Новелла современной Румынии

Барбу Еуджен

Бенюк Михай

Винтилэ Петру

Галан Валериу Эмиль

Гафица Виничиу

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Деметриус Лучиа

Камилар Эусебиу

Лука Ремус

Мирча Думитру

Михале Аурел

Мунтяну Франчиск

Надь Иштван

Садовяну Михаил

Станку Захария

Стоенеску Петре

Шютё Андраш

АУРЕЛ МИХАЛЕ

 

 

#img_46.jpeg

#img_47.jpeg

#img_48.jpeg

 

ТРЕВОЖНЫЕ НОЧИ

Молдавский фронт проходил по гребням бесконечных отлогих холмов, опустошенных войной, выжженных солнцем. Налево от наших позиций брустверы тянулись насколько хватало глаз в сторону Хелештиень и поймы Серета, а направо их извилистая линия поднималась к Тыргу Фрумос, шла вдоль железной дороги прямо к Подул Илоий и Яссам. Кругом вся земля была изрезана траншеями, разворочена снарядами, испещрена глубокими желтоватыми окопами, где временами сверкала на солнце сталь штыков.

Долина между нами и советскими частями, которые окопались на возвышающихся перед нами холмах, была нейтральной зоной — пустынный и проклятый порог смерти. Охранялась она надежно; птица и та не осмелилась бы пролететь над ней.

Стояло сухое жаркое лето. Воздух накалялся, едва всходило солнце, и лишь к вечеру наступала легкая прохлада. Хлеба у подножья холмов пожелтели у нас на глазах и понемногу осыпались. А в низине близ реки они взошли вторично и поднимали свои зеленые стебельки, тесно сплетаясь с повиликой и осотом. На хилой кукурузе с сухими, скрученными в трубку листьями торчали тонкие и жалкие недозрелые початки. Земля под ногами рассыпалась, ветер поднимал облака белесой глинистой пыли, оседавшей на холмах и окутывавшей позиции. Ужасы войны и засуха проклятием висели над этим краем в тот август 1944 года.

— Наказанье божье, — пугал нас Чоча, один из бойцов нашего отделения. — Вот оно, светопреставление!

Когда бушевал яростный ветер, застилая воздух пылью, жадно высасывая влагу из земли и сжигая нивы, он, Чоча, сгорбившись в глубине ямы, начинал креститься и бормотать молитвы. Он делал то же самое, когда свирепствовали русские пушки и «катюши», частым стальным дождем поливая наши позиции слева и справа. Тогда он доставал и читал синеватую засаленную книжицу, подаренную ему одним из священников, которые все чаще показывались на передовой, держа в одной руке большой серебряный крест, а в другой — посох и думая лишь об имуществе, оставленном за линией фронта.

— Чоча, помолись и за нас! — кричали мы ему с усмешкой.

А он, обидевшись и прищуривая глаза, угрюмо оглядывал всех, затем, как в исступлении, снова начинал молиться, забывая обо всем на свете. Никто не мог вырвать Чочу из оцепенения, пока не кончался налет или не стихала буря. Его круглые, бесцветные глаза оживлялись и мерцали каким-то внутренним, непонятным для нас светом.

— О чем ты больше всего молишься, Чоча? — спросил я его недавно.

— Сам знаешь, — прошептал он, с опаской посмотрев кругом.

С того дня Чоче было поручено доставлять на передовую воду, еду и боеприпасы. К обеду я собирал фляги шести бойцов, оставшихся в моем отделении, продевал сквозь ручки ремень и передавал связку Чоче. Он забрасывал их на плечо и, пройдя по траншее, сворачивал в кукурузник, начинавшийся за нашими позициями.

В низине за холмом, позади наших позиций, где змеилась линия фронта, в ракитнике стоял колодец с журавлем. Около него толкались в очереди за водой посыльные всех румынских и немецких частей, скопившихся на участке в несколько километров. Иногда, чтобы добраться до воды, пускали в ход локти и брань. Поэтому Чочу отправляли до обеда, когда народу было меньше, да и вода почище. И все-таки последние дни то, что он приносил, скорее напоминало грязь, чем воду. В глубине колодца иссякли родники, днем и ночью высасываемые сотнями и тысячами людей. Иногда мы оставались и без воды, так как Чоча был неповоротлив и его всегда опережали другие. Я уже думал, как бы сменить его и послать за водой другого, но нас осталось слишком мало, и трудно было кого-нибудь подобрать: у каждого имелось свое задание в боевом расчете отделения. Впрочем, лучше, что его не было с нами. Своими причитаниями и поклонами во время боя он только мешал бы нам, лишая нас мужества. А это могло довести нас до военного трибунала.

Между тем на передовой стояло затишье. Мы уже с неделю лежали на кукурузном поле, где неподалеку в ложбине, ведущей к русским позициям, был зарыт пулемет. Участок нашего батальона простирался влево, стрелой вонзаясь в гребень холма. По соседству справа стояли немецкая пехота, танки. Нам было поручено охранять ложбину, чтобы русские не пробрались между нами и немцами и не проникли в тыл.

Днем нельзя было и шевельнуться. Поэтому отсиживались кто как — в окопах, меж кочками, стараясь не думать о еде и питье, одурманенные горячим дыханием кукурузы. В темноте вылезали из окопов, дурачились, чтобы поразмять кости, собирались вокруг котелка. Ели медленно, не спеша, зная, что ждать повара придется долго, до следующего вечера. После ужина у пулемета оставались Нана Георге и Жерка Константин; все остальные уходили за кукурузой.

В одной стене окопа руками Чочи было выдолблено что-то вроде очага, где можно было незаметно, не опасаясь русских, разводить огонь. Пока он расхаживал по полю, набивая свой вещевой мешок сморщенными початками с мелкими редкими зернами, мы накаляли глиняные стены очага, сжигая кукурузные стебли, срезанные штыком. Кое-как очистив очаг от золы, мы бросали туда принесенные початки. Мой земляк Пынзару, старый служака, ловко переворачивал их шомполом винтовки, пока они ровно подрумянивались со всех сторон. Готовые он выбрасывал нам. Сидя вокруг ямы, мы ловили их на лету, сдували с них золу и жадно грызли. Временами Пынзару накладывал початки в каску для пулеметчиков.

Наевшись досыта кукурузы, мы выпивали остатки воды из фляг и посылали Чочу на колодец снова их наполнить. Пынзару, тут же забрав каску, направлялся к пулеметчикам угостить их еще теплыми початками.

В кукурузе оставался я и Кэлин Александру — невысокий чернявый парень из Бэрэганской степи, молчаливый и робкий. Кэлин был самым юным в отделении; боевое крещение получил здесь совсем недавно. Он очень боялся и сильно о чем-то тосковал. Во время боя я старался по возможности держать его возле себя.

Растянувшись на спине, мы смотрели на звезды и чутко прислушивались к молчанию ночи. Между нами и русскими простирались темнота и тишина ничейной земли. Изредка раздавался стрекот пулеметной очереди, одиноко гремели безответные выстрелы пушек. Немцы стреляли вслепую, видно, чтобы подбодрить себя.

Мы ждали, пока все успокоится. Понемногу стихал и металлический шорох кукурузных листьев. И когда снова наступала тишина, я бесшумно подползал к Кэлину, желая послушать его красивый голос.

— Санду, — ласково просил я его тогда, — спой, друг, что-нибудь!

Не стоило большого труда его уговорить. Подложив ладони под голову, он начинал. Пел он грустные, тоскливые песни, пел так нежно и так трогательно, что трудно было удержать слезы. Сначала слышался едва различимый напев, он был тише самого дыхания земли, словно рождался из глубокого безмолвия фронтовой ночи. Незаметно усиливаясь, напев переходил в песню, дрожащую и печальную, звучавшую все громче. Это был живой зов души, измученной тоской и ожиданием. У меня не хватало духу расспрашивать его, песня сама говорила за себя:

Лист зеленый, лист пиона… Точит грудь мою тоска…

Мы опять все в поле. Песня Кэлина Александру собрала нас. Чоча вернулся с флягами, наполненными водой, и присел, опершись локтями о бугорок, послушать песню. Вместе с Пынзару приходил капрал Нана, оставив одного Жерку у пулемета, прикрывавшего ложбину. Они устраивались рядом, следя глазами за далекими звездами. Одни и те же мысли бродили в голове: осточертела война. Сердце безжалостно скребла когтями тоска по дому, по близким. Песня гасла.

— Проклятая война! — цедил сквозь зубы Нана. — Скоро ли будет конец?

Остальные молчали. Мысли, не находившие ответа, бередили душу.

Темное небо становилось таинственным. Лишь со стороны немцев изредка сверкали в темноте огоньки трассирующих пуль или ракет. Только эти вспышки напоминали нам о фронте.

На нашем участке днями, неделями господствовала могильная тишина, тревожившая нас своей неопределенностью. Мы чувствовали близость развязки. В августе 1944 года в воздухе таилось что-то тревожное, угрожающее. Царившее затишье предвещало скорое избавление. Еще долгое время мы искали ответ на вопрос, который каждый вечер бросал Нана.

— Кому из, нас нужна эта война? — спрашивал он гневно и яростно.

Его слова звучали грозно. В ночной тишине, казалось, слышался скрежет его зубов. Приподнявшись на одно колено, сверля нас глазами, будто мы были виноваты, он кидал нам: «Зачем мы воюем?» Мы все страшились ответа. Но его вопрос падал камнем в наши сердца, и понятно почему: в начале войны вряд ли кому из нас приходило это на ум, теперь мы боялись одного — как бы нас не подслушали. Потянув Нану за рукав, я вел его на край поля.

— Нана, пойми, что ты говоришь! — пытался я его образумить.

Он меня понимал, но, не владея собой, о чем-то просил, шептал дрожащим голосом, плакал:

— Ситару, друг, больше не могу! Не могу, и все!

Сжав крепкими руками голову, он долго вздыхал, жестоко страдая.

В одну из таких ночей, когда Нана особенно горячился, я схватил его за руки и, подталкивая, вышел с ним в поле. Мне казалось, что его душит и одурманивает запах перепрелой кукурузы, беспокойное затишье, которого не было на других участках фронта. Мы вошли в траншеи, спустились в ложбинку на наблюдательный пункт, где стоял пулемет. За ним увидели Жерку Константина.

— Посмотри-ка на него! — прошептал все еще взволнованным голосом Нана. — Он считает, что выполняет свой долг, и будет стрелять, не задумываясь…

Шорох наших шагов насторожил Жерку. Он схватил пистолет и начал пристально вглядываться в темноту. Я покашлял, как обычно, чтобы успокоить его, и живо прыгнул к нему в окоп.

— Что нового, Жерка? — спросил я. — Что слышно?

— Ничего хорошего, господин сержант… — испуганным голосом ответил Жерка. — Вот фронт зашевелился… послушайте!

