке сегодняшнего дня.

Киров встал со стула, заходил туда-сюда по кабинету.

— Кого выбрали председателем Совета?

— Дорошевича.

— Надо было тебя. Дорошевич хороший конспиратор и преданный нашему делу человек, но для председателя Совета, пожалуй, жидковат.

— Хватит мне и военного отдела, — возразил Степан.

— Ну ладно, — согласно кивнул головой Киров, — Федор, в конечном счете, мужик с головой. Он должен справиться, если вы ему все поможете. Первое, что нужно предпринять немедля, это распустить Думу и городскую управу. Второе — взять под свой контроль казначейство. Третье — создать свою рабоче-крестьянскую милицию или другую какую вооруженную силу для охраны города и завоеваний революции. В Моздоке это тем более необходимо, что он находится в окружении казачества — реакционной по своей сущности части терского населения.

— А где же взять оружие для такой милиции? — спросил Степан.

Киров остановился, достал из кармана портсигар, предложил Степану и сам закурил.

— А черт его знает, — виновато улыбнулся он, — Надо подумать. Знаешь что? Вечером сходим в наш Совет, я познакомлю тебя с двумя Георгиями — Ильиным и Цаголовым. Они только что приехали из Москвы и многое знают. Оба студенты университета. Такие молодые и кипучие, что просто зависть берет.

«Тебе ли занимать кипучести?» — подумал Степан ласково.

На столе зазвонил телефон. Киров снял трубку.

— А, это ты, Маша? — проговорил он ласково. — Приду, конечно. А что будет вкусненького? Чучхели и косхалва? — Киров сморщил нос. — А украинский борщ? Тоже будет? Ну, хорошо. Приду с гостем. Кто? Увидишь. Да не забудь позови к обеду Якова. Обязательно.

Киров положил трубку, энергично потер руки.

— Жена приглашает к обеду, — подмигнул он собеседнику, — Она у меня хоть и не из местных, а любит кавказскую кухню... А твоя что любит?

— Моя? — усмехнулся Степан. — Она у меня осетинка, а любит русские блины и вареники.

 

Глава третья

Степь, бескрайняя — иди на все четыре стороны. Ровная — хоть ложись боком и катись. Тревожно-сладко сжимается человеческое сердце от ее неохватного простора, от манящей за горизонт сиреневой дали.

Медленно двигаются по ней овцы, выбирая на ходу из скудной бурунской растительности съедобную траву. Поскрипывает колесами вслед за ними неуклюжая чабанская гарба. Иногда из–под ног впряженного в нее ишака с треском взлетит пара стрепетов или выскочит, как ошалелый, заяц-русак. На передке гарбы сидит Казбек с вожжами в руках. Рядом с гарбой вышагивает дядька Митро с длинным, как удав-желтопуз, арапником на плече.

— Дядька Митро, а зачем ты не смотрет на тетку Христину? — вдруг спрашивает мальчуган и хитро прищуривает глаза, глядя на своего задумавшегося покровителя.

Дядька Митро повернул вислоусое лицо, с удивлением взглянул на гарбича.

— А для чего мэни глядеть на нее? Шо вона, божья маты, чи картина якась?

— Вона красивая, и добрая, как моя сестра Сона. Крепка тебя любит, дядька Митро.

Чабан еще больше удивился:

— А ты почем знаешь?

— Слыхал, как вона с зеркалом говорил, — и маленький возница рассказал о том, что случайно увидел и услышал в Холодовых покоях. — Зачем не хотел ево замуж? — закончил он рассказ вопросом.

Дядька Митро вздохнул, сдвинул в волнении шапку на затылок.

— Не «ево», а «ее», — поправил он мальчишку и еще раз вздохнул. — Не можно мне жениться.

— Зачем не можно?

— А затем, что некуда чабану девать свою жинку. Це ж не бутыль с креолином, не покладешь в гарбу.

— Зачем в гарбу? — с живостью возразил Казбек. — Пускай в хутор живет.

— Ничего ты не смыслишь в этом деле, — усмехнулся чабан и надвинул Казбеку на глаза его рваную шапку. — Слыхал, як столяр про кусочки говорыв?

— Слыхал, — утвердительно кивнул головой Казбек. — Он хлеба хотел. Я тоже люблю хлеб.

— Так вот я не хочу, щоб якысь сукин сын Сухин облизывался на мий хлиб, пока я в степу с вивцами турбуюсь. Э, да что с тобой толковать, когда у тебя еще молоко на губах не обсохло. Вырастешь — тогда поговорим, — и дядька Митро оглушительно «выстрелил» своим арапником по отставшим от отары овцам. — Геть, проклятущи!

Так началась для Казбека новая жизнь. Днем он управлял гарбой, вечером распрягал ишака, разводил костер, варил кулеш, несложному приготовлению которого научил его дядька Митро, а когда наступала ночь, сладко засыпал рядом с ним под открытым, усеянным звездами небом, укрывшись овчинным, пропахшим дымом и всеми бурунскими ветрами тулупом. Хорошо! Вот только не хватает Басила Татарова, не с кем поиграть среди песчаных барханов в абреков. И вообще плохо в степи без мальчишек.

Но однажды появились и мальчишки. Вместе с хозяином Вуколом Емельяновичем, решившим, по-видимому, посмотреть мимоходом, как обстоят дела в отарах дерзкого чабана.

— Где отара? — опросил он у Казбека, приподнимая грузное тело над сиденьем тачанки и сверля сердитым взглядом сидящего у костра малолетнего гарбича.

— Вон затем юром пасется, — показал рукой Казбек на желтеющие вдали песчаные холмы.

— А це шо таке? — нахмурился Холод, указывая на овечью шкуру, лежащую на крыше гарбы.

— Сдохла вчера. Дядька Митро говорит, гадюка укусила.

— Знаемо мы цих гадюк, — перекосился в ухмылке хозяин и потянул в себя воздух. — Небось, шулюм из нее варите?

— Я варю кулеш, а не шулюм, — сдвинул брови Казбек и помешал палкой в кипящем котле.

— А где же дохлая вивца?

— Закопали, — ответил Казбек, не поднимая на хозяина глаз.

— Ишь ты, якый басурманин, — прищурился Вукол Емельянович. — Слова им не скажи —сразу в пузырь. Такие все гордые сволочи. Давай к отаре, — ткнул он кулаком в спину кучеру. Но тут же остановил тачанку, толкнул локтями своих сидящих по обе его стороны юных спутников. — Побудьте, хлопцы, туточки, поглядить за гарбичем, щоб вин мясо из котла не сховав.

Мальчишки спрыгнули на землю, молча подошли к костру. В руках у них было по плетке, искусно оплетенной из разноцветных сыромятных ремней — это первое, что бросилось в глаза Казбеку. Потом уж разглядел на гостях-сверстниках настоящие сатиновые рубашки, подпоясанные шелковыми поясами, новые, без единой дырки плисовые штаны и башмаки с блестящими пистонами.

— Ты кто — ногай? — презрительно перекосил губы один из них, белобрысый, как чабан Василь, и густо усеянный веснушками.

— Сам ты ногай, — полыхнул в него синим, пламенем глаз Казбек, подкладывая под казан пучок сухой травы.

— А кто ж ты? — спросил второй мальчишка, поменьше ростом и почище лицом.

— Осетин.

Приезжие переглянулись.

— А ты лезгинку плясать вмиешь? — усмехнулся первый и поиграл плеткой.

Казбек утвердительно кивнул головой.

— А ну, спляши, — предложил второй и тоже поиграл плеткой.

— Тебе надо, ты и пляши, — огрызнулся Казбек, продолжая сидеть на корточках и подкладывать в костер сухой бурьян.

— Ты у меня запляшешь, вонючий чабан, — рассмеялся первый и хлестнул плетью по Казбековым голым ногам.

Казбек подпрыгнул, словно ужаленный змеей.

— Брось, а то морда побью! — крикнул он, перекосив лицо от боли и сжав кулаки.

— А ты станцуй нам, мы и не будемо, — предложил второй и тоже щелкнул плетью.

— Ый! Я станцую на ваших могилах, подлые собаки! — крикнул побелевший от гнева Казбек и бросился на своих истязателей. Головой ударил в живот одного, перевалил и бросил через ногу другого, вырвал у него из руки плеть и что было силы опоясал ею вскочившего на ноги зачинщика драки.

— Ратуйте! — завопил тот дурным голосом и бросился со всех ног навстречу возвращающейся тачанке — Диду! Вин нас убьет, этот сказывшийся чабан!

Холод на ходу вывалился из тачанки, горой навис над щуплым гарбичем.

— Ты за шо их бьешь, собачий сын? — выкатил он глаза и схватил Казбека за ворот холщевой рубахи. — Ты знаешь, вражья твоя душа, шо воны мои внуки?

— Они сами меня плеткой били! — крикнул Казбек, стараясь вывернуться из крепких рук хозяина.

— То ж воны игрались с тобой, а ты — в драку. Ось я тебя зараз. — Холод полоснул нагайкой по Казбековым плечам. От жгучей боли у Казбека потемнело в глазах. И тут он вспомнил, как однажды рассказывал ему про подобный случай из своего детства Степан, муж старшей сестры Сона.

— Не трожь! — крикнул он звонким от страха и ненависти голосом.

— Шо? — не поверил своим ушам Вукол Емельянович и во второй раз замахнулся плетью. — Шо ты сказав?

— Не трожь, а то хутор спалю!

У Холода от бешенства запрыгала челюсть. Его черные глаза, казалось, сейчас вывалятся из расширенных орбит и шлепнутся на землю.

— Цэ ты мэни таке говоришь, телячья блевотина? А ну, повтори!

— Хутор спалю! — повторил мальчишка, с яростью и ужасом глядя снизу вверх в искаженное бешенством лицо взрослого.

— Убью змееныша! — заорал Холод и в третий раз взмахнул плетью. Но чья–то рука перехватила ее у него за спиной.

— Не треба, Вукол Емельяныч, — сказал дядька Митро спокойным голосом. — Я обещал его батькови, шо вин вернется домой живым. Ты ж сам бачив, шо не вин первый затияв драку.

Холод смерил чабана свирепым взглядом.

— Зараз ж пущай убирается витциля к чертовой матери, щоб и духом его здесь не смердило.

— Надо бы его рассчитать, як положено, Вукол Емельяныч, — хмуро Сказал дядька Митро. — Вин таки добре отчабановал со мною.

— Хай скаже спасибо, шо я его живым отпускаю. Ото так и знай, побачу возле хутора, застрелю из ружжа, як собаку, — с этими словами хозяин ввалился в тачанку, усадил рядом с собой своих внуков и вскоре пропал из виду в клубах дорожной пыли.

— Зверь-человек, — сказал дядька Митро ему вслед. — И почему его самого не заризалы тогда в Моздоке? Полгода провалялся в ростовской больнице. Уж мы думали, шо дасть ему на цей раз жаба цицки, а вин взяв тай вылечился. Здоров, чертяка, як тый боров.

Он подошел к Казбеку, потрепал ему черные кудри и направился к казану с дымящимся варевом.

— Ты тоже хорош, — проворчал он несердито. — «Спалю да опалю». Сбегай покличь подпаска, пообидаем с тобой, княже, в последний раз.

После обеда долго молчал, отдыхая в тени гарбы. Потом вынул из кармана смятую десятку, вложил в Казбекову руку и вздохнул:

— Дюже я жалкую, шо так получилось, ну да ничего не подробишь. Иди, хлопче, до дому, пока солнце высоко в небе, тут не дюже далеко. А я, должно, к Рудометкину подамся... До Привольного дойдешь, заночуй там, ночью не блукай в степи, а то пропадешь. Батьку своему Даниле поклон передай. Он у тебя добрый дядько. Ну, гайда, сынку, не поминай лихом. Пойдем провожу тебя трохи.

И они пошли рука об руку, большой и маленький, по редкой, обожженной суховеями и солнцем траве. До самых бурунов, поросших чахлым, корявым кустарником. Наконец дядька Митро остановился на одном из них, крепко притянул к себе полюбившегося мальчугана с холщовой сумкой через плечо и затем легонько подтолкнул его в спину:

— Иди все прямо по дороге, до самой Куры.

И Казбек пошел, часто оглядываясь на одиноко стоящего на песчаном холме чабана. В горле у него кипели слезы. Они подкатывались к глазам, и тогда дорога под его ногами расплывалась желтой лужей, а на ум невольно лезла песня батрака, которую часто пел под балалайку подпасок Андрейка:

Я с хозяином расчелся, Ничего мне не пришлось, Еду-еду по дороге, Плачу-плачу я без слез.

* * *

Казбек не остановился на ночь в селе Привольном. Перейдя в сумерках кишащую лягушками и змеями Куру, он взобрался на ее правый обрывистый берег и вдруг увидел вдали лежащий посреди степи хлебной ковригой Священный курган. Сердце запрыгало у него под рубашкой от радости — никогда раньше он не испытывал подобного состояния: курган да и курган — что в нем особенного?

К хутору добрался в темноте. Проковылял на усталых ногах мимо центрального колодца к своей покосившейся от старости сакле, постучал в освещенное керосиновой коптилкой окно:

— Открой, нана.

До чего же хорошо! Среди родных людей, глядящих на тебя с любовью и восхищением. Даже скупой на ласку отец и тот не удержался, прижал к груди сына, покосившись на темное окно: не заглядывают ли в него соседи?

— На праздник Успенье пришел? — спросил он, набивая табаком трубку. — Хозяин отпустил на побывку?

— Нет, баба, совсем пришел, — опустил голову Казбек и рассказал о том, что произошло между ним и хозяином возле чабанской гарбы.

Отец крякнул, в волнении походил по хадзару.

— Круто берешь, сын наш, — сказал он спустя некоторое время. — Как дальше жить будешь? Каргинов прогнал, Холод прогнал. Я думал, деньги зарабатываешь в степи, а ты там с хозяйскими мальчишками драки устраиваешь. Совсем плохо. Через три дня начинается в Моздоке ярмарка. Хотел тебе рубашку купить, сестрам твоим платья купить. Э... с чем теперь поеду?

— Я принес деньги, баба, — поднял голову Казбек и вытащил из–за пазухи смятую десятку.

У отца резко изменилось настроение. Его голубые глаза засияли. Он взял деньги, молодцевато подмигнул стоящей рядом жене, не спускавшей с возвратившегося сына счастливых глаз.

— Слыхала, мать наша, какой смелый у тебя сын? Двоих побил! Клянусь прахом отца моего, Андиевы умеют постоять за себя. А ну, расскажи, ма хур, еще раз, как ты ответил этому старому кабану Холоду, будь проклят его род по седьмое колено.

Казбек повторил рассказ.

— Молодец! — похвалил его отец и разгладил в стороны усы. — Возьму тебя с собой в Моздок на ярмарку. Эй, наша дочь! — крикнул он весело черноглазой Млау, — принеси–ка из кабица графин, надо спрыснуть возвращение твоего брата.

Вот и попробуй предугадать, с какого боку подвалит тебе счастье. В Моздок на ярмарку! О чем большем можно еще мечтать на десятом году жизни. Ведь там, на ярмарке, чего только нет: и красивые глиняные свистульки, и резиновые чертики, и сладкие пряничные лошадки, и силачи в цирке. Все оставшиеся до Успенья дни Казбек только и думал что о предстоящей поездке в город, даже к Священному кургану не пошел с Басилом — не было охоты: какой там еще курган, если он с отцом и дедом Чора на ярмарку едет.

Наконец настало долгожданное утро. Жалобно простонали ворота, и нагруженная недавно обмолоченной пшеницей арба затараторила о чем–то разомлевшей во сне дороге своими расшатанными колесами.

— Ачу! — шлепнул вожжой вислопузого Красавца сидящий на мешке Казбек, жалея, что не видит его в этот момент Басил — лопнул бы от зависти. Дрыхнет, поди, на своих нарах и не чувствует даже, как кусают блохи. Казбек и сам не чувствует их укусов, когда спит: за день так набегаешься с мальчишками, что потом ночью хоть из пушки стреляй над ухом. Спасибо матери, разбудила сегодня вовремя.

На дворе еще не рассвело. И если все же видна дорога и плетень Бимбола Бицаева, так это потому, что их освещает месяц. Он тонкий, как серп, которым мать жнет траву для коровы, и бледный, словно сопливый Бето Баскаев, перенесший какую–то болезнь. Месяц поднимается все выше и выше, а вслед за ним из–за сакли Чора расползается по небу алая, как маки в степи, заря. Сам Чора шагает между арбой и отцом, его круглое узкоглазое лицо светится розовой от зари улыбкой.

— Наш брат, — говорит он отцу, — ты забыл сказать молитву перед дорогой.

Отец удивился. Это было заметно по тому, как у него взметнулись к папахе брови.

— Разве ты не стоял рядом со мной в сакле, когда я говорил молитву?

— Ты говорил одному только богу, — возразил Чора, — но ничего не сказал его помощникам-святым. Уастырджи обидится, не пошлет нам счастливой дороги.

— Гм... — Данел в замешательстве почесал у себя под бородой. — Если я иду с просьбой к нашему старшине в Пиев, то при чем тут его писарь?

— А при том, что если писарь не захочет, то тебе и сам атаман Отдела не поможет.

— Ты правду говоришь, — согласился Данел и, остановив Красавца, снял папаху. — Святой Уастырджи, покровитель воинов и путников, обратил он равнодушный взор к выползающей из–за края земли малиновой макушке солнца, — очень прошу тебя: сделай, пожалуйста, так, чтобы дорога наша была легкой, а торговля удачливой, чтобы, продав зерно на ярмарке, мы могли приносить тебе жертвы и прославлять твое имя. Оммен.

— Оммен! — одобрил дипломатическую молитву родственника Чора. А Казбек нетерпеливо заерзал на мешке с зерном: ну, чего так долго молятся эти взрослые? Так и на ярмарку опоздать можно.

Многолюдно сегодня на степной дороге. Чем ближе к городу, тем больше народу движется по ней: на телегах, тачанках, бричках и просто пешком. И жарко очень. Солнце еще не поднялось и на треть своего небесного пути, а уже на дороге от духоты и пыли дышать нечем. Кого только здесь нет, на этой дороге! Широколицые, с глазами-щелками на коричневых лицах калмыки восседают на верблюдах и равнодушно поглядывают по сторонам. Из–под широких верблюжьих ступней, словно вода, брызжет на придорожный бурьян горячая пыль. Разодетые в тройки с чужого плеча чернобородые цыгане садят на передках своих возов-фургонов библейскими патриархами. На темных скуластых лицах блестят огромными белками, плутоватые глаза да ядреные, как зерна, в кукурузном початке, зубы. Худой, как виноградная лоза, ногаец, с широкой шапкой на голове, в необыкновенно грязной рубахе с зашитым раз и навсегда воротом и в опорках на тонких, как палки, ногах лежит в арбе, предоставив лошади регулировать скорость своего движения.

— Эй, отвали в сторону!

Это мимо арбы с дремлющим ногайцем промчалась тройка вороных коней, запряженная в такую же черную, блестящую лаком тачанку. В тачанке, сдвинув, на глаза белый чесучевый картуз, подбоченился помещик-тавричанин. Молодцеватый кучер, оскалив в озорной улыбке зубы, свесился с передка тачанки и с наслаждением вытянул кнутом ногайца по его линялой рубахе. Тот взвился над арбой потревоженным ужом.

— У, яракал! Зачем твоя бьет?

Но тройки уже и след, простыл.

— За что он его ударил? — спросил Казбек у присевшего на арбу деда Чора.

— А так, ни за что, — ответил Чора. — Ради шутки.

— За такие шутки убивать надо! — сверкнул глазами Казбек, вспомнив, как с ним самим «шутили» возле чабанской гарбы Холодовы внуки.

Особенно много народу собралось у переезда через железную дорогу, по которой бегает туда-сюда паровоз, недовольно отдуваясь и пронзительно свистя. Над переездом протянута длинная жердь — шлагбаум. Ее держит за веревку сердитый дядя в форменной фуражке и с разноцветными флажками в руке.

— Ну куда ты, станичник, прешься? — кричит он казаку, лошадь которого надвинулась грудью на полосатую жердь. — Аль тебе жизня надоела?

— А что в ней хорошего, в жизни? — спрашивает в свою очередь у железнодорожника казак. — Пока молод — дурак-дураком, а как малость поумнел — на кучки пора. Все тлен на этом свете. — Он поворачивается к сидящей позади него молоденькой девушке-казачке: — Думает, чертов кацап, што ежли он с флажком, так и дюже важнющая птица.

— Да не связывайтесь вы с ним, папаша, а то рассерчает не дай бог, не пропустит вовсе, — шепчет казачка в ответ и поправляет узкой загорелой рукой выбившиеся из–под платка волосы.

— А я и не связуюсь, нужон он мне больно...

«Ворчливый, как Бехо Алкацев», — подумал Казбек о казаке, разглядывая на его возу поклажу — накрытые рядном сапетки с торчащими между прутьями индюшиными головами.

— Талды-балды, — сказал индюкам Казбек «по-индюшиному» и показал язык.

— Не дразни птицу, — сказал родитель и стукнул кнутовищем по пыльному лапуху своего отпрыска.

Казбек втянул голову в плечи, ожидая повторного удара, но его не последовало.

— Великий боже! — услышал он радостный возглас и в следующее мгновенье увидел, как отец кинулся с поднятыми руками к стоящему впереди возу.

— Ма халар Денис! Да быть мне жертвой за тебя, — прижался он щекой к щеке хозяина воза. — Какому святому я должен поставить свечку за такую хорошую встречу! Ты тоже едешь на ярмарку?

— Надо же, какая хреновина! — покрутил кудлатой головой казак, названный Денисом. — Как говорит наш дед Хархаль: «Ты его ждешь с гор, а оно снизу подплыло». Годков, небось, пять не видались с тобой, брат Данила. Аль помене? Богомаза нашего помнишь, Тихон Евсеича? Пришел надысь из заключении. Худой, как шкилет, еще худее меня. Про тебя интересовался. А что я ему скажу, ежли тебя с тех пор не видел вовсе. Кто зна, можа, ты сам сидишь за буквы теи... Меня ить тоже таскали в Моздок к приставу. «Зачем, — спрашуеть, — к машинисту ездил?» «Яичков, — говорю, — отвез хорошему человеку, ваше благородие, за то, что излечил от болести». «Знаю, — кричит, — ваши яички!» — и в нос мне сует энти самые буквы. Думал — каюк: загремлю вместе с богомазом в Сибирь. Да бог миловал. Поорал, потопал ногами и отпустил домой, чтоб он так топотал перед своей смертью.

— Какие буквы? — спросил Данел.

— Да из иконы, что тебе тогда богомаз на Крещенье дал. Минька Загилов нам с Кондратом обо всем рассказал апосля. Ну так вот... Весной тринадцатого прикатил этот самый пристав к нам в Стодерева и давай со своими помощниками ковырять землю возле богомазовой фатеры. Буквы, стал быть, искали.

— Ну и нашли?

— Чуток нашли.. Тихона Евсеича посля того в моздокскую тюрьму отправили. И вот ты погляди, как везет иным людям, — Денис завистливо покрутил головой. — Сам, можно сказать, сгинул, а память о себе в народе оставил.

— Какую память?

— А такую. Дереву, тую самую, под которой нашли энти буквы, с той поры «богомазовой» зовут. Ей-инстинный Христос, своими ушами слыхал, так и говорят: «Пойдем, Нюрка, посидим под богомазовой акацией». А ты говоришь...

Денис вздохнул, снял с головы шапку и отер со лба рукавом чекменя обильно выступивший то ли от жары, то ли от огорчения пот.

— У тебя, ма халар, тоже память есть, — прищурился Данел.

— С чего ты взял? — встрепенулся Денис.

— А ирдань, в которой ты крестился зимой, разве не назвали твоей фамилией?

— Как же, назовут — подставляй карман шире, — болезненно усмехнулся Денис. — Весна пришла, лед снесло к ядреной матери — и нет ее, ирдани. Зря только муки терпел... Или взять арбузы... Всех задарма наделял семенами: сажайте, мол, люди добрые, — не жалко, только называйте арбузы «невдашовскими», сорт, дескать, такой. Так что ж ты думаешь, и с ними мне дюже не повезло.

— Да ладно бы вам, папаша, рассказывать про всякое. Неинтересно ить, — поморщилась казачка.

— А ты не ладняй к стенке горбатого и не встревай в мужской разговор, — огрызнулся отец, и дочка недовольно отвернулась в сторону.

— Год, что лича, выдался дурной или сглазил кто мои арбузы, — продолжал Денис свой грустный рассказ, — а только повырастали они у всех с хренову душу: корявые, желтые, сморщенные — страм один, а не арбузы. Как–то встрела меня Недомеркова Агафья. «Чтоб тебе, Денис, такая смерть была, как эти арбузы», — говорит, а у самой губы трусются. Это мне, стал быть, вместо благодарностей...

В это время поднялась полосатая жердь, и тележный поток хлынул через железнодорожный путь. Затарахтели по деревянному настилу колеса, зацокали копыта, зазвенели на мохнатых шеях верблюдов медные колокольца.

— Кондрат тоже приедет на ярмарку? — крикнул Данел вслед Денисовой телеге.

— А то нет, — обернулся Денис. — Только он, должно быть, на станцию поначалу завернет.

— Зачем на станцию?

— Там наших «крестиков» седни на войну провожают. Я ить тоже сейчас туда: надо проводить кума свово Ивана Бучнева. Он хучь не казак, а тоже человек. Но! Холера тебе в бок, — прикрикнул Денис на лошадь и взмахнул кнутом.

Данел вернулся к арбе.

— Завернем и мы на станцию, — оказал он своим спутникам.

Первое, что бросилось в глаза Казбеку при въезде на запруженную людьми и телегами привокзальную площадь, — это большая красочная картина, наклеенная на стене вокзала. На ней изображен донской казак с Георгиевским крестом на груди и длинной пикой в правой руке, на которой, как шашлык на шампуре, нанизаны скорчившиеся немцы в железных с высокими шишаками шлемах. Перед картиной стояло несколько пожилых бородатых солдат с крестами вместо кокард на фуражках. Они хмуро поглядывали на бравого казака и вели между собой неторопливый разговор.

Казбек прислушался.

— Похоже, не мы его, а он нас на пику вздрючил, — говорил один, бросая косой взгляд на лихого донца.

— И когда только кончится эта проклятая война? — вздохнул другой солдат. — Двух сынов проводил на фронт, теперь самого взяли за жаберья. Ну какой из меня вояка, когда у меня коленки скрипят от старости?

— А вот германец смажет тебе коленки ружейным салом, будешь скакать как молодой конь, — засмеялся третий.

— Думали, царя сбросили — шабаш войне, а оно, гляди, как повернуло. «До победного конца!» — кричал даве тот плюгавый, — снова заговорил первый. — Эх-ма! Люди сегодня на ярмонке веселиться будут, а нас, как баранту, — на убой.

— Да разве нынче — ярмарка? Жалость одна, поглядеть не на что. Вот до войны — это была ярмарка...

Скучный разговор. Казбек обвел глазами площадь: ого, сколько народу — и военных, и штатских! Стоят кучками у подвод, сидят на лавках и сундучках. На площади, на перроне, в привокзальных сквериках. Одни смеются, другие плачут, третьи пляшут «наурскую» или поют хрипатыми голосами под рыдающую гармонь:

Последний раз я выпиваю Стакан зеленого вина, А взавтри рано уезжаю На хронт германский воевать.

— Да на кого же ты нас, родимый, спокидаешь?! — вырывается из толпы припевом к этой песне тонкий, надорванный горем женский голос.

— Тише, граждане!

Казбек оглянулся: из дверей вокзала выскочил офицер и протянул руку в сторону от себя.

— Ррота! — рявкнул он весело, — в две шеренги становись!

Солдаты, втаптывая на ходу окурки и поправляя ремни, нехотя выполнили команду.

— Смирррно! — еще звонче гаркнул офицер, — Напррра-аво! К вагонам шагом марш!

Солдаты вразнобой ударили подошвами сапог о пыльную землю и заколыхались в проходе между вокзалом и сквером.

— Прощай, Иван! — крикнули из толпы провожающих, и Казбек узнал в крикнувшем того самого казака, с которым разговаривал его отец на переезде.

— Да на кого ж ты нас, родимый, спокидаешь! — рванулся ввысь душераздирающий женский вопль, и толпа провожающих хлынула вслед за «родимыми».

Казбек, подхваченный этой живой волной, выкатился на твердый и гладкий, как молотильный ток, перрон и замер перед поездом, который своими распахнутыми настежь вагонами-теплушками напоминал длинное многоротое чудовище, приготовившееся проглотить всю эту разношерстную людскую массу.

Вдруг слева раздался пронзительный свист, и, оглянувшись, Казбек увидел, как с первого пути все бросились врассыпную — к вокзалу со стороны Прохладной, сердито ухая паром, подкатывал паровоз. «Так-так!» — приговаривал он колесами, глядя огромным стеклянным глазом на то, как шарахается в стороны от него все живое.

— Раненых! Раненых привезли! — понеслось над перроном, и толпа устремилась к санитарному поезду. Казбек тоже побежал. Из вагонов уже выносили раненых.

— В сторонку, в сторонку, граждане! — покрикивали на любопытных суровые санитары, бесцеремонно расталкивая толпу ручками носилок. Их сопровождали сестры милосердия в серых форменных платьях с белыми передниками и с красными крестиками на груди и косынках.

— Эк их сколько! И за что только люди мучаются, — послышались из толпы сочувственные восклицания и вздохи. — Гляди, волокут совсем без ног. Кому он теперь, горемыка, нужен?

— Матери, кому ж еще...

— Жена тоже не откажется.

— Смотря какая жена, а то и с ногами не примет.

Казбек протиснулся к повозкам, на которые укладывали раненых вместе с носилками. Возле повозок ходил туда-сюда здоровяк-офицер с белыми узкими погонами на плечах и черными лихо закрученными усами на румяном от избытка жизненных сил лице.

— Накромсали вас на мою голову, — ворчал он, хмурясь и указывая пальцем, в какую повозку класть того или иного раненого, — Где я вас размещать буду, ума не приложу. Эй, станичник! — поманил офицер все тем же пальцем казака, которого отец при встрече называл Денисом.

— Чего надо, ваше благородие? — подошел Денис к санитарной повозке и вдруг расплылся в улыбке. — Надо же, такая хреновина,..

— Чему обрадовался, любезный? — спросил офицер.

— Да это... вашблагородь, лечили вы меня от раку. Аль не признаете? На фатеру к вам приезжали со Стешкой, супружницей нашей.

Офицер, напоминавший своим залихватским видом скорее гусара, чем доктора, с удивлением воззрился на своего давнего пациента.

— Гм, живой, значит?

— Живой, господин дохтур.

— Чем же ты лечился, мадерой?

— А что это за лекарствия такая?

— Вино. Очень, знаешь ли, великолепное.

— Нет, ваше благородие, — осклабился Денис. — Где нам... Мы больше чихирем да арачишкой, а еще капустой квашеной.

— Чудеса... — доктор удивленно перекосил широкие черные брови. — Даже не верится, что в чихире скрыта такая могучая целебная сила. А закусывал, говоришь, капустой?

— Ею самой, мне один хороший человек присоветовал.

— Удивительно, — потряс головой доктор. — Я вон скотопромышленника Зверилина самым лучшим коньяком пользовал, да видно, не в коня корм.

— Преставился? — догадался Денис.

— Натянулся, — подтвердил его догадку доктор. — Видно, скота и лечить нужно скотским средством. А ты зачем сюда приперся, забыл как тебя звать?

— Денис, вашблагородь. А фамилия Невдашов. Мой прадед с самим Пугачевым из моздокской тюрьмы бежамши...

— Зачем, спрашиваю, сюда приехал? — перебил казака врач.

— Земляка провожал, Ивана Бучнева. Он хучь и иногородний...

— Вот что, брат Денис, — снова перебил его доктор, — за то, что я тебя вылечил, должен ты мне сослужить одну службу.

— Это какую же?

— Помоги перевезти раненых в лазарет. Видишь, их сколько, а у меня транспорта — раз-два и обчелся.

— Дык, это можно... только у меня на телеге индюки.

— Одного-двух посадишь, ничего твоим индюкам не сделается. Лады?

— Лады, — согласился Денис, поражаясь в душе ловкости, с которой прибрал его к рукам этот чертов доктор. — Кого везти–то?

— А хотя бы этого, — указал врач на прыгающего по перрону с костылем под мышкой молодого казака. У него забинтована левая нога, на ней видны пятна крови. «Осетин», подумал Казбек, глядя на его тонкий прямой нос и энергичный раздвоенный подбородок.

— Здравствуйте, — улыбнулся раненый, подходя к казачьей телеге.

— Здоров, служивый, — ответил Денис и обратился к сидящей на возу дочери: — Ну, чего расселась? Ослобони место для ранетого героя.

В это время кто–то дернул Казбека за руку.

— Ма хур, пойдем скорей к нашей арбе, а то твой отец уже посылает проклятья на твою голову, — сказал дед Чора и потащил любопытного внука сквозь галдящую толпу.

* * *

Устя краем глаза взглянула на сидящего рядом пассажира: такой же черный, как Петька Ежов, уехавший прошлой осенью воевать с турками, и глаза у него такие же черные. Только лицо поуже и без рябинок, да нос попрямей и потоньше. Вспомнив Петьку, почувствовала, как вспыхнули щеки и загорелась шея под праздничным полушалком. «Гляди, Устя, — сказал в тот прощальный вечер мельников сын, провожая ее с посиделок домой, — не вздумай выйти за кого другого, вернусь с войны — убью и тебя и твоего мужа». «Тю на него! — рассмеялась тогда в ответ на угрозы Устя. — С чегой–то ты взял, что я тебя дожидаться должна? Пущай тебя ждет Марфа Бачияркова, она — атаманская дочь, а я тебе, Петюня, не пара».

Устя снова скосила глаз на соседа по телеге. «Осетин, должно, хоть и в казачьей одежине», — подумала она и решила, что он красивый парень.

— Ты не из Черноярской родом? — спросил у раненого Денис, бросая на его забинтованную ногу нахмуренный взгляд.

— Нет, — улыбнулся раненый и тоже взглянул на свою ногу, лежащую березовым поленом между хозяином подводы и его дочерью. — Я моздокский. А родом с Джикаева хутора. Мальчишкой еще в Моздок переехал.

— К сродственнику аль ишо к кому?

— Считай что к родственнику. Один хороший человек к себе взял вместо брата. На работу устроил и грамоте обучил. Очень хороший человек, — повторил раненый и вздохнул.

— Хорошие люди, они редко в жизни встречаются, — вздохнул и Денис.

— Почему редко? — не согласился раненый. — Вот ты, например, тоже хороший человек.

Денис обернулся к пассажиру, дернул щетинистой впалой щекой:

— Хм... С чего ты взял?

— Тебе на ярмарку нужно, а ты меня в больницу везешь. Значит, ты хороший человек. И дочка у тебя славная.

При этих словах Устя резко обернулась, смерила парня насмешливым взглядом.

— Ишь, глазастый какой: в одночас разглядел всех. С папахой гутаришь, ну и гутарь, а других дуром не замай.

Денис весело подмигнул опешившему от такой отповеди седоку:

— Что, брат, отхватил горячего до слез? Вот так кажный раз: ты им по-хорошему, а они тебе: «Гыр-гыр-гыр!» Сказано, яблочко от яблоньки недалеко котится. Их у меня шестеро, и все как одна в мамашу удались характером. Курская порода, хохлячья, провал их возьми.

— А вы, папаша, лучше про свою породу гутарьте, — огрызнулась Устя и, соскочив с телеги, пошла рядом, гордая, независимая.

— Во-во, — ухмыльнулся отец, — правильно сделала: кума пеши — коню легше.

— А у нас говорят: «На мать смотри, а на дочери женись», — рассмеялся раненый. — Я бы тоже пешком потопал, да вот нога подвела.

— До свадьбы загоится, — успокоил его хозяин телеги. — Тебя как звать–то?

— Оса, Осип, — по-русски.

— Где ж тебя, Осип, подловила вражья пуля?

— В автомобиле снарядом.

Раненый стал рассказывать про свой последний бой, а Устя шла рядом и старалась не пропустить ни единого его слова. «Красиво рассказывает, как богомаз Сюркин, — невольно отметила про себя, бросая на рассказчика быстрые взгляды, — на автомобиле ездил, а по виду — джигит». На сердце у нее почему–то было неспокойно. Неужели оттого, что телега приближается к Стефановскому собору, рядом с которым находится лазарет, и что этот красивый чернобровый парень сейчас скроется в нем? Вот же холера, и откуда он взялся такой улыбчивый да приятный?

Между тем телега, громыхая колесами по булыжной мостовой, подкатила к лазарету — большому двухэтажному зданию. У его входа суетились санитары с носилками в руках. Между ними ходил тот самый офицер-доктор с лихо закрученными усами.

— Полегче, полегче, охломоны! — покрикивал он на санитаров, — не дрова ведь таскаете.

Заметив подъехавшего Дениса, дружески подмигнул ему:

— Вот так–то, любезный... Ты, что ль, сейчас на ярмарку?

— А куда ж еще?

— Может, прихватишь с собой? А то меня там один человек ждет по очень важному делу. Что ж ты, красавица, не поможешь слезть с телеги пострадавшему за веру и Отечество? — переключился тут же доктор с отца на его юную дочь.

Устя смутилась. Нагнув голову, подошла к раненому, неловко просунула ему руку под мышку:

— Давай помогу...

— Тебя, как звать? — шепнул ей раненый, опираясь правой рукой на костыль.

— Феклой, — усмехнулась Устя, поддерживая его за предплечье и ведя к распахнутым настежь дверям лазарета.

— Хорошее имя, — снова шепнул раненый. — Когда поправлюсь, приеду к тебе свататься. Куда приезжать, Фекла Денисовна? .

— В Кудыкину станицу, — ответила сердито Устя, но сама залилась-зарделась степным тюльпаном.

— Найду и там, — блеснул зубами беспомощно ковыляющий на одной ноге жених и вдруг оторвался от своей хрупкой опоры, протянул руку вперед и кверху. — Сона! — крикнул он зазвеневшим ст радости голосом и запрыгал подбитым журавлем навстречу молодой, такой же чернобровой, как сам, женщине в сером больничном халате. — Клянусь матерью, это ты, ма цастыты рухс , — перешел он на осетинский язык.

