#img_58.jpeg
#img_59.jpeg
#img_60.jpeg
ТАМОЖНЯ НА КЛАДБИЩЕ ЭЮБ
Я расскажу вам одну историю. Все это подлинная правда. Иначе зачем было бы рассказывать? Только эта история повествует не о тех незапамятных временах, когда подковывали блоху, а о наших днях, и дело было в дружественной стране. Конечно, все это могло бы случиться и у нас, но…
Правда — повелительница моя, и ей одной я служу…
Придерживаясь истины, надлежит рассказать, что событие это произошло в славном городе Царьграде, ныне величаемом Стамбулом, а человек, о котором идет речь, турок по имени Али.
Этот турок был человек честный и рачительный хозяин; ему очень хотелось выбраться из нищеты, жить чуточку получше в наши трудные дни и каждую пятницу угоститься и повеселиться вволю. Но как же ему веселиться? Куда ни глянь, всюду одни выскочки, нажившиеся на войне, или взяточники, поглядывающие на него свысока. Конечно, такой человек, как Али правоверный, следующий во всем велениям пророка, заслуживал другой судьбы. Заниматься грязными делишками и обманом ему не к лицу, не хочет он запятнать свою совесть. Не подлежит сомнению, что не одни только гяуры, но и честные люди и истинные мусульмане имеют право на счастье. Ведь и правоверные порой вкушают в этой жизни блага на службе у Великой Порты или занимаясь торговлей.
Но пока он еще не додумался, как стать визирем, неплохо заняться каким-нибудь делом. С такими добрыми намерениями бродит Али в эти весенние дни по селам, поглядывая по сторонам, время от времени срывая цветок или утоляя жажду у колодца. Хохлатые цапли прилетели в сады, где буйно цвел миндаль.
«Уже кончается пост рамазан, — размышляет Али, — и не худо было бы весело отпраздновать с женой байрам. Раздобыть бы мне за сходную цену какой-нибудь товар и выгодно продать его в столице… Нынче продам одно, завтра — другое, мало-помалу торговля наладится, великий аллах мне поможет, и я познаю уготованное мне благосостояние и довольство».
Сказано — сделано. Был золотой день, сияло бирюзовое небо, когда Али отправился на поиски. В деревне у одной бабки он достал за сходную цену три сотни яиц, уложил в корзинку, поставил на тюрбан и, мурлыча под нос песенку, возвратился в Стамбул.
Но не прошел Али и ста шагов по мостовой Силиври-Капу, как его остановил мрачного вида стражник с тесаком за поясом.
— Стой! Что несешь?
Остановился Али.
— Три сотни яиц.
— Для своей потребы или на продажу?
— На продажу.
— Ну, это все одно — хоть для своей потребы, хоть на продажу. Я таможенный надсмотрщик; коли хочешь пройти, платить надо!
— А за что платить? Я и знать не хочу ни о какой таможенной пошлине.
— Это ты не хочешь знать, а я знаю.
— Да ведь я несу несколько штук яиц, человече! Честно за них заплатил, они теперь мои. Кому какое дело до меня?
— Мне дело! Заплати пошлину и проходи!
— Ну, а если я не согласен? Пойду обратно и брошу эту торговлю?
— И это не дозволено! Ты попал сюда? Попал! Значит, все!
— А коли нет у меня денег?
— Ничего. Помиримся и без денег. Расплатишься яйцами.
— Ладно, отдам тебе два-три яйца, а ты отпустишь меня, пойду своей торговлей заниматься.
— Это ты так говоришь: два-три яйца, а я требую двадцать — тридцать штук.
— Горе мне! Да ты кто, правоверный или гяур?
— Правоверный! Ля алла, иль алла! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет пророк его!
— Как же ты не жалеешь своего единоверца?
— Жалею, потому не будем больше болтать: давай мне десяток яиц и проходи.
Поскреб Али затылок, пораскинул мозгами, погладил бороду и смирился. Вокруг цветы цветут, с правой стороны кукушка ему на счастье кукует. Отсчитал он городскому надсмотрщику десяток яиц и вновь поставил корзинку себе на макушку.
Вздохнул Али. Видно, так суждено! Раз это таможенный надсмотрщик, то ничего не поделаешь. У государства тоже свои люди, свои затраты.