Мы тут же, опершись локтями о край окопа и приложив ладони к ушам, стали прислушиваться. Ночная тишина вначале казалась по-прежнему нерушимой. Но все же немного спустя обостренный слух уловил какой-то неясный гул, идущий снизу, из долины, словно неумолчный шепот земли. Далекое, едва различимое движение тонуло в мнимой тишине. Где-то вдали приглушенно топтали землю сотни и тысячи ног, скрипели колеса, лязгали и гудели моторы. В ту ночь советский фронт обрел новую тайную жизнь, вселяющую в душу беспокойство и страх. Стоя во весь рост в окопе, я словно слышал глухой треск льдов, рушившихся под натиском прибывающих вод — предвестников близкой весны.

Охватившее меня оцепенение прошло, я резко повернулся к Жерке и прошептал ему:

— Иди отдохни… а мы останемся!

Когда тень Жерки слилась с темнотой и его шаги затихли, я прижался к Нане, и мы стали снова прислушиваться к далекому гулу земли, доносившемуся с русских позиций.

— Ну, что ты скажешь? — стал я выпытывать у Наны немного спустя.

Он долго не отвечал, о чем-то задумавшись.

— Понял, — наконец проговорил он. — Что-то случилось! Иначе быть не может! Видно, они готовятся!

Мы еще долго стояли, прислонясь к брустверу, жадно ловя непрерывное, загадочное гудение земли. Казалось, против нас холм незаметно скользит, и что-то тихо шепчет неподвижный воздух. Это было похоже на обман слуха, на смутные голоса природы, так как в темноте, застилавшей русский фронт, не было слышно ни малейшего шороха и не видно ни единого огонька. Все кругом окутывала темная ночь; ветер стих. Только звезды мерцали над нами в вышине.

— Ситару, — пересилив себя, заговорил Нана, пристально глядевший в сторону советских позиций. — Ты не забыл, нет? — добавил он шепотом. — Ведь так начиналось и тогда, на Дону!

Холодное предчувствие, как вестник смерти, подкатило к сердцу. Ночь показалась мне глубокой, черной пропастью, изборожденной молниями, внезапно засверкавшей огнями. Я чувствовал, как под ногами вздрагивает земля, в ушах раздавался свист снарядов, грохот оглушительных взрывов. Как в бреду, я ощупывал края окопа, чтобы убедиться, что это лишь призрак, обман разгоряченного воображения.

В самом деле, так начиналась битва у излучины Дона! Где-то далеко гудела земля, и этот гул все возрастал, по мере того как вокруг нас неумолимо сжималось огненное, железное кольцо окружения. Теперь все это происходило где-то близко, словно перед самыми глазами, в нескольких шагах. Вся земля пришла в движение. Тревожная тишина, как саван окутавшая все вокруг, и грозный рокот казались особенно зловещими. Я вздрогнул, сознавая, что это страшнее происходившего на Дону… «Это конец… — мелькнуло в голове. — Последняя схватка!»

— Слушай, Ситару, — после долгого раздумья продолжал Нана, не отрывавший глаз от темных очертаний холмов. — Как ты думаешь, большевики в самом деле уничтожают пленных? Отрезают им носы, уши, сжигают живьем?

Некоторое время я молча смотрел на него, подозрительно прищурившись. «Куда он гнет? — размышлял я. — Ему в самом деле важно знать, что я думаю? Пожалуй, ему можно сказать…» Не получив ответа, Нана повернулся ко мне и застыл, испугавшись своего вопроса. Его глаза блестели в темноте.

— Я этого не думаю, — ответил я.

— И я этого не думаю! — повторил он. — Все это выдумали офицеры, чтобы запугать нас!

Мы снова замолчали, в странном оцепенении прислушиваясь к шороху, напоминавшему дуновение легкого ветерка в лесу. Он становился понятнее и не так уже пугал. Теперь, хотя он и казался таинственным, я знал, что так должно быть, что это неизбежно. В этом шорохе было дыхание земли и воздуха. Не знаю почему, но тогда мне показалось, что я слышу течение времени! В безмолвии тех минут я видел наяву, как время идет к нам, как ночь сменяется утром, — и я снова вздрогнул.

— Нана, — пробормотал я, чтобы убедиться, что нахожусь в реальном мире. — Дай-ка очередь!

Нана устроился поудобнее у пулемета, нажал гашетку, и короткая очередь раздалась над ложбиной. На миг мне показалось, что гул земли замер. Но я ошибся. Когда тишина опять сомкнулась над полем, еще отчетливее стало слышаться какое-то глухое клокотание на советской стороне.

— Это их не пугает, — растерянно проворчал Нана. — Давай-ка я сыграю им плясовую!

Пулеметчик снова схватил пулемет. Помедлил, вспоминая мотив танца. Недаром считался он лучшим пулеметчиком в полку, мастером своего дела. В его искусных руках пулемет обретал удивительное качество — музыкальность.

И теперь, выпуская то длинные, то короткие очереди, его пулемет пел то сердито, то нежно.

По холмам прокатилось гулкое, протяжное эхо. Над ложбиной летели трассирующие пули, образуя светящийся мост между двумя позициями. Пулеметы русских и на этот раз не заговорили. Там по-прежнему все было окутано глубоким, непроницаемым молчанием… Зато бешено зарокотали справа от нас немецкие пулеметы. В один миг поднялся ураганный, беспорядочный огонь сотен и тысяч орудий, увлекая за собой и стоявшую в Струнге дальнобойную артиллерию. Пушки бухали мощно, раскатисто.

— Ага! — вырвалось у Наны. — Не выдержали фрицы! — продолжал он злорадствовать. — Испугались!

На бешеный огонь немцев, на эту лавину раскаленного металла, не последовало ответа, с советских позиций не раздалось ни единого выстрела. Если бы в тишине не ощущалось по-прежнему мерное угрожающее движение в глубине русских позиций, можно было бы подумать, что они покинуты.

Нана остался у пулемета, чтобы наблюдать за движением, а я пошел к своим на изрытое траншеями поле. Странное чувство — страх и сознание своего бессилия — терзало меня, но по дороге в окопы я ощутил в душе первые ростки надежды. Тогда я впервые по-настоящему понял, что молчание русских — это сила и уверенность, несокрушимая мощь. Это и пугало и радовало…

* * *

Добравшись до укрытия, я лег рядом с бойцами и, глядя на небо, терялся в догадках. «Нана безусловно прав, — думал я. — Кто из нас хочет войны? Почему мы не воюем с немцами, которые захватили нашу страну и вырвали из нее добрый кусок? Или с нашими помещиками? Схватить бы их за горло да встряхнуть покрепче». От этих дум я порядком устал. В моем взбудораженном уме непрерывно мелькали разные образы. Когда наконец я заснул, передо мной ясно встал образ старика отца, сгорбленного, с узкой, впалой грудью, еле волочившего ноги за сохой или устало шагавшего по жнивью с серпом в руке. Я видел мать, которая, словно окаменевшая тень, неподвижно стояла у крыльца. С того самого дня, как мы ушли на фронт, она только и ждет, не покажемся ли мы на дороге. Все глаза выплакала она в тоске и ожидании. Она до сих пор не знает, что брат мой Марин погиб на берегах Дона и никогда не вернется к ней.

У Дона пришлось нам испить горькую чашу, изведать горечь поражения и разгрома. Голод и холод доводили нас до безумия. Семнадцать долгих дней без отдыха бежали мы назад в рваной обуви пешком, мчались на санях или с немцами на машинах. Когда мы наконец добрались до границы, мы были похожи на привидения. Под кожей выпирали кости, жизнь еле теплилась в груди, глаза пугали холодным блеском. Казалось, мы вернулись с иного берега, с берега смерти. И все же мы спаслись. Да, нам удалось вырваться из этого ужаса, из пекла, в какое мы попали в донских степях! Тогда спасся и Нана. Из всего нашего полка уцелело лишь несколько человек. Теперь мне было ясно, что на этот раз нам не удастся спастись: не было никакого выхода. Немало пришлось нам тогда отмерить — две тысячи километров с лишком, а может быть, и больше. Дом был далеко. А теперь, когда он рядом, куда бежать?..

«Нана, — мысленно продолжал я разговор с капралом. — Вот тебе истинная правда, прости, брат, недомолвки: не хотелось пугать тебя!»

Передо мной опять стояла мать. Образ ее казался сотканным из дыма… Тонкая, вся в черном, легко сходит она с крыльца и уносится дуновением ветра… «Мама! Неужели ее уже нет?» — пронзила меня печальная мысль… Нет! Вот она, идет на кладбище, в руке у нее, как обычно, скромный букет сухого чабреца и свечи… «Нет, мама, я не умер! — хотелось мне крикнуть. — Я не хочу смерти!» Я бросился бежать за ней, но кто-то держал меня за руку, так что я не мог сдвинуться с места.

— Ситару!.. Ионикэ! — будил меня чей-то голос, и чьи-то руки трясли меня. Я открыл глаза. Лоб был покрыт холодной испариной. Рядом, наклонившись надо мной, полулежал Пынзару. Он осторожно приполз ко мне. Я хотел что-то спросить, но он, прикрывая мне рот ладонью, показал в сторону, откуда слышалось спокойное дыхание спящих. В темноте я различал его сдвинутые, нахмуренные брови, злые глаза, лицо землянистого оттенка.

— Ионикэ, — таинственно прошептал он мне у самого уха. — Домой есть что передать, своим?

Пока я опомнился, прошла минута-другая. Я пробормотал, насмехаясь над ним:

— Да вот что, у меня приказ для тебя, прямо от Антонеску!

Глаза его засверкали, он обиделся и насупился. Видно, он никак не ожидал услыхать в ответ шутку. В тишине кукурузного поля учащенно билось сердце земляка; рука, державшая меня, слегка дрожала. Где-то близко прогремел одинокий ружейный выстрел, — палили в сторону немцев. Пынзару вздрогнул и, овладев собой, прошептал решительно:

— Я убегу, Ионикэ!.. Убегу сегодня же ночью!

Он быстро привстал на колено, собираясь уходить. Не теряя ни секунды, я крепко схватил его за грудь. Сгоряча мне удалось повалить его навзничь на землю. Мне хотелось схватить Пынзару за руки, но он выскользнул, и я оказался под ним. Дрались мы молча, пока наконец я ухитрился опять его свалить. Теперь я надежно придавил его к земле.

— Ты что, с ума сошел? — процедил я, испуганный его намерением.

— Убегу! — застонал он… — Хватит с меня!

Чтобы напугать его, я напомнил ему случай с одним парнем из третьего батальона, которого недавно поймали и расстреляли.

— Это по его глупости, — буркнул Пынзару.

Улучив момент, я вновь крепко схватил его за руки. Но он не угомонился. Наконец я притащил его на наблюдательный пункт, куда по-прежнему доносился приглушенный шум передвигавшихся советских частей. Теперь в глубокой ночной тишине этот шорох напоминал неумолкающий плеск морских волн, пенящихся перед бурей.