Женщина вздрогнула, широко распахнула окаймленные длинными ресницами глаза.

— Оса! — крикнула она ответно, прижав руки к груди и заметно побледнев. — Боже мой! Неужели это ты?

У Усти дрогнуло сердце: как обрадовалась эта красивая осетинка, вон как прижала к груди его голову. И слезы текут по щекам. Свататься, говорит, приеду, а сам другую облапил — парой быков не отдерешь.

— Софья Даниловна, — донесся к ней голос доктора, — вы тут распорядитесь без меня.

Сам он уже уселся на телегу и бесцеремонно разглядывал возвращающуюся казачку.

— Поворачивайте, папаша, ну чего стоите? — не обращая внимания на нового пассажира, обратилась та к отцу. — А то индюки от жары подохнут, продать не успеете.

— Зараз, Устя, — схватился за вожжи отец. — Загляделся на чужую радость. Но! Чума тебя задави.

Услыхав стук колес, раненый оторвался от женщины, шагнул вслед отъезжающей телеге.

— Куда же вы? Дядька Денис, Фекла! Подождите, я вас с Сона познакомлю, с сестрой моей.

— Бывай здоров, казак! — махнул Денис ему тощей рукой. — Поправишься, приезжай в станицу, чихирем тебя долечивать буду. Вот дохтур говорит, в нем могучая сила заложена, враз на ноги встанешь.

— А в какую станицу?

— В Стодеревскую!

«Не жена она ему вовсе» — улыбнулась, трясясь рядом с доктором на телеге, словно в лихорадке, Устя и прощально помахала загорелой рукой.

* * *

Вот она — ярмарка!

Начинается сразу же за Армянским кладбищем с торчащим из кустов сирени у самой ограды черным гранитным памятником, на котором выдолблены большие буквы. Если бы Казбек умел читать, он прочел бы на этом памятнике следующее:

Прохожий, остановись!

Не спеши в сей земной юдоли,

Я был таким, как ты,

А ты будешь таким, как я,

Но Казбек не умел читать и потому без содрогания скользнул взглядом по этой зловещей эпитафии и тотчас перевел его на раскинувшуюся впереди не то военным лагерем, не то огромным цыганским табором ярмарочную площадь, густо поросшую по краям колючкой и бурьяном. Целые улицы из полотняных ларьков, навесов, шашлычных, духанов — заходи в любой, покупай все что хочешь. Целые горы арбузов на возах, а также на земле блестят под ослепительным августовским солнцем, словно пушечные ядра, сложенные в пирамиды для обстрела остатков старой крепости, за которой, если верить деду Чора, в былые времена укрывались от абреков приезжие купцы.

— Эй, сторонись, народ, — дерьмо плывет! Давай дорогу, православный люд: разгорелась душа, простору просит! — мимо въезжающей в ярмарочную сутолоку осетинской арбы прошелся на заплетающихся ногах обнаженный до пояса мужчина, потрясая над головой какой–то рванью. — Налетай кто с деньгами! За полбутылки новый кустюм с собственного плеча! Эх, раздень голого, разуй босого...

— Чора, зачем он бешмет продает, если сам голый? — спросил Казбек у своего деда.

— Подрастешь чуть-чуть, узнаешь, — ответил Чора.

Наконец арба втиснулась между казачьими телегами. Отец подвесил к морде Красавца торбу с овсом и, развязав один из мешков с пшеницей, чтобы показать покупателям, какая она хорошая, обратился к Чора:

— Наш брат, пока я буду продавать зерно, поводи мальчишку по ярмарке, пусть поглядит.

— Хорошо, Данел, сделаем, как ты сказал, — кивнул Чора и, взяв Казбека за руку, повел по торговым рядам. У Казбека разбежались глаза, не зная на чем остановиться в первую очередь. Тут тебе и сверкающие бусы, и разноцветные ленты, и белоснежные кружева.

— Ну как, идет мне? — спрашивает у своих подруг юная моздокчанка, поворачиваясь перед зеркалом с накинутым на голову цветастым полушалком.

— Еще бы, — щурит плутоватые глаза пожилая торговка. — Крас-савица! Вот сняла платок — и уже не та. Бери, душа моя, не раздумывай — последний ведь.

Платок продан, и на его месте уже висит еще один «последний», точно такой же.

Ох, и жара сегодня! Словно весь божий мир превратился в адскую парилку, в которой банщик-черт поддает постоянно пару, черпая ковшом воду из Терека и плеская ее на раскаленные булыжники Кавказских гор.

— Дада, я пить хочу, — пожаловался Казбек, облизывая пересохшие губы.

— Я тоже не против бы выпить, — посочувствовал старик мальчику и вдруг стремительно опустился на корточки, словно сам был мальчиком. — Хвала всевышнему! — воскликнул он полушепотом, тревожно озираясь по сторонам и показывая малолетнему спутнику зажатый в кулаке большой орластый пятак. — Да стану я жертвой за того, кто его потерял.

— Дада, купи мне чертика, — попросил Казбек.

Чора выпрямился, с наслаждением втянул в себя пахнущий вином воздух, исходящий от близстоящего духана.

— Нельзя, зерно души моей, эти деньги отдавать черту, — вздохнул он, благочестиво сложив на груди руки, — Их надо отдать богу. Но где же подевался этот старый мошенник Мате? Целый час уже ищу, а он будто сквозь землю провалился, да простятся ему грехи его.

— Клянусь небом, я тоже давно тебя потерял, — послышался голос Мате Караева, и тощая фигура его с палкой в руке протиснулась между возами навстречу гуляющим землякам.

— А Бехо где? — спросил Чора.

— Там, — показал Мате палкой на духан. — И Михел там, и Яков Хабалонов. А это что у тебя такое? — ткнул он палкой в медный пятак.

— На земле нашел.

— Обмыть надо, — вздохнул Мате, — а то не будет с него проку.

— Надо, — согласился Чора. — Пойдем в духан.

Пока взрослые «обмывали» найденный пятак, Казбек ходил вокруг духана и изнывал от ожидания. И тут его внимание привлек громоподобный голос:

— Последний день! Уникальная цирковая программа с участием всемирно известных борцов «Железной маски» и «Свирепого зулуса».

Казбек оглянулся и увидел высокого мужчину в чудной, похожей на паровозную трубу шляпе, шагающего во главе необычной процессии, состоящей из полураздетых мужчин и женщин.

— Покорнейше просим, милостивые государи и государыни, продолжал кричать горластый мужчина, — посетить наше единственное в своем роде представление.

У Казбека сладко заныло сердце: цирк! С борцами и медведями! С порхающими, как мотыльки, наездницами на красивых белых лошадях! Он взглянул на своего деда: сидит под парусиновым навесом с кружкой в руке и что–то оживленно рассказывает раскрасневшимся от жары и смеха приятелям. «Не скоро уйдут отсюда», — решил Казбек, и в следующую минуту он уже вышагивал позади замыкающего цирковую труппу жонглера, манипулирующего на ходу пустыми бутылками. Унылое выражение на его испитом, морщинистом лице красноречиво свидетельствовало о том, что бутылки — это все, что осталось у него от прежних выступлений на арене жизни.

Вскоре Казбек остановился вместе с толпой перед огромным, увешанным яркими афишами балаганом, в котором скрылись артисты. У входа на невысоком помосте стоял толстый с круглой головой и бычьей шеей дядя, одетый, как и борцы, в короткие штанишки с узкими помочами на плечах, и подбрасывал в воздух двухпудовую гирю, принимая ее всякий раз на плечи, на грудь, а то и на голову.

— Какое трудолюбие! — воскликнула стоящая перед помостом пожилая женщина с зонтом над головой.

— Вы правы: удивительное твердолобие, — отозвался на ее восторженный возглас мужчина, и Казбек узнал в нем того самого офицера-доктора, что руководил на вокзале транспортировкой раненых.

— Ха-ха-ха! — расхохотался сипло другой мужчина, приземистый и круглый, как гиря, с которой упражнялся цирковой силач: — Остер ты на язык, Вольдемар Андрияныч, люблю таких.

От смеха у него выступил пот на лбу. Он достал из кармана носовой платок, вместе с ним вывалилась синяя бумажка. Казбек нагнулся, поднял с земли, — протянул смешливому владельцу.

— Потерял совсем, дядька, — улыбнулся приветливо.

Дядька скользнул по нему круглыми серыми глазами.

— Гляди–ка, — просипел он, обращаясь к офицеру-доктору. — Честный какой нашелся, Сопля Слюнтяевич. Другой бы на его месте с этим билетом уже в цирке сидел. — Он сунул в карман долгополого пиджака рыжеволосую ручищу, вынул из него монету, повертел ею у себя перед глазами, протянул было мальчишке, но передумал и снова опустил в карман.

— Что ж не отблагодарил за честность, Григорий Варламович? — усмехнулся офицер.

— Дюже жирно ему будет, — проворчал в ответ Григорий Варламович. — Он ведь, гривенник, на земле не валяется — его заработать нужно. Пацан–то, вишь, по ярмаркам бегает, а я в его годы не бегал, а кожи таскал за милую душу. Бывало, прешь ее, проклятую, задыхаешься от тяжести да смраду...

— Ну, и скупой же ты человек, Григорий Варламович, — заметил доктор.

— Ха... скупой, — осклабился Григорий Варламович. — А если б не было нас, скупых, как бы заметили вас, щедрых? То–то же. Пойдем, что ль, глядеть представление?

— Что, брат, отхватил на чай? — подмигнул Казбеку молодцеватый доктор и щелкнул его по лапуху твердым, как пятак, ногтем. — У купца Неведова не очень разживешься. Ну, а я и рад бы дать тебе на билет, да у самого нет ничего, кроме щелбанов, — продулся вчера в карты начисто. Хочешь еще один дам? — оттянул он средний палец большим — словно курок взвел у пистолета.

Но Казбек не захотел второго щелбанца. Почесывая под лапухом голову, он поспешил отойти от этого здорового дядьки на безопасное расстояние.

В балагане загремел духовой оркестр. На помост вышел длинный мужчина в шляпе-трубой и взмахнул руками.

— Почтейнейшая публика! — крикнул он, обворожительно улыбаясь и кланяясь, — Сейчас состоится гала-представление с участием всей труппы. Будут показаны неповторимые номера: хождение по канату, смертельный полет под куполом цирка, человек-вулкан или пожиратель огня! — тут он пустил в толпу изо рта струю пламени, от которого она охнула и качнулась назад. — Поспешите занять места согласно купленных билетов!

Так как у Казбека билета не было, он поспешил занять место не внутри балагана, куда хлынула «почтеннейшая публика», а с внешней его стороны, за круглой стеной, вокруг которой уже стояло, уткнувшись носами в дырявую от старости парусину, множество безденежных, но, пожалуй, самых ревностных почитателей циркового искусства. Ему повезло: он устроился по соседству с таким же босоногим зрителем, великодушно поделившимся с ним прорехой в парусине. И вовремя: между затылками зрителей, сидящих внутри балагана, появились под звуки вальса, стоя на крупах белых, как лебеди, лошадей, две наездницы в коротеньких кисейных юбочках. Они одновременно сделали сальто-мортале и послали зрителям по воздушному поцелую.

— Что значит хороший вистибулярный аппарат! — прогудел левый, аккуратно подстриженный затылок.

— У какой? — спросил сипло правый затылок, складчатый и плешивый, по которому Казбек тотчас узнал купца, пожалевшего дать ему гривенник.

— У обеих, — ответил левый, принадлежащий, без сомнения офицеру-доктору с крепкими, как пятаки, ногтями.

— Вообще–то да... — согласился правый, — только, на мой взгляд, у передней покруглей как бы...

— Да ты про что, Григорий Варламович? — удивился доктор и рассмеялся.

— Да про то же самое, — хохотнул купец и вытер платком мокрую от пота шею. — Наш батюшка отец Феофил сказал бы: «Сии дочери богопротивной Иезавели и Ахова не покаялись наказанию, постигшему их проматерь Еву.» Вот бы их крапивой по этим самым вистибулярным аппаратам, чтоб не соблазняли грешников.

В это время кто–то дернул Казбека за воротник рубахи. Казбек оглянулся: перед ним стоял мальчишка одного с ним роста, только на вид покрепче телом. На голове у него такой же грязный лапух, под лапухом горят углями дерзкие глаза.

— Чего твой надо? — спросил Казбек, недовольный тем, что его оторвали от захватывающего зрелища.

— Поглядел чуть — дай теперь и другим поглядеть, — невозмутимо ответил незнакомец и плюнул себе под ноги, такие же, как и у Казбека, черные от грязи и солнца.

— Найди свой дырка и гляди, пожалуйста, — предложил Казбек миролюбивым тоном, полагая в простоте души, что возникший конфликт можно уладить без драки, и снова приник глазом к заманчивой прорехе.

— Ну ты, орда-кабарда! — толкнул его локтем в бок претендент на смотровую щель. — Убирайся отсюдова, пока цел. Аль не видишь, с тобой казак гутарит.

Казбек выпрямился. Синие глаза его потемнели от гнева.

— Сам убирайся, — сказал он, сжимая кулаки и раздувая тонкие ноздри. — Не видишь, осетин я.

— Мне таких осетинов на одну руку десяти мало, — согнул в локте руку «казак».

— А мне такой казак два раза по десять надо на один палец, — прищурился «осетин» и показал противнику палец, по которому явно истосковались горячая вода и мыло.

— Вот понюхай, чем пахнет, — претендент поднес к носу осетина тоже не сверкающий белизной кулак. И в следующее мгновение оба мальчишки, сцепившись клубком, покатились по горячей пыли на потеху большим и малым зрителям, не сумевшим попасть на представление внутрь балагана.

— Бей свой своего, чтоб чужой боялся! — крикнул голый до пояса бродяга, потрясая в воздухе до сих пор не проданным «кустюмом».

Тотчас вокруг дерущихся образовалась толпа.

— Кого бьют? Что украл? — лезли сквозь нее запоздавшие на даровое зрелище.

— Под микитки его, Нестеров, под дыхало! — советовал кто–то казачонку срывающимся баском.

— А ты не учи, пока сам под дыхало не хотел! — прикрикнул на советчика юный кавказец, не то осетин, не то чеченец с блестящими от возбуждения глазами.

— Это ты мене, да? — окрысился на него советчик, и теперь видно было, что это подросток-казачонок с едва пробивающимися усами на детски-румяном, круглом лице. — А ну подойди, я погляжу, какая она у тебя, юшка, красная ай нет.

— Уо! Проклятый гяур. Чтоб тебе скорей попасть туда, где твой дед живет! — вскричал юноша-чеченец и грудью полез сквозь толпу на своего обидчика.

— Братцы, наших бьют! — взвился над ярмаркой бешеный крик. — На помощь!

— Правоверные! Или вы превратились в женщин, что боитесь показать своим врагам кинжалы! Бей неверных! — устремился вслед за первым призывом другой на непонятном для многих языке, но с понятной для всех интонацией.

— Митяй, покличь батяку!

— Гасан! Во имя аллаха, беги скорей за Абубакаром!

— Черти гололобые!

— Собаки неверные!

В одну минуту торговые ряды возле балагана превратились в рычащую свалку. То, над чем трудилась не покладая рук матушка-природа, стремясь довести свое любимое творение до совершенства, разлетелось в одну минуту: человек, с таким трудом поднятый ею с четверенек на ноги, опустился до уровня зверя.

— Бей его, Леха!

— Клянусь богом, я напьюсь твоей крови!

Драка разгоралась подобно пожару при ветреной и жаркой погоде. Били друг-друга чем попадя: кулаком, палкой, а то и оглоблей. Сверкали на солнце выхваченные из ножен кинжалы. С хрустом разбивались о разгоряченные вином, и солнцем головы спелые арбузы, и розовый сок, стекал по загорелым, перекошенным злобой лицам.

— Караул, зарезали!

Тщетно старались прекратить побоище городские милиционеры, так назывались теперь бывшие городовые.

— Господа граждане! — взывал к совести дерущихся Змеющенко, раздавая налево и направо зуботычины, — очень вас прошу ради успения нашей божьей матери разойтись к чертовой матери!

Но его никто не слушал. И только когда на толпу драчунов, обрушилась тугая струя из брандспойта, направленная руками вызванных к месту происшествия пожарников, она с воплями и матерщиной шарахнулась в разные стороны.

— Тю на него, лешего! Неначе в Тереку скупал, анафема — хоть выжми, — тряс головой казак.

— Черт паршивый! Бадрачжаны в кисель превратил! Ой, лышенько! — причитала возле своего воза с помидорами старая бабка.

Над ярмаркой — ругань, стон, хохот.

* * *

Данел отер ладонью кровь с разбитой скулы, окинул глазами сидящих вокруг него арестантов: ого сколько! Человек пятьдесят, не меньше. Осетины и русские, чеченцы и кумыки и даже цыган в разодранной до пояса рубахе — сидят кучками и в одиночку на грязном, заплеванном полу большого сарая с зарешеченными окнами, используемого городскими властями в ярмарочный сезон в качестве полицейского участка, и ждут каждый своей очереди на допрос в дежурку к «фараонам».

— Чора, — толкнул он локтем своего не менее воинственного родственника с заплывшим глазом, — скажи мне, брат наш, из–за чего началась на базаре драка?

— Я почем знаю, — скривился Чора, прикладывая к огромному синяку «обмытый» в духане пятак. — Спроси вон у того, за что бил меня в глаз? — показал он пальцем в сидящего неподалеку казака.

Данел взглянул на казака, и удивление, смешанное с радостью, отразилось на украшенном ссадинами лице его.

— Клянусь Георгием, это мой стодеревский друг Калашников! — воскликнул он и вскочил на ноги с такой прытью, словно ему было двадцать лет, а не пятьдесят с гаком. — Ма халар Кондрат, тебя тоже посадили сюда за драку?

Казак поднялся навстречу осетину, смущенно улыбаясь, обнял его за плечи.

— Вот так номер, чтоб я помер! — рассмеялся он, сверкнув синеватой полоской зубов под черными, слегка тронутыми возрастным морозцем усами. — Стал быть, это я с тобой даве сражался?

Приятели взглянули друг па друга и от души расхохотались. Все находящиеся в помещении обернулись в их сторону.

— Кто кого смог, тот того и с ног, как говорил мой вахмистр Кузьма Жилин, — перестав смеяться, вновь заговорил Данел. — Но скажи мне ради бога, ма халар, из–за чего началась драка?

Кондрат пожал плечами, искоса взглянул на прислонившегося к стене сарая чеченца.

— Чума ее знает, должно, вот эти затеяли, — кивнул он головой в его сторону. — Такой, мать их черт, задиристый народ.

Чеченец, казалось, только и ждал повода для возобновления ссоры.

— Сам мать твой черт!! — вывернул он в бешенстве белки глаз. — Жалко, кинжал отобрал проклятый милиция, а то б я тебе показал, как ругать мой мать.

— У меня кинжал тоже отобрали, — усмехнулся казак, — да заодно и гроши... А мать я твою не трогаю, это у нас поговорка такая.

— Плохой поговорка, — не унимался чеченец, сверкая сердитыми глазами. Сам он небольшого роста, взъерошенный, как воробей. — Когда где что случится — чечен виноват, ингуш виноват. Почему он не виноват? — указал пальцем на Данела. — Не люблю... — закончил он свою отрывистую речь и отвернулся.

— За что ж ты его не любишь? — заинтересовался Кондрат и незаметно подмигнул Данелу.

Чеченец помолчал, затем, смерив Данела неприязненным взглядом, произнес:

— Осетин моего кровника в свой сакля прятал — теперь он тоже мой кровник.

— Да не он ить? — продолжал дурачиться Кондрат.

— Конечно, не он, — согласился чеченец. — Тот осетин давно уже помирал. И сын его помирал. И внук помирал.

— Ого! — не удержался от возгласа Кондрат. — Неужто ты их всех кончал?

— Э... не то говоришь, — поморщился чеченец. — Как я мог их кончать, если меня тогда совсем на свете не был.

— Ничего не понимаю...

— А чего тут понимать, это было так давно, что и мой отец не помнит. Ему его отец говорил, как его отца стрелял мальчишка из чужого рода, будь он проклят. С тех пор позор лежит на наш род, — скроготнул зубами рассказчик и замолчал.

— Да при чем тут осетины? — не унимался Кондрат, крайне заинтересованный рассказом соседа по камере о кровной мести.

— Ты совсем мальчик, да? — взмахнул руками чеченец и сплюнул. — Убийцу отца моего деда спрятали у себя осетины, и смерть нашего предка осталась неотмщенной. Его кровь, как камень на мой шея. Отец умирал — говорил: «Найди любой мужчина из рода Яндиева, убей кинжалом». А где я его найду?

И тут раздался зазвеневший от напряжения голос Данела:

— Если ты Буцусов, то мужчина, которого ты ищешь, перед тобой: я — Андиев, продолживший род Дзаха Яндиева, отомстившего отцу твоего деда Ушурме Буцусову за смерть своего отца Элсана Яндиева.

Все находившиеся в арестантской снова повернулись на этот торжественно прозвучавший голос: такое не часто увидишь, чтобы встретились кровники спустя сто, а может, и больше лет со дня совершенного убийства.

— Баркалла, алла ! —вскричал обрадованно чеченец, вскакивая на ноги с такой стремительностью, словно под ним воспламенились половые доски. — Ты услыхал мой молитва, — и он снова перешел на родной язык, взглядывая при этом на Данела чуть ли не с любовью и нежностью. Так смотрит чабан на ягненка, из которого решил приготовить похлебку, — Как жалко — кинжала нету, отобрал проклятый урус, — вздохнул он, возвращаясь к русскому языку, и всверлился взглядом острых горячих глаз в глаза своего так счастливо найденного кровника. — Скажи свой имя, чтоб я мог назвать его мой предок, когда буду на его могила говорить про твой смерть.

— Меня зовут Данел. Мой предок был беком, — гордо ответил осетин, заложив руку за наборный пояс с потрескавшейся от старости кожей и зелеными от плесени бляхами. — Ему тоже будет приятно услышать твое имя.

— Сипсо мой имя, — сказал чеченец и, еще раз окинув врага внимательным взглядом, чтобы не забыть ни одной его черты, отвернулся к стене и уже больше не оборачивался.

В сарай вошел милиционер. На нем та же самая полицейская форма, что была и при царе, только без кокарды на фуражке.

— Вот ты, — ткнул он в Кондрата пальцем и затем провел им по своим желтым, как подопревшая солома, усам, — иди в дежурку к начальнику милиции. Он тебе счас покажет, как учинять драки в общественных местах.

Кондрат усмехнулся, прежде чем выйти из сарая, положил Данелу на плечо руку, сказал вполголоса:

— Зачем признавался? Аль у тебя своих врагов мало? Ну ладно, не петушись, сказано — горец. Дурака свалял, так теперь уж помалкивай и слушай, что умные люди гутарят. Ежели меня счас отпустят из тюгулевки, то я со своим парнишком буду ждать тебя возле крепости, понял? Прямо туда и подавайся. Дюже я по тебе соскучился, брат Данила. Поедем ко мне в Стодеревскую в гости. Ты один, ай с кем ишо?

— Вот с ним, — показал Данел на Чора, — родственник мой. А еще сын есть.

— Должно, тот самый, что с моим Трофимкой крестился?

— Ага, он самый, да сохранит его на ярмарке святой Георгий — один там остался. Боюсь заблудится, пока мы здесь сидим, будь проклята эта милиция-полиция, за что посадили хороших людей?

 

Глава четвертая

Боясь быть раздавленным в разгоревшемся вокруг цирка побоище, Казбек забрался под чью–то телегу и сидел под нею до тех пор, пока вызванная на ярмарку вслед за пожарниками местная команда казаков-пластунов не угомонила разбушевавшиеся страсти. Когда последний драчун был эвакуирован в сарай-участок и ярмарочная площадь вновь огласилась вытьем резиновых чертиков и шарманок, Казбек вылез из–под спасительного укрытия и побежал к духану, где оставил деда Чора, обмывавшего с приятелями найденный пятак. Однако деда там не оказалось. «К арбе ушел», — решил Казбек и побежал разыскивать свою арбу. Но куда же она подевалась? Кругом десятки таких же арб — попробуй найди. Нет, лучше и не пробовать. Поесть бы сейчас. Всюду куда ни посмотри лежат кучи всякой вкусной пищи, а не возьмешь, потому что без денег брать чужое нельзя. Казбек подтянул спадающие штаны и побрел с ярмарки к городу: нужно найти сестру Сона с зятем Степаном, пока сияет в небе солнце. Отец с дедом Чора тоже к ним приедут, когда продадут пшеницу. Отец говорит, что Степан стал в городе большим начальником — комиссар называется. Может быть, он ему подарит настоящий револьвер, какой он видел на ярмарке в руках у милиционера. Размечтавшись о подарке, мальчик перешел вброд ручей, отделяющий ярмарочную площадь от города, и побрел по главной улице, лавируя между встречными горожанами.

Сзади зацокали копыта.

— Эй, берегись, худая жисть!

Казбек оглянулся: посредине улицы, шурша о камни мостовой резиновыми колесами, мчался блестящий черный фаэтон, запряженный парой серых лошадей. На передке одетый в кумачовую шелковую рубаху восседает лихой кучер, за его спиной полулежит на кожаном сидении, раскинув в стороны руки, седок в высокой кожаной шапке.

— Чабан гуляет! — услышал Казбек рядом с собой завистливый голос. — Должно, деньжищ у него пропасть.

И правда: сидит в фаэтоне чабан и не просто чабан, а дядька Митро — собственной персоной, как бы сказал Василь. А где же ярлыга? Выглядывает блестящей закорючкой из другого фаэтона. Ого! Да их, этих фаэтонов, штук пять! Несутся один за другим, и на каждом лежит что–либо из чабанских принадлежностей.

— Дядька Митро! — крикнул Казбек и побежал следом за фаэтонами.

Чабан оглянулся на звонкий мальчишеский голос, повел по толпе обывателей мутным взглядом и отрешенно махнул рукой.

— К Каспарке в «Сан-Рено» покатил! — решили в толпе.

Остановился Казбек возле кинотеатра, над входом в который была нарисована на бумажном листе красивая тетя с кинжалом в груди. С трудом отдышался после быстрого бега. Огляделся по сторонам: где же живет этот Каспарка, к которому умчался дядька Митро? К нему подошел мальчишка, лупоглазый, как рак, и длинный, как цапля, — на целую голову выше его самого. На нем белая рубашка, подпоясанная ремнем с блестящей пряжкой, и такая же белая фуражка с блестящим черным козырьком.

— Ты зачем взял гнездо от нашей курицы? — спросил он строго.

— Какое гнездо? — изумился Казбек.

— Вот это, — незнакомец схватил с его головы лапух и потряс им в воздухе.

— Отдай мой шапка! — крикнул Казбек, бросаясь к обидчику, но тот еще выше поднял шляпу и засмеялся от избытка игривого настроения.

— Поцелуй, тогда отдам, — протянул он под Казбеков нос ладонь.

Казбек плюнул в ладонь и в ту же секунду скорчился от боли — то незнакомец ухватил его за продетую в ухо серьгу:

— Я тебя научу хорошим манерам, дикарь.

— Пусти! — крикнул Казбек, перехватывая руку мучителя своими руками.

— Проси прощения, — приказал незнакомец.

— Пусти, Фараон, — произнес кто–то сбоку, и Казбек увидел еще одного мальчишку в донельзя рваной рубахе и таких же штанах. У него на голове копна черных, давно нечесаных волос, по бокам которой торчат в стороны большие уши. Он мал ростом и слаб телом, но в зрачках его по-кошачьи зеленых глаз светится неиссякаемая жизненная сила.

— Тебе–то что? — повернулся к нему названный Фараоном. — Иди своей дорогой, мазурик.

— Брось, тебе говорят, — строже прежнего произнес маленький оборвыш, и его тонко очерченные брови гневно сошлись к такому же тонкому носу.

— А если не брошу? — вызывающе ухмыльнулся Фараон и еще сильнее потянул за серьгу, отчего ее владелец заорал не своим голосом.

— Мишке скажу! — закричал заступник, закатывая на худых черных от загара руках остатки рукавов.

— Боялся я твоего Мишки, — перекосил Фараон в презрительной ухмылке губы, но серьгу выпустил.

— Отдай чепчик и канай отсюда, — не унимался заступник.

— Пожалуйста! — лупастый верзила поддал Казбеков лапух ботинком и, засунув руки в карманы брюк, зашагал прочь.

А оборванец подошел к Казбеку.

— Больно? — спросил участливо.

— Чут-чут, — благодарно улыбнулся Казбек сквозь застилавшие глаза слезы.

— Тебя как зовут?

— Казбек.

— А меня — Шлемка. Чего это он к тебе привязался?

Казбек пожал плечами:

— Не знаю. Я шел, а он говорит: «Зачем взял наш курица?» Какой курица? Я не видал никакой курица. Кто это такой?

— Димка Негоднов, нашего пристава пацан. Вредный до нет спасу.

— А почему ты его Фараон назвал?

— Я же говорю, что батька у него пристав, начальник полиции — самый главный фараон у нас в Моздоке. Вот и Димку мы так прозвали. Он в реальном учится, задавала тот еще. А ты зачем это носишь? — прикоснулся к серьге Шлемка.

— Э... — поморщился Казбек, вновь и вновь прикладывая к горящему уху ладонь. — Не сам повесил — бабка Мишурат на счастье повесила, чтоб ей самой повесили на ухо камень от мельницы.

— Ты не моздокский?

— Нет, с Джикаев-хутор. На ярмарку приезжал, — и Казбек, движимый хорошим чувством к новому знакомому, рассказал все, что с ним произошло в этот последний день ярмарки.

— Так мы враз сеструху отыщем. Зайдем только вначале ко мне, — в зеленых глазах Шлемки сверкнули веселые чертики.

Казбек было заколебался, но Шлемка уже свернул в переулок.

— Да найдем твою сестру, не бойся, — сказал он бодро. — Очень уж есть охота, а дед, небось, лапшевник приготовил — такой цимес !

Вскоре они подошли к хворостяной калитке, сквозь прутья которой виднелась в глубине заросшего бурьяном двора маленькая саманная хибарка с камышовой крышей. Рядом с нею стояла телега с закрепленной на ней бочкой, а чуть в стороне под таким же камышовым навесом лежала на соломе тощая маклакастая лошадь. Неприятный запах струился оттуда в нагретом солнцем воздухе. Казбек сморщил нос, проходя по двору вслед за своим вожатым.

— Это без привычки, — усмехнулся Шлемка. — А я принюхался, так мне — все одно что ладан.

— А что это воняет? — поинтересовался Казбек.

— Бочка. У меня дед золотарь. Ты б послушал, как его соседи проклинают. Сколько лет живут рядом, а до сих пор не могут привыкнуть.

Несмотря на яркий солнечный свет, в хибарке было сумрачно. Небольшая русская печь в углу, покрытый рваным лоскутным одеялом топчан у задней стены. Колченогий стол у единственного окна и два деревянных обрубка вместо табуретов — вот и вся обстановка. На одном из обрубков сидит дед и задумчиво смотрит в пустой стакан. У него, как у Шлемки, близко посаженные к носу глаза, только они не зеленые, а какие–то водянисто-лиловые. Услышав у порога шорох, он не без труда оторвал мутный взгляд от стакана, скользнул им по опорожненной более чем наполовину водочной бутылке и, порыскав по стенам, наконец остановился на вошедших мальчиках.

— Шлема, это, ты, да-а? — спросил старик с подвывающей интонацией в голосе.

— Я, дедушка, — ответил Шлемка, подходя к столу и берясь за бутылочное горло. — Ты же говорил, что больше в рот не возьмешь эту гадость.

Дед засмущался, ухватился костлявой рукой за длинную неопределенного цвета бороду, стал нервно закручивать, словно хотел сделать из нее штопор и ввинтить в крышку стола.

— Ох ун вей мир, — бормотал он при этом. — Я, наверное, единственный на всем свете еврей, которого бог проклял по-настоящему. Ведь это же смешно сказать: еврей — пьяница, Мойше Пиоскер, владелец комиссионного магазина стал золотарем.

— Дедушка, — перебил его внук, — ты говорил, что сегодня у нас будет лапшевник.

— Ну да, говорил, — согласился дед. — Я говорил тебе, дитя мое, что отвыкну от этой пагубной страсти, и я сдержу свое слово. О! Мойше Пиоскер еще вернется к прежней роскоши, и мы посмотрим, кто из нас настоящий коммерсант, — он поднял кверху желтый палец. — Он думал, этот пархатый жид Шейнис, что уничтожил меня навсегда. Ха-ха-ха! А вот этого ты не хотел? — вывернул он в лицо Казбеку уродливую фигу. — Вот подберу помещение под магазин, съезжу за товаром в Петербург, тогда посмотрим, кто из нас настоящий коммерсант. Ого! Как мы еще заживем с тобой, дитя мое. Ну–ка, подай сюда бутылку...

— Не дам, дедушка, — спрятал Шлемка бутылку за спину. А Казбек вспомнил своего деда Чора: тоже любит водку.

— Ну, хоть глоточек, — взмолился дед, по-прежнему стараясь ввинтить штопор бороды в столовую доску. — В последний ведь раз, а Шлема-сердце...

Но внук решительно прошел в угол хибары и присоединил конфискованную бутылку к батарее таких же бутылок, стоящих под топчаном.

— Хочешь, я тебе «Боже, царя храни» сыграю? — спросил он у своего гостя.

— Хочу, — ответил Казбек, ища глазами фандыр, на котором хочет играть его новый приятель. — Но на чем, ма халар, ты будешь играть?

— На бутылках, — усмехнулся Шлемка и, подняв с полу ржавую вилку, прошелся ею по бутылочной шеренге. О чудо! из–под топчана действительно послышалась мелодия. Казбек от восхищения открыл рот: вот никогда бы не подумал, что можно так красиво играть на посуде из–под водки.

— Ради праотца нашего Иакова... — продолжал ныть под бутылочный аккомпанемент старик. — Ради твоей бедной матери, так рано ушедшей в лучший мир.

В это время за окном раздался пронзительный свист. Шлемка поднялся с колен, с немым укором подошел к деду, сунул ему в руку недопитую бутылку и, дернув Казбека за рукав, выскочил из хибарки.

— Мишка Картюх зовет! — крикнул он на ходу.

Это действительно был он, Мишка Картюхов, белобрысый крепыш, гроза моздокских садов, огородов и торговых лотков на базарной площади. У него круглое, узколобое лицо с бесцветными бровями-заковыками, придающими ему скорбное выражение. Под неопределенной формы носом довольно широкий рот с опущенными уголками губ, усугубляющими эту кажущуюся скорбь. Маленький, словно стесанный книзу подбородок скорее подчеркивал округлость лица, чем твердость характера. Это — при первом взгляде. Но вот вы взглянули ему в глаза, и скорбное выражение тотчас исчезло с его лица. Перед вами олицетворение безудержного веселья, добродушия, лукавства и отваги. В этих двух смеющихся светло-голубых родниках бьется и кипит сама жизнь.

— А я тебя по всему городу ищу! — сообщил Мишка Шлемке, — скоро в соборе обедня начнется, а ты дома сидишь. Кто это с тобой?

Шлемка в двух словах рассказал про Казбековы мытарства.

— Я этому Фараону набью морду, — пообещал Мишка Казбеку и похлопал по спине. — Со мной не пропадешь. И сестру твою найдем, не дрейфь. А сейчас айда в собор полобызаем.

— А как это? — не понял Казбек.

Дружки переглянулись и рассмеялись.

— После объясню, — подмигнул новичку Мишка и, подтянув повыше залатанные штаны, первым припустил к собору, колокол которого уже призывал редкими ударами прихожан к праздничной службе.

Чем ближе к собору, тем больше людей, бредущих к нему со всех сторон целыми толпами. Одни идут молча, словно воды в рот набрали, другие сопровождают свое шествие духовными песнями. «Взбранной воеводе победительная», — выводит писклявым голосом согнутая калачом старушка, и ее спутники подхватывают унылыми голосами: «Радуйся, невесто неневестная, радуйся!».

Некоторые, особенно усердные богомольцы, завидя храм, опускаются на колени и ползут через площадь к церковной ограде, обдирая кожу на коленях об ссохшиеся куски глины.

— Садись на меня, отрок, — предложил Казбеку один из ползущих странников. У него по лицу бегут струйки грязного пота. За ним по растрескавшейся от жары земле тянутся кровавые следы.

Казбек отшатнулся, замотал лапухом.

— Ну, чего испугался? — хохотнул Мишка, — Это же грешник. Ему сейчас чем тяжелее, тем лучше — скорей простит богородица. Должно, убил кого или ограбил. Вот смотри, как надо, — он вскочил на спину нагрешившего «ползуна», ударил пятками по его ребрам, словно шенкеля дал горячему скакуну.

— Полегче, отрок, — попросил и без того загнанный религиозным экстазом «скакун», спеша из последних сил достичь оградной решетки. Наконец он ткнулся, в нее изможденным лицом, а Мишка соскочил на землю и поклонился ему в пояс, как: того требовал ритуал.

— Во как надо, — подмигнул он Казбеку, берясь за прутья ограды, вокруг которой бурлило и стонало человеческое море. Казалось, сюда перебралась вся ярмарка.

— Заходите, божьи страннички, — весело кричит, потирая короткие ручки, толстенький, лоснящийся от сытости книгоноша-офеня, — покупайте образки да книжки, спасайте душеньки, выручайте мя грешного. Вот «Четьи-меньи»! Вот «Житие целителя Пантелеймона»! А вот не желаете, барышня, приобрести, редкостное издание «Как предупредить беременность». Берите, пока не поздно, авось пригодится в трудный час...

— Баммм! — гудит тяжелым басом колокол, зазывая богомольцев в открытые настежь двери храма. Тонут в этом гуле крики торговцев, растворяются вопли и стоны нищих, сгрудившихся на ступеньках паперти: «Подайте, милостивцы, на пропитание воину, погибшему на германском фронте за веру, царя и отечество».

