Новелла современной Румынии

Барбу Еуджен

Бенюк Михай

Винтилэ Петру

Галан Валериу Эмиль

Гафица Виничиу

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Деметриус Лучиа

Камилар Эусебиу

Лука Ремус

Мирча Думитру

Михале Аурел

Мунтяну Франчиск

Надь Иштван

Садовяну Михаил

Станку Захария

Стоенеску Петре

Шютё Андраш

ЛУЧИА ДЕМЕТРИУС

 

 

#img_30.jpeg

#img_31.jpeg

#img_32.jpeg

 

НАШ ДОРОГОЙ ДЖЕОРДЖИКЭ

В то утро Адина проснулась рано. Разбудил какой-то сумбурный, тревожный сон. Ей почудилось, что Джеорджикэ зовет ее из вестибюля, торопит, просит поспешить, во дворе уже слышится гудок их автомобиля, но она никак не может отцепить шнурок собольей пелерины от застежки жемчужного колье, в котором он запутался. Стремление поскорей выйти, все более жалобные крики Джеорджикэ, напоминающие стонущий крик совы, и шнурок, затянувшийся узлом на жемчужном колье, этот непрерывно набухающий узел, похожий на толстый корявый корень, — все вместе принимало во сне устрашающие размеры. Адина пробудилась, как после кошмара, — вся в поту, задыхаясь. Дверь чердака, подталкиваемая ветром, жалобно скрипела, а на улице тарахтел большой грузовик. Видимо, во сне эти шумы превратились в жалобные вопли Джеорджикэ и породили те жуткие переживания, от которых она проснулась.

Адина сразу же ощупала дрожащими пальцами шею, почувствовала плотную ткань фланелевой пижамы, открыла глаза, осмотрела маленькую низкую комнату, сплошь заставленную шкафами, и глубоко вздохнула. Жестокая действительность болезненно стиснула ей грудь. По сердцу словно полоснули ножом: соболья пелерина! Она уже давно собиралась зайти к Валентине: вынуть из сундука пелерину, проветрить и пересыпать ее нафталином, чтобы, не дай бог, не случилось какой-нибудь беды! Но дело в том, что Валентина жила не близко, дорога туда была трудная, и Адина никак не могла на это решиться. Все-таки в ближайшие дни ей необходимо собраться с силами и пойти туда проверить, в каком состоянии ее вещи, меха и ковры.

В комнате было холодно. Надо бы подняться с постели и затопить печь. А вдруг она потом так и не уснет? Сегодня предстоит трудный день, и ей нужны силы. Конечно, холод ее окончательно разбудит. Гораздо лучше лежать, вытянувшись в постели, свободно положив руки вдоль бедер, как сказано в книге, чтобы ничто не мешало кровообращению, и ждать в этом положении, пока вернется сон. Но разве можно спать по утрам, когда эта сельская улица, — иначе этот район и не назовешь теперь, после того как в каждую виллу въехало столько людишек: мелких служащих, рабочих, — когда эта сельская улица начинает бурлить чуть ли не с самого рассвета: взрослые идут на работу, дети — в школу, женщины — в конторы, на фабрики или на базар, а грузовики с хлебом, молоком и овощами мчатся как бешеные по горбатой улице к продовольственным магазинам, которые стоят на самом, верху холма? На улице люди громко перекликаются, дети, те, что еще не ходят в школу, орут и хохочут, поддают ногой пустые консервные банки и гоняют как сумасшедшие мяч. Ясно, что ни о каком отдыхе уже не может быть и речи, никто уж не может поспать вволю, как в те давние времена, когда никто тебя не терзал в твоем собственном доме, если только не надо было пойти портнихе или к парикмахеру. Если бы ей не пришлось перебраться из их виллы, расположенной в глубине сада, на самой вершине холма, сюда, в маленький флигель у самого забора, она бы и сегодня вкушала покой. Но она вовремя мудро рассудила, что благоразумнее перебраться в этот игрушечный флигелек, состоящий из одной комнаты, холла и крохотной кухоньки, так как, несомненно, ей не удалось бы оставить за собой всю виллу. Время доказало ее правоту и предусмотрительность. Теперь в большой вилле жила семья с двумя детьми и еще какая-то женщина — служащая, которая, говорят, выходит замуж и приведет сюда мужа. А жить вместе с ними не доставило бы Адине ни малейшего удовольствия.

Да, сегодня ей предстоит трудный день. Надо побывать у Ирины, а каждая встреча с дочерью надолго портит ей настроение. Ей надо поспать, просто необходимо поспать. Нечего изводить себя всякими мыслями. Теперь только восемь утра, и перед ней бесконечно длинный и пустой день, надо ждать до семи часов вечера, когда возвращается домой муж Ирины. Если она его не застанет дома, то понапрасну туда пойдет. Ирина ей вновь скажет: «Ты, мама, приди в другой раз, когда Сайду тоже будет дома, поговори с ним».

Адина закрыла глаза и почувствовала, что веки и кожа лица совсем сухие. Крем стоял в изголовье, но ведь, чтобы его достать, надо еще раз высунуть руку из-под одеяла в холод, а она это только что сделала, когда посмотрела на часы. Адина тяжело вздохнула, но все-таки протянула руку за баночкой с кремом. Если кожу лица не смазать, то она покроется морщинами. У нее и так куча всяких неприятностей и бед, не хватает еще преждевременной старости. Адина закрыла глаза и старательно расслабила все мышцы лица, теперь блестящего и жирно намазанного, тщетно пытаясь ничего не чувствовать и ни о чем не думать. Но против воли мысли метались и сталкивались, словно ее голова — поле битвы, по которому мчатся испуганные, одичавшие кони, потерявшие своих всадников. «Как счастливы люди, которые не думают, простые люди!» — мысленно простонала Адина. Вот, например, теперешние жильцы большой виллы, какие у них могут быть заботы? Их жизнь проходит предельно просто и однообразно. Он утром идет в контору, возвращается к четырем, обедает, иногда уходит на какое-нибудь собрание, вечером ужинает и заваливается спать. Вот и все, — никаких хлопот и забот, жалование поступает первого и пятнадцатого каждого месяца, нет у него никаких процессов, никаких неприятностей, дрова получает. Живет как по часам. Она, то есть его жена, тоже утром уходит на службу, возвращается к четырем, готовит обед на следующий день, купает детей, прибирает за свекровью, кое-что заштопает, постирает, ложится спать, и все. Ну, а старуха, почти парализованная мать жильца, та уж совсем никаких забот не знает, валяется как барыня в кровати и живет на всем готовом, — ее обслуживают, кормят, переодевают, обмывают.

Жиличка и представить себе не может, как ужасно быть беззащитной женщиной, как мучительно не иметь приличных нарядов (ведь она никогда по-настоящему не одевалась и понятия не имеет об элегантности), как горько иметь неблагодарную дочь, отвратительного зятя и страдать от бессонницы. Жиличке-то хорошо: после своих трудов она спит как убитая, и ей, конечно, по душе ее работа: ведь только этим она и занималась, с тех пор как появилась на свет божий, да и здорова как корова, а ножищи у нее такие, что ей как раз впору туфли мужа! У этой женщины, конечно, не сжимается сердце, когда она смотрит на свои руки, как сжимается у Адины. Ведь из-за мытья посуды у нее на руках сморщилась кожа и даже вспухли кончики пальцев. А ведь она старается есть как можно меньше, чтобы сократить расходы, поменьше заниматься хозяйством и не растолстеть, не стать бесформенной тушей к тому часу, когда Джеорджикэ вернется домой. Она пьет лишь лечебные отвары и чай, варит себе на два-три дня картофельный супчик, или готовит чуть сладкий компот, который можно растянуть на целую неделю. Разве в нынешние времена можно тратить на еду деньги, вырученные от продажи какой-нибудь вещи? Разве можно разрешить себе роскошь сшить что-нибудь новое? Завтра весь город осудит ее, скажет, что ей наплевать на то, что Джеорджикэ гниет в тюрьме. Ничего, если его освободят и все вновь станет на свое место (ведь колесо истории все равно вертится), она опять вытащит из сундуков меха, отрезы шерсти, шелка, куски кожи и закажет себе новые вещи по последней моде, да заодно перешьет старые, еще хорошие туалеты, которые бережно уложены, чтобы не портились. А теперь люди не должны болтать о ней, люди должны ее забыть. Да, жизнь так сложилась, что она, которая раньше стремилась приковать к себе все взгляды, как маяк, как звезда, теперь жаждет лишь одного — людского забвения.

Даже кое-кто из старых знакомых, из тех, которые стали на задние лапки и строят из себя невинных овечек, теперь, когда ее встречают, кривят губы, — их якобы возмущает «преступление», за которое посажен в тюрьму Джеорджикэ. Они, видите ли, стали высоконравственными людьми, а про Джеорджикэ поговаривают, что он обокрал государство. Можно подумать, что они поступили бы иначе, будь у них такая возможность… Просто ничего у них не было под рукой… Ведь они тоже не дураки, чтобы не попользоваться… Смеют еще говорить, что это кража. Если уж это называется кражей, то в прежние времена все крали, то есть все те, у кого было определенное положение и от кого хоть что-нибудь зависело! Она, Адина, убеждена, что все ловчили. Это называлось делами, а не кражами. А всему виной теперешние хозяева со своими тяжелыми обвинениями! Им лишь одно нужно — как бы побольнее оскорбить и уязвить тебя, потому что ты из господ и человек более утонченный, благородный. И все это от зависти! А когда они забрали у нас все: и банк и анонимное общество — они, наверное, хотели бы, чтобы Джеорджикэ пришел к ним, как наивный ребеночек, и преподнес на подносе все-все: и золото, и валюту, и труд всей своей жизни, и иностранные капиталовложения. Такое бывает лишь в евангельских притчах, но отнюдь не в жизни. Да, именно в этом состоит вся вина бедного Джеорджикэ, и потому она, Адина, должна страдать, как мученица, как невинная жертва.

Она почувствовала голод. Все-таки надо встать, развести огонь и приготовить себе чай. А какой чай? Из черенков черешни для лечения почек? Из листьев подорожника для легких? Из тысячелистника для общего тонуса? А может, из зверобоя для печени? Или из липового цвета против нервов? Господи, какое это несчастье — быть такой тщедушной и больной! Необходимо лечить себя всю, каждый кусочек своего тела, миллиметр за миллиметром, так как в нем нет ни одной частички, которая не была бы сверхчувствительной, восприимчивой ко всяким болезням. Не мудрено, что окружающие ее люди — жильцы из большой виллы, все эти рабочие ее района, которые так галдят на улице и всегда такие веселые, — могут работать и зарабатывать деньги. Они-то здоровы, а ей как быть, что прикажете ей делать? Она бедная, одинокая, хрупкая женщина, которой никто не помогает и которая нигде не встречает понимания и сочувствия. Работать должны люди другого сорта, и, сказать по правде, какой смысл ей работать, раз у нее хватит вещей на продажу еще лет на двадцать, даже если Джеорджикэ не будет освобожден. Стоит ли работать только ради того, чтобы заткнуть им рот? Нет, она никогда не пойдет на такие уступки, которые выжимают все силы и калечат, уродуют тело. Мало того, что она должна сама содержать себя, должна заботиться обо всем самолично, например, когда ей захочется поесть, проветрить комнату или починить порванный чулок; мало того, что ей приходится иметь дело с представителями власти, когда приносят счет за воду и электричество или когда она вносит в налоговое управление налоги за сад и виллу; мало того, что она вынуждена иметь дело с жильцами, когда получает с них квартирную плату, — теперь на ее плечи легла еще огромная тяжесть и ответственность за пересмотр процесса Джеорджикэ. На первом процессе его приговорили к десяти годам. Все знакомые тогда ей говорили, что, если бы она своевременно обратилась к опытному адвокату, хорошо знающему суть дела, Джеорджикэ отделался бы значительно легче, быть может, его сразу бы освободили: ведь он достаточно просидел в предварительном заключении. Но она понадеялась на Санду, и бедного Джеорджикэ защищал казенный адвокат, который даже дела толком не знал. Необходимо найти серьезных адвокатов и, следовательно, их оплатить. Да, она должна их оплатить! Ирина и слушать об этом не хочет. Ирина считает, что все должно быть проделано экономно, быстро и без шума, чтобы по городу не пошли слухи, которые могут повредить Санду. А братья Джеорджикэ — Петре и Дину — только обрадуются, если она ради процесса все распродаст до последней тряпки. И вот злополучный Джеорджикэ, который баловал свою Ирину как принцессу, вырастил братьев и поставил их на ноги, устроил на теплые местечки, который всегда был так добр и великодушен к своим родным, теперь брошен на произвол судьбы и может надеяться только на нее одну, на слабую, беспомощную женщину, не имеющую ни заработка, ни опоры в жизни.

