— …Восемнадцатилетние юноши за Россию умирали. И умирали — с улыбкой. Им нужно памятник ставить, а их порочат. Вот этот, как его, миротворец-депутат, Ковалев, ему клейма некуда ставить. Это враг России, это предатель России!.. А его там, в Чечне, везде встречают…

Павел Грачев. Из телеинтервью

По данным на 6 мая, как сообщил министр обороны П. Грачев, объединенная группировка федеральных войск потеряла убитыми 1375 человек, из них 236 офицеров. За этот период ранено 3872 человека, 245 военнослужащих пропали без вести.

Из газет

Вместо здорового, жизнерадостного подполковника милиции Тягунова из Чечни самолетом привезли куцый человеческий обрубок…

БТР, на котором Вячеслав Егорович двигался к блокпосту ГАИ в районе Шали, подорвался на противотанковой мине. Днище машины порвало, будто тонкую жесть; водителя боевой машины, молоденького солдата из Вологды, убило сразу же, тяжело ранен был еще один солдат, а Тягунову оторвало ноги выше колен, изуродовало левую руку и осколком выбило левый глаз…

Очнулся он в Моздокском военном госпитале — весь забинтованный, страшный, с ощущением жуткой боли во всем теле. Особенно жгло культи ног — наверное, он и пришел в себя от этой боли.

Над ним склонились несколько участливых лиц в марлевых повязках, он видел только внимательные и сочувственные глаза, сразу же понял, что дела его плохи. Сколько прошло дней, он не знал, все это время был без сознания, бредил, метался в жару и едва выжил. Потеря крови была большая — никого же поблизости из медперсонала не оказалось, да и какой там, на ночной дороге Шали-Урус-Мартан мог быть медперсонал! Кто из экипажа БТР мог предполагать, что боевики точно все рассчитали: заминировали объездную, недавно накатанную грунтовую дорогу, хорошо понимая, что по шоссе не проехать, оно было разворочено каким-то жутким взрывом, глубокая воронка наполнена водой, ее обязательно нужно объезжать. И солдат-водитель, поколебавшись, взял вправо…

А Тягунов ведь и сам ехал выручать одного из своих милиционеров: по рации с блокпоста неподалеку от села Старые Атаги передали, что боевики, не дождавшись окончания объявленного моратория на ведение боевых действий, напади на сотрудников ГАИ, навязали сражение, тяжело ранили сержанта Горицвета. Требуется немедленная и медицинская, и вооруженная помощь!

Конечно, Тягунов мог бы не ехать сам во главе небольшого отряда — в его подчинении было немало хорошо обученных людей, но фамилия Горицвет решила его судьбу. Дело в том, что перед отъездом в Чечню к нему подошла мать этого парня, сказала, мол, он у нее один, и она просит его, Тягунова, присмотреть там за ним… «Без отца растила его, Вячеслав Егорович, трудно дался сынок, очень трудно!.. Ты уж побереги его там, а?» — жалостно прибавила женщина, и Тягунов обещал.

Сергея Горицвета ранили в живот, бой еще продолжался, медлить было нельзя, и Вячеслав Егорович во главе нескольких машин с ОМОНом ринулся в ночь…

Сейчас он из этой ночи медленно и очень тяжело возвращался.

— Как вы себя чувствуете? — спросил один из врачей.

— Я плохо вижу, — сказал Тягунов. — Болят ноги… Куда я ранен, доктор?

— Вы тяжело ранены, — неопределенно отвечал врач. — Но жить будете, самое страшное уже позади. Надо крепиться, товарищ подполковник, помогать себе. Это очень важно. И нужно — обязательно нужно! — организму. Вы понимаете меня?

— Горицвет жив? — Вячеслав Егорович попробовал шевельнуть головой — резкая боль пронзила его мозг.

— Да, жив. В том бою он пострадал один. Его мы уже отправили на «большую землю», в Ростов… Вам придется пока полежать, вы нетранспортабельны. Увы! — И доктор развел руками.

— У меня нет ног, да?

— Да. К тому же сильно повреждена левая рука, кисть, нет глаза… Мы все вам очень сочувствуем, товарищ подполковник.

Тягунов помолчал, переживая новую для себя жуткую информацию. Потом из горла его вырвалось:

— Не сообщайте ничего домой… жене! Прошу вас! Я должен собраться с мыслями… и вообще…

— Я сожалею, Вячеслав Егорович, но информация в ваше УВД ушла сразу же, утром, после боя. Вы были без сознания четыре дня, и мы, в общем-то… Больше всего мы опасались за ранение головы. Реаниматологи, надо сказать, сделали чудо. Вот Валентина Яковлевна это чудо и сотворила…

— Может быть, его и не нужно было творить, — тихо, очень тихо сказал Тягунов, по его лицу потекли слезы.