— Еще немного осталось потерпеть! — пытался я шепотом ободрить Пынзару. «Да, единственное наше спасение, — говорил я себе, — бегство! Иначе нас сметет наступление русских, и тогда конец. Погибнем напрасно. Ради чего?! Ради кого?! Бежать? Но куда? Тогда мы бежали без оглядки семнадцать дней и ночей, и все же нас настигло страшное море огня и железа. До Дуная доберешься за ночь… А потом куда? И что еще будет?»

К своим мы вернулись лишь под утро. Я тут же уснул, измученный не дававшими мне покоя тревожными мыслями.

Не знаю, сколько времени я проспал, но меня разбудил гул самолета, и я сразу вскочил на ноги. Занималась заря. Фиолетовое небо было окаймлено черной бахромой. Над полем разливалась живительная прохлада, поднимавшаяся из ложбины. Весь фронт с обеих сторон казался пустынным, погруженным в глубокий сон. Когда начало светать, высоко в небе появились легкие очертания серебристого самолета. Некоторое время он кружил над немецкими позициями справа от нас, затем улетел в тыл, в сторону Струнги. Немного спустя самолет вернулся и спокойно пролетел вдоль наших позиций. По звуку я сразу определил — советский самолет… «Наверно, разведчик!» — подумал я, вспомнив ночное гудение на советской стороне. Наши догадки подтверждались. В бездне отчаяния вновь вспыхнула надежда, предвещавшая долгожданное избавление.

Днем на всем советском фронте по-прежнему царили покой и молчание. Жизнь опять пряталась в земле за густым кустарником. Темные извилистые траншеи на склоне холма казались заброшенными. К обеду в одной из них показался связной. Немцы открыли по нему бешеный огонь. Больше ничто не нарушило тишину; между высокими гребнями холмов, казалось, все оцепенело от зноя. Солнце беспощадно палило землю. Заходя, оно залило горные дали пунцовым светом. В его сверкающих лучах над нашими позициями опять появился, покачивая крыльями, советский самолет. Сделав широкий разворот, самолет неожиданно спикировал. Он пронесся, свистя, над нашей позицией. Вслед за ним рассыпались длинным шлейфом белые листочки. Падая и кружась, они напоминали стаю голубей.

Мы напряженно следили за их полетом. Несколько листовок упало на нашем кукурузном поле. Первая листовка досталась Пынзару. Мы быстро его окружили и стали рассматривать листовку. Она озадачила нас, так как совсем не была похожа на обычные воззвания, которые распространяли русские. Там не упоминалось ни о немцах, ни об Антонеску, не говорилось о несправедливости, царящей у нас в стране, и ничего о войне. Не было слов, написанных в правом углу большими, жирными буквами: «Прочти и передай товарищу!» Этот листочек белой бумаги выглядел иначе. Посередине крупными буквами были написаны слова: «Пропуск для свободного перехода». Ниже мелкими буквами несколько слов на румынском языке: «С этим пропуском можно без опасения перейти линию советского фронта. Он гарантирует вам жизнь и свободу». И все.

Эти краткие слова окончательно убедили меня, что мы накануне большого сражения. Горячая волна ударила мне в голову; тело покрылось обильным потом. Надвигалось что-то страшное, неумолимое и неминуемое. В одно мгновение мы рассыпались по полю в поисках белых листков. Мы искали их как в лихорадке.

— Кто знает, господин сержант, — приговаривал Чоча, — может, и пригодятся…

Но ему как раз не достался листок, он приметил его в полумраке среди стеблей, но более проворный Нана опередил его. Позже нашли по одному пропуску я и Кэлин Александру. Не отходивший от своего пулемета Жерка Константин злобно усмехнулся, как бы говоря: «Мне, мол, не нужно такой бумажки. Я в нее не верю!» Не то было с Чочей: весь вечер не находил он себе места. Ворчал, жаловался. Кэлин Александру сжалился над ним и оторвал ему по-братски половину своего листка.

По обыкновению, все опять собрались на краю поля. Расположились поудобнее между кочками. Листочки, бережно сложенные во внутреннем кармане кителя, шуршали каждый раз, как мы дотрагивались до них рукою. Они будили теперь иные мысли… Время от времени один из нас поднимался и уходил на край кукурузного поля. Долгие минуты его не было слышно; он стоял неподвижно, пристально всматриваясь в окутанные темнотой советские позиции. И каждого из нас в ночном непроницаемом мраке охватывало смешанное чувство решимости и сомнения, страха и надежды…

Однако нам не пришлось в ту ночь долго предаваться этим раздумьям: внезапно немецкая артиллерия разразилась ураганным огнем. Сотни и тысячи пушек бешено, с остервенением били по советским позициям, освещая их огненными вспышками и взрывами. Так ответило немецкое командование на распространение советских листовок на румынском участке фронта. Но небольшие белые бумажки потрясли нас гораздо глубже, чем этот обстрел. В наших сердцах одно за другим рушились прежние представления и просыпался страх и какие-то неясные, неосознанные желания.

* * *

Вечером, после ужина, как всегда, я собрал фляги, нанизал их на ремень и послал нашего Чочу за водой. Я, Нана, Пынзару и Кэлин остались лежать на прежнем месте в кукурузе; Жерка у пулемета охранял ложбину, поросшую кустарником. Молчали, каждый думал о своем. Только раз послышался легкий приглушенный шелест бумаги, и в темноте мы увидели, как Нана разглаживает у себя на груди листок. Он рассматривал его тайком, изучая взглядом, словно проверял, тот ли это листок, который он нашел в кукурузе. Немного спустя он бережно его свернул и снова спрятал на груди. Долго лежали мы не шевелясь. Кругом по-прежнему стояла тишина фронтовой ночи, глубокая и напряженная. С некоторых пор это таинственное молчание страшило меня. Мне чудилось, что там скрывается что-то недоступное нашему пониманию. Мы ясно чувствовали, что повсюду разлита в воздухе какая-то могучая сила. Казалось, вот-вот услышишь далекое трепетание звезд…

Кэлину стала невмоготу тяжесть раздумья, и он начал петь. Напевал он почти шепотом, и его трогательная песня, полная нежности и грусти, успокоила наши души, обуреваемые мрачными мыслями. Снова поднялась в душе тоска по дому, и я мысленно перенесся к своим. Я чувствовал, как горячее дыхание земли сливается с нашим дыханием… Кончилась песня Кэлина. Не знаю, сколько времени длилось наше молчание, но его прервал глубоким вздохом Нана.

— Проклятая война! — выругался он злобно, как всегда, скрипя зубами.

Подбежал Чоча. Остановившись перед нами, показывая свои пустые руки, он проговорил испуганно, чуть не плача:

— Не подпустили меня немцы, господин сержант!

Я приподнялся в недоумении.

— Как же это так? — стал я пробирать его. — Куда ты задевал фляги?

— Куда? Они отобрали их у меня… Не видать нам больше воды! Вот тебе крест! Часового поставили… Своим раздают воду кружками…

— Тьфу, черт! — не вытерпел Нана. — Эх ты, мамалыга, тряпка!

Чоча, обиженный, повернулся ко мне:

— Господин сержант, что он привязался ко мне?

— Вот как? — Нана схватил его и, не давая опомниться, начал трясти: — надо было драться за воду зубами, добыть ее!..

— Ишь какой ты молодец, сам бы сходил! — крикнул ему Чоча.

— Что ж, — вскочил Нана. — И пойду! — Он выругался. — Я покажу немцам! Сволочи! У себя дома не дают напиться воды!

Его охватила ярость. Он кричал как бешеный, метался в кукурузе, топчась на месте, точно в клетке. Схватил автомат, вскинул на плечо мешок с гранатами и, ругаясь на чем свет стоит, побежал через поле, ломая кукурузные стебли.

Чоча бросился к моим ногам, умоляя:

— Не пускай его, господин сержант, останови, он пропадет!

Но кто мог догнать и образумить Нану? Мы не двинулись с места, пока не затих сухой треск кукурузных листьев. И в который раз ночная тишина сомкнулась над нашим полем, над передним краем и охватила весь мир.

В этот миг снова раздалось загадочное гудение советского фронта. Мы остановились на краю поля: спускаться к пулемету в ложбину оказалось уже ненужным. Приглушенный рокот, наполнявший долину, теперь слышался отовсюду. Преследовавшая меня несколько ночей подряд тревога охватила остальных. Глухой грохот моторов теперь казался совсем близким, поднимался от земли и разносился во все стороны.

Здесь на краю поля и застал нас возвращавшийся Нана. В одной руке он по-прежнему держал автомат, а в другой семь или восемь немецких фляг, оплетенных пробковой корой, связанных в одну гроздь. Видно было, что он поднялся к нам в гору бегом: дышал тяжело, прерывисто. Мокрое лицо было хмуро. Из-под сердито сдвинутых бровей глаза смотрели затуманившимся взглядом. Он был то суетлив, то задумчив и молчалив, как никогда.

Протягивая Чоче флягу, он пробурчал:

— Тебя уж не стоило бы поить…

Вместе с нами он стал прислушиваться к советскому фронту. Лицо его будто посветлело, преображенное какой-то одному ему известной мыслью. Вскоре и эта ночная жизнь замерла. Гудение постепенно гасло, подобно удаляющейся волне или буре. Фронт лежал, опять окутанный мраком и безмолвием.

— Полночь, — прошептал Пынзару, беспокойно посмотрев на нас. — Наверное, на рассвете начнется! — добавил он с нескрываемой тревогой.

Мы замолчали. Не задерживаясь дольше, мы вернулись в окопы. Нана спустился в ложбину сменить Жерку.

Почти все спали, когда пулемет Наны вдруг застрочил его любимую плясовую. Как и прошлый раз, ему вторили бешено стрелявшие немецкие пулеметы. Ясно было, что немцев страшно злит безмолвие фронта. Они потеряли терпение. Глубокое, длительное молчание русских сводило их с ума. Немцы не жалели снарядов. Они могли выбросить их сотни и тысячи ради одного ружейного выстрела русских. Но в эту ночь, как и в предыдущие, над черным небом неприятельских позиций не вспыхнуло ни огонька.

Неудержимая пальба немецких орудий не помешала мне заснуть. Как только усиливался обстрел, я вздрагивал…

Меня разбудил громкий шорох кукурузы. Я открыл глаза. Вдруг я услыхал легкие шаги людей, незаметно пробиравшихся в кукурузе, и мне стало страшно. Шуршание сухих листьев и шаги приближались. Мне почудилось, что ожило все поле, что по нему ползут тысячи человек…

«Все! Началось! — мелькнуло в голове. — Идут русские!»

