Новелла современной Румынии

Барбу Еуджен

Бенюк Михай

Винтилэ Петру

Галан Валериу Эмиль

Гафица Виничиу

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Деметриус Лучиа

Камилар Эусебиу

Лука Ремус

Мирча Думитру

Михале Аурел

Мунтяну Франчиск

Надь Иштван

Садовяну Михаил

Станку Захария

Стоенеску Петре

Шютё Андраш

ЭУСЕБИУ КАМИЛАР

 

 

#img_34.jpeg

#img_35.jpeg

#img_36.jpeg

 

ГОСПОДИН ВАКУУМ-ОЙЛ

[17]

Когда-то, много лет назад, мне пришлось побывать в холмистых краях Праховы.

Жалкие пашни раскинулись по крутым оврагам и холмам, гранича с деревушками, лачуги которых были крыты тростником и соломой.

Местным крестьянам жилось тяжело, очень тяжело: почва была каменистая, и они выворачивали и разгребали камни деревянным плугом. Росла здесь тощая кукуруза, худосочный ячмень. Иногда лопатами выгребали куски торфа. Крестьяне сердито отбрасывали его прочь, не понимая, что находили на своих пашнях одно из ценнейших богатств — нефть.

Вот к этому-то богатству и устремили свои взгляды иностранные банкиры. Крестьяне пожимали плечами, не подозревая, что они, словно герои старинных сказок, терпят голод и холод возле бесценного клада. Прибывшие сюда посланцы иностранного капитала принялись скупать землю, и вначале крестьяне были очень довольны предложенной им ценой. Но это было только до тех пор, пока они не поняли, что выпустили из своих рук громадное богатство. Они слишком поздно осознали, что своей собственной рукой подписали окончательную продажу «периметра». Вот как это происходило.

Начальник жандармского участка, пришедший вместе со старостой и сельским писарем, распахнул калитку, направляясь к лачуге. Хозяйка, мазавшая завалинку, испуганно поднялась с колен.

— Что прикажете? — спросила она, торопливо заправляя под рваный платок пряди волос и испуганно улыбаясь. — Может быть, господин жандарм пришел за курами?.. У меня нет кур.

— Перестань болтать! — прервал ее жандарм. — Подавай периметр, да поживее!

— Помилуй меня боже! О чем это вы?

— Счастье тебе привалило, женщина, — перебил ее староста. — Ну? Значит, даешь периметр по-хорошему или нет?

— Теперь еще и ты, господин староста… Что тебе от меня надо, от бедной вдовы? Уж давно никто не говорил мне таких срамных слов, — добавила она и принялась было снова мазать завалинку.

Жандарм схватил ее за плечо.

— Слушай, ты! Хочешь не хочешь, а давай периметр!..

— Это что же?.. Силком?.. Вижу, ты не шутишь!.. Соседей позову!..

— Каких соседей, корова? Все соседки уж дали его.

— Дай им бог здоровья, если у них нет стыда.

— Как вижу, ты не знаешь, что такое периметр. Периметр — это… Ну как сказать… периметр. Подпишешь бумагу, получишь деньги, и готово дело. Поняла теперь, что такое периметр?

— Деньги? За что деньги?..

— За что отдаешь. Ну? Разве не так? Даешь — получаешь!

— Верно-то оно верно… — пробормотала женщина, совершенно сбитая с толку. — Но только чаще бывает так, что даешь, а не получаешь. Вот этого-то я и боялась всегда. Дашь кому-нибудь миску с мукой, либо какую вещь… а после их и не вернешь.

— Это другое дело, ты уж поверь, раз тебе говорит жандарм, — ведь я для вас царь и бог. Тот, кому нужен твой периметр, — большой господин, банкир. Не станет он из-за какого-то гроша мараться. Слыхала ты про Вакуум-Ойла?

— Не-е…

— Да откуда тебе и слыхать… Он ведь в самой Америке живет.

— А откуда он-то обо мне слышал?.. Тот господин Вакуум-Ойл?.. Я-то простая баба…

— Это дело другое. Мы слышали, — и все! Марш в примэрию и подписывай!

— Да ведь неграмотная я… не знаю!..

— Палец приложишь… Ну? Иди, что ли… говорю, — счастье тебе привалило.

— Да уж если ты, господин староста, наш земляк, так говоришь, иду!

Она вытерла лоб, опять поправила под платком волосы и с растерянной улыбкой пошла следом за ними. «Откуда бы ему меня знать, тому, из Америки?.. — удивлялась она, стоя на пороге примэрии. — Периметр?.. Видать, не то это, что я думала! Ладно, сейчас все узнаю».

— Значит, продаешь периметр? — обратился к ней молодой, красивый господин, сидевший за столом сельского писаря. Когда господин смеялся, — в глубине его рта поблескивал золотой зуб. Руки у него были чистые, и с такими тонкими длинными пальцами, каких женщина никогда в жизни не видела.

— Грамоте знаешь?

— Где там… — залилась она румянцем. — Это другие грамотные: священники, жандармы, писаря… Их это дело, грамота!

— Так, так… — одобрительно кивнул головой жандарм. — Да только не копайся. У господина нет времени. Ну, приложи палец!

Он придвинул к ней бумагу, белую как молоко, до того белую, что женщина даже провела рукой по глазам: может, все это ей мерещится? Потом она посмотрела на свой палец — потрескавшийся, черный, исколотый колючками, израненный ножом, которым она срезала сорняки для уток, выпачканный помоями. И только тогда она увидала по-настоящему свои руки, — эти растрескавшиеся, грубые, покрытые синяками руки, с черными ногтями и вздувшимися венами.

— Да-а… крестьянские руки… — пробормотала она, усиленно вытирая их подолом фартука, прежде чем приложить указательный палец к штемпельной подушечке.

Писарь начертил пером маленький крестик под мелкой надписью черными чернилами, и на этом крестике она должна была оставить отпечаток своего пальца. Хорошенько вытерев палец, женщина приложила его к белой бумаге. Комната закружилась вместе с ней.

— Ты женщина толковая; буду иметь тебя в виду, — похвалил ее жандарм. — А теперь на, получай деньги!

— Как это?

— Ну, ну, бери! Ведь это не милостыня. Плата за периметр.

— Спасибо… — пробормотала женщина, не отводя взгляда от денег. Слеза или капля пота скользнула по ее морщинистому лицу. — Спасибо! — обратилась она к молодому господину. — Спасибо и тебе, господин начальник, и тебе, господин староста… ведь ты наш земляк. Теперь-то я понимаю, откуда эти деньги: я подавала прошение в Бухарест, просила помощи… Муж-то мой на войне погиб. Да, да; так оно и должно быть, как я погляжу. Дай бог здоровья королю, за то что дал разрешение на эти деньги. Видать, периметр значит, что я свое вдовье право имею. Вот так! Есть еще правда на свете! Покрою лачугу крышей. Хоть несколько годочков поживу на славу! Да, да!..

— Сколько денег-то! — удивилась по дороге другая женщина. — За что же это? За периметр?..

— Да. Муж-то мой под Плевной погиб. Видишь, есть правда на свете! Не оставляют так, без помощи…

— Но куда же ты свою лачугу перетащишь? Ты же переехать должна.