Вышел Али на другую улицу, а там окликнул его другой голос, погуще и грознее первого:
— Ни с места! Стой! Плати пошлину!
— А мне нечего останавливаться. Пошлину я уже заплатил и теперь свободен. Ты с других теперь требуй, а не с меня.
— Уплатил? Что-то мне не верится.
— Клянусь бородой, уплатил.
— А где ты платил?
— На первой же улице, как только свернул направо с Силиври-Капу.
— А, это другое дело! Может быть, очень может быть. Там следит за порядком надсмотрщик первой слободки. А здесь вторая слободка. Так что хватит тебе языком болтать. Плати, а не то посажу в каталажку. Сколько там ты заплатил?
— Десяток яиц!
— Отменно! Отсчитай и мне столько же, и ты волен лететь куда хочешь, как голубь, что на мечети.
— И на этом все кончится?
— Кончится. Мне от тебя больше ничего не надо. Иди себе подобру-поздорову.
Вздохнул Али и облегчил свою корзинку еще на десяток яиц.
Да, надо быть осторожнее. Не дело это — выставлять корзинку на голове, так чтобы она сразу бросалась всем в глаза, хоть на другом конце улицы. Взял Али корзину под мышку да еще накрыл полой халата.
— А ну-ка постой, почтеннейший! — вскоре окликнул его третий султанский чиновник. — Ты что там украдкой несешь? Это твое добро или ты его добыл силой у какого-нибудь подлого гяура? Если добыл у гяура, то должен отдать мне положенную половину. Ну, а коли это твое добро, то, так и быть, довольствуюсь одной пошлиной.
— Горе мне, горе! — застонал наш купец. — Если бы я продал те яйца, что отдал надсмотрщикам, я прокормился бы целых три дня. А теперь, коли заплачу и тебе, вся моя торговля пойдет прахом. Я еле-еле выручу обратно деньги, какие вложил в дело. Да слыхано ли это — платить три раза пошлину за один и тот же товар? Такого на моей памяти в наших краях никогда еще не бывало.
— Ничего не поделаешь, почтеннейший. Теперь новые порядки. Плати!
— Да как же так? Коли отдам и тебе десяток яиц, останусь в убытке.
— Ладно, ладно, не расстраивайся. Отдай мне восемь штук и уноси ноги поживей, пока не пришел мой напарник. Не говори потом, что я злой человек.
У Али потемнело в глазах, но деться ведь некуда. Заплатил и ушел, но теперь понял, что двигаться надо побыстрее. Вихрем промчался он по другой улице и даже не обернулся на раздававшиеся за ним грозные окрики. Пролетел было пустырь, но здесь догнали его два всадника и стиснули между конями. Несчастный купец не сказал больше ни слова: примирился со своей участью и вложил каждому в руку по три яйца. Отсюда прокрался он к главному мосту через Золотой рог, а там его уж поджидают другие надсмотрщики, те, что взимают пошлину за переход через мост.
— Пошлину! — кричит один надсмотрщик.
— Подать! — требует другой бородач.
Тут Али остановился с посветлевшим лицом. Сделал еще два шага к перилам моста, посмотрел на плывущие лодки, на лебедей. Он уже никого не боялся: все представлялось ему в розовом свете. Повернулся он к надсмотрщикам и ласково их спросил:
— Знаете что, почтенные?
— Узнаем, коль скажешь, — ответил один из надсмотрщиков. — А пока заплати то, что мне положено.
— Знаете что? Я вам отдам все яйца, какие еще остались в корзине. Берите и оставьте меня в покое. Согласны?
— Согласны. Лучшего слова ты и не мог сказать. Сразу видать, что ты богатый и честный купец.
Али почтительно приложил руку к сердцу, к губам и ко лбу и, освободившись от забот, повернул обратно и поплелся к Эюб, насвистывая песенку. Такова жизнь. Плохая жизнь. Лучше иметь дело с покойниками, чем с живыми, как говорится в псалмах султана Дауда.
Идет он себе и идет, кончиком посоха отбрасывает влево и вправо мусор со своего пути, как вдруг видит, к кипарисовому саду вечного покоя направляется похоронная процессия.
