Чёрная музыка, белая свобода

БАРБАН Ефим

ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ЗОНА

 

 

Музыкальные противостояния

Европейская музыкальная традиция вплоть до XX века складывалась на основе эстетического идеала, требования которого сводились к имитации (с некоторой поправкой на субъективность) внемузыкальных явлений. Даже столь абстрактное искусство, как музыка, было по существу попыткой создания художественного аналога неких жизненных реалий, в частности конкретных человеческих эмоциональных состояний и духовных интенций. Практически в основе понимания искусства лежала слегка переосмысленная аристотелевская теория подражания, идея мимезиса.

Традиционная европейская музыка на протяжении всего своего развития, вплоть до Шёнберга, была попыткой образной передачи, имитации некоего замузыкального смысла и, по существу, носила во многом функциональный характер — вначале как часть литургического действа, религиозно-культовой культуры, затем — танцевально-бытовой и балетно-те-атральной, а потом в виде более опосредованной, но прослеживаемой тематической связи с литературно-исторической и социальной проблематикой.

Второй особенностью европейского музыкального искусства, на которую впервые указал еще Макс Вебер, была тенденция к рационализации своей системы. Постепенно европейская музыкальная система утратила все иррациональное и импровизационное, что еще было в средневековой ладовой (модальной) системе, создав полностью компонированную, рациональную, гармоническую звуковую организацию. Возможно, это было в некоторой степени связано с общей тенденцией западной цивилизации к технико-экономической рационализации, хотя решающую роль здесь, по-видимому, сыграл факт длительного развития европейского музыкального искусства в русле рационалистических и позитивистских идей эпохи Просвещения. Даже получившая широкое распространение теория аффектов, по существу, свелась

к созданию рациональной эмоционально-технической системы, ограничивавшей духовно-психическую неповторимость личности анонимным и стандартным набором эмоций. Романтическая же эстетика, несмотря на широковещательную иррациональную программность, так и не покусилась на структурно-технический рационализм самой европейской музыкальной системы.

Атонализм взорвал, разложил рациональные закономерности мажорно-минорной ладовой системы. Отход от описательности, изобразительности внемузыкальных идей и эмоций, т. е. явной или скрытой программности, характеризует новый этап европейского музыкального развития, открытый додекафонией.

Новая черная музыка явилась для джаза таким же выходом в иное эстетическое сознание, в музыкальное инобытие, каким стали додекафония и сериализм для современной европейской музыки. И хотя современный джазовый процесс во многом подчинен закономерностям развития европейского искусства, в основе второй джазовой революции лежит целый комплекс специфических эстетических и психосоциальных причин.

Если рассматривать развитие джаза в русле антибуквалистского и антирационалистического движения нового европейского искусства, то неизбежно возникает проблема места нового джаза в современной американской культуре: является ли он частью традиционного культурного императива или же частью некой новой, альтернативной культуры.

То, что джаз издавна воспринимается традиционным культурным сознанием как некая контркультура, не подлежит сомнению. Радикальный и антибуржуазный характер авангардного джаза также очевиден. Черные музыканты авангарда сознательно стремятся к отказу от традиционно общепринятых культурных ценностей и к замене их более аутентичными для современного афроамериканца культурными моделями. Характерно, что такого рода тенденция была свойственна также и современной американской молодежной контркультуре 60-х годов — времени становления свободного джаза.

На первый взгляд эти движения во многом сходны: оба явились реакцией на рационализм и сциентизм позитивистского сознания, питаемого успехами научно-технической революции; оба противостоят отчуждению и дегуманизации, порожденным технократическим, потребительским обществом; оба, наконец, создавая проект новых культурных форм, новой человеческой связи, в качестве антитезы рационализму, позитивизму, отчуждению разрабатывают иррациональные, экстатические, теологические системы контрценностей.

Один из исследователей контркультуры в США, Теодор Рошак, определяет ее как концепцию, созданную на основе хиппианского движения и движения «новых левых», т. е. как субстрат из психологии отчуждения, восточного мистицизма, психоделического опыта, самосозерцания, ком-мунализма, экстатической одержимости, культурного и политического радикализма. «Ее костюм, — пишет Рошак, — позаимствован из многих экзотических источников: глубин психиатрии, смягченных пережитков левой идеологии, восточных религий, романтической мировой скорби, анархистской социальной теории, дадаизма, поверий американских индейцев и, очевидно, извечной мудрости».