— Зачем переезжать?.. Теперь дело совсем по-другому пойдет. Покрою домик новой крышей; ведь зима на носу! Вечная память моему бедному Георге! Смотри-ка, теперь у меня после него есть на что жить!.. Как он мне писал-то?.. «Иона… — писал. — Может, я не вернусь. Смотри заботься обо всем, сама справляйся…» Право, точно он сам мне эти деньги прислал оттуда, из-под земли, где лежат его косточки…

Ей хотелось как можно скорее добраться домой. Лачужка, где она жила, вновь стала ей дорога, как некогда, в день свадьбы. Так же дорога ее сердцу стала и ракита возле калитки.

— Осыпаешься, милая… — обратилась к ней женщина. — Ничего, ничего, осыпайся, так тебе положено. А весной, родненькая, снова зазеленеешь и покроешься листьями. Одну красивую ветку ты дашь мне, и я посажу ее там, на кладбище, в день святого Георгия.

Долго-долго еще говорила женщина сама с собою. Ее радость была так велика, что ей захотелось с кем-нибудь поделиться. Она пошла к соседям, и там горячо и долго рассуждала о том, что на свете есть справедливость. Так она еще никогда в жизни не говорила.

— Ну, — сказал сосед, — денежки потратишь, а что будешь тогда делать?

— Заживу на славу.

Сосед посмотрел на нее с жалостью.

— Видать, кума, тебе невдомек, что это за штука «периметр». Ведь ты продала с закрытыми глазами свой двор и сад!

— Как так?..

— Так, Иона! Тот господин из Америки, Вакуум-Ойл проведал, что у нас в деревне есть нефть. Вот он и послал людей скупить нашу землю… Ну что ты так побелела? Беги живей в примэрию да проси, чтобы взяли у тебя деньги обратно.

Женщина затопталась на месте, схватилась за плетень.

— Проклятые!.. Да будь он проклят, этот Вакуум-Ойл! — рыдала она, глядя куда-то вдаль остекленевшими глазами. — До короля дойду, коли у меня не возьмут деньги обратно!

Немного спустя жандарм говорил ей:

— Не теряй времени, иди сама потолкуй с Вакуум-Ойл. Завтра утром сюда уже придут бурильщики и начнут бурить землю. Кто виноват, что у тебя под домом завелась нефть? Убирайся!..

— За что вы меня погубили, господин начальник?.. Скажите, разве нельзя стереть с бумаги пятно от пальца?

— Никак нельзя, тетушка! Это — дело святое! Господин Вакуум-Ойл не играет в торговлю. Если храбрости у тебя хватит, — езжай поищи его. Он как раз только что приехал в Бухарест. Езжай к нему!

Об этом случае мне рассказали много лет назад, когда я ехал в поезде по чудесной долине Праховы. Рассказчик лично знал эту женщину.

— А дальше? — спросил я нетерпеливо.

— Вот так-то она и искала Вакуум-Ойла. Вышку-то поставили как раз на том месте, где стояла ее лачуга. Деньги она израсходовала на поезд до Бухареста. Все хотела дойти до самого короля; не было такого швейцара во Дворце Юстиции, к которому она не обратилась бы с вопросом: «Не знаете ли, где проживает господин Вакуум-Ойл?..» Прохожие пожимали плечами.

Перевод с румынского Е. Покрамович.

 

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ «ГРЭТАРАДЖИ́У»

Горожане проснулись, разбуженные необычайно яркой и шумной иллюминацией, устроенной боярами. У ворот и частоколов рычали собаки. Первой проехала карета, принадлежавшая боярину, владельцу многочисленных рабов-цыган. Вот они, высокие и сильные, несут на плечах грэта́ры, издающие запах дегтя и горелых тряпок. Пламя факелов шипит, отбрасывает тени лошадей и карет на стены и поломанные заборы. Впереди идут четверо факельщиков. Восемь других шагают по обеим сторонам коляски. И еще четверо плетутся позади, эти едва держатся на ногах, — так тяжелы грэтары, которые они несут.

Когда порывы ночного ветра усиливаются, пламя трещит, и его языки временами лижут головы и спины рабов, тогда к запаху дегтя и жженой тряпки примешивается легкий запах паленого волоса.

Прежде чем ступить на влажные доски настила, рабы нащупывают их босыми ногами. Некоторые теряют равновесие, тогда грэтары, соскользнув с плеч, отлетают далеко, к заборам. Факельщики спешат их подхватить, прежде чем заметит боярин и огреет чубуком по плечам.

Не успели собаки успокоиться, как уж снова рвутся и лают у ворот; и снова люди испуганно вскакивают с постелей. На этот раз процессия факельщиков выглядит несколько иначе. Перед длинной каретой едут двое всадников; факелы, которые они держат, распространяют запах смолы и горелой пеньки. Внимательно разглядывая деревянный настил, факельщики едут медленно, боясь, как бы лошади не поскользнулись и карета не опрокинулась на ухабе. Остальные всадники факелами освещают дорогу сзади и по сторонам.

В конце слободки, около большого дома, окруженного широким двором, сгрудились разнообразные коляски и кареты. Здесь, за окнами, завешенными тяжелыми портьерами, веселятся бояре, пьют вино, слушают музыкантов-цыган. На улице уселись в круг рабы-факельщики, — они смеются, обнажая белые зубы, поблескивающие в свете воткнутых в землю факелов.

Верховые — все как один рослые, крепкие — всячески подтрунивают над рабами, которые прошли такой длинный путь с грэтарами на плечах и теперь падают от усталости… Разве это работа?

— Слушайте-ка вы, рабы, — засмеялся долговязый верховой. — Вы, верно, знаете, сколько досок на улицах Бухареста. Небось каждую ночь пересчитываете их ногами.

Раздался взрыв смеха; пламя факелов взметнулось выше.

— Что? Разве это не так, грэтараджиу? — снова захохотал долговязый, обращаясь к одному из сидящих, безухому старику.

— Туго нам приходится, хуже не бывает, — пробормотал старик. — Ты смеешься, потому что ты человек свободный. Можешь когда хочешь бросить это дело, ежели оно тебе не по душе… А мы… Ну-ка наклони факел да взгляни на мои плечи.

— Так уж нам на роду написано, отец. Перестань! Чего жалуешься?

— Я не жалуюсь. Но смеяться вам не след! Смеются потому, что не знают наших мучений, а кабы узнали, содрогнулись бы от ужаса… А я с детства мучаюсь… Был я крепким, здоровым и всегда боялся, как бы боярин не увидал моих плеч. Горбатым притворялся. А все-таки он меня как-то высмотрел и взвалил мне на плечи самый что ни на есть тяжелый грэтар. Подбирал он среди нас, рабов, людей молодых, чтобы один к одному были: путь ему предстоял дальний — до самого Царьграда.

Смех замер. Факельщики придвинулись поближе к старику.

— И что же, дошли вы до Царьграда?

— Дошли. Было нас двенадцать человек, и мы тащили грэтары на спине до самого Царьграда. Утром гасили факелы, а в сумерках заправляли свежую паклю, заливали дегтем, зажигали и так шагали с огнем за спиной без отдыха до самого рассвета. Ночью мы и через море переправились, а утром, когда туман разошелся, увидели золотые башни.. Самыми высокими и самыми красивыми были башни святой Софии.

— А потом?