А солнце все ниже и ниже над крышами стоящих в стороне домов. Садится в багровую от жары и пыли дымку, само багровое от стыда за человеческое невежество. И чем оно ниже, тем душнее в воздухе — словно в печке перед тем, как сажают в нее хлеб.

— Пора, пацаны, лобызать, — шепнул Мишка дружкам, — а то народу в церкву набьется — не пролезешь к иконе. Слушай, что надо делать... — придвинулся он к Казбекову уху. — Подойдешь к богородице, там перед нею поднос стоит агромадный, в него народ деньги бросает. Поцелуй богородице руку и поклонись вот так... а сам в это время губами деньгу — ам и за щеку, понял?

— А разве можно у святой икона деньги брать? — нахмурился Казбек.

— Можно, лишь бы дьяк не заметил, — успокоил его Мишка. — А мы апосля на эти деньги булок купим и конфет. Ты любишь конфеты?

— Люблю.

— Ну, тогда пошли.

Ох, и духотища в соборе, похлеще чем на улице. Казбек, задыхаясь от запаха ладана и распаренного человеческого тела, скользил угрем между ногами богомольцев вслед за своими бывалыми партнерами, с него градом катился пот.

— Куды тебе несеть, анафема? — шипел ему в спину какой–то дед.

— «Радуйся всех скорбящих веселие, радуйся, невесто не-невестная», — рокотал впереди бас протодиакона. Ему отвечали сверху певчие сладко-нежными голосами:

— «Яко избавленные от зла...»

Продолжая работать что есть силы локтями и коленками, Казбек пробился сквозь людскую толщу и даже зажмурился в первое мгновенье — так ослепительно сверкал освещенный неисчислимым количеством свечей иконостас. А вот и сама чудотворная икона Моздокской божьей матери, бывшей Иверской . Возвышается в правом притворе на трехступенчатой площадке в золотом киоте и под таким же золотым шатром. Ее освещают свечи, воткнутые в огромные серебряные подсвечники. Целая гирлянда золотых и серебряных лампад переливается разноцветными огнями, спускаясь на блестящих цепочках с шатра киота. Несколько широких, как мельничные жернова, блюд стоит на скамьях возле подсвечников. На них горой навалены деньги. Два дьякона в парчовых стихарях стоят по сторонам иконы, кадят ладаном и не сводят настороженных глаз с денежных куч.

С замирающим от страха сердцем Казбек приблизился к богородице. Она вся в золоте и серебре. На рукаве у нее вспыхивает разноцветными огнями драгоценный камень величиной чуть ли не с куриное яйцо. Такой же камень, только поменьше размером, сверкает на рукаве сидящего на ее руках младенца. И у богородицы, и у ее сына темные, похожие на следы от ног лица. Они осуждающе-строго смотрят на приблизившегося мальчишку безжизненными зрачками, словно спрашивая: «Ты чего сюда пришел, ма хур?» Казбек затрясся всем телом от суеверного страха, хотел было юркнуть в толпу молящихся, но пересилил себя и на одеревенелых ногах приблизился к чудотворной святыне. «Прости, матка-бог», — обратился он мысленно к иконе и, поцеловав божественный рукав, на котором от бесчисленных лобызаний заметно стерлась позолота, поклонился так низко, что губы сами собой ткнулись в груду жертвенных монет. В этот ответственный момент «лобызанья» он почувствовал, как божья мать больно ухватила его за ухо вместе с злополучной серьгой.

— Воровать, сукин ты сын? — спросила она хриплым басом, и изогнувшийся от боли мальчишка увидел перед собой бородатое лицо дьякона.

— Я болсе не уду! — промычал Казбек, перекатывая во рту украденную деньгу. Но бородатый цербер продолжал молча тащить его за ухо куда–то мимо искрящегося золотом иконостаса.

— Вот, Иннокентий, вора воймал, — втолкнул он Казбека в заваленную церковным имуществом ризницу. — Гляжу, а он, анафема, вроде кланяется Пречистой, а сам нечистым своим мурлом — в блюдо с деньгами. А ну, открой хайло! — нагнулся он к Казбекову лицу. — Открой, кому говорят! — рявкнул дьякон, ухватив левой ручищей мальчишку за подбородок, а пальцами правой залезая ему в рот. — Гляди, пятак заглотал, чисто сом. Вот же дуролом непутящий: нет бы ухватить целковый али хотя бы двугривенный. Сказано, необразованность... — дьякон в сердцах плюнул и, вытерев пятак о Казбекову рубашку, положил себе в карман.

— «Не то, что входит в уста, оскверняет человека, но то, что выходит из уст, оскверняет человека», сказал Спаситель, — раздался ответный голос, и Казбек увидел возле оконной ниши коротенького человека с блестящей, как жертвенное блюдо, лысиной. — «Алчный глаз — злая вещь, — продолжал лысый человек торжественным речитативом, — куда он посмотрит, не протягивай руки и не сталкивайся с ним в блюде».

— Это ты к чему? — насторожился дьякон.

— К пятаку, — бросил небрежно в ответ Иннокентий. — «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют, и где воры подкопывают и крадут, но собирайте на небе...»

— Не возвращать же оскверненный пятак на чистый алтарь богородицы, — усмехнулся дьякон. Но Иннокентий даже не взглянул на него.

— Знаешь ли ты, отроче, восьмую заповедь? — подошел он к совершившему кражу.

Казбек вместо ответа еще ниже нагнул голову.

— «Не укради», — ответил за него Иннокентий.

— Я не крал, — сверкнул глазами исподлобья Казбек.

— А что же ты делал?

— Лобызал.

У собравшегося уходить дьякона от удивления открылся рот.

— Ну и гусь! — покрутил он волосатой головой. — Сам еще вшиненок, а уже прошел, видать, и Крым, и Рим, и медные трубы. Полобызай–ка ему, брат Иннокентий, оное место дланью карающей да сведи к квартальному. Ох, грехи наши тяжкие! Совсем разбаловался народ... — вздохнул дьякон и вышел из ризницы.

— Как тебя звать? — нагнулся лысый к мальчишке.

— Казбек.

— Чудное имя. Я таких и не слыхал прежде, вот нечто гора только... Хотя подожди... — церковный служитель фыркнул от какого–то веселого воспоминания. — А ну–ка, пройди к свету... Серьга в ухе и ликом будто нерусского происхождения. Ты осетин?

— Осетин.

— Твоего отца не Данилой звать?

— Да... — Казбек оторопело уставился в смешливого церковника.

— А сестра твоя — Софья Даниловна, ведь так?

— Так. Я к Сона шел, а меня ребята встретил, сюда привел, лобызать, сказал, будем — и Казбек, сбиваясь и путаясь, рассказал все, что с ним произошло за день.

Взрослый слушал, не перебивал, лишь изредка усмехался в редкую бесцветную бороду, Выслушав, сказал все тем же торжественным и непонятным речитативом:

— «Все преступления, какие делал он, не припомнятся ему, в правде своей, которую будет делать, он жив будет». Пойдем, отроче, «и да утвержденный ты на земле правдою и сердцем добрым, тебе нечего бояться ужаса, Ибо он не приблизится к тебе».

Казбек, все еще дрожа от пережитого страха, послушно побрел за своим новым вожатым мимо раззолоченной иконы со стражами-дьяконами к боковому выходу. В спину ему гремел под аккомпанемент звякающих о блюдо монет грозный бас протодиакона:

— «Радуйся, честнейшая херувим и несравненнейшая серафим!»

На площади вокруг собора по-прежнему полно народу. Уже солнце оседлало чью–то хату и вот-вот скатится по камышовой крыше в сад, а горожане и не думают расходиться по домам. Казбек огляделся: нет ли где поблизости его новых друзей? Нет, не видать. Наверное, накупили себе на «вылобзанные» деньги булок с конфетами и пируют где–нибудь в укромном месте. Как хочется есть! Кажется, съел бы сейчас целую ковригу хлеба вместе с торговкой, которая кричит охрипшим голосом: «Хлеба! Кому хлеба с салом?!» Скорей бы уже прийти к сестре. У нее тоже должен быть хлеб, пусть даже без сала.

Хадзар сестры оказался не так уж далеко, как думалось Казбеку. Обогнув вместе со своим провожатым большой купеческий дом, он увидел черепичную, прогнутую посредине, как спина у Красавца, крышу и сразу вспомнил, как приезжал сюда на эту улицу с отцом.

На стук в калитку вышел хозяин дома дядька Егор. Одна нога у него почему–то деревянная, а под мышкой — костыль, как у того раненого осетина, что уселся на казачью телегу возле железнодорожного вокзала.

— Мы думали — свежи, а это все те же, — вытаращился он весело на незваных гостей, — Вам кого, ваше преподобие? Ежли графа Завалихина, то он перед вами собственной персоной.

— Вот... мальчишку привел, — тронул Казбека за плечо ктитор. — Заблудился в городе. Как говорится в книге пророка Исайи: «Дай страждущему место у очага твоего и раздели с ним хлеб твой».

— Скажите на милость! — воскликнул Завалихин. — Нам с Пашей только страждущих не хватает: самим хоть зубы на полку. То–то радости от подобной гадости. Ты кто такой? — нагнулся он к Казбеку.

Тот улыбнулся, провел рукавом рубахи у себя под носом:

— Совсем не узнал, да? Я с отцом к тебе приезжал, дядька Егор. У тебя тогда два нога был.

Дядька Егор невесело рассмеялся:

— Тогда у меня и бутылка «сараджевской» была, а нынче даже бражки черт-ма. Оттяпали, брат ты мой зелепупый, шагалку на германском фронде. Так ты к кому пришел?

— К сестре, вона здесь живет.

— Ты, что, хохол? — прищурился Завалихин.

— Нет, осетин.

— Па-ша! — вдруг ни с того ни с сего закричал Завалихин, обернувшись. — Да зови же скорее Степан Андреича, к нему его шурьяк в гости заявился.

— Какую еще родню принесло степным ветром в мою саклю?! — раздался с веранды громкий мужской голос, и в следующее мгновенье Казбек, подхваченный могучими руками, взвился в небо.

— Да бон хорж, джигит! — смеялось под ним сероглазое лицо Степана. — Ух, как ты вырос за это время!

Потом Казбек сидел за столом и ел из тарелки, а не из глиняной миски, как дома, не то бламык, не то хамбох , а взрослые пили брагу и говорили о войне и «бешеных» ценах на базаре. Дядька Егор вначале смеялся за столом, потом начал плакать. Его отвели в соседнюю комнату, и он, поругавшись в адрес Временного правительства, постепенно затих на покрытой драным лоскутным одеялом кровати.

Вскоре распрощался со Степаном и ктитор.

— Надоело, Андреич, быть церковной крысой, — пожаловался он, стоя у порога. — Определи ты меня куда–нибудь на работу в Совдеп или в детский дом воспитателем. Сил моих больше нету. Как сказал Иисус, сын Сирахов: «Блажен, кого не зазирает душа его и кто не потерял надежды своей».

А Степан пожал ему руку и сказал ласково:

— Потерпи еще, Павел Егорыч, не столько терпел. Ты же сам говоришь, какие песни поют Рымарь с Пятирублевым. То–то же. Революция не закончилась, и твоя конура еще может ей пригодиться. А душа тебя пусть не «зазирает», она у тебя чистая.

Проводив церковника, Степан занялся было приготовлением постели для своего зевающего шурина, но в это время за окном послышалось тарахтенье тележных колес.

— Тпру! Чтоб тебя волки задрали! — раздался родной голос, и Казбек, забыв про сон, помчался на улицу. Там, между телегой и арбой стояли отец, дед Чора и еще какой–то русский дядька с мальчишкой.

— Баба! — закричал Казбек, не помня себя от счастья.

— Клянусь богом, я так и знал, что он здесь, этот пропавший щенок, — взмахнул руками Данел и, схватив сына за плечо, толкнул его к мальчишке: — Познакомься, ма хур, с твоим молочным братом.

* * *

У Силантия Брехова сегодня не просто праздник. Сам станичный атаман Вострецов у него в гостях с полковником Барагуновым! А еще приезжие: Филат Дериглазов из соседней станицы Павлодольской да Аким Ребров с Василием Котовым, казаки-друзьяки из станицы Стодеревской. Вот только Кондрат почему–то не заехал. А зря. Не часто приходится гулять рядовым станичникам в одной компании с атаманами да полковниками.

Силантий облапил горло четвертной бутыли с чихирем, не без гордости окинул взглядом заставленный различной снедью стол: постаралась Антонея ради такого случая.

— Ну, ишо по одной, — предложил он, наливая вино в деревянные чашки с искусно выжженными на стенках нравоучениями. На чаше, стоящей перед атаманом, красуется, например, такой афоризм: «Пьяный проспится, а дурак — никогда». С ним перекликается такая же мудрая сентенция, выполненная тем же способом на чаше, зажатой в руке, полковника: «Даже курица пьет, а казаку сам бог велел». Остальные чапуры украшены не менее остроумными и рациональными текстами: «Пить — умирать и не пить — умирать, так лучше выпить и умереть», «Выпил — повороти, поворотил — повтори».

— Можа, погодим чуть, пока Рымарь подъедет, — не слишком уверенно возразил атаман, огладив бороду и бросив вожделенный взгляд на чапуру. — Оно б на свежую голову...

— От одной чаплыжки она, чать, не спортится, голова–то, — просительно усмехнулся Силантий и повернулся за поддержкой к Барагунову: — Аль не так, господин полковник? Когда это казаку мешала займаться делом добрая чарка?

Полковник снисходительно покивал головой.

— Давайте, гости дорогие, выпьем за то, — поднял чашу на уровень груди хозяин дома, — чтобы поскорей ослобониться от проклятой совдепии, чтобы, как в прежние времена, нами правили свои казацкие атаманы.

— Дай–то бог, — перекрестился Аким Ребров. А его сосед по столу Котов натопорщил и без того пушистые усы.

Выпили (как не выпить за такое доброе пожелание!). Закусили каймаком да вареной курицей. И сразу стало вольнее за столом, легче потек разговор, меньше стал пыжиться станичный атаман, и даже полковник сбросил с лица своего печать армейской строгости.

— Ишь, придумали чего, чертовы советчики: городскую управу, стал-быть, к едрени-фени, а всю власть заграбастали в одни руки, — ворчал атаман, выбирая из миски с курятиной лакомый кусочек. — Так чего доброго и до отдельской власти доберутся.

— Уже добрались, — поддержал разговор Барагунов. — Захватили казначейство и отказались финансировать наш Казачий совет.

— Чего ж энто за штуковина такая — финаси... эта самая? — споткнулся не незнакомом слове Силантий. — Должно, дюже важная?

— Важней некуда, финансы — это деньги, а без денег какая власть?

— Вот же ироды! И когда только на них погибель найдет?

— А уж это, — развел руками полковник, — в большей мере зависит от нас с вами, терские казаки.

За окном послышалось тележное тарахтенье и вдруг смолкло перед самыми воротами.

— Никак Тихон Моисеич приехамши? — вскочил с места Силантий и поспешил из хаты навстречу новому гостю. Он не ошибся: это действительно приехал Рымарь. И не один. Вместе с ним вывалился из бедарки длинный, как жердь, есаул Пятирублев и худой, чиновного вида незнакомец в широкополой шляпе и с большими очками на широком мясистом носу.

Пока вновь прибывшие здоровались и рассаживались столом, Силантий успел наполнить чапуры.

— С прибытием вас, не знаю кто вы будете, — поднес одну из них очкастому.

— Господин Филипповский, доверенное лицо атамана Караулова, — отрекомендовал своего спутника Рымарь. — Прошу любить и прочее.

Доверенное лицо понюхало содержимое деревянной чашки, слегка поморщилось.

— Господа, — проговорило оно довольно сочным и красивым баритоном, — прошу меня извинить, но я предлагаю воздать должное Бахусу в заключительной части нашей встречи. Разговор у нас серьезный, он требует трезвого подхода.

Атаман при этих словах многозначительно взглянул на полковника: а что я говорил?

— Мы только что проводили атамана Терского войска Михаила Александровича Караулова, — продолжал высказываться очкастый гость. — Садясь в вагон, Михаил Александрович обратился к провожавшим его с краткой, но весьма выразительной речью. Объединение всех прогрессивных сил области для решительной борьбы с большевистскими Советами — главная суть этой речи.

— Это с кем же объединяться, с иногородними, что ли? — не выдержал Котов. — Или с чеченами?

— И с теми, и с другими. Вернее, с теми из них, кто не питает симпатий к Советской власти.

— Ну да, мы с ними объединимся, а они нас апосля за глотку: давай, мол, землю. Они вон и так шебуршиться начинают. Уж лучше мы сами, — возразил Котов. А остальные забубнили, сочувственно кивая головами.

— Сами с усами, — фыркнул Филипповский. — Да вы знаете, какую часть населения Терской области составляет казачество — всего пятую. Двести пятьдесят тысяч казаков против четырехсот тысяч иногородних и шестиста семидесяти тысяч горцев. Сопоставление сил явно не в вашу пользу, господа терцы.

— Что же вы конкретно предлагаете? — нахмурился Барагунов. Ему не нравился нравоучительный тон владикавказского гостя.

— Провести демократизацию, так сказать, отдельского и станичных советов. Ввести в их состав представителей иногороднего населения, тем самым создать видимость лояльности казачества с крестьянством и рабочим классом, дабы заручиться их поддержкой на выборах в Учредительное собрание, и как я уже сказал, в предстоящей схватке с большевиками.

— Кого же вы хотите ввести в казачьи советы? — спросил Дериглазов.

— На этот вопрос вам лучше ответит Тихон Моисеевич, — улыбнулся Филипповский, поворачиваясь к Рымарю. — Прошу, вас, господин полковник.

Рымарь прокашлялся, расправил сияющую множеством орденов грудь.

— Посовещавшись в узком кругу, — заговорил он твердым, привыкшим повелевать голосом, — мы решили направить в станичные советы комиссарами Временного правительства Пущина, Лиховидова, Дубовских...

— Позвольте, — перебил Рымаря Барагунов, — да ведь это же социал-демократы, совдеповцы!

— Совершенно верно, — согласился Рымарь. — Социал-демократы, но не большевики. Они так же не любят последних, как и мы, а возможно, и крепче. Для нас же подобное сотрудничество великолепная ширма: члены совдепа занимают в казачьих советах ответственные посты. К тому же не забывайте, что атаман Терского войска сам является комиссаром Временного правительства на Северном Кавказе.

Рымарь обвел присутствующих торжествующим взглядом.

— Ну, комиссаров мы поставим над собой, а сами что будем делать, лизать им пятки? — зло рассмеялся Котов.

— Сами будем готовить сотни, заготавливать оружие. Вам, Силантий Егорыч, — обратился Рымарь к хозяину, дома, — штаб казачьей вольницы поручает организовать и возглавить эскадрон в станице Луковской.

При этих словах Силантий вытянулся по стойке «смирно».

— Вахмистру Дериглазову, — перевел Рымарь взгляд на павлодольского казака, — соответственно такой же эскадрон в Павлодольской. Хорунжему Котову — в Стодеревской. Полковник Барагунов возглавит сводную сотню правого крыла Моздокской линии. Я беру на себя командование левым крылом. Полковник Агоев поведет за собой осетин Черноярской и Новоосетинской станиц. А теперь, господа терцы, я позволю себе провозгласить тост за наш братский союз, за самостоятельное казачье государство. Ура, господа!

— Ура! — гаркнули бородатые «господа», поднимая перед собой наполненные чихирем деревянные кубки. Поднял свой кубок и доверенный атамана Терского войска. «Пей, да ума не пропивай» — было выжжено на нем.

 

Глава пятая

Степан, проводив утром гостей (они направились в станицу Луковскую к Силантию Брехову), поспешил в Совдеп. Там, оказывается, его ждали.

— Есть новости, Андреич, — встретил его председатель Совета едва не в дверях. — В Казаче-крестьянском совете что–то затевают. Вот Саша вчера видел, — кивнул головой в сторону сидящего за столом члена Совдепа Кокошвили, — в Атаманском дворце зачем–то собирались.

— Атамана провожать, наверно, — сказал Степан, проходя к своему столу.

— В том–то и дело, что собрались они после проводов, — возразил Дорошевич. — И наших там вместе с ними видели.

— Кого?

— Дубовских и Пущина.

— Ну, это не ахти какая новость, я бы давно вывел их из состава Совета — двурушники... — Степан еще что–то хотел добавить в адрес товарищей по работе, но в это время в приоткрывшуюся дверь высунулось горбоносое стариковское лицо с узкой, закрученной в штопор бородой.

— Я очень извиняюсь, граждане-товарищи, — произнес нежданный посетитель воркующим голосом, переступив через порог и снимая с седой головы кожаную кепку, — но я бы хотел узнать, кто у вас тут главный начальник.

— Ну, предположим, я, — усмехнулся Дорошевич и предложил старику сесть. — Я вас слушаю.

Старик сел на стул, крутнул крупными костлявыми пальцами свою остроконечную бороду.

— А вы не рассердитесь, как в Кредитном товариществе? — обвел он присутствующих изучающим взглядом близко посаженных к носу бледно-лиловых глаз.

— Постараемся сохранить выдержку, — пообещал Дорошевич, сдерживая улыбку.

— Я хотел у вас попросить, граждане-товарищи, — посетитель вновь крутнул бороду, словно свивая из нее веревку, не найдется, ли у вас для меня свободного помещения?

— Помещения? — удивился председатель Совета, в свою очередь обводя присутствующих вопрошающим взглядом. — А для чего оно вам?

— Видите ли, — посетитель конфузливо опустил глаза, — я по профессии коммерсант, мне бы хотелось завести свое дело.

— Какое, если не секрет?

— Мой бог! Какие могут быть у меня секреты от таких хороших людей. Я намерен открыть комиссионный магазин компании «Пиоскер и внук».

Дорошевич снова переглянулся с членами Совета, с трудом подавил рвущийся из груди смех.

— Не по адресу попали, папаша, — сказал он сочувственным тоном и обвел вокруг себя рукой. — Сами живем в чужом помещении. Пока ребята на каникулах, занимаем их школу. Какие уж тут комиссионные магазины... Вам бы обратиться в Осетинский совет, или в Казаче-крестьянский: они во дворце живут.

— Ох ун вей мир! — старик молитвенно поднял глаза к потолку арендуемого совдеповцами класса, — я только что оттуда.

— Что же вам там сказали?

— Сказали, что если бы я не выжил из ума, они меня комиссаром назначили в станицу.

— Какую станицу?

— Стодеревскую.

— С чего это им пришло в голову? — Дорошевич встретился взглядом со Степаном.

Старик пожал плечами:

— Не знаю, ваша честь. Они про выборы какие–то говорили и смеялись весело.

— А еще что говорили? — спросил Дорошевич.

— Еще сказали, что с удовольствием повесили бы меня на дубу перед окнами вашего, извиняюсь, Совдепа в назидание всем христопродавцам. Очень веселые люди.

— Пятирублев, наверное, сказал? — встрял в разговор Кокошвили.

— Не знаю, молодой человек, — ответил старик, — высокий такой казак и злой очень.

— Он самый, — усмехнулся Кокошвили и удовлетворенно потер руки.

Старик, видя что разговор принял направление, не совпадающее с направлением его собственных мыслей, встал со стула, натянул на лысую голову вытертую кепку.

— Прошу прощения, граждане-товарищи, — сказал он, поклонившись. — Как я понял, вы–таки ничего не можете сделать для нашей компании «Пиоскер и внук»? Как сказано в «Мидраше»: «Устал, бегом поднимаясь в гору, — так отдохни, бегом спускаясь с нее».

С этими словами старик вышел из помещения.

— Слыхали? — первым заговорил после его ухода Кокошвили. — Я сразу понял, что они неспроста собрались: в Моздоке — ярмарка, а они — совещаться.

— И про Стодеревку не зря разговор ведут, как ты думаешь, Андреич? — отозвался Дорошевич.

— А думаю, что в казачьей среде зреет против нас заговор, — ответил Степан, закуривая. — Надо бы съездить в Стодеревскую, посмотреть что к чему.

— Пускай туда съездит Саша, — предложил Дорошевич.

— Оденется под какого–нибудь тряпичника, он мастер изменять свое обличье — ему бы в театре играть.

Кокошвили зарделся от похвалы, провел пальцем по своим усикам. Он был еще так молод, этот грузин, не успевший из–за войны закончить электро-технический институт.

Но Степан отклонил его кандидатуру.

— Лучше съездить в станицу мне самому, — сказал он, немного поразмыслив. — Во-первых, мне нужно повидаться с Тихоном Евсеевичем — он только что вернулся из заключения, а во-вторых, я приглашен туда в гости. Правда, некстати отказался, но теперь... — Степан поднял кверху палец, —поеду с удовольствием.

И вот он едет на казачьей телеге по лесной колдобистой дороге, сидя спина к спине со своим тестем Данелом, к этому симпатичному казаку Кондрату, что сидит в задке телеги и время от времени наливает в чапуру чихирь из кубышки:

— Держи, ма халар.

Данел берет в руки чашку и, прежде чем выпить ее содержимое, произносит тост:

— В лесу бегают звери, в реке плавают рыбы — каждый живет там, где ему лучше всего. Пусть и нам, ма халар Кондрат, будет так же хорошо, как белке на дереве, а рыбке в воде.

Старик Чора тоже сидел на телеге и говорил тосты, но это было еще при въезде в лес. Сейчас он лежит в арбе, которую тянет по дорожной колее Красавец вслед за казачьей телегой.

В лесу прохладно. Солнце только что выбралось из древесной чащи и, видимо, само не успело согреться после ночного сна в терской сырой низине. Терпко пахнет прелой листвой. А может, это наносит от чапуры, которую снова держит в руке раскрасневшийся от выпивки тесть.

— А мы проедем здесь? — спрашивает он у хозяина телеги.

— Попробуем, — отвечает тот. — Чем тащиться через Дурной переезд, лучше лесом. Дорога, правда, не дюже, зато вдвое короче. Нам только музгу проскочить. Давай, брат Данила, ишо по одной за то, чтобы в музге, стал быть, не того...

— Давай, — соглашается Данел и заводит очередной тост: — Пусть как рыбка на дереве...

Степан усмехнулся: его тоже хотели заставить произносить тосты, но он наотрез отказался. «Зачем на свете живет?» — пожал плечами тесть. А Кондрат философски заметил: «Нам больше достанется».

Хорошо все–таки в лесу. После городской духоты. После собраний, заседаний, митингов. Степан откинулся спиной на солому, закрыл глаза. Не думать хоть тут? Но как не думать, если в Совдепе последнее время все сильней разгораются нездоровые страсти и некоторые его члены чуть ли не в открытую флиртуют с представителями из, враждебного лагеря. Какая общность интересов может быть, например, у Игната Дубовских с заведующим военным отделом Казаче-крестьянского совета полковником Рымарем? Ведь не так давно последний, выступая в Городской думе, открыто предложил «немедленно разогнать Советы и расправиться с большевиками». Хотя ничего странного нет в поведении меньшевиков и эсеров. Их соглашательская политика вполне устраивает городскую буржуазию и казачьи верхи. Иннокентий говорит, что даже отец Феофил записался в партию эсеров и отныне в своих проповедях призывает прихожан последовать его примеру, утверждая, что Иисус Христос по своей сущности был социалистом-революционером. Смешно? Нет. И то, что вокруг здания Казачьего совета частенько вьются клубком вооруженные всадники, словно пчелы вокруг своей матки, — тоже гораздо серьезней, чем это кажется большинству членов Совдепа.

Надо бы вновь выбраться во Владикавказ к Миронычу, еще раз посоветоваться с ним. Подумал — и тотчас же перед глазами появилось родное улыбающееся лицо с лучиками морщин на висках у глаз, а на экране памяти — не успевшие стушеваться картины той радостной встречи.

Степан пробыл тогда во Владикавказе несколько дней. Вместе с Кировым побывал на собраниях и митингах во многих районах города и за его пределами. Не везде их принимали с распростертыми объятиями. «Это наше собрание, зачем вы пришли?» — можно было услышать иной раз от представителей других партий и группировок, на что Киров с подчеркнутым удивлением разводил руками и, обращаясь к собравшимся, спрашивал: «Что же это такое? Где же свобода слова? А если я говорить хочу!» И собравшиеся кричали президиуму: «Дать Кирову слово!» Мироныч незаметно подмигивал Степану и шел к трибуне. Уж и доставалось тогда представителям других партий и группировок. Не человек — сгусток энергии. Степан едва успевал за ним: везде у него были дела.

Помнится, встретился им на проспекте издатель газеты. «Сергей Миронович! — обратился он к Кирову после обмена приветствиями, — где вас носит нечистая сила? Я уже забыл, когда в последний раз вас видел в редакции». «Но статьи мои вы видите в газете каждый раз?» — рассмеялся сотрудник редакции. «И когда вы их только пишете?» — пожал плечами хозяин редакции. «По ночам, уважаемый мой, патрон, по ночам, — помахал ему на прощанье рукой Мироныч, — такое уж нынче время. Привет сотрудникам!»

Ну вот, хотел не думать, а думы сами лезут в голову, словно мухи в горшок с патокой.

— А как мы с тобой вчера возле цирка, — донесся к Степану шепот с передка телеги, где сидят и правят лошадьми молочные братья. — Вот так номер, чтоб я помер! Бей свой своего, чтоб чужой боялся! Ты гляди, папаке своему не проговорись, а то будет нам дранцырей обоим. Ты где был, когда пожарники из кишки поливали?

— Под телега сидел, — прошелестел в ответ Казбеков голос.

— А я под сапетку залез, гляжу в дыры: ну и представления, почище чем в цирке. Ха-ха-ха! — закатился Трофим.

Мальчишки некоторое время делились воспоминаниями о вчерашней драке, а Степан слушал, удивляясь в душе, с каких пустяков может разыграться порой кровавая драма. Ах, сорванцы! Они не поделили прореху в балагане, а в Моздоке едва не началась война между казаками и чеченцами. Последние и так предельно возбуждены тем обстоятельством, что до сих пор не разрешен земельный вопрос в их пользу.

— Слушай, ма халар, — продолжал шептаться с казачонком Казбек, — тебя зовут Трофим, а почему, когда дрался, тебе кричал твой друг: «Под микитки его, Нестор?»

— Не Нестор, а Нестеров, — поправил Казбека Трофим. — Это меня в станице прозвали за то, что я хочу быть летчиком, как Нестеров. Ты знаешь Нестерова?

— Не...

— Нестеров — самый лучший летчик во всем мире. Он первый сделал на аэроплане «мертвую петлю».

— А ты как узнал? Кто тебе говорил?

— В книжке читал. Мне ее богомаз дал, он недавно из тюрьмы вернулся — он все на свете знает. Ты аэроплан хучь видел?

— Нет, — вздохнул Казбек — у нас в хуторе нет ни у кого, даже у Тимоша Чайгозты.

— В хуторе... — повторил Трофим с презрением в голосе. — Это ж не арба. Аэропланов, брат ты мой, даже в Моздоке нет.

— Они только в Москве да в Петрограде, да еще, на войне. Я, как вырасту, стану летчиком. А ты кем хочешь стать?

— Не знаю. Наверно, чабаном, как дядька Митро.

Казбек рассказал про свою службу у тавричанского помещика.

— Когда я стану летчиком, возьму тебя с собой в кабину, и полетим к твоему Холоду, — пообещал приятелю Трофим. — Я заложу над его хутором вираж, а ты сбросишь на него бомбу.

— Не, не надо, — испугался Казбек.

— Почему не надо? — удивился будущий летчик.

— В хуторе тетка Христина живет. Очень добрая, хорошая, как мать.

Ребята продолжали еще о чем–то говорить, но Степан уже перестал их слушать, он всецело отдался своим мыслям. Незаметно для себя он уснул — сказалось хроническое недосыпание из–за напряженной работы в Совдепе, — а когда проснулся, телеги уже подкатывала к беленьким хаткам под камышовыми крышами, посреди которых, как чабан среди овец, возвышалась зеленым куполом небольшая деревянная церквушка, обнесенная такой же деревянной оградой. «Где–то здесь живет Ольга, — подумал Степан, увидев возле одной из хат девочку-казачку, месившую босыми ногами глину. У нее круглое, курносое лицо, из–под белого платка выглядывает светло-русая косичка.

— Тпру! Приехали, — крикнул Трофим, натягивая вожжи взмыленным дальней дорогой лошадям и соскакивая с телеги на выжженную, солнцем землю. — Эй, казачка! Чегой–то пляшешь «лезгача» без пары? — обратился он к девчонке.

— Иди, казак, попляшем вместях! — ответно крикнула девчонка и широко улыбнулась, показав приезжим целый рот белых, как сахару зубов.

— Кто это? — шепнул Казбек Трофиму.

— Дорька Невдашова, — ответил так же шепотом Трофим, оглянувшись на Степана. — Невеста моя. А у тебя есть невеста?

— Нет, — признался Казбек.

Трофим посмотрел на него с сожалением.

— Ну ничего, беда невелика. Мы и тебе найдем невесту, в Стодеревах ими хучь пруд пруди, — пообещал он, беря лошадей под уздцы, чтобы, завести их в ворота, которые уже отворила хозяйка-мать, завидя издали спящего на возу мужа в обнимку с «дорогим гостечком».

* * *

Богато живут казаки. В хадзаре чего только нет: и стулья, и кровать, и стеклянный кусдон с красивой посудой — шкафом называется, и стол, покрытый белой скатертью... А уж на столе всякой еды — объесться можно. Так что когда Казбек вылез из–за стола, живот у него заметно выпирал под рубахой, а глаза посоловели, как у деда Чора после пятого тоста.

Взрослые, взбодрив себя чихирем, затянули песню про казака, поехавшего «на добром коне вороном» в чужие края, а мальчишки отправились на баз посоветоваться в отношении того, каким образом убить оставшееся до вечера время.

— Пойдем, я тебе аэроплан покажу, — предложил Трофим.

— А где он? — удивился Казбек.

— Сейчас увидишь.

Они прошли по базу мимо сажа с хрюкающим в нем поросенком в огород.

— Вот гляди, — завел Трофим Казбека в буйно разросшийся бурьян у задней стены коровьего хлева. — Никому не показывал — тебе первому. Это «ньюпор», моноплан. Видишь, у него одно крыло?

Казбек взглянул на «ньюпор»: никогда бы не подумал, что корыто может быть аэропланом. До чего же все просто: к дну корыта прибита палка-ось и на нее надеты колеса от прялки (Трофим называет их «шасси»), к стенкам корыта вертикально прибиты еще четыре палки — по две с каждой стороны, — а к ним сверху приколочена гвоздями ржавая печная заслонка. На передней стенке корыта вращается на гвозде доска-пропеллер, на задней красуется «хвостовое оперение» — тоже доски.

— Садись полетаем, — предложил доморощенный авиаконструктор приятелю и первым забрался в кабину, из которой в бытность свою питались свиньи. Казбек примостился за его спиной, взялся за «расчалки».

— Держись! — крикнул Трофим и крутнул рукой пропеллер, другой рукой стиснул ручку управления — продетый в дырку от сучка дубовый дрючок. — Идем на взлет! Ууууу! — завыл он, подражая звуку работающего двигателя, — высота пятьдесят сажен. Что ты видишь внизу?

— Крапиву... — ответил Казбек.

— Лес, а не крапиву, — поправил его летчик. — Идем по кругу. Приготовиться к посадке! — с этими словами он «убрал обороты» и посадил аэроплан на «три точки».

— Вылезай, прилетели, — сообщил он изумленному пассажиру.

Казбек вылез из корыта, ухмыльнулся:

— Я думал, он правда летай.

— Индюк тоже думал, — насупился Трофим. — Видишь, у него мотора нет? Как же он полетит без мотора? Вот если бы втащить его на крышу и пустить вниз, тогда бы он полетел.

— А далеко полетит?

— Трофим пожал плечами:

— Может, до выгона, а может, до самого Терека, трудно сказать. Я давно думаю его испытать, да не с кем было втащить на крышу, он, знаешь, какой тяжелый.

— Ребят можно попросить.

— Ну их, они и так прохода мне не дают, дураки: «Нестеров да Нестеров». Давай завтра пораньше встанем и на вожжах заволокем на крышу.

— Давай, — согласился Казбек и тронул товарища за рукав. — Гляди, вон твой невеста пошел в огород.

Трофим присел в крапиву, потянул за собой Казбека:

— Сядь, а то увидит — смеяться будет: такая вредная ведьма.

— Почему ведьма? — удивился Казбек.

— Потому что с хвостом. У нее мать ведьма и бабка была ведьма — вся невдашовская порода сплошные ведьмаки.

— А где же у нее хвост? Никакой хвост не видно.

— Вот чудак, — усмехнулся Трофим. — Она же не кошка, чтоб хвост до самой земли. У нее хвостик маленький, вот такой, — показал он мизинец.

— Если она ведьма, зачем на нее «невеста» говоришь?

— Красивая она и смелая, — вздохнул Трофим. — Ты бы поглядел, как она в Тереке плавает — ровно чехонь. А знаешь что... пошли на Терек рыбу ловить. Заодно и скупнемся.

Мальчишки тут же, под стеной сарая накопали червей и, сняв с крыши ореховые удочки, отправились на рыбалку. Закинули у байдачной мельницы Евлампия Ежова — не клюет. Перешли на выгон или по-местному — гатку, к самым мосткам, на которых стодеревские бабы полощут белье. Сегодня на мостках никого нет.

— Забрасывай в заводину, — сказал Трофим, — а я пойду чуток дальше.. Тут самое уловистое место. Надысь я такого соменка завалил — страсть.

Казбек забросил удочку в указанное место, стал ждать поклевки. Солнце склонилось к макушкам деревьев на той стороне Терека, но по-прежнему палило немилосердно. Хорошо бы искупаться, сейчас, да одному страшновато. Воткнув удочку в берег, Казбек уселся на выгоревшую от зноя траву и, глядя на поплавок, задумался.