— Не надо об этом думать, Вячеслав Егорович, — сказал тот же врач — высокий худощавый человек. — Ваша жизнь теперь вне опасности, это я вам гарантирую. Внутренние органы у вас не задеты, сердце крепкое, потерю крови мы компенсировали. Выздоравливайте.

Врачи ушли, а Тягунов осторожно, со страхом стал ощупывать себя здоровой правой рукой.

Голова его, обмотанная бинтами, покоилась на мягкой белой подушке, бинты, как танкистский шлем, толсто обхватили лоб, левую глазницу, затылок… Глаза у вас нет, машинально повторил Тягунов слова врача.

Какое-то время он лежал неподвижно, привыкая к этой леденящей сердце новости, думал о том, что это может быть и ошибкой, поспешным выводом врачей, нужно самому в этом убедиться, увидеть… Но, с другой стороны, зачем хирургу сообщать неправду? Это же страшная вещь! Шутки тут, разумеется, неуместны, военврач — человек в годах, тоже, наверное, подполковник, а может, и полковник — на войну в Чечню бросили лучшие медицинские силы, он читал об этом еще в Придонске, видел кое-что по телевизору.

Вячеслав Егорович повел единственным теперь глазом по палате, где лежали еще несколько тяжелораненых офицеров. Он не имел возможности получше их рассмотреть — обзор из-за толсто намотанных бинтов был очень плохой. Тягунов стал искать какое-нибудь объявление, вообще печатный текст и скоро наткнулся на красочный плакат, приколотый к белой входной двери: коричневая от загара, хохочущая девушка с длинными волосами на фоне белого теплохода и ярко-голубого неба держала над головой лист бумаги со словами: «ПУТЕВКА», а внизу более мелким шрифтом, который Тягунов не сразу рассмотрел, краснели какие-то буквы… Напрягшись, он все же прочитал: «МОСКВА-ТУР».

«Что ж, крупные буквы вижу, это хорошо», подумал Вячеслав Егорович.

Отдохнув, он продолжал обследовать свое тело. Правая рука сама скользнула к ногам, и пальцы тотчас нащупали тугие бинты. Тягунов медленно, сантиметр за сантиметром, продвигал руку вдоль тела, надеясь на чудо, на то, что путь пальцев будет бесконечен, он, как и прежде, не сможет, не сгибаясь, не поджимая ног, дотянуться даже до колена… но толстые, промокшие от крови бинты скоро кончились — дальше ничего уже не было…

Он вернул руку назад, закрыл ею лицо.

— Таня! — прошептал он с отчаянием, заполнившим вдруг всю его душу. — Танечка!.. Вот видишь, как все вышло…

Сколько потом прошло времени, Тягунов не знал, кажется, он провалился в забытье. Да и зачем ему теперь время? Часом больше, часом меньше… Жизнь, кажется, кончилась…

Несколько успокоившись, Вячеслав Егорович стал теперь обследовать левую половину тела. Левая рука поленом лежала у него на груди поверх простыни. Он осторожно, как чужую, ощупал ее, переложив повыше, поближе к глазам — белая, без глаз кукла, да и только. Что врачи делали с этой рукой, он не знал, не помнил ничего и не чувствовал, но сейчас она ужасно ныла, кисть дергало, будто кто-то внутри нее выворачивал вместе с мясом кусок кости и делал это раскаленными щипцами…

А левая культя ноги была еще короче правой, она кончалась сразу же за пахом. Тягунов скрипнул зубами, сжал зубы, чтобы не застонать, не закричать на весь белый свет об этой несправедливости, об этой жестокой реальности, которая в один миг перевернула его жизнь, отбросила с прямой и широкой дороги, которой он шел, выбросила на обочину… Как жить дальше? Без ног! Без глаза! И, видимо, без левой руки! Как?!

— Брось мучиться, подполковник. Не надо, — раздался вдруг рядом с ним ровный и спокойный голос — говорили с соседней койки, и Тягунов по привычке здорового человека автоматически повернул голову, шевельнулся и едва не вскрикнул — тысячи мелких горячих игл впились ему в затылок. — Лежи спокойно, не вертись, — посоветовал все тот же голос. — Наблюдаю за тобой, вижу… Я первые дни, подполковник, тоже себя щупал… Но это только страху нагоняет, и больше ничего. Пользы — никакой, одни расстройства. Потерпи. Малость подживет — домой полетишь. Дома легче будет. Жена, дети есть?