— Потом мы долго оставались в Царьграде: наш боярин все выжидал удобного случая повидаться с великим визирем. Но сколько ни передавал он ему туго набитых кошельков, — все напрасно. Деньги-то великий визирь брал, а просьбы пропускал мимо ушей. И вот как-то раз боярин приказал нам, чтобы мы приготовились.

Когда совсем стемнело, мы все собрались на улице. Были здесь и незнакомые нам люди, что пришли сюда с рогожками.

У нашего боярина тоже была наготове такая рогожка. Как услыхали мы топот коней, — это скакала свита визиря, — мигом зажгли свои грэтары. Все остальные, во главе с боярином, зажгли с верхнего конца свои рогожки и поставили себе на голову. Стали мы посредине улицы да как завопили:

— Пощады, пощады!..

Шарахнулись визиревы кони, всадники взмахнули ятаганами… Боярин, с жалобой в руках и с горящей рогожкой на голове, рухнул на колени…

— Вот над кем вы смеетесь и кого зовете «грэтараджиу», — закончил старик, искоса поглядывая на «свободных» людей, носивших смоляные факелы. — Вот уж пятьдесят лет, как я освещаю улицы Бухареста и впрямь, пожалуй, могу оказать, сколько досок на его мостовых…

— Как будто мы не можем? — вставил другой.

— Молчи! Я уж так сыт этим огнем, который всю жизнь носил над головой, что завещал своим родным не зажигать свечки на моей могиле. Пускай мне положат на глаза кусок земли или каменную плиту.

— Грешишь, отец!

— Ладно! За свои грехи я сам отвечу. О мучениях в аду ходит немало россказней: и так-то, мол, и этак мучают грешников. А вот я думаю, что нет кары страшнее, чем каждую ночь ходить с огнем на голове да скользить босыми ногами по мокрым доскам.

Наступило молчание. Факельщики растянулись на земле, чтобы хоть немного вздремнуть перед окончанием боярской пирушки. Все страшились ее окончания.

— Слушайте! Господа, видать, совсем рехнулись! — воскликнул кто-то. И в самом деле, кутеж в боярском дворце достиг своего апогея.

Старик проснулся и слегка приподнялся. Протирая глаза, словно отгоняя какие-то страшные видения, он сказал:

— Опять я видел во сне, будто у меня по спине ползет чудовищный скорпион. Вот так-то я и мучаюсь всякую ночь. Только задремлю, мне уж мерещится, что гадина выползает из колючего кустарника. Ребра у чудища как железные прутья грэтара. Из громадной пасти высунулись семь огненных языков. Я мечусь, хочу вскочить, а страшилище взбирается мне на голову, впивается когтями, терзает меня и душит…

— Поставили бы тебя на другую работу… водовозом, что ли?.. Все-таки будешь малость посвободнее.

— Посвободнее? — засмеялся старик. — Я так думаю, что скорпионы будут преследовать меня и в могиле. Испробовал я однажды эту свободу, да ничего не вышло. На что свобода волку? Перед ним весь лес, а он прячется. Прятался я и под мостами, и во рвах, и в лесах. Перешел в Молдову, в Фокшань. Да, побывал я и там. И все-таки под конец меня изловили и в наказание отрезали уши.

Было уже около полуночи. От реки Дымбовицы доносились крики болотных птиц. С ними глухо перекликались петухи.

Вдруг заборы и дома осветились. Приближалась целая толпа рабов. Они почти бежали, держа в руках зажженные факелы. Всадники громко перекликались, стреляя поверх факелов из пистолетов.

— Что это?.. Откуда?.. — спрашивали факельщики, стоявшие у ворот дома, где шел кутеж.

— Большая свадьба у жены войскового командира, — ответил, останавливаясь, один из подошедших факельщиков.

— Вы идете на свадьбу?

— Нет, возвращаемся оттуда. Мы идем на другую свадьбу. Выходит замуж Аглая, дочь боярина Яни из Бэрэции.

Отблески огней и уродливые тени лошадей и всадников плясали на заборе.

— Эй, шевелись, ворона! Не то всажу тебе пулю в факел! — захохотал один из всадников. Факельщик, остановившийся у ворот, вскинул поудобнее пылающий грэтар на плечо, и снова побежал под свист и шипение пламени. Казалось, какая-то причудливая роща огненных деревьев несется по узенькому переулку куда-то в темноту города.

— Хорошо живется факельщикам Дивана, — заметил кто-то. — Им дают все, чего они захотят. Каждый тридцатый день получают по талеру. Имеют права, записанные в старинной грамоте. Никто до них не дотронется, ни палкой, ни чубуком. И носов им не отрезают, и железных рогов не надевают, когда они бегут. Покажется им, что в другом месте лучше, — бросают свои факелы да уходят. Вот это жизнь!.. Да!.. Один мой сосед сейчас мельником на Дымбовице, на мельнице Стамате.

— Верно, факельщикам Дивана живется куда лучше! Дожидаются, пока бояре между собой договорятся, потом развозят их как положено по домам. Их надсмотрщик человек не злой!

— Черта с два! — злобно засмеялся один из рабов. — Когда-то был у них надсмотрщик, звали его Яне. И была у него привычка вечно грозить людям, что воткнет им факел в глотку. Сегодня грозит, завтра грозит, — надоело это людям, и решили они положить конец такому издевательству. Случилось это как раз, когда Яне собрался жениться.

Слушавшие придвинулись ближе к рассказчику.

— Ходил Яне к одной… К дочке Маргиоалы. Все не отставал от нее. «Выходи, говорит, барышня за меня. Выходи! Я такую свадьбу устрою, какой здесь и не видано! Вся улица от музыки загремит, от края и до края все факелами освещу…» Но барышня — ни в какую. И все же он не отставал от нее: «Выходи, мол, барышня, за меня, выходи!..»

«Как?.. Чтобы я свою дочь отдала за надсмотрщика факельщиков? — кричала Маргиоала, когда Яне попадался ей на глаза. — Ну уж нет!.. Я хочу для нее жениха почище!» Яне кусал себе усы. Без дочери Маргиоалы ему не житье. «Скоплю денег и стану торговцем», — пообещал он… Слова эти пришлись женщинам по сердцу, и решено было отпраздновать свадьбу. Вот и говорит Яне факельщикам в субботу вечером: «Это верно, что вы принадлежите Дивану, — но вы также и мои, потому вот вам мой наказ: нынче вечером хочу взять вас с собой. Согласны?» — «Ладно», — отвечают факельщики, а сами переглядываются. «Коли вы и вправду согласны, то знайте, что я женюсь». — «Да пошлет тебе бог счастье, хозяин… Пускай твоя хозяйка рожает всякий год, пускай народит целое племя факельщиков».

Эти слова страсть как обидели Яне, но он смолчал, только хватил как следует цуйки, чтобы факелы ярче горели. Как на грех, Яне хлебнул уж больно много, а факельщики только делали вид, будто выпивают. Яне опорожнил столько чарок, что в брюхе у него пылали тысячи факелов!..