Несомненно, что некоторые идеологические составляющие молодежной контркультуры обладают генетическим сходством с духовными исканиями музыкантов нового джаза. («Ом», «Медитации» и «Перевоплощение» Колтрейна, «Карма» и «Тохид» Сэндерса — вершины джазовой медитации, инспирированной восточным мистицизмом; музыка Чикагского художественного ансамбля и музыкантов из ААСМ — серьезнейшая попытка афроамериканских музыкантов преодолеть культурную маргинальность джаза, отправившись на поиски утраченного «африканского времени»; характерно также, что судьбу Паркера и Холидей через тридцать лет разделили Хендрикс и Джоплин.)

Но главное, что роднит музыку, созданную молодежной контркультурой (рок, поп-музыка), со свободным джазом — это ее орфический, экстатический характер. Аффект, экзальтация, психическая одержимость, ориентация на спонтанное чувство — главный эстетический принцип этой музыки. Дело не только в том, что визионерское сознание приверженцев и создателей контркультуры, отрицая реальность, способно породить лишь ее неартикулированную альтернативу, дело прежде всего в том, что контркультуртрегеры, вслед за Маркузе, полагают «чувственное мышление», воображение, интуицию, эрос, инсайт единственной предпосылкой существования подлинно свободной культуры. Это единственное, что, по их мнению, не поддается контролю и общественному подавлению, в этом единственный источник протеста, ибо отчужденное подавленное и извращенное сознание (т. е. интеллект, память, способность к суждению и оценке) в постиндустриальном обществе становится орудием подавления личности, объектом манипулирования. Бунтующая личность свободна, неотчуждена лишь в иррациональном и невербальном выражении мысли, ибо субъективное сознание в значительной степени обречено на существование в феноменах общественного сознания, т. е. на отчуждение от себя самого.

Страх перед искажающим сознание действием всеобщей отчужденности заставляет музыкантов контркультуры спасаться в максимальной непосредственности передачи музыкального материала. Бегство от реальных отчужденных общественных отношений к праэмоциям, к не затронутой Действительностью глубинной чувственности, свободной от Цензуры сознания и привычек, нередко подкрепляется еще и психоделическим воздействием. Отчужденный музыкант отворачивается от действительности, в которой он теряет себя, и обращается к своему внутреннему миру, пытаясь в себе найти противоядие, некий нравственный архетип, который он противопоставляет все опосредующей и отчуждающей реальности.

Таким образом, максимальная непосредственность выражения, свободная от канонизированной формы, музыкального схематизма, эстетических предписаний, предсказуемости развития, становится неким нравственным императивом для музыкантов контркультуры, залогом истинности и высокой художественной правды.

Новая европейская музыка в своем антирационалистическом движении практически не затронула чувственной сферы личности. Уже в музыке Дебюсси произошел переход от субъективно-чувственного к объективному. Додекафония лишь закрепила эту эстетическую переориентацию европейской, музыки. Алеаторика, явившаяся наиболее характерным явлением постсериальной эпохи, несмотря на свободную комбинаторику, введение элемента случайности и возвращение к импровизации, остается по существу чисто интеллигибельной системой, ментальным проявлением, интеллектуальной «игрой в бисер». С другой стороны, эстетика новой музыки была закономерной реакцией на чрезмерную патетику романтизма и сведение восприятия искусства в традиционной эстетике к идее психического заражения. Поэтому-то определенная «эмоциональная дегуманизация» сериальной и постсериальной музыки повлекла за собой усиление объективности ее содержания — создание в значительной мере абстрагированных от субъективности метафорических звуковых конструкций, восприятие которых вело не к возникновению аффекта или эмоциональной вовлеченности, не к эмоциональному заражению, а к эстетической созерцательности, очищенной от вовлеченности в аналогичное реальному эстетическое (эмоциональное) событие. Таким путем эстетическая эмоция новой музыки, почти полностью отказываясь от чувственных (но не человеческих) измерений, наполняется устремленностью к интеллигибельному, стремясь выразить интеллигибельный мир духовной действительности (который, конечно же, не умопостигаем до конца в музыке, что, собственно, и придает ей некое мерцание тайны, делающее ее высшей правдой о духе и человеке).

Новая музыка явила антиромантическое понимание музыкальной идеи как абстрагированного от реальности специфически музыкального, замкнутого в себе и непереводимого на язык понятий содержания.

Если в традиционном искусстве (как и в традиционной науке, и в традиционной христианской религии) человек был центром универсума, бытия, миропорядка и мировосприятия, то новая музыка, подобно современной науке или буддизму, отказалась от антропоцентристской трактовки действительности — человек в ней оказался лишь периферийной частью бесконечной реальности. Именно поэтому эстетическое миросозерцание новой музыки, с традиционной точки зрения, может показаться менее гуманистичным, менее субъективным и эмоциональным; но новый реализм и интеллигибельная эмоциональность современной музыки принципиально противостоят искусству настроения как эстетической разновидности наивно-поверхностного и необъективного жизнечувствования.