— Жена, Татьяна… Но мы не успели даже зарегистрироваться, сюда вот послали. — Вячеслав Егорович в этот раз не узнал собственного голоса, он ему показался незнакомым — низкий, дрожащий…

— Ну, если баба ничего…

— Она не «баба»! Женщина!

— Извини, подполковник. Я не хотел тебя обидеть. Это я так, по простоте. Моя-то не обижается, если и бабой ее назову. А что? Она — баба, я — мужик.

Сосед помолчал, посопел носом, продолжал:

— Моя знает уже, что я ногу этим чеченским волкам оставил. Я на растяжке подорвался. Тоже радости мало — и ноги нет, и весь бок правый в дырках. Но хорошо хоть глаза целые, м-да. Ничего, подполковник, я на одном протезе буду шкандыбать, ты — на двух. Ничего, пробьемся. Видел же, наверное, по телеку: ребята, которые Афган прошли, приспосабливаются…

— Вы кто такой? — спросил Тягунов — лица говорившего он по-прежнему не видел.

— Да такой же мент, как и ты, майор. Теперь, наверное, подполковника досрочно дадут… Впрочем, какой из меня сейчас подполковник?.. А бегал, как гончая, зачеты всегда «на отлично» сдавал… Зам командира ОМОНа был. Да, был. Откомандовался. Отбегался… — Говоривший тяжело вздохнул и умолк.

— Тебя где ранило, майор? — спросил Тягунов.

— Возле Шатоя. Тоже, вроде тебя, сунулся бойца спасать…

— Что ж об этом жалеть? Бойца сохранил?

— Сохранил, конечно. То бы ему идти… м-да.

Бывший зам командира ОМОНа одного из уральских городов помолчал, потом, вдруг разозлившись, стал говорить напористо, с сердцем:

— Ведь какие сволочи эти чечены! Везде мин понатыкали, шагу не ступишь. Ночью гад снайпер караулит, днем — мина… Ну ничего, мы их тоже не жалели, они наших гранат и мин тоже наелись. Мочили мы их как… — Он не подобрал нужного слова, да и воздуху в легких не хватило.

— Сколько ж в тебе злобы, Погорельцев! — подал голос сосед слева от Тягунова. — И ногу потерял, и работу, а все злобствуешь. Скажи спасибо, что живой остался. Чуть бы ближе оказался к мине и…

— Я потому и злобствую, что чеченов не добил, а на койке вот этой оказался! — рыкнул майор Погорельцев. — Калекой, гады, сделали, из строя вышибли! А так бы я не успокоился, пока лично до Дудаева не добрался, до логова его лесного, или где он там прячется. Я бы его лично пристрелил, лично! Сколько он бед и несчастий на Россию и свой народ обрушил! Свободы ему, видите ли, захотелось! Сосали-сосали Россию семьдесят с лишним лет, насосались, как пиявки, а теперь — ишь, суверенитет ему подавай. Он для себя дворцы будет строить на награбленные деньги, шах какой нашелся!

— Наши тоже хороши, не Дудаев войну начал.

— А Ельцин правильно ее начал! — сейчас же возразил Погорельцев. — Я бы на его месте то же самое сделал. Он по Конституции поступил. Государство есть государство, порядок должен быть. А залупаешься — по морде получи, другим пример не подавай. Пусть теперь чечены помуздыкаются со своим Грозным! Его сто лет восстанавливать! Похлеще Сталинграда разбили.

— Ну, что ты!.. Россия добрая, поможет. Уже и сейчас помогает — стройматериалы в Чечню поехали, деньги… Триллионы! Я не помню точно цифру, что-то за пять с половиной… Сумма! Это сколько нулей, Погорельцев?