Тем временем в доме невесты все было готово, ждали только жениха, чтобы он повел невесту в церковь! Поп Гедеон даже новую камилавку надел, — ведь не всякий день венчал он надсмотрщика факельщиков!.. Церковь ломилась от зевак, дочь Маргиоалы ждала жениха, а сам Яне задремал в карете, что взял напрокат. Факельщики пришпорили коней, и те понесли их из Бухареста, по дороге к Джиурджиу. Они оставили Яне спать на заброшенном постоялом дворе и, чтобы он не скучал, воткнули рядом с ним в землю факелы…

— Пирушка кончилась!.. — испуганно воскликнул старый факельщик и стал поспешно зажигать грэтар. — Эй, братец, будь добр, наклони факел!

Рассказчик наклонил пламя смоляного факела к грэтару старика, и так, от грэтара к грэтару, от факела к факелу, мгновенно зажглись все огни. Вскинутые на спину грэтары вспыхнули мощным пламенем, громко шипя на холодном ночном ветру. Факельщики, всадники, и босые рабы, что сгибались под пылающей ношей, — выстроились вдоль господских карет и колясок. Поддерживаемые слугами под мышки, по лестнице спускались пьяные бояре, покачивая головами в высоких шапках. В колясках их ждали мягкие подушки.

— Палить из пистолетов! Пусть люди знают, что у меня пир! — приказал хозяин, остановившись на верху лестницы и уперев руки в бока.

Гудели бревна мостовой под колесами карет и колясок; ночь стояла такая темная, что даже на расстоянии шага нельзя было ничего разглядеть. Факельщики, скакавшие верхом, наклонили факелы над дорогой, чтобы ее осветить. Свет быстро скользил по воротам, по дверям, изредка поблескивая в не закрытых ставнями окнах. Пешие факельщики, согнувшиеся под тяжестью грэтаров, бежали, опасаясь, как бы их не раздавили лошади. Бежавшие позади еле поспевали, — очень уж спешили бояре добраться до постели!

Старый грэтараджиу бежал изо всех сил. Пламя факелов металось, то и дело касаясь его седой головы. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди, голова раскалывалась. Он все больше отставал от других и теперь боялся упасть и угодить под лошадь или карету.

— Да ну же, отец!.. Ну! — подбадривал его один из молодых.

— Оставь, — пробормотал старик. — Только прошу тебя, скажи родным, чтобы не зажигали свечи на моей могиле, пускай мне на глаза положат камень. Я хочу спать…

Он поплелся на пустырь, положил грэтар рядом и растянулся на земле. Пламя касалось его головы, — он отодвинулся и лег ничком.

Кто-то подошел и, взяв его грэтар, далеко отшвырнул горящие факелы. Так умер старый раб, по прозванию грэтараджиу, который по ночам в те далекие времена освещал Бухарест.

Когда на другой день пришли стражники, то, взглянув на обожженные и красные от прутьев грэтара плечи и на опаленные волосы покойника, сразу догадались, что это был факельщик.

Перевод с румынского Е. Покрамович.

 

ИМПЕРАТОР МОЕГО ДЕТСТВА

Как-то раз, очень давно, я ехал с отцом в Хуцань. Я сидел рядом с ним в телеге на скамеечке, когда вдруг над лесами долины Вороны засияло восходящее солнце. Над рекой, протекавшей по родной долине, поднималась пелена тумана, а в ольховой роще пели птицы. И как пели!.. Кто не слыхал пения овсянки и коростеля в лучах утреннего солнца, тот не знает, что такое гимн. Ритмично кричит перепелка, а трудолюбивый хозяин полей, жаворонок, быстро поднимается все выше по серебристой лесенке трелей, чтобы раньше других увидать восходящее солнце с высоты своих воздушных палат. Как только туман рассеялся, взгляд стал различать среди величавого пейзажа село Фынтынеле, раскинувшееся у подножья высокого холма Сарафынешть.

В это утро, когда я ехал с отцом в Хуцань, наша лошадь неожиданно остановилась на берегу у брода. Перед ней струились пламенеющие воды реки.

Немного спустя, услышав ворчливое понуканье отца, в приливе бодрости она снова двинулась вперед; ее поникшие усталые уши поднялись, прогнувшаяся от тяжелых кладей спина выпрямилась и шея, украшенная редкой гривой, гордо изогнулась. Преобразившаяся лошадь начала переходить реку вброд. А когда снова остановилась и погрузила морду в воду, я не мог удержаться и прошептал:

— Словно огонь пьет… наш Император…

Услыхав торжественную кличку животного, отец искоса, через плечо, посмотрел на меня. Лошадь жадно глотала пламенеющие струи. Я никогда не забуду, какие мысли пришли мне тогда в голову. Мне думалось, что если я закрою глаза и потом снова открою их, то увижу перед собой не изможденную клячу с облезлой шерстью, а настоящего… императора — повелителя природы. Несомненно одно, — именно с этой минуты измученный конь стал мне бесконечно дорог! Тут я и решил защищать коня своей грудью от кнута и диких ударов кулаком в глаза и морду. Я понял, насколько он беспомощен перед людьми, и все это потому, что не обладает даром речи!..

— Ну, как, Император? — спросил я и, чтобы облегчить ему тяжесть, спрыгнул в воду и зашагал вровень с его мордой. — Тебе очень тяжело?

Лошадь заржала и дохнула на меня теплом; не торопясь, она еще раз глотнула пламенеющую воду и радостно вздрогнула. Потом, когда отец огрел ее кнутом по спине, она глубоко вздохнула всей грудью и двинулась дальше, таща за собой длинную телегу.

Как хороши были эти утренние зори!.. Куда ни посмотришь, всюду расстилались ковры цветов. Засеянные пшеницей поля колыхались тонкими, золотыми колосьями; в клевере начинали жужжать пчелы и шмели, — словно голоса тишины.

Впереди виднелись ивовые рощи. Воздух казался голубым. Нас окружала такая красота, что, как мне казалось, все люди сейчас должны стать добрее и красивее. Так думал я, исподтишка посматривая на отца. Почему он такой нахмуренный? Разве ему не хотелось ликовать, как хотелось мне в моем чудесном порыве. Я не сознавал, что мой голос был так же слаб, как голос коростеля, и верил, что если закричу от радости, то мой клич взовьется выше воздушных палат жаворонка и расколет надвое тонкий воздушный свод. Человек, который в такие минуты сердито молчит, только даром траву топчет! Думая так, я бросил взгляд на отцовские ноги: они были босы, судорожно сжаты; и в этих вздувшихся венах, в очертаниях пальцев, в больших ногтях — таилась слепая злоба. Когда Император споткнулся о камень и ткнулся мордой в песок, эти ноги словно вцепились одна в другую! Я услышал брань и глухие удары кнутовища и не мог сдержаться.

— За что ты его бьешь?.. — спросил я укоризненно отца.

Он ничего не ответил, только косо посмотрел на меня, и признаюсь: я никогда не видел такого устрашающего взгляда!..

Император напряг все свои силы и выпрямился, а отец ругал его так мучительно гадко, что я удивлялся, почему не померкла окружающая нас красота.

— Сожрали бы тебя собаки!.. Кожу с тебя живого содрать, дохлятина! Провалиться тебе в пропасть, кляча проклятая! Пересохли бы все колодцы и реки, чтобы не было тебе откуда напиться в жару! Пустить твою шкуру на постолы!

Такими словами благословлял отец моего несчастного Императора всю дорогу до нашего убогого поля в Хуцань.

