Новелла современной Румынии

Барбу Еуджен

Бенюк Михай

Винтилэ Петру

Галан Валериу Эмиль

Гафица Виничиу

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Деметриус Лучиа

Камилар Эусебиу

Лука Ремус

Мирча Думитру

Михале Аурел

Мунтяну Франчиск

Надь Иштван

Садовяну Михаил

Станку Захария

Стоенеску Петре

Шютё Андраш

ЗАХАРИЯ СТАНКУ

 

 

#img_61.jpeg

#img_62.jpeg

#img_63.jpeg

 

СПАСАТЕЛЬНЫЕ ЛОДКИ

Сугробы — как дома́. Снег кончился, а солнца все нет. Дома мы, собравшись в кучку, торчим у печки, пока не надоест. Сидим, сидим… Прямо осточертело! Потом натягиваем на себя лохмотья и выходим понемножку на улицу. Переминаемся с ноги на ногу, даже бегаем. Когда бегаем, согреваемся. Везде протоптали дорожки. Так проходит время. Иногда вечером зайдет сторож из примэрии, постучит палкой в калитку. Собаки яростно бросаются на него.

— Эй, кто там?

— Я, дядя Тудор, я, Джянтэ.

— Чего тебе?

— Запрягай-ка лошадей, надо тут одного купца-грека отвезти в Балта-Сэратэ.

— Сейчас, ночью?

— Сейчас. Купец больно торопится.

— Ладно, скажи, иду!..

Отец рад. Он сможет заработать целый лей, круглый серебряный лей. В темноте он запрягает лошадей. Напяливает на себя все, что есть теплого. Уходит. На дворе темная ночь. Слышно, как трогаются сани, как звенят колокольцы.

Балта-Сэратэ далеко, наверху, в верховьях Кэлмэцуя. Купца надо отвезти туда. В городе на Дунае купцов много, — они скупщики зерна и кукурузы. Они шатаются по деревням и зимой и летом, не знают покоя и вечно скупают хлеб у богачей. Отец всех их знает, знает, как каждого зовут, знает, кто чего стоит. Они каждый раз посылают сторожа за отцом. И он идет. Возит их в санях, в телеге, смотря по погоде. От этих поездок ему кое-что да перепадает.

Купцы жадные. Деньги недешево даются.

— Мама, а сейчас волки в поле есть?

— Есть.

— Они отца не съедят?

— Нет, не съедят!

— И купца не съедят?

— И купца не съедят…

— Жалко. Хорошо бы они его съели!

Я засыпаю. Мне снится поле, я вижу снег. Вижу отцовы сани. Волки, с горящими глазами, выходят из темноты и бросаются на них. Отец вытаскивает пистолет и стреляет. Волки пугаются и убегают. Потом один возвращается, встает на задние лапы и говорит человечьим голосом:

— Тудор, дай мне съесть купца.

— А!.. Ты купца хочешь съесть? Господина Куркумелиса?

— Да, хочу. Господина Куркумелиса.

А господин Куркумелис, закутанный в свою выдровую шубу, дрожит в санях. Стучит зубами от страха.

— Не отдавай меня, Тудор… Мне надо в Балта-Сэратэ. Мне надо купить пшеницы. Мне торговать нужно.

— Не отдам тебя, шуба, не отдам.

Волк протягивает лапу.

— Дай хоть половину, дружище. Дай, для моих волчат.

— Ну, раз для волчат, бери, пожалуй! Отхвати у него со спины малость.

Господин Куркумелис толстый. Он вылезает из саней. Поворачивается к волку спиной.

— Пожалуйста, волк, угощайся. Но будь милосерд…

И добрый волк куснул два раза купца, а затем убежал. Купец плачет. Садится в сани.

— Ну, Тудор, гони лошадей, а то, если мы еще волков встретим, ты привезешь в Балта-Сэратэ один кошелек…

Во сне я смеюсь над бедой купца. Потом сон путается, и я вдруг вижу, что играю с волчатами. Я тяну их за уши, а они меня легонько ударяют лапами по лицу. Один царапает меня до крови. Я даю ему тумака в бок. Тут меня встряхивает и будит мой брат Ион.

— Чего дерешься?

— Я ударил волчонка.

— Нет тут никаких волчат!

— Их было двое, братец.

— Тебе все приснилось. Спи.

Но я уже не мог больше спать. Я все думал об отце, как он едет в санях по снежному полю.

Едва рассвело, как отец вернулся. Он весь закоченел. Я спрыгиваю с лавки и бросаюсь к нему на шею.

— Вернулся?..

— Вернулся, а то как же?

— Волков видал?

— Нет.

У отца заиндевели усы. Он разжигает печку соломой, отогревается. Долго чертыхается и наконец затихает. Теперь есть на что купить табаку. Есть и на табачок и на несколько чашек муки. Мука зимой очень дорога, а ведь без муки в доме не обойтись. Скоро пасха, и тогда каждый, как водится, должен отнести в церковь калачей, помянуть усопших. Теперь у нас дома целое сито муки! Мать напечет калачей и снесет их в церковь, — половина достанется попу, а половину принесет нам. В каждый калач она воткнет по огарочку. Она покадит над ними черепком с ладаном, и в доме приятно запахнет, запахнет ладаном. Ладан напомнит об умерших… Мне-то не хочется, чтобы в доме были мертвые… Теплый запах ладана, холодные с мороза калачи. Мы их едим, съедаем в один миг, как будто их и не было.