— А, нули! — отмахнулся тот. — Не в них суть. Хотя оторвать от России в который уже раз такие деньжищи… И война ведь чего-то стоит — те же триллионы, не иначе. А пусть бы сами чечены и повозились с Грозным. Поняли бы, что старшего брата слушаться надо. А то еще царская Россия вытянула их из феодализма, уму-разуму научила и что получила взамен? Какую благодарность? Да и вообще от всех кавказцев?.. Мы ведь как жили, вспомни: русские дураки все народы богаче себя сделали. На, хохол! На, грузин! На, кыргыз!.. Кушай хорошо, сладко, строй себе метро, дома, дороги асфальтовые, учись в наших вузах, там тебе место уже забронировано. У них вузы эти самые понастроили, учили… на свою голову. Стоило только Горбачеву заикнуться о конфедеративном Союзе, или чего он там замышлял, стоило вожжи ослабить — все тут же разбежались. Десятки ханов-президентов появились, суверенные государства, республики, края, чуть ли не области… Она, эта независимость, всем нам боком вышла. Лежим вот без рук да без ног. Президенты эти гребаные в персональных «боингах» летают да золото-доллары на сберкнижки сгребают. А Россия как была нищая, так и осталась. Да еще и в войну нас втянули… А в Чечне этой все равно порядка не будет, если там власть не применить. Уйди сейчас федеральные войска, что начнется? Грызня и новая бойня между чеченами. С одной стороны — Дудаев со своим войском, с другой — Хаджиев с Автурхановым, с третьей — Лабазанов, он дудаевцев ненавидит, они у него родственников перебили; там Хасбулатов голос подает, у него большой авторитет на родине, много бы людей за него проголосовали… Я думаю, там русский наместник президента нужен с большими полномочиями. Чтоб политику повел жесткую, но справедливую: оружие сдать, к чертовой матери, выбрать всем народом их президента и всем народом решить — жить дальше с Россией или нет? Я бы лично на месте Ельцина отпустил Чечню на все четыре стороны — сколько можно с ними мучиться?

— Конечно, не хотят с нами жить — пусть отделяются, чего их насильно держать? — вступил в разговор еще кто-то из дальнего угла палаты. — Нефть отключить, электричество, газ… и всех попросить, к чертовой матери, по домам, в горы свои вернуться, в аулы. Пусть!

Уже через пять минут спор в палате накалился, раненые офицеры стали кричать, доказывать каждый свою правоту и правду. Сбежались врачи и медсестры, потребовали тишины…

Тягунов все это время лежал молча, закрыв глаза. Ни спорить, ни даже думать ему больше не хотелось. Что тут спорить — все ясно: все они пострадали из-за политики, которую проводят в стране определенные круги. Дудаев, конечно, виноват. Но не сам ли Ельцин ездил в свое время по республикам и раздавал этот самый суверенитет? И сейчас стоит его лицо перед глазами, когда он был в Башкирии и, размахивая руками, в окружившей его толпе сыпал налево и направо: «Берите себе суверенитета, сколько осилите… Все народы должны быть свободны и независимы…» Дудаев и попался на эту удочку — Россия никогда не станет разрушать свою целостность. В противном случае она просто погибнет. И кто же это будет держать у власти правителей-самоубийц?..

Невероятная усталость навалилась на Тягунова, слабость разлилась по всему искалеченному телу. Слабость смежила веки, и он заснул.

…Потекли тягостные, похожие один на другой дни лечения. Ему меняли повязки, делали уколы, чем-то поили и почти насильно кормили — Вячеслав Егорович хандрил, есть ему совсем не хотелось. Он — деятельный и энергичный человек — тяжело сейчас переживал неподвижность, явную свою инвалидность. «Калека! Калека! — говорил он сам с собой. — Кому я такой нужен? Что я могу теперь в этой жизни?»

Он со страхом ждал встречи с Татьяной. Был рад, что она не появляется здесь, в царстве боли и страданий. Может, она ничего не знает про него? Хорошо, если так. Пусть узнает об этом как можно позже — он хотя бы сможет сидеть… А лучше бы она совсем ничего не узнала, лучше бы он ушел из ее жизни, не причиняя еще одного горя этой и так настрадавшейся женщине. Сколько уже бед свалилось на нее, а теперь вот и он, человек-обрубок, без руки и без глаза… Почему он не умер сразу, там, в «бэтээре»? Как можно жить в таком состоянии, как он может надеяться на внимание и заботу с ее стороны, они ведь просто потянулись один к другому…

Да не просто! Они полюбили друг друга! О чем ты думаешь, Тягунов?! Как тебе не стыдно?! Почему ты все решаешь за Татьяну? Ты же знаешь преданность и верность русских женщин. Разве мало примеров женской самоотверженности? Вспомни историю Великой Отечественной, Афганистан…

Она мне ничего не должна! Я не хочу ее обременять! Я не имею права этого делать!

Не решай за нее. Подожди. Посмотри ей в глаза. Ты все поймешь. Ты не знаешь, на что способна эта женщина.

Не знаю… Но я не хочу мучить ее.