Таким образом, новое европейское музыкальное искусство в своей одновременно и антиромантической, и антирационалистической устремленности практически отрешилось от отражения природно-стихийной, плотской сферы человеческой личности, отдав ее на откуп «низким» видам и жанрам музыкального искусства (в частности, року, поп-музыке и традиционному джазу).

Несомненно, что музыка Веберна и Мессиана, позднего Стравинского и Булеза способна вызвать чувство эстетического наслаждения. Новая европейская музыка нередко являет образцы подлинно высокой музыки. Но за стремление к метафизической проблематике, за кощунственную дерзость возвышающей ее попытки передать сам процесс трансценди-рования она заплатила непосредственностью своей эмоциональности. Ее чрезмерная рефлективность и умозрительность стоили ей страсти. Хотя духовное переживание и достигает порой высочайшей интенсивности, но это — взволнованность внутреннего созерцания, а не непосредственно-природная стихийность джаза, принимающая порой откровенно чувственно-эротизированную форму. Спонтанность же некоторых направлений европейской новой музыки постигается скорее интеллектуальным, чем чувственным типом интуиции.

Для новой европейской музыки характерен распад конвенциональной интонации (за которой всегда стоит субъективно человеческий фактор). И в этом видится одно из проявлений общей тенденции новой музыки рассматривать чувственное восприятие как основу поверхностного и экзотерического, всеобще-родового понимания, а интеллектуальное созерцание — как залог глубокого и индивидуального эстетического постижения. Для вероятностной вселенной новой музыки, где присутствие человека теряется в бесконечном многообразии ее развития, эта тенденция в общем кажется объективной. Но, естественно, что и в новой музыке доза «человеческого присутствия» варьируется главным образом в зависимости от степени ее импровизационности. Электронная и стохастическая музыка (Ксенакис) в этом смысле наиболее дегуманизирована. Даже в произведениях одного композитора заметна эта градация. Так, к примеру, «Мантра» Штокхаузена представляется опусом, довольно отрешенным от человеческой стихийности, тогда как его же полностью импровизационное «Общение и интенсивность» («Из семи дней») оставляет впечатление напряженнейшего чисто человеческого диалогического общения (интересно, что из девяти участников этого общения двое — известные джазмены). Правда, подлинная импровизационность, неизбежно привносящая в музыку чувственно-субъективный компонент, еще весьма редкое явление в новой музыке, лишь подчеркивающее высочайшую умозрительность структуры большинства ее сочинений.

Даже в музыке европейского романтизма существовала сильнейшая тенденция к воплощению духа, а не чувства, метафизически-космического бытия, а не только душевной стихии, выражение которой, впрочем, всегда сопровождалось созерцательностью и рефлексией. Довольно точно лейтмотив европейской музыкальной культуры определил еще Шеллинг: «Мы только теперь можем установить высший смысл ритма, гармонии и мелодии. Они оказываются первыми чистейшими формами движения в универсуме и, созерцаемые в своей реальности, суть для материальных вещей способ уподобления идеям... Музыка... парит в пространстве, чтобы соткать из прозрачного тела звуков и тонов слышимый универсум».

Фаустовская душа европейского искусства, рассудочность европейского мирочувствования запечатлелись даже в наиболее чувственных проявлениях европейского гения. Что же касается откровенно рационалистических европейских музыкальных систем, то, к примеру, музыкальная практика франко-фламандской школы XV-XVI веков (музыкальная система которой восходит, по существу, к пифагорейской числовой мистике) нередко оставляет впечатление не просто творческого акта, но и одновременного рефлектирования по поводу этого акта.

Высокая духовность и интеллигибельность европейской музыки вовсе не недостаток, а выдающееся достоинство. Эта ее особенность позволяет создавать произведения глубочайшей идейной проблематики. И, конечно, прав Шёнберг, утверждавший, что «интеллектуальное наслаждение, порожденное красотой структуры, может быть равносильно наслаждению, вызванному эмоциональными причинами» . Не следует также забывать, что интеллектуальное созерцание музыки — одна из необходимых предпосылок образования идеальных представлений у слушателя — закономерного последствия адекватного восприятия любой серьезной музыки. Да и сам содержательный сдвиг в джазе, эстетически выразившийся в музыке авангарда, по сути своей был ничем иным, как устремлением к интеллигибельному и духовному.