Адина почувствовала, что на глаза у нее навертываются слезы. У нее просто разрывалось сердце от обиды и боли: ведь она, такая хрупкая и несчастная, должна взвалить себе на плечи всю тяжесть нового процесса Джеорджикэ! Да, если бы двадцать шесть лет тому назад, когда ее руки добивались двое: Джеорджикэ и Дан Драгомиреску, — она выбрала Дана, то теперь не знала бы такого горя. Дан преспокойно живет у себя дома с женой и детьми, ходит на службу, пользуется доброй славой во всем городе. Правда, тогда Джеорджикэ был более блестящей, более перспективной партией, и в течение всех этих двадцати шести лет его положение было неизмеримо лучше, чем положение Дана. У жены Дана только одна меховая шуба и мало драгоценностей, а когда в город приезжала на гастроли театральная труппа или проводился какой-нибудь особенно торжественный концерт, то Адина и Джеорджикэ сидели в самой лучшей ложе, а Дан с женой пристраивались где-нибудь в партере. Но все-таки они не бедствовали, а главное, теперь они не знают никакого горя!

А вдобавок, разве все, что принадлежит ей, вернее, что принадлежало ей, — мысленно поправила себя Адина, в соответствии с тем, как она привыкла говорить теперь о себе с чужими людьми, — разве все это ей купил Джеорджикэ? Вполне возможно, что, не будь ее личного состояния, она бы тоже выглядела, как жена Дана. А если бы она тогда вышла за него замуж, ее имущество было бы нынче в полной безопасности и никто не осмелился бы требовать у нее отчета, осталось ли у нее еще какое-нибудь состояние и сколько именно, никто не отважился бы утешать ее, что ей и через двадцать лет не грозит опасность умереть от голода. Милое утешение! Только на это они и способны. Лучше бы пришли на помощь одинокой, слабой женщине, не пересчитывали, что у нее есть и чего нет, а взяли бы хоть малую толику из своего кармана и вручили ей, конечно, вежливо и почтительно.

Адина почувствовала, что эти неотвязные мысли только причиняют ей боль, вредят ее здоровью. Сознание, что она жертва страшной несправедливости, вновь как-то возвысило Адину над всем остальным человечеством. Ведь она никогда не была несправедливой, никого не обижала, она просто пренебрегала всеми остальными людьми, понятия не имела о тех тысячах и тысячах человеческих существ, которые теперь встали на ноги, взяли власть в свои руки и первым делом арестовали ее мужа, а ее заставили переселиться в несчастный флигель, вынудили существовать за счет старых запасов, превратили в нищую. Да, человечество было к ней несправедливо, да и сама судьба, если уж называть вещи своими именами, тоже была к ней несправедлива: обманула ее, заставив двадцать шесть лет назад выбрать Джеорджикэ, а не Дана. Чтобы успокоиться, Адина еще часик полежала в постели, потом натянула толстые шерстяные чулки, надела плотный халат на подкладке, байковые шлепанцы и затопила печь. Готовясь к предстоящим переживаниям, она медленно выпила успокоительный липовый чай, съела чуточку вчерашнего сливового компота (это полезно для желудка), а когда комната согрелась, осторожно вымылась и принялась за маникюр. Посмотрев на себя в зеркало, она вновь расстроилась Сколько ей пришлось принести жертв, чтобы сделать себе перманент, и вот пожалуйста, — две пряди так и остались незавитыми! Эти негодяи просто крадут деньги у тебя из кармана. Теперь никто не работает добросовестно. Разве так завили бы ей волосы в прежнее время, когда знали, чья она жена? И к тому же они недостаточно почтительны. Торчишь в одной очереди со всяким сбродом, насмотришься на всякие вульгарные рожи; только диву даешься, кто ныне наряжается в нейлоновые шляпки и чулки; дерут с тебя немилосердно, и никто даже не подумает, откуда одинокой и больной женщине взять столько денег, — а после всего этого возвращаешься домой с двумя незавитыми прядями.

Адина сидела теперь у окна, смотрела на снежинки, вьющиеся над садом, и вновь перебирала в памяти все свои главные заботы. Дети жильцов большой виллы пытались съезжать на саночках со склона холма, но снег еще не покрыл как следует землю, и саночки то и дело застревали в липкой грязи, едва припудренной снегом. Однако дети не сдавались, хохотали, сталкивали друг друга в грязь и тут же вскакивали, мокрые, грязные и веселые.

«Какая невоспитанность, какая дикость! — подумала Адина. — Если бы Ирина в детстве посмела так вываляться в грязи, если бы она так извозила пальтишко, я бы ее поставила в угол на целый день, да и сладкого не давала бы три дня. А этих кто может воспитывать? Родители, которые целыми днями прохлаждаются в конторе? Бабушка, которая не встает с постели? Ничего, пусть уважаемая сударыня жиличка займется вечером стиркой и выстирает им пальто, все равно других забот у нее нет! Что она знает о трудностях жизни!»

Когда подошел час обеда, Адина глубоко задумалась, не поесть ли сегодня поплотнее в порядке исключения, так как ей предстоит дать бой Ирине и Санду. В конце концов, она может открыть одну из консервных банок, спрятанных в большом сундуке. Эти иностранные консервы она сберегала еще со времен войны на черный день, когда у нее больше ничего не останется, или она будет занесена снегом здесь, на своем холме, или же, наконец, захочет вспомнить чудесный вкус прежних яств. Мысль о том, что ей необходимо сегодня быть сильной, заставила ее открыть дверцу шкафа, где хранился сундук, и даже приподнять крышку. Но, взглянув на блестящие банки с рыбой, мясом, спаржей и ананасами, Адина тут же передумала. Нет, ее еще не занесло снегом; в кладовой лежат другие продукты; только позавчера она сварила картофельный суп и сливовый компот, так что еды хватит на сегодня и на завтра. Следовательно, употребить банку с консервами будет настоящим мотовством, безрассудным расточительством. Кто знает, что ей еще предстоит пережить? Предположим даже, что пересмотр дела Джеорджикэ начнется скоро. Он все-таки может затянуться надолго, и в конечном итоге старый приговор останется в силе, а ведь одному богу известно, сколько времени продержится этот новый государственный строй. Нет, теперь не такое время, чтобы позволять себе опрометчивые поступки. Она быстро захлопнула крышку, закрыла дверцу шкафа, укутала голову шалью, вошла в холодную кухню, принесла оттуда суп и компот и поела на столике около кровати, перед самой печкой. Есть пришлось прямо из кастрюлек, чтобы не нужно было мыть тарелок. Затем, грустно вздыхая, Адина вымыла суповую ложку и чайную ложечку, глубоко переживая всю унизительность своего положения.

После обеда Адина хорошенько укуталась, легла и, хотя страшно нервничала, проспала до пяти часов вечера.

* * *

Туту и Нина играли на ковре новым поездом, недавно полученным в подарок от доктора Берческу. Ирина не могла наглядеться на длинные черные локоны Нины, на ее потешный, круглый, как пуговка, носик, на круглое, как блюдце, золотистое, словно бархатное, личико, покрытое нежным пушком. Она смотрела на дочку, и ее сердце наполнялось радостью и гордостью. Ей принадлежала эта девочка, чудесная, как плод, как цветок, девочка, мимо которой на прогулке никто не мог равнодушно пройти: каждый прохожий останавливается погладить ее, приласкать. Нина чем-то напоминала Санду, но была значительно нежнее, красивее, ярче, чем Санду в детстве, если судить по фотографиям.

Туту был похож на нее, или, скорее, на свою бабушку, на Адину. Такие же огромные голубые глаза, те же рыжеватые волосы, тот же орлиный нос, четко очерченный уже теперь, в пятилетнем возрасте. В отличие от Нины, словно сотканной из нежности и изящества, Туту ребенок исключительно импульсивный, озорной, волевой и отчаянный скандалист. Он энергично добивался всего, что хотел, но действовал не ласками и не подлизывался, как Нина, а логически доказывал, что полюбившаяся вещь ему необходима, и упрямо настаивал до тех пор, пока не одерживал победу.

Ирине хотелось, чтобы дети радовались всему, чего так не доставало ей в детстве: теплой родительской ласке, возможности говорить свободно, иметь собственное мнение и вкусы. Если она когда-нибудь ссорилась с Санду, то лишь из-за воспитания детей. Он считал, что их необходимо воспитывать строже. В своей безрассудной любви к детям Ирина доходила до того, что не могла спокойно смотреть на их слезы, даже когда ребята были виноваты и Санду выговаривал им вполне справедливо за какой-нибудь тяжелый проступок, который нельзя было оставить безнаказанным, когда слезы их были вызваны просто капризами, нервами или злым упрямством. Когда Ирина видела их слезы, то сразу вспоминала свое детство: как она рыдает, спрятавшись в укромном уголке родительского дома, подавленная обидой, испытывая горечь из-за сердитой выволочки, звонкой пощечины или иронического, едкого замечания. Она вспоминала, какой одинокой и несчастной чувствовала себя в те часы, когда папа находился у себя в конторе и ей некому было пожаловаться, — гувернантка была занята — подшивала оборку или кружево к маминому вечернему платью, а мама, — как будто это не она только что вопила и топала ногами, — спокойно массировала лицо перед зеркалом, хладнокровно делала себе маникюр или причесывалась.

Ирина вспоминает, как ее наказывали, не разрешая выходить из комнаты или, наоборот, входить в дом, за то, что она забыла вытереть ноги и запачкала ковер. Ее оставляли до самой ночи в саду, и только отец осторожно прокрадывался в уголок, где она пряталась тихо, как мышка, и, не глядя ей в глаза, неуверенно шептал ей фальшивым голосом: «Ты, Иринел, будь в другой раз послушной. Ты же знаешь, что мама у нас нервная, но она тебя наказывает для твоей же пользы. Не плачь, доченька, перестань!» Папа целовал ее, торопливо засовывал в карман передничка несколько конфеток или фиг и тайком, испуганно убегал.