Чьи–то шаги нарушили ход его мыслей. Казбек повернул голову: справа от Крутых Берегов к мосткам приближалась молодая, закутанная белым платком по самые глаза казачка, с тазом, наполненным бельем, в одной руке и вальком — в другой. Не обращая внимания на рыболова, она расположилась на мостках и принялась охаживать тяжелым вальком холщовые подштанники — только брызги во все стороны да эхо на том берегу, как выстрелы из ружья. «Принесла тебя нелегкая, — подумал Казбек, — разогнала всю рыбу. Надо сматываться в другое место». Но именно в этот момент ныряющее в мутных круговоротах гусиное перо легло вначале на воду, а потом стремительно ушло в глубину. Казбек схватил удилище, дернул кверху и почувствовал на конце снасти отрадную сердцу рыболова сопротивляющуюся тяжесть.

— Гляди–ка, какого мурзака словил! — услышал он одобрительный голос казачки, снимая с крючка серебристую рыбку и нанизывая ее на кукан. — А ты, оказывается, счастливый.

Казбек улыбнулся.

— Это ты, тетка, счастливый: он к тебе приплыл, — ответил он с рыцарским великодушием.

— Какое уж у меня счастье, вздохнула казачка. — Сижу, как твой мурзач на кукане: вроде и плаваю, да не уплывешь — привязанная.

— А кто тебя привязал?

— Кто привязал? — задумчиво повторила казачка. — Шут ее знает, должно, доля бабья. При живом муже живу не то вдовой, не то жалмеркой.

— Какой жалмеркой?

— Известно, какой... Э, да что с тобой гутарить, когда у тебя еще молоко на губах не обсохло.

Опять это проклятое молоко! Казбек провел ладонью по губам: сухие, даже потрескались.

— Ты откель будешь, милок? — поинтересовалась казачка. — У нас вроде, в станице нет таких, чтоб с серьгами.

— С хутора, — удовлетворил ее любопытство юный собеседник. — К дядьке Кондрату в гости приехал с отцом.

— Так ты Данилов сын, выходит?

— Ага, — улыбнулся Казбек, — а как ты знал?

— Да уж знаю, — усмехнулась женщина. — На нее похож как две капли воды: глазищи такие же, только синие, да и все остальное...

— У кого? — спросил мальчик.

— А... это я так, про свое. — казачка склонилась над бельем, ударила вальком так, что брызги попали Казбеку на лицо.

Достирав белье, она сложила его в таз, вынесла на берег, а сама стала раздеваться.

— Отвернись, чего уставился? — прикрикнула на мальчишку, снимая юбку.

Казбек послушно отвернулся.

— Гляди, не зацепись за крючок, — предупредил он, услыхав шумный всплеск под берегом.

— Не боись, за твой не зацеплюсь, — рассмеялась купальщица, погружаясь в прохладную терскую струю. Вынырнув, протерла пальцами глаза, поправила за плечами волосы. Под ними сверкнули голубые камни, вкрапленные в золотые серьги в виде скачущих во весь мах лошадей.

— Красивая я? — спросила насмешливо.

— Красивая, я еще таких не видал, — снова улыбнулся Казбек.

Женщина рассмеялась:

— Подсыхает молочко–то. А ты чего не купаешься?

— Плавать не умею, — признался Казбек.

— Какой же ты джигит после этого. Раздевайся, я тебя научу.

— Меня Степан научит, давче обещал.

— Какой Степан? — насторожилась казачка.

— Зять наш.

У казачки вдруг побледнело лицо.

— Он, что ли, тоже тут? — спросила изменившимся голосом и закусила верхнюю губу.

— Ага, здесь.

В это время к мосткам подошла запыхавшаяся и потная еще одна казачка. Толстая, старая и совсем некрасивая.

— Ольга! — крикнула она тонким плачущим голосом. — Купаешься, вошь тебя заешь, а твово мужа тем временем на хронт забирают.

— А я при чем? — огрызнулась Ольга. — И чего вы, мамака, блажите на всю станицу! Поспокойней аль не можете?

— Да как же спокойней, — схватилась за голову старая казачка. — Дохтур сказал, что годен наш Кузьма в обоз. Взавтри велено сбираться в Моздок вместе с молодыми казаками.

— Ну, а я что сделаю? Сама, что ли, заместо его в обоз отправлюся? — спросила Ольга, показываясь из воды и выжимая на ходу блестящие, словно золото, волосы.

Какая красивая и стройная эта тетка Ольга! Казбек даже рот раскрыл, заглядевшись на выходящую из воды казачку. Она белая, как фарфоровая чашка, из которой он пил чай у сестры Сона, и такая тонкая в поясе, что ее даже мальчишка сможет охватить одними пальцами.

— К дохтуру сходи, погутарь с ним: так, мол, и так, ваше благородие, — продолжала ныть старая казачка. — Болен наш Кузьма головкой да и телом немощен.

Ольга искривила губы, с трудом натягивая на плечи прилипающую к телу сорочку:

— Ну и сходили бы сами, вам же он сын.

— А тебе — муж, богом данный. Меня он и слушать не стал, я уже ходила. «Отечество говорит, — в опасности, а твой казак дома отсиживается. Его годки давно уже головы на войне положили». Можа, тебя послухает, знакомец все же.

— Да ить знакомец плату стребует! — вскричала Ольга с надрывом в голосе.

— За платой дело не станет, доча. Спроси сколько — мы и заплотим. Рази ж я не понимаю...

— Да ить не тую плату, мамака, — горько усмехнулась молодая казачка и, подхватив под мышку таз с бельем, пошла прочь от берега.

* * *

Хозяин и гости еще сидели за столом, когда с улицы донесся звонкий юношеский голос:

— Господа казаки! Сбирайтесь к правлению на сход! Эй, дядька Кондрат! — в окне показалась веселая курносая рожица с матерчатой шляпой на голове. — Атаман велел всем прийтить незамедлительно.

— Вот же приспичило не ко времю, — поморщился Кондрат, выглядывая в окно. — Кубыть, и вправду народ сбирается. — Он поспешно наполнил вином стаканы. — Ну, давайте, братцы, ишо по одной, да я побег, а то наш станичный не любит опазданьев.

Степан тоже отправился на сход. «Хочу посмотреть», — сказал Кондрату в ответ на его предложение оставаться до его возвращения дома и продолжать застолье. Площадь оказалась недалеко, всего в каких–нибудь ста саженях от Кондратовой хаты. На ней полным-полно народу. Все мужское население станицы, начиная со стариков-бородачей и кончая босоногими мальчишками, высыпало на свободное, вытоптанное людьми и лошадьми пространство между правлением и церковью. Старики важно восседают на деревянных скамьях, поставленных рядами вокруг стола, за которым сидит писарь со своими бумагами. У стариков в сморщенных руках длинные палки-бадики. Казаки помоложе ждут начала схода стоя. Они дымят махоркой и с улыбками на лицах слушают маленького щуплого станичника в белом, изрядно замаранном бешмете.

— Пойдем послухаем, о чем там Ефим Недомерок треплется, — потащил Кондрат своего гостя к толпе смеющихся казаков.

— Ну, дык вот, — говорил между тем Недомерок. — В Карпатах энто было. Горы там такие же, как и у нас, но не в них дело... Брусилов-генерал вел нас тогда в прорыв. Гнали мы австрияков, аж у них пятки дымились — лихо! Помню, прошлись мы лавой по ихнему пехотному полку — чисто тюрю сделали: известно, казаки, — Недомерок крутнул свой реденький ус. — Налетели неначе вихорь, с визгом, с матом — как положено. Немцы от нас — как баранта от волков. Да куды там... Рази уйдешь от казачьей шашки. «Майн гот!» — кричат, «мой бог», стал быть, по-нашему, а у самих от страха рожи перекосило. Много мы их порубали в тот день... Закончилась атака, наши пронеслись вперед, ну а я маненько задержался возле убитых, дай, думаю, пошаборю: часики, портсигарчики там разные... Слез я с коня — и по карманам, значица, у упокойников. Тут слышу, будто топотит сбоку. Глянул — и обмер: летит на мене сам Ангел Смерти, а за ним все его черное войско. На голове у него черная шапка с черепом и костями накрест, как у «адамовой головы» под распятием в церкви, на груди желтые шнуры. Сам здоровенный, морда краснющая, как у нашего Евлампия, — рассказчик подмигнул в сторону сидящего на скамье одутловатого старика с бадиком в руке, — и усищи вверх закручены — вылитый Вильгельма.

Впорхнул я в стремя, как тая ласточка, и дай бог ноги. А он, проклятый, уж в затылок дышит, чисто бугай. «Хальт, казак! Стой, щерт, дьявол!» — кричит и вот-вот палашом меня достанет. «Матушка-заступница, выручай! Никола-угодник! Сорок свечей поставлю», — шепчу коню в гриву...

— Про шашку аль забыл? — не выдержали в толпе.

— Перебил шашку палашом чертов гусар, будто оглоблей перебил лучинку.

— Из винтовки бы стрелил, — подсказали рассказчику снова.

— А вот про винтовку забыл со страху, — признался Недомерок. — Ну, думаю, хана тебе пришла, Ефим Гаврилыч, счас секанеть усатый дьявол своей оглоблей по башке. И тут слышу сбочь: «Держись, земляк!» Зыркнул я туда, а там несется наперерез сотня «диких». Из «дикой дивизии», стал быть. На что уж наши казаки ловки да устрашливы во время атаки, а энти — чисто дьяволы: вопят так, что от одного вопля помереть можно, рукава засучены, шапки на глаза надвинуты. Впереди всех офицер в белой черкеске. Зубы оскалил, чисто волк. Жвыкнул шашкой и будто не было головы у моего гусара, из шеи только кровь цевкой, как из фонтану в Пятигорском. «Спасибо, — говорю, — братушка, выручил от неминучей смерти». А он смеется в ответ: «Наложил в штаны, ма халар Ефим?» Гляжу, а энто наш бывший писарь Миколай-осетин.

— Да ну! — загудела толпа. — Брешешь, небось?

— Провалиться мне на месте, ежли брешу. Ей-истинный Христос! — перекрестился Недомерок. — На плечах погоны хорунжего, на грудях два «Егория».

У Степана при упоминании его давнишнего врага и соперника сильней забилось сердце.

— Тише, казаки! — пронеслось над площадью. — Атаман идеть с начальством.

Степан вместе со всеми повернул голову навстречу идущим: какой важный казачий атаман! Идет, переваливаясь с боку на бок, как гусак. Черная широкая борода лежит на широкой груди, едва не закрывая серебряные газыри. Под газырями кресты и медали. В руках у атамана палка с серебряным набалдашником.

— Атаманская насека! — шепнул Кондрат Степану с уважением в голосе. — Мой отец тоже в атаманах ходил.

Рядом с казачьим главарем шел полковник Рымарь, черноглазый, черноусый, тонкими чертами своего смуглого лица сильно напоминающий чеченца. Их сопровождали помощники атамана, главный врач моздокского лазарета Быховский, двое штатских, из которых один был член Совдепа Игнат Дубовских.

Степан надвинул на глаза козырек фуражки, прикрылся от последнего Кондратовым плечом. Интересно, зачем приехал на казачий сход заведующий финансовым отделом Совдепа?

Тем временем прибывшие уселись за стол, и атаман, ударив насекой о землю, открыл сход. .

— Господа старики! — обратился он к сидящим вокруг него бородачам. — Мы седни должны выбрать ишо одну власть.

Казачий сход забубнил в ответ недовольными голосами: — Какую ишо власть? Ты и есть у нас власть, Афанасий Егорыч.

Бачиярок постучал насекой по столу.

— Дозвольте сперва досказать... Из отдела пришел ноне приказ: назначить комиссаром в станичный совет, — он поднял кверху указательный палец, — Дубовского Игната Матвеича, из партии социал-дело... демон... тьфу! будь она неладна, сразу не выговоришь. Одним словом, из меньшевиков, — ткнул он пальцем в сидящего рядом моздокского гостя в штатской одежде с чиновничьей фуражкой в руках.

При последних словах атамана меньшевик приподнялся и показал «господам старикам», какой у него на голове ровный пробор.

«Вон оно что, — усмехнулся про себя Степан, вспоминая разговор со стариком в Совдепе, — казачьи полковники приголубливают наших ненадежных союзников. Ловко!»

— Как будем, господа старики? Примем али нет гражданина комиссара? — продолжал атаман.

— Бог с тобой, Афанасий Егорыч, об чем ты гутаришь? — поднялся со скамьи самый старый и почетный дед Лихицков. — На кой ляд нам нужен комиссар, не в обиду ему будь сказано. Чего он смыслит в нашем казачьем деле.

— Минуточку! — над столом приподнялась тощая фигура второго штатского гостя. В руках у него шляпа, на носу большие очки — Граждане казаки! Приказы пишутся для. того, чтобы их выполнять. Тем более, что этот приказ подписан комиссаром Терского казачьего войска, членом Государственной думы Карауловым. Собственно, мы созвали вас не для голосования по поводу этого приказа, а для ознакомления с ним. Для одобрения, так сказать, политики нашего правительства. Назначенный на должность комиссара в вашу станицу Игнат Матвеевич Дубовских, человек глубокой идейной убежденности и кристальной честности, знающий народные нужды и пострадавший за них в свое время от царских сатрапов. Мы надеемся, что...

Но ему не дали договорить.

— Не надо нам иногородних атаманов! — звонче всех крикнул Ефим Недомерок. — Отродясь нами правили свои атаманы, без всяких комиссариев, и зараз пущай правят. А если насчет релюцинера, так мы лучше свово в комиссары выберем — Тихона Богомаза, он ить тоже из тюрьмы приехамши за народные нужды.

Над сходом взвихрился дружный хохот.

— Тихон хучь на кобыле ездить могеть, — продолжал Недомерок, а ваш комиссар, небось, не отличит маштака от мерина.

Атаман вновь постучал насекой.

— Будя, братцы, сурьезное дело в шутейность оборачивать. Я знов спращую: согласные вы, чтоб правил у нас в правлении комиссар?

Сход забурлил горным потоком:

— Не, несогласные! Пущай правит у себя в Моздоке!

Из–за стола снова вскочил очкастый.

— Это неподчинение власти! — крикнул он, взмахнув жилистым кулаком. — Вы игнорируете постановление Временного правительства!

— Заткнись ты за ради бога, — сказал кто–то вполголоса из задних рядов. А над сходом вновь прошла волна смеха.

Очкастый опустился на табурет, ненавидяще оглядел ухмыляющиеся бородатые лица, что–то шепнул полковнику. Тот покивал головой, неопределенно ухмыльнулся.

— Ну, ежли такая ваша воля, граждане гласные, — возвысил голос атаман, — то будем считать, что с первым вопросом пошабашили и мы зараз могем перейти к другому вопросу. Об чем пойдет в ем речь, вот он доложит, комиссар из Владикавказа господин... то бишь гражданин Филипповский.

Очкастый комиссар в третий раз поднялся за Столом.

— Граждане казаки, — заговорил он глухим, обиженным голосом, — приближается время созыва Учредительного собрания, главного законодательного органа нашей новой демократической власти. Готовясь к этому важному событию, Временное правительство, вынесло постановление провести в стране референдум...

— А с чем ее едят, энту штуковину? — спросили из толпы.

— Референдум — это всенародный опрос, в котором принимают участие все граждане, имеющие избирательные права, — пояснил очкастый — Он производится по особо важным вопросам государственной жизни. Каждый из вас сейчас получит от писаря одиннадцать бюллетеней — по числу политических партий и группировок, выдвигающих своих представителей в состав Учредительного собрания. Из этих одиннадцати бюллетеней нужно одобрить только один и опустить в ящик для голосования. Я как доверенный нашего правительства призываю вас проголосовать за казачью платформу, выдвинутую комиссаром Терской области Михаилом Александровичем Карауловым.

— А какая она, его платформа?

— Отделение Терской области от России, образование самостоятельного казачьего государства на федеративных началах.

— Стал быть, сами по себе: как хотим, так и живем? Энто нам подходит! — загудела толпа. — А за каким нумером твой квиток, господин хороший?

— Наш бюллетень под номером один, голубого цвета, — выжал на землистом лице улыбку посланник областного комиссара. — Прощу подходить к столу.

Степан, возмущенный бесцеремонностью владикавказского комиссара, хотел было уже вмешаться в эту одностороннюю избирательную кампанию, но в это время раздался громкий насмешливый выкрик: «Позвольте!», и к столу направился высокий, одетый в рубаху-косоворотку, подпоясанную солдатским ремнем мужчина, в котором он тотчас узнал Тихона Евсеевича. «Надо было еще до начала схода с ним встретиться», — мелькнула в голове запоздалая мысль.

— Гля, богомаз в президим попер! — засмеялся Недомерок. — Должно, и вправду в атаманы метит. Ты как, Тихон Евсеич, смогешь отличить маштака от мерина?

Толпа поощрительно хихикнула.

— Что ж тут мудреного? — оглянулся богомаз на шутника. — Мерин вон у церковной ограды пасется, а маштак — здесь стоит.

— Игде? — Недомерок крутнулся вокруг своей оси.

— Да ты и есть маштак.

Весь сход потонул в хохоте.

— Вот же анафема, будь он неладен, не в бровь, а в самый глаз заехал... — покрутил головой дед Хархаль.

— Чего? — вытаращил глаза Недомерок. — Это почему ж я маштак?

— А потому, что терских казаков маштаками зовут, как донских — снохачами, — ухмыльнулся богомаз. — Или я не так говорю, граждане терцы? — обвел он смеющимся взглядом казачье собрание.

— Так, трясучку тебе в бок, — подтвердил, вытирая от смеха выступившие на глазах слезы, все тот же стоящий неподалеку от Степана старик в рваной-прерваной рубахе. — Хучь и обидно слухать такую прозвищу, да куды от правды денешься. Ты давай, Тихон Евсееич, по сучеству дела. Чего ты хотел сообщить обчеству?

— Кто это? — спросил шепотом у Кондрата Степан.

— Дед Хархаль, — ответил Кондрат тоже шепотом. — Пустой казачишка.

— С каких это пор иногородние стали иметь голос на казачьем сходе? — проворчал с передней скамьи Евлампий Ежов.

— С февральской революции, гражданин Ежов, — подмигнул местному богачу Тихон Евсеевич. — Или ты не слышал, как говорил представитель нашей республиканской власти: «Референдум — это всенародный опрос»? — он повернулся лицом к очкастому комиссару. — Вот вы, гражданин Филипповский, призываете народ голосовать за первый бюллетень — это ваше право, а я хочу призвать избирателей отдать голоса за бюллетень номер семь — это мое право.

У Филипповского от злости позеленело лицо. Он толкнул локтем своего соседа с ровным пробором на голове, что–то ему сказал. Тот в ответ развел руками. Атаман, поднял было свой жезл, чтобы ударить им по столу, но не ударил, а только нахмурился и качнул седеющей головой: до чего же измельчали казачьи традиции.

— А от какой партии твой плетень? — крикнул Недомерок, нарочно искажая мудреное нерусское слово.

— Мой бюллетень от партии большевиков, — ответил Тихон Евсеевич.

— Какая ж будет ихняя платформа: с хлебом, с салом аль с кизеками? — продолжал балагурить Недомерок.

— Помолчал бы ты, Ефим, — оборвал его дед Хархаль. — Дай послухать, что умные люди гутарят.

— Наша партия, — повысил голос Тихон Евсеевич, — призывает вас, трудовые казаки, к единению со всем российским пролетариатом и крестьянством, ибо только в союзе с ними можно строить новую счастливую жизнь.

— Гусь свинье не товарищ! — крикнул Евлампий Ежов.

— Совершенно верно, — согласился с ним богомаз, — если свинья сидит в закутке и дальше своего корыта ни черта не видит.

Евлампий вскочил, затряс над головой палкой, забрызгал слюной, но его крик потонул в общем хохоте:

— Ха-ха-ха! Ну и ловок чертов мужик: без мыла бреет!

— Товарищи! — поднял руку Тихон Евсеевич. — Представитель из Владикавказа говорил, что казакам, дескать, необходимо отделиться от России собственным государством. Старая и вредная шовинистическая песня. Это тот же свинячий саж с грязным корытом — его предлагает вам для жилья монархист Караулов. Да знаете ли вы, что этот демократ в кавычках четвертого августа сего года ввел в войсках Терской области положение о смертной казни.

Среди казаков прокатился ропот.

— Знаете ли вы, что этот терский государь наделяет созданную Временным правительством так называемую народную милицию жандармскими полномочиями, — продолжал богомаз, — что он грезит во сне и наяву восстановлением старого режима. Если вы соскучились по его императорскому величеству Николаю Кровавому, голосуйте за платформу Караулова. Если вам не надоела война — бросайте в ящик для голосования первый бюллетень. Думаете, зачем пожаловали к вам на сход вместе с этими господами меньшевиками и эсерами представители Казачьего совета с врачом? Спросите у них. Они приехали освидетельствовать ваших сыновей, для досрочной мобилизации и отправки их на фронт. Если вам не жаль своих детей — голосуйте за платформу Караулова.

— Это клевета! — взвился над столом очкастый эсер. — Это неслыханная провокация! Запретите ему! — затряс он козлиной бородой перед лицом Рымаря, — Лишите его слова! Я требую от имени моего правительства...

Но Тихон Евсеевич и так уже отошел от стола. Скручивая цигарку, он с усмешкой взглядывал на беснующегося эсера.

— Здорово ты его размарафетил, божий маляр, — похвалил его Недомерок, поднося под его длинный нос трофейную зажигалку. — А теперь объясни мне за ради Христа, почему наших казаков маштаками зовут?

Тихон Евсеевич затянулся табачным дымом, прищурил глаза.

— Что, забрало за живое? — посочувствовал казаку.

— За самое печенку, — признался Недомерок;

— Видишь ли, какое дело... Послали как–то взвод терских казаков на усмирение крестьянского бунта в Воронежскую губернию. Начали казаки нагайками полосовать мужичьи спины. А те озлобились, похватали карателей и выхолостили в сердцах.

— Фу, черт! — покрутил головой Недомерок — А ты не брешешь, Евсеич?

— Спроси у деда Хархаля, это он мне рассказал эту историю, — пыхнул дымом Тихон Евсеевич и вдруг закрестился в шутку: «Свят, свят, свят!», только сейчас увидев перед, собой улыбающегося Степана. — Журко! Суконный сын! Неужели это ты?

* * *

Взрослые улеглись спать в хате, а мальчишки забрались на сеновал. То–то благодать! От сена пахнет степью, а в раскрытую дверцу заглядывают любопытные звезды: что за смельчаки забрались ночью на чердак? А вдруг c кладбища забредет сюда вурдалак или с соседского база прокрадется в коровник, обернувшись кошкой, ведьма? Казбек прижался спиной к своему, молочному брату, натянул на голову мохнатую бурку: и зачем только водится на свете всякая нечисть? Он думал, что колдунья есть только у них в хуторе — бабка Бабаева, а из разговора с Трофимом выяснилось, что в станице таких колдуний считать не сосчитать: Химочка Горбачиха — раз, Акулина Прозорова — два, Стешка Невдашова — три, Антонея Бузулуцкова... И так далее — по всей станице. Казбек собственными ушами слышал вечером, как соседка Калашниковых кривая Гапка Слюсаренкина делилась своими переживаниями с теткой Парасей и божилась при этом, что видела ведьму собственными глазами. «Вот как тебя вижу, — таращила она глаза на собеседницу. — Встала я, мать моя, на заре до ветру... Значит, сидю под загатой, когда глядь: Стешка Невдашова махаеть какой–то одежиной, не то рубахой, не то портками в мою сторону — неначе мух нагоняет. Да-а... Тут как подымется с насеста вся курева, будто в курятник хорь забрался. А она, нечистая сила, все махаеть над плетнем своей одежиной. Ну я с перепугу: «Да воскреснет бог...» и шеметом — в хату. Что ж ты думаешь, Парашенька, накликала беду на мою голову чертова Невдашиха, три десятка чирьяков ей в бок. Куры с того дня нестись перестали, а потом и вовсе дохнуть начали — не успеваю их в Терек кидать».

Вспомнив этот рассказ, Казбек еще плотнее запахнулся в казачью бурку, прислушался, не царапает ли когтями по лестнице злая колдунья? Нет, не слышно. Кругом тишина, лишь вздыхает внизу корова, пережевывая жвачку, да посвистывает носом во сне Трофим. Незаметно для себя он уснул, а когда проснулся, в чердачном лазе уже синел рассвет и бледные от бессоницы звезды одна за другой закрывали усталые глаза, впадая в дневную спячку. Оказывается, он проснулся не сам по себе, а от прикосновения Трофима.

— Вставай, — говорил тот, тряся разоспавшегося товарища за плечо и сам трясясь от утренней свежести. — Мать уже корову подоила. Да вставай же.

— Зачем? — зевнул Казбек, пытаясь вновь натянуть на плечо бурку.

— Летать будем, аль забыл? Давай лезь на крышу, спустишь оттуда вожжи.

— Ага, — согласился Казбек, с трудом расставаясь с мягким ложем.

Мальчики спустились с чердака, переставили лестницу к задней стене сарая. Казбек, забрав из рук приятеля моток веревки, полез на камышовую крышу. Уселся на конек да так и застыл с концом веревки в руках при виде выкатывающегося из–за косогора солнца. Оно красное, как созревшая малина, и большое, как колесо в арбе. Интересно, как оно катится по небу? Может быть, его катит палкой святой Уацилла? Но почему его не видно, ведь небо такое прозрачное? Ах, какое оно красивое! Нежно-голубое, даже зеленоватое у края земли и синее-синее вверху, там, где искрится в солнечных лучах одинокая звездочка. Казбек перевел взгляд со звезды на стоящий за Тереком лес, и сердце у него в груди непонятно отчего обволоклось какой–то сладкой истомой. Нет, это не деревья, а богатыри-нарты стоят на том берегу. Они протягивают к солнцу могучие руки и просят у него благословения на ратные подвиги.

— Тащи! — донеслось в это время снизу, и Казбек очнулся от своих грез. До чего же тяжел этот чертов аэроплан! Тяжелее муки, которую он поднял в амбаре Аксана Каргинова. Хоть бы самому не свалиться с крыши... Вот рядом с лестницей показался хвост аэроплана. Вместе с ним высунулась из-за края крыши взъерошенная голова самого летчика:

— Счас легче пойдет на колесах... Мамаки не видать на базу?

— Не... — помотал такой же лохматой головой Казбек, втаскивая на гребень крыши корытообразный «ньюпор».

Все происшедшее затем не заняло и одной минуты. Взобравшись на крышу вслед за своим детищем, Трофим уселся в него, стиснул пальцами «ручку управления».

— Полетишь со мной? — оглянулся на товарища.

— Не... — снова помотал головой тот, удерживая на гребне крыши хвост летательного аппарата.

— Ну, как знаешь, — презрительно дернул губами летчик. — Отвязал вожжи?

— Да.

— Взлет! — прозвучала команда.

Казбек догадался, что нужно сделать: он разжал пальцы, и «ньюпор», прошуршав прялочными колесами по камышовому скату, полетел... в крапиву. «Разбился!» — мелькнула в голове Казбека страшная мысль. Хватаясь за стебли камыша, он сполз по крыше к лестнице, спустился по ней на землю и бросился к месту авиационной катастрофы. Оно было недалеко, тут же под крышей. Красавец «Ньюпор», вновь превратившийся в свиное корыто, лежал на боку без пропеллера и хвостового оперения. Одно колесо валялось неподалеку от свернутого в трубу жестяного крыла, другое — укатилось к плетню невдашовского огорода. Сам пилот сидел в крапиве и отчаянно чесался.

— Слава всевышнему, ты живой! — вскричал обрадованно Казбек, бросаясь к нему.

— А что мне сделается, — хладнокровно ответил потерпевший аварию. — А ну, помоги подняться, у меня что–то здесь неладно, — он притронулся к щиколотке правой ноги.

Казбек подхватил приятеля под мышки, и тот, приподнявшись, ойкнул и вновь уселся на землю.

— Нога сломал? — испугался Казбек.

— Не знаю, — побледнел, Трофим, — горит, спасу нет.

— Не надо было летать, — вздохнул Казбек, усаживаясь на корточки. — Что теперь дома сказать будем?

— Скажем, с тутины свалился.

Но соврать друзьям не пришлось: стукнула калитка, и в огороде появилась Трофимова мать с сапеткой в голых до локтей руках. Взглянув на помятую крапиву и остатки самолета, она сразу поняла, в чем дело.

— Летал, что ль? — крикнула она, побледнев при виде сидящего на земле сына. — Ох, царица небесная! И в кого ты такой уродился непутевый? Где болит? Что сломал?

— Да ничего я не сломал, мам, только ногу чуть зашиб, — ответил Трофим, на всякий случай прикрывая рукой затылок от материнской ладони и пытаясь вновь подняться на ноги. Но мать подхватила его на руки, понесла к хате, на ходу ругаясь и плача.

— Господи, отец святой, — всхлипывала она, — у людей дети как дети, а тут—чистое наказание: то через Терек поплывет на спор, то с тутины сорвется. А я–то дура все гадала: и что за чертовину он смастерил в крапиве? Взять бы да энтой крапивой... Ить, чуяла — не к добру. Нет бы порубать ее на дрова да в печку. Ну, как останешься калекой на всю жизнь, что я с тобой тогда делать буду?

— Не останусь, мам.

— Молчи уж. Надо Горбачиху позвать, авось, поможет святая душа.

— А надысь ты говорила, что она ведьма, — заметил Трофим.

Но мать оставила его замечание без ответа. Уложив пострадавшего в постель, она поспешила к станичной лекарке с десятком яиц в фартуке. Вскоре она вернулась в сопровождении маленькой, сухонькой старушки с веселыми глазами-пуговками. Глядя на нее, Казбек признался себе в душе, что никогда бы не подумал, что она ведьма. Да и голос у нее ласковый, добрый, не то что у бабки Бабаевой. Вкатилась в хату, перекрестилась на образа, защебетала ласточкой.

— Ах ты доброхот этакий, непослушник матернин, — пожурила она Трофима, приседая к нему на край постели, — Ну-кось, покажи свою ноженьку. Вот здеся больно? Оно и видать — припухши. Счас мы тебя полечим. Будешь еще «наурскую» отплясывать любо-дорого.

Ручки у бабки маленькие, костлявые. Бегают по Трофимовой ноге, как два паучка: в одном месте прижмут, в другом — погладят.

— Иди–ка сюды, милая, — позвала лекарка Прасковью, — подержи его маненько за ногу, вот тута... Слыхала, мой квантирант объявился?

— Писарь, что ль? — удивилась Прасковья.

— Он самый. Недомерка, говорят, от смерти вызволил на войне. А мы думали, что он в абреках. Ну–ка, держи крепче... — с этими словами бабка взялась обеими ручками за больную ступню и, ласково приговаривая, неожиданно дернула к себе. Трофим дико вскрикнул, и у стоящего рядом Казбека едва не разорвалось от этого крика сердце.

— Ничего, миленький, потерпи, — продолжала ворковать бабка, снова бегая руками-паучками по Трофимовой ноге. — Счас я тебе пошепчу от вывиху, — и она, склонясь над ступней, зашептала:

Ишел господь-бог со святым Петром своим божьим путем. О камушек споткнулся, сустав на сустав натянулся, жила на жилу налеглася, кровь на кровь налилася. Спаси, боже, прости, боже, молитвенного христьянина Трофима от вывиха. Аминь.

Окончив заговор, лекарка трижды плюнула и повернулась к Прасковье:

— Замотай ноженьку каким–либо тряпьем и пущай лежит твой казак теперя в постели три дня и три ночи. А мне, милая, сготовь кусок пирога, я ишо над ним дома молитву сотворю.

С тем и выкатилась из горницы, а на смену ей ввалился в дверь дед Хархаль в латаной-перелатанной рубахе и в лохматой шапке с вытертыми блестящими краями.

— Здорово дневали, — снял шапку у порога, и поклонился иконам. — Какая у вас беда стряслася, коль баба Хима лошаком понеслася? — спросил у хозяйки.

Прасковья рассказала о случившемся.

— Все летает, паралик его расшиби, — завершила она свой рассказ. — Начитался про еропланы да энтих летунов разных — и кто их только напридумал?

— Наука, Парашенька, рви мою голову, — поднял кверху палец дед Хархаль. — Ученые люди придумали. Вон и в Библии написано, что будут летать в небе железные птицы, неначе журавли або синицы. А где же хозяин? Да не про тебя гутарю, чего рот раззявил? — махнул он рукой на Трофима и засмеялся.

— Чуть свет с гостями к богомазу подался, — ответила хозяйка. — Сказал, к завтрику возвернется. А тебе чего, деда?

— Да это... пеньков я нонче наловил в Тереку, хотел спросить, не надо заместо дровишков? Как у вас с топливой?

— Не лишние будут, только об этих делах ты, дедуш, с самим гутарь.

— Вот и я про то — долото, — осклабился веселый дед и подсел с табуретом к постели больного. — Чуток подожду, мне ить не пахать ехать на десятую ленту. Ну, как дела, казак?

Трофим улыбнулся.

— Ногу чуток попортил.

— Пусть отсохнет нога у нашего врага, — подмигнул старик мальчишке. — А у тебя до свадьбы заживет, рви твою голову.

— У меня не будет свадьбы.

— Это ж почему?

— Не буду жениться, вот и все.

Дед рассмеялся — словно горох рассыпал по полу:

— Глупый ты еще, Трофимка, ничего не смыслишь в жизни. Ну какая она есть жизня без жены — пустота и мрачность. Я вон прелый пенек, а как увижу какую молодую да пригожую, так душа во мне и засвищет соловьем. Нет, братцы мои, без жены никак не можно обойтись человеку, энто все одно что кадило без ладану. Только выбирать жену нужно с умом и понятием, — поднял снова дед палец кверху.

— Какой же тут ум, дедушка? — хмыкнул Трофим. — Видишь — красивая, ну и бери.

— Хе, сокол мой ясный, — прищурился Хархаль. — Красива — да спесива, уродлива — да угодлива. Не в одной только красоте сила женская. Вон погляди в окно: Прозорова сноха ширкопытит. Голову опустила, что тая кляча, руки будто на тесемках привязаны, ногами песок под себя гребеть. От такой сбегишь на второй день, после свадьбы — не тот сорт баба.

— А какой нужен сорт?

— Само собой, первый. Или на худой конец, второй.

— Как же их различишь?

— Вот тут и весь секрет... — подмигнул старый наставник. — По походке можно различить и по следам на пыли. Ежли идет, скажем, девка гоголем: грудь—колесом, голова — перстом, ноги — каблучок к каблучку и носки слегка врозь, энто и есть первеющий сорт. На такой женишься — вовек не бросишь, ежли сама от тебя не сбегит к другому.

— А ты, дедуш, бабку свою тоже бросил или она сбежала к другому?

Дед так и затрясся от смеха.

— Ай, байстрюк, рви твою голову! — вытер он пальцами выступившие на глазах слезы. — Подцепил старого Хархаля на крючок, как того сазана. Моя бабка, внучок, сбежала от меня к отцу небесному годков двадцать назад, земля ей будь пухом, — из стариковской груди вырвался вздох. — Хорошая была баба, хучь и сорту неважнецкого. Идет, бывало, переваливается с боку на бок, неначе утка: носки — внутрь, пятки — врозь. По молодости не разглядел толком да и поучить было некому.

— А почему тебя Хархалем зовут? — не унимался дотошный казачонок.

— Из–за бедности проклятой. Всю жизнь в хархарах перебиваюсь, вот и прозвали люди добрые: Хархаль да Хархаль.

— А мы, дедуш, богатые или бедные?

— Да как тебе сказать... не дюже чтоб богатые, да и не бедные. Правильно будет — зажиточные. Богатые — это атаман наш Бачиярок, Евлампий Ежов, лавочник Егор Урылов. Только не долго остается быть им богатыми.

— Почему?

— Время такое приспело. Скоро их уровняют со всеми, как в том плетне колья — чтоб не дюже высовывались.

— Кто ж их уровняет?

— Найдутся такие... Вот, к примеру, большаки. Они, гутарят, бедноте дюже сочувствуют. Давче на сходе богомаз говорил, а он мужик грамотный, зря не скажет. У них, большаков этих, даже в песне поется: «Кто был ничем, тот станет всем». Выходит, я седня Хархаль, а взавтри — Сталаренкин Прохор Митрофаныч, всеми уважаемый человек.

С улицы донесся пронзительный женский крик: «У самой у тебя в носе свистит, дура толстомясая!» Дед Хархаль толкнул оконную створку, выглянул наружу.

— Параська со Стешкой Невдашовой схлестнулись, чисто собаки, — покрутил он укоризненно лысой головой.

Казбек, словно подхваченный сквозняком, вылетел на улицу, — интересно послушать, как ругаются стодеревские казачки. Они стоят каждая у своих ворот и поливают друг-дружку отборной бранью.

— Я чужих коров не дою по ночам, от своей коровки молоко пью, оттого я при здоровье и теле, а ты, ведьмачка, от ворованного молока да от собственной злости как щепка высохла! — гремела Прасковья, уперев в крутые бедра сильные полные руки.

— Валяешься цельными днями на постеле, как свинья в сажу, вот тебя и расперло от безделья, — на той же октаве отвечала ей соседка, длинная и тощая, как «журавль» над хуторским колодцем.

Это я–то валяюсь? — сощурила глаза Прасковья не то от солнца, не то от ярости. — Чтоб тебе так валяться на том свете, хохлушка курская!

— Я хоть и курская, да казачка, а ты приблудень бузулуцкий. У тебя подушки рубленым пером набиты. Поскубить было лень, так ты его топором, как солому.

— Кто, я? — задохнулась Прасковья. — Брешешь, подлая! Это у тебя в подушках вместо пуха сено напихано, а у меня они, как облачки, что святые себе в голова на небе кладут. Они у меня чисто пух.

— «Чисто пух»! — передразнила спорщицу Стешка. — Твоей подушкой бухнешь по голове — все одно что поленом.

— Н-на тебе подушку! — Прасковья повернулась к Стешке спиной, нагнулась, задрав руками юбку.

Тотчас и противная сторона проделала такой же фокус:

— Полюбуйся в зеркало, може, красивше станешь!

В это время из ближнего переулка, со стороны казачьего правления показалась группа мужчин. Это шли — Казбек сразу узнал их — отец, дед Чора, Степан, хозяин дома Кондрат, богомаз и Денис, которого Казбек видел в Моздоке на железнодорожном переезде. Несмотря на ранний час, они были навеселе, о чем красноречиво свидетельствовала их не совсем уверенная поступь.