Я схватил лежавший рядом автомат, разбудил всех остальных. Растерянные, еще не проснувшиеся как следует, мы поползли по одному, с оружием в руках, к краю кукурузного поля.

Прошло немного времени, и мы догадались, что ошиблись.

Шум шагов раздавался с другой стороны, где-то за нами. Мы остановились в ожидании, держа оружие наготове. Идущих мы подпустили ближе. Их было двое. Когда они находились в семи-восьми шагах от нас, я узнал командира взвода, унтер-офицера — бывшего студента, и его связного. Я вскочил и стал докладывать по всем правилам, приложив к стальной каске руку.

Командир взвода недовольно прервал меня и сел рядом с нами. Говорил неторопливо то об одном, то о другом, расспрашивал о ночном движении русских, о котором ему было известно, затем попросил воды напиться. Пынзару протянул ему одну из немецких фляг, которую достал Нана, Он начал было пить, но вдруг передумал и быстро поднял флягу к слабому звездному свету. Долго смотрел на нее и только потом приложился к ней губами. Напившись, он еще раз посмотрел на флягу и наконец спросил:

— Откуда она у вас?

Я ему показал еще несколько таких же фляг.

— Капрал Нана принес, — добавил я быстро, — не знаю откуда!

Своим бойцам я сделал знак, чтобы они молчали. Я боялся, как бы они не проболтались о случае с колодцем. Взводный выпил воды, опять осмотрел флягу, потом медленно возвратил ее Пынзару. Он молча осматривал фляги, пристегнутые к нашим поясам. Меня беспокоило его молчание. Я посмотрел на него в упор, пытаясь угадать его мысли.

— Значит, Нана принес вам воды? — пробормотал он таким тоном, что не трудно было догадаться, какие мысли тревожили его в эту минуту.

— Да, Нана! — подтвердил я растерянно.

Наш разговор на том и кончился. Он протянул нам пачку сигарет, потом дал прикурить, поднося зажигалку то одному, то другому.

Он подносил совсем близко к нашим лицам пламя зажигалки и долго всматривался каждому в глаза. Тогда я понял, что взводный неспроста заглянул к нам, что он что-то скрывает и боится поделиться с нами. Он закурил и, пока не погасли все сигареты, все о чем-то размышлял, не проронив ни слова…

Уходя, он взял меня за локоть. Мы дошли до самого края поля. Связного он послал вперед, а мы уселись в кукурузе.

Подсев поближе ко мне, он опять вынул пачку сигарет и зажигалку. Закурили. Затягиваясь время от времени, он расспрашивал меня: откуда я родом, чем занимаются родные, сколько у нас земли, давно ли я на передовой и все в таком же роде… Этим разговором он успокоил мои подозрения; я знал, что взводный недавно прибыл к нам и ему необходимо узнать нас: на кого можно положиться, кого следует остерегаться. Когда же он снова заговорил о Нане, я вздрогнул, будто капля холодной воды скатилась у меня по спине.

— Нана ничего вам не сказал? — спросил он, пристально глядя мне в глаза.

— Нет, ничего, — буркнул я.

Он затянулся последний раз, воткнул окурок в землю и выпустил не спеша несколько колечек дыма.

— Ты знаешь, что он в немцев стрелял? — медленно и негромко спросил взводный, не сводя с меня глаз. — Он убрал всех до последнего, кто находился у колодца… Короче говоря, — добавил он, отчеканивая каждое слово, — Нана убил семерых немцев!

Я быстро повернулся к нему как будто ждал от него этих слов. В тоне, каким взводный сказал: «он убрал всех», я не почувствовал никакого осуждения поступка Наны. Что все было именно так, я не сомневался; я считал, что Нана способен сделать все, что угодно. Он ненавидел немцев и мог им отомстить.

— Это был Нана, — уверенно сказал взводный, — потому что никто другой не подходил к колодцу!

— И хорошо сделал! — вырвалось у меня.

Взводный так и застыл, испытующе глядя на меня. Ему было важнее всего узнать, что я думаю об этом. На мгновение его лицо исказилось, и мне почудилось, что в гробовом молчании летней фронтовой ночи я угадал ход его мыслей. «Так оно и есть, — осенило меня, — он тоже ненавидит немцев!»

— Подумай обо всем этом! — посоветовал он, глядя на меня… — Завтра в батальон прибудет военный прокурор, начнется следствие по этому делу…

Мне сразу стало ясно: надо подумать, как спасти Нану. Сердце забилось чаще, лицо пылало от прилившей к нему горячей крови. «Так вот каков он, наш взводный!» — обрадовался я. Он был заодно с нами, простыми бойцами, и показался мне самым дорогим человеком на свете. Хотелось кричать от счастья, обнять его, расцеловать. Я расплакался, как ребенок, горячими, неудержимыми слезами…

Потом я стер их рукавом кителя. Когда я оглянулся, его уже не было около меня. Мне захотелось догнать взводного, удалявшегося в темноте. Услышав потрескивание кукурузных листьев, он повернул голову и остановился, затем подозвал меня пальцем.

— Я ничего не знаю! — предупредил он меня, приложив палец к губам. Шепотом, как бы про себя, он добавил: — Впрочем, не долго осталось: все трещит по швам, скоро все рухнет, только скорее бы!..

Эти слова ошеломили меня. Я стоял на краю поля, не в силах двинуться с места, размышляя не об убитых немцах, не о Нане, не о нашей судьбе, а о последних словах взводного. Я понял, что есть чему радоваться…

* * *

На поле я вернулся в полном смятении. Вскоре я собрался с мыслями и все продолжал думать о нашем командире. Мне и до этого приходилось слышать, как его хвалили солдаты: «Заступается, мол, за нас, а от офицеров держится подальше», но почему-то тогда я пропустил это мимо ушей. «Все это неспроста, — рассуждал я теперь. — На фронте с такими мыслями…» И, по правде говоря, я радовался, что такой человек — наш командир…

Бойцы лежали, по обыкновению, почти прижавшись друг к другу. Не проронив ни слова, я сел рядом с ними и тут только заметил, что забыл вернуть взводному пачку сигарет. «Не беда!» — подумал я. Пачка опять пошла по кругу. Каждый взял по сигарете. Закурив, я глубоко затянулся, выпуская дым то колечками, то непрерывной тонкой струей.

Я совсем было успокоился, но вдруг мысли о только что происшедшем нахлынули на меня, и я снова встревожился.

«Нана. Что мне делать с ним? Посоветоваться с ребятами пока что нельзя! Придется как-нибудь самому выпутываться» Тут мысли мои оборвались. Перед глазами вставала ужасная картина: мне представлялся Нана босой, без кителя, с растрепанными волосами. Глаза закрыты белой повязкой, руки связаны ремнем. Группа солдат с винтовками на изготовку. Его должны расстрелять. Хотят поставить Нану на колени. Но тот вырывается, освобождает руки, срывает повязку и стоит с гордо поднятой головой перед своими палачами. А позади стеною стоят сотни и тысячи немцев, одетых в серые мундиры с квадратными касками серой стали, из-под которых злобно смотрит множество холодных глаз…

— Жерка! — крикнул я, как в лихорадке, позабыв о всякой осторожности. — Бегом к пулеметному гнезду. Живо позови ко мне Нану! Оставайся там вместо него!

Жерка сорвался с места и исчез в ложбине. Я пошел вслед за ним и остановился на краю поля, поджидая Нану, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. «У него остается только один шанс, — подумалось мне, — скрыться! Пока можно будет его спрятать в кукурузе. Ночью он должен перебраться через линию фронта в ближние горы!» Но я знал, до чего упрям Нана. Чего доброго, он откажется от такого совета. Останется и докажет, что не боится продажных псов из военного трибунала и гитлеровских гадов! Передо мною еще мучительнее прежнего возникла жестокая картина казни: винтовки, взятые на прицел и направленные в сторону Наны, бесстрашного, стоящего с дерзко вскинутой головой.

В ложбине в сгущавшемся мраке все явственнее выступала чья-то тень. Она быстро поднялась в гору, пробежала через поле. Я вышел ей навстречу и позвал:

— Нана, Нана! Сюда!

Однако отозвался не Нана, а Жерка Константин. Он оглядывался назад со страхом, как будто только что вырвался из чьих-то рук.

— Ну что? — спросил я нетерпеливо.

— Нана сбежал, господин сержант, — доложил он задыхаясь. — Он убежал к русским, — добавил он, еле переводя дыхание.

Его слова поразили меня как гром. Обессиленные, мы долго не могли подняться с места, мысли путались у нас в голове. Молча смотрели мы в темную даль советского фронта, где бесследно исчез Нана.

Я даже не осмеливался думать об этом самом надежном пути к спасению.

Не медля больше ни минуты, я отдал Жерке приказ перевести пулемет со старого места на край поля, где находилась боевая позиция отделения. Оставшихся солдат я расположил вокруг пулемета в укрытиях. Всю ночь мы не смыкали глаз, прислушиваясь к малейшему шороху в темноте. Для всех остальных бегство Наны было неожиданностью: никто не знал, что он расправился с немцами на колодце. Один только Жерка осуждал его, бранясь время от времени. Молчание остальных показывало, что в глубине души они рады за Нану. Чоча, по обыкновению не отдававший отчета в своих словах, недолго думая похвалил его:

— Молодец Нана!

— Говорят, — робко проронил Кэлин, — что добровольно перешедшим линию фронта русских ничто не угрожает!

— И если просто так попадешься, все равно тебе ничего не будет, — выпалил Пынзару. — Мне рассказывали об одном солдате, который вернулся оттуда!

Тут Жерка зло рассмеялся.

— «Мне рассказывали», — передразнил он Пынзару. — Знаем мы этих большевиков… Им ничего не стоит шкуру с тебя содрать!

Смущенные, все замолчали.

— Ерунда! — прервал молчание Чоча. — Все это ложь! Что, у них нет своего бога, что ли?

Нам было нечего ответить. Еще не было полной уверенности. И опять наш робкий Кэлин негромко спросил Пынзару, боясь нарушить тишину:

— А что тот говорил? Как он спасся? Бежал?