А переднички, в которые ее всегда наряжали в детстве, да и в юности, скромные до убогости платья, грубые чулки, широкие бесформенные туфли, в которых она ходила до самой свадьбы! Как она мечтала тогда о материнских нарядах и драгоценностях, о ее прогулках! Как завидовала величавым и непринужденным манерам матери, ходившей с видом человека, который знает, что все по праву принадлежит ему. А между тем Ирина боялась открыть рот, произнести хоть одно громкое слово, — так часто ее одергивала мать: «Ирина! Мы не в лесу!», «Ирина, ребенок должен вести себя скромно!» Таким скромным ребенком она и осталась до девятнадцати лет, когда вышла замуж. Несомненно, она и до сих пор ходила бы в старых девах со всеми ее передничками, косичками, «скромностью», с ее страхом перед людьми, с которыми она редко встречалась, если бы жизнь не изменилась до неузнаваемости: отец торопливо и предусмотрительно вышел на пенсию, Санду заявился к ним в дом покупать папину шубу, а мама, напуганная событиями, неожиданно отнеслась к замужеству Ирины равнодушно. Отец, с ужасом ожидавший всяческих неприятностей, обрадовался, что сможет обеспечить счастье дочери, выдав ее за человека с положением, по молодости лет не успевшего совершить ничего предосудительного до 23 августа. А мама, быть может, даже обрадовалась, что уменьшатся хозяйственные расходы. Она отнеслась к этому браку с полным безразличием, разрешила папе поступать, как он находит нужным, но решительно отказалась наделить Ирину хоть каким-нибудь приданым: перевести на ее имя дом, что рядом с почтой, поделиться с ней запасами одежды, отрезами шерсти, кусками кожи, домашними вещами. Ирина получила всего несколько ковров, диван, на котором спала дома, и старый сервантик, давно выставленный на чердак. «Если он ее любит, пусть берет и так, — заявила Адина. — Весьма вероятно, что этот тип зарится на наше состояние и потому просит ее руки. Пусть сперва докажет, что он не действует из низменных, материальных побуждений. Поживем — увидим, тогда и решим».

Отец все время молчал и только подарил им свой письменный стол и золотые часы с цепочкой — вещи, купленные еще давно на заработанные им деньги.

Отчаянные крики вернули Ирину к действительности. Извиваясь как рыба, выброшенная на сушу, Нина пыталась вырвать свои черные локоны из крепко сжатых кулачков Туту. Ирина бросилась к детям и разняла их, но с большим трудом, потому что ручки Туту крепко, словно клешни рака, держали все, что схватывали.

— Она забрала мой вагон! — обозленно вопил Туту.

— Как так твой вагон, сыночек? Ведь поезд принадлежит вам обоим. Дядя врач подарил его обоим.

— Но мы его поделили, три вагона ей, три вагона мне! — не сдавался Туту. — Почему она забрала мой вагон?

— Потому что он мне нравится! — нежно прошептала Нина, не сводя с матери умоляющих, еще влажных глаз и прижимаясь, как кошечка, к ее ногам.

— Мой вагон тебе нравится? — заорал Туту, размахивая кулаками. Его голубые глаза яростно сверкали.

— Знаете что? Давайте поделим их еще раз, — попыталась Ирина помирить ребят. — Пусть каждый выберет те вагоны, которые ему нравятся, и так уж останется. Нина, доченька, очень некрасиво договариваться, а потом не держать слово.

— Но мне нравятся и голубые вагоны и зеленые! Они все мне нравятся! — прожурчала Нина, запрокидывая головку и очаровательно улыбаясь.

— Ну хорошо, мама вам завтра купит еще один поезд, — сдалась Ирина, — чтобы у каждого был свой поезд. Ну, как, довольны? А пока не деритесь и играйте этим. Хорошо?

Дети примирились, вновь уселись на ковер и, нагнувшись над рельсами, тихо переговаривались:

— Поезд уходит, поезд уходит… ту! ту! ту!

«Как они красивы, как очаровательны! — подумала Ирина. — Как им идут эти белые бархатные костюмчики! А как чудно было бы сделать Нине пальтишко из голубого пушистого материала, что лежит у мамы в сундуке». Ирина уж несколько раз чуть было не попросила его у матери, но вовремя спохватилась, зная, что Адина ответит истеричными рыданиями и яростными упреками: «Теперь, когда мне не на что жить, ты хочешь отобрать и последнее?» А сколько раз Ирина намеревалась просто вынуть материал из сундука без разрешения и отдать портнихе, но все-таки не посмела, страшась бесконечных упреков Адины, которая не преминула бы пожаловаться всем знакомым в городе: «Она меня обокрала! Ограбила! Моя собственная дочь украла у меня последние вещи!»

Санду вполне прав: пусть пройдет время, и все как-то образуется. Быть может, папу освободят, и тогда они его убедят, что родители поступили несправедливо, не дав Ирине почти никакого приданого. И разве понадобится новая одежда, серебро или дорогой фарфор двум старикам, причем один из них — отец, вышедший из тюрьмы? Им лучше всего уехать из города, перебраться в родную деревню отца, а они, молодые, приложат все усилия и изредка будут им высылать по сотне-другой, если, конечно, папа найдет, что это необходимо и справедливо: ведь там у него земля — сливовый сад и луг, — так что два старика при скромном образе жизни прекрасно смогут жить на деньги, вырученные на месте, в деревне, и на те суммы, которые им выплачивают квартиранты, снявшие их виллы в городе. Конечно, они могут оставить все детям, у которых столько трудностей и которые еще и пожить-то как следует не успели; они могут оставить им все вещи, какие мать спрятала у себя, когда сдала жильцам большую виллу. Хватит им и того добра, что она рассовала повсюду: отнесла к своей подруге Валентине, увезла за город, бог знает куда еще спрятала. Ирина уверена, что если отец не вернется, то этих вещей она никогда в жизни не увидит, они будут окончательно для нее потеряны.

Но ведь если папа не выйдет из тюрьмы (при этой мысли Ирине хотелось плакать), мать сможет прекрасно прожить до конца своих дней, продавая те вещи, которые она припрятала в других местах. Достаточно и того, что она всегда к ней относилась, как к падчерице, пусть хоть теперь подумает о своем материнском долге. Мать уже стара, у нее все в прошлом, какие у нее еще могут быть претензии? Должна же она наконец отказаться от всего, уступить место другим! Для чего ей так много нужно, чтобы жить? Она все время хнычет, жалуется на всевозможные болезни, но в действительности она здоровее Нины и Туту. Она привыкла считать себя больной еще в те времена, когда вела роскошную жизнь за папин счет. Тогда она каждое лето ездила в Карлсбад или Виши и шила себе необыкновенные туалеты специально для поездок. А Ирина оставалась с гувернанткой в пустой вилле и в большом саду. Папа засиживался каждый вечер допоздна в клубе: ведь он тоже мог тогда вволю повеселиться, а когда оставался дома, был очень нежен, всячески ее баловал. Гувернантке всегда было не до девочки: ее мысли витали далеко, и она только и делала, что писала и получала письма от Ганса, ее жениха из Медиаша; они обручились еще десять лет назад и никак не могли отпраздновать свадьбу. Какие бесконечно длинные, печальные и тоскливые дни!..

Затем мама возвращалась, и вновь начинала выезжать в свет, принимать у себя дома, блистать в обществе. Как много мужчин ухаживало за ней! Как она была красива! Когда по вечерам у них бывали гости, Ирина, в своем неизменном кружевном передничке и некрасиво сшитом платье, не длинном и не коротком, устраивалась где-нибудь в укромном уголке и не сводила глаз с матери. Она смотрела на нее с вожделением, восхищением и ненавистью. Ей исполнилось пятнадцать лет, шестнадцать, семнадцать, но никому и в голову не приходило, что в доме есть девушка, молодая девушка. Ее лишь трепали по щеке, как ребенка. Мама получала цветы, много цветов. Ирине же приносили иногда конфеты, тоже как ребенку. Мама громко смеялась и смотрела куда-то вдаль, поверх людей, словно думала о чем-то известном только ей. Она пользовалась огромным успехом. А какой у нее был взгляд, — совсем как у ночной птицы, которая днем ничего не видит. Какой бессмысленный взгляд! Неожиданно она замечала Ирину, притаившуюся в своем уголке, и говорила ей холодно, сквозь зубы: «А ты не идешь спать? Завтра тебе в школу идти. Уроки ты приготовила?» — добавляла она погромче. Как-то раз один капитан осмелился сделать ей комплимент, и мама тут же вздохнула: «Жаль только, что она такая неловкая и огромная. Еще ребенок, а вытянулась как фефела. Просто не знаю, как быть с этой девочкой». Очевидно, комплимент, адресованный дочери, был ей неприятен. А теперь, даже теперь, когда она приходит к ним, она наряжена, тщательно причесана и накрашена. Она была бы рада, если бы Санду за ней приударил, да, была бы совсем не прочь. Еще счастье, что он ее терпеть не может. Но почему она не сводит рассеянного, томного взгляда со своего зятя? Она знает, что когда-то ей это было к лицу…

Дверь вестибюля протяжно заскрипела, потом ее энергично захлопнули. Вернулся Санду! Дети вскочили с ковра и бросились к нему навстречу. Ирина медленно вышла из спальни, с трудом отрываясь от нахлынувших на нее воспоминаний. Лицо Санду было холодное и мокрое.

— Разве на улице снег, Санду?

— Небольшой. А королева-мать еще не заявилась?

— Еще нет, кажется обещала прийти к семи…

— А почему на тебе лица нет? Ясно, что ты уже напугана предстоящей встречей. Я тебя очень прошу, Ирина, без сантиментов! При малейшей слабости с твоей стороны эта женщина проглотит тебя с потрохами. Разве ты ее не знаешь?

— Знаю! — вздохнула Ирина. — Давно знаю.

— Ну, это, положим, не так! Только я тебе раскрыл глаза. Когда мы познакомились, ты ее обожала.

Ирина запротестовала, и на этот раз весьма энергично.

— Нет, когда мы познакомились, я уже давно ее не любила. Я ее обожала только, когда была совсем маленькой, хотя она меня всячески обижала. Ты знаешь, она была чудо как красива, изящна и элегантна… — Ирина запнулась. — Вульгарна, но красива.

— Красива! — расхохотался Санду. — Для ребенка нет никого красивее матери. Это с ее окаменевшей, невыразительной физиономией, со слепыми, словно у статуи, глазами?

— Она была красивой. Откуда тебе это знать! Все в городе были влюблены в нее, а меня… меня это всегда удивляло. Теперь от ее былой красоты не осталось ни следа.

Раздался продолжительный звонок.

— Не уступай ничего, не отдавай ничего, — свистящим шепотом приказал Санду. — Постарайся не затягивать разговор, необходимо избавиться от нее как можно быстрее, а то к ужину у нас будет доктор Берческу, и я не хочу, чтобы он встретил ее у нас. У него шурин служит в суде, и я вовсе не желаю, чтобы он подумал, что я имею хоть какое-нибудь отношение к таким процессам.

После всех этих поучений Санду повернулся и пошел открыть дверь.

Деревенская девчонка, помогавшая Ирине по хозяйству, приоткрыла дверь кухни и просунула голову в комнату. Проходя мимо, Санду захлопнул дверь перед самым ее носом: «Незачем ей подсматривать, сразу же разболтает по всей улице!»

Сняв в вестибюле пальто, Адина вошла в спальню с достойным и в то же время печальным видом невинного страдальца, который с трудом держится на ногах.