— Возьми его и паси около самой дороги, — приказал мне отец, когда распрягли лошадь. Я посмотрел на него долгим взглядом, не понимая, почему он не позволяет лошади поесть обрызганного росой свежего ячменя, перемешанного с полевым горохом. И пока лошадь жевала дикую гречиху, жесткую как проволока, а отец косил ячмень, я думал о том, какие странные бывают люди на свете.

Они способны оставаться нахмуренными, когда восходит солнце, не замечать, как лошадь пьет пламенеющую в утренних лучах воду, не слушать пенье жаворонков и коростелей. Они могут хлестать кнутовищем по ребрам беззащитное существо и свирепо бранить его. «С такими людьми, — думал я, — лучше не иметь дела!» Постепенно в мою душу стала прокрадываться ненависть, и, когда отец послал меня с кувшином под гору, чтобы принести воды, я нарочно пошел медленно, точно ноги у меня были опутаны веревками, чтобы заставить его дожидаться.

— Мутная и горькая вода!.. — пробормотал отец, жадно припав к кружке. Он был весь потный и мрачный, как будто выпил отраву. Повинуясь какому-то слепому инстинкту, я решил в этот день делать ему все назло.

Я рассыпал соль, завязанную в уголок полотенца, чтобы отцу пришлось обмакивать в землю дольки чеснока и так жевать их. Одним словом, я чувствовал, что во мне просыпаются самые черные мысли, направленные против отца. Я притворялся, что не слышу, когда он звал меня… Понимал ли отец, что со мной происходило? Он мне это очень скоро доказал.

Под тяжестью снопов длинная повозка ужасно скрипела. И если бедный Император шел к Хуцань налегке и под гору, то теперь на холмах его кости так и трещали. Когда ему приходилось подниматься на обрывистый склон, он весь как-то съеживался, потом испуганно поворачивал к нам голову, с напряженным вниманием всматриваясь в высокий продолговатый груз. Рыл копытами землю, падал на колени, взрыхляя землю мордой, топтался на месте, каждый раз все более испуганно взглядывая на отца, который кричал, подталкивая телегу:

— Ну, ты… дьявол! Будь ты проклят!.. Да толкай и ты, сопляк! — рычал он на меня.

Все остальное, что случилось тогда в Дымбул Кручи, я помню очень хорошо. Когда отец убедился, что бедная лошадь не в силах подняться в гору, он вдруг схватил топор. Мгновенье он медлил, потом засучил рукава, подбросил топор высоко вверх, стеная и проклиная какого-то неведомого врага. Когда топор упал, вонзившись в землю у его ног, он снова его схватил и бросил вверх. Мне казалось, что сейчас кровь закаплет с неба!.. Выбившись из сил, отец уселся на обочине дороги и проговорил тихо, очень тихо, голосом беззвучным, как полет пыли:

— Горе бедному человеку!..

После этого он принялся снимать снопы с телеги и разгрузил ее до половины. Лошадь дернулась, потом бегом поднялась в гору, сопровождаемая моими радостными криками. Немного спустя, взвалив на телегу и остальные снопы, отец подошел ко мне, окинул меня долгим взглядом и протянул было руку, чтобы погладить меня по голове, но я отскочил в сторону.

— Как? — удивился он. — Значит, и ты?..

Это было все, что он сказал. До самого дома он все время разговаривал с лошадью, как будто жаловался ей на глубоко затаенную боль. У реки отец позволил ей вдоволь напиться, почесал между ушами и под мордой, ласково говоря:

— Кто виноват?.. Видно, уж так положено: нам — впрягать вас в тележку, а вам — возить нас. Что? До отвала напился, бедолага?

Лошадь тихонько ржала и покачивала головой, словно благодарила за обильную и вкусную воду.

Дома, после разгрузки снопов, отец и мать о чем-то говорили между собой шепотом. Мать показывала отцу какую-то бумагу и спрашивала, как быть. Я слышал, как они шептались до поздней ночи, часто упоминая Флоряну, нашу дойную корову, и еще чаще Императора. Сон одолел меня, и я так и заснул, ничего не поняв. Утром, когда я снова шагал рядом с отцом в ту сторону, где восходило солнце, он взял меня за руку, грустно улыбаясь посмотрел на меня и сказал:

— Ты еще слишком мал, Зеновие, чтобы понять все!.. Восходящее солнце для тебя — огненная птица; разве не так, озорник? Оно и для меня было огненной птицей в твои годы. Но что значит для меня теперь восход солнца, Зеновие? Одни заботы. А когда у тебя глаза мутные, — свет меркнет…

Немного погодя он заговорил снова, указывая кнутом на Императора, бежавшего спокойной рысью:

— Речь идет о нем. Я должен сейчас сказать тебе это, потому что знаю, как он тебе дорог; знаю со вчерашнего дня, когда ты возненавидел меня за то, что я побил его. У меня есть долги, Зеновие, и я должен так или иначе выкручиваться. Что я буду делать, если придет судебный исполнитель?

Я тотчас же понял, какая нам грозит опасность, потому что слыхал барабанный бой во дворе у соседей. Это били в барабан сборщики налогов, продававшие их вещи с торгов. Я остолбенел при мысли о том, что у меня могут забрать Императора.

— А что, если мы его спрячем? Спрячем, и…

Отец печально улыбнулся и погладил меня по голове.

— Нет, нет… Это не поможет. Ежели мы не отдадим его — у нас заберут Флоряну. А тогда где взять молоко? Я послал телеграмму Алеку, прошу прислать малость денег из тех, что он заработал, либо привезти их. Это — единственная наша надежда.

Не знаю как, но в это мгновенье у меня как будто с глаз спала пелена. Я первый раз почувствовал, что солнце палит, словно излучая ненависть, что трели птиц — печальны; голос коростеля казался мне гадким, назойливым, а гудение пчел и особенно шмелей — эти голоса тишины — казались мне теперь гнусавыми. Мне захотелось выпрыгнуть из повозки и запустить камень в перепелку. Жаворонок взвился к небу, и, право же, я свернул бы ему шею, если бы поймал его. Я думаю, именно в эти минуты и окончилось мое детство. Вместо пламенеющих струй наш конь пил зацветшую воду, в которой отражалось немилосердное солнце. Я понял, что на свете действительно есть гадкие люди, если они способны отнять у нас Императора или Флоряну. Я просидел весь день около отца, печальный и молчаливый. Вечером мне стало ясно, что приближается развязка. Деньги, которые отец запрашивал телеграммой, не пришли, и Алеку не думал их привозить. В этот вечер мне уже не казалось, что солнце огненный орел, оно было для меня как часы, возвещавшие беду. Всю ночь отец метался взад и вперед по комнате. И напрасно говорила мать, прислушиваясь к его вздохам:

— Да ну же, ну, Тома… Успокойся!..

Я совсем уже проснулся, когда солнце только еще начинало румянить стекла окон. И, по мере того как день вступал в свои права, отец становился все беспокойнее. Вот солнце стало уже переваливать за холмы. О, как я его ненавидел! Хотелось схватить топор и швырнуть в него!

— Готово!.. Все кончено! — проговорил вдруг отец. Я оглянулся. В воротах показалась жандармская фуражка. Сзади шел старый торговец с трубкой во рту, а за ним Гераси, сборщик налогов.

— Корову или лошадь? — крикнул жандарм еще с порога.

