И снова в дверь тихонько постучали. Это Мануэла – ее отпустили на весь день.

– Мэтр при смерти, – сказала она. Почудилось мне или в самом деле она передразнивала скорбный тон месье Шабро? – Отчего, если вы заняты не очень, нам не попить бы чаю прямо сейчас?

В причудливом порядке слов и шероховатости глагольных форм, в той вольности, с которой Мануэла обращается с французским синтаксисом, потому что она бедная португалка, вынужденная говорить на языке чужбины, слышался тот же привкус старины, что и в витиеватых выражениях Шабро.

– Я столкнулась на лестнице с Лорой, – хмуро продолжала Мануэла, усаживаясь на стул. – Она вцепилась в перила и вся скрючилась, как будто ей хотелось в туалет. Увидела меня – сразу ушла.

Лора – младшая дочь Артансов, довольно милая девушка, к которой редко кто приходит. Старшая, Клеманс, – неприятная особа, ходячее уныние, святоша, почитающая долгом есть поедом мужа и детей до конца своих блеклых дней, расцвеченных лишь воскресными мессами, приходскими праздниками да вышиванием крестиком. Есть еще младший сынок Жан, законченный наркоман. В детстве он был прелестным мальчуганом с удивленными глазенками, за папой ходил хвостом, как будто жить без него не мог. Когда же втянулся в наркотики, стал совсем другим – словно разучился двигаться. Все детство он пробегал – и напрасно – следом за божеством, теперь же передвигался как-то скованно и угловато, то и дело везде: на лестнице, около лифта, во дворе – застывая на ходу, порой надолго, а пару раз и вовсе засыпал – на моем половике или около мусорных баков. Однажды, когда он стоял вот так, уставившись стеклянным взглядом на клумбу с чайными розами и карликовыми камелиями, я возьми и спроси, не нужно ли ему чем-нибудь помочь, а про себя подумала, до чего он становится похож на Нептуна: нечесаный, кудлатый, с прилипшими к вискам завитушками, слезящимися глазами и подергивающимся влажным носом.

Да… да нет, – ответил он, делая такие же промежутки между словами, как и между движениями.

Может быть, хотя бы присядете?

Он удивленно повторил:

Присядете? Да… да нет, зачем?

Отдохнете, – сказала я, – немножко. А он в ответ:

А-а-а… ну-ну… Да… да нет.

Ну, я и оставила его стоять среди камелий но из окошка на него поглядывала. Прошло до вольно много времени, наконец он насмотрелся на цветы и, вижу, бредет к моей двери. Я открыла, не дожидаясь звонка.

Пойду прогуляюсь, – сказал он, но вряд ли видел меня – мохнатые шелковистые уши нависали перед глазами. И с явным усилием прибавил: – А эти вот цветы… они как называются?

Камелии? – удивилась я.

Камелии… – повторил он задумчиво. – Камелии… Да-да, спасибо, мадам Мишель. – И голос его при последних словах внезапно окреп.

Потом он повернулся и ушел. Несколько месяцев я его совсем не видела, и только в ноябре, как-то утром, он появился в подъезде, но вид у него был такой, что я его не сразу узнала. Так он опустился. Конечно, никто из нас не застрахован от падения. Но чтобы совсем молодой парень так рано дошел до точки, откуда уже нет возврата, и чтобы это выражалось так явно, так неприглядно… у меня сердце сжалось от жалости. Жан Артанс превратился в развалину, жизнь в нем еле теплилась. Я со страхом думала, справится ли он с кнопками и дверцами лифта, но моя помощь не потребовалась – в подъезд вошел Бернар Грелье, быстро подхватил Жана и поднял его как перышко. Последнее, что я видела, прежде чем лифт вознесся ввысь: придурковатого верзилу с обмякшим мальчишкой на руках.

Но еще придет Клеманс, – сказала Мануэла, которая обладает непостижимым даром следить за ходом моих невысказанных мыслей.

Шабро поручил мне попросить ее уйти, – припомнила я. – Месье Артанс не хочет видеть никого, кроме Поля.

– Баронесса с горя высморкалась в тряпку.

Баронесса – это Виолетта Грелье. По-моему, ничего удивительного. В последний час всегда проступает истинная суть. Суть Виолетты Грелье – тряпка, а Пьера Артанса – шелк; у каждого свой удел, от которого не отвертеться, как ни старайся; можно тешить себя разными иллюзиями, но в финальной сцене все равно предстанешь тем, чем на самом деле был всегда. Ходи хоть всю жизнь в тонком белье – от этого у тебя самого тонкости не прибавится, как у больного не прибавится здоровья оттого, что его окружают здоровые люди.

Я налила чай, и мы отпили по глоточку. Нам еще никогда не приходилось чаевничать вдвоем по утрам, и в этом нарушении заведенного порядка была своя прелесть.

– Как хорошо, – прошептала Мануэла.

Еще бы не хорошо – ведь мы наслаждались вдвойне: во-первых, это маленькое отступление лишь освящало обычай, который мы сотворили сами, повторяя одно и то же действие из вечера в вечер, пока оно не затвердело настолько, что стало ядром и опорой повседневной жизни, и сегодня, сделав шаг в сторону, мы убедились в прочности своего детища; а во-вторых, мы, как драгоценным нектаром, упивались чудом этого исключительного утра, когда стершиеся до автоматизма движения внезапно обретали свежесть и мы все делали словно в первый раз: вдыхали аромат чая, пили, отставляли чашки, наливали еще, снова пили маленькими глоточками. Это чаепитие – точно прореха в плотной ткани обычая, которая ненадолго обнажила канву бытия и которую мы залатаем с таким же удовольствием, с каким проделали; точно магические скобки, выносящие сердце из грудной клетки в самую душу; точно крохотное, но животворящее семя вечности, проникшее во время. Во внешнем мире то шум и рев, то сон и тишь, бушуют войны, суетятся и умирают люди, одни нации гибнут, другие приходят им на смену, чтобы в свой черед тоже сгинуть, а посреди этой оглушительной круговерти, этих взрывов и всплесков, на фоне вселенского движения, воспламенения, крушения и возрождения бьется жилка человеческой жизни.

Так выпьем же чашечку чая.

Какудзо Окакура в своей “Книге чая” пишет о нашествии монгольских племен в XIII веке как о великом несчастье: не потому, что оно было кровавым и принесло людям много горя, а потому, что уничтожило множество культурных достижений династии Сун, и в том числе драгоценнейшее из них – чайное искусство; я, как и он, убеждена, что чай – напиток не простой. Когда чаепитие становится ритуалом, оно развивает умение видеть великое в мелочах. В чем заключено прекрасное? В великих вещах, которые, как и всё на свете, обречены умереть, или же в малых, которые, при всей своей непритязательности, способны запечатлеть в мгновении бесконечность?

Чаепитие, в ходе которого воспроизводятся одни и те же жесты, один и тот же вкус, оттачиваются до высшей подлинности, простоты и тонкости чувства, и каждый почти задаром получает право приобщиться к столу аристократов – ведь чай доступен как богатым, так и бедным, – чаепитие обладает редким достоинством: вносить в наше абсурдное существование частицу спокойной гармонии. Да, мир движется к опустошению, сердце тихо плачет – оплакивает красоту, кругом царит ничтожность. Так выпьем же чашечку чая. Тишина, только ветер шумит за окном, шелестят и срываются с веток осенние листья, да спит, разнежившись в тепле и свете, кот. И в каждом глотке – квинтэссенция времени.