А поп возит калачи домой на телеге. К нему в калитку стучится женщина — жена Ивана Цинцу, тетя Титилина…

— Батюшка, дай мне калачик. С самого лета мои детишки еще хлеба не пробовали…

А поп ей с порога:

— Нету, нету у меня калачей…

— Да ведь ты только что привез из церкви полную телегу! Батюшка, сделай милость…

— Не слышишь, что ли, нет у меня калачей? Они мне самому нужны…

Попу калачи нужны. Поповский работник набьет мешки калачами, а поп мешки в подвал спрячет. Ключ возьмет с собой. Каждое утро поп набирает полное решето калачей, несет в стойло и скармливает быкам; прожорливые быки все поедают. У попа три лошади. И коням тоже скармливают калачи. И поповским коням тоже калачи нравятся…

Снег. Чуть до крыши не доходит. Он уже больше не мягкий, уплотнился, стал чуть ниже. Акации скрипят, от холода на них кора лопается; некоторые деревья мороз пробрал до сердцевины и расщепил стволы, точно топором. Треснула подпорка колодезного журавля. Треснул и журавль. Тополь на гумне замерз доверху. Он стоит неподвижный, точно стеклянный. При малейшем ветре тонкие ветки ломаются и падают. На верхушку тополя садятся вороны. Верхушка трещит, надламывается, падает. Вороны взлетают; каркают. Колодец глубокий-преглубокий и все-таки затянут тонким ледком. Кто первый пойдет утром за водой, пробьет лед бадьей. Отец собирает тряпье, старые лохмотья, рваные мешки и кутает в хлеву быков и лошадей. У собак слезятся глаза от стужи. Мы им подстелили соломы в сенях. Мы впустили в дом кур и пригнали бородатую козу, комолую и корноухую, от которой надаиваем летом полную крынку молока, когда зарежем ее козленка с чуть видными, как черные пуговки, рожками.

Чуточку молока мать разбавляет несколькими кружками воды, варит его, выливает в миску, крошит туда мамалыги и дает нам по утрам. Мы едим. Мы едим жадно, мы обманываем голод. Да, обманываем голод. Досыта не наедаемся. Как же это бывает, когда человек сыт? Мы этого уже не знаем. Может быть, никогда и не знали. Может, я просто забыл? Нет, что-то не помню…

Осенью у козы высыхает вымя, и она больше не дает молока; мы ее отводим в стадо, к козлу. Бикой держит козла, черного, лоснистого, с желтыми пятнами на брюхе и большими загнутыми рогами. Если не остеречься, он проткнет тебе рогами живот, и ты сразу ноги протянешь. Еще от козла умереть!..

— За мной раз гнался Бикоев козел… Чуть было не забодал. Я бежал от него так, что пятки сверкали…

— Еще бы! Такого, как ты, еще поискать!.. С тобой вечно что-нибудь да стрясется…

— Виноват я, что ли, что у меня все так получается? Будто я хочу… Что я, нарочно?..

— Ты не хочешь, а сам на рожон лезешь. Что это у тебя на руке?

— Ножом порезался. Я хотел вырезать себе лошадку из ивы.

— А ты умеешь вырезать?

— А то не умею! Посмотри, вот я вырезал быка из ивы. Вырезал собаку, индюка. Лошадь труднее вырезать. Не знаю, как вырезать ноги, чтобы они бежали. Они у меня получаются неживые какие-то… Не люблю лошадей, которые на месте стоят. Как окаменелые. Лошадь должна бежать, тогда она хороша. А ястреб должен летать. Тогда он ястреб. А если он роется в навозе, это уже не ястреб, а просто курица…

— Ведь и курица на что-нибудь да годна.

— Жареная, да! Только не для полета. Дураки думают, коли курицу ячменем кормить, то она полетит, как ястреб. А другие считают: коли козе на макушку венок надеть, то коза станет коровой. Как бы не так! Курица останется курицей, а коза, как ее ни наряжай, все будет коза.

В деревне коз много. Осенью Бикой собирает их в стадо и гонит на жнивье, на кукурузные поля. Умается он, ох, как умается! Погоняй-ка палкой стадо коз! Зато ему от них и польза. Некоторых коз он доит еще по утрам, по капельке, делает брынзу, набьет полную кадку, сам ест всю зиму, да кое-что и продаст. А снег выпадет, люди возьмут коз обратно, да еще ему деньги платят за то, что его козел потрудился.

— Я такого мороза с девяносто шестого года не запомню, — говорит отец. — Я тогда снег расчищал. Только что железную дорогу провели. Всю колею снегом занесло, сугробы выросли, поезда с боярами не могли ходить. Нас, полуголых, жандармы заставили вытаскивать поезд. И мы его вытащили. Одни остались на всю жизнь с отмороженными ногами, другие отморозили пальцы на руках. А я чуть было не ослеп… После засухи, старики сказывают, приходят зимы вьюжные, снежные, с такими морозами, что камни трескаются…

Отец собирает солому, запихивает ее кочергой в печку, к которой мы прилипли спинами, чтобы хоть чуть-чуть согреться. Мороз пробирается из-под неплотно прикрытой двери и щиплет нас за ноги. Мы ежимся. Вот прошлым летом мы не ежились. Солнце жгло землю. Совсем не было дождей. Небо все время было сухое, прозрачное, как стекло, и синее, как бескрайнее поле цветущего цикория. Когда цветет цикорий, ветер приносит горький аромат, а когда спеет ячмень, он приносит кисловатый запах. От зреющей пшеницы и спелой кукурузы доносится сладкое благоухание. Деревня всегда напоена запахом полей. Но когда ночью вдруг зацветет акация, ветер разносит по деревне и далеко-далеко кругом одуряющий аромат цветов. Ах, если бы он никогда не кончался, этот запах! Когда цветет акация, я долго сижу на пригорке в поле. Деревня похожа на озеро, покрытое белой пеной. С моим другом Марином Епуре мы запускаем над деревней бумажного змея. Марин пониже меня ростом, но плотнее и сильнее, жилистее и крепче. У него я научился делать змея, у него научился и свисток приделывать. Хвост у змея длинный. Ветер развевает его. Мы понемногу отпускаем бечевку, и змей летит к облакам. Вот уж он над церковью. Вот он за селом, долетел до пруда, который высох за лето. Змей здорово тянет. Мы его еле удерживаем. Ведь у нас животы подвело с голоду. Мы тянем змея к себе. Медленно наматываем бечевку на палку.

— Давай влезем на акацию, Дарий!