— Вот же чертовы кикиморы, холера вам в бок! — воскликнул Кондрат, останавливаясь перед даровым зрелищем, — нашли чем хвастаться, так вашу разъэтак. У обоих хороши, что твои иконы. А ну, марш в хату! — прикрикнул он на жену. — Не видишь, гости идут, накрывать на стол надо.

Прасковья, зардевшись полевым маком, шмыгнула в калитку. Вслед ей прозвучали злорадные слова соседки:

— Жалко, что поросенка кормить надо, а то б я тебе и не такое показала!

— Ну иди, Стеша, иди, — взял ее за плечи Денис. — Погутарили по душам и хватит.

Стешка ушла, хлопнув хворостяной калиткой.

— Видишь, какое дело, Тихон Евсеич? — подмигнул Кондрат рядом стоящему богомазу. — Даже соседки не всегда ладят меж собой, а ты предлагаешь всех людей в едину кучу. Хучь твой Маркс и дюже умнющий человек, но, мне сдается, загнул он маленько насчет социализму. Знаешь поговорку: «Лучше собственная кошка, чем общий верблюд». Передерутся людишки в коммуне, как наши бабы дурные, и верблюда замордуют начисто.

— Плохой, значит, я учитель, если ты, Кондрат Трофимыч, ничего не понял из моих объяснений, — усмехнулся богомаз, направляясь вслед за Кондратом к его хате.

Вместе со взрослыми вошел в нее и Казбек, сел на постель возле Трофима: чем бы заняться на время, пока отец с дедом Чора будут говорить казакам тосты?

— Я возьму твой удочка, на Терек схожу, — шепнул он Трофиму.

— Сходи, — согласился Трофим, — Я бы тоже пошел, да вот... — он приподнял ногу, вздохнул. — Если из наших казачат приставать кто станет, скажи, что ты мой молочный брат. Мол, Трофимке пожалуюсь, он вас...

— Ладно, — пообещал Казбек.

Хорошо–то как утром на берегу Терека! Под ласковыми лучами еще не перегревшегося на крутом подъеме солнца. При веселом пересвисте птиц в лесной чаще на там берегу. От реки веет свежестью. Она перекатывается под голыми ступнями мутной прохладной струей, словно кошка ластится к хозяину, выспрашивая лакомый кусок. «Ку-ку!» — несется над водой с того берега голос лесной «жалмерки», как называет кукушку дед Хархаль.

Плохо что–то ловится рыба сегодня. Сколько времени просидел у мостков, а поймал только небольшого пескаришку.

— Что, аль не клюет рыбка? — раздался за спиной рыболова мужской голос. Он оглянулся: позади стоял небольшого роста казак в белом бешмете. У него красные от выпивки глаза и неопределенная усмешка под редкими, закрученными вверх усами.

— Совсем плохо клюет, — подтвердил его догадку Казбек.

— А ты плюнь на нее, — посоветовал взрослый. — Давай лучше скупнемся. На похмелье, знаешь ли, очень пользительно.

— Я плавать не умел, — засмущался Казбек, с виноватой улыбкой взглянув на казака.

— Да какой же ты казак, ежли плавать не умеешь?

— Я не казак, я осетин.

— Все равно должен уметь. Я тебя в один момент научу. Вынимай свою уду, становись сюды.

Казбек исполнил приказание: положил на траву удилище, сам стал на край берега лицом к воде.

— Значица, так... поначалу надо учиться плавать на суше, — начал свой урок преподаватель плавания, беря ученика за плечи и пригибая его к земле. — Вот так-тося... Махай теперя руками, навроде плывешь. Хоррошо!

Казбек заработал руками, как того требовал учитель.

— Шибче греби! — крикнул казак и вдруг поддал Казбеку коленом в зад. Тот, словно брошенный пращой камень, описал в воздухе кривую линию и бултыхнулся в воду.

— Ха-ха-ха! — схватился за бока учитель, глядя на вытаращенные глаза своего ученика, пускающего ртом пузыри и хватающего руками воздух.

— Плыви, плыви, а не ори сдуру, — советовал он ему, передвигаясь на заплетающихся ногах вслед за «плывущим» по течению мальчишкой.

— Ааа! — кричал Казбек, барахтаясь под, крутым глинистым берегом и стараясь ухватиться за оголенные водой травяные корни. Но казак отталкивал его руки сапогом.

— Не хватайся, дуролом! Греби, как тебя на берегу учили...

— Т-тону! — заорал Казбек с отчаянием обреченного.

— Не утопнешь, — успокоил его казак, продолжая шагать по берегу.

Трудно сказать, чем бы закончился этот педагогический опыт, если бы не подбежала на крик Дорька Невдашова. Она с разбега нырнула в Терек, подхватила под мышки обессиленного пловца, подволокла к берегу.

— Тю на нее, дуру, всю мою науку испортила, — скривился казак, садясь на берегу и доставая из кармана бешмета кисет с табаком. — И кто тебя просил вмешиваться в ученье? — его курносое, худенькое личико выражало явную досаду.

— Сам ты дурак, дядька Ефим! — огрызнулась бедовая девка, выбираясь на берег и помогая выбраться своему подопечному. — Вон скажу евоному папаке, он из тебя в един момент махай сделает.

— Ах ты, ляд тебя забери, гляди, как лается ведьмачье отродье, — удивился дядька Ефим. — Да я тебя за такие слова... — он стал подниматься на непослушные ноги.

Но Дорька, ухватив спасенного за руку, уже мчалась от него прочь, блистая на солнце загорелыми икрами. Остановилась она у речного поворота, в низине, там, где Терек соединяется неширокой канавой с болотистой старицей, пополняющейся из года в год речными разливами. Здесь пахло нагретым камышом и тиной. В камыше плескалась рыба, кричали лягушки.

— Раздевайся, чего стоишь, — сказала Дорька, запыхавшаяся от быстрого бега, и сама стала раздеваться, с трудом отдирая от тела мокрое платье.

Казбек поежился: неловко как–то раздеваться при девчонке.

— Ну, чего ты? — прикрикнула на него Дорька. — Снимай одежину и клади на песок, пущай сохнет, а мы в котлубани пока покупаемся, вода там, как парное молоко, не то что в Тереку.

Казбек неуверенно потянул с себя рубашку.

Дорька всплеснула руками:

— Вот же неук! Кто ж так раздевается? По-казачьи надо: сперва штаны, а потом уж рубашку. Развязывай учкур.

— Какой учкур?

— Да той самый, чем штаны подвязуют.

— У меня нет учкур, у меня пуговица.

— Так ты, стал быть, мужик?

— Нет, я осетин..

— Осетин, а без учкура. А как тебя зовут?

— Казбек.

— Чудно, навроде лошадячьего... — поморщилась Дорька. — Ну, снимай штаны и пошли купаться. Вот я тебя вправду научу плавать, не то что этот блажной Недомерок без пятерика в голове.

Сама она уже разделась и стояла на песке, тонкая, поджарая, по-детски угловатая, вся золотистая от солнечного загара. Она первая прыгнула в котлубань — довольно широкую болотную яму — и уверенно поплыла на средину.

— Плыви ко мне! — крикнула она Казбеку, становясь на дно, — вода доходила ей до плеч. — Да не боись: тут хучь и стрямко, но не глыбко .

Казбек вошел в воду. Увязая по щиколотку в илистом дне, направился к Дорьке.

— Да ты плыви, плыви! — кричала она, ударяя ладонями по воде и подпрыгивая на месте от нетерпения. — Не иди, а плыви. Кидайся в воду и греби вот так, ладошками.

Казбек, колотя по воде руками и вертя, толовой, кое–как доплыл-дошел к своей учительнице, судорожно вцепился в ее протянутую руку. Попробовал ногой достать дно, но не достал и хлебнул воды — он был на полголовы меньше ростом своей напарницы.

— Я тебя подержу, отдохни чуток, — сказала Дорька, прижимая неумелого пловца к своей груди, — Как у тебя сердечко бьется: тук-тук и часто-часто.

— И у тебя тоже стучит, даже чаще моего, — ответил Казбек, всматриваясь в Дорькино лицо. Оно и правда у нее красивое: без веснушек и прыщиков, чистое, как зеркало, и нежное, как спелая курага . Глаза серые, большие, в зрачках маленькие золотинки. Губы — тоже большие. Они посинели от холода и потрескались, как у него самого.

Так стояли они некоторое время, прислушиваясь к перестуку своих сердец. Потом вернулись к берегу и после непродолжительного совещания залезли в наполненную жидкой грязью яму. Измазавшись по самую шею черной, липкой жижей, улеглись словно поросята, на горячий песок и стали разговаривать. Над ними пролетела кукушка. Уселась на вербу и принялась куковать.

— Кукушка, кукушка, — приподнялась на локте Дорька, — сколько мне осталось жить на белом свете?

Кукушка оказалась щедрой птицей: она куковала и куковала без конца и края. Дорька вслед за ней загибала черные от грязи пальцы:

— ...три, четыре, шесть.

Загнув все пальцы на обеих руках, вздохнула.

— Дальше счету не знаю. А ты знаешь? — повернулась к соседу.

— Не знаю, — вздохнул и он. — А ты разве в школа не ходил?

— Папака не пущает, говорит, девке писарем в правление не идти, а рожать и без грамоты можно. Хорошо Трофиму; он уже два года в школе проучился, а осенью в реальное училище пойдет — вздохнула вновь Дорька.

— В Моздок? — спросил Казбек.

— Ага.

— Я тоже осенью в школу пойду, — похвастался Казбек.

Кукушка продолжала отсчитывать грядущие годы.

— Ты будешь жить, как у нас в хуторе дед Фидаров — сто лет, — улыбнулся Казбек. — Слышишь, все считает...

— Моя бабка, что в Курской, и без твоего деда сто лет прожила. Ей даже потолок в хате проламывали, когда она умирала, чтоб душа из тела скорей вышла, — похвасталась Дорька. — Теперь ты загадай, — предложила она, когда кукушка умолкла.

Казбек повторил заклинание.

Кукушка помолчала, словно раздумывая над его дальнейшей судьбой, затем кукукнула один раз и полетела через Терек в лес.

— Плохое мое дело, — помрачнел мальчишка, — один год жить остался.

— Да, может, она сбрехала, тая кукушка, — засомневалась Дорька. — Вон бабка Горбачиха на картах гадает, да и то не всегда у нее сбывается, а это ж птица неразумная. Ну с чего бы ты помер вдруг... Знаешь что! — вскочила она на коленки. — я тебе своих годков отдам половину, ладно?

— А как же ты?

— И мне и тебе хватит: я проживу пятьдесят и ты пятьдесят.

На том и порешили. Долго лежали молча, поворачиваясь к солнцу то одним, то другим боком. Вспомнив, что у Дорьки должен быть ведьмачий хвост, Казбек незаметно взглянул на соответствующую часть ее тела — не видать. Тогда он, будто бы случайно, провел по этому месту ладонью — гладко, как на арбузе. «Наврал Трофим, — обрадовался Казбек, — никакого у нее нет хвоста.

— Почему тебя зовут Дорька? — спросил он, нарушив молчание.

— Кто зна, — пожала плечами Дорька. — Батюшка так назвал, по бабке. Ее тож звали Дора. Зови и ты меня Дорой, если хочешь.

— Нет, — мотнул головой Казбек. — Дорька лучше. Хочешь, Дорька, будешь мой невеста?

— Не «мой», а «моя», — поправила осетина казачка. — Какой же ты жених, если меньше меня, почитай, на целую голову.

— Я подрасту, Дорька, честное слово, — встрепенулся Казбек. — Я догоню.

— Можа, и догонишь, — согласилась Дорька, — только ты все одно уедешь из станицы сегодня або завтра.

— Так я же приеду опять! — с жаром воскликнул черный, словно негр «жених» и, вскочив на ноги, первым бросился в котлубань отмываться от засохшей грязи. Выйдя из воды и помня допущенную при раздевании ошибку, он взялся за штаны, но тотчас последовал насмешливый окрик:

— Ты что делаешь? Гля, он знов одевается по-мужичьи. Рубашку сначала одень, а потом штаны.

Казбек исправил ошибку.

— Теперь мне помоги, одерни платью, а то прилипла к спине, — подошла к нему Дорька.

Казбек поправил. Потом, когда возвращались со своей новой знакомой в станицу, нарочно приотстал от нее на узкой тропинке, чтобы проверить ее походку. Все в порядке! Идет Дорька ровно, ноги ставит на землю уверенно, твердо, пятка к пятке, носки слегка в стороны. Все признаки женщины первого сорта.

 

Глава шестая

Степан в станице! Вот уже второй день гостит у Калашниковых. Всего — через площадь, а она до сих пор еще его не видела. Ольга подошла к окну горницы, устремила горящий взор в стоящую наискось за площадью калашниковскую хату. Хоть бы одним глазком взглянуть на любимого. Сколько лет прошло, а никак не забывается сероглазый кацап, выбивший одним ударом шашку из отцовской руки. Колдун проклятый!

Затеяться нечто к тетке Паране за чем–либо? Да ведь догадается, хитрая, стыдить начнет чего доброго. Господи! Что же делать?

Ольга походила по горнице, ломая руки. Может быть, к Горбачихе сходить? Пускай погадает на червонного короля и присоветует, как ей поступить. Она, говорят, не только гадает и лечит, но и любжу делает. Наворожить бы зелья какого–нибудь покрепче, чтоб Степан присох к ней навечно.

В комнату вошла свекровь.

— Сходила бы к дохтуру, — проговорила она, не взглянув на невестку и делая вид, что разыскивает нужную вещь. — Все ж как–никак знакомец ваш. Скажи, мол, так и так... негоден наш казак для фронту. Да мне, что-ль, учить тебя, как гутарить с охвицерами, — не удержалась, съязвила старая.

— Где я его искать буду? — отозвалась Ольга. — Не пойду же я к атаману или в правление.

— Давче я видела, от Бачиярка на Джибов край подался. Должно, к Горбачихе на фатеру. Они, энти, которые из Моздоку, завсегда у ней ночуют.

«У Горбачихи!» — обрадовалась Ольга. Вот хорошо: можно одним выстрелом двух зайцев.

— Давайте денег, — согласилась она, снимая со стула платок. и покрывая им голову.

— Сколько? — в глазах у Гавриловны одновременно отразились два разноречивых чувства: радость от согласия Ольги похлопотать за сына и жалость к деньгам, с которыми придется расстаться в результате этих хлопот.

— Сколько не жалко, — равнодушно бросила через плечо Ольга, поправляя платок перед настенным зеркалом. — Чем больше, тем лучше.

— Охо-хо! — вздохнула старая казачка. — Откуда им, большим–то взяться...

— Не прибедняйтесь, мамака. Покойный папанюшка, должно, оставил после себя деньжонок чуть, царствие ему небесное.

— Как же, оставил, — рожна с немочью. Какая копейка и водилась, так и тую всю размотал вам, таковским, на духи да на помаду, да на серьги золотые.

— Какие серьги?

— Лошадиные, сама знаешь какие. Рублев, поди, тридцать стоят.

— Вы мои серьги не трожьте, папака тут не при чем.

— Молчи уж, бесстыдница.

— А стыдить будете, не пойду к доктору, — пригрозила Ольга, отходя от зеркала и опускаясь на стул.

— Ладно уж, к слову было сказано, — пошла на попятный свекровь. — Обожди чуток, счас принесу...

Хата бабки Горбачихи находилась не так далеко от Большой улицы, но Ольге дорога к ней показалась сегодня вдвое длинней, чем она была на самом деле. Как–то примет ее этот насмешливый, страшно образованный доктор?

— Бауш, ты где? — открыла Ольга дверь Горбачихиного куреня.

— Здесь, внученька, — раздался в ответ сочный мужской баритон, и глазам смущенной казачки предстал поручик Быховский, сидящий за столом перед огромной бутылью с чихирем.

Ольга искусственно рассмеялась.

— Здрасте, Вольдемар Андрияныч, — сказала она после секундного замешательства. — Я к бабе Химе по делу, а тут, гляди–ка, вы. Ну, в таком разе, я пойду...

— Куда же вы? Постойте, — поручик вскочил с табурета, радушно раскинул руки. — Милостивейше прошу к нашему шалашу. Вместе и подождем бабу Химу.

— Ой, что вы! — зарделась Ольга.

— Покорнейше просим, — улыбающийся поручик нежно прикоснулся к локтю нежданной гостьи, подвел ее к столу. — Не побрезгайте хлебом нашим, Ольга... Силантьевна, если не ошибаюсь.

— Я не пью, — еще сильнее покраснела Ольга.

— Не пьет телеграфный столб, у него чашки вверх дном, да еще тот, кому не подносят. Ваше здоровье, прекрасная женщина!

«А, была не была, семь бед — один ответ», — Ольга поднесла к губам предложенную чашу с вином:

— Бывайте и вы здоровы, Вольдемар Андрияныч.

Выпила — и сразу сделалось легче на душе. И сам Вольдемар Андриянович уже не казался существом особого, так сказать, высшего порядка. Хоть он и из благородных, но, по всему видать, добрый и умный, как дедушка Хархаль или Кондрат Калашников.

— Еще рюмашечку.

Ольга засмеялась сама не зная чему и выпила «рюмашечку», объемом мало уступающую чайному стакану. Ей стало совсем хорошо. Прошлое отодвинулось в глубь веков, будущее придвинулось — рукой подать. Может быть, ОН приехал в станицу, чтобы встретиться с нею, Ольгой?

— А знаете, Ольга Силантьевна, — прервал ее мечтания поручик. — Вы на редкость красивая женщина.

— Ну, уж и красивая, — возразила Ольга, но в душе была польщена комплиментом офицера. — В городе, небось, покрасивше имеются — в шляпах да платьях шелковых.

— Ну кто, например?

— Да хотя бы Ксенька, что за околоточным Драком.

— Фи! — поморщился Быховский. — Нашла красавицу. У нее же ума, как у канарейки.

— Зато у вашей сестры милосердия, говорят, ума палата, — прищурилась Ольга.

— У Орловой? — уточнил Быховский. — Вообще–то не дура. Но не в моем вкусе. Слишком рациональна Софья Даниловна.

— Как это? — не поняла Ольга.

— Практична. Осмотрительна. И вообще серьезна чересчур. По мне, лучше Ксения Драк, чем Софья Орлова. Пусть уж за нею увивается господин пристав.

— Он ее любит?

— Прямо с ума сходит. Надоел, право. В лазарет чуть ли не каждый день ходит... Давайте еще по одной, — Быховский подсел со своим табуретом поближе к собеседнице.

— Будя... — усмехнулась та, отодвигая чашку. — У меня и так в голове, как в той карусели... Я чего вам хочу сказать, Вольдемар Андрияныч...

— Я весь внимание, — дегтярно-черные зрачки Вольдемара Андрияновича так и влипли в порозовевшие губы подвыпившей казачки.

— Не брали бы вы на службу Кузю моего. Ну, какой из него казак—одна видимость. А нам с мамакой без работника в доме, сами понимаете.

— Конечно, понимаю, — в зрачках Быховского промелькнули два блестящих черта. — Но, видите ли, Ольга Силантьевна, это обойдется вам недешево.

Ольга протестующе взмахнула рукой.

— Какой может быть разговор! Разве мы не понимаем? Вы только скажите сколько, мы и заплатим, — она нырнула рукой в вырез своей кофты, нащупала за пазухой узелок с деньгами.

— Я не об этом, наивное вы создание, — улыбнулся доктор.

— А об чем? — Ольга замерла с рукой за пазухой.

— Какая вы милашечка, — Быховский положил ей на плечо горячую руку. — Приходите сегодня вечером к Орешкину лесу, там мы договоримся обо всем.

Ольга оторопело взглянула на гостеприимного доктора — его иссиня-черные, лихо закрученные усы приближались к ее губам, другая рука коснулась кофты.

— Пусти! — Ольга закрылась ладонью от пышущего любовным жаром поручика, вскочила с табурета.

— Ну что ты, крошка? — тоже перешел на «ты» офицер. — Я же тебя люблю... и готов облагодетельствовать.

Хмель в одно мгновение испарился из головы женщины. Она обеими руками толкнула в грудь «благодетеля» и, не оборачиваясь, бросилась к выходу.

— Запомни — в Орешкином лесу! — крикнул ей вслед Вольдемар Андриянович.

— Не будет по-твоему, — обернулась на пороге Ольга.

— В таком разе, — употребил ее же выражение доктор и рассмеялся, — вы со своей мамакой останетесь без работника.

Какие скоты все же мужчины! Ольга гадливо передернулась и даже сплюнула в дорожную пыль. Один за другим прошли перед мысленным взором свекор-атаман, лупоглазый пристав, тавричанский кабан Холод — все они глядели на нее глазами очумелых от любовной истомы бычков. И даже Зелимхан, по ее мнению, лучший из мужского племени, сталкиваясь с нею взглядом, заметно багровел лицом и еще ниже опускал тяжелое, нависшее над левым глазом веко. Куда пойти сейчас? Где найти успокоение для измученной души? Незаметно для себя Ольга свернула в Цыганский переулок, по тропинке, протоптанной в бузине скотом и людьми, вышла к Тереку. Он по-прежнему мутен и быстр. В щенящихся водоворотах тускло дробится заходящее солнце.

Уж ты, батюшка да наш быстрый Терек,

— пропела-прошептала Ольга начало казачьей песни, провожая замутившимся от слез взглядом плывущую мимо корягу, и только теперь заметила идущего по берегу с удочкой в руке своего малолетнего знакомца.

— Тю на него! — проговорила она нарочито-весело и, отвернувшись, смахнула концом платка катящиеся по лицу слезы. — Скоро ночь на дворе, а он все еще по Тереку блукает. Гляди, сом уволокет в омут, они у нас тут большущие.

— Не уволокет, — улыбнулся в ответ Казбек, останавливаясь и перекладывая из руки в руку кукан с пойманной рыбешкой. — А ты купаться пришел?

— Ага, купаться, — подтвердила мальчишескую догадку Ольга, — а можа, топиться, — добавила вполголоса.

Но Казбек не вник в ее последние слова.

— Мы тоже купались, — сообщил он своей взрослой приятельнице.

— Кто это «мы»?

— Я и Дорька. А еще Степан.

У Ольги перехватило дыхание.

— Куда же он подевался? — спросила она быстро и, спохватившись, добавила: — Дорька, стал быть?

— Она пошла за гусями, а Степан — домой.

Голова пошла кругом у непротрезвевшей еще после выпитого чихиря казачки: «А что если...»

— Слушай, рыбачок, — шагнула она к мальчишке, — исполни мою просьбу. Исполнишь?

— А чего надо сделать?

— Позови сюда Степана.

— Зачем?

— Дело есть очень серьезное. Позовешь? Только не говори про меня. Скажи, человек, мол, один. Поговорить очень нужно, А я тебе за это... — Ольга вынула из–за пазухи смятый рубль, протянула случайному сообщнику. — Приедешь в Моздок, леденцов купишь або еще чего.

Но Казбек отстранился от денег.

— Не надо совсем, — сказал он, перестав улыбаться. — Я так звать его. Вот рыбу возьми, мне, ей-бог, не надо.

— Ты ловил, а мне — рыбу.

— Бери, бери, я завтра еще поймаю, — Казбек сунул в руку понравившейся ему казачки кукан и, отойдя от нее, вскоре затерялся в зарослях бузины.

Солнце скрылось за макушками белолисток, стоящих на том берегу. В быстро темнеющем небе мелькнула черной молнией летучая мышь. Еще удушливее запахла бузина. «Придет или не придет?» — дятлом долбила в голову одна и та же мысль. А если придет, что она ему скажет? Может быть, уйти, пока не поздно? Но словно магнитом притянуло Ольгу к терскому берегу. Будь что будет, решила она, вслушиваясь в вечерние шорохи. Кто–то кашлянул со стороны Крутых Берегов. А вот и шаги послышались в отсыревшем, тяжелом от запаха бузины воздухе.

— Кому я тут понадобился? — раздался совсем рядом встревоженный голос, и задрожавшая не то от волнения, не то от речной сырости Ольга увидела Степана. — Ольга? — спросил он изменившимся голосом.

— А ты думал, революционер какой? — шагнула к нему на одеревенелых ногах казачка. — Ну, здравствуй, Степан Андреич. Чего закрутился, как сазан на кукане? Аль не рад встрече?

— Здравствуй, Оля, — попробовал улыбнуться Степан. — Давно мы с тобой не виделись.

— Аль поскучал?

— Да как тебе сказать... — замялся Степан, — вспоминал иной раз.

— И на том спасибо, — Ольга дурашливо поклонилась в пояс.

— Кстати сказать, — Степан сделал вид, что не понял насмешки, — совсем недавно мы говорили с нашей сотрудницей Дмыховской...

— Вона... — протянула Ольга. — И об чем вы с ней гутарили, ежли не секрет?

— Никакого секрета. Хотим привлечь тебя к общественной работе.

— Без меня меня женили.

— Почему без тебя? На днях Дмыховская приедет в станицу, чтоб увидеться с тобой и обо всем договориться.

— Ты тоже приедешь?

— Нет, зачем же...

— А меня повидать.

Степан потупился, промямлил, в ответ, что, дескать, видеть ее всегда рад, но у него в Совдепе столько дел, что... Но Ольга не дала ему договорить. Подойдя вплотную, ожгла его синим пламенем широко раскрытых глаз.

— Эх, Степа, Степа, боль моя, — выдохнула она точно так же, как тогда, при встрече на моздокском базаре много лет назад. — Аль кроме Совдепа да всяких там демократиев, нет у тебя для меня других слов? Неужто я хуже твоей осетинки? Можа, ты доси не разглядел как следовает, а? — Ольга рывком развязала концы платка, кинула его себе на плечи, заломив назад руки, выгнула по-девичьи бугристую грудь. — Ну чем не хороша? Какого рожна тебе еще надоть?

У Степана перехватило дыхание: и правда, красива казачка в малиновом отблеске догорающей зари. Чистое, смугловатое от. загара лицо. Синие, как предвечернее небо, глаза. Нежные, похожие на лепестки розы, губы. Отсвечивающие золотом волосы, Под цвет им покачиваются в мочках маленьких ушей золотые серьги в виде скачущих во весь мах лошадей. Где он видел такие же?

— У меня ведь жена, — пробормотал Степан, пряча свою беспомощность за этими словами, как прячет в момент опасности свою голову страус в песке.

— Жена... — повторила Ольга изменившимся от ненависти голосом. — Думаешь, ежли жена, так и святая? Я тоже мужнина жена, а вот на Терек пришла, чтобы с тобой свидеться.

— Зачем ты мне это говоришь?

— А затем, чтобы знал, что мы, бабы, тоже не из дерева сделаны, не можем по нескольку годов ждать мужниной ласки..

— Не понимаю...

— Да все ты понимаешь, не прикидывайся. Ты мне лучше скажи, чем тебя приворожила эта осетинская девка? Какими такими рацинальностями?

— Что ты плетешь, Ольга? Откуда такие слова? — изумился Степан.

— Строга, говоришь, расчетлива? — не слушая его, продолжала Ольга. — Я тоже строга, да не со всеми. Вот с тобой, к предмету, у меня, никакой строгости... Степушка! Желанный ты мой! Иссушил ты мою всю душеньку, колдун проклятый! Ну не хочешь быть моим мужем, будь моим полюбовником, — Ольга положила трепетные руки на Степановы плечи, прижалась к его груди.

Нет, не вырваться на этот раз шмелю из патоки. Завязли лапки в сладкой трясине и с каждым мгновением все глубже вязнут. Затрясло, Степана, как в малярийном ознобе. Прижал он казачку так, что у нее кости хрустнули под кофтенкой.

— Заимею от тебя дитеночка, — продолжала она жарко дышать в ухо Степану, разомлевая в мужских объятиях. — Будет он таким же, как ты, сероглазым и сильным. А на Соньку, свою плюнь, корову яловую. Не таковскую тебе бабу нужно. Пущай ее пристав огуливает...

Эх, недаром говорится, в добрый час сказать, в худой помолчать. Дернуло же за язык обалдевшую от счастья казачку ляпнуть такое! Словно прижатый к нему ветром сноп, отшвырнул ее от себя Степан.

— Черт знает что ты говоришь, — произнес он глухим от сдерживаемого гнева голосом. — Какой пристав? При чем тут пристав?

Но и Ольгу от такого грубого толчка тоже охватило гневом, как охватывает при пожаре пламенем сухое дерево.

— Какой пристав? — переспросила она злорадно, в ядовитой усмешке показывая мелкие лисьи зубы, — Моздокский, какой же еще. Думаешь, она ждала тебя все энто время? Как же: только и свету что в окне, и почище кавалеры есть.

Ольга бросала злые, страшные слова, сама не веря в них, но испытывая невыразимое никакими словами удовлетворение. Понимала, что говоря так, теряет насовсем любимого, но уже не могла ничего поделать с собою.

— Ну и подлая ж ты баба, — еще глуше произнес Степан и, плюнув на куст бузины, зашагал прочь от терского берега.

— Степа! — вскрикнула Ольга, бросаясь за ним следом, но тот лишь отмахнулся.

«Как тогда на Коске», — похолодело в груди у Ольги.

— Уходишь? — снова крикнула зазвеневшим от тоски и ненависти голосом. — Ну и катись! А я тоже пойду... в Орешкин лес.

Но Степан уже растворился в быстро сгущающихся сумерках.

* * *

Ольга вернулась домой поздно. Свекровь взглянула на ее осунувшееся лицо, на темные тени под глазами, перекрестилась шепотком и ничего не стала спрашивать. Но супруг не заметил никаких перемен ни во внешности жены, ни в ее настроении. — Ну, что, сказал дохтур? — вытянул он шею.

— На войну не заберут, не боись, — усмехнулась Ольга, сдергивая с головы платок и поправляя на висках взлохмаченные волосы.

Кузьма обрадовался, заходил вокруг жены, потирая руки.

Синяк у тебя, ткнул он пальцем в темное пятнышко на шее: — Ушиблась, должно?

Ольга оделила мужа грустной усмешкой.

— Ушиблась, Кузя, ой как ушиблась! — ответила она с надрывом и, плюхнувшись на скамью, уронила на стол простоволосую голову.

Да что же вы со мной делаете, люди добрые? Да чем же я перед вами-то Провини-илася?..

— запричитала дурным голосом, перекатывая голову с руки на руку:

Ох, да куда же ты закатилось-задевалось, мое солнце девичье?

От этого вырвавшегося из самой души крика дрогнули губы у свекрови.

— Чего стоишь, ровно пень? Утешь жену–то, — бросила она сыну презрительно, а сама вышла в дверь, на свою жилую половину.

Кузьма подошел к жене, неловко погладил по голове.

— Ну, чего кричишь? — спросил участливо.

Ольга подняла на него заплаканные глаза, отерла ладонями слезы на щеках.

— Распостылый ты мой муженек, будь ты неладен, — горько скривила вспухшие от слез губы и судорожно перевела дыхание, — защита моя и надежа. Иди седни поспи во времянке, а я одна хочу побыть.

— Мне все едино, — тотчас согласился Кузьма и почесал у себя под мышкой. — Одному даже вольготней... А можа, мне на Терек сходить с хваткой, а?

— Сходи, ежли хочешь.

Кузьма вышел из хаты, а Ольга разделась и легла спать. Но заснуть не могла. Горькие думы, словно змеи на Воздвиженье, сползались в ее голове и свивались в омерзительный клубок. До чего же ты дошла, Ольга, казацкая дочь! Заскользила по рукам, как денежная бумажка. Пошла к доктору просить за мужа, а попала в Орешкин лес под раскидистый дуб. Посвиданничала с Вольдемаром Андрияновичем — будто стакан самогона выпила: не столь хмельно, сколь противно. Она брезгливо передернулась. Да неужели на нее нельзя иначе смотреть, как на продажную девку?

Мысли. Они как горячие угли под боком — не улежишь на месте. Сидеть бы ей в тюрьме вместе с Микалом, если бы моздокский пристав не ослабил интереса к ее прошлому после свидания в номерах Циблова, куда пригласил ее для «допроса» по делу ограбленного Холода. Оказывается, жив остался старый потаскун. Ах, скоты эти мужчины! Тогда — начальник полиции, сейчас — отдельский врач. Кто же будет завтра? Кого прельстит она, грешница, своей проклятой красотой? Ольга закусила угол подушки и вновь затряслась от судорожных облегчающих рыданий.

* * *

Луна совиным глазом выглянула из серебристых листьев старого тополя и с насмешливым любопытством уставилась на рыбака, сидящего на усыпанном галькой терском берегу. У рыбака на худых плечах холщовая рубаха, на голове похожая на гриб-поганку войлочная шляпа, а в руках у него веревка, привязанная к дугам сети-хватки.

Здесь, в лесу, за излучиной, сравнительно спокойно: Терек, делая в этом месте крутой поворот, мчит по инерции клокочущие струи к противоположному берегу. Нет тишины на берегах этой неутомимой в своем безудержном беге горной реки: угрюмо ропщут под ударами мощной струи камни на перекатах; тяжело вздыхают подмытые течением берега, то и дело обваливаясь в воду огромными глыбами; нет-нет упадет в реку с протяжным стоном дерево, тщетно стремясь удержаться в размытой земле могучими корнями — словно голодный зверь, мечется в глинистых берегах Терек, с злобным урчанием терзая добычу.

«Истинно зверь», — вздохнул рыбак, прислушиваясь к рокоту волн на ближнем перекате и улавливая сквозь шум воды крики петухов в станице.

— Третьи уже кричат, — проговорил он вслух и широко зевнул, тотчас перекрестив рот кучкой худых длинных пальцев. Он поудобнее поправил под собой корявый пенек, намотал на руку веревку, готовясь поднять сеть со дна, как вдруг почувствовал через нее где–то там, в мутной пучине, тяжелый удар. С заколотившимся сердцем рыбак потянул на себя веревку. Выгнулся под тяжестью воды паукообразный каркас хватки, что–то непомерно тяжелое неуклюже перекатилось по днищу сети.

— Господи, наконец–то! — пробормотал рыбак, с трудом поднимая сеть над водой и подволакивая добычу к берегу. Дрожащими руками вцепился он в скользкую от грязи дель, рывками вытащил на отмель и только теперь заметил, что пойманная рыба ведет себя подозрительно спокойно. Он быстро нагнулся над добычей — в призрачном свете луны сквозь нитяные клетки на него смотрели выпученные человеческие глаза. Рыбак дико вскрикнул и бросился прочь от страшного места. Желтая луна беззвучно смеялась ему вслед.

Прибежав домой, он судорожно рванул дверь летника, но она не открылась, лишь клацнул изнутри тяжелый кованый крючок. Тогда обезумевший от страха казак вскочил во времянку и, прыгнув одним махом на печь, накрылся с головой отцовским тулупом.

Весь остаток ночи Кузьма провел в кошмарах. Жуткие, вытаращенные глаза утопленника преследовали его и во сне и наяву. Напрасно он читал молитву «Да воскреснет бог» — не помогала молитва: распухшее лицо проклятого мертвеца безмолвно стояло перед глазами и скалило зубы в отвратительной усмешке. «Поймал рыбку» — тоскливо иронизировал над собой несчастный, не смея высунуть голову из–под тулупа и от малейшего шороха замирая сердцем.

Но вот наступило утро, и ночные страхи улетучились, как туман над Тереком с восходом солнца. «Сказачат сеть!» — заволновался Кузьма и поспешил к месту ночного происшествия.

На берегу в этот ранний час еще никого не было. Сеть лежала на том самом месте, где ее бросили ночью, сквозь серую рябь просохших нитей темнело раздутое тело утопленника. Он глядел в прохладное синее небо выпученными, как у рака, глазами, но уже не вызывал, как ночью, ужаса. «И чего спужался?» — подумал Кузьма, с гримасой брезгливости освобождая закоченевший труп от паутины рыболовной снасти.

У мертвеца была бритая голова и седая, реденькая бородка на горбоносом, смугло-синем лице. Одет он был в латаную черкеску с рваными лоскутьями вместо газырей и обут в стертые ноговицы.

— Вишь ты, чечен, кубыть, — пробормотал Кузьма, оттаскивая утопленника в сторону. — Хучь и нехристь, а тож человек, — он вздохнул и перекрестился, буркнув себе под нос: «Царствие небесное. Надо будет атаману доложить». Затем он снова опустил сеть в терскую воду и стал ждать рыбацкой удачи. Однако мысль о лежащем неподалеку покойнике, словно надоедливая муха, вертелась у него перед глазами и мешала сосредоточиться на рыбной ловле. «Тьфу ты пропасть, чума тебя задави! — не выдержал в конце концов рыбак, — пойду Бачиярку заявлю, все одно энто уже не рыбалка», — он вынул сеть из воды и стал отвязывать дуги, искоса взглядывая на лежащего рядом утопленника. У того от солнечного тепла сизыми змейками ползли по черкеске испарения. «Видать, от бедности утопился, — посочувствовал мертвому горцу Кузьма, отрываясь от своего занятия и вновь подходя к трупу. — Ишь, одеж на ем: латка на латке, хужей чем у Дениса Невдашова». Он нагнулся, брезгливо притронулся к одной из бесчисленных заплат — что–то жесткое почувствовалось под нею. Кузьма нагнулся ниже и различил на заплате очертания каких–то небольших кружочков. Он потянул заплату за край — суровые нитки треснули, и в глаза рыбаку брызнули солнечные лучи, отраженные множеством новеньких червонцев. У Кузьмы перехватило дыхание. Он некоторое время ошалело смотрел на блестевшее золото, затем непослушными пальцами стал хватать драгоценные кружочки и рассовывать по своим карманам.

— Господи! — тряслись вместе с руками его губы, — что же энто такое, а?

Вторую заплату он сорвал, уже не присматриваясь, есть ли что под нею. И опять в загоревшиеся звериной жадностью глаза человека полыхнуло жаркое пламя червонного золота. Тогда в лихорадочном исступлении, обливаясь ручьями пота, и дрожа всем телом, он начал судорожно рвать все подряд: заплаты и цельное домотканное сукно черкески — золото струилось почти из каждой дыры.