— Да нет, — возразил Пынзару. — Зачем было ему бежать? Сами отпустили его. Послушай только! — Пынзару вылез из укрытия, подполз поближе к пулемету. — Вот как дело было, — начал он. — Тот солдат попал в плен не один, во время нашей атаки. Их продержали сутки в тылу на какой-то станции. Когда их грузили на поезд для отправки в лагерь, Бицэ — так звали нашего парня — вышел из строя и бросился в ноги советскому офицеру. «Так и так, — жаловался он. — Семейный я. У меня пятеро ребятишек, и все малолетние. Если я умру, и они помрут, им не на что будет жить; я бедняк, у меня ни кола ни двора». Советский офицер пожалел его и тут же приказал оставить его, то есть не отправлять в лагерь. Через несколько дней вызвал его к себе. Сели за стол, офицер угостил его водкой, предложил закусить хлебом, ветчиной, потом протянул папиросы. Вот тебе и пленный! Разговор у них был самый обыкновенный: какое хозяйство, как дети, как живется крестьянину? Одним словом, все про его жизнь. Про фронт ничего не спрашивал. Только потом он ему сказал: «Напрасно назад проситесь! Мы все равно разобьем немцев, разве не жаль вам с жизнью расставаться?.. Неужели вам охота умирать ради немцев?» — «Понятно, нет, — сознался Бицэ: ведь ему некого было бояться. — Будь у меня на то сила, я бы всем им глотку перегрыз». — «Зачем же вам тогда возвращаться? — удивился офицер. — Разве вам все еще не надоел фронт?» Бицэ нечего было сказать, он опустил голову, обхватил ее руками. «Здесь вам обеспечена жизнь», — опять говорит офицер. «Какая уж там жизнь? — буркнул ему Бицэ. — Знаем мы какая!» — «Что вы знаете?» — ласково говорит офицер. Бицэ хотел сказать, что других-то пленных угнали на казнь. Да побоялся. А под конец не вытерпел и выговорил свою мысль. «Вот оно что!» — покачал головой офицер и задумался. Пока Бицэ угощался, боясь даже оглянуться, офицер молчал и только курил папиросу за папиросой. Его лицо все больше мрачнело, пока не стало совсем серым, землистым. Наконец он поднялся и начал ходить вокруг стола не спеша, твердыми шагами. Бицэ как сидел на стуле, глядя на него, так и окаменел. От страха совсем перестал дышать. Офицер остановился, дружески похлопал его по плечу и спросил: «Нет ли у вас знакомых среди военнопленных, которых мы отправили в тыл?» — «Конечно есть, — сразу успокоившись, ответил Бицэ. — Мы же всей ротой попались в плен». — «Так, — обрадовался офицер. — Хорошо! Очень хорошо!..» Затем открыл дверь и позвал бойца. «Вот товарищ Бицэ», — сказал он ему… Вы слышите, — подчеркнул Пынзару, — он так и сказал — «товарищ Бицэ». «Так вот, — приказал офицер, — отведите его в такой-то лагерь… Поживите там денька два-три и возвращайтесь… Если что… догоните!..» Офицер тут же дал предписание, приказал им готовиться в путь назавтра…

Пынзару пришлось прервать свой рассказ: вдруг он распластался на земле. Мы тоже поглубже улеглись в укрытиях, стараясь различить что-нибудь в темноте. Видно, что-то померещилось немцам, иначе в подобную ночь, когда не было ни малейшего ветерка, они не открыли бы такого мощного, ураганного огня. Вся земля содрогалась. Воздух зловеще свистел, пламя взрывов постепенно разгоняло мрак ночи, пока не стало видно все как днем. В течение нескольких минут тысячи и тысячи снарядов обрушились огненной лавиной на русские позиции.

Обстрел так же внезапно кончился, как и начался. Перестали свистеть пули. Стихли вдали раскаты взрывов. Глубже и непроглядней стала темнота.

— Проверка пушек! — пробормотал Жерка. — Стреляют по заданным ориентирам…

— Ничего подобного, — возразил Кэлин. — Боятся… Испытывают русских!

— Да ну их к черту! — выругался Чоча. — Пынзару, давай дальше!

Пынзару приподнялся и продолжал:

— Бицэ вернулся через неделю опять с тем же связным. Когда он снова встретился с офицером, тот его спросил: «Ну как, товарищ Бицэ?» В лагере он встретился со всеми ребятами и теперь признался, что ошибался, что слух об убийстве пленных чистая ложь. «Ну как, товарищ Бицэ, все еще хотите вернуться?» — подмигнул ему офицер. Бицэ так растерялся, что сразу не нашел что ответить. Под конец тихим голосом он осмелился сказать: «О своих я беспокоюсь, господин офицер. Сердцем я слаб, не выдержу разлуки, скучать буду». — «Ну что ж, уезжать так уезжать», — сочувственно говорит офицер. Позвал связного и приказал ему: «Ночью возьмете товарища Бицэ и проведете его через линию фронта… Проводите его до нашей передовой, а там отпустите!»

— Да что ты говоришь? — удивленно, одним духом выпалил Чоча.

— Пынзару, ты врешь! — с недоверием, укоризненно крикнул Жерка.

— Лопни мои глаза, если я вру! — заверил шепотом Пынзару. — Вы только послушайте, что было дальше. Когда пришел час расставанья, офицер пожал руку Бицэ и говорит ему: «Желаю здравствовать, товарищ Бицэ! Кто знает, может, увидимся после войны!» — «Дай бог, — ответил ему Бицэ. — Приходите тогда к нам, дорогим гостем будете, господин офицер!» Так они попрощались. В ту же ночь Бицэ появился перед нашими траншеями с поднятыми руками. Когда его увидели наши, то перекрестились, словно Бицэ вернулся с того света. Офицерам он наврал, что убежал из лагеря. Но солдатам он рассказал чистую правду. Через несколько дней он скрылся в лесу… а солдаты нового взвода, в котором он теперь служил, все до одного перешли к русским!

Когда шепот Пынзару смолк, нас опять поразила стоящая вокруг тишина. Боясь ее нарушить, мы лежали затаив дыхание. Только мысли бурно роились у нас в голове, сомнения наши рассеивались, и нам открывалось много нового, волнующего.

Тьма, окутавшая русские позиции, казалась нам теперь не такой непроницаемой и таинственной. И мы все смотрели туда со смутным, волнующим, еще нетвердым чувством надежды.

— Черт бы его побрал! — неожиданно буркнул Чоча. — Надо же было дураку вернуться!

На том кончился наш разговор. К рассвету мы отошли назад в глубь поля.

Теперь мы боялись не того, что нас заметят русские или настигнут их пули. Нам страшно было заглянуть в нашу измученную душу, где все рушилось.

* * *

Следующий день показался нам бесконечным. Мы томились, как заключенные в карцере. Последние события — бегство Наны и рассказ Пынзару — пробуждали одни и те же мысли, вернее догадки, которые больше нас не пугали. Медленно раскрывалась перед нами правда о нашей жизни, о судьбах войны. Свет этой правды был ослепителен, и мы не сразу поверили в нее.

Что-то непонятное удерживало нас в укрытиях среди глухого поля, держало нас у оружия. Не хватало силы освободиться, окончательно вырваться из окопов и бежать. Еще одно усилие, одно слово — и нас ничто не удержало бы в нашем стремлении пробиться к русским. Но они все еще не приходили. Расправа военно-полевого суда пугала нас.

Мне вспомнился в это мгновение военный прокурор, который должен был прибыть сегодня, чтобы расследовать дело об убийстве немцев Наной. Поэтому день был беспокойный. Я напряженно прислушивался, не раздастся ли за спиной шорох кукурузы. Но никто не показывался. Под вечер я принял решение отправиться ко взводному, чтобы доложить ему о бегстве Наны, опросить, как мне поступать в дальнейшем. Но мне не пришлось идти на командный пункт. От первых солдат нашего взвода, занимавших оборону по ту сторону кукурузного поля, я узнал, что нашего взводного еще ночью увез военный прокурор и он еще не вернулся… Это известие потрясло меня еще больше, чем бегство Наны или рассказ Пынзару. Я был уверен, что ему не миновать военно-полевого суда, расстрела… Тут мне вспомнились его слова, произнесенные там, на краю поля: «Подумайте обо всем этом!»… Эти его слова еще тогда надо было понять как призыв: «Что вы еще ждете? Хватит с вас! Решайтесь. Действуйте!»

Я раздумал докладывать о бегстве Наны. Это было ни к чему. В одно мгновение я принял твердое решение, хотя оно ужаснуло меня: этой же ночью мы должны перейти линию фронта, уйти всем отделением к русским. Но, вернувшись к своим в укрытие, я ни с кем не поделился этой мыслью. Надо было соблюдать во всем прежний порядок. Я так и сделал.

Чоча и сегодня, как всегда, пек кукурузу, за водой я послал Кэлина. После случая у колодца ее каждый вечер привозили в бочке к самой передовой. Мы дождались ужина, наелись досыта. Ели не спеша, раздражая раздатчика, который боялся, что не успеет затемно выбраться с передовой.

Закончив ужин, я попросил Кэлина спеть нам одну из его песен про любовь. Слушая, мы вспоминали родные места, разлуку с близкими и проклинали нашу фронтовую жизнь, войну. Теперь я больше не сомневался. Решение, которое я носил в себе, было единственно правильным…

В полночь я приказал перенести пулемет на прежнее место — к наблюдательному пункту перед входом в ложбинку.

— Отсюда лучше вести наблюдение, — пояснил я солдатам. Про себя подумал: «Там мы будем ближе, как можно ближе к ним!»

Ночь, к нашему удивлению, прошла спокойно. Настораживало только то, что не слышно было ставшего привычным за последние дни гудения советского фронта, вселявшего в нас животворную надежду.

Над холмами и долинами, над окутанными тьмой позициями разлилась первозданная тишина. Она так мучила нас, что мы ждали как избавления минуты, когда услышим дыхание этих тысяч людей, укрывшихся в траншеях. В воздухе теперь можно было уловить грозное напряжение. Никто из нас не осмелился нарушить безмолвия. Над полем, с распластанными крыльями, пролетела ночная птица. Легкое движение-воздуха внушило нам зловещее предчувствие.

— Вернемся в укрытия, господин сержант, — вдруг воскликнул Жерка, — мне страшно…

Я подполз к нему и в темноте нащупал его руку, лежавшую на рукоятке пулемета. Она дрожала.

— Чего ты боишься? — спросил я.

— А черт его знает! — выругался он. — Никогда в жизни мне не было так страшно!

Я тихо погладил ему руку, чтобы успокоить его. Услышав наш шепот, остальные подползли к нам. Теперь мы все лежали позади пулемета, тесно прижавшись друг к другу. Я чувствовал, что этой близостью солдаты пытаются поддержать друг друга. Так мы пролежали еще около часа, почти до самого рассвета.

Знание фронтовой жизни подсказывало мне, что это лучшее время для перехода через линию фронта. «Если уходить, то уходить надо всем сразу», — подумал я. Я крепко сжал руку пулеметчика повыше локтя.

— Жерка, — шепнул я так, чтобы слышали остальные. — Мы решили бежать к русским!

Жерка вздрогнул, но я не дал ему опомниться:

— Ты что будешь делать? Идешь с нами или останешься?

Жерка обернулся и пытливо посмотрел на товарищей. Но он не прочел на их лицах, что для них этот вопрос был неожиданностью, что никакого решения они еще не приняли. Их молчание смутило его. Увидев, как Чоча и Пынзару схватили оружие и приподнялись на одно колено, готовые броситься вперед, он тихо пробормотал:

— Пойду!..

