Грамматика

Есть пласт сознания,

Открывающий красоту

Обычно по утрам я стараюсь урвать немножко времени, чтобы послушать музыку у себя в комнате. Музыка имеет в моей жизни очень важное значение. Она помогает вытерпеть… ну, в общем, все, что мне приходится терпеть: сестрицу, маму, школу, Ашиля Гран-Ферне и т. д. Музыка – не просто удовольствие для слуха, как гастрономия – для чрева или живопись – для глаз. Поставить музыку с утра – совсем не каприз: она задает мне тон на весь день. Это очень просто, но не сразу объяснишь: я думаю, мы можем выбирать себе настроение, потому что в нашем сознании много слоев, и есть способ добраться до любого. Например, чтобы записать глубокую мысль, я должна обратиться к особому слою, иначе не найду ни идей, ни слов. Надо отвлечься от себя и в то же время предельно сконцентрироваться. Тут действует не воля, а некий механизм, который либо срабатывает, либо нет. Все равно как почесать нос или сделать кувырок назад. А чтобы запустить этот механизм, нет ничего лучше музыки. Например, чтобы расслабиться, я выбираю что-нибудь такое, что нагоняет отрешенность, как будто меня ничто не касается и я на все смотрю, как в кино, – включается пласт “безучастного” сознания. Обычно для этого подходит джаз или Dire Strait (да здравствует mpЗ!) – тогда состояние дольше длится, но наступает не сразу.

В то утро перед школой я слушала Гленна Миллера. Должно быть, эффект оказался слишком кратковременным. И в критический момент вся безучастность вдруг исчезла. Это случилось на уроке французского у мадам Тонк – трудно подобрать более неподходящую фамилию для этой толстой, в складках жира туши. Вдобавок она носит все розовое. Я очень люблю розовый цвет и считаю, что его незаслуженно презирают; розовый обычно ассоциируется со всякими слюнявчиками для младенцев или с вульгарной губной помадой, а ведь это очень поэтичный, изящный цвет, он часто упоминается в японских стихах. Но мадам Тонк розовое идет, как свинье колье. Короче, с утра у нас был ее урок. Это уже само по себе мука мученическая. У нее на французском мы проходим правила, делаем бесконечные упражнения или разбираем тексты. Послушать ее – так можно подумать, будто тексты для того и пишутся, чтобы давать по ним характеристику героев, повествователя, выделять особенности сюжета, употребление времен и т. д. Ей небось и в голову не приходит, что в первую очередь их писали для того чтобы люди их читали и испытывали какие-то чувства. Представьте себе, она никогда, ни единого раза не спросила: “Как вам понравился этот отрывок или эта книга?” А это ведь единственный вопрос, ради которого имеет смысл изучать композицию, стиль и все прочее. Не говоря о том, что школьники нашего возраста, как мне кажется, более восприимчивы к литературе, чем лицеисты и студенты. Что я имею в виду: если моим ровесникам говорят о чем-нибудь увлеченно и затрагивают их чувствительные струны (стремление к любви, к бунтарству, ко всему новому), то до них нетрудно достучаться. Например, историк месье Лерми в два счета покорил весь класс, когда показал нам фотографии людей, которым, по мусульманскому закону, отрубили руку или губы за то, что они воровали или курили. Причем это было совсем не похоже на кровавый ужастик. Всех проняло, и мы внимательно его слушали, а урок был посвящен тому, как опасен не ислам, а человеческий фанатизм вообще. Поэтому, если бы мадам Тонк потрудилась с выражением прочесть нам несколько стихов Расина (”Что народится день и снова в вечность канет, // Но встречи нашей днем он никогда не станет!”[15]), она бы увидела, что средний подросток вполне созрел для трагической пьесы о любви. Зацепить лицеистов уже не так просто: они чувствуют себя почти взрослыми, примериваются к повадкам взрослых, прикидывают, какое им самим достанется место, какую роль придется играть в театре жизни, в них уже нет той непосредственности – уже рукой подать до аквариума.

В общем, когда сегодня утром к обычному школьному занудству прибавился урок литературы без литературы и языка без всякого представления о языке, меня так разобрало, что я не сумела сдержаться. Мадам Тонк вещала о качественных прилагательных в роли определения в связи с тем, что они начисто отсутствуют в наших сочинениях. “Тогда как эта тема должна быть вам знакома еще со второго класса”. “И вообще, таких грамматически неграмотных учеников я еще не встречала!” – прибавила она, выразительно глядя на Ашиля Гран-Ферне. Я не люблю Ашиля, но в данном случае я была на его стороне. Его вопрос был вполне законной реакцией. Не говоря уж о том, что выражение “грамматически неграмотные”, особенно в устах учителя словесности, режет слух! Это все равно что сапожник без сапог! Так вот, Ашиль спросил: “А зачем она нужна, грамматика?” – “Вам это должно быть известно”, – ответила мадам Тонк, явно подразумевая: “Я получаю деньги за то, чтобы вы это знали”. “Да нет, неизвестно, – возразил, нисколько не кривляясь, Ашиль, – нам никогда никто об этом не говорил”. Мадам Тонк тяжело вздохнула (дескать, вот еще морока – отвечать на дурацкие вопросы!) и сказала: “Грамматика нужна для того, чтобы уметь писать и говорить”.