Через несколько минут ограбленный труп напоминал собою кучу мелко порванного тряпья. Кузьма разогнул спину. Сняв шляпу, отер ею мокрое лицо. Огляделся вокруг: нигде — никого, только на ближнем кургане чернел каменным изваянием степной орел, да в сотне шагов от него бродило несколько ворон — они тоже ждали своей доли от покойника. «К атаману пойти зараз?» подумал, приходя в себя, рыбак, но тут же его светлые глаза потемнели от другой, более удобной мысли. Он подхватил мертвеца под мышки и, стуча по гальке его одеревенелыми ногами, поволок к воде.

— Прости, мусульман, — сказал он хрипло. — Тебе все одно теперь, некрещеная твоя душа, а мне иначе нельзя: атаман, не дай бог, прознает, все отберет, старый коршун, — и с этими словами бросил труп в воду.

Терек подхватил утраченную было добычу, с злорадным урчанием потащил в неведомую даль. «Ну и рыбка!» — на этот раз с удовлетворением подумал Кузьма, благодарным взглядом провожая плывущие мимо грязно-желтые куски пены, и вдруг передернулся всем своим долговязым телом: у ближнего переката из мутной струи медленно поднялся скрюченный синий кулак и, словно погрозив ему, Кузьме, с плеском погрузился в воду.

— Свят, свят, свят! — воскликнул суеверный казак сразу пересохшими губами и, вновь почувствовав тот самый ночной ужас, схватил снасть и не оглядываясь бросился прочь от жуткого места.

 

Глава седьмая

— Наш муж, ты посмотри, что я купила в магазине Марджанова, — Сона, войдя в комнату, взмахнула перед Степаном отрезом пестрой материи. — Ксения говорит, что батист самый модный материал в этом сезоне.

— А Ксения тебе не говорит, что в России сейчас самый модный материал — это хлеб? — нахмурился Степан, даже не взглянув на женину покупку. — Народ голодает, терпит всяческие лишения, а у вас с Ксенией на уме одни лишь тряпки.

— Я... я хотела, — смешалась Сона, — сшить новое платье. Ксения говорит...

— Что ты все: Ксения да Ксения! — вспылил Степан. — У тебя нет своего ума, да? Тащишь в дом всякую ерунду.

У Сона изумленно распахнулись ресницы.

— Что с тобой? — спросила она дрогнувшим голосом. — Ты никогда так не говорил мне.

— Прости... — снизил тон супруг, снимая с гвоздя кепку. — Ты бы лучше купила брату приличные штаны, ему скоро в школу идти.

— Я уже купила. Хочешь посмотреть? — Сона нагнулась над сундуком.

Степан надвинул на лоб кепку.

— Потом, потом. Я опаздываю на собрание.

— Уходишь в свой Совдеп? — у Сона заблестели на ресницах слезы. — Я тебя совсем не вижу: на дежурство ухожу — ты в Совдепе, с дежурства прихожу — ты опять в Совдепе. И о чем вы там с нею целыми днями говорите?

— С кем? — удивился Степан.

— С Жанной д'Арк в кожаной куртке.

— С Дмыховской? Ну, это ты брось... Это называется с больной головы на здоровую. Клавдия мой товарищ по работе. И потом... я же не спрашиваю, о чем вы там с Негодновым по ночам толкуете, — отрезал Степан и хлопнул дверью.

Словно поленом ахнул по голове несчастную женщину. Упала на кровать, затряслась от рыданий. Разлюбил! Не хочет больше видеть. Нарочно из дому уходит. А когда не уходит, то сидит мрачный какой–то. Молчит и курит.

В комнату вбежал Казбек:

— Сона, я есть хочу.

Сона поднялась, отерла глаза, отворачивая от брата лицо, стала накрывать на стол.

— Почему ты плачешь? — спросил брат, беря в руку ложку и склоняясь над тарелкой с супом.

— Я не плачу, это тебе просто показалось, — улыбнулась Сона, но улыбка вышла кислой. — Прежде чем садиться за стол, иди помой руки. Ты ведь теперь не на хуторе живешь, а в городе. Скоро в школу пойдешь.

— А у меня руки чистые, — Казбек показал сестре ладони. — На Терек с Мишкой ходил.

— Так ты купался?

— Ага, купался.

— О ангел мужчин! — Сона воздела к потолку руки. — Оставила тебя на свою голову. Утонешь, что тогда с нами будет.

— Как я утону, если умею плавать.

— Кто тебя научил?

— Дорька.

— Какая Дорька?

— Невдашова. Казачка в станице. Очень хорошая, она меня из Терека вытащила, когда я тонул.

— Как — тонул? — побледнела Сона.

Казбек рассказал, как учился плавать в Тереке под руководством стодеревского казака.

— А отец где был в это время? А Степан?

— Отец с дедом Чора тосты говорили дядьке Кондрату, а Степан с богомазом про политику говорил.

— А еще с кем там Степан говорил?

— С Денисом Невдашовым, Длинный такой, худой, как наш Бехо Алкацев.

— Больше ни с кем? Женщины в кожаном бешмете там не было с ним? Папиросы, как мужчина, курит.

— Нет, такой не видел, — покачал головой Казбек, дуя в горячую ложку. — Казачку одну видел на Тереке. Хотела говорить с ним. Но у нее нет кожаного бешмета, она в юбке и кофте ходит, как и все.

— Казачка? — Сона склонилась к самой Казбековой тарелке. — Что ж она говорила?

— «Скажи Степану, чтоб на Терек пришел, дело очень серьезное, поговорить надо». Деньги давала, да я не взял.

— Ма хадзар! — воскликнула Сона испуганно, больно ухватив пальцами братишку за плечо. — Ее Ольгой зовут?

— Да...

— И ты передал ее просьбу Степану?

— Да.

— И он ходил на Терек?

— Ходил.

— Чтоб у нее выскочил глаз! — вскричала Сона, заметавшись по комнате. А Казбек даже есть перестал, наблюдая за тем, как она хватает разные вещи и торопливо складывает их на кровати в одну большую кучу.

— Сона, зачем ты положила мою шапку? — спросил он в крайнем удивлении.

— Мы уходим из этого дома, ма хур, сейчас же, — ответила сестра, завязывая узлом концы байкового одеяла.

— Куда?

— Куда–нибудь...

* * *

В Совдепе как всегда, накурено — дышать нечем. Прибитый к стене лист пожелтевшего ватмана с призывом «Не курить!» никого из присутствующих не смущает и служит, очевидно, необходимой деталью учрежденческого интерьера, как и висящие рядом часы-ходики, ходившие в последний раз еще при царе Горохе.

Степан сидел в президиуме собрания и, поглощенный думами о своих семейных неполадках, рассеянно слушал выступающих товарищей. Говорили о разном: о растущих ценах на продовольствие и товары, о наглеющих с каждым днем спекулянтах, участившихся грабежах и убийствах. Клеймили позором местную буржуазию и кулацко-офицерские верхи, способствующие усилению анархии и разжиганию вражды между народами Терского края. Ругали, обличали, «выводили на чистую воду» врагов революции, но от конкретных предложений для борьбы с ними воздерживались.

— Дождемся Учредительного собрания, и все само станет на свои места, — уговаривал собрание Игнат Дубовских. — Не можем же мы нарушать демократию.

— Вот приедет барин, барин нас рассудит, — бросил кто–то реплику, и Степан узнал в нем офицера-медика Близнюка, вернувшегося с фронта неизлечимо больным. Он худ и бледен до синевы, часто заходится в кашле — наглотался немецких газов под Яссами. — Пока раскачается твое Учредительное собрание, атаман Караулов восстановит против нас все терское казачество.

— Близнюк! — постучал карандашом по графину председательствующий Дорошевич. — Не превращай собрание в базарную бестолочь. Хочешь сказать — возьми слово.

— Не говорить, а делать надо. Вооружаться надо.

Дорошевич вновь постучал по графину.

И тогда слово взял Степан.

— Товарищи, — сказал он, в одно мгновенье забыв про свои житейские неурядицы. — Я полностью разделяю мнение Близнюка. Заправилы казачества и Союз объединенных горцев требуют вывода из Терской области воинских частей. Вы думаете, эта мера действительно продиктована «стратегическими соображениями», как они утверждают, для сохранения мира между народами Северного Кавказа? Как бы не так. Расчет ясен: они хотят лишить Советы их вооруженной опоры и разделаться с ними силами контрреволюционно настроенного каэачества. Не выводить, а вводить нужно войска в Терскую область. Я как заведующий военным отделом Совета предлагаю передислоцировать 1-й Кавказский мортирный дивизион из Колубашева в Моздок и разместить его рядом с Совдепом в бывших казачьих казармах. Кроме того, в кратчайший срок необходимо создать на базе имеющейся охраны народный вооруженный отряд, вовлекая в его ряды преданных делу революции рабочих, солдат и крестьянскую бедноту.

Степан раскрыл лежащую перед ним папку.

— Вот что говорится в резолюции 6-го съезда нашей партии, состоявшегося, как вы знаете, недавно в Петрограде: «В настоящее время мирное развитие и безболезненный переход власти к Советам стали невозможны, ибо власть уже перешла на деле в руки контрреволюционной буржуазии. Правильным лозунгом в настоящее время может быть лишь полная ликвидация диктатуры контрреволюционной буржуазии. Лишь революционный пролетариат, при условии поддержки его беднейшим крестьянством, в силах выполнить эту задачу, являющуюся задачей нового подъема...»

— Это безумие! — выкрикнул Дубовских.

— Что ж тут безумного? — посмотрел на него Степан. — Свергнуть власть скомпрометировавшей себя в глазах народа буржуазии и передать всю полноту власти Советам рабочих солдатских и крестьянских депутатов?

— Да поймите же, это незакономерно! — вскочил со стула Дубовских, обводя членов собрания рукой с растопыренными пальцами. — За один год — две революции. Вы только подумайте, к чему призывают большевики: взяться за оружие и свергнуть законную власть, демократическое правительство, которому народ вверил свою судьбу и которое стоит в конечном счете на страже интересов всех слоев общества. Это авантюра! Говорить сейчас о победе социализма в России, все равно что о разведении цветов на лунной поверхности. «Предметом возможных завоеваний для революции, — говорит лидер нашей фракции Церетели, — является полная демократизация страны на базе буржуазно-хозяйственных отношений». Да вы почитайте Маркса. Не он ли утверждает, что при развитии капиталистических отношений в мире нельзя построить социализм в одной стране.

— Во времена Маркса это действительно было справедливо, — снова возразил ему Степан. — А вот вождь нашей партии Ленин говорит, что социализм может победить в отдельно взятой стране. Неужели вы, Игнат Матвеевич, до сих пор не ознакомились с Апрельскими тезисами?

— Почему я должен ориентироваться на сомнительные выводы человека, стоящего вне закона и скрывающегося от судебной ответственности? — пожал плечами Дубовских.

— В таком случае мы с вами никогда не найдем единой точки, в которой бы соприкоснулись наши усилия по разрешению поставленного на повестку дня вопроса, — махнул рукой Степан. А сидящий рядом Дорошевич строго сдвинул брови.

— У тебя все? — повернулся он к Степану.

— Все, — ответил тот и сел на место.

— Кто еще хочет выступить? — обвел взглядом Дорошевич собрание.

— Дайте–ка я скажу, — болезненно усмехнулся Близнюк и поднялся со стула. Он привычно одернул китель, глухо откашлялся в кулак. — Товарищи! Временное правительство в таком составе, как оно есть, можно терпеть только временно, да и то лишь самое короткое время. Там такой букет карьеристов-дельцов, денежных тузов и помещиков, что от него на всю Россию несет контрреволюционным ароматом. Не чувствовать его могут только люди, страдающие политическим насморком. Толку от такого правительства ждать нечего. Поезжайте на фронт, спросите у солдат, желают ли они менять двуглавого императорского орла на общипанную временную ворону? Они вам скажут: «Хрен редьки не слаще». Они открыто требуют конца войны, хлеба, мира, земли для крестьян и восьмичасового рабочего дня для рабочих. Кто это даст, за теми пойдут солдаты и многие офицеры.

Затем Близнюк вкратце охарактеризовал положение на русско-германском фронте, рассказал об участившихся братаниях русских солдат с немецкими, о растущей ненависти в окопах к правительству Керенского, решившему вести войну до победного конца, и закончил свое выступление стихами Демьяна Бедного, весьма популярными в то время среди солдатской братии:

Нам в бой идти приказано: «За землю станьте честно!» За землю, чью? Не сказано. Помещичью, известно! Нам в бой идти приказано: «Да здравствует свобода!» Свобода? Чья? Не сказано. А только не народа. Нам в бой идти приказано: «Союзных ради наций». А главное не сказано? Чьих ради ассигнаций? Кому война — заплатушки, Кому — мильон прибытку, Доколе ж нам, ребятушки, Терпеть лихую пытку?

Ему дружно похлопали. Воздержался от аплодисментов лишь Дубовских да еще несколько человек, сидящих рядом с ним.

— Демагогия, — проворчал один из них, крупноголовый, сытый, с белыми, как у поросенка, бровями на курносом лице, — Вы мне конкретно скажите, как практически можно покончить с войной и разрухой? А декламировать стихи и мы умеем:

Вот качусь я в санках по горе крутой...

— и он издевательски хихикнул.

Собрание взорвалось множеством негодующих голосов:

— Позор! Это глумление над революцией! Прокатить за дверь буржуазное охвостье!

Резче всех прозвучал среди них женский голос:

— Ты хоть и Александр Пущин, но больше смахиваешь не на друга Пушкина, а на друга Мережковского. Хоть ты и перекрасился в левого эсера, но у тебя по-прежнему преобладает «эсерый» цвет.

По собранию прокатился смех.

— Попрошу без идиотских каламбуров! — огрызнулся левый эсер. Но Дмыховская не обратила на его выкрик внимания. Высоко держа коротко остриженную голову, она подошла к столу и, бросила на него маленькую книжечку.

— Пущин спрашивает, как и кто практически может кончить войну и навести в стране порядок? Отвечаю: это сделает партия большевиков, членом которой прошу меня считать с сегодняшнего дня. С меньшевиками и вот такими левыми эсерами, как этот кулацкий сынок, отныне я порываю до конца моей жизни.

Комната вздрогнула от дружных аплодисментов:

— Молодец, Клавдия! В добрый час!

Прения подытожил Дорошевич. Он еще раз напомнил о том, что контрреволюция «поднимает голову» и что в настоящее время необходимо как можно скорее запастись оружием.

— Не те деньги, что у бабушки, а те, что в пазушке, — послышался чей–то язвительный голос. — Где мы возьмем это оружие?

— В арсенал надо поехать, — ответил Дорошевич.

— Кого ж мы туда пошлем?

— Кого? — Дорошевич обвел взглядом присутствующих, остановил его на Степане. — Журко Степана Андреевича, кого ж еще. Он заведует военным отделом, ему и карты в руки.

Степан хотел было возразить, что ему, мол, нужны в дорогу не карты, а железнодорожный билет с деньгами, но воздержался от шутки: дело предстояло совсем не шуточное, да и вообще на душе невесело. Где его искать это оружие? Кто ему его даст? Кузнец Амиров уже ездил по его заданию в Армавир — там двери оружейных складов опечатаны семью печатями казачьего правительства. Надо снова ехать к Миронычу, пусть посоветует, куда обратиться.

Собрание кончилось. Члены Совдепа разошлись по домам. Один лишь Степан оставался в помещении Кирилло-Мефодиевской школы, где временно разместился Совет, когда в класс вошел причудливо одетый здоровяк с ярлыгой в руке.

— Здоровеньки булы, — прогудел он успенским колоколом и смущенно улыбнулся.

— Здравствуйте, товарищ, — не без удивления воззрился заведующий военным отделом на пришельца: уж очень у него был живописный вид. На голове островерхая мохнатая шапка, на плечах украшенная медными бляхами кожаная куртка, под курткой такие же кожаные штаны, заправленные в добротные, гигантского размера сапоги-вытяжки. — Вы по какому к нам делу?

Несмотря на то, что посетитель пришел в неурочный час, Степан не только не огорчился его приходом, но даже обрадовался: служебный разговор оттянет время возвращения домой.

При мысли о Сона у него холодело в груди и тянуло к очередной папиросе.

— Да вот... — здоровяк развел в стороны огромные ручищи, — прийшов до вас, щоб далы якусь працу.

— А откуда вы, товарищ? — Степан жестом предложил гостю сесть. Но тот, недоверчиво покосившись на тонкие гнутые ножки венского стула, предпочел остаться на ногах. «Ну и детинушка!» — усмехнулся про себя Степан.

— Мы с хутора, — ответил детинушка. — У Холода працувал чабаном.

— У Холода? У степного короля? — в памяти Степана всколыхнулось далекое воспоминание о двух дородных покупательницах со степного хутора.

— Ну да, у него, бодай вин сдохне, — насупился чабан.

— А что так?

Чабан отрешенно махнул сизым, кулачищем.

— Я думав, царя скинулы — все буде по-иному, — помрачнел он еще больше лицом, и запорожские усы его, казалось, опустились еще ниже по краям скорбно поджатого рта, — а все осталось, як и раньше було. Народ як робыв от темна до темна, так и робыть, а мий хозяин як пыв з них кровь, так и пье по сей день. Вот я и не вытерпел: рассчитался с ним и приихав в Моздок.

— А почему в Моздок? Разве в городе требуются чабаны?

Чабан понимающе покивал головой.

— Я, друже мий, сюда не чабановать приизжав, — вздохнул он. — Я приизжав сюда, щоб отвести душу, щоб вси видели, шо я тоже человек, а не скотина.

— Ну и как же ты ее отводил? — поинтересовался Степан.

— А як и вси отводят, — вновь оживился чабан. — Закупыв самый найкрашчий ресторан тай гуляв цилую недилю. Сам Каспар мэни за столом прислуживал и другие господа мэнэ всяк ублажалы. Изгалявся я над ними як хотив, уж отплатил им паскудам, за всю нашу гирькую жизнь.

— Кому отплатил, владельцу ресторана? — не удержался от усмешки работник Совдепа, — Да разве дело в одном только Каспаре? Разве пьяной гульбой можно исправить зло? Ведь твоему Холоду ни жарко ни холодно от того, что ты просадил в ресторане заработанные за год деньги. Нет, товарищ, не таким способом нужно бороться со степными королями.

— А яким?

— Пролетарским. Ну, да мы с тобой еще поговорим об этом... не знаю как тебя зовут.

— Митро Остапович, — подсказал чабан.

— Ты где сейчас живешь, Дмитрий Остапович? — переменил разговор Степан.

— А нигде. Як гроши кончились, мэнэ из гостиницы шуганулы вместе с герлыгой, тильки пыль заследом. Потому и прийшов до вас — подсказалы добры люды: иди, мол, до Советской власти, она допоможет.

Степан с минуту подумал, барабаня по столу пальцами, и вдруг, просветлев лицом, резко поднялся из–за стола:

— Пошли к Амирову.

— А кто цэ такый?

— Кузнец. Самый лучший в городе. Будешь у него молотобойцем.

— А я, братику, сумею? — встревожился чабан, крепче прижимая к себе ярлыгу, словно боясь, что ее у него сейчас отнимут.

— Сумеешь, сумеешь, — успокоил его Степан. — Занятие как раз по твоей комплекции.

Чабан доверчиво пошел за своим доброжелателем.

* * *

Во Владикавказ Степан отправился на следующий день. Мироныча он нашел у него на квартире в Лебедевском переулке.

— Замучили примирительные съезды, — пожаловался он, проводя моздокского гостя в заставленную книжными полками комнату. Вид у него как всегда бодрый, но под глазами заметна все же тень усталости. — В третий раз примиряем казаков с ингушами, а они не прошло и дня как снова схватились. Нет, тут одними съездами не обойтись. Ингушам земля нужна, а не карауловские слезы.

— Чьи слезы? — не понял Степан.

— Атамана Терского казачьего войска. Представители враждующих сторон клянутся на съезде не поднимать друг на друга руку, а Караулов с Джабагиевым сидят в президиуме и плачут от умиления. Вот так же, говорит, плачут крокодилы, поедая свою жертву: жалко, но что поделаешь, если кушать хочется... Знакомься: Костя Гатуев, поэт и журналист, достойный преемник великого Коста.

Навстречу Степану поднялся от стола молодой осетин. У него открытое, чистое лицо, с выразительными, чуть грустными глазами.

Степан пожал ему руку, назвал себя.

— Знаю, знаю, — блеснул зубами Гатуев. — Помните, на Лысой горе?

«Ну, конечно же, это он, тот самый-юноша с одухотворенным лицом, принимавший участие в «крестинах», — вспомнил Степан. — Очень рад, что вам удалось оседлать своего Пегаса, — он еще раз пожал руку поэту и журналисту.

— Ты знаешь, я тоже, —улыбнулся Киров. — Дзахо принес свою поэму «Азия». Весьма талантливая и злободневная вещь. Будем печатать в нашей газете. Да садись же, Андреич, сейчас Маша чайку согреет. Или, может быть, с дороги чего покрепче?

Степан отмахнулся.

— С казаками за последнее время во как набражничался, — чиркнул ногтем у себя по горло. — Я ведь к тебе, Мироныч, по делу.

— А я думал, чаи погонять, — продолжал улыбаться Киров. — Ну говори, что у тебя стряслось?

Степан рассказал о состоявшемся заседании моздокского Совдепа и данном ему поручении.

— Вот я и прикатил к тебе, — вздохнул Степан, с надеждой и любовью глядя в дорогое, возмужавшее с тех давних, сибирских пор лицо с лучиками преждевременных морщин по сторонам серых всепонимающих глаз.

— Вопрос не из легких, — подытожил рассказанное Киров. — Во Владикавказе вряд ли мы чего разыщем... Придется, наверное, обратиться, так сказать, в высшие инстанции. Знаешь что, завтра мы вот с ним едем в Пятигорск. А дня через три отправляемся оттуда в Петроград. Вызывают в ЦК. Приглашаю составить компанию. Я думаю, в Петрограде нам помогут. Ну как?

Степан и раздумывать не стал.

— Согласен, — сказал он, не скрывая радости от такой удачи.

— Ну а теперь пить чай, — потер Мироныч ладонью ладонь и крикнул в соседнюю комнату:

— Маша! А чучхели у нас есть?

— Есть, Сережа, — отозвался ласковый женский голос.

— А косхалва?

— Нету, Сережа. Есть свежий осетинский сыр.

— Вот видишь, — Мироныч сделал печальные глаза. — Косхалвы нет. Ума не приложу, как мы без нее обойдемся.

— А что это такое? — поинтересовался Степан.

— Шут ее знает, — ответил Мироныч и от души расхохотался: — По мне так нет лучше жареной капусты.

* * *

В назначенный Кировым день Степан выехал из Моздока в Минеральные Воды. Там целых два часа пришлось сидеть на железной скамье в ожидании пятигорского скорого. От нечего делать Степан прошелся по перрону, усыпанному штатскими и солдатами, как луковский выгон грибами после дождя. Только грибы белые, а солдаты все серые и злые. От них за версту несет потом, махоркой и еще каким–то военным духом. Они толпятся у ларьков, кипятильников, на прилегающих к вокзалу улицах. Изредка пробегают в форменных серых платьях милосердные сестры. Их вид вызывает у Степана щемящее чувство тоски и недовольства собой. Сона ушла! Взяла кое-какие пожитки и ушла на другую квартиру. И Казбека увела с собой. Большевик, называется. С домостроевскими замашками. И все–то неправда, что он приревновал жену в самый последний момент, после свидания с Ольгой. Нет, он ее начал ревновать давно, еще при стычке с Микалом у джикаевского колодца, только не признавался себе в этом. Потом ревновал к начальнику полиции Негоднову, к городскому голове Ганжумову, к отдельскому врачу Быховскому, к этой легкомысленной стрекозе Ксении. Настоящие же муки ревности он испытал после ее возвращения из лагеря Зелимхана. Любил и ненавидел одновременно за то, что ее могли касаться там, в чеченском ауле, чужие руки. Разумом понимал, а сердцем злобствовал. И вот теперь она ушла. Ушла, обвинив его самого в измене...

Донесшиеся из раскрытого окна ресторана пьяные голоса вывели его из состояния задумчивости:

— Господа! Поднимем бокалы за верховного главнокомандующего Лавра Георгиевича Корнилова — спасителя России. Ура, господа!

Степан взглянул на открытое окно, там виден был пошатывающийся у стола капитан с зажатым в руке стаканом. «Сейчас царский гимн запоют, спасители отечества», — подумал он и возвратился к своей скамье. Но его место уже было занято каким–то бедно одетым стариком. Он держал между острыми коленками чем–то наполненный мешок.

— Извиняюсь, я, кажется, уселся на место этого молодого человека, — произнес старик с подвывающей интонацией, делая вид, что хочет подняться со скамьи. Но Степан протестующе взмахнул руками:

— Сидите, сидите. Я уж и так насиделся, ожидая поезд.

— «Перед лицем седого восстань и почти лице старче» — как сказано в Древнем завете, — удовлетворенно покрутил остроконечную бороду старик. — А вы, извиняюсь, далеко едете?

— В Петроград, — ответил Степан.

— Так-так-так, — покивал бородой старик и, взглянув на легкий саквояж молодого человека, осуждающе покачал головой, увенчанной потертой кожаной кепкой. — Едете с юга на север и не везете с собой семечек. Ах, непрактичная молодежь!

— А зачем — семечки? — удивился Степан.

Старик бросил на него взгляд, полный сострадательной иронии.

— Как! Вы не знаете, зачем нужно везти в Петроград семечки? — вскричал он трагически. — Да ведь в Петрограде катастрофическое положение с продуктами. Фунт черного хлеба на базаре стоит двадцать две копейки, белого — тридцать две копейки. Это же вдвое дороже довоенного. А стакан семечек сколько стоит вы знаете? Хе-хе... — старик снова крутнул бороду и хлопнул ладонью по мешку. — О, Мойше Пиоскер знает, что нужно везти в столицу, когда в ней происходят революции. Петербуржцы, молодой человек, не простят вам такого легкомыслия.

Тут только Степан узнал в сидящем перед ним старике своего недавнего посетителя, претендующего на помещение под комиссионный магазин, самого влиятельного человека в городе, ибо все уступают ему дорогу, когда он проезжает по улицам на своем экипаже. Ну конечно же, это он. Те же водянистые, близко посаженные к большому горбатому носу глаза, и главное — тот же сладковатый запах потревоженного отхожего места.

Со стороны Пятигорска донесся паровозный свисток. Тотчас из привокзальных улочек и скверов хлынула на перрон людская волна, на ее гребне закачались мешки, баулы, корзинки, ведра и прочие дорожные емкости.

— Держитесь за меня, — сказал Степан своему неожиданному попутчику, устремляясь вслед за толпой мешочников к посадочной платформе. Удастся ли пробиться сквозь нее к вагону? Он окинул взглядом подкатывающий к перрону состав: не видно ли где в окне Кирова с Гатуевым? Но где там! Перед глазами мелькают лишь платки, кепки, солдатские фуражки. Рискуя быть раздавленным между окованным железом сундуком и чувалом с пшеницей, Степан поплыл в горячем человеческом потоке к вагонной подножке. Ну и духотища! В Петрограде, должно, будет попрохладней.

— Не напирайте, граждане! — увещевал толпу пожилой проводник в форменной фуражке. Но его никто не слушал. Оттеснив его к буферам, пассажиры с воплями, гоготом и матом лезли в вагон. «Задавят старика», — мелькнула в голове Степана тревожная мысль. Он обернулся, ища глазами кожаную кепку, но в этот момент его втянуло в тамбур, словно щепку в речной водоворот. «Была мне еще нужда проявлять заботу о спекулянте», — подумал снова Степан о своем странном попутчике, вываливаясь наконец из сонма узелков и корзин в боковой проход, весь измятый и мокрый от пота. Фу! Он подошел к раскрытому окну, снял с головы кепку и вдруг увидел там, на перроне, мечущегося вдоль вагона старого Мойше с мешком на плече. Озорная мысль сверкнула, в возбужденном мозгу Степана.

— Эй, земляк! — высунулся он в окно, — давайте сюда свой мешок!

Мойше оглянулся на призыв, недоверчиво ухмыльнулся.

— Меня проклянут мои собственные потомки, если я совершу подобную глупость, — ответил он, продолжая пробиваться к переполненному тамбуру.

— Да не бойтесь, — понял состояние его души Степан. — Без мешка вы скорей сядете. А не сядете, я вам его назад выброшу.

— Меня уже однажды выбросил из собственного магазина Шейнис, будь проклят его род по седьмое колено, — не поддавался на «провокацию» старый спекулянт.

— Ну глядите, старина. Петербуржцы не простят вам такого легкомыслия.

В это время вокзальный колокол пробил три раза — отправление.

— В последний раз предлагаю.

И Мойше решился. Дрожащими руками протянул к окну драгоценную ношу, Степан подхватил ее одним махом.

Взвизгнул паровоз. Лязгнули буфера. Состав дернулся туда-сюда. Освобожденный от груза старик бросился к вагонной подножке. Но где там! Она усыпана пассажирами, словно виноградная кисть ягодами.

— Ай-яй! Пропал товар! — запричитал старик, бегая от подножки к окну и обратно. — Как сказано в «Мидраше»: «Доверять — хорошо, слишком доверять — опасно». Ох ун вей мир! Попался, как сазан на голый крючок...

— Давайте руки!

Не веря своим ушам, Мойше задрал кверху руки, чтобы принять мешок с семечками, и в следующее мгновение уже стоял в битком набитом людьми вагоне. А втащивший его через окно молодой здоровяк весело подмигивал галдящей за окном толпе.

— Ну и ловок, чума его задави, прямо джигит да и только! — неслось снаружи вслед застучавшему по рельсам вагону.

— Видать, этот джигит из тех, что на ходу подметки рвут, не гляди, что чисто одет.

Но поезд уже набирал ход.

Своих попутчиков Степан нашел в соседнем вагоне. Пробираясь между мешками и чемоданами, а где и переступая через разлегшихся в проходе их владельцев, он с облегчением услышал в одном из отсеков вагона родной, не похожий ни на чей голос:

— И куда же ты едешь, служивый?

— Домой на побывку, — отвечал своему случайному собеседнику «служивый», пожилой солдат, дымя махоркой. — Вот разобьем турка с гарманцем, вернусь домой навовсе, получу землицу...

— Какую землицу? — в голосе Мироныча слышится насмешливое удивление.

А вот он и сам! Степан, не без труда преодолев еще одно препятствие, увидел наконец в облаке дыма своих Владикавказских друзей.

— А тую, что нам обещал главнокомандующий великий князь Николай Николаич. Аль не слыхал, милый человек? — прищурился солдат. — Как тольки войну пошабашим, так всю, стал быть, помещичью землю и того... поделим между солдатами, защитниками отечества.

— Выходит, и князь отдаст свою землю в общий котел? — усмехнулся Мироныч.

— А при чем тут князь? — насторожился солдат.

— Да при том, что он самый крупный в России помещик.

У солдата от внезапного прозрения отвисла заросшая щетиной челюсть.

— Эх ты, вика-ежевика! — выпучил он глаза. — А мы об энтом совсем не подумавши.... Ну куды ты прешь, мил-человек? Невжли не видишь, тут и без тебя дыхнуть нечем? — напустился он на пробирающегося между узлами Степана.

А Киров, заметив его, довольно засмеялся.

— Это, товарищ, наш человек, — сказал он солдату и, переглянувшись с Гатуевым, стал «выкраивать» местечко на лавке для нового пассажира. Солдат перестал ворчать. Сняв с лавки свой вещмешок, сунул себе под ноги.

— Садись, раз такое дело, — буркнул он Степану и сам подвинулся в сторону, насколько позволяла вагонная теснота.

Степан втиснулся между солдатом и Кировым, и только после этого облегченно выдохнул:

— Ну, здравствуйте, товарищи! Ищу вас по вагонам, а сам думаю, что если вы не поехали сегодня? Вдруг я еду в Петроград один?

— Подумаешь, беда какая! — подмигнул Киров Гатуеву. — Ты и так поедешь туда один. Мы же с Костей остаемся на несколько дней в Москве.

— Зачем?

— Хочу побывать на Государственном совещании.

— Разве на него пускают, всех кто захочет? — удивился Степан.

— Нет, конечно. Но я думаю, Караулов, член Государственной думы, по старой дружбе расстарается достать мне. пропуск.

— А как же я? — с притворной робостью спросил Степан.

— Приедешь в Петроград, найдешь нужных товарищей.

— Где я их буду искать?

— Во дворце балерины Кшесинской.

— А где он этот дворец?

— Не знаю, — пожал плечами Киров. — Я ведь тоже никогда не бывал в столице. Одним словом, нужно — найдешь.

«Най-дешь! Най-дешь!» — весело стучали под полом вагонные колеса. «Конечно, найду», — усмехнулся Степан. А все же лучше бы ехать туда вместе с Миронычем.

* * *

Петроград, несмотря на то, что на дворе стоял еще август, встретил южан северным холодным ветром и хмурым небом. «Впору хоть шубу надеть», — поежился Степан, выходя из дверей Николаевского вокзала. Вслед за ним с мешком на плече проскользнул Мойше.

— Ну вот мы и приехали, — проговорил Степан, обращаясь к своему спутнику. — Вы не знаете, где находится дворец балерины Кшесинской?

Мойше опустил к ногам нелегкую ношу, прищурил слезящиеся от ветра глаза.

— Нет, ваша честь. У меня нет знакомых, живущих во дворцах. Вот если бы вы спросили у меня, где находится комиссионный магазин Соломона Шлейфера...

— В таком случае прощайте, отец. Нам с вами дальше не по пути, — усмехнулся Степан и, подняв воротник своего старенького пиджака, направился по мостовой к Невскому проспекту. До чего же неуютно в этом громадном многолюдном городе! Кажется, на его широких улицах собрались холодные ветры всего мира и, словно собаки, набрасываются на прохожих из–за каждого угла. Спасаясь от свирепой погони, несутся вскачь по проспекту обрывки газет, упаковочные картонки, красочные плакаты. Один такой плакат прилип к ноге вставшего на дыбы каменного коня, которого удерживает под уздцы голый, такой же каменный мужчина.

— Простите, у вас не найдется прикурить?

Заглядевшийся на красивого коня Степан вздрогнул от неожиданности. Нет, это проговорила не статуя, а живой человек. Он остановился перед Степаном и, улыбаясь, тянется к нему папиросой.

— Пожалуйста, — Степан вынул из кармана спички, ответно улыбнулся симпатичному молодому прапорщику. У него под козырьком новенькой офицерской фуражки — черные брови, под тонким прямым носом — маленькие, тоже черные усики. Грудь военного перехлестнута блестящими ремнями. Начищенные до зеркального блеска сапоги отражают в себе перила моста, на котором состоялась встреча.

— Вы осетин? — поинтересовался Степан, принимая возвращенные спички и сам закуривая.

— Это так же несомненно, как вот эти звери-кони — дело рук знаменитого Клодта. А как узнали? Вы что, с Кавказа сами? —удивился офицер.

— Да, только что приехал. Из Моздока.

— Смилуйтесь, отцы святые! — в притворном отчаянии воскликнул прапорщик. — За две тысячи верст от дома встретил земляка. Ведь я сам из Владикавказа. Ну как там, в нашем краю?

— Жарко, — улыбнулся Степан, поправляя воротник на шее.

А офицер от души расхохотался.

— Зато здесь не запаритесь. И по каким таким делам, если не секрет?

— По делам... службы, — замялся Степан и тут же перехватил инициативу: — Вы не подскажете, как пройти к дворцу Кшесинской?

— К дворцу Кшесинской? — переспросил прапорщик, и губы его дрогнули в усмешке. — Вы идете на свидание с царской любовницей? Я бы не советовал.

— Почему? — откликнулся на шутливый тон Степан.

— Потому что находившийся во дворце ЦК партии большевиков разгромлен черносотенными силами и, следовательно, искать там кого–либо из своих знакомых бесполезно и... даже опасно. Они сейчас если не в «Крестах», то где–нибудь за Нарвской заставой.

— Что за кресты такие?

— Здешняя тюрьма. Меня вы не опасайтесь. Во-первых, мы с вами земляки, а во-вторых, я сам принадлежу к партии социал-революционеров, а это, как вы, наверно, знаете, родственная большевикам партия. Вроде двоюродной сестры, что ли, — рассмеялся офицер. — Вам лучше бы всего поискать своих друзей в институте благородных девиц — Смольном.

— А где он находится?

— Нет ничего проще. Можно вернуться к Николаевскому вокзалу и от него по Суворовскому проспекту на конке или трамвае, а можно выйти на Литейный проспект — вот он рядом — и по нему прямо к набережной Невы. Чуть не доходя до реки, свернуть вправо по Шпалерной улице и — мимо Таврического дворца, ориентируясь на купол Смольного собора. Последний маршрут будет подлиннее, но зато интересней. Вы ведь впервые в Петрограде?

— Да.

— Жаль, нет времени, так хочется поговорить с земляком... Вы долго еще будете в Петрограде?

Степан пожал плечами:

— Смотря по обстоятельствам.

— Знаете что, запомните на всякий случай мой адрес: Миллионная улица, Павловские казармы, саперный батальон — это рядом с Зимним дворцом у Троицкого моста. Спросите Такоева. Всегда к вашим услугам, — с этими словами молодой прапорщик взял под козырек и отправился своей дорогой. А Степан свернул на Литейный проспект. Да, красивые дома в Петрограде, красивей, пожалуй, чем в Москве. Высокие, строгие. Они, словно сказочные великаны, прижавшись плечами друг к другу, выстроились по обе стороны проспекта и глядят во все глаза-окна на людские толпы, трамваи и брички. На стенах домов, разноцветными пластырями налеплены афиши, объявления и листовки. Перед ними толкутся прохожие, перебрасываясь между собой язвительными репликами:

— Гля–ка, меньшевики облаивают большевиков, а те им в ответ кукиш кажуть. Вот и разберись, кто из них за правду, а кто не.

— Правда, брат дышло: куда повернул, туда и вышло. За эсерами надо подаваться. Они, говорят, за нашего брата-мужика горой стоят.