Дети инстинктивно повернулись к вошедшей, зная, что гости всегда их ласкают, восхищаются ими и приносят подарки. Однако Адина торжественно и грустно опустилась в кресло, посмотрела на них своими большими голубыми, ничего не выражающими глазами, спросила, едва шевеля губами: «Дети здоровы?» — словно они сами еще не умели разговаривать, затем поднесла платочек к глазам и заплакала. Ирина и Санду молчали. Выгоднее дать ей высказаться первой, выяснить ее намерения: чего именно она хочет, как думает на них нападать — и в зависимости от этого отбить ее атаки.

— Я больна, я страшно больна, — начала Адина, — даже не понимаю, как у меня хватило сил добраться сюда. У меня больная печень, расстроены нервы, больной желудок, и кто знает, может быть, поражены и легкие…

Санду искоса с саркастической усмешкой взглянул на Ирину и продолжал молчать. Ирина поудобнее уселась на стуле и тоже упорно молчала.

— Я одинока, и никому даже не взбредет в голову оказать мне хоть малейшую помощь. Никто даже не интересуется: что делает эта несчастная женщина, дни и ночи одна в своей трущобе? Кто колет ей дрова? Кто топит печь? Кто скажет ей хоть одно доброе слово?

— У вас есть подруги, — сухо бросил Санду.

— Подруги? А что за прок в наши дни от дружбы? Подумать только, сколько добра делал им бедный Джеорджикэ, — отвозил их домой на машине, устраивал их родственников, даже самых тупых, на хорошо оплачиваемые службы. Какие он задавал банкеты!

— На свои деньги! — пошутил Санду.

— Какое вам дело, на чьи деньги? — окрысилась Адина и злобно покосилась на него. — Такой уж у нас был установлен порядок: он давал деньги на расходы по дому, зато я ничего с него не требовала на свои туалеты. Он был мне благодарен за то, что я следила за порядком в доме, за банкетами, которые он давал, и за твоим воспитанием, Ирина. Ведь я всегда болела, а Джеорджикэ умел меня беречь.

— Ну, об Иринином воспитании лучше не говорить!

— Как, вы смеете говорить, что ваша жена дурно воспитана и необразованна? Она владеет двумя языками, ее всегда воспитывала гувернантка, и, если бы вы не вскружили ей голову, она получила бы и высшее образование.

— Слава богу, что за ней хоть гувернантка ухаживала, а то слишком уж ей плохо жилось в вашей семье. Я вовремя спас Ирину.

Адина метнула яростный взгляд на дочь.

— Почему ты молчишь? Что ты ему рассказала про меня, неблагодарная? А теперь ты ему разрешаешь оскорблять твою мать?

Ирина сидела не поднимая глаз. Она была глубоко взволнована, ее так и подмывало сказать матери несколько резких слов, но сдерживал какой-то смутный страх, который она принимала за жалость. Потупившись, она ответила тихим, ровным голосом:

— Какой смысл ворошить прошлое? Лучше ты, мама, скажи, о чем хотела поговорить с нами.

Адина вновь начала плакать. Действительно, целесообразнее не говорить с ними о прошлом: она не в силах бороться с ними. Подобный разговор мог растянуться до бесконечности. Здесь нет Джеорджикэ, чтобы ее защитить, а эти двое просто неблагодарные эгоисты. Следовательно, разумнее всего сейчас же приступить к главному, но для этого необходимо предварительно их разжалобить.

Дети, игравшие чуть подальше на ковре, подняли голову, пораженные ее плачем. Туту с любопытством уставился на бабушку, а Нина жалобно искривила личико и тоже начала хныкать. Испуганная Ирина быстро вскочила, подхватила девочку на руки, нежно обняла ее и усадила к себе на колени. Успокоившись, Нина начала играть ожерельем матери, а Туту, радуясь, что остался полным хозяином поезда, утащил его в соседнюю комнату и начал разбирать паровоз.

— Дети, — прошептала Адина, — мы должны обжаловать приговор суда по делу вашего отца!

«Ага, вот оно что, — подумал Санду. — Теперь я стал ее ребенком. Хочет впутать меня в историю с уважаемым господином Джеорджикэ! Покорно благодарю, я даже своему отцу не разрешаю навещать нас, авось все забудут, что я сын полковника, уволенного в отставку; я не знаю, как приобрести полезные знакомства, сблизиться с теми, кто нынче хорошо котируется; мне становится дурно, когда Иринина мать входит в наш дом; я был счастлив, что первый процесс состоится в другом городе, а теперь она хочет вмешать меня в свои затеи, в новый процесс! Нет, сударыня, ничего не выйдет, просчитались!»

— Если вы хотите обжаловать приговор, мы можем вас только поздравить. Это вполне естественно: каждая жена обязана обжаловать приговор.

Ирина не расслышала ответа мужа. Ее сердце бешено колотилось. Значит, вновь начнется процесс пяти, процесс папы? Наверно, она потребует что-нибудь из папиных вещей, чтобы продать их и расплатиться с адвокатами. Неужели бедный папа выйдет на свободу? Кто знает, каков будет исход нового процесса, насколько смягчат приговор? Но какие именно вещи она потребует? Нет, отрезы Ирина ни в коем случае не отдаст! Интересно, в курсе ли дела бедный папа? А разве лучше будет, если она заберет столовое серебро? Теперь вся надежда на Санду!

— Все подруги и знакомые мне говорят, что если предоставить все на волю случая и понадеяться только на незнакомого казенного адвоката, то…

— Что вы, что вы, это самый правильный путь! Вы вносите в юридическую консультацию установленную сумму, и защита, конечно, будет на высоте. Не волнуйтесь, вы можете быть уверены, что наши адвокаты (тут Санду патетически возвысил голос) умеют выбрать правильную позицию и выявить все смягчающие вину обстоятельства, разумеется, если таковые имеются.

— Бедный папа! — вздохнула Ирина.

— Но мне сказали, — возразила Адина, — что куда целесообразнее своевременно выбрать адвоката, заплатить ему сверх положенного, тогда он подготовится как следует… Так больше шансов на спасенье. Джеорджикэ дали на первом процессе десять лет только потому, что вы действовали, как вам вздумалось, бросили все на произвол судьбы.

— Вы, очевидно, хотите идти по неправильному пути, я не согласен с вами, но не могу вам этого запретить!

Ирина рассеянно смотрела на них, прижавшись подбородком к головке успокоившейся в ее объятиях Нины.

— Я полагаю, вы не имеете права запретить мне принять меры для спасения мужа, как этого требует моя совесть, — сухо заявила Адина. Произнеся эти слова, она почувствовала, что у нее исключительно благородное сердце и железный характер. Она осознала, что только она из всех членов семьи прилагает усилия для освобождения Джеорджикэ, а все остальные лишены чувства долга и проявляют черную неблагодарность. Она, Адина, настоящая супруга античных времен, героиня трагедии!

— Простите, я думал, вы хотите со мной посоветоваться. Но вы, как всегда, не считаетесь с моим мнением. Будем считать, что я ничего не сказал!

Санду встал и подошел к печке, давая понять, что считает разговор законченным и гостья может уйти. Адина, однако, пришла вовсе не за его советами. Санду это прекрасно знал, но делал вид, что ни о чем не подозревает, надеясь таким образом отбить у нее охоту затронуть основной вопрос. Его холодные черные глаза смотрели на стрелки больших стенных часов. Приближался час прихода доктора Берческу, а настоящий разговор еще не начинался.

— Мне нужны венецианские люстры, — проговорила Адина своим монотонным, невыразительным голосом. — Я должна их продать, других денег у меня нет, а для процесса необходимы деньги.

У Ирины холодок пробежал по спине. Эти люстры купил отец, значит, она должна их унаследовать. Почему же именно люстры?

— А вам уже нечего продавать? — холодно и насмешливо осведомился Санду. — У вас еще пропасть вещей, припрятанных дома или у друзей.

— Нет у меня больше ничего! — простонала Адина.

— Так-таки ничего?

— С какой стати я буду перед вами отчитываться? Какое у вас на это право? Я не обязана вам докладывать, что у меня есть и чего нет!

«А почему я не должна ничего унаследовать, быть богатой, жить в холе и роскоши, как жила ты? — хотелось крикнуть Ирине. — Я молода, а ты уже старуха, теперь мне жить, а тебе пора умирать, ты достаточно пожила и хорошо пожила, а я хочу жить сегодня, хочу иметь все!..»

Но она не посмела вымолвить ни слова, лишь прошептала, задыхаясь, испытывая детский ужас перед матерью:

— Мама, ты забываешь, что у меня дети, что у тебя внучка. Ты не думаешь о ее приданом!

— А обо мне, одинокой женщине, беззащитной, как ребенок, кто-нибудь думает? Я продала все, что принадлежало лично мне…

— Все? — нахмурился Санду. — Что же вы делаете с такими огромными деньгами? На что же вы их тратите? Неужели вы не подумали о том, что можете прожить еще лет двадцать, даже двадцать пять? Того, что у вас есть, должно хватить вам до самой смерти!

— У меня остались только вещи, которые хранятся у вас!

— Серьезно? — усмехнулся Санду. — Больше у вас ничего не осталось?

— Ведь это вещи, купленные отцом, — тихо, но твердо сказала Ирина. — Я обязана их сохранить, пока он не выйдет на свободу. На какие средства он будет тогда жить?

— А я? Я? — выйдя из себя, закричала Адина. — Мне откуда взять? Где я достану денег? Разве я не обязана все сделать для Джеорджикэ?

— Все сделать означает, что вы тоже должны принести хоть какую-нибудь жертву, — перебил ее Санду. — Глупо платить за защиту больше, чем положено по закону. Жизнь теперь тяжелая. Не бросайте деньги на ветер; вы и так слишком много тратите на себя. Вы должны сократить свои расходы и уплатить адвокату не больше официального гонорара.

Адина почувствовала, как у нее кровь закипает в жилах. С каким удовольствием отвесила бы она несколько увесистых оплеух этой дуре Ирине, которая сидит как телка и ждет приказаний от мужа, — таких затрещин она и в детстве ей не отпускала! А с какой радостью отхлестала бы она этого смуглого детину с упрямыми глазами и кривой ядовитой усмешкой! Она этого не делает лишь потому, что боится окончательно потерять вещи, опрометчиво отданные им на хранение в тот проклятый час, когда она перебиралась в маленький флигель. Тогда ее напугала мысль, что после осуждения Джеорджикэ его имущество могут конфисковать. Если бы не страх перед возможной конфискацией, то, как ни тесен флигелек, она втиснула бы все вещи в свою комнату, а сама спала бы на сундуках, как-нибудь устроилась бы в вестибюле. Разве это не логично и не справедливо тратить на Джеорджикэ деньги, вырученные от продажи его вещей? Почему она должна разорить себя, когда у нее нет других средств к существованию? А если Джеорджикэ застрянет там, в тюрьме, — ведь ему еще пять лет сидеть, или, скажем, умрет там, — кто же будет содержать ее до конца жизни?

— Вы бессердечные люди, — хрипло выдавила она из себя. — Вы не думаете о том, что я больная и одинокая женщина: если Джеорджикэ не освободят, то я погибну! Мы должны все сделать, чтобы спасти моего несчастного мужа. Если он выйдет на свободу, у меня будет помощь и защита. Даже если он не устроится на службу, мы все равно как-нибудь проживем. Он будет колоть мне дрова, ходить за покупками. Но какое вам до меня дело? Оба вы эгоисты!