Но высочайшая духовность европейской музыкальной культуры не сопровождается столь же разработанной и изощренной способностью к выражению игнорировавшейся ею, но все же объективно существующей природно-стихий-ной сферы человеческой личности, которую так адекватно выразил джаз. Европейская музыка всегда выказывала полнейшее пренебрежение физиологическим, «нижним» пластом человеческой эмоциональности. В этом смысле форма и содержание европейской музыки всегда полемически противостояли традиционной форме и смыслу джазового изложения. И именно поэтому европейская музыкальная доктрина в какой-то степени объективно извращает (возвышает, искажает, упрощает) интимность реального эмоционального мира личности. Невольное самооскопление европейской музыкальной культуры явилось следствием гипертрофии идеального. Но «идеализм упускает из виду, что дух откликается не только на духовное и что животная тоска по чувственной красоте может глубочайшим образом его захватить». И «высшее», и «низшее» начала человеческой личности являются в равной мере определяющими характеристиками человеческого поведения. И в наиболее глубинных проявлениях человеческой природы они всегда выступают в синтезированной форме: любовь, творчество, юмор и т. д.

Стремление к духовности в европейской музыкальной культуре практически всегда было эстетическим воплощением шопенгауэровской идеи духовности как аскетического преодоления воли к жизни (возможно, в этом как раз и сказывается иудео-христианская основа европейского жизнечувствования).

Европейской серьезной музыке так никогда и не удалось хотя бы частично отрешиться от того, что Ницше называл аполлонической культурой: чрезмерной духовности, христианского представления о чувственности и нравственности, позитивизма — и соприкоснуться с питающим рок и джаз дионисийским мирочувствованием (свойственным народам античного Ближнего Востока, Африки, Индии, раннекласси-ческой Древней Греции), связанным с иррациональной «за-земленностью», сладострастным опьянением жизнью, экста-тичностью, пантеистическим чувством радости и горя, тем, что Ницше называл «преодолением рамок личности, будней, общества, реальности; преодолением пропасти проступка; страстно-болезненным перелетом в более темное, более полное...».

Но если в социальном плане ницшеанская идея экстатичной жизнеспособности вылилась в агрессивное антидуховное филистерство, то в джазе экстаз оказался превращенной формой социального эскапизма негритянских музыкантов и связующим звеном с африканской культурой, т. е. получил совершенно иную социальную направленность (хотя, естественно, психофизиологическая природа экстаза в обоих случаях одна и та же).

 

Завершение карнавала

Джазовая экстатичность уходит своими корнями не только в особенности народного африканского музицирования, но и в огромной степени в своеобразие карнавализованно-го афроамериканского жизнечувствования, уже сложившегося ко времени зарождения джаза (что, собственно, и сделало джазовую экстатичность органичной частью социально и этнически детерминированного музыкального исполнительского стиля).

Само возникновение джаза стало возможно, по-видимому, в значительной степени благодаря тому, что традиция африканского искусства столкнулась в Новом Свете с еще не утраченной в странах Карибского бассейна европейской карнавальной традицией.

Карнавальное мироощущение некогда было неотъемлемой частью европейского народного сознания, органичной частью европейского мирочувствования, начиная с античных времен, через Средневековье и эпоху Возрождения, вплоть до XVI столетия, когда оно утратило свое значение в народной жизни европейских стран. Если рассматривать карнавал, по примеру Михаила Бахтина, как синкретическую зрелищную форму обрядового характера, если видеть в форме и способе карнавального мышления «конкретно-чувственное, в форме самой жизни переживаемые и разыгрываемые об-рядово-зрелищные „мысли", то невольно напрашивается вывод о глубоко карнавальном характере африканского музыкального искусства, ибо синкретическая форма африканской музыкальной культуры также не противостоит реальности, а выступает как органичная форма самой жизни. Она не предстает в виде оторванного от конкретно-чувственной жизни ее эстетического аналога: эстетический идеал африканского музыкального искусства ориентирует участника музицирования не на эстетическое созерцание, а на групповое карнавализованное жизненное действие. Причем африканское музицирование обладает сходными с европейской карнавальной традицией категориями: свободным фамильярным контактом между людьми, эксцентричностью, профани-рованием и пародированием высокого и запретного и т. п.

В городах американского Юга еще жива была карнавальная европейская традиция (законсервировавшаяся в колониях), когда негритянское население (не только свободные и мулаты, но и рабы) было допущено к участию в карнавальных празднествах. Карнавальные празднества занимали значительное место в жизни именно той части населения американского Юга, где зародился джаз (общее карнавальное время в Новом Орлеане нередко исчислялось несколькими месяцами в году). И естественно, что влияние карнавала на искусство этого географического региона было огромно, ибо оно само в значительной степени обслуживало карнавал, было карнавализовано.