— Дурак ты, дядя, ведь твои эсеры июльскую демонстрацию расстреляли.

— Ну-ну, ты не очень–то «дури», умник какой... Стреляло правительство, а при чем тут эсеры?

— Да при том, что Керенский, глава правительства, сам эсер.

— Да ну?

— Баранки гну.

Какой длинный этот Литейный проспект: идешь, идешь, а ему конца-края нет. И нет конца людскому потоку. И все куда–то спешат: одни — пешком, другие — на фаэтонах, третьи — на трамваях. Проходя мимо огромной, вытянувшейся вдоль хлебного магазина очереди, Степан слышал беспрерывный шелест от лузганья семечек. Их грызли взрослые и дети, расфуфыренные барыни и скромно одетые служанки, чиновники и солдаты. Подобный шум он слышал однажды в джикаевском поле, на которое опустилась саранча. Выходит, не зря потащился в такую дальнюю дорогу старый авантюрист Мойше.

В Смольный Степана не пустили. Какой–то парень в рабочей спецовке и с винтовкой в руке преградил ему дорогу у парадного входа:

— Пропуск давай.

— Это институт благородных девиц? — спросил Степан.

— А ты чего, поступать в него пришел? — осклабился часовой. — Выперли твоих благородных девиц отсюда еще в начале месяца. Теперь здесь ЦИК помещается. Центральный Исполнительный Комитет рабочих и солдатских депутатов, понял? Ты по какому делу?

Степан объяснил как мог. Часовой выслушал, но пропустить отказался.

— В чем дело, товарищ? — раздался сбоку глуховатый голос.

Степан повернулся: рядом стоял одетый в плащ и военную фуражку мужчина, высокий и худой, как стодеревский богомаз, и такой же нездорово-бледный. У него заостренное книзу, очень знакомое лицо, оканчивающееся клиновидной бородкой. Где он видел этого человека?

— Да вот гражданин пристает: «Пропусти да пропусти», — пожаловался часовой, — а у самого пропуска нет.

Одетый в плащ незнакомец посмотрел на Степана внимательными серыми глазами, спросил, не меняя выражения ни в голосе, ни в лице:

— Вы к кому, собственно?

Степан повторил рассказ. В конце добавил: — Мне наш Мироныч говорил, что ЦК находится во дворце Кшесинской, а там, оказывается...

— Какой Мироныч? — приподнял незнакомец бровь.

— Киров. Сотрудник владикавказской газеты «Терек».

— Так вы от Кирова? А сам он где?

— Задержался в Москве.

— Ах вот как... Ковалев, — повернулся незнакомец к часовому, — пропустите товарища под мою личную ответственность. Пойдемте, — сделал он приглашающий жест в сторону увенчанного царским гербом входного портика.

Степан шел следом за своим вожатым по длинному со сводчатым потолком коридору, освещенному тусклыми электрическими лампочками, и дивился тому, как много снует по нему туда-сюда разного люду. Как на проспекте. Одни тащат на себе какие–то ящики, другие — тюки газет, третьи толпятся перед длинными столами с разложенными на них книжками и яркими, пахнущими типографской краской плакатами. На одном из них изображен голый до пояса мужчина с круглыми, как у циркового борца, бицепсами на руках, которыми он разрывает опутывающие его железные цепи. Сильный мужик, вот только почему–то весь красный, словно с него содрали кожу. Не нашлось, видно, в типографии подходящей краски.

— Прошу сюда, — идущий впереди незнакомец открыл дверь с табличкой «классная дама» и пропустил в нее своего гостя. Здесь было людно и накурено до рези в глазах. В центре комнаты, вокруг грубо сколоченного стола сидели на таких же шершавых табуретах рабочие и солдаты. Они аппетитно ели дымящуюся картошку и оживленно беседовали. Между ними сидел в мягком, обтянутом белой материей кресле матрос. Заметив вошедших, он крикнул шепотом: «Полундра!» и вскочил на ноги, поправив на голове бескозырку.

— Здравствуйте, Феликс Эдмундович, — ответили вразнобой сидящие за столом и задвигали табуретами, освобождая место для вошедших. — Милости просим. Свежей картошечки... в обварку.

— А что? — оглянулся на Степана Феликс Эдмундович. — Дельное предложение. Не правда ли, товарищ...

— Журко, — подсказал Степан и добавил: — Степан Андреевич.

— Присаживайтесь, Степан Андреевич, а я пока переговорю о вашем деле, — Феликс Эдмундович снял с телефонного аппарата трубку и все тем же спокойным голосом повел с кем–то разговор. А Степан дул на горячую картошку и удивлялся про себя: до чего же есть на земле отзывчивые люди!

— Кто это? — спросил шепотом у матроса. — Дзержинский, — шепнул тот в ответ, — Член ЦК большевистской партии. А ты не знал?

Конечно же, не знал. Хотя теперь уже не было никакого сомнения, что это тот самый арестант Феликс, который так точно предсказал своему товарищу начало революции.

В комнату вошел интеллигентный с виду гражданин в потертой кожаной тужурке, с копной черных курчавых волос на голове и в очках-пенсне на носу. У него аккуратно подстриженные усы и такая же аккуратно подстриженная бородка. Он был весьма чем–то озабочен. На ходу поздоровавшись с присутствующими, он подошел к маленькому столу, за которым сидел Дзержинский, и, подождав, пока тот положит на рычаги аппарата трубку, спросил басом, совсем не вяжущимся с его небольшой сухощавой фигурой:

— Какие новости?

Дзержинский пожал протянутую руку:

— Неважные, Яков Михалыч. Корнилов сдал немцам Ригу без боя и готовит заговор против Временного правительства.

— А может, совместно с Временным правительством? — усмехнулся Яков Михайлович, снимая пенсне и протирая стекла носовым платком.

— До сего дня — вместе, а сегодня — как в той поговорке: «Хлеб-соль вместе, а табачок врозь». По-моему, Керенский испугался в последний момент вызванного им же духа и поспешил выйти из игры.

— Успешно ли формируются части Красной гвардии?

— С этим хорошо. На Обуховском, например, создан отряд добровольцев и на Путиловском.

— Надо бы направить в мятежные войска наших агитаторов.

— Они готовы отправиться в путь, — Дзержинский кивнул головой на занятых картошкой товарищей.

— Ты ясновидец, — засмеялся Яков Михайлович.

В открытую форточку донесся пушечный выстрел.

— Вестовая бабахнула, — Яков Михайлович взглянул на карманные часы и заторопился к выходу.

— Одну минуточку, — удержал его на месте Дзержинский. — Тут у меня гость с Терека. Приехал за оружием для отряда Красной гвардии.

Степан встал из–за стола, коротко представился.

— Терский казак? — улыбнулся Яков Михайлович.

— Да нет, — ответно улыбнулся Степан. — Скорее, иногородний.

— От Кирова, — подсказал Дзержинский. — Вот как! Очень приятно, — Яков Михайлович пожал Степану руку. — А где же он сам?

— Мироныч приедет на днях. Ему представилась возможность побывать на Государственном совещании в Москве, — пояснил Степан.

— Ну что ж, дело хорошее. Ваш Мироныч, кажется, малый не промах. Вы где с ним познакомились, на Кавказе?

— В томской тюрьме. Сидели в одной камере.

Яков Михайлович мельком взглянул на Феликса Эдмундовича.

— А еще нигде не сидели? — спросил последний.

— Пришлось, — ответил Степан, не сгоняя с лица улыбки. — В ростовской тюрьме, а потом в Бутырской.

— В Бутырской? — оживился Дзержинский. — То–то мне сразу показалось, что где–то я вас видел. Вы что там делали?

— Шил сапоги для солдат царской армии.

— А я — нижнее белье для них же, — скупо улыбнулся Феликс Эдмундович и повернулся к матросу, — возьмите товарища Журко под свою опеку: ночлег, питание и прочее. Сегодня же сведите его с Антоновым.

— Будет сделано, Феликс Эдмундович, — отчеканил по-военному матрос и приложил руку к бескозырке. Затем приятельски дернул Степана за локоть. — Пошли сначала заглянем в мой кубрик.

 

Глава восьмая

Бичерахов, прохаживаясь по одному из залов Зимнего дворца, ждал аудиенции. Интересно, зачем его вызвал Левицкий, генерал для поручений, состоящий на службе при самом Керенском? Может быть, предложит как специалисту возглавить авиационные мастерские на Северном фронте? Хотя такое назначение можно получить в штабе армии, а то и дивизии.

— Господин полковник, — донесся к нему из открывшейся двери голос генеральского адъютанта, — его превосходительство ждет вас.

— Благодарю вас, поручик, — нагнул голову полковник, и рот его при этом заметно перекосился, словно от саркастической усмешки. Без рисовки, спокойно и твердо он вошел в кабинет, по-военному четко представился сидящему за столом моложавому генералу. Тот предложил вошедшему сесть и, не теряя времени на отвлеченные разговоры, приступил к делу.

— Вас видели вчера у Бьюкеннена, — сообщил он полковнику.

У Бичерахова порозовело лицо — он не ожидал такого начала.

— Я давно знаком с английским послом, ваше превосходительство, — ответил он тем не менее спокойным голосом.

— Где и когда вы с ним познакомились?

— В Лондоне, в нашем посольстве. Незадолго до революции я был командирован генштабом в Англию для приемки партии автомобилей.

— Ах вот как... Вы не догадываетесь, зачем я вас пригласил?

— Нет.

Генерал взял со стола газету, протянул собеседнику:

— Вот полюбуйтесь, российский Бонапарт, народный герой, спаситель отечества. В то время как правительство напрягает все силы на решение важных государственных дел, этот изменнику него за спиной оттачивает свой нож.

Бичерахов развернул газету, это была «Новая жизнь», орган партии меньшевиков. С фотографии, помещенной под материалами Московского государственного совещания, ненатурально улыбался щуплый, узкоплечий генерал с косо разрезанными глазами на сухом скуластом лице. Его несла толпа восторженных офицеров, окруженная в свою очередь толпой не менее восторженных обывателей с букетами цветов в руках. Бичерахов без труда узнал в триумфаторе верховного главнокомандующего Корнилова.

— Вы хорошо знаете этого человека? — продолжал задавать вопросы генерал.

— Я служил в 48-й дивизии, которой командовал генерал Корнилов, ваше превосходительство, — ответил Бичерахов, чувствуя, как отпускает его возникшее в начале беседы напряжение.

— Он хороший стратег?

— Я плохо разбираюсь в вопросах стратегии, господин генерал. Я инженер по профессии и возглавлял приданные дивизии автомобильно-авиационные мастерские.

— Где же теперь ваши мастерские?

— Там же, где и 48-я дивизия: остались в Галиции весной года, попав в окружение. Мне лично чудом удалось вырваться из этой ловушки.

— А Корнилов?

— Оставил дивизию и пытался спастись бегством, но спустя несколько дней попал к австрийцам в плен.

— Позор! — генерал скорбно насупил брови. — И этого бездарного человека назначили верховным главнокомандующим. Позор! Впрочем, Александр Федорович исправит эту ошибку... Господин полковник, — доверенный Керенского взглянул в самые зрачки сидящего перед ним офицера, поднимаясь с кресла. Бичерахов тотчас же последовал его примеру, принял соответствующую стойку, — вам снова предоставляется возможность послужить под началом Корнилова, только в новом качестве. Мы назначаем вас комиссаром в помощь Станкевичу и надеюсь, что вы оправдаете наше доверие. Нам вас рекомендовал Гойтинский, а мы дорожим мнением подобных людей. Более подробные инструкции получите у моего адъютанта. Желаю успеха.

Бичерахов пожал протянутую руку, поблагодарил за оказанную честь и вышел из кабинета.

В Могилев, где размещалась ставка верховного главнокомандования, он приехал на следующий день. Уже на вокзале, едва покинув вагон, доверенный Временного правительства почувствовал, что здешняя атмосфера до предела насыщена электричеством мятежных настроений. По тому, как с веселой бесшабашностью грузились в эшелон казаки, а младшие по званию офицеры, проходя мимо, подчеркнуто лихо отдавали отмененную после февральской революции честь, Бичерахов понял: поход на Петроград состоится не нынче-завтра.

Штаб Корнилова находился в губернаторском доме, белокаменном дворце, стоявшем на высоком берегу Днепра. У подъезда поблескивали лаком генеральские лимузины. В самом подъезде стоял полевой жандарм в куцей черной шинели. Проверив у Бичерахова пропуск, он взял под козырек и мотнул большим пальцем руки на лестничный пролет: туда, мол.

Бичерахов поднялся на второй этаж и очутился в оклеенном белыми обоями небольшом зале с роялем в углу и бронзовой люстрой под потолком. Из зала вели двери: одна — в столовую, другая — в кабинет верховного, третья — в кабинет комиссара фронта. Последний оказался маленьким, сгорбленным, неряшливо одетым человечком с реденькой сивой бородкой. Он суетливо выскочил из–за письменного стола навстречу вошедшему, протянул костлявую влажную руку.

— Гойтинский, — склонил он сухую голову, показывая серую плешь. — Вы меня не помните? А я вас запомнил-с. У Караулова Михаила Александровича на квартире. Неужто забыли? На Малой Бронной в Москве. Весьма, весьма толково изложили вы тогда свою точку зрения на крестьянский вопрос. Да что же вы стоите, Георгий... запамятовал, как вас по батюшке.

— Сабанович, — подсказал Бичерахов, с удивлением разглядывая этого лохматого, вертлявого человечка.

— Как доехали, Георгий Сабанович? — уселся в кресло и Гойтинский.

— Спасибо, хорошо.

— Вы знаете Станкевича?

— Нет.

— Он в звании поручика, но стоит иного генерала. Впрочем, наш с вами шеф не кадровый офицер. Он юрист по образованию, кандидат в приват-доценты уголовного права. Вы удивляетесь, для чего я вам сообщаю эти сведения? Хе-хе...

Бичерахов пожал плечами.

— Александр Федорович тоже ведь из юристов, смекаете? — продолжал Гойтинский. — Он в нем души не чает, по пословице «Рыбак рыбака видит издалека». Впрочем, давайте о деле... Вы, само собою разумеется, удивлены, почему выбор пал именно на вас?

— Да, конечно, — признался Бичерахов. — Ведь вы меня совсем не знаете. Почти не знаете, — поправился он.

— Ну, это не совсем так, — побарабанил пальцами по столу помощник комиссара фронта, — если принять во внимание наших общих знакомых.

— Кого вы имеете в виду?

— Ну, хотя бы Караулова или того же Бьюкеннена. Кстати, как поживает ваш братец Лазарь Сабанович? Он тоже, как это ни странно, пользуется благосклонностью английских дипломатов.

Только теперь вспомнил Бичерахов, где же он видел этого человека. В секретариате русского посольства в Лондоне!

— «Фомка и на долото рыбу удит: тут сорвалось, так там удалось», — потер довольно руки Гойтинский. — Каждый щиплет свою Синюю птицу с того боку, с какого она подвернулась. Не смущайтесь, господин полковник, и благодарите судьбу за то, что вас не забывают ваши друзья. Вам ли, врожденному дипломату, ковыряться в каких–то броневиках... Теперь — о деле. После нашей с вами беседы вы отправитесь в штаб Северного фронта, он находится в Пскове. Вы не очень устали с дороги?

— Я готов отправиться к месту назначения, — Бичерахов приподнялся над креслом. Но Гойтинский попросил его остаться.

— Не торопитесь, мой друг. Между нами говоря, ваш приезд туда ничего уже не изменит в надвигающихся событиях. Вы ничего не заметили в городе?

— Приподнятый дух у военной братии, как бывает перед генеральным наступлением? — ответил в форме вопроса Бичерахов.

— Вот-вот! — воскликнул, словно обрадовался, первый помощник фронтового комиссара. — Именно, наступление! Оно уже началось. Только что пришла телеграмма от Станкевича: из Пскова двинулся в неизвестном направлении 3-й казачий корпус. Думаете, действительно направление неизвестно? Как бы не так-с. — Гойтинский понизил свой и без того глухой голос до шепота. — Корпус двинулся на Петроград, понятно? И не сегодня-завтра Корнилов направит туда же главные силы. Для государственного переворота-с...

— Позвольте, — нахмурился Бичерахов, — вы так спокойно об этом говорите, словно вам безразлична судьба правительства.

— Хе-хе-хе! — затряс бородой Гойтинский. — Нельзя же в самом деле серьезно говорить о правительстве этого опереточного кривляки. Керенского вот-вот прихлопнут большевики. Так пусть его прихлопнет Корнилов, а заодно с ним и большевиков. Одним выстрелом — двух зайцев!

— Но ведь это измена, — возразил Бичерахов.

У Гойтинского в глазах сверкнули хищные огоньки, хотя губы его по-прежнему растягивала ласковая улыбка.

— А альянс с английскими посланниками это, по-вашему, от избытка патриотического чувства? Вы же умный человек, Георгий Сабанович... Вы давно не были на Кавказе? — переменил разговор Гойтинский.

— С начала войны.

— А я вообще никогда не бывал там. Говорят, весьма гостеприимный край. Кстати, как поживает атаман Терского войска Караулов?

— Я его также давно не видел.

— Славный человек. Знаю его по Государственной думе... Но мы несколько отклонились... Вступив в должность, постарайтесь не мешать командованию в ратных делах. Да не забудьте связаться с местным Советом: в нем большинство наших людей. Клембовского, командующего Северным фронтом, берите за жабры смело, он колеблется, но в конечном счете наш мужик. А вот с Бонч-Бруевичем обойдитесь поделикатнее: у него брат — красный, да и сам он сиреневого цвета, в любой момент может переметнуться к большевикам. На вокзал вас отвезет наш шофер. «Фиат» стоит у левого крыла здания.

— Мне можно идти? — поднялся Бичерахов.

— Да, пожалуйста, — встал из–за стола Гойтинский и проводил своего гостя до двери.

Бичерахов вышел из кабинета, покачал головой: «На одних подметках семерым господам служит», — подумал он о первом помощнике фронтового комиссара, направляясь к лестнице.

«Фиата» у подъезда не оказалось. Бичерахов закурил папиросу и в ожидании автомобиля стал прохаживаться под сенью растущих перед дворцом берез. На душе было пакостно. Гойтинский не зря намекает на его связь с английским послом. Пусть не все, но кое–что этому вертлявому проныре известно: не об одних лишь туманах и закупленных автомобилях говорили в Лондоне осенью 1916 года представители союзнических держав. Немалое место в их беседе занимал вопрос об отделении Северного Кавказа от России и образовании самостоятельного Терского казачьего государства, президентом которого мог стать человек, пользующийся поддержкой правительства Великобритании и разделяющий его точку зрения на этот вопрос. Предстоящая служба при штабе Северного фронта тоже не вызывала радужного настроения. Во-первых, налицо прямая измена пусть неуважаемому, но все же правительству, во-вторых, неизвестно как поведет себя Корнилов, захватив государственную власть. А вдруг он восстановит монархию, против которой меньшевик Бичерахов боролся в свое время? И все же прав Гойтинский: лучше военная диктатура и даже самодержавие, чем власть большевиков.

Внезапно ход его мыслей прервал цокот копыт. Бичерахов оглянулся и увидел подскакавшего к ставке всадника-горца. Вздыбив коня, он лихо соскочил с него, и в глаза прогуливающемуся полковнику сверкнуло солнце, отраженное полным бантом Георгиевских крестов и медалей, висящих на газырях его черкески. Привязав коня к березе, георгиевский кавалер подхватил левой рукой богато украшенную серебром шашку и легко взбежал по ступеням подъезда. В это время из дверей выходил генерал. Увидев перед собой полного георгиевского кавалера, он первым отдал ему честь.

— Каков, а? — выразил он свой восторг вслух, обращаясь к Бичерахову.

— Геройский хорунжий, ваше превосходительство, — подтвердил тот.

— Вот именно — геройский. Орел! — поднял палец кверху его превосходительство и грузно плюхнулся на сидение своего лимузина.

Генерал уехал, а Бичерахов вновь заходил по дорожке от березы к березе.

— Анцад арлауу, халер да фахасса! — раздалась у него за спиной осетинская речь, и, обернувшись, Бичерахов снова увидел героя-хорунжего. Он стоял возле своего коня и подтягивал седельную подпругу,

— Да бон хорж , — сказал Бичерахов, подходя к нему и протягивая руку.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие... — вскинул ладонь к папахе георгиевский кавалер, но тут же поняв, что перед ним стоит осетин, улыбнулся и пожал руку. — Салам .

— С Терека родом?

— С Терека, — подтвердил хорунжий. — Из Моздокского отдела.

— А из какой станицы?

— С хутора Джикаева. А вы?

— Из Новоосетинской станицы. Может, слыхали про Бичераховых?

— Как не слыхать. На скачках в Моздоке первые призы брали. Клянусь моим попом, который чуть не утопил меня в купели, — вскричал казак обрадованно, — я узнал вас, ваше высокоблагородие! Вы Георг Бичерахов.

— А вы... — Бичерахов прищурил светло-карие глаза, стараясь по чертам лица определить род и фамилию случайно встреченного земляка. — Уж не Васо ли Хуриева старший сын?

— Нет, господин полковник, — рассмеялся казак, — я сын Тимоша Хестанова. А зовут меня Микал.

— Кстати, вы не хотели бы, Микал, стать моим адъютантом?

— Это не от меня зависит, ваше высокоблагородие. У меня ведь есть командир бригады.

— А кто у вас командир бригады?

— Генерал Мистулов.

— Эльмурза! Отцы небесные! — Бичерахов шутливо воздел руки к небу, — И где же находится ваша бригада?

— На станции. Грузится в эшелон.

— Куда же она направляется?

— Не могу знать, ваше высокоблагородие.

— Я бы хотел встретиться с вашим генералом. Проводите меня к нему.

Микал растерянно перевел взгляд с полковника на коня и обратно.

— У меня только один конь, — сказал он с притворным вздохом.

— А мы прогуляемся пешком, тут не очень далеко. Кстати, по дороге — расскажете, за какие подвиги удостоились таких высоких наград.

— Хорж, — кивнул папахой Микал и, взяв в руку повод уздечки, пошел рядом с полковником.

* * *

Степан брился, сидя на койке в «кубрике» — классной комнате, превращенной революционной братвой в общежитие. Хороший этот парень Малюгин. Энергичный. Находчивый. За несколько дней, проведенных в его обществе, Степан успел побывать с ним чуть ли не во всех районах столицы. Объездил все заводы и склады, даже в Кронвернском арсенале побывал, что находится рядом с Петропавловской крепостью. Кое–что достал. Будет теперь чем вооружить моздокскую Красную гвардию. Осталось только разжиться товарным вагоном для груза и можно отправляться восвояси. При мысли о доме у Степана дрогнула рука и он чуть было не порезался. Вместо своих глаз увидел в осколке зеркала глаза жены, большие, печальные. Зря он ее обидел...

Да скуыдта цукка, Да на кадзил кама [31] ,

— пришли ему на ум слова шуточной осетинской песни, которые пропела Сона в ту ужасную ночь, когда, спасаясь от похитителей, угодила в кадушку, с брагой и допьяна надышалась алкогольными парами. Права оказалась его суженая: не нажил с тех пор Степан Журко ни палат каменных, ни нарядов парчовых. «Одежи, что на коже», — про него, наверное, поговорка сложена. Он усмехнулся: а разве это не богатство — сто штук винтовок и несколько ящиков патронов и гранат?

В комнату кто–то вошел. Степан заглянул в зеркало и тотчас подхватился с койки, словно его уколол тот самый кинжал, про который он только что мысленно пел: перед ним стоял улыбающийся Киров. Вместе с ним вошел хозяин «кубрика» Малюгин.

— Клянусь Казбеком, на вершину которого я все–таки взобрался, мои глаза снова видят этого белорусского каторжника! — воскликнул на кавказский манер Киров и притиснул к груди Степана, не успевшего смахнуть полотенцем с щеки мыльную пену.

— Садитесь, товарищи, — Степан схватил на койке пиджак, освобождая гостю место.

— Некогда рассиживаться, Степан Андреич, — перестал улыбаться Киров. — Я только что из Москвы. И, как говорится, попал с корабля на бал. Нужно срочно составить мусульманскую делегацию.

— Какую, какую? — изумился Степан.

— Вопросы потом. Как тебе известно, на Петроград двинулись корниловские войска. Центральный Комитет нашей партии принимает экстренные меры для ликвидации мятежа. Мне поручено Дзержинским составить так называемую «мусульманскую» делегацию и направить ее в «дикую дивизию», которая уже расположилась на подступах к столице. Первый попавшийся мне на глаза мусульманин — это ты. Не перебивай, слушай: дорог каждый час, каждая минута. Вот товарищ Малюгин, — повернулся Киров к матросу, — говорит, что знает на Сестрорецком заводе слесаря Вано Грипандашвили. Он, правда, беспартийный, но вполне сознательный рабочий...

— Какой же он мусульманин, если, судя по фамилии, он грузин? — удивился Степан, стерев наконец–то с лица мыло.

— У него на лбу не написано, — возразил Киров. — Главное, чтоб кавказское обличье и речь с акцентом. Хорошо бы, конечно, найти чеченца или осетина, да где ты их сейчас искать будешь.

— Я знаю одного осетина...

— Кто он? — обрадовался Киров.

— Прапорщик саперного батальона Такоев.

— Где его можно найти?

— В Павловских казармах, рядом с Зимним дворцом.

— Прекрасно! — Киров энергично потер руки, выхватил из кармана портсигар. — Значит так... Ты, Степан Андреич, давай в казармы к нашему земляку. Может быть там, кроме прапорщика, еще кого найдешь из кавказцев. Малюгин — на Сестрорецкий завод, а я — в редакцию мусульманской газеты. Надо повидаться с Ахметом Цаликовым. Он хоть ярый меньшевик и нас, большевиков, терпеть не может, но против Корнилова, пожалуй, пойдет даже вместе с нами. Хорошо бы, если б он возглавил делегацию. Одним словом, к вечеру чтобы делегация была в полном составе, иначе я вас самих обращу в мусульманскую веру, — усмехнулся он, пыхнув в потолок табачным дымом.

В то время, как петроградские большевики в спешном порядке составляли «мусульманскую» и другие делегации к казакам-горцам «дикой дивизии», положение в столице, да и во всей стране осложнялось с каждым днем и часом. Старая Россия рушилась на глазах, как рушится прогнившая, хворостяная запруда под напором паводковых вод. Временное правительство, находящееся подобно зерну между жерновами мельницы, с одной стороны — демократических, с другой стороны — реакционных партий, ничего не могло противопоставить надвигающейся катастрофе. И даже когда оно пыталось предпринять какие–нибудь меры по наведению в государстве порядка, то они, эти меры, неизменно сводились к тому, чтобы силами казачьих сотен подавить стачки рабочих в городах и бунты в деревнях, где уставшие ждать земли крестьяне жгли помещичьи усадьбы и убивали их хозяев. Смута и неразбериха усиливалась повсеместно. С фронта тысячами дезертировали солдаты. На окраинах российского государства разгоралось националистическое движение. Польша, Белоруссия, Украина требовали у Временного правительства автономии и игнорировали его распоряжения. Финляндия настаивала на выводе с ее территории русских войск и отказывалась брать у Временного правительства деньги, а Украина приступила к формированию собственной армии, надеясь расширить свои границы вплоть до Уральского хребта, и поговаривала о заключении с Германией сепаратного мира. Особенно вызывающе вело себя казачество. Донецкая область возомнила себя чем–то вроде казачьей республики, а Кубань пошла еще дальше, нарекшись «независимым казачьим государством». В такой критической обстановке Временное правительство, не пользующееся доверием народных масс и их поддержкой, неминуемо приближалось к своему краху, как то самое зерно, попавшее между жерновами. Верховный главнокомандующий генерал Корнилов, беседуя с членом Государственной думы Львовым, не двусмысленно заявил, что он лично не видит другого выхода, как передача ему «всей военной и гражданской власти». Осуществляя свой мятежный замысел, он назначил генерала Крымова главнокомандующим петроградском отдельной армией, и поставил перед ним боевую задачу: занять Петроград, обезоружить гарнизон и рабочих, взять под охрану все тюрьмы и вокзалы. «Против неповинующихся лиц, гражданских или военных, должно быть употреблено оружие без всяких колебаний или предупреждений», — так напутствовал на ратные подвиги российский Бонапарт своего Мюрата. Над революцией нависла смертельная опасность.

В эти суровые, холодные и голодные дни, когда свинцовые тучи, несущиеся над Петроградом, как бы подчеркивали своим угрюмым видом настроение его жителей, в актовом зале Смольного института по инициативе большевиков было созвано экстренное объединенное заседание петроградского совета профсоюзов и Центрального совета фабрично-заводских комитетов, на котором была принята резолюция с требованием решительной борьбы с контрреволюцией. В ней так же предлагалось установить контроль над деятельностью военных властей и создать рабочую милицию для защиты Петрограда.

Один из отрядов такой милиции расположился у Московских триумфальных ворот, к которым и подкатил грузовик с делегацией, возглавляемой Ахметом Цаликовым. Как и предполагал Мироныч, он согласился съездить в «Дикую дивизию».

— Стой! — на дорогу вышел рабочий, перехлестнутый крест-накрест пулеметными лентами, и поднял руку.

Грузовик тормознул, из него выглянул глава делегации:

— Что надо, земляк?

— Куда направляетесь?

Цаликов назвал железнодорожную станцию.

— Там же корниловцы, — удивился рабочий.

— А нам как раз и нужно к ним.

— Так-так... — рабочий с подозрительностью оглядел сидящих в кузове. — Тоже, стал быть, с офицером, — усмехнулся он зло, остановившись взглядом на прапорщике из саперного батальона, — На подмогу спешите к «диким»? Революцию, значит, помогать душить? Эй, Авдеенко! — обернулся он к своим вооруженным винтовками товарищам, сидящим под колоннами исторических ворот, — иди–ка сюда с хлопцами, арестуй перебежчиков.

— Да вы что, гражданин! — выкатил глаза Цаликов. — Какие же мы перебежчики? Мы — рабочая делегация, направленная петроградским Советом в расположение 3-го казачьего корпуса провести разъяснительную работу среди горцев.

— Ловко брешет, — подмигнул задержавший автомашину рабочий своим подошедшим соратникам. — Так мы вам и поверили. Гляди–ка, подобрались агитаторы один к одному: все горбоносые и чернобровые, такие же, как те.

— Какие еще «те»? — начал сердиться Цаликов.

— А вот сейчас увидите, — пообещал старший милицейской заставы. — Ну–ка слазьте, граждане делегатеры, с машины да пошустрей, — стукнул он ладонью по кузову.

Напрасно Цаликов пытался доказать начальнику заставы, что они не те, за кого он их принял. Напрасно совал ему под нос выскочивший из кузова Степан подписанный самим Дзержинским мандат.

— Не шебуршись, — отмахнулся от мандата бдительный часовой и направился к ближнему дому, кивком головы предложив задержанным следовать за ним.

Делать нечего, делегаты, проклиная чрезмерную бдительность начальника милицейской заставы, побрели в дежурку с красным флажком над дверью. В ней, овеваемые клубами табачного дыма, сидели кто на чем человек десять военных в длинных серых черкесках и мохнатых шапках. Среди них один, особенно суховатый и стройный, с переломленной бровью на чернобородом бледном лице, бросился Степану в глаза. Что–то уж больно знакомая физиономия у этого сотника. Темболат! Да неужели это он, его друг и учитель, собрат по партии и тюремным нарам!

— Ты? — спросил он сорвавшимся голосом и, раскрыв объятия, шагнул к осетину. Все находящиеся в помещении с удивлением наблюдали эту встречу.

— Великий боже! — изломил еще круче бровь осетин-безбожник, вставая навстречу своему русскому другу.

— А что я говорил! — с усмешкой ясновидца обратился к своим подчиненным начальник заставы, мотнул головой в сторону обнимающихся друзей. — Из одной шайки-лейки. Гляди–ка, прозываются дикими, а чувства выражают, как обнаковенные граждане.

— Как ты попал сюда, господин сотник? — переставая тормошить своего так счастливо встреченного друга, спросил Степан.

— Nil admorari , как сказал Гораций, — подмигнул Степану Темболат. — Я в составе делегации, уполномоченной солдатским комитетом корпуса заявить петроградским рабочим о нежелании горцев участвовать в контрреволюционном заговоре Корнилова, а нас вот эти молодчики ссадили с коней и водворили сюда под стражу как лазутчиков.

Степан от души расхохотался, мельком взглянув на начальника заставы, которому продолжал доказывать свою правоту глава «мусульманской» делегации.

— Недаром у вас говорят: «Нет человека более глухого, чем тот, кто не хочет слушать», — сказал Степан другу. — Ведь я, брат Тема, тоже, как и ты, под стражу угодил. А направлялись мы к вам в «дикую дивизию» Тьфу, черт! Неужели вам импонирует это действительно дикое название?

— Ты же знаешь, ма хур, от глупости, как и от любви, нет лекарства. Один дурак назвал, другой всерьез подхватил, третий утвердил в высших инстанциях, в результате — хоть сгори со стыда. Представляешь, выгрузились мы вчера на станции, а все жители от нас — врассыпную, словно мы не люди, а звери. Да и как не бежать, если в народе слух прошел, что горцы ловят всех подряд, выпивают из них кровь, а потом приканчивают кинжалами. Кстати сказать, не так давно видел твоего кровника.

— Микала? — встрепенулся Степан.

— Его самого. Вся грудь в крестах и шашка именная, в серебре. Хорош! Я даже грешным делом подумал, и почему Сона променяла его на тебя? А я вот все в холостяках хожу, — грустно улыбнулся Темболат.

— Разве девчат мало на белом свете?

— Девчат много, — вздохнул Темболат, — а нравится одна — замужняя.

— Ксения?

Темболат молча кивнул головой. И вдруг заговорил, порывисто, горячо:

— Понимаешь, ма хур... это объяснить невозможно. Знаю, что она недалекая женщина, а не могу без нее. Приколдовала она меня на пасху в моздокской роще. Помнишь, в тот день, когда мы сцепились с купцом Неведовым?

За окном дежурки раздался мотоциклетный треск, и спустя минуту в помещение вбежал раскрасневшийся от встречного ветра самокатчик.

— Михалыч! — крикнул он с ходу начальнику заставы, — Отпускай их скорее к чертовой матери. Подвойский сказал, что голову за них оторвет.

Начальник заставы растерянно обвел глазами смеющихся «лазутчиков».

— Ну, с теми, стал быть, ясно, а с этими как быть? — посмотрел он отдельно на Цаликова.

— Тебе же человек давче мандат показывал, — ткнул самокатчик пальцем в Степана.

— А ну давай сюда бумагу, — протянул начальник руку.

Степан подал требуемое.

Начальник развернул бумажный лист, прищурил глаза.

— Что–то я плохо разбираю, темновато тут, — проворчал он. Затем протянул мандат самокатчику: — Погляди–ка ты, у тебя глаза помоложе.

— «Дзер-жин-ский», — прочитал вслух по складам самокатчик подпись на документе и с подчеркнутым уважением вернул его владельцу.

— Так бы и сказал сразу, что от Феликса Эдмундовича, — упрекнул Степана начальник заставы и разгладил черными от железа пальцами свои прокуренные усы.

* * *

Митинг состоялся на железнодорожных путях, прямо у эшелона. Трибуной послужила тамбурная площадка. Первым взобрался на нее глава делегации Цаликов. Он долго говорил cгрудившимся перед вагоном текинцам про необходимость защищать «священные рубежи» от врага: до «победного конца», страстно жестикулируя, убеждал при этом не выступать против законного правительства, и закончил свою речь лозунгом:

— Да здравствует Временное правительство!

Но текинцы лозунга не приняли. Они зашумели недовольно, засвистели на все лады, закричали возмущенно:

— К черту твое Временное, правительство! Долой Керенского!

— Мы из него шашлык делать будем!

— Да он ить тощий!

— Доло-ой!!!

Цаликов пытался поправить дело, что–то кричал в ответ на злобные выкрики, но его не слушали и даже намеревались стащить с вагонной подножки.

— Хватит! Мы таких уже слыхали!

— Даешь Петроград!

«Поговорили, называется», — испугался Степан. Неужели провал? Черт его дернул, этого меньшевика, выкрикнуть здравицу в адрес давно уже скомпрометировавшего себя правительства. Перед глазами тотчас встало усмехающееся лицо Мироныча: «Я вас самих обращу в мусульманскую веру».

— А ну, дайте–ка я скажу! — Степан, растолкав плечом стоящих впереди него кавказцев, пробился к подножке.

— Дорогие земляки! — выкинул он вперед руку, как это делал во время своих выступлений Киров.

— А ты, дюша любезни, тоже нам про Керенский говорить будешь? — перебил его один из«земляков», маленький, словно подросток, чеченец в длинной, едва не до пят черкеске и лохматой, как пудель, шапке. — Если мир будешь сказат, твоя слушать будем, если война сказат — слезай с лестница к чертов матер.

— Уа, нетерпеливый какой! — взмахнул руками оратор, подделываясь под тон чеченца и под настроение всколыхнувшейся от смеха многосотенной толпы. — Ты когда ложился спать с своей женой, не спрашивал, что будет у нее — сын или дочь, а ждал, кого пошлет аллах. Послушай вначале что скажу, потом с трибуны гони.

Людская масса снова всколыхнулась от смеха.

— Не с Керенским и не с войной пришел я к вам, братья мои, — продолжал свою речь Степан, — а пришел я к вам с миром и свободой. Горские народы — свободолюбивые народы. Царь и его власти угнетали их. Революция избавила вас от этого ярма. Так неужели вы пойдете войной на тех, кто освободил вас от многовекового унижения и гнета?

Толпа притихла, вслушиваясь в горячие слова посланца петроградского пролетариата.

— Если бы речь шла только о Керенском и его опозорившем себя правительстве, я бы не стал вас удерживать от решительных действий, — говорил между тем Степан, с каждым словом наращивая голос, — но ведь вы идете и против истинной народной власти — Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, чтобы, задушив революцию, вновь посадить на трон царя-кровопийцу. Хотите вы этого?