Санду хотелось ответить, что, по его мнению, Джеорджикэ находится куда в более тяжелом положении, чем она, но он побоялся, как бы теща не умудрилась придать его словам политический смысл. Сын уволенного в отставку полковника не имеет права жалеть осужденного. И вдобавок, ему очень не хотелось затягивать разговор: доктор Берческу должен был вот-вот прийти.

Адина в третий раз заметила, что Санду нетерпеливо смотрит на часы. Убедившись, что ничего не добьется, оскорбленная и раздраженная, она поднялась.

— Итак, ты окончательно отказываешься хоть что-нибудь сделать для твоего отца?

— У тебя еще хватает добра, то есть его добра, — сердито пробормотала Ирина. — У меня дети.

— Ты бестия! А как любил тебя отец! — зашипела Адина, направляясь к двери.

— Я тоже его люблю! — печально и мягко вздохнула Ирина, следуя за матерью с уснувшей девочкой на руках.

Адина быстро оделась, поспешно вышла и быстро дошла до дома, почти забыв о своих болезнях: так она была разъярена.

— Ты действительно считаешь, что не надо заплатить адвокату добавочный гонорар, чтобы он занялся папиным процессом? — спросила Ирина Санду, укладывая дочку спать после ухода матери.

— Чепуха! Разумеется, не надо! Ты же не хочешь, чтобы по всему городу пошли слухи, что я поощряю такие пережитки буржуазного строя. Только этого мне еще не хватало, чтобы узнали в нашем отделе кадров! Я не знаю, как стереть с себя пятна моего происхождения, а теперь ты хочешь, чтобы я навлек на себя новые подозрения? Да, в конце концов, пусть наймет себе адвоката, только не впутывает меня во все это. Ты хочешь, чтобы эта богатая женщина ограбила нас, двух бедняков? Слушай, пойди посмотри, почему эта хамка там так швыряет тарелки на стол? Думает, что она в свинарнике своего отца? Пойди скажи ей!

Ирина пошла поговорить с прислугой.

Когда она возвратилась в комнату привести себя в порядок перед зеркалом, Санду нервно вышагивал от печи к окну и обратно.

— Боюсь, что все-таки нам придется ей что-нибудь дать. Я предчувствую, что она начнет обливать нас грязью по всему городу, а меня это не устраивает, ничуть не устраивает. Да, энергичная женщина твоя мамаша! А как молодо выглядит! Интересно, что она для этого делает?

— Тебе так кажется? — резко повернулась к нему Ирина, словно ее укололи в сердце. Она так и замерла в полуобороте, похожая на испуганную молодую лошадку, крупную, с толстыми ногами. — Она выглядит молодой? Ты только что говорил, что она некрасива.

— Она некрасивая и не в моем вкусе, но молода и прекрасно сохранилась. А фигура у нее изумительная!

Ирина побледнела и застыла с гребнем в руке, но Санду ничего не заметил. Он думал о чем-то другом и весь ушел в свои мысли.

— Пожалуйста, будь исключительно любезна с Берческу. Он в хороших отношениях с моим шефом. Главное, внушить этому недотепе, что не одни только немытые кретины, выходцы из черни, которым он всячески покровительствует, могут занимать руководящие должности. Устроил у себя прямо какой-то питомник болванов! Он, видите ли, коммунист! Ничего, я подготовил для Берческу на сегодняшний вечер такую апологию существующего строя, что ты уши развесишь.

— Но… — возразила Ирина, — позже… позднее… тебе не припомнят этого, не поставят в вину?

— А я за ними шпионил, дорогая, шпионил и саботировал! Ничего, объяснения всегда найдутся…

В эту ночь Ирине привиделся странный сон. Ей приснилось, что из отрезов, спрятанных в материнских сундуках, она сшила себе пальто, много пальто, и теперь не знает, что с ними делать.

— Они пригодятся тебе в деревне, когда будешь собирать сливы в саду. Там холодно, — говорил ей Санду.

Она сразу догадалась, что сливовый сад принадлежит ей, а также все вещи, спрятанные у нее на квартире и в родительском доме, вещи, которые она так четко помнит, поняла, что ее отец давно умер в тюрьме и она все унаследовала. Но отец умер уже очень давно, так что его смерть не причиняет ей никакой боли, и она примеряет перед зеркалом новые пальто одно за другим. Во дворе падает снег, лицо Санду холодное и мокрое, и он весело смеется, стоя около нее.

— Они тебе очень идут, больше, чем твоей матери! — говорит он.

* * *

Петре и Дину некоторое время по очереди получали от Адины то длинные, подробные и прочувствованные письма, то короткие и сердитые, и оба не отвечали ни слова, но они не на шутку испугались, когда в один прекрасный день получили по письму одинакового содержания, в котором она предупреждала, что, если ни один из них не потрудится приехать в город поговорить с ней, она сама пожалует в деревню — навести порядок в семейных расчетах. Она сообщала также, что приедет не одна, а вместе с опытным человеком (очевидно, с зятем или адвокатом), и он сумеет как мужчина выяснить с ними все вопросы, касающиеся положения Джеорджикэ и продажи его земли.

Да, теперь дело серьезное! Петре и Дину вовсе не улыбалось, чтобы Адина совала нос в местные дела, разузнала в деревне, какие за последние три года были урожаи на сливу (братья писали, что она не уродилась) или как обстоит дело с лугом, дохода с которого, как они же ей написали, еле-еле хватило на уплату налогов. А если она приедет со своим чванливым зятьком, то будет совсем плохо: ведь его отец, полковник, когда-то владел небольшим поместьем, и, конечно, сын хоть немного разбирается в сельском хозяйстве. А вдруг, что еще хуже, она привезет адвоката… Да… заварилась каша!

Братья решили посоветоваться. Дину, бывший учитель, пришел к Петре, и оба уединились в спальне, увешанной от пола до потолка домоткаными коврами. Там же находились две кровати с подушками, тонкими и толстыми, занавесы и, наконец, большие литографии и фотографии в позолоченных рамах. Петре и Фира никогда не спали здесь, а в соседней комнате, на старых, унаследованных от стариков железных кроватях кофейного цвета; на спинках кроватей были нарисованы турчанки, а накрыты были постели одеялами, сшитыми из разноцветных лоскутков. Когда приходили гости, в парадной спальне в зимнее время протапливали печь, а летом ставили на стол горшок с георгинами, и хозяева усаживались по обе стороны стола; он с газетой, она с вышивкой в руках, словно всегда там сидели. А если они ожидали какое-нибудь знатное лицо, приезжего из города, то открывали и двери гостиной, где окна были всегда заколочены, а шторы опущены. Осторожно, чтобы не протереть материал, усаживались они на краешке обитых бархатом, узких, неудобных кресел с высокими ножками. Но это случалось редко. Гостиный гарнитур давно куплен Петре у бывших господ в угоду Фире, знавшей, что у Ленуцы есть такой же. Он и теперь еще совсем новый, так как хранился в их доме, как под стеклом. Петре купил обстановку, чтобы заткнуть рот Фире, которая застала его с акушеркой и отравляла ему все дни, а главное, ночи.

Теперь Петре и Дину дрожали в давно не топленной комнате, промерзшие стены которой никак не отогревались. Петре и Дину встречались редко, с тех пор как лет десять назад Фира крупно поссорились с Ленуцей. Они разговаривали между собой лишь когда виделись на людях — в деревне, на улице или у кого-нибудь в гостях, но навещали друг друга лишь в случае крайней необходимости, когда нужно было что-нибудь поделить. Даже нынешние трудные для богачей времена не сблизили их. «На родного брата и то нельзя надеяться, — будь она трижды проклята, такая жизнь, — говорил Дину, — потому что эти бабы грызутся как сучки! А он тоже хорош, дурак, пляшет под ее дудку!»

Никто толком не знает, что именно породило вражду между Фирой и Ленуцей. Быть может, причиной была шляпка, купленная Ленуцей и вызвавшая зависть Фиры, обычно ходившей в платочке, или крестины, на которых крестной матерью была Фира, а Ленуцу не пригласили, или виной был жандармский фельдфебель, служивший в их селе, стройный и бровастый, ухаживавший за обеими сразу и потом переведенный в другое место. Какова бы ни была причина, золовки не здоровались и обливали друг друга грязью где только могли.

Но мужья, когда встречались на улице, в потайной корчме Стэникэ или в церкви, вели себя как братья, правда, не слишком выражая родственные чувства, чтобы люди не говорили, что они редко встречаются, так как жены им этого не разрешают.

— Принесешь горячей цуйки, когда придет Дину, слышишь, жена? Не криви рожу, не к тебе приходит. Пусть не говорит, что я его не угостил как положено. У меня к нему дело, так что ты не вмешивайся: я не хочу, чтобы он ушел сердитый.

Фира подала кувшин с-горячей цуйкой, мягкий творог, свежий хлеб и соления, чтобы Дину не говорил Ленуце, будто Петре и его жена не умеют себя вести и скаредничают. Плотно сжав губы, чтобы не уронить своего достоинства, Фира вошла в комнату на цыпочках, в новых красных шлепанцах, недавно связанных, и в воскресной меховой безрукавке, наброшенной на плечи. Понимая, что идет речь о денежном интересе, она процедила сквозь зубы: «Добро пожаловать, братец Дину», — и вышла по-прежнему на цыпочках, чтобы не попортить расстеленные ковры. Выйдя, она тут же прильнула ухом к двери, стараясь расслышать, о чем толкуют мужчины и что они затевают.

— Так вот какое дело, Дину, я снова получил письмо от жены Джеорджикэ.

— Я тоже! — вздохнул Дину. — Бедный Джеорджикэ! Какой человек, какая душа! Кому Только он не помогал, кого не поддерживал в трудные минуты! Помнишь, Петрикэ, как он тебе прислал деньги, целый мешок денег, чтобы ты открыл лесопилку, ту, на которой работала механическая пила?

— А тебе как он помогал, Дину! Сколько денег он ухлопал, чтобы содержать тебя в школе, пока ты не кончил педагогическое училище! А как он бегал и хлопотал в Бухаресте, чтобы убрали отсюда прежнего учителя Попеску и назначили тебя: ведь ты хотел быть поближе к своей земле.

— А помнишь, как он, бедняга, когда не смог приехать на крестины твоей старшей дочери, прислал все приданое и свечи да еще Фире в подарок бархату на платье?

— Что и говорить! Не человек, а ангел небесный. Помнишь, как он тебя спас после той ревизии в школе?

— А как он тебя выручил в налоговом управлении, когда ты не внес налоги за лавку? Кажется, он и денег тебе сюда прислал, да и в Бухаресте хлопотал в министерстве финансов.

Братья пили горячую цуйку и поочередно умилялись, утирая глаза, влажные от цуйки и от жалости к Джеорджикэ.

— Вот смотрю я теперь на наших деревенских мужичков, — продолжал Дину, — на моих бывших учеников. Я-то уж хорошо знаю им цену, знаю, как они занимались, — без ремня даже азбуку не могли одолеть. А теперь их всячески поддерживают, посылают в городские школы, назначают бог знает каким начальством, инженерами или экономистами. А какая им от этого радость? Живут себе в Бухаресте в одной, ну, скажем, в двух комнатах, едят в столовых, работают как сумасшедшие, а одеваются не лучше меня или тебя. А когда Джеорджикэ стал на ноги, то хоть и был из простых крестьян, построил себе настоящий дворец, купил две машины, нанял кухарку, шофера и горничную, наряжался как король, и даже было такое время, что, только захоти, он мог бы купить все наше село.