Мы поползли цепочкой по самому дну ложбинки и начали спускаться, извиваясь среди кустарников. По-прежнему молчал передний край и у русских и у немцев. По-прежнему кругом стояла зловещая тишина. Через несколько минут мы вступили на «ничейную землю». В этой пустыне, кроме нас, ничто не двигалось и не дышало. Бесшумно, осторожно ползли мы по траве, обрызганной росою. Добравшись до долины, мы остановились передохнуть. Ныли локти, колени. Но нельзя было терять ни минуты. Небо посинело: близился рассвет…

Теперь нам предстояло подняться к русским траншеям, расположенным на гребне холма. Но едва мы успели продвинуться на несколько метров, как воздух наполнился раскатами страшного грохота. На только что оставленный нами холм, где находились румынские и немецкие позиции, обрушилась лавина огня и железа. На месте падающих снарядов вздымались ввысь мощные огненные фонтаны, их пламя рассеяло темноту. Над нами молниями сверкали тысячи снарядов, вылетавших из пушек, минометов, «катюш». Трещали пулеметы, частым светящимся дождем закрывая от нас немецкие окопы. Все ближе раздавались урчание моторов и лязг гусениц. Охваченные смертельным ужасом, мы припали всем телом к земле, не дыша, ни о чем не думая.

Услышав раскатистое «ура», мы очнулись и приподнялись. Мимо нас пронеслись одна за другой цепи советской пехоты, мчались танки с красными звездами на башнях, мощные, всесокрушающие. За ними шли все новые, бесконечные ряды советских бойцов. Шли, не обращая на нас внимания. Мы в недоумении провожали их взглядом, не понимая, что происходит. Мы чувствовали, как все пережитое нами безвозвратно уносится в бездну. А в душе, потрясенной до глубины, боролись страх и надежда…

Перевод с румынского И. Меликсона.

 

ПОСЛЕДНЯЯ АТАКА

(Рассказ офицера запаса)

Стемнело, а мы все шли. Ночь застигла нас на дороге, обсаженной высокими деревьями, на которых еще не распустились почки. Покинув старые позиции, мы спешили к передовой и за четырнадцать часов непрерывного марша сделали лишь несколько полагавшихся по уставу привалов. Последние километры мы едва волочили ноги, выбиваясь из сил. До села, где предстояло отдыхать, добрались все же раньше полуночи. Остановились на окраине и расположились на ночлег тут же в саду. Для отдыха нам оставалось лишь несколько часов; еще до рассвета мы должны были принять бой, сменив части, которые понесли еще большие потери, чем мы, на этом участке фронта.

Немногие охотники поспать устроились прямо на холодной земле, подложив под голову вещевые мешки или просто винтовки и укрывшись плащ-палаткой. Большая же часть солдат сгрудилась под деревьями; накинув на плечо шинели, они сидели и жадно затягивались в кулак цигарками. Весь сад сразу наполнился неясным, непрерывным гудением. Временами его нарушал приглушенный смех или краткие выкрики сквозь стиснутые зубы. А из дальнего уголка сада несмело, протяжно зазвучала нежная песня о весне, о плуге, который жаждал страдной поры, чтобы, врезавшись в землю, вновь засверкал его ржавый лемех.

Меня озадачило беспокойство солдат. Забыв о страшной усталости, я подошел к ним и стал прислушиваться к их разговору. Неторопливо вспоминали о доме и своих делах, рассказывали о женах и детях. Рядом молодой парень, расчувствовавшись от разговоров, от чего-то отмахивался руками, хохоча до слез:

— Ох, братцы!.. лучше бы замолчали, бросили бы об этом… хватит!

Тут он встал, обхватил голову руками и, охая, убежал в глубь сада.

Я заглянул в тот дальний угол, откуда раздавалась песня. На самом краю сада, где начиналось поле, прислонившись к дереву, сидел одинокий солдат. Опершись о ружье, не шевелясь, он пел свою грустную, мечтательную песню.

Смутное, тревожное чувство вызвал у меня этот обход. Почему? Я восстанавливал в памяти только что проделанный переход. Когда в сумерках мы проходили через одну деревню, с одного конца колонны до другого прокатился слух: «Война кончилась! Мир!..» Стало известно, что немцы разгромлены в самом сердце Германии — Берлине, что алые знамена Советской Армии, прошедшие путь от Сталинграда до Эльбы, вот уже несколько дней победоносно развеваются над рейхстагом. Известие наполнило неожиданной радостью сердца людей. Не будь они около самой линии фронта, они тут же разошлись бы с криками и песнями. Пришлось несколько раз повторять приказ о соблюдении тишины при переходах. Весь остаток пути слышалось только мерное позвякивание солдатских лопаток и котелков. Теперь, на отдыхе, перед боем люди оживленно говорили о мире.

Прислонясь невдалеке к стволу дерева, я следил за далекими вспышками ракет, за полетом трассирующих пуль, вспыхивавших молниями над линией фронта. Воздух над нами изредка шипел от проносившихся мин. Грохот взрывов разгонял сон в окрестных деревнях. Ночь была светлая, но сырая и холодная, как обычно в весеннюю пору в Моравии. Легкий ветерок доносил из долины терпкий аромат пробуждавшейся природы, раскачивая ветви деревьев с набухшими, душистыми почками.

Вскоре меня одолели усталость и тревожные раздумья. Я уснул.

Немного спустя я проснулся от голоса, раздававшегося возле меня. Поднялся. Это был мой земляк Муря, выросший вместе со мной в деревне на Дунае.

— Пришла пора возвращаться домой, господин младший лейтенант? — проронил он, глядя на меня и ожидая ответа.

— Так говорят, прошептал я как сквозь сон.

— Бог помог дожить до мира! — добавил Муря, усевшись еще ближе ко мне Он глубоко втягивал дым цигарки и выпускал его сильной струей вниз, словно хотел пробить ею землю.

С Мурей мы воевали вместе еще в Трансильвании, где его определили в мою роту. Позже мы сражались в Венгрии, теперь в Чехословакии. Часто мы сидели вместе и вспоминали родные края, земляков и близких. Муря был значительно старше меня, он попал на фронт, видимо, по ошибке или вместо кого-то другого. Если приходилось встречаться с ним не по службе, я его звал по старой привычке дядя Думитру.

Муря молча следил глазами за мелькавшими в стороне деревни трассирующими пулями. Что побудило его искать меня ночью в саду? Не иначе как предчувствие того, что мы так жадно ждали, — заключения мира. Взволнованным голосом он повторил свой вопрос:

— Пора, значит, домой возвращаться, господин младший лейтенант?

Я обернулся к нему. Но молчал. Не получив ответа, Муря, немного поразмыслив, продолжал:

— Теперь-то по-новому пойдет вся жизнь. Землю получил. Пишет жена — выделили нам надел из имения Кристофора. И детям достанется иная, лучшая доля, мало радости видели они до сих пор. Настанет мир… будем трудиться… Как хорошо!.. Верно, господин младший лейтенант?

— Так, так, — подтвердил я и посмотрел на него, пытаясь заглянуть глубже в его мысли.

— А что до наших ребят, — он показал жестом на тени солдат под деревьями, — рановато они зашумели, будто война кончилась!

— Я думаю, что и впрямь ей конец, дядя Думитру! Сколько, по-твоему, она еще протянется? Ну, день, два, скажем, с неделю! Гитлера одолели. Да и этим фашистам, что тут пытаются удержать фронт, скоро капут!

— Да, недолго осталось! — согласился со мной Муря. — Вот только обидно, если придется сложить голову теперь, когда конец войне! Завтра атака, может быть, последняя. И вдруг попадешь?.. Шли мы от самого Муреша до этой самой Чехии, и никакие пули нас не брали, а теперь, будь добр, получай! Если не брехня все, что говорят, тогда приказ, чего доброго, уже послан к нам: «Кончено, ребята! Прекращайте огонь! Мир!»

Его слова потрясли меня. Я не ответил Муре, так как понял смысл его слов. Он боялся завтрашней атаки. Он радовался известию о полученной земле. С нетерпением ждал он первой минуты мирной жизни, полный надежд и мечтаний… Когда он закурил новую цигарку, я увидел его искрящиеся глаза, светившиеся радостью.

— Ах, господин младший лейтенант, — вздохнул он, — если бы вы знали, как душа просится домой!

Мне не пришлось ему ответить. В саду меня разыскивал батальонный связной. Он передал приказ о наступлении. Моей роте предписывалось тут же занять исходные позиции на передовой. Пользуясь темнотой, мы осторожно покинули сад и рассыпались по полю с ружьями наперевес. Через полчаса мы заняли уже окопы части, которой предстояло вернуться в тыл для пополнения поредевших рядов.

Здесь, на самом близком от немцев участке фронта, я быстро забыл и о мире, и о недавнем разговоре с Мурей. В непроглядном мраке, черневшем перед нами, в ста метрах от нас изредка вспыхивали ружейные выстрелы, зеленела пунктирная линия трассирующих пуль. Там должна была находиться высота 310, отмеченная в приказе о наступлении.

Мои догадки оправдались. Перед тем как занялась заря, в редеющей темноте мы увидели перед собой склон горы. Земля была глубоко изрыта выбоинами и траншеями, выжжена огнем. Впереди вырисовывались позиции гитлеровцев, вокруг высоты были сооружены террасы с отвесными стенами, высотой в несколько метров. Устроенные в них дзоты защищались с флангов перекрестным огнем пулеметов. Первая терраса была обнесена проволочным заграждением; подходы к ней, по немецкому обычаю, были заминированы. Огонь нашей артиллерии и частые атаки ранее стоявших здесь подразделений кое-где уничтожили заграждения, открыв в них проходы, узкие и длинные, как лесные тропы. Через них предстояло нам проникнуть в расположение противника, опрокинуть его оборонительные линии на всех трех террасах и заставить его принять решительный бой на плоской вершине холма.

Там наверху возвышалась огромная металлическая мачта рыжеватого цвета, которая сильно накренилась и держалась лишь благодаря нескольким стальным растяжкам. Не представляя точно назначения мачты, я еще раз оглядел всю позицию. Посмотрел на часы: приближался момент атаки. Телефон, стоящий у меня за спиной, тут же затрещал. Это батальонный вызывал одновременно на провод всех четырех командиров роты.

— Уточняю направление атаки, — сообщил он торопливым голосом. — Смотрите на вершину… Как раз цель хорошо видна!.. Это антенна радиостанции «Донау»!