Мы осторожно кладем змея в канаву, чтобы не прорвать бумагу и не сломать раму. Я взбираюсь на одно дерево, Марин — на другое. Мы обрываем цветы акации и едим их. Они горьковато-сладкие. Мы набиваем ими животы. Забываем про голод. Опять запускаем змея…

Так было, пока цвела акация. А потом солнце стало печь жарче. Прохлады как не бывало. Воздух обжигал. Кора на акациях сморщилась, потрескалась, Листья почернели и опали. Зелени осталось совсем мало, только у реки, на ивах. Пшеница взошла всего на четверть и зачахла, скорчилась. Зерен в колосьях мало, почти все пустые. Ни серп, ни коса не брали пшеницу, и мы ее ощипывали. Едва набрали торбу зерен, зараженных головней и больше чем на половину перемешанных с куколем. Зерна едва хватило бы на одну кутью. Мать промывала зерна в нескольких водах, высушивала во дворе на подстилке, отгоняя кур, чтобы не клевали. Господские надсмотрщики и жандармы не гнали нас больше на косьбу. Помещик оставил пшеницу гореть на солнце, чтобы ее пеплом удобрить землю.

— Пройдут дожди, — говорили надсмотрщики, — смочат землю, тогда вы и выйдете пахать господское поле…

Так оно и случилось.

Кукуруза выросла по колено и засохла, не дав ни цветов, ни завязи. Родниковая вода едва пробивалась тоненькими струйками. В колодцах только на дне оставалось чуть-чуть воды. Чуть-чуть. К осени поля и деревни стали черными, опаленными; безжалостное солнце сожгло их. Чтобы не умереть, мы ели щавель, а потом и щавель кончился. Мы рыли землю мотыгами, выдергивали корни, варили их, — варево было горькое, но мы с жадностью его глотали. Мы все пожелтели. Родители ломали голову, что бы еще продать, чтоб купить хлеба и спастись всем от голодной смерти.

— Коли продать быков, — говорил отец, — пахать будет не на чем… Пропадем.

— А коли не продать, отец, пропадем и мы, пропадет и скот. Что-нибудь да надо продавать…

Быки отощали. Кожа да кости. В упряжке они задыхаются, еле тащат пустую телегу. У лошадей трясутся колени. Морды их вытянулись. Мы выгоняем скотину на луга, на пастбища. Болота высохли. Скот роет землю, ищет корни, у животных морды кровоточат. Кровоточат и десны…

— Лучше уж землю продать, — говорит отец, совсем убитый.

У него всего два погона земли. И в лугах еще четверть погона. Материнскую землю продавать нельзя: она принадлежит ее детям от первого мужа, а дети, еще маленькие.

— А кому хочешь продать?

— У меня просит ее Иордаке Диман, — запинаясь, говорит отец, — он уже и у других купил… Он мне за два погона дает три мешка кукурузы и два мешка пшеницы. Будем есть помаленьку, авось до весны и дотянем…

— А потом что?

— А там видно будет…

Взял у нас Иордаке Диман землю, ограбил нас. Видит, что нам совсем уж невмоготу стало… Забрал он землю и у других.

Мы перетаскали домой один за другим мешки с пшеницей и кукурузой… Изнуренные быки задыхались. Мамалыги мало. Дают всем по ломтику. Утром и вечером мы едим кукурузную кашу. Раз в неделю, по воскресеньям, мать ставит тесто. Муку не просеивает. В корыто подсыпает еще дробленой кукурузы, чтобы хлеба было побольше. Хлеб выходит черновато-желтый, с толстой коркой, а середка — мягкая, сырая. Ох, и вкусно! Мы облизываемся после каждого кусочка. Нам бы хотелось, чтобы каждая крошка была величиной с каравай…

Деревенские богачи здорово нажились. Бедняки за хлеб всю землю богатеям отдали. Богачи — их в селе несколько человек — раздели и обобрали бедняков до нитки, а ведь их, бедняков-то, много. Обобрали по всей букве закона. По всей ихней справедливости.

Акты купли-продажи составил писарь Стэнеску и судья скрепил их своей подписью. А из бояр никто и четверика ржи взаймы не дал… Они надеялись, что и на следующий год будет засуха. Берегли старый урожай, чтобы продать его втридорога. У деревенских богачей и амбары и закрома туго набиты зерном прошлогоднего урожая.

После жестокой засухи на людей свалилась новая беда — лютая зима. К нам сквозь сугробы пробрался с хутора мой двоюродный брат Думитру Пэликэ. Он привел с собой и жену — тетю Марицу. Дома у них пятеро детей. У брата Думитру Пэликэ никакого скота нет. И он и его жена батрачат на бояр, на богатеев, — везде, где придется. Раньше у него была скотина, но он ее лишился. Прошлой зимой задолжал Томе Окы и дал корчмарю подписанный вексель. В нужный срок он не смог вернуть долг. И Тома Окы продал его скотину…

— Пропади ты пропадом, дядюшка Тома! — проклинала его тетя Марица. — Пустил ты нас по миру… Не мог еще подождать немного?

— Чего ж мне ждать? Я вас выручил. Ждал, пока векселю срок выйдет. А теперь мне деньги нужны. А ты еще проклинаешь меня! Поганый твой бабий язык!.. Не боюсь я твоих проклятий. Ничего я не боюсь…

Когда брюхо туго набито, а мошна еще туже, человек уж ничего вокруг себя не видит. Думает, что сильнее его и нет. Думает, что и смерти на него нет!.. Вот кабы не было смерти…

— Ты думаешь, если бы смерти не было, люди лучше были бы?

— Нет, еще хуже…

Неожиданно к нам с хутора нагрянули родственники. У печи, где горит солома и откуда валит густой черный дым, они греют большие натруженные руки, вконец огрубевшие от страшного мороза. Руки понемногу отходят. Отходят и лица. Развязываются языки.

— Не оставляй нас, дядя Тудор, — начинает женщина. — Узнала я, что вы продали землю Иордаке Диману и взамен получили хлеб. Одолжи нам хоть полмерки кукурузной муки. У нас дети мрут. Раньше времени умирают.