— Так на кой же черт теперь люди лезут из кожи вон, чтобы выдвинуться? Непонятно, зачем это они учатся? Даром силы и здоровье тратят. Земли нельзя иметь, слуг держать не дозволено, магазинов — нельзя, имущества — нельзя, в общем — ничего нельзя! Все эти голодранцы за всю свою жизнь не заработают столько, сколько добывал Джеорджикэ за один только год. Помнишь, как он тебе купил лошадь для шарабана, когда твоя околела?

— Да, да, это было как раз после того, как он тебе купил симментальскую корову.

Убедившись, что напоминания о щедростях Джеорджикэ ни к чему не приведут, братья ударились в другие воспоминания.

— А помнишь, Дину, как ты жил у Джеорджикэ и Адины в ту зиму, когда закрылось общежитие училища?

— Как не помнить? Стоило ему уйти из дому, как она принималась меня гонять — то слугам помогать, то дрова колоть, то снег расчищать; один раз даже заставила подсоблять прачкам. И знать не хотела, что мне надо заниматься, словно я не был ее шурином, а просто приблудным сиротой, которого держат из милости. Слуг там было хоть пруд пруди, но она не терпела, чтобы кто-нибудь жил в ее доме и не работал. А какую важность на себя напускала, как барыня какая!

— А что ты хочешь? Джеорджикэ взял за ней большое приданое, а ее отец был из городских, не мужик, как наш. Когда я иной раз приезжал по делам в город и останавливался у них, бывало они уходили вместе в театр или в ресторан, а меня оставляли дома, потому что ей было зазорно сидеть рядом с деревенщиной. Джеорджикэ, бедняга, встречался со мной в городе еще до обеда и не стыдился зайти выпить со мной рюмочку. А иногда звонил ей, что пообедает в ресторане с инспектором из Бухареста, а сам шел со мной в «Бахус» или в «Элиту». Она дома держала Джеорджикэ на диете, чтобы он не растолстел, а меня кормила тоже из его диеты. А когда он попадал в ресторан, то совсем не торопился вернуться домой. Знал, что она будет грызть его за опоздание, но ведь, когда он не опаздывал, она все одно его грызла, и ему осточертела такая зубастая жена. Это уж точно, так и знай!

— Что-то я не замечал, чтобы она ему осточертела, он слушался ее, как пес хозяина. Она на него кричала, а он на задних лапках ходил. Может, ты и прав, и он ее не любил, а все одно слушался, лишь бы она молчала. Да, хлебнул горя бедный Джеорджикэ, много он настрадался! — тяжело и печально вздохнул Дину.

— Я люблю Джеорджикэ, как свою душу, да не приложу ума, как его вызволить оттуда. Но вот я никак ее не пойму, когда она требует выслать ей денег. Неужто все порастратила? Ведь он ее муж!

— А кто, как не он, возил ее по заграницам и наряжал как королеву? Неужели не осталось у нее драгоценностей, и золота, и всякого добра? Джеорджикэ все это ей покупал или мне? Пусть-ка теперь она раскошелится и заплатит!

— Хотя бы благодарна была такому мужу! Она и знать не хочет, что у меня и у тебя дети, хозяйство содержать надо, тысяча хлопот с этими новыми порядками, с налогами, со всеми новшествами. Ей-то хороши, она одна-одинешенька, от дочери избавилась, выдала ее замуж, а теперь какие у нее могут быть заботы, кроме забот о муже?

— Нет, она думает по-другому! Хочет содрать с нас шкуру! Не желает свое добро затронуть, как не дотрагивалась до него и при Джеорджикэ. Можно подумать, что она будет вечно жить. А сколько ей может быть лет? Шестьдесят?

Петре рассмеялся и вновь наполнил стаканы.

— Брось, Дину, ей нет еще и пятидесяти, она еще долго жить будет.

— А ты боишься, что ей не хватит добра до самой смерти?

— Я-то не боюсь, но пусть бы она оставила нас в покое. Конечно, он мне брат, ничего не говорю, но ведь не я вышел за него замуж.

— Не бери греха на душу, Петрикэ! Я-то люблю Джеорджикэ.

Петре жалобно скривил лицо и привстал на стуле.

— А я его разве не люблю? Люблю его как свою душу, слышишь, как душу!

— Твоя правда, ты его тоже любишь! — поспешил согласиться Дину, прижимая руку к сердцу. — А какой он был семьянин! Как любил своих близких! Нынешние власти его упрятали в тюрьму за то, что он будто бы украл. Только, уж если говорить начистоту, у кого он украл? У государства? Да ведь государство не обеднеет. Своим родным он отдавал обеими руками! Золотое у него сердце! А кто не крадет у государства, ежели может?

Ни один из братьев пока не затрагивал срочного вопроса, поставленного в последнем письме Адины. Каждый надеялся, что начнет второй, и тогда можно будет выяснить его намерения и мысли. Время шло, и в комнате становилось все холоднее. Фира уж давно не заходила подбросить хоть полено в печку, и Петре ее не звал, думая, что Дину вот-вот уйдет и не стоит дрова попусту жечь. Если, скажем, Адина не предложила Дину то же самое, лучше ему ничего не говорить, оставить все как есть и дождаться, пока Адина откажется от своего намерения. Но если уж Дину тоже получил такое же письмо, то не имело смысла умалчивать о требовании золовки. А вдруг Адина и в самом деле приедет с адвокатом или со своим зятем? Это будет для братьев совсем плохо. Выяснится, что последние три года они ее обманывали, уверяя, что сливы в саду не уродились, а денег, вырученных за сено, еле-еле хватило на уплату налогов за оба участка. А что скажет о них все село? Ведь они здесь первые люди, не чета всяким босякам. Очень может быть, адвокат даже подаст на них в суд, да это и не будет удивительно. Адина жадна на деньги.

Дину первый нашел подобающие слова. Его осенила прекрасная мысль, за которую он готов был себя расцеловать: до того она показалась ему разумной. Он прервал угнетающее молчание, во время которого каждый притворялся подавленным воспоминаниями, растроганным и взволнованным тяжелой судьбой Джеорджикэ, но в действительности лихорадочно искал выхода из создавшегося положения.

— Она мне написала, чтобы я продал фруктовый сад Джеорджикэ. Наверно, и тебе тоже наказала, чтобы ты продал луг.

— Как, как? — переспросил Петре, стараясь выиграть время и лучше выяснить, как относится Дину к этому предложению.

— Значит, ежели Джеорджикэ выйдет из тюрьмы, он должен остаться без ничего? Разве его кто будет ждать с пирогами? На что он будет жить тогда?

— Твоя правда! Кто его будет содержать? Она, что ли? И не подумает, поверь мне. Затянет старую песенку: это твое, а это мое! И тогда увидишь, что Джеорджикэ пожалует сюда и сядет нам на шею — тебе или мне, а у нас и без того хватает хлопот и трудностей. Я-то у него гостил лишь изредка и то по нескольку дней, когда приезжал в город, а ведь он будет у меня годами жить!

Дину подолгу проживал у Джеорджикэ, когда учился в городе, но его тоже отнюдь не устраивала такая перспектива.

— Ты, Петрикэ, позабыл еще об одном! Каждый человек рано или поздно умирает. Не дай бог, Джеорджикэ умрет там, где он теперь находится, — простудится или болезнь какую схватит. Ведь ему перевалило за шестьдесят. А кому в таком разе останутся сад и луг? Адине, что ли? А справедливо ли это, когда у нее и так дом с садом в городе, золото, ее собственное состояние и все, что накопил Джеорджикэ? Вот мы, его единокровные братья, еле концы сводим, перебиваемся на хлебе и на воде, а должны будем смотреть сложа руки, как она и ее дочка унаследуют и землю, и все, что они утащили у Джеорджикэ.

— А я что говорю? Его землю не следует продавать, никак нельзя этого делать, ведь она принадлежит ему, и мы не имеем права отдавать ее в чужие руки. А коли Джеорджикэ умрет, Адина все одно землю продаст; не переедет же она сюда, чтобы копаться в ней.

— Лучше, если земля достанется родным.

— Правильно, только у меня денег-то нет для такой покупки.

— А у меня разве есть? Эта баба, коли с ней говорить напрямик, может заломить бешеную цену, вся его земля столько не стоит. Надо по-иному сделать… тихонько… осторожно. Можно, к примеру, послать ей теперь несколько лей, как бы в долг, потом еще немного, ну, будто мы выплачиваем в рассрочку, понимаешь? Ей деньги до зарезу нужны, вот она их и примет, а земля останется в семье.

Петре задумался. Дину не дурак. Такие делишки ему тоже случалось обделывать, например, он оттягал надел у Круче или у Кумпэна, тот, что принадлежал Марице, жене безрукого Томы, но он не отважился бы открыто поступить так с Адиной. А с другой стороны, ежели у Дину хватает на это духу, значит, он уже надумал, как дальше поступать, как выпутаться, ежели Джеорджикэ выйдет на свободу и вернется домой.

— Ну, а коли возвратится Джеорджикэ, что тогда?

— Он нам только спасибо скажет: ведь мы из-под земли деньги достали для процесса и для его жены. Может, скажет, что мало уплатили? А больше у нас не было, времена теперь такие, совсем обеднели мы. А кусок хлеба за моим столом для него всегда найдется, расплачусь и я помаленьку за сад, раз я теперь обнищал.

— Значит… это… выходит, ты возьмешь сад, а я — луг? — насупился Петре.

Сделка была выгоднее для Дину, который и, до сих пор распоряжался садом.

— Ну, там посмотрим! Сосчитаемся… как братья, не так ли? Родная кровь не вода. Может, все поделим!

Петре воспрянул духом. Это другое дело!

— Раз так, то я думаю, надо сейчас же отправить ей деньги, пока она не успела сюда приехать.

— А я даже думаю, что самое лучшее тебе самому отвезти ей деньги и объяснить, что такие участки не так-то легко продать: покупателей-то нет — и мы платим ей только из жалости. Она возвратит нам деньги, когда сможет, мы даем ей их взаймы, а не как милостыню, потому теперь мы милостыни подавать не можем…

Петре снова глубоко задумался. А вдруг Дину не сдержит своего слова, а ему, Петре, достанется только луговина, да вдобавок он сейчас на нее израсходуется? Правда, не плохо заиметь луг, но обидно, если его околпачат.

— Сейчас я смогу от силы заплатить сто лей, да и те с трудом наскребу.

— Я добавлю сто пятьдесят! Никак не могу забыть, что сделал для нас Джеорджикэ. Как же мне не помочь ему коли его жена не хочет палец о палец ударить.

Дину поднялся и направился к двери. Но Петре никак не мог успокоиться. Правда, поездка в город теперь его очень устраивала: ему нужно было продать на базаре шерсть и мед, но он боялся остаться в дураках.

— А дорогу-то… кто мне заплатит за дорогу?

Дину, который уже взялся за щеколду, неуклюже повернулся к брату и с великодушным видом выдохнул:

— Расходы пополам, Петре, пополам!.. Выходит по восемнадцать лей на каждого. Должны же мы хоть чем-нибудь помочь бедному Джеорджикэ!