Процессия большая, по всему видать, хоронят человека, жившего в довольстве и холе.
— Нет бога, кроме аллаха, и Магомет пророк его, — пробормотал Али, которого вдруг осенила чудная мысль. — Стойте, люди добрые и братья! — заорал он во весь голос, широко расставив ноги по середине улицы и подняв посох. — Стойте! Здесь проход воспрещен!
Процессия остановилась, люди затоптались на месте, со всех сторон посыпались вопросы:
— Что такое? Что случилось? Почему?
— Без оплаты пошлины проход здесь воспрещен, — ответил спокойно Али. — Заплатите и идите себе дальше с богом.
— Пошлину за покойников? Да это неслыханное дело! Вчера еще ничего не платили.
— Вчера нет, а сегодня да! Мне с вами не о чем разговаривать, платите что положено, и все!
— Сколько?
— Немного: одну лиру.
— Так и быть, уплатим ему лиру, — смиренно согласились родственники. — Наше дело требует больших затрат. Коли тратим тысячи, не пожалеем и сотни. Ладно, получай свою лиру.
— Благодарствую. Идите с миром!
Получил Али лиру и поклонился бирюзовому небу. Как бы то ни было, жизнь не такая уж плохая, как казалось час тому назад. Пристроимся здесь на обочине дороги, передохнем и откроем доходное торговое дело. Вознесем и благодарственную молитву господу богу, который заботится о своих правоверных. Подремлем еще с четверть часика. А вот и другая похоронная процессия! Встанем и вновь поднимем посох, чтобы остановить ее.
— Стойте. Проход воспрещен. Платите пошлину!
— Что? Да, впрочем, мы уже что-то слышали об этом. Сколько платить?
— Одну лиру.
— Ну, раз введен новый порядок, заплатим и пройдем. Получай свою лиру.
— Премного вам благодарен.
Приятно делами заниматься в ласковую погоду, в мягкие весенние дни. Ну, а как быть, когда начнутся бесконечные дожди и промозглая сырость? Ну-ка приспособим на такой случай вон ту развалившуюся хибарку на конце улицы. Да там и стол есть. Вечером завернем в Буюк-Чаршы и купим какую-нибудь старую конторскую книгу, чтобы не сбиться со счета. Там же, у знакомого армянина, купим и старую вывеску с красной надписью. Когда-то она висела на дверях присутственного места. Повесим над дверью вывеску и будем важно под ней восседать. Таким образом, думается, соберем нужные деньги для байрама, по которому мы так вздыхаем. Порадуем и Софи-ханум новой чадрой.
Через три дня торговля Али была обставлена как следует, по всем правилам: султанские гербы, стол, конторская книга и посох с медным набалдашником.
— Стойте! Платите пошлину! И все платят.
На шестой день хоронили одного визиря, покинувшего сей бренный мир. Как тут быть? Ведь хоронят визиря. Ну так что же! У врат смерти все равны. Пусть уплатит и эту пошлину в соответствии со своим рангом. Десять лир!
Подошли и другие визири Великой Порты. Уставились на Али: лик благочестивый, борода седая. Стол, конторская книга, султанские гербы. Посох с медным набалдашником.
— Это что еще за новость?
— Таможня кладбища Эюб.
— С каких это пор? Мы высшие сановники, и то ничего не знаем.
— Не знали вы, но, как видите, есть такая таможня. Я вам все расскажу, когда соблаговолите меня выслушать. А покамест же прикажите внести деньги, чтобы пресветлый визирь мог перейти от бренной жизни к вечной.
— Гм! Ладно, пусть пока уплатят, а потом мы уж выясним, в чем тут дело.
Вернулись визири из печального сада Эюбского, выслушали историю Али, и она им, как видно, понравилась.
— А хорошо идет дело? — спросил, улыбаясь, самый старший сановник.
— Слава аллаху, хорошо.
— Платят люди?
— Платят. А почему им не платить?
— Отменно! Раз так, то оставим здесь все как есть, и я тебе выправлю сегодня же фирман. Только выплачивай казне то, что ей положено.
— А как же иначе? И если будет на то воля аллаха, я измыслю еще какое-нибудь честное жульничество на благо почтенных людей и всего мира.