Женщина — маленькая, сгорбленная, изможденная — еле говорит, плачет и глядит потухшими глазами на желтый огонек очага. Мой двоюродный брат Пэликэ молчит. Молчит и отец. Кукуруза у нас считанная, и ее должно хватить, пока снег сойдет.

— У меня уже два дня маковой росинки во рту не было. Мы-то уж как-нибудь! Детей жалко! — добавляет женщина.

Мать встает, исхудавшая, желтая. Она берет торбу. Наполняет ее кукурузной мукой.

— Подай мне фартук, Марица, я тебе малость мучицы отсыплю, испеки калачиков да помяни покойников.

Отец смотрит на мать. Он бы выбранил ее, да душа не позволяет.

— Мы тебе этого не забудем, дядя Тудор. В жизни не забудем, тетя Мария…

— Да ну, ладно. Только как вы до лета дотянете? Что с нами со всеми будет?..

— Взять бы дубину да хватить по башке кого следует! — говорит Думитру Пэликэ. — Так дальше жить нельзя… Работаешь, покуда с ног не свалишься, а на жизнь не хватает.

— Придет час, мы с ними расквитаемся, но коли не сделаем этого с толком, потом нам еще горше будет. Размозжить несколько голов — это еще не все…

— Хоть бы душу отвести, дядя Тудор, невтерпеж мне, мочи моей нет! А там будь что будет…

Сельская беднота жестоко страдает от голода. Люди говорят вслух: «Душу бы отвести, хоть бы душу отвести…»

Родные из Виорики встают и уходят. Отец провожает их до калитки. Они идут мимо собак, растянувшихся во дворе. Собаки поднимают морды. Не лают на них. У них нет сил лаять.

Ночь. Долгая зимняя ночь. Дампа на стене слабо освещает комнату. Никто не смыкает глаз. Мы, ребята, молчим. Родители изредка перекидываются словами. У нас еще гость. Он принес отцу трубку с табаком, — это его брат, мой дядя Войку, муж Бызэрки, наш сосед. Табак чуть отдает табаком, больше — сеном… Отец говорит о моем двоюродном брате Думитру Пэликэ.

— Пэликэ мог бы сейчас продать землю, если бы она у него была. У кого из бедняков есть клочок земли, тот отдает его задаром, только бы с голоду не помереть. Голод не тетка. Желудок терпит-терпит, но, коли его не обманешь, не подбросишь ему хоть малость, наверняка ноги протянешь.

— Засуха, лютая зима…

— Ну, брат, будто ты не знаешь. И раньше бывала засуха, а все-таки люди кое-как концы с концами сводили. Мироеды не отбирали тогда всю землю, как нынче. А потом они разрослись, как лишай, ни один клочок земли от них не ускользнул. И чем больше у них земли, тем они подлей, жадней и ненасытнее. Посмотри-ка на этого из Бэнясы, на Герасия. Он уже одной ногой в могиле: шаг-два — и в яму. Его баба тоже старуха. Кого ради оба они так жадничают? Детей у них — одна дочь. Они выдали ее замуж за полоумного сына Дрэкули, который потом префектом стал. А у него денег куры не клюют. Много детей иметь они не захотели, покой свой берегут. Оно, конечно, есть дети — есть горе. Глядишь, один помер, другой заболел… Но и радости от детей много. Ты видишь, как они растут, чуть глаза откроют, как ползают, потом на ножки подымаются, потом уже ходят как люди на двух ногах, видишь, как вырастают сперва тебе до колен, потом выше колен; сначала лепечут, потом слова выговаривают и все понимать начинают. Не успеешь оглянуться, а они уж взрослые мужики… Когда у человека детей нет, для чего ему жить? Он как сухое дерево, срубишь его под корень и на хворост выбросишь…

— Оно, конечно, многие до денег охочи, но жаднее бояр никого не сыщешь, — высказывает свое мнение дядя Войку.

— Да и наши сельские богатеи почитай не лучше. Нынешней зимой они набросились на нас, на бедноту, как коршуны на падаль. Землю у нас забрали задаром. Рады кулаки нашей беде, обобрали нас до нитки. Нажились на нашем голоде. Нашим горем сундуки набили. Ты идешь на поденную работу к богачу, а он тебе и поесть досыта не даст. А уж выжмет-то из тебя все соки, покуда работаешь от зари до зари. Он все норовит тебя задержать. Только и слышишь: «Ну, ну, поживей. Вот еще последний кусочек докоси… Стыдно оставлять». Он себе разгуливает, руки за спину, знай понукает, а ты поторапливайся…

Комната наполнилась табачным дымом. Две трубки попыхивают. В избе тихо, полно дыма. Братья и сестры улеглись. Я тру глаза руками, верчусь на лавке.

— Что с тобой, Дарий?

— Мне глаза режет, отец…

— Ложись.

— Неохота мне спать…

Мать чинит рубаху. Рубаха такая рваная, что она не знает, с чего и начинать.

— Когда к нам пришли Пэликэ, меня на них зло взяло. Я так и думал, что нужда их заставила пробираться к нам через сугробы. Нелегко отдавать последнее. Ведь мы продали землю, чтобы прокормить ребят в этом году, а землю нельзя продавать. Скорее скотину купишь, чем землю!.. Но кто купит скотину? Потом я подумал про себя: что в лоб, что по лбу, все одно голодать придется…

Я вспомнил, что два года назад, ровно через три дня после того, как жена Пэликэ родила пятого ребенка, Думитру насильно отправили на жатву в Секару, в имение полковника Пиенару. Пэликэ взял с собой и жену, иначе они не управились бы. Их ребенок надрывался от плача, лежа в траве. Мухи облепили ему ротик. Надсмотрщики с хлыстом в руке следили за жнецами. Управляющий Филипп Писику в соломенной шляпе с широкими полями, защищавшими от солнца, проехал мимо верхом на лошади…

— Чья это лягушка тут в траве? — спросил он.

— Моя, господин Филипп, и не лягушка, а девочка, — ответила Марица.