Успокойся. Постарайся заснуть. Сон — лучшее твое лекарство. Оно лечит душу. А время все расставит на свои места. Потерпи. Сожми зубы и улыбнись. Ну, Вячеслав Егорович! Посмотри за окно — май, солнце, зелень! Жизнь продолжается. Живи, Вячеслав Егорович!..

Малость окрепшего, способного уже перенести полет в самолете Тягунова погрузили в числе других раненых на «борт», и через два часа он был в родном Придонске.

Раненых в самолете оказалось тридцать шесть, в основном солдаты-десантники и морпехота с Севера. Один из них, увы, не долетел до нового госпиталя…

Белые, с красными крестами машины «скорой помощи» подогнали прямо к самолету; те, кто мог, вышли сами, а Тягунова и еще десятка полтора тяжелораненых вынесли на носилках. И первое, что он увидел внизу, у трапа, — мокрое, заплаканное лицо Татьяны. Она, расталкивая людей, бросилась к нему.

— Слава-а… Славик! — простонала, схватила его за здоровую руку, прижала к губам. А он, чувствуя, что на них смотрят десятки пар глаз, высвободил руку, погладил ее по волосам.

— Таня… Ну что ты!.. Здравствуй, милая!

Татьяна, охватив лицо руками, ничего уже не могла сказать; слезы так и лились из ее глаз, она кивала, с ужасом смотрела на него, лежащего на носилках, беспомощного и несчастного.

Подошел Тропинин, с ним еще двое или трое милицейских чинов из управления; каждый из них пожал руку Тягунову, ободряюще улыбнулся. А генерал, с трудом проглотив комок в горле, сказал:

— Ничего, Вячеслав Егорович, ничего. Мы все сделаем, чтобы ты встал на ноги. Пусть и на протезы, что ж теперь… Держись! Мы тебя не бросим в беде. В Москве тоже знают, обещали помочь…

— Спасибо, Виктор Викторович, — только и сказал Тягунов. Да и что еще можно было ответить в этой сутолоке у трапа и шокировавшей всех встрече изуродованных войной людей?

Врачи и санитары между тем делали свое дело, грузили раненых в машины «скорой помощи», и те одна за другой торопливо уезжали.

Кто-то грубовато сказал Татьяне: «Женщина, не мешайте. Отойдите в сторону!» И она пропала, растворилась в толпе людей в белых халатах, военных и милиционеров, каких-то молчаливых гражданских, внимательно наблюдающих за всем происходящим. Самолет прилетел вечером, смеркалось, плохо уже было видно, и Тягунов, как ни вертел головой, так Татьяну больше и не увидел…

Она пробилась к нему ближе к ночи — в белом халате, который ей выдали, в больших, не по ноге, больничных тапочках, с пакетами еды в руках. Тягунова уже устроили — видимо, не без помощи Тропинина — в хорошей двухместной палате хирургического отделения областной клинической больницы. Больница была практически за городом, километрах в пяти от его окраины, в сосновом молодом бору. Воздух здесь чистый, великолепный, тишина и, конечно же, лучшие врачи. Что еще нужно тяжело больному человеку? Разве вот только внимание этих родных, насмерть перепуганных глаз, которые не оставляли его ни на минуту, ловили каждое его желание, старались угодить, помочь, выполнить любую прихоть. Вячеслав Егорович вдруг почувствовал себя совсем маленьким — точно так же хлопотала у его постели и мать, когда он болел в детстве, когда лекарства хоть и помогали, но все же главным было материнское ласковое слово. Руки матери снимали боль как по волшебству, а слово лечило быстрее любых порошков. Ласковые материнские руки женщины и сейчас ласкали его, но только теперь, в больничной койке, можно оценить, понять, как это много значит.

Вячеслав Егорович, взяв теплые пальцы Татьяны в свои, рассказывал ей подробности той трагической ночи, из которой помнил, конечно, лишь самое начало: как они ехали, как свернули с шоссе и блеснул вдруг под колесами «бэтээра» огонь… Рассказывая, он бодрился, попробовал даже пошутить, но единственный его глаз был печален и то и дело подергивался влагой. Татьяна же плакала теперь, не стесняясь, да она просто и не смогла бы удержать слез, хотя врач, дежурившая в эту ночь, и предупредила ее, чтобы она «не распускала нюни», на больных это плохо действует, их нужно всеми силами поддерживать морально. Она и сама это, разумеется, понимала и старалась не плакать — да какая сила заставит женщину не лить слезы при виде такой беды…

Прошел, наверное, целый час, прежде чем они были в состоянии что-либо сказать друг другу. Татьяна сидела на стуле возле высокой койки Тягунова, не спускала с его лица глаз, боясь, как и он полторы недели назад, посмотреть на то место, на ту ужасную пустоту под простыней, где кончались его ноги…

Он понял ее, притянул к себе, поцеловал.