В тот же момент загрохотала наша артиллерия. Высота окуталась завесой. Взрывы сотрясали ее до основания. К небу взлетали огромные светящиеся столбы пыли, огня и дыма, которые заволокли постепенно всю гору и плотным кольцом охватили часть железной мачты. Вскоре исчезла из поля зрения и проволочная паутина высокой ажурной антенны, больше не были видны неприятельские позиции… Мы выскочили из укрытий и бросились в атаку. Не знаю, как быстро мы достигли первой террасы, но здесь нас остановил заградительный огонь немцев, засевших в своих надежных укрытиях. Не удались на этой линии атаки второй и третьей цепи наступающих. Там на первой террасе мы оставили почти половину наших солдат…

Готовясь к новой атаке, начали медленно перестраиваться. Командир полка срочно потребовал план боевого расположения гитлеровских войск, которое я наблюдал с расстояния лишь нескольких десятков шагов. Начертив план, я оглянулся на траншеи, ища, кого бы мне отправить в штаб полка. К своему удивлению, увидел подле себя Мурю. Один рукав его кителя был разорван сверху донизу, и сквозь лохмотья зияла кровавая рана. Одежда его была покрыта грязью и копотью, мрачный взгляд полон ненависти. Я протянул ему донесение.

— Дядя Думитру, отнеси это в штаб… Только сперва сходи в санчасть на перевязку!

Он взял пакет дрожащей рукой и спустился вниз по траншее под непрерывным обстрелом немцев.

Первую террасу пришлось нам штурмовать еще два раза, но по-прежнему без всякого результата. Между позициями лежало множество убитых и раненых. Обессиленные солдаты были не в состоянии доползти к своим. К полудню мы занимали исходные окопы, откуда начали наступление на рассвете. Облако дыма и пыли, окутывавшее высоту в течение пяти-шести часов, осело, снова открыв рыжеватую мачту антенны.

Вид высоты, лежавшей перед нами, изменился: земля была еще больше выдолблена, из нее торчали выбитые столбы проволочных заграждений, мачта наклонилась еще ниже к земле.

С командного пункта батальона, с которым я связался, мне сообщили, что радиостанция «Донау» продолжает работать и передает в эфир последние пропитанные ненавистью призывы гитлеровцев. Скоро это стало известно всем. Людей охватил яростный гнев.

Забывая всякую предосторожность, они выскакивали из укрытий и взволнованно требовали:

— Хватит! Давай кончать с этой мразью!

— Сволочи! — выругался один из пулеметчиков. — Псы проклятые! Не кончили еще рычать!

— Глотку заткнуть бы им побыстрее… землей!

— Что мы сидим, братцы? Господин младший лейтенант, ведите нас в атаку! — не выдержали некоторые.

Однако мы не двинулись с места. Ожидалось подкрепление. К нам двигалась мощная советская колонна. А пока нам предстояло удерживать занимаемую позицию и выслать навстречу советским войскам связных, чтобы ночью провести их на передовую. Получилось так, что Муря, только что вернувшийся с задания, отправился в деревню, откуда надо было показать дорогу советским войскам.

Все это происходило 8 мая 1945 года…

К вечеру командование батальона решило выдвинуть свежую роту на передовую, а нам было предложено отдохнуть в саду. Однако здесь не оказалось для нас места: не только сад, но все кругом было занято советской пехотой и забито танками, тяжелыми орудиями, «катюшами». Здесь нетерпеливо ждал нас Муря. Он-то и провел меня в находившийся неподалеку от сада обширный двор, где расположилось советское подразделение, с которым, как предполагалось, мы должны были на следующий день атаковать высоту 310. Люди перемешались. Ради предосторожности выбрав место у разрушенных стен хозяйственной постройки, расселись поудобнее, чтобы поужинать, покурить.

Муря провел меня на конюшню, чудом уцелевшую после артиллерийского обстрела. Забравшись на чердак, я растянулся на сене, мертвецки усталый, забыв о еде и куреве, и тут же уснул…

Очнувшись на сеновале, сначала я растерялся. Я понял, где нахожусь, и вспомнил все последние события лишь после того, как увидел звезды в дверном проеме сеновала. Рядом со мной зашуршало сено, послышался шепот. Я прислушался. Нельзя было сказать, что это был обычный разговор: говорящие безжалостно коверкали русские и румынские слова, стараясь лучше понять друг друга. Одного из них я узнал по голосу: это был Муря. Видно, он толковал с одним из советских солдат. Они поделились табаком и теперь, распластавшись на сене, курили в свое удовольствие цигарки толщиной в палец, свернутые из газетной бумаги. Я тихонько приподнялся на локте, стараясь не шуметь. В свете вспыхнувшей цигарки я видел лицо советского бойца; он казался старше Мури. Лицо, изборожденное глубокими морщинами, украшали длинные, густые, украинские усы.

— Значит, Андрей Иванович, — мягко, задушевно спросил Муря, — у вас не осталось помещиков?

— Нет!

— И земля вся ваша?

— Да!

— Вы ее обрабатываете? Урожай собираете?

— Да! Сами справляемся!

После этого стало тихо. Лишь временами ярко вспыхивали цигарки. С лица усача не сходила добрая улыбка умудренного жизнью человека. Муря повернулся к собеседнику и с гордостью доверился ему:

— Знаешь, Андрей Иванович, теперь и у меня земля есть… Жена написала, вроде ее уже и вспахали… Видно, у нас тоже жизнь после войны по-новому пойдет?

— Конечно по новому! Скажу я тебе, иначе и быть не может!

Опять вспыхнула цигарка Мури. Он еще ближе придвинулся к собеседнику. Теперь я едва улавливал его дрожащий тихий голос.

— Всю жизнь, Андрей Иванович, сколько мне помнится, только и батрачили у помещика. И отец, и я, и дети мои… Вот и думаю я о жизни, которая настанет для нас… И все как во сне она мне представляется. Дожить бы только до такой жизни. Даже не верится, что есть на свете правда, счастливая жизнь… Ну, а вы как думаете, Андрей Иванович? — опять тихо, проникновенно спросил Муря. — Мне до слез жаль тех, кто голову сложил в эти дни, когда вот-вот война кончится! Разве не обидно, если убьют завтра на этой проклятой высоте, так и не дав дожить до настоящей жизни!

Другой молчал. Видно, пытался понять смысл вопроса Мури. Догоревший окурок почти опалил его пушистые усы. Он приподнялся, потушил его пальцами. Потом, как мне показалось, его рука опустилась на плечо Мури.

— Эх, братец ты мой Димитрий, — заговорил он наконец своим спокойным, ровным голосом. — Обидно, конечно обидно. Подумай только, что натворили гитлеровцы у нас, да и у вас, и повсюду, где ступала их нога, что осталось? Трупы и развалины, смерть и пожарища, могилы да виселицы… Брат ты мой Димитрий, — вздохнул жалобно усач. — Да от меня-то самого что осталось? Вот разве только эти две руки! Все, что у меня было, все: жена, дети, хозяйство — все пропало. Деревня наша сгорела дотла, будто и не было ее на свете. Один-одинешенек остался я! Вот и хочу рассчитаться собственными руками с разбойниками! Если понадобится, на край света пойду за ними!

С трудом переведя дыхание, не в силах сдерживать душевную боль и ненависть, он добавил:

— Я сам люблю жизнь, люблю трудиться, да и развлечься: песню затянуть, водочки выпить. Знал бы ты только, какая жизнь была у нас до войны! И вот пришел Гитлер и затоптал ее. Нет ему, извергу, места на земле! Нет ему пощады! Пусть я завтра погибну в бою, но твердо знаю, что не напрасно сложу голову. Весь мир вздохнет с облегчением, миллионы освобожденных людей будут радоваться, будут жить в мире и покое!

«Какие справедливые слова!» — подумал я, засыпая. Я верил, что они глубоко запали и в душу Мури. Ответ последнего я не расслышал. Быстро погрузился в глубокий сон, который тревожили непрерывные беспокойные видения… Во сне я возвращался домой, к своим. У ворот ожидала меня мать со слезами радости на глазах. Я хотел обнять и расцеловать ее, но в тот же миг ее дорогое лицо закрылось от меня облаком пыли и дыма, из которого выступала верхушка железной мачты, стоявшей на высоте 310. Почти явственно я чувствовал, как яростно цепляюсь за мачту. Проснулся внезапно, весь в поту, дрожа от напряжения и ненависти. Повернулся на бок и, нащупав руками сено, понял, что это было лишь сном, что я все еще на сеновале. Звезды, на которые я смотрел перед сном, покрылись мглой, не было видно и выхода из сеновала. Спустя некоторое время я его все же различил. Там вырисовывались огромные очертания силуэтов Мури и Андрея Ивановича — советского солдата. Я приподнялся на одно колено и, не смея пошевельнуться, пристально глядел на них… Стоя во весь рост, они не прицеливаясь неожиданно выпустили полную очередь в ночь. Сняв фуражки, они радостно замахали ими и наконец во все горло прокричали раскатистое:

— Ура-а-а! А-а-а! Ура-а-а!

Затем, перезарядив ружья, они долго еще стреляли в воздух, к звездам. Но их выстрелов уже не было слышно. Они тонули в мощно гремевшем вокруг гуле беспрерывно стрелявших сотен и тысяч винтовок, автоматов, пулеметов. Все чаще мелькали огни трассирующих пуль.

Растерявшись, я бросился к выходу и, удивленный, остановился около Мури и Андрея Ивановича. Перед моими глазами протянулась широкая огненная лента. В воздух стреляли тысячи ружей. С ними перекликалась сердитая дробь сотен пулеметов. На фоне темной громады высоты 310 вспыхивали разноцветные ракеты, красочным пунктиром проносились трассирующие снаряды скорострельных орудий. Глухо бухала где-то тяжелая артиллерия. В ярком свете взрывов и вспышек ракет на высоте 310 молнией блеснула перед глазами стальная мачта радиостанции. Она наклонилась еще ниже к земле. Над немецкими позициями царила глубокая тишина… А внизу среди развалин чешской деревни тысячи людей — румынские и советские солдаты — обнимались друг с другом, подбрасывали вверх фуражки и дружно подхватывали:

— Ура-а-а! Ура-а-а!

Охваченный волнением, я теребил Мурю:

— Что тут творится, дядя Думитру?

— Мир, господин младший лейтенант! — крикнул в ответ Муря. — Ура-а-а! Мир!

— Мир! — пробасил и Андрей Иванович, размахивая фуражкой над головой. — Мир, мир!

Непостижимо для нас с этого момента мощная полоса огня, свидетелями которой мы только что были, начала гаснуть, и вскоре от края до края над всей линией фронта воцарилось молчание. Это была глухая, всеобъемлющая, ничем не нарушаемая, глубокая тишина. Казалось, звезды застыли в небе, перестала дышать земля, не дрогнул воздух, остановилось само время. Меня вдруг осенила мысль: именно в этот миг жизнь и время готовятся вступить в новый мир. Я вздрогнул. Это первое мгновение мира потрясло мое воображение, действительность превзошла все прежние мечтания. Я уверовал тогда раз и навсегда в то, что настало время стремиться к вечному миру. Я переживал все величие этого стремления.

— Миру мир! — зазвучал еще громче голос Андрея Ивановича с явным желанием пробить столь непривычную для фронта тишину.