— А чего она квакает?

— Да ваши люди не дают мне покормить ее грудью.

— И нечего давать. Спешить надо. Время не терпит. Если пшеницу не убрать вовремя, она осыплется, и боярину — господину полковнику Пиенару — убыток…

— А девочка у меня помрет, — бросил Пэликэ.

— Не велика беда, — отрезал Филипп Писику, — твоя жена через год принесет тебе другую, она еще сумеет…

Усталый, расстроенный, изнемогающий от зноя, Думитру Пэликэ не вынес издевки и выругался сквозь зубы. Этого только и надо было Писику. У него давно был зуб на Пэликэ. Управляющий приподнялся в стременах, замахнулся и несколько раз огрел Думитру хлыстом… На всю жизнь остались у Пэликэ эти метки на коже.

— Жестокий человек этот Филипп Писику. Можно подумать, полковник ему золотом платит. Страсть как измывается над мужиками, каждый его хлыста отведал…

— Чтоб он сгорел, окаянный… — проклинает мать.

— А с ним заодно и хозяин! — добавляет старший брат отца. — Подлы слуги боярские, но бояре и того подлее. Слуги берут пример со своих господ; что им ни прикажут, все делают. Помните, что со мной случилось два года назад? В самый зной я целую неделю подвозил пшеницу из Сайеле к баржам на Дунае. Плохая дорога в долине Олта. Ямы да овраги. Быки у меня чуть не издохли с натуги. А управляющий, как пришло время расплачиваться, заплатил мне только за один день. Я пожаловался боярину. А он и говорит мне, что, мол, из нас двоих он верит управляющему, а не мне, только на него и надеется, а мы, босяки, мол, невесть что готовы наврать, только бы разорить его.

«Может, оно и так, барин, — говорю я ему, да вот мы бедняки, а вы богатые. Выходит, не разорили мы тебя своим трудом» — «Ты из Омиды?!» — спрашивает. «Из Омиды, говорю, барин, я Войку…» — «Так я и думал, говорит. В Омиде все зубастые. Я вас хорошо знаю, больше не стану нанимать к себе на работу. Сами же меня обкрадывают, да еще жалуются. Вон отсюда, убирайся!..» Я ушел. Что было делать? Но руки у меня так и чесались хватить его промеж глаз дубиной.

— Может, и придет такое время; по-моему, оно уже не за горами, — отозвался отец, — дошли мы до крайности…

— Верно, Тудор. Прошлой зимой на рождество я зарезал кабанчика. Вырезал лучший кусок, завернул в чистую салфетку и пошел в Бэнясу. Боярский двор был полон мужиков. У входной двери давка, как на паперти. Только люди приходили свое отдавать, а не получать. Входили они в комнату друг за дружкой, у каждого кусок свинины. Управляющий Авксентий, сын Гылкэ, брал мясо, взвешивал, записывал в книгу, да и бросал в корзину, — три корзины уже стояли полные, остальные дожидались пустые. А боярин развалился в коляске, больные ноги на подушке протянул, а сам так и щупает глазами каждый кусок, прикидывает, сколько в нем весу. «Постное мясо, Войку». — «Постное, барин. Кабан-то был маленький, можно сказать, поросенок». — «А почему, говорит, маленький? Почему у тебя не было большого кабана?» — «И этот, говорю, подрос бы через год… Кабы мы дали ему расти, теперь нечем было бы детишек накормить…» — «Лодыри вы, бестолковые лодыри. Не умеете хозяйство вести», — говорит боярин Герасим Коларез. Говорить с ним — только время терять. Он целыми днями валяется, бездельничает, а мы гнем спину, и выходит, мы же лентяи… На пасху, когда я ему несу яйца, жена боярина пропускает их сквозь кольцо. Те, что проходят в кольцо, она не берет… «Это маленькое, видишь? Принеси другое, покрупнее». — «Такое уж курица снесла, барыня… Ежели бы я их сам нес, они бы покрупнее были…» — «Убирайся вон, бесстыжий!..» Я и пошел. С барыней не поспоришь… В этом году я уже не понес ей мяса, потому нет у меня кабана, не понесу весной и яиц: пропала вся моя птица…

— Диву даешься, когда слышишь, что у господ творится, — говорит мать.

Она наложила уже две пестрые заплаты на отцовскую рубаху и должна залатать еще несколько дыр. Ей нужен большой лоскут, чтобы зачинить спину там, куда больше всего печет солнце и где рубаха изнашивается от пота и рвется раньше всего.

— Дочь Пракэ Дера, которая служила в Белиторах, у Гогу Христофора, как-то рассказывала: барыня редко заглядывает в имение, больше живет в Бухаресте, где у них дворец и человек пятнадцать прислуги; она на стену лезет от всякого пустяка; бьет тарелки о мужнину голову. Прямо бешеная. Никто не смей и рта раскрыть. Боярин торгует хлебом и отдает ей деньги пачками, чтобы она ехала лечиться за границу, к докторам. А сын боярина совсем спятил, — он офицер, и ему только и радости, что лупить солдат, по-всякому над ними измываться. Господин Бобулец отводит душу только за игорным столом. Все, что деревня наработает за лето, барчук спустит в карты за одну ночь. Это огорчает боярина, потому он и дерет с мужиков семь шкур, а то драл бы всего пять… Грек он, что ли, или румын, — кто его разберет.

— Для господ нет ни нации, ни законов, — говорит отец. — Он боярин — и все тут… Кто бы он ни был, все одно — кровь нашу пить будет…

— Э-эх мороз-то какой! — бормочет дядя.

Он накидывает сермягу и уходит.

На улице трещат деревья. Трещит колодезный журавль. В приоткрывшуюся на секунду дверь врываются клубы морозного пара. Я поджимаю ноги и сворачиваюсь в клубок под рядном.

— Вся деревня так и бурлит, мать, — слышу я, как говорит отец. — У народа терпенье лопается. Весна беду принесет, кровь польется.