Так устроили в Стамбуле таможню по дороге на тот свет.
Перевод с румынского А. Садецкого.
НЕМОЙ
Я расскажу вам историю, доказывающую, что дар речи и слуха не всегда является благодеянием для человека. Но спешу добавить, что я и не думаю отказываться от этих полезных даров. Случай, о котором я собираюсь рассказать, не представляет собой никакой проблемы; на худой конец он может побудить батюшку иеромонаха Иойла из монастыря Введения предсказать конец света.
Этот случай произошел сравнительно давно, в те времена, когда еще не существовало звукового кино. Следовательно, он произошел в золотую эпоху кинематографии. Звук принес в кинофильм смешение жанров; кино злоупотребляет театральными пьесами; поэтому искусство движения, мимики и выразительного жеста пришло в упадок. Я предпочитал и предпочитаю немое кино. Это совсем другой вопрос, возразите вы; а я на это отвечу, что это как раз тот вопрос, о котором я хочу говорить.
По соседству со мной на улице Сэрэрии в Яссах проживают в большой тесноте множество бедняков. Семейств двенадцать ютятся под одной и той же крышей в длинном здании, разделенном на маленькие квартиры, в каждой из них две комнаты и кухонька. Окна и двери такой квартирки выходят в общий двор, где, особенно в полдень, женщины и дети собираются по воду, вокруг двух колонок, комментируя во всеуслышание, словно в парламенте, последние события, происходящие на всем земном шаре и на нашей улице.
Крайние две комнаты с ближайшего ко мне конца дома были всегда достойно представлены на этих собраниях: оттуда ходили по воду мать и три дочери. Мать — крупная, толстая, краснощекая женщина, непрерывно болтала и выходя из дома во двор, и уходя со двора в дом. Когда же она не болтала, то стонала, съедаемая продолжительной и таинственной болезнью, с которой не мог справиться ни один врач в городе. Дочери — проворные, смуглые, бровастые, с черными глазами и блестящими зубами — либо тараторили, либо смеялись, либо распевали. По окончании повседневных дел или собраний у колонки, принарядившись в опрятные блузки и юбки, они усаживались на деревянные табуретки у окошек, заставленных цветочными горшками, и плели кружева, мечтая о чудесном женихе, который преподнес бы им самые модные шляпки, шелковые платья и лакированные туфельки.
Главой семьи был старший брат. Отец уже давно умер. Старшему брату, мужчине невысокого роста, широкоплечему, с необыкновенно живыми глазами, было тогда лет тридцать. Его гладко выбритое, бледное лицо всегда носило отпечаток глубокого страдания. Его голос никогда не был слышен в этом царстве разговоров: Якоб Пинкас, брат трех сестер, был глухонемой. В те часы, когда он появлялся в своем чистом и опрятном костюме у окошка возле горшков с пеларгониями, он отвечал тоненьким голосам сестер отрывистыми и быстрыми движениями, выразительными и резкими гримасами, сопровождая их странными звуками; казалось, у него вырываются куски каких-то исковерканных слов. Несмотря на отчаянные гримасы, лицо его было неизменно серьезным, а иногда даже торжественным.
Мой немой и глухой сосед был чудесным человеком. В те годы, когда его отец, старый Пинкас, был еще жив, Якоб учился в Вене в специальной школе для глухонемых. По возвращении домой благодаря природной наблюдательности и сметке он стал для семьи настоящим сокровищем. А после смерти старика оказался единственной опорой матери и сестер. Трудолюбивый и смирный, честный и справедливый, молчаливый и прилежный, он содержал всю семью, зарабатывая на жизнь в цветочном магазинчике на улице Штефана Великого. В редкие часы, когда я видел его днем дома, Якоб трудился без устали. Он ухаживал за цветочными горшками, полол грядки анютиных глазок и петуний около моего забора, хлопотал и копался во дворе.
Праздники он обычно проводил за книгой. Он сидел выпрямившись на стуле около окна и внимательно, неторопливо переворачивал страницы, а лицо его выражало благоговение.