— Не бойся, смотри. Что ж теперь!.. Хотя, ты знаешь, у меня все время такое ощущение, что ноги целы… я даже шевелю пальцами…

— Это я виновата, Слава! Я! — приглушенно вскрикнула она. — Надо было настоять, чтобы ты не ехал в Чечню. Отказался бы, ушел из милиции… прожили бы!

— Ну что ты, глупенькая! — ласково сказал он. — Ты здесь ни при чем. Я же мент до мозга костей! Я же тебе говорил об этом. И как бы я мог отказаться?..

Помолчал, подумал, прибавил с тяжким вздохом:

— А виновата во всем крестная наша мать — политика. Вот уж кого драть надо!.. А себя ты не мучай, не надо. Не судьба, видно, нам с тобой счастьем баловаться…

Она вскинула на него тревожные и непонимающие глаза — что за речи? Но он не продолжил своей мысли, и она поняла его слова по-своему, немного успокоилась. Предложила:

— Слава, ты бы поел, а? Я тебе столько всего понатащила… Смотри: сметана свежая, фрукты, вот сок, какой ты любишь, апельсиновый… Колбаски копченой хочешь? Врач сказала, что тебе все можно, кроме острого…

— Да какая еда, Танюш? Первый час ночи. Слушай, а что, тебе разрешили и ночевать здесь, что ли?

— Да как же мне запретят, Слава?! — Она суетилась у тумбочки, раскладывала продукты. — Ты тяжелобольной, медперсонала в больнице не хватает, а ты ведь у меня, что дитя малое… — Она неуверенно засмеялась, глянула на него с нежностью. — Маленький такой толстенький ребенок… Ты, может, апельсин съешь, Слава? Давай я тебе почищу. Тебе нужно хорошо питаться, имей это в виду, набирать силы.

— Силы… Зачем они? — вздохнул Тягунов, сказав эти слова себе под нос, и Татьяна, к счастью, не расслышала их. — Ладно, давай апельсин. Но и ты тоже ешь, поняла?

В палате запахло югом, живительным и бодрящим ароматом. Ночной теплый воздух вливался в открытое окно, мешался с запахом апельсинов, успокаивал…

— Как там Изольда поживает? — спросил Тягунов. — Знает про меня?

— Знает, да. И собиралась сегодня со мной идти, но ее не пустили. Я-то и сама еле прошла. Штампа нет в паспорте, что жена, а на словах трудно объяснить, что нас с тобой связывает… Ну да ничего, Тропинин помог, главврачу позвонил, тот все и устроил. А Изольда… ты знаешь, она какую-то шабашку нашла, ей Феликс помог. Торгует вовсю, большие деньги зарабатывает. Задумала на квартиру собрать.

— А что за шабашка? — спросил Тягунов, посасывая дольки апельсина. — Чем торгует?

Татьяна нахмурила лоб.

— А я и не спрашивала. Не знаю подробностей, Слав!.. Они какую-то новую фирму организовали… и мука у них, и консервы, и обувь… Короче, спекулянты, если прямо говорить. Как все. Но я уточню, завтра же позвоню ей.

— Ну, я просто так спросил, — сказал Тягунов, откидываясь на подушку. — Хотя… ты все же поинтересуйся, что к чему. Феликс и свинью ей может подсунуть, ему людей не жалко.

— Конечно, поинтересуюсь.

Тягунов доел апельсин, Татьяна вытерла ему губы полотенцем, и он смущенно улыбнулся.

— Ну… ты совсем уже из меня инвалида сделала. Рука-то у меня есть!

— Ничего-ничего, не уморилась. И другая оживет, Слава, врач мне сказала. Все будет хорошо.

— Вряд ли она оживет, — Вячеслав Егорович глянул на забинтованную руку. — Кисть раздроблена, нервы перебиты… Я ее не чувствую почти.

Она бурно запротестовала:

— Слава, дорогой мой, не нужно так. Лечись, все будет хорошо. Ты поправишься, я не пожалею никаких денег, чтобы тебя поднять. У нас есть деньги. Если бы… если бы не это несчастье, я бы тебя из Чечни на «волге» встречала.

— Да? — удивился и, кажется, обрадовался он. — Откуда у тебя могла быть «волга»? Это же миллионов пятьдесят сейчас… Или уже больше?