— Почему?.. — вырвалось у меня.

— Ну, Тома… Некогда тут с тобой толковать… Кого отдашь, корову или лошадь?

— Дайте мне еще срок, люди добрые, — может, деньги придут от сына…

— Кончено! Все!.. Говори: корову или лошадь?..

Когда же торговец пошел в сарай, где стоял Император, и начал оценивать его взглядом, отец не выдержал.

— Не трогай его! — закричал он. — Если только тронешь…

— Замолчи! — злобно оборвал его жандарм.

А торговец сказал:

— Только шкура на постолы годится.

Тут я сразу понял, что произойдет. Между тем торговец подошел ко мне с видом доброго дедушки, намереваясь приласкать меня. От него шел запах свежей содранной кожи. В испуге я убежал в дом и все, что потом произошло, видел только в окно. Прежде чем выйти за ограду, Император повернул голову. Отец потрепал его по гриве, после чего вернулся домой. Здесь он уселся на лавку и, непрерывно вздыхая, стал разглядывать свои большие ладони.

Так прошел самый черный день моего детства. Я представлял себе бедного Императора, как он плетется с другими лошадьми к рынку, и спрашивал себя, догадается ли кто-нибудь напоить его?

Лежа поздней ночью в темной комнате, я вдруг спросил:

— Где-то он сейчас?..

— Горе мне, горе! — отозвалась мать. Она сердито вскочила, зажгла лампу и набросилась на меня:

— И какого черта ты столько думаешь об этой животине, хулиган ты эдакий!.. Очень хорошо, что его забрали. Одна тягость была для нашего дома!.. Хорошо, что увели, хорошо!..

Говоря это, она стояла ко мне спиной, но я видел, как вздрагивали ее плечи. Она притворялась, что до смерти ненавидит Императора, стояла передо мной, высокая и прямая, и ее длинные светлые волосы спадали до самого пола. Она повторяла, что видеть его не может, но по щекам ее струились слезы.

— Пусть и на глаза не показывается, злодей!.. Ведь настоящий был злодей? А? Помнишь, Тома, как он перевернул тележку в Сэрэтурэ, и все мы чуть шею себе не сломали! Хорошо, что от такого избавились! Одного овса сколько жрал! Просто хлеб изо рта вырывал! А уж как кукурузу лопал, животина эдакая!! Помнишь? Вышла я как-то с черпаком зерна, а он, подлец эдакий, сразу туда и запустил морду! Ты молчишь. Тома? Разве ты не помнишь?..

— Не мучай меня, Розалия, я все помню! Помню и то, что, когда он сунул морду в зерно, ты приласкала его.

— Вовсе нет! — возмутилась мама. — Я выдернула тогда жердину из плетня и начала его обхаживать! Чтобы другой раз знал, как морду совать куда не следует.

Эх! Бедный Император! Это из-за него на другой день отец порезал руку на сенокосе, а мать плеснула себе на ноги кипящим борщом и обварилась! Как видно, мысли их были далеко! Особенно после того, как черт дернул меня спросить их, как это из лошади выкраивают постолы… Они оба взялись за прутья и приказали мне молчать. Но как видно, мой вопрос не давал им покоя. Наступила ночь, и я услыхал шепот:

— Мне думается… Я так слышал… их привязывают в ряд…

— Что такое ты там говоришь, Тома?..

— Ну… и… после этого их дубинами…

Последовало продолжительное молчание, потом отец снова заговорил шепотом:

— А бывает, кое-кому удается спастись. Чувствуют, что конец близок, и начинают метаться в веревках. Говорили мне, что какой-то конь рвался с такой силой, что разорвал веревку, сломал перегородку и убежал. Бежал он, бежал. И днем и ночью бежал. Утром хозяева нашли его околевшим у ворот.

— Уж, верно, силен был тот конь, ежели мог такое сделать! А уж о нашем-то что и говорить. Ветер подует — упадет!

— Так-то, Розалия. Я говорю, потому как нет сил молчать. Думается, я просто помер бы с досады, если бы теперь пришел почтальон и принес деньги от Алеку. Теперь… когда уже слишком поздно. Наверняка уж слишком поздно!!

Я не мог больше притворяться спящим и спросил:

— А вдруг мы сейчас услышим у ворот ржание нашего Императора?

Ответа не последовало. И только позднее до меня донесся шепот:

— Ой горе наше, горе!..

Бывали светлые ночи, сияющие как жемчужины, и тогда мы спали на завалинке. Легкий ветерок приносил благоухание фруктовых садов. Я засыпал, устремив глаза на звезды, и всю ночь до самого утра мне слышалось сквозь сон ржание нашего коня. Мне снилось, что он ломает перегородки, заборы, разрывает веревки, как стрела проносится мимо палачей и исчезает в полях кукурузы и подсолнечника, где никто его не увидит. Вот он галопом мчится по широкому шоссе. Мне так отчетливо слышался конский топот, что я просыпался, вскакивал и бежал к воротам.

Недалеко от села в одном месте дорога круто сворачивает. Я пристально вглядываюсь в ту сторону, надеясь увидеть, как из-за поворота появится Император. Шея у него выгнута, хвост раздувается… Рассветало, начинался новый день. В небе поднималось солнце, похожее на бешеную собаку. Проходили дни и ночи, а конь не возвращался. Когда стояла особенно сильная жара, мне казалось, что он подыхает от жажды после своего дикого бега, и я надумал поставить ему в ясли кадочку с водой. Туда же натаскал столько мягкого сена, что его хватило бы и на семь лошадей, но дни и ночи все шли да шли, а он не возвращался. Я заболел, свалился в постель; метался в жару и изнывал от горя и тоски. Отец и мать кормили меня сметаной и молоком с жирной пенкой, доставали мне даже белый пшеничный хлеб, всячески уговаривая съесть все это. Но я не чувствовал ничего, кроме страшной жажды, и мне все снилось, что я пью огненные струи реки, как недавно пил Император.

Когда пришел почтальон и принес деньги от Алеку, — отец взял их нехотя. Он направился было к корчме, чтобы пропить их, но потом раздумал и спрятал в кошелек, оставив на разные нужды. Как-то раз, проснувшись среди ночи, я почувствовал, что душа моя словно омертвела. Император ушел куда-то в тень, в забвение. Я упрекал себя, меня терзала совесть за то, что я не жалею его, как раньше, но пыл души ослабевал. Речь моя становилась спокойной. Я уже не отгонял криками коршунов; ничьи страдания меня не трогали. К нам часто заходили такие же, как отец, бедняки, вещи которых пошли в уплату за долги. Они говорили тихо, и я понял, что их с отцом сближало, как братьев, одинаковое страдание. Я повзрослел раньше времени и не играл больше с детьми, а больше сидел среди стариков на завалинке под навесом. Чаще всего это бывало, когда хлестали дожди.

Мало-помалу между мной и Императором время воздвигло гору забвения. Ивовый лук, тростниковые стрелы, глиняные свистки, петушки из жести — все это я раздарил другим ребятишкам. Теперь мне хотелось заполучить нож в ножнах, такой, какой носят взрослые парни. Почему?! Да потому, что я чувствовал где-то близко от себя опасность, от которой я должен защищаться. Да, есть что припомнить! Приходил к нам Траке Дулуман, в большой шляпе и с длинными космами; приходил Иле из-под Фундойи, человек маленького роста, с носом, похожим на фасоль; приходил кузнец Гаврилуц и звонарь Митрой.