Как-то раз его резвые сестренки и вечно больная мать после продолжительных и упорных просьб уговорили его пойти с ними в кино. С тех пор по воскресеньям, как только солнце опускалось за железные кровли соседних домов, вся семья — девушки впереди, брат и старуха позади — направлялись к кинематографу «Люкс» или «Селект» просмотреть нашумевшие драмы с бандитами и сыщиками или «ожившие романы», повествующие о страстной и трагической любви, потрясавшей девушек до слез и заставлявшие старуху шумно сморкаться и тоненько кудахтать.
Так протекала их размеренная и спокойная жизнь, пока не разразился скандал.
Как-то в сумерках я услышал за забором громкие дикие вопли и торопливо направился туда. У окон семьи Пинкас столпились любопытные. Все три девушки, по-праздничному разодетые, стояли на пороге, словно не осмеливаясь войти в дом. В приоткрытом окне я разглядел старуху, она неподвижно застыла в тени.
Что же случилось?
А случилось действительно нечто из ряда вон выходящее. Немой Якоб скандалил! Он яростно жестикулировал, что-то невнятно выкрикивал и глазами, руками, всем телом произносил гневную речь.
Увидев меня, он тут же протянул ко мне руки, потом воздел их к небесам, потом вновь протянул их ко мне, умоляя красноречивыми жестами пожаловать к ним, разделить его волнение, узнать, что за напасть свалилась на его голову. Все происходящее показалось мне до того необычайным, что я сразу же зашел к ним во двор.
— В чем дело, Якоб? — озабоченно спросил я. — Ведь ты разумный и смирный человек. Почему же ты пришел в такую ярость?
Он уставился горящими глазами на мои губы, следя за каждым их движением, затем лицо его снова исказилось. Но теперь он жестикулировал и пытался что-то выкрикнуть только для меня. Как видно, он хотел в первую очередь все разъяснить именно мне. Я был его хорошим другом и умел его понимать.
— Я больше не хочу ходить в кино! — с отвращением вопил Якоб. — Сверните мне шею, если я еще хоть раз пойду туда.
— Да что вы! Но что такое с вами стряслось?
— Сейчас расскажу. Разве для того мы отдаем им свои деньги, чтобы они издевались над нами? Не пойму, почему это люди так глупы и не видят правды. На полотне показывали страшную драму — непорочной девушке грозит смертельная опасность. Мои сестры плакали, но я, я видел на полотне не только то, что делают актеры, но и то, что они говорят. Жителей Вены я хорошо понимаю: ведь я там учился в школе. Актеры играли ужасную драму и в то же время обменивались такими неприличными словечками, что мне стало стыдно. Я закричал, вскочил с места, забрал мать и сестер и ушел домой.
Жалобными тонкими голосками вмешались сестры:
— Но ведь мы ни в чем не виноваты. Откуда нам знать, что они там говорят?
— Как это так не знаете? — гневно пригрозил им немой. — А если даже не знаете, то я все вижу, и этого достаточно. И дело не только в этом, — продолжал он в негодовании. — Меня уже давно расстраивает и многое другое. Все кражи и убийства, о которых я последнее время читал в газетах, показывают и в кино. Разве для этого выдумали кинематограф? Чтобы обучать людей кражам и преступлениям? Раньше воры были простаками. Теперь кинематограф обучает их, как лучше пользоваться хитрыми инструментами. Не нужно мне такого зрелища! Не хочу я также видеть, как фигляры неприлично выражаются.
— И это еще не все! — продолжал он, хватая меня за руку. Прошлое воскресенье я заметил в одной ложе красивую даму, которая сидела рядом с толстым господином. Вижу, как между ними прокрался симпатичный молодой человек с усиками. Толстый мужчина как раз отвернулся и рассматривал что-то в зале, а симпатичный молодой человек в это время шептал даме о таких вещах, которые даже трудно себе представить. Ну, скажите сами, могу я после этого посещать с сестрами подобные места? Я не знал, что люди так испорчены, — серьезно закончил он. — Потому-то я и решил, что нам лучше оставаться дома с нашими цветами и вести мирную жизнь.
Соседи внимательно слушали Пинкаса, следя за его возгласами, жестами, гримасами. Изумленные и пристыженные, сестры скоро вошли в дом. Но немой еще долго не мог успокоиться. Этот простодушный человек только теперь познакомился с отрицательными явлениями, о существовании которых долгое время не подозревал. Хотя он был глухим и немым, ему удалось глубже нас проникнуть в окружающий мир. Будучи увечным, он относился к жизни серьезнее и суровее других.