* * *

Адине пришлось еще немало побегать по городу. Во-первых, она заглянула к Валентине, проверить, в каком состоянии ее меха и ковры, унаследованные от родителей, затем, несмотря на обиду, вновь зашла к Ирине и безуспешно попыталась выпросить хоть часть столового серебра; наконец направилась к адвокату, но так окончательно и не договорилась с ним о гонораре. Теперь она сидела дома, измученная до крайности, не зная, за что взяться. Она испытывала горечь и боль, но вместе с тем и глубокое удовлетворение. Адина восхищалась собой: она одна волнуется за судьбу Джеорджикэ, хлопочет и борется за него, между тем как дочь и зять ничего не делают, а его братья упорно молчат, сидят у себя в деревне, как медведи в берлоге. Почему во всем огромном мире именно на ее долю выпали такие ужасные испытания? Почему они не постигли других? Почему такое несчастье не свалилось на голову жильцов или соседей?

Сегодня после обеда приедет Петре, брат Джеорджикэ. Он сообщил, что приедет, а вместе с ним явится Ирина и Санду, которые не заглядывали к ней уже больше года. Сперва они было вызвали ее к себе, чтобы встретиться с Петре, но она сообщила им, что измучена беготней и хлопотами последних дней, вконец обессилела и больна. Тогда они смилостивились и передали через молочницу, что пожалуют к ней. Но почему они придут все вместе? Чего им от нее надо? Наверно, опять попытаются уговорить ее, чтобы она продала свои драгоценности, меха и вещи, спрятанные у знакомых или здесь, во всяком случае не те, которые она отдала на хранение Ирине. А как они думают, на какие средства она жила последние пять лет? А кто посылал Джеорджикэ передачи в тюрьму? Она, и только она! А откуда она доставала деньги? Если у нее еще сохранились кое-какие вещи и она не все продала, то это ее заслуга: ведь она урезывает себя во всем, сидит только на черством хлебе и на картошке. Если бы она питалась хорошо, как все люди, эти вещи были бы уже давно распроданы. Она все время экономила, поэтому у нее еще сохранились кое-какие драгоценности и меха. Но все это — ее личное дело и никого не касается. Они должны рассчитывать на то, что у нее ничего не осталось: ведь так и случилось бы, если бы она не отказывала себе во всем, не обрекла себя на мученическую жизнь настоящей святой. Разве завтра, когда у нее действительно почти ничего не останется, кто-нибудь из них будет ее содержать? Ни в коем случае! Так пускай же не грабят ее сегодня!

Адина опять перебирает в уме все свои ценные вещи. В первую очередь драгоценности! Между прочим, изумрудное колье, подарок Джеорджикэ; но разве она должна теперь его продать или поделить с Ириной? Разве можно так: один изумруд — мне, один — тебе? Ведь Джеорджикэ подарил колье мне, а не Ирине! Есть еще там и бриллиантовое кольцо, тоже подаренное Джеорджикэ, но если продать ради процесса такую дорогую вещь, а приговор останется в силе и Джеорджикэ не освободят, на какие деньги будет она жить на следующий год? Предположим даже, что Джеорджикэ освободят, кто его будет содержать? Ясно, только она, и притом на те вещи, которые он купил ей когда-то. Ведь не за свой же счет будет она его кормить!

А что у нее еще есть? Жемчуг, унаследованный от матери, сережки с сапфирами, за них много не дадут, золотая цепь от бабушки… цепь длинная, толстая… Бабушка надевала ее по праздникам или на свадьбы… Мама тоже носила ее на нескольких балах, когда Адина была совсем маленькой. Такой красиво и искусно сделанной цепи она ни у кого не видела. Когда Адина была ребенком и бабушка надевала цепь, она с ней играла. И тогда…

В памяти Адины всплывают картины прошлого… Вот она сидит на полу рядом с огромным сундуком, расписанным крупными красными и синими цветами; ей нравилось прислонять к сундуку свою кудрявую головку, чтобы убедиться, насколько цветы больше. Из этого огромного сундука бабушка по воскресеньям вынимала большой платок из плотного шелка с длинной бахромой и жакетку с пуговицами из золотых нитей, усыпанных блестками голубой эмали.

Адина была еще совсем маленькой и соскочила босой с постели, когда услышала странный шум в доме. Мама даже не заметила Адины, так что дело обошлось без выговора… Она и дядя Август открыли бабушкин сундук и громко спорили, стоя над ним. Дядя Август зажал в кулаке бабушкины серьги и толстую золотую цепь, свисавшую вдоль фалд его черного сюртука, а мама то пыталась вырвать у него из рук драгоценности, то яростно расшвыривала по комнате вещи, выхваченные из сундука, — черные блузы, плиссированные юбки, большие белые платки, тщательно сложенные и распространяющие по всей комнате аромат донника.

— Это мое наследство? Вот эти тряпки? Лохмотья?

— Это женские вещи, — спокойно и упрямо повторял дядя Август. — Раскроишь, перешьешь и будешь носить. А мне что с ними делать?

— Значит, ты хочешь забрать все золото, все драгоценности, не так ли?

— А по-твоему, ты должна забрать все — и золото и вещи?

— У меня дочь, и мне необходимы драгоценности! А ты холостяк, и если даже когда-нибудь женишься, то неужели напялит на себя мамины драгоценности твоя жена, чужая женщина? Бедная мамочка отказывала себе в куске хлеба, чтобы давать ссуды под залог, отнимала последнюю корку хлеба у себя и у нас. Эти драгоценности для моей девочки!

А девочка в испуге сидела на полу. Ночью ее пугали кошмары — приснились похороны бабушки, состоявшиеся накануне, а теперь напугала ссора матери с дядей Августом. Она смутно понимала, что дядя Август хочет зла ей и матери, и, плача, протягивала ручки к золотой, ослепительно сверкающей цепи.

А теперь, теперь они хотят, чтобы она продала эту цепь, принадлежащую ей, ее семье, ее роду. Какие звери! Какие дикари!

Но она должна бороться за Джеорджикэ! Ведь он ее муж! Жена должна бороться за своего мужа! Конечно, должны бороться и дочь и братья, но, если они такие подлые и неблагодарные, это их дело. Но она не отступит! Она должна вырвать у них все вещи Джеорджикэ, землю Джеорджикэ, все, что было куплено на деньги Джеорджикэ, и спасти его. А он, когда выйдет из тюрьмы, будет ей признателен за все ее жертвы и муки. Уж он будет стараться изо всех сил, и если даже не сможет устроиться на службу, то хоть возьмет на себя все домашние заботы, переговоры с властями, будет ходить за покупками, в общем снимет с нее все хлопоты и трудности, которые так угнетают ее сегодня! Джеорджикэ человек принципиальный, так же как и она, и он будет ей благодарен.

Но чего им всем сегодня нужно от нее? Быть может, Петре продал сад и хочет ей вручить деньги при детях, словно она стала бы когда-нибудь оспаривать этот факт! Но ведь он простой мужик, ему нужны свидетели! Или, быть может, наоборот, Ирина и Санду хотят с помощью Петре доказать, что у Адины припрятаны вещи, которые она не желает продать ради процесса. Наверно, они постараются перетянуть Петре на свою сторону и попросят рассудить их, поддержать их претензии на вещи, отданные Адиной им на сохранение. Да, они способны заплатить ему за эту поддержку, подкупить его! Определенно отдадут Петре кое-что из ее вещей!

Всевозможные предположения и опасения терзали Адину, и она не находила себе места. Да, не знала она счастья в жизни. Прежде всего потому, что вышла замуж за Джеорджикэ, который докатился до тюрьмы. Во-вторых, потому, что у нее такая дочь. Да, а теперь объявлена новая амнистия! Она узнала и страшно разволновалась, но Санду послал ей с молочницей записку, сообщая, что внимательно прочел постановление и к Джеорджикэ оно не относится. Снова невезение! Ну, а если даже предположить, что Джеорджикэ сейчас выйдет на свободу и вернется домой… кто знает, как сложатся обстоятельства? Может быть, он болен… Сколько денег придется на него тратить! А если он вернется и вдруг ему взбредет в голову оставить Ирине и Санду вещи, которые у них находятся… Значит, они будут вынуждены жить только на продажу ее вещей? От него можно этого ожидать! Джеорджикэ слишком уж щедр и великодушен; всю жизнь ей приходилось его одергивать. Тогда Ирина еще не смела высказывать свое мнение, а Санду не было и в помине… Но теперь они оба начнут вопить, что им трудно живется, что они тоже должны получить свою долю, а Джеорджикэ способен им уступить. Они постараются очернить Адину в его глазах… Быть может, даже попробуют спровоцировать ссору между ними… Уговорят Джеорджикэ развестись с ней и переехать жить с ними! А какая может быть причина для развода? Ведь это она, Адина, посылала ему передачи, и теперь она одна хлопочет за него… Нет, о разводе не будет и речи, просто они его обдерут как липку и оставят у нее на шее, чтобы она его кормила и поила из своих средств! Да хорошо ли, чтобы такой муж выходил из тюрьмы?.. Чем такая жизнь, лучше уж жить без Джеорджикэ! Разве ей теперь не спокойнее? Ест мало, денег расходует мало, обслуживает только себя, а не двоих.

И все-таки она должна приложить все усилия! Она верная, достойная жена. Есть же у человека совесть!.. Правда, случается, что совесть тебя подводит, за нее приходится дорого расплачиваться. Да, когда Джеорджикэ вернется домой, необходимо будет многое продать! Надо отплатить ему за все, что он ей дарил в течение всей жизни, придется, конечно, и собственный капитал затронуть! Разве без Джеорджикэ, с другим мужем, жизнь не была бы куда лучше?..

Крупные слезы капали на обшлага фланелевой пижамы. Эта пижама протерлась до дыр после стольких стирок! Надо бы вынуть из сундука одну или две хорошие рубашки, но кто знает, сколько все это продлится! Что отложено в сторону, то останется в сохранности. Даже эту пижаму ей дала Валентина, когда Адина пожаловалась, что у нее нет ничего теплого, а сшить себе нет средств.

После обеда Адина тепло оделась и проветрила комнату. Она надела платье, которое носила уже пятый год, и даже не подкрасила лица. Она уже давно не красила лица, во-первых, чтобы не обращать на себя внимания, а во-вторых, чтобы не портить цвет лица в эти ужасные времена. Адина по-настоящему приводила себя в порядок лишь когда ей предстояло, как она выражалась, встретиться с людьми ее круга. Для сегодняшних гостей она только вырвала несколько волосков из бровей, чтобы они были потоньше, — уж очень они сужают глаза, — и в ожидании родственников уселась у окна.

Ирина медленно поднималась по холмистой дороге, проходящей между виллами, тяжело опираясь на руку Санду. Она недавно почувствовала, что у нее будет третий ребенок, и теперь соблюдала осторожность. С тех пор как она ощутила в своем чреве биение новой жизни, ее застарелая ненависть к матери неизмеримо возросла.