— Ну, хотя бы и пятьдесят! Я заработала. Городецкий должок вернул. Помнишь такого?

— Городецкий?! Еще бы не помнить!.. А где ты его видела? Когда? И что, он был тебе должен пятьдесят миллионов?

— И мне, и другим он должен миллиарды, а не миллионы! — сухо сказала Татьяна. — А виделись мы в Москве, я в Госкомимущество по делам ездила, а он, оказывается, знал, что приеду, ждал меня. Ну и долг… с процентами отдал. Я же была у него акционером. Мы с Алексеем были, — прибавила она со вздохом и опустила глаза.

— Ты ему какую-то услугу оказала. Или пообещала оказать, — бесстрастно проговорил Тягунов. — Такие деньги просто так не дают.

— Не дают, Слава, ты прав. — И Татьяна честно рассказала обо всем, что было в Москве.

Он долго ничего не говорил, смотрел в потолок, думал.

— Погрязли мы с тобой, Танюш. С преступниками заодно. Вот Бог меня и наказал… Не все же подрываются, а именно я налетел на мину.

— Ну зачем ты так, Слава?! — Лицо Татьяны исказила болезненная гримаса. — И другие не гарантированы.

— И все равно, — упрямо проговорил Тягунов. — Бог прежде всего шельму метит. А я шельма и есть. С совестью давно не в ладах.

— С тех пор, как познакомился со мной, да? — Голос Татьяны напрягся — она в следующую секунду пожалела, что спросила.

Он глянул на нее.

— Таня, я тебя ни в чем не упрекаю. Я тебя люблю. Но оба мы не нашли в себе сил… как бы это помягче сказать… противостоять жизни, вот в чем беда. Выбрали дорожку полегче.

— Да многие ведь так живут, Слава! Не мы первые, не мы последние. И потом, если ты имеешь в виду Городецкого… он же был мне должен! Я ему свои деньги отдала! А теперь помогу, он с моей помощью, может, сахарный завод приобретет!

— Это называется должностная взятка, использование служебного положения в корыстных целях. Статья сто семьдесят третья. От трех до десяти лет. С конфискацией имущества! — Тягунов не говорил, а будто рубил воздух.

— Слава… мне… бросить все? — тихо спросила Татьяна. — Отказаться от дома, какой мы с тобой взяли в рассрочку, уйти с этой работы… Но куда? Все честные люди живут сейчас нищенски! И что я буду делать?.. (У нее так и рвалось с языка — «с тобой». Но она вовремя спохватилась.) Снова в безработные? По «ярмаркам труда» ходить? Или, точнее, «вакансий». А их почти нет, Слава, нет! Знаешь, сколько у нас в области безработных? Уже десятки тысяч! А будет еще больше. На пособие нам с тобой жить?

Оба долго и горестно молчали. Ночь покатилась уже к своей вершине, за окном было черно, мрачно, похолодало. Татьяна встала, прикрыла его. Постояла, посмотрела на огни города, теплее укутала Тягунова, вздохнула. Сегодня ей, видно, не спать, но сегодня и ночь особенная — не могла она нынче оставить Вячеслава Егоровича одного, ведь он так нуждался в ней, она это хорошо видела. А с Суходольским она договорилась — он разрешил ей несколько дней не ходить на работу, все в департаменте очень сочувствовали ей. Еще бы, такое несчастье!

Заметив, что Тягунов, кажется, задремал, она притушила свет, оставила ночник (да и дежурная медсестра в который уже раз заглядывала к ним в палату, велела все закрыть и свет потушить), села в кресло — надо и самой хоть немного подремать, иначе она не сможет ухаживать за больным…

Но Тягунов не спал. Тяжелые, но решительные мысли одолевали Вячеслава Егоровича. Он был чувствительным человеком, умел анализировать и свои, и чужие слова, и, как Татьяна ни старалась скрыть от него свои мысли, он все же прочитал их и понял правильно.

«Конечно, — размышлял он, — зачем я ей? Такая обуза… Был бы мужем, пожили бы, детишки завелись бы… И как, в самом деле, ей жить? На что? Мне, понятное дело, пенсию какую-то дадут, помогать на первых порах будут, а потом все уйдет, все забудется — тянуть ей, Татьяне. Новый крест нести. А ради чего?..»

— Танюш, — позвал он, — поди сюда.

Она встрепенулась, подняла голову. Потом поднялась с кресла в углу, села рядом с ним, взяла за руку.

— Я думала, ты спишь, — сказала заботливо и подоткнула ему под бока одеяло. — И сама задремала.