Остальные соседи по двору хохотали до упаду, над этой историей, которая казалась им невероятно смешной. А я, должен признаться, опечалился и испытал даже какое-то чувство унижения, как всегда, когда встречаюсь в жизни с непонятными явлениями.
Перевод с румынского А. Садецкого.
ИЛЛЮЗИЯ
Я питаю особенную симпатию к одной из племянниц, дочери моей сестры. Молодежь называет ее Люси, но я предпочитаю ее настоящее имя, которое девочке нарекли на крестинах: Смэрэндица.
Смэрэндица скромное и ласковое существо. Она при мне выросла, стала большой. Еще в детские годы, когда она была тщедушной, маленькой девочкой, беленькой, как пушок одуванчика, я прозвал ее Золушкой. Не могу точно сказать, почему я прозвал ее именно так. Быть может, я ее уподобил сказочной героине, потому что желал ей такого же счастья.
Я продолжал называть ее Золушкой и после того, как она вышла замуж и стала хлопотать по хозяйству у себя в домике на улице Татарашь.
Иногда я захожу к ней и сижу за стаканом вина с мужем, дарованным ей богом, а Смэрэндица вьется вокруг нас трудолюбивой и веселой пчелкой, ласково улыбается нам и приносит рассыпчатые пироги в облаках ароматного пара.
Костин — ее муж — человек молчаливый. Он старательно ухаживает за своим фруктовым садом, а все свободные часы отдает астрономии. Увлекается он ею страстно и неустанно рассказывает нам о звездах и всяких небесных чудесах. Потому-то Костин смотрит снисходительно на мелочи земной жизни. Мы с ним прекрасно понимаем друг друга, и, когда он начинает странствовать по цветущим и вечным дорогам воздушного пространства, я умолкаю и с улыбкой поглядываю на любящие глаза хозяйки дома.
У нашей Золушки пятилетний малыш, такой же беленький, как она, с отцовскими большими задумчивыми глазами. Это спокойный и ласковый ребенок, но мать, кажется, не очень-то им довольна. Это недовольство особенно возросло после того, как она повидала бойких, речистых, озорных, физически хорошо развитых детей других моих племянниц. С тех пор Смэрэндица часто вздыхает и надолго задумывается.
— Чем ты расстроена, Смэрэндица? — спрашиваю я. — Ты видела Генри и Луизету? Очаровательные дети, не так ли?
— Да, дядюшка, — тихо ответила Золушка, отводя глаза в сторону. — Очень красивые дети. А как непринужденно и остроумно болтают, да и ведут себя совсем как взрослые. Они действительно очень милы.
— Не правда ли? — улыбнулся я. — Они действительно очень милы. Твоя двоюродная сестра Алина исполняет все их прихоти. У них собственные лошадки и коляска. Ездят на детские балы. Генри уже маленький чемпион, а Луизета маленькая кокетка. Ты и представить себе не можешь, каким они пользуются успехом!
Глаза племянницы увлажнились. Я ласково спросил ее:
— Что с тобой, Золушка, родная?
— Ничего, — тихо ответила она своим мелодичным и нежным голосом.
— А как поживает твой птенчик и где он теперь?
— Михэицэ пошел с отцом на площадь глядеть на карусель. Мой Михэицэ, дядюшка, слишком уж тихий и молчаливый ребенок. Ему больше всего нравится сидеть тихонько и смотреть на меня. Он словно хочет сказать мне что-то ласковое, теплое, но не говорит ничего. Когда он играет с ребятишками на улице, он самый смирный: смеется, бегает и никогда не обижается. А если других детей нет, он довольствуется щепкой или осколком цветного стекла. Разговаривает с букашками или с цветком… Он кажется мне слишком вялым… Вот дети Алины настоящие бесенята; они уже в этом возрасте знают все, что творится на свете. А Михэицэ, бедняжка, еще ничего не понимает. По правде сказать, иногда я ужасно расстраиваюсь, когда думаю о том, что ждет его в будущем…
— Гм, да… — пробормотал я.
— Ты что-то сказал, дядя?