Адина смогла произвести на свет только одного ребенка, а вот она, Ирина, рожает красивых и умных детей, одного за другим! Ради этих детей она должна драться как волчица, должна сделать все, чтобы им достались не только вещи, спрятанные у нее, но и как можно больше других вещей. Она обязана вырывать их когтями, зубами, пуская в ход оскорбления и всю энергию, на какую она способна. А почему ей самой не ходить разодетой, как щеголяла Адина в ее возрасте? У нее красивый, молодой муж. Из-за этих уродующих ее беременностей она скоро ему надоест. Необходимо всячески себя украшать, элегантно одеваться, обеспечивать ему приятную жизнь, обставить квартиру красивыми вещами, создать ему удобную и роскошную обстановку. Она должна заставить мужа восхищаться ею, чтобы он никого другого не замечал. Ведь он не взял первую попавшуюся девушку с улицы, а дочь Адины и Джеорджикэ Василеску. Богатство родителей должно чувствоваться и в доме детей. Конечно, теперь трудные времена, но, если родители богаты, почему они не отдают все детям? Ведь Адина все растранжирит, распихает по чужим людям, и если внезапно умрет, то Ирина даже не будет знать, где находятся вещи, и лишится их навсегда. А еще может случиться, что и бедный папочка там умрет. Тогда мама, несомненно, выйдет замуж: она быстро найдет себе мужа. А что будет с ее состоянием? Кончится тем, что и ей, и Санду, и детям ничего не достанется из родового имущества. Нет, этого никак нельзя допустить! Опасность слишком велика. Санду вполне прав: сегодня им необходимо посетить Адину. Прийти вот так, в темноте, чтобы никто не видел, что ты посещаешь свою мать, поддерживаешь отношения с запятнанной родней. Они на глазок составят опись вещей, находящихся у Адины во флигеле, под каким-нибудь благовидным предлогом поднимутся на чердак, заглянут в кладовую; в присутствии дяди Петре предложат ей небольшую сумму для обжалования приговора, чтобы папины родственники видели, какие жертвы приносят Ирина и Санду ради отца; скажут, что деньги выручены за ковер Адины, проданный ими специально для этого, и, наконец, решительно, настойчиво поднимут вопрос о вещах, припрятанных у Валентины. Если уж мать просит их о помощи, то пусть прямо скажет, что она прячет у Валентины, пусть перестанет водить их за нос и вечно жаловаться. Ну, если папа выйдет на свободу, тогда дело другое. Папа добрый, его легче уговорить. Плохо только, что у него тоже немало потребностей: ему придется многое продавать. Ничего не поделаешь, жизнь такая дорогая! А вдруг он выйдет на свободу больной, и тогда… доктора… лекарства… расходы…

— Что с тобой? Тебе плохо? — испугался Санду, сжав ее руку.

Ирина глубоко вздохнула и еле слышно прошептала:

— Нет… я просто думала… ты уверен, что эта амнистия не распространится на папу?

Санду поправил шарф и недолго думая ответил своим ясным, уверенным и, как всегда, чуть насмешливым голосом:

— Нет, милая, его не освободят. Ведь я спрашивал мнение самого Парайпана.

— Бедный, дорогой папочка! — вновь простонала Ирина и пошла дальше, чувствуя, что отец ей бесконечно дорог.

Подойдя к дверям флигеля, они сразу же услыхали грубый голос Петре. Ирина на мгновение остановилась у порога, окинула взглядом сад, где прошло ее детство, посмотрела на кусты сирени, за которыми пряталась в печальные минуты, на засыпанные снегом яблони, под которыми прочитала первые книги, на большую виллу на пригорке, откуда она ушла вместе с Санду в один весенний день. Она видела как сейчас растроганное лицо отца и рядом суровые холодные глаза матери, до крайности расстроенной тем, что во время скромного ужина, на котором присутствовало лишь несколько друзей, разбились два стакана и на скатерть пролилось красное вино.

И снова захлестнула ее волна жалости к отцу и жгучей ненависти к матери.

Они постучали, и Адина им открыла. Лицо ее с плотно сжатыми губами напоминало застывшую маску. Она была так занята своими мыслями, что даже забыла запереть за ними дверь. Петре поднялся с кресла, крепко пожал им руки и тут же начал призывать их в свидетели.

— Вот я, значит, толкую золовке, что, мол, в таком запутанном деле нельзя наводить экономию. Кое-что я ей привез, как уж вам говорил. Коли дадите и вы, отнимая последнее у своих ребятишек, — хорошо, дело ваше. Но кто обязан все сделать, хоть душу из себя вон, чтобы спасти мужа? Жена! А вот она плачет, жалуется: мол, у нее ничего нету, и требует, чтобы мы ей денег преподнесли. А вот когда Джеорджикэ содержал ее как королеву какую, разве ей не сладко жилось? Ради спасения мужа жена должна и последнее с себя продать.

Санду не понравилось направление, какое принял разговор. Это звучало как призыв к расточительству, к необдуманным продажам. Этому мужику Петре и горя мало. Он вытянул во всю длину свои ножищи, обутые в грубые чёботы, с которых стекает вода на ковер, развалился в кресле, как пьяница в кабаке, и ему наплевать, унаследуют ли хоть что-нибудь Санду и Ирина. Он прекрасно знает, что все равно вещи не достанутся ни ему, ни брату, и ему до них нет дела, — хоть пропади они пропадом. Забота уважаемых братцев — фруктовый сад и луг. Нет, из этой затеи ничего не выйдет! Пока что он не мешает им хитрить с деньгами, которые они хотят всучить ей как аванс за землю, принадлежащую Джеорджикэ, но придет время, и тогда он, Санду, припрет их к стенке. Только потому он и согласился сегодня прийти сюда и стать свидетелем их великодушия. Но теперь этот хам подбивает Адину на безрассудные расходы. Полегче на поворотах, дядюшка Петрикэ, полегче!

— Я думаю, мы должны действовать благоразумнее, — сказал он со своей обычной иронической ухмылкой, но чрезвычайно мягко и ласково. — Заплатить в этом городе крупную сумму адвокату — все равно что закричать во все горло: «У нас есть деньги, и мы их тратим». Это не в интересах моей тещи. Ей не следует рисковать.

— Так что же, прикажете скаредничать, когда речь идет о жизни человека? — возразил Петре.

— Если у нее есть деньги, пусть заплатит потихоньку, чтобы никто не знал…

— Деньги… деньги! Нет у меня больше никаких денег! — вспылила Адина.

— Минуточку, — по-прежнему мягко и решительно перебил ее Санду. — Ведь нельзя же сказать маме: «Отдай все, что у тебя есть». Еще неизвестно, чем кончится этот процесс. А что прикажете делать, если наш дорогой папа просидит не пять лет, сколько ему осталось, а еще добрых десять, — ведь ему могут прибавить при пересмотре дела! Спрашивается, на какие средства будет жить мама? Вы согласны ее приютить и содержать? А разве я могу взять на себя обязательство ее содержать, когда у нас двое детей, а Ирина ждет еще одного?

— Еще одного? — ахнула Адина. — Вы что, с ума сошли?

— Мы любим детей, — очаровательно улыбнулся Санду. — А кроме того, не надо спешить с продажей, чтобы не продешевить. Если делать это не торопясь, можно продать с максимальной выгодой. Вот мы, например…

Ирина перестала его слушать. Она успокоилась. Санду ненавидит Адину. Это ясно! Она смотрела на два больших шкафа, занимавших почти всю комнату, и прикидывала, что хранит там Адина. Вероятно, белье — простыни, льняные скатерти, быть может, и отрезы мануфактуры. На днях она вспомнила о тонкой серой ткани в больших желтых квадратах. Этот отрез она не нашла в сундуке, что у нее дома. Так оно и есть — он лежит именно здесь, с остальными отрезами.

Приближалась минута, когда Санду должен был притворно испугаться, заявить, что он слышит какой-то подозрительный шум на чердаке, и потребовать ключ, чтобы проверить, не прокрался ли туда вор. Очутившись наверху, он сразу выяснит, что именно там спрятано.

Ирине никак не удавалось вникнуть в разгоравшийся спор: она то прислушивалась, то отвлекалась, в волнении ожидая минуту, когда Санду должен был испугаться шума на чердаке. Они условились, что Ирина тоже скажет, будто слышала какие-то странные звуки, а так как она не привыкла лгать (в детстве никогда не лгала) и должна была теперь как следует разыграть роль, естественно, находилась в большом напряжении. Вдобавок за последнее время Санду думал и действовал вместо нее.

— А разве брат так уж сильно провинился, чтобы его засудили еще хуже? Выдумки все это! — возразил Петре, надеясь, что его успокоит знающий человек.

— Он не дал исчерпывающей описи своих предприятий и не сообщил о своих валютных вкладах в Швейцарии. Скрыл все это, как… ребенок. Записал многое на свое имя из преданности к владельцам треста, чтобы спасти их состояние. Такие вещи не так-то легко прощают. Видите ли, это достояние государства, и эти предприятия необходимы для дальнейшего роста нашей страны, — с пафосом выпалил Санду, вспомнив, что он всей душой предан новому политическому строю, и опасаясь, как бы не подумали, что он одобряет «ребяческое» поведение тестя.

— Нет, нет, он не вмешивался в политику! Никакой политической вины на нем нет! — заохала Адина.

— Он саботажник! — усмехнулся Санду. — Тот, кто обкрадывает государство, отнимает хлеб у чужих детей! Это ясно как день.

— Но ведь он раздал своим! Это уж все знают! — протяжно вздохнул Петре.

— Бедный папа! — тихо отозвалась Ирина.

Она заметила на шкафу две большие коробки и никак не могла сообразить, что там находится.

Санду только что собирался удивленно и испуганно взглянуть на потолок, как вдруг его внимание привлек настоящий шум. У входной двери кто-то топтался, неумело дергая дверную ручку.

Адина подняла голову. Кто бы это мог быть так поздно? Соседи никогда ее не беспокоили, а ее немногочисленные приятельницы не приходили по вечерам.

Наружная дверь открылась, захлопнулась, и в коридорчике послышались тяжелые шаги. Все стали испуганно прислушиваться. Затем дверь комнаты медленно отворилась, и на пороге появился какой-то силуэт, — высокий, широкоплечий мужчина, чуть-чуть сутуловатый. Шляпа была глубоко надвинута на глаза, а одежда казалась чересчур широкой. Переминаясь с ноги на ногу, человек остановился на пороге, снял шляпу, — и тут все оцепенели: его узнали! Со слезами на глазах на них ласково смотрел Джеорджикэ. Он похудел, словно из него выпустили воздух, не был таким обрюзгшим, как раньше, и выглядел как-то странно помолодевшим.

— Родные вы мои, вы все здесь! Все вместе! Здесь, у Адины! Дорогие… — и растроганный Джеорджикэ улыбнулся, не в силах больше вымолвить ни слова.

Адина вскрикнула и бросилась к нему с распростертыми объятиями. В ее голове молниеносно пронеслись мысли о новых преимуществах и неприятностях: она то радовалась, что наконец у нее будет защитник, то огорчалась, думая, что предстоят крупные расходы. Новее заслонила одна-единственная мысль: «Я должна быть первой!»

— Джеорджикэ! Джеорджикэ! Как же это?.. А я-то с ног сбилась, хлопоча за тебя! Совсем замучилась! Чего я только не делала!..

— Амнистия! — прошептал Джеорджикэ, обнимая ее.

Ирина и Санду побледнели. Поддерживаемая Санду, Ирина рыдала, то и дело повторяя: «Папа! Папа!..» В душе у нее разверзлась зияющая пропасть; ей чудилось, что она видит перед собой груды безвозвратно потерянных вещей, и в то же время она была глубоко растрогана: вернулся папа!

Санду казалось, что все в нем окаменело.

Петре стоял в стороне, стараясь придать лицу радостное выражение. «Уплыла, к черту, земля! Ничего не попишешь! Вот как все повернула эта треклятая жизнь! Подумать только, такой ворюга попал под амнистию! А этот болван Санду говорил, что и речи быть не может!» — лихорадочно думал он. Потом он медленно вышел на середину комнаты и широко раскрыл объятия.

— Наш дорогой Джеорджикэ!

Да, ничего не скажешь, родная кровь — это не водица!

Перевод с румынского А. Садецкого.

#img_33.jpeg