— Скорее бы уж весна пришла, — шепчет мать. — Весной трава пойдет. Вареной травой как-нибудь пробавляться станем. А там будь что будет…

Сугробы все еще высокие. Весна уж на носу, а снег все не тает.

Мать говорит с ужасом:

— Дочери Илиуцэ захворали ангиной.

И брат Ион напоминает:

— Заболели ангиной и ребята тети Звыки…

Моя сестра Евангелина уже успела обойти соседей и принесла новости:

— У Тутану все заболели ангиной…

В примэрии все трясутся от страха. Писарь бранится вовсю. Против обыкновения, бранится и доктор Ганчу. Но всех их превзошел санитарный агент Чиреш.

— На меня, — жалуется Чиреш, — на меня вся тяжесть свалилась…

Мой брат Ион очень доволен:

— Школа закрылась, матушка. Теперь — лафа!..

Мой брат не любит книг. От одного их вида бледнеет. В школу он ходит, как на казнь…

Отец смотрит на нас:

— Ох, дети, зараза в деревню пришла. Берегитесь, ребята. Не выходите из дому…

— Больше не будем выходить…

На другой день мы, дрожа, лезем все на забор. Мы видим жандарма Жувете, доктора Ганчу и Чиреша со стражниками из примэрии. Они ходят от дома к дому. Останавливаются у порога. Один Чиреш входит в дом.

— Больные есть?

— Нет больных.

Идут дальше. Там, где есть больные дети, они велят родителям отнести их на руках в школу, а если их много — отвезти на санях.

— Что же, они учиться будут, такие больные?

— Да нет, дурень. В школе теперь больница.

Из класса вынесли скамьи, свалили во дворе. В школу привезли кучу соломы. На солому вповалку кладут больных. Родители приходят поглядеть на них хоть в окошко. Это не разрешается. Школа обнесена высоким дощатым забором, у школьных ворот стражники. Одного Чиреша допускают в школу. Чиреша и стражников.

— Сколько сегодня умерло, Чиреш?

— Шестеро, господин доктор.

— Пусть их вынесут.

Люди кладут мертвых детей в дощатые ящики и несут на кладбище. За умершими идут матери и плачут. Плачут, сколько слез хватает…

У тети Звыки умерли дети, все трое. У Илиуцэ остался в живых только один. У Тутану из пяти выжили двое. Почти три четверти детей в деревне перемерли, не дотянув до весны.

— А господские дети небось не захворали? Вот бы им полежать в школе на соломе, в холоде, а потом бы стащить их на кладбище в ящичках.

— У господ детей мало, и их всех держат в Бухаресте, во дворцах. Если они заболеют, их спасают доктора дорогими лекарствами.

Но вот самое тяжелое уже позади. Зима прошла. Наступила весна, рассеялись тучи. Солнце стало пригревать сугробы, они быстро растаяли… Бурно, как бешеные, тронулись воды. Потоки растут, сбегая к речке. Река вышла из берегов.

Эпидемия в селе затихла. Только несколько больных ребят остались лежать в школе на соломе. Со школой в этом году покончено; пока ее уберут да вымоют, и лето наступит. Учительница Берта Кымпяну ходит из дома в дом. Наказывает ребятам:

— Смотрите, дети, не забывайте книгу. Понемножку читайте, пишите, занимайтесь арифметикой. Не забывайте до осени того, что учили.

Ребята обещают. И тут же забывают.

Иногда к нам заходит Петре Рэдой, кулачок, порядочный прохвост; живет он неподалеку, на нашей улице. Уж много лет, как он овдовел, но на селе никто не одет так хорошо, чисто и нарядно, как он… Постолы у него всегда без заплат, ремешки без узелков, пояс — белый, шерстяные штаны без единого пятнышка, кожух расшит цветами, рубаха белая, чистая, будто только что выстиранная. Меховая шапка опрятная, новая, без соломинок.

Дом у Петре Рэдой видный, богатый, полон дочерей. Было их семь, осталось четыре…

— А другие три что, замуж пошли, Дарий?

— В землю пошли.

Он не зря пришел к нам. Он торгуется с отцом, и наконец они приходят к соглашению: он дает нам три меры муки, а за это мы соберем ему летом урожай с трех погонов пшеницы…

— Не много ли просишь, Петре? — спрашивает отец.

— Может, и много, да ведь у тебя нужда, а раз нужда, приходится соглашаться, сосед Тудор, иначе пропадешь и ты, и все твои.

У отца выхода нет.

— Ну что ж, ладно, Петре.

Они посылают моего брата Иона в корчму, и он приносит им бутылку цуйки. За отцовский счет. Они распивают магарыч. Распитый магарыч скрепляет договор.

Петре Рэдой сам не работает. За него люди работают. Земли у него столько, что едва ли он ее всю когда и видел. Скота он не держит. Дочери присматривают за отцом.

— В деревне дети перемерли!

— Жаль их!

— Нечего жалеть. Пусть помирают и у других; когда у меня помирают, никто меня не жалеет…

В доме у Петре Рэдой завелась чахотка. Весной, на пасху, его старшая дочь еще пляшет хору. А осенью, когда начинаются дожди, деревня провожает ее на кладбище и хоронит в белом платье, как невесту. Всех девушек, умирающих до свадьбы, хоронят в белых подвенечных платьях. Ни одна из дочерей Петре не дожила до замужества. За три года он схоронил трех дочерей: Лину, Ионицу и Мэриуку. Лина и Ионица умерли честными девушками и заслужили быть погребенными в белом платье. А Мэриука…

И у Мэриуки тоже было белое платье.

Она хорошо понимала, что приходит время и ей умирать. Прохладным туманным вечером она сидела и пела у железной дороги, в тени акации; над холмом раздавался ее чистый голос. В ее больших серых глазах застыл ужас, а на восковом лице выступали розовые пятна.

— Не хочется мне умирать, Евангелина, ведь я еще жизни не видела…

— Выходи замуж, Мэриука, — посоветовала сестра.

— Да никто меня не берет. Кому охота брать к себе в дом чахоточную?