Я думала, меня кондрашка хватит. В жизни ничего глупее не слыхала! То есть я не говорю, что это неправильно, но это полная чушь! Сказать подросткам, которые давным-давно свободно говорят и пишут, что им для этого нужна грамматика, это все равно что предложить человеку изучить историю сортиров всех времен и народов, чтобы научиться какать. Абсурд! Ладно бы еще мадам Тонк сказала и показала на примерах, что надо кое-что знать о языке, чтобы не делать ошибок, – с этого вполне можно начать. Или что когда не умеешь спрягать глаголы, то можешь осрамиться в приличном обществе (ляпнешь: “Ложьте себе еще салату!” или “Пошлите к столу!”). Или что правила согласования прилагательного с определяемым существительным могут пригодиться, когда пишешь приглашение на вечеринку в Версальский дворец, а то получится некрасиво: “Дорогая друзья, буду рада видеть Вас сегодня вечером у нас в Версале. Маркиза де Гран-Ферне”. Но если она полагает, что грамматика нужна только для этого!.. Можно прекрасно выговаривать и спрягать глагол, не имея понятия, как эта часть речи называется. И наоборот: такое знание не всегда решает проблему.

На мой взгляд, грамматика являет красоту языка. Конечно, оценить красивый слог мы можем и просто так, когда говорим, читаем или пишем. Почувствовать удачный оборот или выразительную фразу. Но, изучая грамматику, мы постигаем другое измерение красоты. Изучать грамматику значит препарировать язык, разбираться, как он устроен, видеть его, так сказать, обнаженным. Вот тогда начинаешь восхищаться: “До чего же все стройно, до чего же здорово!”, “Как ловко, прочно, тонко, щедро!”. Лично у меня захватывает дух уже от одного того, что слова

делятся на разряды, которые имеют определенные признаки; зная их, можно сказать, какое слово к чему относится и как изменяется. Мне кажется, нет ничего прекраснее основополагающего принципа языкознания: вычленения существительных и глаголов. В этой паре содержится ядро любого высказывания. Существительные и глаголы! Великолепно!

Но может, чтобы воспринять всю красоту языка, которую открывает грамматика, тоже нужно задействовать какой-то особый пласт сознания? У меня это получается само собой. По-моему, уже в два года, слушая взрослых, я поняла сразу все устройство языка. Школьные же уроки грамматики только обобщали что-то задним числом и вносили терминологическую ясность. А можно ли при помощи грамматики научить хорошо говорить и писать тех детей, у которых такого прозрения не произошло? Большой вопрос. На всякий случай хорошо бы всем на свете коллегам мадам Тонк подыскать такую музыку, которая настроила бы их учеников на грамматический лад.

Ну, я возьми да и скажи на весь класс: “Вовсе нет! Не только для этого!” Все так и обомлели: обычно я сижу не открывая рта, а тут вдруг заговорила, да еще взялась спорить с учителем. Мадам Тонк сначала удивленно на меня посмотрела, а потом нахмурилась, как любой педагог, когда почует, что дело плохо и что умные речи о качественных прилагательных в роли определения грозят обернуться изобличением в некомпетентности. “Вы-то что в этом понимаете, мадемуазель Жосс?” -”язвительно спросила она.

Класс затаил дыхание. Когда первая ученица восстает против преподавателя, особенно такого солидного, это может пошатнуть его авторитет; все поняли: сейчас начнется триллер, он же цирк, и приготовились следить за ходом боя, от всей души желая, чтоб он был кровавым.

”Каждому, кто читал Якобсона, – парировала я, – должно быть ясно, что грамматика имеет не только утилитарную, но и абсолютную ценность, это ключ к структуре языка, его красоте, а не просто полезная для практической жизни штучка”. – “Штучка! Штучка! – повторила мадам Тонк, выпучив глаза. – Для мадемуазель Жосс грамматика – это такая штучка!”

Если бы она внимательно слушала, что я говорю, то поняла бы, что как раз для меня-то грамматика не просто штучка. Но с нее, наверное, хватило Якобсона, чтобы с самого начала слететь с катушек, а тут еще все кругом хихикали, включая Канель Мартен; мои одноклассники хоть и не поняли ни слова из того, что я сказала, но почуяли: жирную училку вот-вот окатят холодной водичкой. На самом деле Якобсона я, понятно, и в руках не держала. Какой бы я там ни была сверходаренной, но предпочитаю комиксы или романы. Просто вчера о нем рассказывала мамина подруга (она преподает в университете) за камамбером и бутылкой красного вина, которым они обе угощались в пять часов дня. А сегодня он вдруг неожиданно пригодился.

Но когда ощерилась вся стая, во мне проснулась жалость. Стало жалко мадам Тонк. Не люблю линчеваний. Они никому не делают чести. Кроме того, мне вовсе не улыбается, чтобы кто-нибудь, зацепившись за мои познания в Якобсоне, стал копать глубже и догадался о моем уровне IQ.

Поэтому я дала задний ход и замолчала. Кончилось тем, что я схлопотала два штрафных часа после уроков, а мадам Тонк спасла свою шкуру. Но, выходя из класса, я почувствовала, что ее колючие маленькие глазки настороженно провожают меня до самой двери.

А по дороге домой подумала: бедные, убогие нищие духом, им не понять завораживающей красоты языка.