— Кто, я? Нет, я ничего не сказал… Я только подумал, что площадь, на которой находится карусель, совсем близко отсюда. Пройдусь-ка я туда и приведу домой астронома и уважаемого Михэицэ… Ничего не поделаешь, Смэрэндица. Ведь ты Золушка и должна примириться со своей судьбой…
Золушка вздохнула, покорно улыбнулась и взяла меня под руку. Мы вышли из сада, окутанного золотой паутиной весны, и медленно прошли под цветущими черешнями.
Я еще издали увидел карусель. Ее хозяин, облаченный в грубую суконную одежду, задумчиво стоял у толстого столба, того, что посередине, там, где механизм ворота. Как видно, в надежде на безоблачное небо и сияние солнца, он прикидывал, сколько сегодня выручит. Время было раннее, предобеденное, и обычные клиенты еще не покинули своих очагов. Около неподвижной карусели не было ни души. В конце площади, около калитки с навесом, ведущей во двор господина Валентина Попеску, бывшего преподавателя латинского языка, а теперь пенсионера, я увидел нашего астронома. Костин что-то пылко доказывал своему собеседнику — по-видимому, воспевал в пламенных речах владычество своих звезд. Вдруг моя племянница Смэрэндица ахнула. Я быстро к ней повернулся, увидел, что она порозовела от стыда, проследил за ее взглядом и сразу понял, в чем дело.
В тени полотняного шатра, недалеко от хозяина карусели, облаченного в плотный суконный костюм, на рыжем скакуне спокойно и задумчиво сидел Михэицэ. Когда мы подошли ближе, он нас увидел, весь как-то просветлел и ласково улыбнулся матери. Носком туфли он нащупал стремя деревянной лошадки, спешился и помчался к нам, вытянув вперед ручонки. Астроном сразу же прервал беседу с господином Валентином Попеску и тоже подошел к нам.
Золушка мягко упрекнула мужа:
— Как же ты мог оставить ребенка одного?
— Что-нибудь случилось? — встревожился Костин. — Я дал мальчику несколько лей, чтобы он покатался, как только пустят карусель, а сам пошел поговорить с господином Попеску. Правда, наша беседа затянулась.
Мальчик поднял к отцу свой выпуклый лоб и глаза в золотых крапинках:
— Когда ты пошел к господину Попеску, я отдал хозяину два лея и сел верхом на рыжего коня. Он мне очень нравится.
Золушка взволнованно посмотрела на меня, ломая пальцы.
— Михэицэ, — ласково начал ему выговаривать отец, нагнувшись к ребенку, — ты должен был подождать, пока карусель начнет крутиться.
Ребенок не сводил с нас своих глаз, голубых, как весеннее небо.
— Я ехал верхом на рыжем коне, — ответил он, — и ускакал далеко-далеко, в те края, о которых мне рассказывала бабка Иоана.
Золушка попыталась мне объяснить, кто такая бабка Иоана. Я же пошел ей навстречу: взяв мальчика за руку, притянул его к себе и очень серьезно спросил:
— Расскажи, Михэицэ, красиво там, где ты побывал?
— Ну конечно, — улыбаясь, ответил ребенок. — Я заплатил хозяину сколько положено и путешествовал на коне. Там все очень красиво.
— Да, да, ты прав, — спокойно подтвердил я. — Добраться в края сказочных добрых молодцев можно и до того, как соберется народ, и вовсе не обязательно, чтобы карусель вертелась. В конце концов, у хозяина карусели только деревянные лошадки, а ты мчался на настоящем коне.
— Правда, дедушка! — радостно подтвердил ребенок. — А вот когда я странствовал, то очень жалел, что не взял с собой маму.
Прижимая к себе мальчика правой рукой, я взял левой за руку племянницу.
— Смэрэндица, — сказал я ей серьезно, — речистые и спортивные дети, всезнающие умники никогда не найдут волшебной шапки из «Тысячи и одной ночи». Твой сын нашел ее.
— А тебе, родной, — взволнованно добавил я, кладя руку на голову Михэицэ, — дано мечтать, значит изредка ты будешь счастлив.
Золушка нагнулась к своему мальчику и молча поцеловала его задумчивые глаза.
Перевод с румынского А. Садецкого.