— Ну, тогда…

— Мне Петришор по душе…

— А он? Он что?

— И я ему нравлюсь, говорит…

И она не побоялась, никого не постыдилась. Даже отца родного: «Он свою молодость прожил». И в самом деле, она на глазах у всех сошлась с Петришором Стайку.

— Все равно помру… Все равно уйду…

И она ушла. В землю ушла.

— А весной, дядя Петре, которая из твоих дочерей выйдет на хору?

— Иордана…

Значит, осенью Иордана умрет. Через четыре года Петре Рэдой останется в доме один-одинешенек. Он уже это прикинул в уме. Он подождет, пока пройдут эти годы. Потом он женится, приведет молодую жену и начнет жизнь сызнова. Эта мысль поддерживает и радует его. Он в этом откровенно признается, когда выпьет рюмку-другую…

Текут ручьи. Вздулась река. Она уж доходит до самых дворов.

— Должно быть, растаяли снега на холмах.

— Может, и растаяли…

Мы смотрим. Вода бежит быстрая, мутная.

— Гляди-ка, вода несет заборы, мосты, дрова плывут. Давайте сделаем багры и будем тащить все, что вода несет. Хоть дров на растопку наберем.

— Если придет большая вода, затопит и нашу деревню…

— Да что ты! Такого еще не бывало. Почему ж это как раз теперь случится?

Вода все прибывает. Река широко разлилась, затопила пойму. Как будто где-то далеко прорвало гигантские плотины, которые удерживали целые моря, не то что реки. Вода! Бурная вода! Потоки воды! А прошлым летом, господи, какая засуха!.. Выжженные поля молили о дожде. Потрескавшиеся деревья взывали к дождю. Изнуренные, отощавшие крестьяне с мольбой смотрели на небо, ища хоть крохотного облачка. Высохшие корни трав просили: «Дождя, дождя!» Молили о дожде и цыганки — «папаруды».

Иногда с гор спускаются к Дунаю и проходят через село толпы белокурых, зеленоглазых и синеглазых цыган, — ложкари, торгующие деревянными ложками, мисками, корытами. Цыганки с волосами цвета ячменя кричат на всю деревню: «Вот ложки, ложки, миски, гребешки!..» А другой раз проезжают телеги с черными, как сажа, цыганами, с грязными волосами до плеч, с густыми маслянистыми бородами, которых никогда не касались ножницы, — это золотых дел мастера, медники, конокрады и воры-взломщики. Их цыганки мигом стянут у тебя рубаху, предложат погадать тебе на счастье на белой раковине, в которой шумит море, если приложить ее к уху…

Иной раз приезжим цыганам позволяют пожить недельку за околицей у речки; они зимуют в землянках, а весной уходят и колесят в телегах по всей стране в поисках работы. Эти цыгане — кузнецы; их жены и дочери торгуют ножами, таганами, кочергами, цепями. Они раскидывают шатры. В шатрах — шум, гам, голые пузатые цыганята. Вечером у костров слышны звуки рожков, скрипок, кобзы…

В самый разгар засухи прошлым летом неожиданно нагрянули цыгане. Сельские улицы заполнили папаруды… Мы — толпой за ними. Цыганки — девчонки, совсем голые — выставляли напоказ свою бронзовую кожу. На головах венки из бузины, бузина вокруг бедер. Они останавливаются у ворот и начинают плясать. С ними старый цыган, который поет:

Папару́да, ру́да, Окатись водою, Водой ключевою! Чтобы дождь из темных туч Лил как из ведра!                   Папаруда! Чтоб с тяжелым грузом Встала кукуруза!                   Папаруда! Чтоб налился колосок Как мой кулачок!                   Папаруда! Чтоб с полей пшеницу Нам собрать сторицей!                   Папаруда! Чтобы ливень хлынул!                   Папаруда!..

Папаруды хлопают в ладоши, подпевают старику и носятся в бешеной пляске, точно за ними гонятся злые феи. Они покачивают бедрами, пятки мелькают. Хлопают в ладоши. Звенит песня…

Хозяйка дома, у которого они пляшут, выходит с ведром воды и окатывает с головы до пят тонких, бронзовых голых цыганок. Папаруды замолкают. Старик получает награду — чашку кукурузной муки, которую он высыпает в свою торбу.

Все лето плясали папаруды на селе… Но дождя не было. Писарь Джикэ Стэнеску намекнул как-то в примэрии:

— Уж не собрать ли нам деньжонок и не дать ли попу Томицэ Булбуку, пусть отслужит молебен о дожде…

Его обрывает Удудуй:

— Ну, уж коли поп Булбук помолится — не видать нам дождя! Кстати, я слыхал, что поп из Стэникуцы уже отслужил молебен. Коли пойдет дождь в Стэникуце, пойдет и в Омиде, от села до села ведь рукой подать.

Когда летом долго нет дождя и начинается засуха, поп говорит людям и в церкви и в корчме:

— Надо бы, дети мои, отслужить молебен, чтобы небо сжалилось над нами и ниспослало нам дождь…

— Можно, батюшка. Хоть на этой неделе…

— Вот и соберите немножко денег, дети мои…

— А на что деньги-то, батюшка?

— За службу заплатить…

— Или за цуйку? Ведь и у тебя, батюшка, посеяно. Коли у нас посохнет, то и у твоего преподобия тоже высохнет.

— Мне-то все равно, сын мой. У меня амбары полны хлеба. Для скота тоже запасено вволю. А даровой молебен не дойдет до бога. Зря будем стараться.

— Все равно — один толк…

Уж не знаю как мы избежали ангины, когда она свирепствовала по всей деревне и уносила детей. А теперь с наводнением и к нам пришла беда. Сперва у меня распухло горло, потом у сестры Рицы, а на третий день — у брата Иона.

— Вот тебе и на! Сподобились…

Мать отвела нас за руку к Диоайке, потому что бабка Петря, наша, знахарка, заболела. Диоайка посмотрела нам горло, придерживая рукой затылок. Я подошел первым. Она приподняла мне подбородок.

