На другое утро Шабро снова позвонил в мою дверь. На этот раз он был сдержан, голос у него не дрожал, нос не краснел и не влажнел. Но вид – ни дать ни взять привидение.

Пьер скончался, – сказал он металлическим голосом.

Мне очень жаль, – отозвалась я.

Мне действительно жаль – самого Шабро, ведь если Пьер Артанс испустил дух, Шабро придется научиться жить как бы мертвым.

Должны прийти из похоронного бюро, – продолжал Шабро все тем же замогильным тоном. – Я был бы вам признателен, если бы вы проводили их до квартиры.

Конечно.

Я еще зайду часа через два, помогу Анне. – Он помолчал и, глядя мне в лицо, сказал: – Спасибо. – Второй раз за двадцать лет.

Я собиралась ответить в добрых старых привратницких традициях, но слова почему-то застряли в горле. Оттого ли, что Шабро скоро уйдет насовсем, или оттого, что перед лицом смерти рушатся все укрепления, оттого, что я подумала о Люсьене, или, наконец, оттого, что притворство оскорбило бы память покойных. Как бы то ни было, вместо “не за что” я сказала: – Что ж, все приходит в свой час…

Звучит как поговорка, а на самом деле это слова, которые Кутузов в “Войне и мире” говорит князю Андрею: “Да, немало упрекали меня, и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre”[11].

Я бы много дала, чтобы прочесть этот кусочек по-русски. Особенно мне в нем нравится цезура, размах маятника сначала к “войне”, потом к “миру”, набегающая и отступающая интонационная волна, как будто прибой выносит на берег и уносит обратно дары моря. Что это: прихоть переводчика, которому захотелось как-то расцветить пресный русский текст: “Меня немало упрекали за войну и за мир” – и нарушить гладкое, без единой запятой, течение фразы тем, в чем мне слышатся морские изыски, но для чего в оригинале нет ни малейшего основания? Или же свойство самого этого прекрасного текста, который я и сейчас не могу читать, не прослезившись от счастья?

Шабро тихонько кивнул и вышел.

Остаток утра прошел довольно мрачно. У меня не прибавилось симпатии к Артансу из-за того что он умер, тем не менее я бродила как неприкаянная и даже читать не могла. Островок первозданности, приоткрывшийся благодаря камелии на храмовом моховом ковре, прочно заволокло туманом, и сердце мое заливала черная горечь всех утрат и падений.

И вдруг – словно повеяло “старой Японией”. Из какой-то квартиры отчетливо и ясно донеслась светлая музыка. Кто-то играл на пианино классическую пьесу. Нежданное чудо разогнало тоскливый сумрак. И в одно мгновение вечности все изменилось и преобразилось. Неведомо кем сыгранная мелодия, капля гармонии в сумятице быта – и вот я сижу, склонив голову, и думаю о камелии на мху и о чашке чая, меж тем как ветер на улице шумит в листве, ток жизни замирает и затвердевает, не перетекая в завтра с его заботами, и мысль о человеческой судьбе, вырванной из бесконечной череды бесцветных дней, наконец просиявшей и свободной от времени, согревает мою умиротворенную душу.