— Танюш, — повторил он, — я все хочу спросить тебя: ты в самом деле беременна?

— Он еще спрашивает! — усмехнулась Татьяна. — Пятый месяц. Скоро уже живота не спрячешь. Вот сюрприз для Суходольского будет!.. И вообще для всех: вот, скажут, бабе за сорок, а она рожать надумала. А чего ты вдруг вспомнил?

— Да не вдруг… — отвечал он с печалью в голосе. — Я ведь и не забывал никогда. А сейчас… ну, просто подумал. Ночь вон за окном, звезды, небо чистое. И мысли пришли простые — о жизни, о ее смысле, о тех, кто после нас на земле будет.

— Ты… ты что это, Слава? — не на шутку встревожилась Татьяна.

— Да ничего, ничего, успокойся!.. Я же имею право думать. Только это мне и осталось. Ни на что другое я теперь не гожусь. А о детях, о том, кто сменит нас на земле, почему не подумать? Пришла, значит, пора подумать об этом…

Тягунов умолк, и Татьяна ничего не говорила. Может быть, выговорился, заснет теперь, подумала она с надеждой — и сама устала ужасно, и голова разболелась.

Но Вячеслав Егорович снова заговорил:

— Знаешь, Тань, я много лет в милиции проработал, многих людей знал… Человеку, конечно, далеко до совершенства, это уж точно. Стольких я ублюдков видел, стольких перевоспитать собирался!.. Но плохо это у меня получалось, признаю. Ловил, сажал… да, это я научился делать, а вот погордиться бы чем… В конце концов и сам сломался. Дальше ехать некуда. Да и не на чем теперь. — Он поглядел на свои обрубки-ноги.

Татьяна молчала, с нарастающим страхом смотрела на Тягунова. Руки ее, сцепленные под подбородком, дрожали.

— Слава! Хватит! Не надо! — вырвалось у нее. — У нас будет ребенок, надо думать о нем… Уже немного осталось. Потерпи! Я умоляю тебя, не нужно этих мыслей и разговоров! Умоляю!

— Да разговор о жизни и есть, чего ты? — несколько даже удивился он. — Философией называется. Почему не пофилософствовать? Редко же удается вот так, праздно, полежать на седьмом этаже хорошей больницы, в отдельной палате, почувствовать себя человеком.

— Я поняла, Слава! Не надо больше! Не смей настраивать себя на такие мысли! Ты вспомни, сколько людей побеждали свой недуг. Летчик, например, Алексей Маресьев, вспомни!.. Да и не только он.

— Маресьев за праведное дело воевал, да, а я… гм. Ну да ладно, Танюш, чего ты? Мысли, может, и дурные, признаю, но ты ведь должна понять меня. И простить, в случае чего. И сыну нашему или дочке рассказать потом об отце, что все же совесть его победила, что не смог он против нее пойти… Мне так спокойнее будет, поняла? И обещай, что…

— Прекрати! — Татьяна едва не замахнулась на него, взвизгнула от возмущения… В следующее мгновение испугалась своей несдержанности, обняла Тягунова за голову, прижалась к нему, заплакала. — Прости, Слава! Прости дуру!

Он обнял ее за плечи.

— И ты меня прости. И постарайся меня понять.

— Да я все понимаю, Слава, я…

— Ну все, все! — Он поцеловал ее руку. — Давай отдыхать. Я тоже устал, наговорил Бог знает чего… Иди, отдохни. Поспи.

Когда она снова села в кресле, устроилась поудобнее, он попросил:

— Танюш, ты завтра с сестричками переложи меня поближе к окну. Из угла тут, кроме звезд, ничего не видно. А то я буду лежать, на город смотреть, о тебе думать… Может, и мыслей никаких посторонних не будет. А?

— Хорошо, — сказала она после некоторой паузы. — Я посоветуюсь с лечащим врачом.

— Да что с ним советоваться? Передвиньте койку, да и все дела. Какая тут проблема? И воздуха будет больше, и смотреть будет на что.

Снова вошла дежурная медсестра, выговорила им обоим, и они наконец угомонились по своим углам, затихли. Татьяна повернула ночную лампу к стене, света в палате поубавилось, зато она сейчас же наполнилась лунным неживым светом. Луна висела прямо против окна палаты, хозяйничала теперь в просторной комнате, заглядывала во все углы. Но прежде всего она пристально осветила лицо Тягунова, и оно сделалось серебристым, как театральная маска. И вообще больной выглядел в эту минуту фантастически — маленький, короткий человек в скафандре ослепительно-белых в лунном свете бинтов…