С еще большей силой, чем прежде, зарокотали ружья и пулеметы, забухали орудия. Воздух между небом и землей превратился в клокочущее месиво огня и раскаленного железа. Весь этот адский гул покрывало раскатистое «ура» бойцов, звучащее победоносной песней, могучим гимном всей вселенной.

В ту памятную ночь долго гремели залпы, мрак разрывали огненные шары ракет, небо переливалось красными, серебристо-зелеными, желтыми красками.

— Ну, а теперь, Андрей Иванович, — обратился Муря к своему другу, — теперь дай бог нам здоровья! Такую жизнь построим на радость всем!..

Стоя по-прежнему там, на чердаке, они крепко обняли друг друга, расцеловались, стыдливо пряча от взгляда других выступившие на глазах слезы…

Как завороженный, все еще смотрел я на пылающие огни выстрелов над линией фронта, когда вдруг меня окликнули снизу. По лестнице, прислоненной к стене, я спустился вниз и здесь распечатал пакет, принесенный связным. При свете спички, зажженной солдатом, я прочел полученный приказ, затем посмотрел на часы. С момента окончания войны прошло уже четверть часа. Я сообщил об этом солдатам, и они опять закричали «ура». В приказе было еще одно предписание. Для его выполнения я выбрал Мурю и позвал его с чердака. Опять чиркнули спички, я внимательно осмотрел Мурю с ног до головы, заставил его несколько раз повернуться, наконец сказал ему:

— Даю тебе пятнадцать минут, чтобы побриться, надеть лучшее обмундирование, какое только найдешь у людей в роте. Сменишь винтовку на автомат. Ясно?

Муря взглянул на меня, озадаченный, но не осмелился ничего спросить. Он куда-то засеменил торопливыми шагами. Потянувшиеся за ним солдаты протягивали ему на выбор пояса, противогазы, автоматы, кто-то снял шинель, другой предложил новенький китель. Я не знаю, кто ему дал бритву, но через пятнадцать минут он стоял в парадном обмундировании, окруженный любующимися им солдатами. Я снова осмотрел его при свете спичек, заставил еще раз обтереть сеном ботинки и отправил в штаб полка.

На рассвете Муря вместе с другими воинами-парламентерами должен был отправиться к гитлеровцам на высоту 310 для переговоров. Они должны были сообщить им, что весь немецкий фронт от Балтийского моря до Вены рухнул; что подручные Гитлера подписали безоговорочную капитуляцию; что их сопротивление на этом участке лишено всякого смысла…

Некоторое время спустя наш фронт снова затих. К утру закончилась новая дислокация. Все советские и румынские подразделения, находившиеся в деревне и окрестностях, были переброшены на передовую. Танки, артиллерия и «катюши» стояли по-прежнему в садах и крестьянских дворах, замаскированные.

На заре мы оказались снова в забрызганных накануне кровью наших солдат окопах, перед немецкими укреплениями и железной мачтой радиостанции на высоте 310. В полной боевой готовности мы всем фронтом по единому сигналу должны были двинуться в наступление…

Парламентерам предстояло перейти линию фронта на нашем участке. Это место выбрали не случайно: отсюда было рукою подать до первой террасы высоты. На далеко выдвинутых впереди аванпостах нашей позиции делегация задержалась, чтобы наметить свой путь через проволочные заграждения и минные поля. Среди советских парламентеров этой смешанной делегации я увидел нашего ночного гостя — солдата с длинными густыми усами. Он и Муря стояли позади двух офицеров и перекидывались изредка словами, улыбаясь друг другу. К ним пробрались по траншеям наши солдаты, и, пока офицеры уточняли дорогу, они разговорились. Один из них особенно усердствовал:

— Муря, — советовал он, — с ними говорить знаешь как надо! Как бы не прошляпить, смотри! Мы их побили, а не они нас! Сам видел, какой гостинец приготовлен для них в селе, в саду! Пусть только они посмеют выстрелить хоть раз! В порошок сотрем их!

— Что вы еще выдумали? — вступился другой. — Черт их подери! — выругался он. — Нечего церемониться с этими, гадами! Дайте им, сволочам, по морде, не то мы сами вылезем из окопов и забудем, что они просили мира.

Муря начал было им разъяснять, что дело обстоит не так. «Тут, мол, не обойтись без «дипломатии» (видно было, что его проинструктировали), раз мир — не к чему понапрасну кровь проливать…» Объяснить это толком он не успел, потому что парламентеры поднялись во весь рост и двинулись к немецким позициям. Идущий впереди делегации нес белый флаг.

Взбудораженные бойцы опять заняли свои места в окопах, продолжая проклинать эту «дипломатию» и гитлеровцев, засевших в своем логове на холме. Время от времени слышалось только позвякивание затворов.

Я следил за делегацией в бинокль. Долго не мог я оторвать глаз от Мури: шел он гордо, с достоинством, стараясь одним своим видом внушить страх гитлеровцам. Однако, как ни старался Муря держаться прямо, но сутулился он больше других. Эта привычка напоминала о его прошлом, о годах рабства на земле Кристофора. Я от души радовался своему выбору: «Пусть перед ним склонят головы немцы!»

Вместе со мной на протяжении всего фронта в несколько километров, охватившего полукругом высоту, занятую немцами, тысячи людей следили за делегацией затаив дыхание, готовые в любую минуту обрушиться огнем на врагов. В укрытиях на краю деревни и под деревьями в саду мощно гудели моторы тяжелых тридцатитонных танков, угрожающе поднимались стволы заряженных орудий, были сняты чехлы с железных остовов грозных «катюш». Достаточно было одного сигнала, чтобы все мы оставили окопы и ринулись в последний бой с гитлеровцами, в последнюю атаку.

По «ничейной земле» делегация прошла спокойно, без помех; решительным шагом она приближалась к проволочным заграждениям противника. Казалось, кроме этих людей, нет ничего живого на этой стороне, где уже отгремела война, оставив после себя развалины и опустошенную землю. Продолжающаяся тишина напоминала мне первые мгновения мира, и я переживал волнение тех минут…

На немецкой стороне по-прежнему не видно было никакого признака жизни, там не подняли ожидаемого нами белого флага в знак покорности. Когда делегация, миновав проволочные заграждения, подходила к первой террасе, немцы открыли огонь, бешеный, смертоносный огонь из сотен автоматов, пулеметов, минометов, пушек… От неожиданности я окаменел… Двое из шедших парламентеров пошатнулись, упали навзничь, словно подкошенные. Остальные залегли, прячась в воронках.

— Что они делают, поганцы? — заскрежетал зубами солдат, стоявший рядом со мной.

Целой вечностью показалось мне то мгновение, после которого я услышал за нашими спинами урчание танков, с бешеной скоростью вырвавшихся из своих укрытий. Над нашими головами со свистом пронеслись первые снаряды пушек, веером рассыпались огненные стрелы «катюш», фыркая и шипя летели и разрывались мины; безостановочно строчили пулеметы, небо бороздили ракеты… Страшный ураган огня и раскаленного металла бушевал над высотой, земля гулко ухала, стонала, содрогаясь до самых глубин. Огромные клубы черного дыма и пыли снова окутали высоту 310, скрыв железную мачту радиостанции. В просветах было видно, как рухнули укрепленные позиции немцев. Каждый взрыв выворачивал землю, поднимая на воздух столбы проволочных заграждений, подрывал заложенные в землю мины. Пушки били по бетонным блиндажам, которые крошились и расстилались грязно-серым облаком пыли.

Когда танки поравнялись с нашими позициями, я поднял солдат в атаку. Обезумев от ярости, люди бежали с неистовым криком. Огромный вал всесокрушающей силы беспощадно обрушился, чтобы смести, стереть с лица земли казавшиеся неприступными позиции врага. Вместе с танками мы нырнули в плотное белое месиво, под которым еще дрожала земля. Попадавшихся немцев поднимали на штыки. Человеческая лавина безудержно устремилась на немецкие позиции.

Преодолев последнюю, третью, террасу, мы оказались на самой вершине холма. Вся земля была здесь изрыта выбоинами, горели немецкие блиндажи, в исковерканных до неузнаваемости траншеях и укрытиях валялись ружья и пушки, дымились разбитые, изрешеченные снарядами танки, плашмя лежала поврежденная металлическая антенна.

Из-под развалин, из глубоких траншей стали выходить гитлеровцы, подняв руки и дрожа от страха.

После этой последней атаки немногие из них остались в живых. С трудом волоча ноги, они двигались к загону из обломков стен.

Бой перекинулся на противоположную сторону холма. Когда на нашем участке пыль и дым понемногу рассеялись, я заметил солдата, направлявшегося к нам. На спине он нес раненого, которого осторожно опустил на постланную на земле плащ-палатку. Раненый застонал, его лицо и грудь заливала кровь. Это был единственный парламентер, избежавший смерти. В нем я узнал Мурю. Я наклонился над ним, вытер его глаза и лицо рукавом. Узнав меня, скривив лицо от боли, он улыбнулся. Его взгляд поразил меня. В нем отражалось то новое, что родилось в солдате, когда он шел к немцам посланником мира.

Я приподнял голову Мури, чтобы он мог увидеть жалких, напуганных до смерти гитлеровцев, размахивающих большими белыми платками. Глаза дяди Думитру злобно сверкнули, его обессиленная рука лихорадочно потянулась к оружию, которого не было рядом. Он попросил нас принести к нему Андрея Ивановича. Когда Муря взглянул на пробитое пулями тело советского воина, лицо его потемнело, искривилось болью, злобой, пальцы судорожно впились в землю. Он попытался ползти к немцам.

— Псы бешеные! — проклинал он. — Убийцы! За что человека погубили?

Я бросился к нему, обнял, успокоил его. Я снова вытер рукавом испачканное кровью лицо. Слезы, душившие Мурю, застилали глаза, и вот они неудержимо хлынули по щекам. Рыдания сотрясали его тело, он плакал, как бессильный ребенок. Вцепившись в мою руку искусанными губами, он бормотал:

— Убили Андрея Ивановича, господин младший лейтенант! За что, спрашиваю вас? Мир собакам предлагали!

Не отпуская моей руки, ослабевший Муря все твердил:

— Будьте беспощадны, господин младший лейтенант! Беспощадны!

Я гладил его и, когда он успокоился, опустил его голову на руки санитара.

Пленных гитлеровцев мы загнали в темные траншеи и выставили охрану. Вместе с оставшимися солдатами мы бросились на помощь частям, штурмовавшим холм с противоположной стороны. Все яснее различали мы раскатистое «ура!» наших частей, идущих в атаку. Грозно урчали тяжелые танки. Бушевала последняя атака кровопролитной войны, сотрясая землю и воздух. Она была слышна далеко за линией фронта.

Перевод с румынского И. Меликсона.

#img_49.jpeg