Все они усаживались на завалинке, под навесом, и молча, нахмурив брови, наблюдали за нескончаемой игрой водяных пузырьков. Вздыхали в тишине. Немного погодя Траке Дулуман говорил:

— А ну, старики, споем-ка песню!

Гаврилуц медленно проводил рукой по усам; в голубых глазах Иле из-под Фундойи вспыхивала улыбка. А Митрой смотрел вдаль, сквозь сетку дождя, туда, где, казалось, слышался звон колоколов. Помнится, как только Траке Дулуман расстегивал свой зипун, я вздрагивал, словно ожидая появления чего-то чудесного. А он доставал длинную медную дудку и говорил хлопотавшей в сенях матери:

— Принеси-ка, Розалия, горшочек рассола, я промочу ей сердцевину и мундштук.

И стоило ему только налить в горлышко дудки немного кислого рассола, как у нас под навесом начинали звучать такие песни, что я удивлялся, почему камни не плачут! Нежно вздыхала тростниковая цевница Иле из-под Фундойи; печально звучала ореховая свирелька кузнеца, между тем как длинная дудка Дулумана рыдала тягучим густым голосом. А старики все смотрели на непрекращающийся бег водяных пузырьков, неотступно преследуемые мучительными видениями: налоги, их сборщики, жандармы, барские управляющие… все они выплывали перед ними из мрака… Они выплывали… и тогда голос дудки Траке Дулумана вдруг обрывался и потом снова звучал, требуя мщения. Я понимал и любил этих стариков, друзей нашего дома. Я встревал в их разговоры, высказывал, как взрослый, свои мысли. Они никогда не отталкивали меня.

Так прошло еще несколько дней. Однажды я лег очень поздно. Дождь прошел, и я, устроившись на завалинке, на обычном месте, заснул как убитый. Во сне мне почудилось теплое дыхание. Я не решался открыть глаза. Казалось, голос отца говорил мне: «Эй, эй!.. Вставай, бездельник! Разве не видишь, как он ищет тебя мордой? Не чувствуешь?» — «Замолчи…» — отвечал я, готовый уткнуться лицом в подушку. «Просыпайся, сынок! Угадай, кого увидишь, когда откроешь глаза?» — казалось, говорила мать. «Ну, что ты мучаешь меня понапрасну?..» Разве можно было поверить в чудо?

Мне вспоминается, будто я открыл глаза и не мог выговорить ни слова. Рядом, наклонив надо мною морду, стоял Император. Я видел неуверенно смеющуюся мать и суровое лицо отца, который говорил: «Теперь только попробуй они взять его! Схвачу топор — и на них!»

— Что любит больше всего наш Император? Не знаешь ты, что ли? Ну, что стоишь, как бездельник! — прикрикнула на меня мать. Она то смеялась, то принималась жалобно причитать, глядя на пламенеющую зарю. — Разве ты не знаешь, что он любит больше всего?.. Ковыль, дикий трилистник, люцерну! Ну, беги принеси ему живей!

Пока рассуждали о том, какая трава больше всего нравится Императору, я притащил ему все, что только мог. Вся завалинка была покрыта разными травами. Но лошадь стояла неподвижно. В глазах у нее застыл ужас, и она пряла ушами, точно прислушиваясь к отдаленному шуму погони. Только теперь отец и мать заметили, через какие ужасные испытания прошел наш Император: ссадины на груди, свежие царапины на всем теле свидетельствовали о том, что он продирался сквозь ограды из колючей проволоки, перескакивал через потоки, падал в овраги. Иначе он не стоял бы сейчас так, на трех ногах. На шее у него болтался обрывок веревки. Слушая частое дыхание лошади, я представлял себе, как она скачет по деревенским улицам, по широким шоссе, перепрыгивает через заборы и мчится все вперед и вперед, направляясь к нашему двору… Услыхав шум на дворе, Император навострил уши, словно собираясь убежать и спрятаться в укромном убежище. Он весь дрожал. Я отвел лошадь в сарай, на старое место; она рухнула на землю, и я прикрыл ее сермягой. Известие о том, что Император вернулся, быстро облетело все село. И надо было только видеть, как все радовались!! Первым пришел Траке Дулуман, за ним Иле из-под Фундойи. Пришел и кузнец Гаврилуц, он растроганно смеялся, обещая Императору, если тот поправится, выковать четыре медных подковы. Он осмотрел его копыта и озабоченно сказал:

— Думаю, ты пробежал десятки и десятки километров!.. Слушай-ка, Тома, может, у тебя в саду нет мягкой травы, тогда я принесу ее тебе.

— Как будто ее нет у других, — с обиженным видом сказал Траке Дулуман. Иле из Фундойи прибавил: — Ему нужна лесная трава!

— А разве не подойдет ему дикий трилистник?.. — вставил звонарь Митрой. — А?

Все отправились на поиски трав. Один только Гаврилуц немного задержался, неторопливо, как опытный врач, осматривая раны лошади.

— Да, да… — бормотал он. — Здесь пригодилась бы мазь… Деготь… Подожди! Я принесу тебе всего, всего!

Он говорил, а Император беззаботно спал, отдыхая после стольких дней и ночей бешеной скачки.

А люди все шли и шли посмотреть, как он спит здесь, в сарае. И вот как-то раз в воротах показался старый торговец с трубкой во рту. Он был все тот же, та же ласковая улыбка доброго дедушки; эта улыбка не покинула его даже тогда, когда он увидел в яслях Императора. Он подошел к нему, бормоча:

— Хе-хе!.. Так вот ты каков! Я оставил тебя на свободе, а ты, разбойник, вот как меня за это отблагодарил! Марш обратно, иначе придется мне за тебя расплачиваться.

Но вдруг он застыл на месте от ужаса, а затем попятился к воротам: на него, с топором в руках, шел мой отец.

— Я убью тебя!.. Кроме шуток! — говорил он глухим, угрожающим голосом.

При этих словах трубка вывалилась изо рта торговца, и выражение доброго дедушки исчезло с его искаженного, вытянувшегося лица.

— Брось топор, бандит! Брось! Жандармов приведу! Брось топор! Конь больше не твой. Вот увидишь!..

Бедный Император!.. Когда он увидал торговца, — он весь съежился и пригнул голову, словно защищаясь от палача. Пришли соседи и друзья, и кто-то из них, увидав жандармскую фуражку, предупредил нас:

— Будь осторожен, Тома!

А мне слышался злобный голос торговца, кричавшего у ворот:

— Так ты и перед лицом закона не бросишь топор?

— На каторге сгною! — подхватил жандарм. — Дома чужое добро держишь! А если не подчиняешься, то подавай деньги! Есть деньги? Есть?.. Эй, вы, нищие, посторонитесь! — набросился он на соседей. — Бери коня, торговец! А если этот голодранец хочет оставить его у себя, пусть платит деньги. Есть деньги?..

— Деньги!.. — насмешливо повторил торговец. — Откуда у него деньги? Нет у него денег!

— А что, если есть?! — спокойно возразил отец, засовывая руку за кожаный пояс. — На-те… берите! Сын прислал деньги… Подавитесь ими!.. Убирайтесь! Пришлите сборщика налогов, я ему уплачу.