Для негритянского народного сознания карнавальная жизнь имела особое значение потому, что карнавал, по существу, создавал для афроамериканца новую форму жизнедеятельности, новый вид человеческих взаимоотношений, ибо карнавал порывал с иерархическими социальными отношениями внекарнавальной жизни, социально уравнивая всех его участников. Карнавальное время отменяло все законы, запреты и ограничения, т. е. все формы страха и неравенства.

На негритянское население американского Юга накладывалось гораздо большее число социально-иерархических ограничений, чем на строго регламентированную жизнь средневекового европейца. Институт рабства определял, а его последствия до сих пор определяют слишком многое в социальной и духовной жизни афроамериканца. Вплоть до нашего времени карнавал и карнавализованное искусство джаза служило едва ли не единственной отдушиной для афро-американского сознания во всеобщем царстве подавления и дискриминации. Подобно средневековому европейцу, афроамериканец благодаря карнавалу, а затем и джазу на протяжении многих поколений «жил как бы двумя жизнями: одной — официальной, монолитно серьезной и хмурой, подчиненной строгому иерархическому порядку, полной страха, догматизма, благоговения и пиетета, и другой — карнавально-площадной, вольной, полной амбивалентного смеха, кощунств, профанации всего священного, снижений и непристойностей, фамильярного контакта со всеми и со всем».

Карнавальное время и время обыденно-жизненное не совпадали. Двойственность, амбивалентность карнавальных категорий выступала прежде всего как наличие в карнавале пародийного двойника почти всех его элементов. На бинарных противоположностях в принципе строится любая культурная модель: скажем, бинарная оппозиция «дух — плоть» лежит в основе и европейской музыкальной культуры. Но в европейской музыке эта оппозиция в значительной степени утратила свою паритетность, и лишь новый джаз, создав новое духовно-телесное единство, попытался ее возродить. (Европейская музыка в своей «культурной», несинкретической форме, собственно, никогда и не знала такого равноправного единства, оно свойственно было лишь ее архаической, фольклорной форме, некогда тесно связанной с ритуалом, мифом, карнавалом, зачастую принимавшим в Европе форму всенародного хэппенинга.) Именно пародийность формы любых бинарных противоположностей, свойственных карнавалу: телесных (верх — низ), социальных (верх — низ), духовных (бог — черт), пространственных и других — была заимствована у него традиционной джазовой культурой. Правда, связь джаза с карнавальной культурой была не только прямой. Многие карнавальные формы и категории проникли в джаз не непосредственно через карнавал, а через уже трансформированные карнавальные элементы площадного балаганного комизма менестрельных представлений. В традиционном джазе всегда ощущалось это двойное воздействие карнавальной стихии.

Авангардный джаз порвал с пародийностью и профани-рованием и впервые в истории джаза облек в серьезную форму свойственные ему бинарные оппозиции, сопоставив и объединив в своей музыке как онтологическую (в традиционном смысле), так и экзистенциальную проблематику. Новой черной музыке удалось органично совместить традиционную способность джаза к выражению объектных, природных и чувственных сторон бытия с его новой возможностью к отображению жизни идеи, человеческого сознания.

Все это привело к возникновению в джазе пресловутого «пафоса дистанции», который, естественно, воспринимается традиционным джазовым сознанием как «высоколо-бость», снобизм, высокомерие, ибо новый джаз, утратив остаточные признаки карнавального фольклора, утратил и способность «вольного фамильярного человеческого контакта», страсть к эксцентричности и музыкальной профанации (достигших апогея в бибопе), растерял былую джазовую фривольность и смехачество, т. е. все те особенности старой джазовой коммуникации, которые и лежали в основе народности, демократизма и экзотеричности традиционного джазового искусства. Отмирание атавизмов афроамериканского карнавализованного искусства явилось следствием закономерного перехода авангардного джаза в иную эстетическую категорию — категорию высокого искусства.

Но свободный джаз лишь одухотворил живую жизнь старого джаза, не покусившись на основы его витальности. Скорее наоборот: параллельно с одухотворением новая джазовая эстетика высвободила джаз из клетки музыкальной рациональной системы, в которую некогда заключила музыкальную форму афроамериканского карнавализованного фольклора европейская культурная традиция.

Новый джаз лишился многих черт негритянского фольклора, сохранявшихся в традиционном джазе, но его борьба с тотальной вестернизацией негритянского искусства привела к более высокой и одухотворенной форме народности — верности не столько интонации, сколько характеру и своеобразию мышления. (Не следует забывать, что изрядно изменился за последние десятилетия духовный облик и самого народа — создателя джаза.)