— Не хотим! — выдохнула толпа в едином порыве. — Правильно! — Степан сделал рукой утверждающий жест. — Довольно вам служить всяческим господам орудием насилия и произвола над трудовым народом. Не к лицу вам носить позорную кличку палачей и душителей свободы. — Степан передохнул, провел ладонью по вспотевшему от напряжения лбу.

— По пути сюда мы встретились с вашей делегацией, — заговорил он снова. — Вы Данела Тогоева знаете?

— Знаем! — раздались отдельные голоса.

— А Георгия Бицаева?

— Как свои шашки!

— Так вот они и их, товарищи говорят сейчас от вашего имени с рабочими Петрограда и обещают им не поднимать казачью шашку над головой революционного пролетариата. Они обещают им также не возвращаться на фронт, а отправиться всем корпусом в родные кавказские края.. Да здравствует мир — без аннексий и контрибуций!

— Ура! — не выдержал чеченец и взмахнул над своей бритой головой лохматой, как тарантул, шапкой. Его голос потонул тотчас в общем нестройном крике. А стоящий неподалеку офицер с погонами подъесаула на белой черкеске скривил губы в презрительной ухмылке.

— Дурья башка! — крикнул он так, чтобы слышали остальные, — орешь «ура», а ты знаешь, что означает этот большевистский лозунг?

Чеченец недоуменно пожал, плечами.

— Аннексия — значит «пощада», контрибуция — «помилование». Вот и получается: мир — без пощады и помилования. Бросишь фронт, придут немцы и вздернут тебя на акациевом суку в твоем ауле без аннексий и контрибуций.

У чеченца сделались глаза круглые, как монеты. Он уже готов был броситься к тамбуру, чтобы сдернуть с него за ноги этого коварного русского, который говорит одно, а думает совсем другое, но его удержал на месте его насмешливый голос:

— Ну зачем же, ваше благородие, так неблагородно искажать смысл латинских слов? — смерил Степан презрительным взглядом «шутника». — Не слушай, земляк, господин офицер просто решил пошутить, — перевел он взгляд на недоумевающего чеченца. Но тот уж и сам понял в чем дело. Растолкав впереди стоящих сослуживцев, он вскарабкался на площадку рядом с оратором и закричал в толпу, безбожно коверкая русские слова:

— Я не знай анекса! Я не хочу Керенский! Я знай: мир — эта карашо, Кавказ карашо, свой аул жить — очин-очин карашо! Айда домой, свой сакля!

Ему охотно и долго аплодировали. Степан счастливо улыбался.

* * *

Ночевали делегаты в одной из теплушек вместе с ее хозяевами. Прежде чем уснуть, долго разговаривали с последними о житье-бытье. Вспоминали родные кавказские края. Под хруст овса на зубах лошадей, стоящих в отгороженной досками половине вагона, под их такое мирное пофыркивание.

Среди ночи, когда уснули наконец не только люди, но и лошади, в дверь вагона вдруг забухали кулаком: «Эй, кунак! проснись, пожалуста!» Обитатели вагона подхватились, отодвинули в сторону визжащую на роликах дверь. В нее вскочил запыхавшийся от бега тот самый маленький чеченец, что так бурно реагировал на выступления членов петроградской делегации. Вращая вылупленными глазами и размахивая руками в свете зажженной кем–то парафиновой плошки, он сообщил новость: к эшелону подцепили паровоз!

— Куда повезет? — спросил Степан, напяливая на себя рубашку.

— Я не знай, — развел руками чеченец. — Есаул говорил, обратно Псков ехат.

Снаружи доносилось пыхтенье паровоза.

— В Петроград, а не в Псков! — догадался Степан, вслушиваясь в паровозные вздохи. Ах, черт! Все так хорошо шло. Засыпая, Степан представлял себе довольный блеск в глазах Кирова, которому он завтра доложит об успешном выполнении задания партии, и вдруг все полетело кувырком.

— Что будем делать? — спросил он у Цаликова, нахлобучивая фуражку.

— Я к членам полкового комитета, — ответил Цаликов, — а вы, наверно, идите к командованию.

Уже находясь в дверях, Степан вспомнил про чеченца-доброжелателя.

— Спасибо, товарищ! — пожал на ходу ему руку. — Тебя как зовут?

— Ушурма.

— Ну беги, Ушурма, к своим, скажи, чтоб не верили офицерам. Чувствую душой — нехорошее они затеяли дело. Беги, кунак, — повторил Степан и сам побежал к хвосту эшелона.

— Что же вы, товарищи горцы? — задержался он у одного из вагонов, в который вводили по трапу пасшихся до этого на лугу лошадей, — Днем говорили одно, а ночью делаете другое. Куда собрались ехать?

— На Кавказ едем, — ответил ему весело один из текинцев.

Степан опешил.

— Что? На какой Кавказ? — переспросил растерянно.

— На Северный Кавказ.

— Да ведь Кавказ в другой стороне находится. Паровоз, смотрите, с какого конца прицеплен.

— Этого мы не знаем, так есаул сказал.

— Но вы хоть знаете, где находится ваш командир бригады?

— Да здесь же и находится, вон там, в самом конце, в штабном вагоне.

В это время к трапу подошел офицер и, хмуря брови, попросил «немедленно отойти штатских от воинского состава». Но Степан и так уже уходил по платформе, спеша к последнему вагону, в котором светились два-три окошка. «Может быть, и в самом деле бригада отправляется обратно в Псков», — засомневался он, становясь на подножку и берясь за ручку вагонной двери. Она была заперта. Степан постучал в нее кулаком. В тамбуре послышались шаги, и дверь открылась. На пороге появился щеголевато одетый хорунжий с адьютантским аксельбантом на плече и целой выставкой Георгиевских крестов на груди.

— Что вам угодно? — спросил он, и от звука его голоса по спине Степана пробежала колкая дрожь. Он взглянул хорунжему в лицо: света тусклого фонаря с соседней стрелки оказалось достаточно, чтобы разглядеть в нем черты своего бывшего соперника.

— Уа! — воскликнул Микал, ошеломленный такой неожиданной встречей. — Клянусь купелью, в которой меня чуть было не утопил пьяный поп, я вижу своего кровника!

— Уа изар хорж , — не нашелся сказать что–либо другое Степан, сунув на всякий случай руку за борт пиджака.

С полминуты соперники стояли, собираясь с мыслями: один — на пороге тамбура, другой — на земле перед подножкой.

— Это будет последний вечер в твоей жизни, проклятый сапожник! — первым нарушил тягостное молчание Микал и выхватил из кобуры револьвер.

— В данном случае я член рабочей делегации, а не сапожник, — вспыхнул Степан, вынимая из–за борта руку с зажатым в ней браунингом. — Мне нужно срочно видеть командира бригады.

— Ты увидишь сейчас Барастыра, клянусь звездами и тем, кто сотворил их, — сощурился Микал и взвел курок, но раздавшийся за его спиной голос помешал ему нажать на спусковой крючок.

— Что здесь происходит? — спросили из темноты, и на пороге тамбура рядом с хорунжим показался полковник в накинутом на плечи кителе и без головного убора.

— Встреча старых знакомых, — ответил Степан, водворяя браунинг на прежнее место. — Я хотел бы видеть командира бригады, — добавил как можно учтивее.

— Генерала нет, его вызвали к командиру корпуса.

— Где это? Мне необходимо с ним встретиться.

— А-а... — протянул полковник, — вы из этой... делегации. Прошу, — усмехнулся он, и Степану, бросилось в глаза, как странно перекосился у него рот. Сжигаемый взглядом своего кровника, он вошел вслед за полковником в купе и, опустившись на мягкое сидение, закурил предложенную папиросу.

— Я комиссар Временного правительства, — представился хозяин купе, тоже садясь и закуривая. — Может быть, я в состоянии решить ваш вопрос? Что вы хотели сказать генералу?

— Куда направляется эшелон? — спросил без дипломатических подходов Степан.

— Прежде я хотел бы ознакомиться с вашими полномочиями, — улыбнулся комиссар.

Степан предъявил мандат, сам внимательно вгляделся в лицо комиссару: ну так и есть, это тот самый джигит, которого он видел на пасху в моздокской роще, только постарел с тех пор.

— Вы Бичерахов? — спросил напрямик.

Тот с любопытством взглянул на осведомленного делегата.

— Да... — ответил он после некоторого колебания. — А откуда вы меня знаете?

— Вы друг Темболата Битарова, я видел вас вместе с ним в Моздоке.

— Вот как! — расцвел в улыбке комиссар. — Значит, вы мой земляк? Очень, очень приятно. Вы давно оттуда?

— Не очень, — усмехнулся и Степан. — Но давайте прежде о деле, а то у нас с вами мало времени. Куда направляется эшелон?

— Туда, откуда прибыл, — в Псков.

— А почему паровоз прицеплен не с того конца?

— Правда? А я совершенно не обратил внимание на эту деталь, полагая, что паровоз способен двигаться в обе стороны с одинаковым успехом.

— В данном случае паровоз намерен двинуться только в одну сторону — на Петроград. Вы как комиссар Временного правительства не должны допустить осуществления этой контрреволюционной авантюры.

Бичерахов недоуменно пожал плечами.

— Я говорил с командиром корпуса, генерал заверил меня, что бригада возвращается на исходный пункт. Впрочем, я сейчас ему позвоню, — комиссар снял с рычагов телефонную трубку, поднес к уху, перекосил в гримасе сожаления брови. — Какая досада: генерала нет, куда–то отлучился... Хестанов! — крикнул он в направлении двери.

Тотчас в ней появился Микал, застыл в почтительной позе. Георгиевские кресты на его груди сияли отраженным светом горящих в канделябрах свечей.

— Сходите на станцию, найдите там генерала Половцева, попросите его позвонить мне, — приказал адъютанту комиссар.

— Слушаюсь! — козырнул хорунжий и скрылся за дверью.

Бичерахов с насмешливой ласковостью взглянул на своего позднего гостя. Ну вот видите, как я стараюсь угодить вам, казалось, говорил его взгляд. Таким он должен быть у лисицы, если верить народной молве, утверждающей, что она хитрая. Минут десять он вел ни к чему не обязывающий разговор, ловко перескакивая с темы на тему, и одновременно вызывая собеседника на откровенность.

— Не лучше ли нам самим сходить к генералу? — прервал его Степан, прислушиваясь к учащающимся вздохам паровоза и солдатским выкрикам. Комиссар не успел ответить: паровозные вздохи заглушил на время прерывистый гудок, и вагон, дернувшись, словно эпилепсик, медленно пополз прочь от фонаря одиноко стоящей стрелки.

Степан вскочил с дивана, смял недокуренную папиросу.

— Паровоз движется в ту сторону, в какую направляет его человеческая рука, — обернулся он на пороге и хлопнул дверью. Выскочил на подножку: что делать? Бежать к паровозу? Поздно: он с каждой секундой набирает ход. Остаться в вагоне? Контрреволюционеры расстреляют где–нибудь на перегоне. И тут его осенило. С подножки шагнул на буфер. Рискуя сорваться, с трудом вскарабкался на шатающуюся крышу вагона и, сам шатаясь от физического перенапряжения, побежал по ней, догоняя пыхтящий паровоз.

Машинисты не очень удивились, увидев свалившегося, словно с неба, незнакомца: время военное, чего только не случается в пути следования.

— Ты откуда взялся? Что тебе здесь надо? — вывернул белки глаз на чумазом от угольной копоти лице пожилой машинист, а его помощник взял на всякий случай в руку увесистый разводной ключ.

— Останавливай машину и давай задний ход, — сказал незнакомец, вытирая рукавом мокрый лоб. — Чего? — удивился машинист, переглянувшись с помощником. — Да ты кто такой?

— Я делегат от петроградских рабочих. Ты знаешь, куда ведешь состав?

— Об этом у начальства спроси. А мы — куда приказано, туда и ведем.

— Так ведь карателей против рабочих, против революции везешь, дядя.

— А что я сделаю? Мы люди подневольные.

— Крути в обратную сторону.

— Но-но.. ты не очень распоряжайся. Много вас таких командиров. Тебе — крути, а меня вот с ним — к стенке. Иди–ка ты отсюда, мил-человек...

— Крути, тебе говорят! — сдвинул брови Степан и вынул браунинг.

На этот раз машинист выполнил приказание без лишних слов. Паровоз стал замедлять ход.

— А теперь прыгайте под откос. Ну, живо! — взмахнул Степан браунингом.

Машинист с помощником не заставили себя долго уговаривать: с опаской косясь на пистолет, один за другим нырнули в ночную темень. Степан остался на паровозе хозяином. Сунув пистолет снова за пазуху, привычно крутнул знакомую с юности рукоятку реверса влево, и паровоз, пробуксовав колесами, послушно запыхтел в обратную сторону. «Что, взяли Петроград?» — злорадно подумал он, глядя на вырывающиеся из щелей паровозной топки лучи от горящего антрацита. Затем машинист-самозванец поднял с полу брошенный помощником машиниста ключ, наложил на грани манометра, начал его откручивать. Один виток, второй, третий...

— А-а... русская собака! — услышал он позади себя хриплый от ненависти голос и, обернувшись, увидел в отблеске пламени сползающего с тендера в паровозную коробку вместе с кусками угля Микала с револьвером в руке. — Я так и знал, что это твоя работа. Наконец–то я разделаюсь с тобой и смою ржавчину с моих зубов твоей кровью. Останови поезд!

Степан послушно дернул рычаг регулятора пара, и поезд стал сбавлять скорость.

— Молись, если хочешь, — предложил Микал своей жертве, уперев ей между лопатками револьверное дуло.

— Я неверующий, — ответил машинист, снова поднося ключ к граням манометра и лихорадочно соображая, как выйти из создавшегося положения. Ударить ключом? Не успеешь: Микал выстрелит раньше. Браунинг тоже не вытащишь. Решил оттянуть время расправы разговором.

— Не вовремя ты надумал заниматься кровной местью, Микал, — сказал он по возможности спокойно.

— Это почему же? — зло рассмеялся Микал.

— Да потому, что убивая меня, ты убиваешь революцию.

— А для чего мне ее миловать, твою революцию? Чтобы вот такие, как ты, отобрали вое мое добро и пустили меня с сумой по миру? — отозвался на разговор Микал, в то время как Степан продолжал перебирать в уме варианты возможного спасения. Перед глазами невольно всплыл колодец в хуторе Джикаеве и Сона с платком в руке. Здесь некому бросить его между соперниками. Сейчас грохнет выстрел...

— Ты зачем его крутишь? — насторожился Микал, видя как с удвоенной энергией заработал машинист ключом, и еще сильнее надавил ему револьвером в спину.

— Чтоб не взлететь на воздух. Видишь, давление какое? Если его не стравить вовремя, котел разорвет, как бомбу.

— Не валяй дурака. Брось ключ и тормози скорее. Я жажду напиться твоей крови, — сказал Микал, прислушиваясь к замедляющемуся перестуку колес.

Еще виток резьбы, еще один! Вот уже манометр держится на последней нитке!

— А кипятку не хочешь?! — крикнул Степан и что есть силы ударил ключом по манометру. В тот же миг струя пара с ужасным свистом выхлестнула из котла и заволокла внутренность паровозной будки обжигающим туманом. Степан, закрыв лицо руками, бросился к двери и провалился в прохладную темноту августовской ночи.

* * *

— Мой бог! Что же вы проходите мимо? Вы, наверно, идете и не видите, какой перед вами лежит превосходный товар.

Это говорит старый Мойше. Он стоит у гранитного парапета невской набережной, который служит ему прилавком, и предлагает прохожим подсолнечные семечки. Голос у него бодрый, даже веселый, а вид — жалкий. И без того худое лицо осунулось, глаза провалились, борода, закрученная штопором, из гнедой превратилась в буланую, костлявая спина еще больше сгорбилась. Нет, не повезло ему с этой поездкой. Он думал разыскать в Питере своего друга молодости Соломона Шлейфера, чтобы с его помощью сделать первый после столь длительного перерыва коммерческий шаг, но нашел лишь его могилу на кладбище и истратил пятьдесят тысяч рублей на помин его души в синагоге. Деньги по нынешним временам невеликие, но ему же еще нужно возвратиться в Моздок и привезти внуку Шлеме обещанную новую рубашку. К тому же он вчера не выдержал характера, проходя мимо закусочной, что на Мойке, и тем самым нанес непоправимый ущерб своему капиталу. Наутро он попытался выправить бедственное положение, намереваясь пустить товар подороже богатой публике, гуляющей по набережной у Дворцового моста под покровительственной дланью Медного всадника, но богачи в последние дни, казалось, все вымерли до единого, а вместо них по мостовой бродила туда-сюда всякая рвань и голь перекатная с солдатами и матросами вперемешку.

— Почем, дед, семечки? — остановился перед мешком мастеровой с винтовкой за плечом.

— Дешевле дешевого, — обрадовался Мойше, заглядывая покупателю в глаза с собачьим умилением. — Клянусь ослиной челюстью, которой Самсон поразил филистимлян, таких семечек вы не найдете, если даже поедете, упаси вас бог, в Жмеринку. Вы посмотрите, какие они крупные и ароматные — это же грецкие орехи, а не семечки.

— Семечки как семечки, — покупатель недоуменно воззрился на граненый стакан, — а вот мерка действительно особенная. И где ты только, дед, раздобыл такой махонький стаканчик?

Мойше трагически всплеснул руками, закатил под лоб слезящиеся глаза:

— Что он говорит! Вы послушайте, что говорит этот красивый молодой человек! Пусть вам бог пошлет такой маленький кусок золота, как этот стакан. Можно подумать, что я сам его сделал. Пошел на хрустальный завод и...

— С тобой, дед, говорить — цирка не надо, — рассмеялся рабочий. — Почем, спрашиваю, продаешь это дерьмо?

— Двадцать копеек серебром, — вздохнул Мойше, — совсем нипочем.

— Нипочем... — протянул покупатель, крутнув головой. — Ты, видать, от старости с ума спятил. За двадцать копеек можно два фунта хлеба купить.

— Во Владикавказе? — спросил старик, сузив глаза. — Во Владикавказе можно купить и за десять копеек, но не в Питере. Мой бог! У меня сердце не из камня в конце концов: давайте, молодой человек, пятнадцать копеек и наслаждайтесь себе на здоровье.

Покупатель пошуршал в кармане брюк бумажками. Вынув несколько квадратных керенок, протянул продавцу:

— Держи, дед, пятнадцать тысяч.

Мойше страдальчески перекосил лицо:

— Я жестоко извиняюсь, а других у вас нет, да?

— Другие будут, когда будет другая власть. А сейчас бери, какие дают, — подмигнул торговцу рабочий и, опрокинув себе в карман куртки содержимое стакана, пошел прочь.

Старый Мойше поднес керенки к глазам, брезгливо оттопырил нижнюю губу.

— Разве это ксеф ? — сказал он сам себе. — Это стыдно сказать что такое, а не деньги. Что можно купить за эти пятнадцать тысяч? Коробку спичек или билет на трамвай. Ох ун вей! Куда подевались царские империалы, звонкие, блестящие, могущественные, как сам Соломон Премудрый, царь израильский.

С минуту Мойше сетовал на инфляцию бумажного рубля, призывая на голову министра финансов все десять египетских казней с всемирным потопом впридачу, но вот к нему подошло сразу несколько покупателей, и он тотчас вспомнил, что в Священном писании имеются тексты не только устрашающего содержания.

— Пусть господь усыплет ваш путь манной небесной, — заворковал он голубем, кося плутоватым глазом на подсолнечную шелуху, покрывшую мостовую серым ковром, — но пока он это сделает, пользуйтесь, господа красивые, манной земной. Всего двадцать копеек — и удовольствия на целый день.

— Христианской кровью торгуешь, жидовская твоя морда? — раздалось ему в ответ.

Тут только увидел Мойше, что у подошедших к нему людей в глазах отсутствует осмысленное выражение. «Пьяные хулиганы!» — ужаснулся он, хватаясь за мешок и озираясь по сторонам в надежде позвать кого–нибудь на помощь.

— А ну, отцепись! — прикрикнул на него один из «покупателей», огромный детина с лицом мясника, в кожаной кепке и таких же гетрах на толстых ногах.

— Господа. — пролепетал бедный торговец, съеживаясь от ужаса за себя и свой товар, ню тем не менее не выпуская мешка из дрожащих рук. — Товарищи!

— Товарищей в Смольном поищи, а мы — члены «Союза русского народа» , понял? Мы покажем вам, христопродавцы, как торговать Россией.

Мойше отшатнулся от поднесенного к его носу кулака, по-прежнему не выпуская из рук мешка. Но у него вырвали мешок. С хохотом и матерщиной пьяные молодчики стали рассовывать его содержимое по своим карманам.

— Караул! Грабят! — крикнул сорванным голосом Мойше, но тут же свалился на мостовую, сбитый ударом кулака. Кто–то сорвал у него с седой головы кепку, кто–то залез к нему в боковой карман и выхватил все его денежные накопления.

Вдруг раздался выстрел, и Мойше зажмурился, приготовившись расставаться с жизнью. Но пуля, по-видимому, пролетела в стороне от него, и когда старик открыл глаза, то увидел следующую картину: влево по набережной бежали мимо Зимнего дворца ограбившие его мародеры, а им вслед палил из винтовки тот самый рабочий, что расплатился с ним за семечки керенскими бонами.

— Живой, дед? — подошел он к нему и помог подняться на ноги.

И тут Мойше не выдержал, залился слезами.

— Ну-ну... — дружески похлопал его по тощему плечу рабочий. — Не расстраивайся, папаша. Хорошо хоть не убили — эта черносотенная сволота на все способна. А семечки... плюнь ты на них и иди домой.

Старик продолжал всхлипывать, бессознательно шаря у себя по карманам.

— Что, и деньжата выгребли? — посочувствовал рабочий. — Пойдем я провожу тебя. Где ты живешь–то?

— Увы! — вздохнул Мойше, с трудом приходя в себя. — Далеко, отсюда за три тысячи верст. Что я скажу своему внуку Шлеме, когда вернусь домой? Где та новая рубашка, которую я обещал купить ему? Ох ун вей мир! Лучше бы этот член русского народа унес мою кепку вместе с моей старой головой, — старик вновь затрясся от беззвучных рыданий.

За каменным парапетом порывистый северный ветер гнал по Неве мутно-зеленые волны.

* * *

Бичерахов вышел из гостиницы «Париж», в которой жил с тех пор как вместе с туземным корпусом прибыл из Пскова во Владикавказ, и направился в Графскому переулку, выходящему на Александровский проспект неподалеку от гостиницы: «Графский!» — усмехнулся он, оглядывая мещанские домики с потрескавшимися деревянными голубками на оконных наличниках и вспоминая такую же «сиятельную» улицу в Моздоке с кучами мусора на выходе ее к Малому Тереку. Он уже готовился свернуть в переулок, где находилась квартира его однокашника по кадетскому училищу, а ныне инженера железнодорожных мастерских, когда его догнал Микал.

— Господин полковник, — приложил к папахе забинтованную руку адъютант, — только что приходил к вам в номер посыльный из атаманского дворца, он сказал, чтобы вы немедленно шли к атаману Терского войска.

У Микала не только забинтованы руки, но и лицо его покрыто местами подсохшими струпьями — обварил паром в ту памятную ночь в паровозной коробке.

— Зачем я ему понадобился? — удивился Бичерахов.

— Не могу знать, Георгий Сабанович. Может быть, насчет новой должности...

Бичерахов пожал плечами и изменил направление: к атаману так к атаману. И в самом деле, не мешало бы получить назначение, а то скоро за гостиницу нечем будет платить.

— Куда думаете подаваться, хорунжий? — спросил он своего спутника, возвращаясь вместе с ним на бульвар, протянувшийся тенистой аллеей на всю длину проспекта.

— В хутор к отцу поеду, — ответил Микал невесело. — Буду землю пахать, хлеб сеять.

— Ну-ну, — покивал головой старший офицер, словно соглашаясь с подчиненным, но в светло-карих глазах его отразилась совсем иная мысль. — Это с четырьмя–то Георгиями? — И тут же высказал он эту мысль вслух.

— А что делать? — взглянул на скосоротившегося в шельмоватой усмешке спутника Микал. — Раз корпуса больше нет.

— Пойдемте в мастерские. Я думаю, мой приятель, поможет нам устроиться на подходящую работу. Перекуем, так сказать, мечи на орала, а копья на серпы, — вновь усмехнулся Бичерахов. — Откровенно говоря, мне бы не хотелось с вами расставаться, Николай Тимофеевич. Я уверен, что не пройдет и пол-года, как ваша шашка вновь понадобится отечеству. Ведь не может же в самом деле продолжаться вечно такой противоестественный симбиоз: Войсковой круг — Совдеп — Союз горцев — Управа — Крестьянский комитет и прочие комитеты. Драка неизбежна.

Так, разговаривая, шли бывшие корниловцы по бульвару, по обе стороны которого громыхали трамваи, покрикивали кучера: «Эй, ваша честь! Пожалуйте в свободный хваэтон, прокачу на вороной с ветерочком!» Казалось, в этом зеленом кавказском городе ничего не изменилось с начала войны. Все те же обыватели, снующие с корзинами в руках по магазинам, все те же торгаши-персы у своих лотков под раскидистыми липами: «Падхади, дарагой, бери пжалиста-мжалиста мармеладу, халву, щербет-мербет, сладко — цэ-цэ!» Все так же стоит у атаманского дворца рядом с пушкой казак-часовой в полном парадном обмундировании. Увидев перед собой офицеров, он звякнул шпорами и отдал честь.

— Подождите меня, хорунжий, — сказал Бичерахов Микалу проходя мимо часового в атаманские апартаменты.

Глава Терского казачества был все тот же энергичный, цветущего вида человек. Без лишних церемоний он усадил гостя на дубовый, старинной работы стул и, сам сев за такой же старинный стол, приступил к делу.

— Как мне известно, Георгий Сабанович, ваше соединение расформировано, — начал беседу атаман, сочувственно нахмуря густые брови.

— Что вызвало мое удивление и, если хотите даже недоумение, — усмехнулся Бичерахов, по привычке прикрывая ладонью рот и обводя глазами выдержанный в старинном казачьем духе интерьер кабинета: на столе вместо графина — дубовый бочонок не то с водой, не то с вином, окруженный потемневшими от времени чапурами; на стене — картина Сурикова «Степан Разин»; в углу, на дубовой лавке вместо сейфа стоит окованный железом сундук, покрытый цветной глазурью.

— Понимаю вас, — кивнул головой Караулов и избоченился — ни дать ни взять сам Степан Разин, сидящий в челне с молодой персиянкой. У него даже бешмет своим необыкновенным покроем напоминал кафтан знаменитого разбойника. — Расформировать боевую часть в такое время! Я вас понимаю, — повторил Караулов и трагически развел руками. — Но что поделать, батенька мой, если в Терской республике в настоящей время столько властей, сколько партий. Туземный корпус подчинен Союзу объединенных горцев, и Казачий круг не вправе вмешиваться в его распоряжения, хотя бы они были и ошибочными и даже бестолковыми. Правда, ваш корпус распущен не совсем безосновательно.... — замялся атаман, лукава поглядывая на собеседника.

— То есть? — насторожился Бичерахов.

— Среди личного состава соединения много настроенных пробольшевистски элементов. Вспомните митинг на подступах к Петрограду и отказ горцев выполнить приказ командования. Генерал Половцев довольно красноречиво описал мне эту возмутительную сцену.

— Но, господин атаман, корпус отказался выступить против законного правительства, — возразил Бичерахов.

— Армия не должна заниматься демагогией, она должна выполнять приказы не рассуждая. Вчера она отказалась воевать против немцев, сегодня — против, как вы изволили выразиться, законного правительства, а завтра — откажется выступить против большевиков, которые активизируются и наглеют с каждым днем. Вы, наверное, уже, знаете из печати, что так называемый владикавказский Совдеп, — тут атаман скривился, словно глотнул самогон, — на днях стал полностью большевистским. Вы слыхали о Кирове?

— Да, наслышан. Он был организатором «мусульманской делегации», отговорившей туземный корпус выступить на Петроград.

— «Наш пострел везде поспел», — зло рассмеялся атаман и даже со стула встал. — Мало он нам здесь попортил крови, так еще и там удосужился. Вы с ним не знакомы лично?

— Не имел чести.

— Обаятельнейшая личность. Дьявольски умен и образован. Замечательный собеседник. Поспорить с ним — одно удовольствие. Но — враг. Сильный, с железной логикой и мертвой хваткой. И компания у него подобралась все один к одному молодцы. Взять хотя бы Орахелашвили: убежден в марксистском учении, как мусульманин в Коране. Остроумен, как Эзоп. Черти принесли его к нам из Грузии, как будто у нас и без него мало революционеров. Или поручик Мамсуров. Жаль, что большевик, а то б я его своим помощником сделал. О Буачидзе и говорить нечего: непревзойденный оратор и любимец толпы. Недаром он вместе с Лениным приехал из Германии в Россию в опломбированном вагоне.

— И вы верите в эту чушь, Михаил Александрович? — усмехнулся Бичерахов.

— А почему бы не верить? — вывернул глаза шагающий по комнате атаман и тут же их лукаво прищурил. — Для пользы дела. А вы что, располагаете более точными сведениями?

— Я служил в армии Корнилова и потому знаю подоплеку этой инсинуации, — ответил Бичерахов. — Сфабриковал «дело» Ленина генерал Деникин, возглавлявший при штабе верховного контрразведку. Он подговорил какого–то прапорщика, вернувшегося из немецкого плена, «признаться» в том, что он якобы был завербован германской разведкой за пятьдесят тысяч марок и направлен в Россию для подрывной деятельности. Перед отправкой ему «сообщили» под большим секретом фамилии большевистских лидеров, ставших якобы, как и он, за деньги германскими шпионами.

— Позвольте, Георгий Сабанович, вы с таким жаром отстаиваете честь Ленина, что можно подумать, вы влюблены в него и его партию! — воскликнул Караулов и снова сел за стол.

— Большевиков я ненавижу, — поморщился Георгий Сабанович, — но я просто считаю своим долгом сообщить вам правду. И потом... вы сами только что нахваливали владикавказских большевиков, словно они ваши самые закадычные друзья.

— А вам палец в рот не клади, — расхохотался Караулов. — Я сам ужасный объективист и способен трезво оценить достойного противника. Ну, а теперь ближе к делу, господин разжалованный комиссар Временного правительства. Пожалуйста, не хмурьтесь, меня тоже не так давно лишили этого почетного звания. Вы куда намерены податься в настоящий момент, извините за прямоту?

Бичерахов не удивился вопросу, он ждал его.

— Думаю пойти на работу в железнодорожные мастерские, ведь я по профессии инженер, — ответил он безразличным тоном.

— Мне кажется, вы больше администратор и даже политик, чем инженер. Что если я вас назначу пока комиссаром в один из казачьих советов. Пока... — подчеркнул еще раз это слово Караулов.

У Бичерахова под френчем сильнее забилось сердце: прав оказался его адъютант, предполагая назначение на новую должность.

— Какой совет, господин атаман? — спросил, преодолевая волнение.

— Моздокский. Думаю, он вам будет больше всего по душе. Так сказать, родные пенаты, — улыбнулся Караулов. — Только давайте договоримся: никаких компромиссов с другими советами и комитетами, вся власть — в одни руки.

— Разве в совет назначают, а не выбирают?

— Э, не старайтесь казаться наивным. Выбирают как правило заранее назначенных. Итак, вы сегодня же отправляетесь в Моздок.

— Слушаюсь, господин атаман, — поднялся со стула Бичерахов.

— Главное внимание — формированию сотен, подбору преданных казачьему делу командных кадров. Запасайтесь оружием, используя любые источники. Одним словом, готовьтесь к серьезным боям, гражданин комиссар Казаче-крестьянского совета. В работе опирайтесь на полковника Рымаря и есаула Пятирублева: преданные казачьему делу люди, я их давно знаю. Ну, желаю успеха, — Караулов протянул руку.

Бичерахов с чувством пожал широкую ладонь.

— Разрешите вопрос, господин атаман? — он посмотрел в глаза своего патрона.

— Да, пожалуйста.

— Почему с вашей стороны такое ко мне доверие? Ведь вы меня мало знаете.

— Зато другие знают больше, — вновь улыбнулся атаман. — Мне вас рекомендовал Гойтинский, а я этого пройдоху хорошо знаю по Государственной думе. Беспринципный человек, но — голова.

— Да разве Гойтинский во Владикавказе? — удивился Бичерахов. — Как он здесь оказался?

— Так же, как и вы: в результате неудачи Корнилова под Петроградом. Сам Лавр Георгиевич, как вы знаете, после побега из–под ареста остановился на Дону, ну а Гойтинский решил на всякий случай забраться еще дальше.

— А почему не в Петроград, поближе к Временному правительству?

— Во-первых, он опасается Керенского за свое к нему двусмысленное отношение, а во-вторых, в Петрограде последнее время сильно попахивает порохом. Временное правительство само переживает небывалый кризис. Боюсь, что оно плохо кончит, если события будут развиваться в столь нежелательном для него направлении. Кстати, когда вы последний раз видели Бьюкеннена?

— В августе.

— Весьма полезное знакомство. Я уверен, что наши союзники далеко еще не сыграли свою роль в международном спектакле, называемом «Спасение России». Последний акт еще не наступил, в котором мы будем им долго и горячо аплодировать.

«Здоров, как мастодонт, и мудр, как змий», — думал Бичерахов об атамане, выходя из его резиденции на проспект, где в древесной тени бульвара ждал его Микал.

— Мастерские отменяются, — сказал он ему весело.

— Слава всевышнему! — обрадовался Микал. — Мы остаемся в корпусе.

— Нет, мой друг, мы отправляемся в Моздок. Отныне вы будете личным секретарем комиссара моздокского Казаче-крестьянского совета. — Бичерахов окинул торжествующим взглядом небо, на синем фоне которого белели вершины гор, остановил его на великане Казбеке в заломленной на бок папахе-облаке и сам вдруг сдвинул набекрень свою офицерскую фуражку: ему по душе пришелся этот символ могущества и независимости.

* * *

Степан вошел в зал ожидания, скользнул взглядом по заполненным пассажирами диванам — Мироныча нигде не видно. Не приехал, значит. Задержался в Смольном или в доме Сергиевского братства на Фурштадтской улице, в котором временно расположился ЦК большевистской партии. Очень остался доволен Мироныч действиями «мусульманской» делегации. «Рабочие Петрограда никогда не забудут оказанной вами помощи» — сказал он взволнованно и прижался лицом к обожженному лицу Степана. Теперь можно возвращаться домой. Оружие и боеприпасы погружены в вагон. Осталось только последний прицепить к попутному составу. Степан присел на диван рядом с какой–то барыней, держащей на коленях клетку с попугаем, напоминающим своим зеленым оперением кавказского щура, что живет в норах по обрывистым берегам Терека. Только у щура клюв тонкий и прямой, а у попугая — толстый и крючком, как у деда Фидарова. И важный он, как хуторской долгожитель: сидит неподвижно на палке, как дед на кошме, и ни на кого не обращает внимания.

— А ну, скажи что–нибудь, — обратился к нему Степан.

Дама снисходительно усмехнулась, а попугай почесал когтем клюв и сказал скрипучим голосом:

— Подайте, люди добрые, на билет несчастному старику, ограбленному бандитами среди бела дня.

Степан оторопело воззрился на языкастую птицу, которой зачем–то понадобился билет, и сквозь прутья клетки увидел протянутую к хозяйке попугая худую дрожащую руку.

Степан поднял глаза чуть выше — над клеткой возвышалась непокрытая седая голова Мойше со слезящимися, близко посаженными к горбатому, как у попугая, носу бледнолиловыми глазами и взлохмаченной остроконечной бородой неопределенного цвета.

— Кого я вижу! — вскричал обрадованно нищий старик, повстречавшись взглядом со своим недавним спутником. — Пусть я не увижу никогда больше гуся, начиненного яблоками, если это не тот самый молодой человек, с которым я имел радость ехать в этот проклятый город. Я жестоко извиняюсь, но, мне кажется, что вы возвращаетесь домой.

— Да, я еду в Моздок, — подтвердил его догадку Степан. — А вы разве не едете?

Старик замялся, конфузливо крутнул бороду:

— Видите ли... я бы с удовольствием, если бы вы меня опять втащили через окно: у меня–таки нет ни копейки денег на дорогу.

Степан засмеялся:

— Зачем же через окно? Я могу вас провезти в отдельном вагоне. Только... вы, наверно, не захотите ехать в товарном?

— Мой бог! — вскричал Мойше. — Что он такое говорит, этот молодой человек! Я не захочу ехать в товарном вагоне? Да я бы уехал отсюда на своей вонючей бочке. Можно, я немного присяду? — попросил он робко.

— Отчего же... садитесь, пожалуйста, — придвинул к себе свой саквояж Степан, освобождая место для старика.

Мойше сел, с откровенным вожделением уставился на саквояж соседа.

— Пусть я буду навеки презираем, как Хам, не прикрывший наготу отца своего, но... не найдется ли у вас, молодой человек, кусочка хлеба?

У Степана еще ярче закраснелось обожженное паром лицо. Он поспешно открыл саквояж.

— Вот... берите, — протянул голодному старику ломоть зеленого, как сырая глина, хлеба. — Есть еще немного сала, но вы, наверно, по религиозным соображениям...

Мойше дрожащей рукой схватил хлеб, поспешно, словно боясь, что его могут забрать назад, заработал челюстями.

— Что вы такое говорите, помилуй вас бог, — выговорил он между двумя судорожными глотками. — Какие могут быть религиозные соображения, когда человек не ел два дня. Ох ун вей мир! Давайте сюда ваше сало и да смажет оно вам щель в заборе, через которую, может быть, придется протискиваться в рай. Как сказано в «Мидраше»: «перебрался туда, где редьки с салом не едят».

Ну и аппетит у этого деда! Степан смотрел ему в рот и удивлялся, с какой проворностью глотает он пищу.

— Мне помнится, — обратился он к нему, — вы везли в Петроград семечки.

Мойше сокрушенно покачал головой.

— Разве семечки нужно везти в Петроград, когда в нем происходят революции? — вопросом на вопрос ответил он.

— А что нужно везти?

— Патроны, — прищурился старый еврей и поднял кверху указательный палец.