Мне грезилось, что снадобья и мазь кузнеца сделали настоящее чудо! За несколько недель Император округлился точно огурчик. Мне казалось, что я сижу рядом с отцом в телеге на скамеечке и мы едем навстречу заре. И вдруг восходящее солнце отразилось в водах Вороны и озарило лес. Сколько песен зазвучало в полях!! А когда Император опустил морду в пламенеющую воду, отец повернулся ко мне и смеясь сказал:

— Смотри, он пьет огонь!

Так хорошо пели коростели, овсянки и перепелки, что отец смеялся, смеялся без конца… Он снял с головы шляпу и прибавил:

— Да, да!.. Чудесная погода!.. Хе-хе!.. Святое солнце!.. Ну, погодите! — и он грозно взмахнул бичом.

Император бежал рысью, позванивая бубенчиком, который я подвесил ему на шею. В эти минуты мне хотелось обнять весь мир!.. Что до хозяев поля, жаворонков, то я охотно поднялся бы вслед за ними по лестнице серебряных трелей, туда, в воздушные палаты…

Но все это было сном. Моего Императора уже давно забили насмерть дубинами на бойне.

Перевод с румынского Е. Покрамович.

 

ТРУБА

Так и лежали они, тесно прижавшись друг к другу. Наверху, на потолке, тихо покачивалась в облаках махорочного дыма большая лампа. Когда дождь яростнее хлестал, высокая, точно в соборе, дверь сотрясалась, а спящие вздрагивали всем телом. Вдоль всех четырех стен разлеглись древние старики и старухи, с желтыми, как у святых, лицами. Кое-где светлело молодое лицо девушки; улыбаясь, она пристально смотрела вперед, в неизвестность. Слышался нарастающий глухой шепот, изредка прерываемый вздохами.

— Господи боже… — шептала женщина в красной шали, обращаясь к девушке в косынке цвета спелого колоса. — Побывала я и в госпиталях и в больницах, и везде говорят, что не значится!.. Нет такого! Ну, раз так, то я стала искать его на кладбищах. Скажи, Филофтия, ты видела там многое множество крестов со шлемами на верхушках? На что они похожи?

— Они совсем как полк солдат, что стоят на коленях… — в ужасе прошептала Филофтия. — Нет, нет. Я не хочу больше их видеть.

— Я их тоже видел… Оттуда иду, — вмешался шепотом какой-то старик. — Проходил я рядами этих крестов и навзрыд плакал… Все своего Константина звал…

— А я… — подхватил шепотом другой старик, — попал как раз, когда священник служил заупокойную; он поднялся на холм, а вокруг него одни парни распростерты на земле. Совсем готовы для могил.

Вдоль стен все полз и полз шепот. Должно быть, люди беседовали вполголоса потому, что были придавлены ужасом воспоминаний, а может, и потому, что боялись разбудить нас, солдат.

Кто-то сказал:

— Говорите тише, чтобы не слышали они…

При этих словах шепот прекратился. Слышно было только, как какой-то солдат бормотал во сне:

— Прошу тебя, бабуся… вырасти Гаврилуцу… Вырасти его!

Вдруг весь вокзал содрогнулся от проходившего мимо поезда. В грохоте колес и наводящем ужас свисте потонули человеческие голоса. И снова шепот. И снова он оборвался, а люди сидели и лежали в глубоком и мрачном унынии. Одни смотрели прямо перед собой; другие обхватили виски руками; третьи низко опустили головы, и брови их были нахмурены. У некоторых глаза смотрели пристально и остро, у других казались неподвижными и огромными; и над всем этим народом царила в облаках белого дыма коптящая лампа, гудевшая точно шмель. Изредка откуда-то издалека доносились раскаты пушечных выстрелов, похожие на взрывы плача…

Вдруг дверь широко распахнулась, и в помещение, словно подгоняемый ветром и дождем, вошел солдат очень маленького роста, в искореженных бутсах и сдвинутом на глаза шлеме. Миг-другой вошедший смотрел на спящих, потом вынул из-под плащ-палатки трубу. Приложил ее к губам и извлек первую высокую трель.

— Ну, уж этот играет так играет! — воскликнул кто-то, когда труба принялась щебетать, как жаворонок. Трели становились все стремительнее, переплетаясь точно в лихом танце, напоминая бурлящую воду в водовороте. Как будто мощный солнечный луч озарил лица «гражданских». Ярче засветились лица девушек. Солдаты приподнялись на своих местах, улыбаясь друг другу, а один даже вскрикнул от радости. Встав на ноги и взявшись за руки, они бешено закружились в пляске, словно попирая и топча бутсами, сапогами и постолами пойманного наконец заклятого врага. Теперь они топтали и крошили его на мелкие куски… Поднялись и сидевшие вдоль стен старики, и я помню, какие хорошие улыбки у них были!.. Один так и застыл на месте с этой улыбкой на губах, с куском черного хлеба в руке и с блестящей слезинкой в уголку левого глаза. Старухи ласково улыбались, а гном с трубой теперь взобрался на чей-то сундук и играл с еще большим жаром.

— Ты видишь, видишь? — спрашивала старуха в красной шали девушку в желтой косынке.

— Видишь, видишь?.. — повторял как в забытьи сидевший возле них старик. — Как будто и войны-то не было на свете!.. Заиграла труба… И кончено!

Трели взвились высоко-высоко; казалось, в помещение проникло солнце и приволье полей. Толпа радостно гудела, кричала, смеялась. Некоторые солдаты выскочили из круга и стали настойчиво приглашать девушек плясать с ними.

— Иди, Стано, иди… — подговаривала девушку какая-то старуха. Но в эту минуту дверь отворилась, и вошел высокий человек, закутанный в пелерину.

— Так, значит, ты здесь, солдат? — крикнул он, схватив музыканта за шиворот. — Сейчас же марш в обоз! Полк уже вышел, марш!

Труба захлебнулась. Солдатик повернулся кругом, стал во фронт и спрятал свой инструмент под мышку. Вслед за этим он выскочил в дверь: его вытолкнула длинная и злая рука офицера. Снаружи слышались шаги множества людей, фырканье лошадей, тарахтенье колес… И снова воцарилась тишина и молчание. Пушечная стрельба стала громче. Старики по-прежнему уселись на свои места, вдоль всех четырех стен, солдаты растянулись на голом цементе, тесно прижавшись друг к другу и засыпая. И снова послышался нарастающий шепот, прерываемый подавленными вздохами!

— Искала я его и в больницах и в амбулаториях… А видела ты, на кладбищах кресты со шлемами на верхушках, на что они похожи? Когда я пришла на кладбище, — священник причитал над умершими… как женщина причитал…

То здесь, то там вспыхивали печальные улыбки девушек — пятна света в беспросветном мраке всех этих человеческих душ. И какой-то солдат бормотал во сне:

— На пасху непременно купи Гаврилуце новую шапку.

И глаза у одних как-то странно суживались, у других становились огромными и неподвижными; у третьих взгляд застывал в глубоком унынии; иные пристально смотрели вперед, куда-то в неизвестность.

Дождь все сильнее хлестал в дверь, высокую, как в соборе.

Перевод с румынского Е. Покрамович.

#img_37.jpeg