 

Художественное преображение

По существу, радикальный отказ от своего рода «картезианского спиритуализма» европейского музыкального мышления исходил лишь от поп-музыки и рока. Свободный джаз, хотя и усилил экстатичность джазового изложения, в значительной степени усилил также интеллигибельность своего языка, увеличив идейно-содержательную емкость своей музыки, разрабатывая кое в чем сходную с европейским авангардизмом проблематику (воплощенную в сходной форме).

Поп-музыка и рок не создали нового способа тотального воздействия на сенсорную природу слушательского восприятия. Способ этот (специфический метроритм, личностную экспрессивность, свинг и особое звукоизвлечение) они полностью заимствовали у джаза и блюза, изменив, правда, тембр, колорит звуковой артикуляции с помощью электроусилителей и синтезаторов. (Хотя Сан Ра стал применять электронику в своей музыке задолго до рок-новаторов, а Чарли Крисчен использовал электрогитару в джазе еще в 1937 г.)

Несмотря на внешнее сходство с «поп-экстазом», новая чувственность свободного джаза питается в значительной степени из другого источника, что и обусловило необходимость для новой черной музыки совершенно иного способа восприятия. Между эстетическими эмоциями нового джаза и рока примерно такая же разница, как между переживанием и возбуждением.

Поп-музыка и рок не создали исторически новой формы эстетической чувственности. И коммерческая музыка, и традиционный джаз задолго до контркультурной революции являли образцы музыки, сходные с биг-битом в типе чувственности, главной особенностью которого был откровенный гедонизм.

Гедонистический экстаз — отличительная черта восприятия музыки, созданной молодежной контркультурой. Любопытно, что воспринимающая способность среднего меломана охотно приемлет выходящий за пределы «разумного» гедонистический экстаз коммерческой музыки или рока; но ведь в авангарде нет и намека на гедонизм. Мрачная серьезность новоджазового экстаза его и отталкивает и путает. И главная причина здесь вовсе не в стихийной безмерности или дисгармоничности авангарда, а в том, что новая чувственность свободного джаза всегда сопряжена с не менее огромной духовной и интеллектуальной напряженностью. Для восприятия, привыкшего связывать экстатичность лишь с эмоциональной разрядкой и чувственным наслаждением, невыносим огромный гнет духовного беспокойства, эмоционального и интеллектуального напряжения, порождаемый свободным джазом.

Праздные разговоры о сближении, чуть ли не слиянии свободного джаза с роком не должны вводить в заблуждение. Обычно в таких случаях ссылаются на музыку позднего Майлса Дэвиса и музыку бывших членов его ансамбля Херби Хенкока, Джона Маклоклина, ансамблей Шортера и Завинула "Weather Report", Тони Уильямса "Lifetime" и Чика Кориа "Return to Forever". Но анализ восприятия их музыки любителем рока показывает, что он не воспринимает в музыке этих ансамблей ничего, кроме специфического мет-роритма и сонористических (акустических) аффектов, действительно сходных с ритмом и тембром музыки роковых групп, тогда как основные эстетические и содержательные компоненты этой музыки попросту игнорируются таким слушателем, тип восприятия которого ориентирован на стандарты легкой музыки. Впрочем, и сама эта музыка (джаз-рок, или фьюжн) — лишь периферийное течение в океане современного джаза, причем отнюдь не самое идейно значительное его течение, весьма далекое от эстетики свободного джаза.

Поп-музыка, рок и так называемый джаз-рок (как, впрочем, и традиционный джаз) всегда будут находиться в эстетической сфере легкой музыки, тогда как свободный джаз и по содержанию, и по форме в своем интенсивном центробежном развитии вышел за пределы притяжения эстетических стандартов популярного искусства. Лакмусовой бумажкой в классификации авангардного джаза могла бы стать реакция (вкус) среднего потребителя легкой музыки. Практика показывает, что реакция эта окрашивает свободный джаз примерно в те же цвета, что и музыку Баха, Шёнберга или Прокофьева, т. е. выводит его за пределы восприятия, основанного на принципе гедонизма, а значит, и за пределы массовой культуры (и это несмотря на чувственно-спонтанный, экстатичный характер многих элементов свободного джаза).

