Дом этот – проклятый, нечистое место. В нем черти водятся… Ну, как водятся? Не распложаются же, как цыплята из-под курицы, а беснуются. Соберутся, один на гармонике жарит, другой – в тулумбас… бум… бум… Прочие-то хвосты задерут и пошли отхватывать… Народ так сказывает, а верно ли – не знаю. Будто с двенадцати часов ночи начинается. И такого трепака разделывают! Уж они на это мастера… На хорошее-то их не толкнешь, а вот плясать да матерно ругаться – это самое разлюбезное ихнее дело. Очень на то горазды…
И будто в этом доме мать с сыном в блуде жила. Сын взял да и зарезал мать, а после того сам удавился. И вот с этого времени черти и облюбовали этот дом. Пошло по ночам беспокойство. Люди и не хотят в нем жить. Толкуют вот так в народе. А может, это и не так. Какой наш народ? Как примется плести… Особенно бабы, сороки эти. Они тебе настрекочут, только слушай. И откуда что берется! Сорочья порода. Только бы языки чесать…
Ну и не живет никто в этом дому. Да и какая неволя? Деньги заплати, да и не спи по ночам, чертовскую музыку слушай. Да сгори он! Черти балы устраивают, а я деньги плати? Дураков нет, это оставьте. Ну, да ведь и то сказать: только разговор такой идет, а правда ли, нет ли – кто знает?!
Записано мною в Москве от ломового извозчика, старика Кадушкина. Настоящая фамилия его – Ларин, а прозвище Кадушкин он получил за то, что в конце восьмидесятых годов занимался доставкой воды в Дорогомилове, где в то время водопровода не было, причем воду он возил не в бочке, а в огромной кадке, укрепленной на дрогах. Человек он был (умер в 1924 г., 79 лет) во многом оригинальный и интересный рассказчик. За чаем в харчевне он просиживал, когда не было работы, часа три и, угрюмо насупив густые брови, выдувал пять-шесть чайников чаю, т. е. 30–35 стаканов, и уже после такой порции принимался за щи. После щей, выпив объемистую кружку холодной воды, отправлялся на биржу.
Он много нюхал табаку, в который подмешивал для крепости золу. Нос у него был короткий, но очень толстый, и он, собираясь нюхать, стучал по нему двумя пальцами, приговаривал:
– Ну-ка, Господи благослови… понюхать табачку на доброе здоровьеце!
Набив табачком обе ноздри, он принимался громко кряхтеть, а потом чихать. Чихал он оглушительно и долго, задрав голову кверху и держа в руке красный грязный платок.
Это и кряхтенье, и чиханье выводило из себя жену харчевника, женщину очень нервную и раздражительную. Она принималась выталкивать Кадушкина из харчевни, а тот, упираясь, продолжал чихать по-прежнему. И не раз он доводил ее до слез, до истерики. Она ненавидела его всей душой, один вид его приводил ее в содрогание. Получив известие о его смерти, она вздохнула с облегчением и, перекрестясь, произнесла с чувством глубокой благодарности:
– Слава Тебе, Господи, слава Тебе! – и потом говорила каждому из постоянных посетителей харчевни: – Слыхали хорошую новость? Кадушкин подох! Убрался-таки наконец.
Да уж и пора: черти давно в аду с фонарями искали его. Окачурился, старый мерин.
Рассказывали, что за несколько дней до смерти Кадушкин пожелал исповедаться и во время исповеди сделал выговор священнику за то, что тот исповедовал его «не по правилам».
– Нетто это исповедь? – говорил он с пренебрежением. – Ты должен сперва изругать меня самыми подлыми, самыми паскудными словами, а потом уже спрашивать о грехах.
Тебе деньги платят, а не щепки.
Нюхать табак он перестал только за три часа до смерти.
– Не могу, – проговорил он, выпуская из коснею щей руки тавлинку. – Видно, Кадушкину каюк… нанюхался…