Казалось бы, новая черная музыка должна соответствовать эстетическому и социологическому закону, утверждающему, что чувственное искусство популярно и чрезвычайно доступно. Непосредственная чувственность в искусстве обычно сопровождается отсутствием глубины и примитивностью структуры. Это, собственно, и есть субстанция «легкости», и восприятие традиционного джаза достаточно отчетливо подтверждает это (отсюда и проистекает привычка связывать джаз с определенной эмоциональной элементарностью). Таким образом, высочайшая страстность и больший акцент на чувственно-спонтанном по сравнению с джазом 30-50-х годов должны были бы иметь своим следствием популярность, общедоступность. Но вместо этого авангард привносит в джаз ситуацию, доселе невиданную в нем, ситуацию, сближающую эту музыку (хотя бы психологически) с новоевропейской музыкой, которая также потребовала от слушателя преодоления традиционного стереотипа восприятия и значительной духовно-эстетической работы для создания качественно новой апперцепции.

Джаз долго оставался в эстетической сфере легкой музыки лишь в силу социальных причин и не мог развиваться вглубь, совершенствовать свой язык, экспериментировать с новыми идеями. Долгое время (вплоть да бибопа) черная музыка была изолирована от мирового музыкального процесса, замкнута в рамки лишь американского популярного искусства. Черные музыканты до недавнего времени были лишены возможности изучать достижения мировой музыкальной культуры, активно участвовать в музыкальной жизни США (еще в 50-е гг. большинство джазменов не получали никакого музыкального образования). Джаз был порождением расового меньшинства, уровень культуры которого и не мог породить ничего, кроме близкой фольклору функциональной легкой музыки. Другой причиной семантической примитивности старого джаза была историческая традиция его исполнения в притонах и ресторанах, традиция, не только создавшая определенную репутацию джазу (от которой он все еще не может избавиться), но и препятствовавшая переходу от «танцевальности» к сложным концертным формам, — первое филармоническое выступление джазового ансамбля состоялось лишь в 1938 году. И если появление свободного джаза было тесно связано с изменением расового и эстетического сознания афроамериканцев, то непосредственной причиной его существования явилось возникновение в США значительного отряда негритянской интеллигенции.

Влечение нового джаза к серьезной духовной проблематике объясняется не только духовным созреванием нового афроамериканского искусства. В значительной степени свободный джаз явился реакцией на оптимистический рационализм буржуазного прогрессистского сознания (отчетливо запечатлевшийся в бездумном оптимизме традиционного джаза), которое бежит от трагических истин мятущегося духа новой черной музыки, пытающейся если не решить, то выразить «последние», экзистенциальные проблемы человека и бытия. Именно в этом залог общечеловечности свободного джаза, среди музыкантов которого, кстати, немало и белых джазменов.

Отрицание и бегство в бессознательную самоуспокоенность — естественная реакция на эту музыку конформистского филистерского сознания. Бегство от свободы соединяется в нем с инстинктивным бегством в «неподлинное бытие» — в привычную машинальность обыденного существования, к гедонизму, привычному принципу и удовольствию духовного комфорта, а в музыкальном плане — к банальным стереотипам привычного и иллюзорного (естественно, что такому слушателю все это представляется не иначе как бегством от «разнузданности» и «хаоса» к «разумному порядку» и «здравому смыслу»).

Но основное философское, сущностное отличие легкой музыки, вообще музыки массовой культуры, от нового джаза и любой подлинно высокой музыки состоит во внутренне присущей ей идее приспособленчества и несвободы.

Музыка массовой культуры ориентирована на общепризнанное, канонизированное, на любой существующий порядок, она обладает лишь инстинктом конформизма. Ее идеология — в подмене сознания приспособленчеством. Но ее приспособленчество безадресное, она не несет в себе целеуказаний — ей все равно, к чему приспосабливаться, ей свойствен абсолютный конформизм. Прикрываясь эмоциональностью и непосредственностью (что создает видимость, иллюзию искренности и подлинности), заменяя значительное и глубокое его имитацией (вульгаризацией), а чувство чувствительностью, музыка массовой культуры всегда служит идее социальной гармонии, являясь эстетической апологией существующего эстетического (и иного) порядка. Это дает возможность использовать ее в качестве инструмента манипулирования слушательским сознанием. Практически в основе общедоступности такой музыки лежит вульгарная лжедемократическая идея потакания обывательскому стремлению к иллюзорному, неподлинному.

Приспособить же серьезную музыку к этой роли невозможно из-за внутренне присущей ей иной ценностной ориентации. (По-видимому, Теодор Адорно впервые высказал мысль о критичности самой ее эстетической природы.) Содержание всякой серьезной музыки (в частности, авангардного джаза) всегда сохраняет критический пафос по отношению к эстетической и иной реальности, оно стремится к дефетишизации, к разоблачению лживой видимости, случайных связей как в музыке, так и в эмпирической реальности, противопоставляя им художественную правду, подлинно экзистенциальную человеческую проблематику. Структура, форма такой музыки наделяют ее относительной автономностью существования в конкретном социуме, что, в свою очередь, предохраняет ее от случайного, поверхностного, ложного в социальной действительности и позволяет стать частью реального, а не иллюзорного человеческого самосознания. Именно с независимостью от преходящих обстоятельств связана удивительная жизнеспособность и долговечность произведений серьезной музыки, их способность функционировать в постоянно обновляющемся историческом и культурном контексте.

Живая, развивающаяся, неканонизированная серьезная музыка ориентирует слушателя на активное творческое постижение оригинальной и индивидуальной музыкальной идеи, на приобщение к художественной правде, а не на развлечение или эстетический комфорт. Высокая индивидуальность, ненормативность (т. е. новизна) подсознательно ассоциируются музыкальным обывателем (в частности, и просвещенной его разновидностью — музыкантом-консерватором) с выходом за пределы установленного порядка, обжитой канонизированной системы, дающих ему ощущение незыблемости истины и собственного существования. Страх перед свободной и открытой формой связан у него с инстинктивным бегством от индивидуального выбора и ответственности— в музыке это проявляется в неприязни к новой форме, новому языку, требующим самостоятельной нетрадиционной интерпретации. Невозможность скрыться за авторитарностью канонизированной художественной системы с ее единой, абсолютной и неподвижной истиной лишает его эстетической опоры, ибо профаническое сознание осознает себя лишь в виде части стереотипного, общепризнанного и самодостаточного. Поэтому-то такой слушатель и предпочитает узнавание, а не познавание, безличную всеобщность и посредственность, а не высокое «безумие» подлинной индивидуальной идеи. По сути дела, любой кризис восприятия в музыке всегда возникал как конфликт между самодовольством филистерского сознания и потребностями музыкального развития.

Общеизвестно, что степень эстетической нормативности в популярной музыке на порядок выше, чем в серьезной. Популярное искусство в гораздо большей степени способно дать приют обывательской тяге к эстетическому конформизму. Неприятие серьезной музыки гедонистически ориентированным слушателем подкреплено еще и тем, что эта музыка не дает ему выхода из постылой реальности в мир иллюзии, оставляя его лицом к лицу с Правдой. Такой слушатель воспринимает это как Жестокость, Рок, Насилие. Именно поэтому его отношение к новой и неканонизирован-ной музыке, к свободной и открытой форме отнюдь не безразличное, а агрессивно-неприязненное. Музыкальное насилие способно породить ненависть.

Отсюда и неприятие формы (содержания) авангардного джаза конформистским сознанием, ищущим и находящим свою адекватность в музыке массовой культуры (куда прочно вошли и некоторые банальные и «заигранные» опусы европейской классики — массовая культура обладает еще и своей внутренней иерархией, она весьма неоднородна по форме, степени тривиальности, искусственности и неправды).

Из всего этого вовсе не следует, что распространение популярного искусства опасно или вредно само по себе. Оно существует постольку, поскольку в нем ощущается огромная объективная потребность. Просто в силу особенностей своей формы и аксиологических свойств поп-искусство несет в себе возможность идеологической спекуляции им, в то время как серьезное искусство затрудняет эту возможность.

Некоторые произведения популярного искусства (и фольклора) могут по-настоящему и трогать, и волновать. Но, как правило, даже лучшие из них не претендуют на глубину: они ограничиваются отражением лишь природно-чувственной (внешней) сферы сознания и бытия. Их непретенциозность — добродетель, нередко переходящая в свою противоположность. Популярное искусство и фольклор — замкнутые системы со своей автономной эстетической сферой; их языку (эстетическим возможностям) недоступны запредельные обыденному сознанию идеи и миры.

Очевидно, что авангардный джаз и популярная (эстрадная, легкая) музыка требуют при восприятии различного уровня, а нередко и различного типа перцептивной культуры. Выяснилось, что свободный джаз породил новый специфический строй эстетического восприятия, основной особенностью которого явилось соединение эмоционально-чувственной образности с высокой интеллигибельностью музыкальной идеи. Именно новый характер, новый масштаб

и глубина отражения и отображения духовно-душевного мира личности, соединенные с новаторскими принципами организации музыкальной структуры, музыкального материала, и вывели авангардный джаз за пределы популярного искусства. С «легкостью» было покончено. Новый джаз вознамерился исполнить то, чего так и не удалось до конца добиться европейскому искусству, — впервые соединить аполлоническое и дионисийское начала в серьезном музыкальном искусстве, найти баланс между харизматическим и интеллектуальным. Музыка свободного джаза доказывает, что ему удалось успешно превратить альтернативную проблему «плоти и духа» в европейской эстетике в органичное единство противоположностей.