— Открой рот!

Я открыл рот. Она засунула мне палец глубоко в глотку и ногтем надавила на опухоль. Нарывы уже созрели. Они прорвались. Я стал плеваться гноем.

— Прополощи горло керосином…

— Керосином?..

— Ну да, керосином. Что, ты до сих пор никогда не пил керосина?

— Пил.

— Чего же ты нос воротишь, паршивец?..

Я хочу удрать. Мать хватает меня и крепко держит. Бабка налила керосину в кружку, разжала мне рот и влила керосин в глотку:

— Глотай, чертенок!..

Я глотнул несколько раз керосину, за мной — брат Ион и сестра Рица.

— А теперь, Мария, ступай с ними домой и давай им керосину три раза в день. Ложку утром, ложку в обед и вечером. Да обложи им горло картофелем…

— Ладно, бабушка, так и сделаю.

Отец исходил всю деревню, стучал у одних дверей, у других, на него лаяли собаки, и наконец ему удалось купить несколько картофелин. Мать очистила картошку, как будто хотела положить на сковороду и поджарить, но не положила. Она обложила мне горло картошкой, а сверху туго замотала старым платком.

Я хожу по дому как шальной. Места себе не нахожу, ложусь, встаю, опять ложусь. Башка трещит. Мне кажется, она распухла, как котел. Горло стиснуто точно клещами. Я держу подбородок кверху, в горле пересохло, нарывы, которые содрала бабка Диоайка, все еще саднят. Меня трясет. Зуб на зуб не попадает. Бросает в пот, я теряю сознание. Корчусь, как перед смертью.

А мать — чем она может мне помочь! Вечером она меняет мне картошку. И утром опять меняет…

Только затихли судороги и я заснул, как среди ночи нас разбудил церковный колокол. В него бьют быстро и резко — банг, банг, банг! — бьют только в большой колокол, с низким надтреснутым звуком. Когда бьют в набат, это — знак бедствия. Что случилось? Отец быстро одевается и обувается. Он бежит в примэрию узнать, в чем дело. Брат Ион тоже за отцом увязался.

— Приходи поскорей, расскажи, что там такое, — просит его старшая сестра Евангелина.

— Приду, приду.

— Коли колокол ночью звонит — это не к добру, ох, не к добру это, — шепчет мать. — Должно быть, пришла большая вода. Поди уж затопила дома у реки. Мало нам горя! Верно говорят, беда одна не ходит. А может, война?

— А что такое война? — спрашивает сестра Елизавета.

— Великие муки, вот что! Короли да цари ссорятся между собой из-за богатства, из-за земли и шлют солдат со штыками и шашками убивать друг друга. Паны дерутся, а у холопов чубы трещат… И народ гибнет…

Сестра не очень-то понимает все это. Она раскрыла рот, видно хочет, чтобы ей получше объяснили. Но тут отворяется дверь и входит брат.

— Что там стряслось, Ион?

— Стражники увидали, что в речке вода здорово прибывает. Она затопила все избы у реки, затопила хутор, снесла мост. Тут и стали бить в колокол, чтобы разбудить людей, а то вода затопит их сонных или изба на них завалится. Страсть хотелось мне посмотреть, да отец меня не пустил. Закатил две затрещины и погнал домой.

Брат зевает. Он раздевается и ложится в постель.

— Я думал, там утопленники, хотел на них посмотреть, но покамест никто не утонул…

Отец возвращается только на рассвете. Он застает нас у печки, у огня. Мы грызем кукурузу.

— Просто беда. Вода дошла до самого шоссе. У Кэрэбаша унесло загон вместе, с овцами. У других унесло скотину. Хуже всего во Виорике. Люди голосят, тычутся наобум в темноте. К ним никак не доберешься… Как тут помочь? Вот теперь днем сколотим плот из досок, попробуем добраться до хутора, будем их спасать. Иные со страху вылезли через чердак на крышу, да так и сидят там с женами и детьми…

Я забываю, что у меня болит горло. Так хочется видеть, что творится, что мне уж не до болезни. Я беру с собой горсть жареной кукурузы, чтобы было что грызть, и шмыг в дверь. Только меня и видели. Я иду вдоль железной дороги к станции. Везде вода! Бесконечная вода! Речка — какая там речка — целый Дунай несет деревья, курятники, части повозок, даже крыши домов. Вместе с ними плывут с верховья и дохлые козы, и овцы, и быки, и лошади, и затонувшая птица, корыта и кровати, домашний скарб — все, что унесла, внезапно нахлынув, яростная вода.

Хутор затонул. Ветхие домишки обрушились сразу, как только до них дошла вода. Кирпичные дома еще держатся. Из воды торчат их крыши. Хуторяне в одних рубахах, как их ночью застало наводнение, сидят с ребятишками на пригорке с другой стороны села. Речка унесла их дома, амбары, скот. А они остались в живых. Просто чудо!

— Отец, а как дедушка Алисандру?

— Не знаю. Видать, и до него вода дошла. Нынче узнаем.

Мне так было бы жалко, если бы дедушка Алисандру и бабушка Лулуца утонули… Я так и вижу, как затопило их дом и сад, который казался мне настоящим раем…

Доктор Ганчу, писарь Стэнеску, поп Булбук и жандарм Жувете тоже поднимаются на железнодорожную насыпь, но держатся в стороне от других. Они не в силах оторвать глаз от этого зрелища, точно не могут досыта насмотреться.

Я подхожу к ним, снимаю шапку, здороваюсь. Они мне не отвечают.

— Надо бы что-нибудь предпринять, — говорит писарь.

— Я уже предпринял, писарь, — отвечает Жувете. — Я звонил по телефону в префектуру, чтобы нам прислали из Турну поездом несколько спасательных лодок.

— А что нам с лодками делать? Точно есть что спасать! Кто умер, тот умер. А кто спасся — на здоровье…

— Неверно, писарь, неверно…

— А то как же?

— Ведь у нас наводнение?

— Наводнение.

— А коли наводнение, то надо непременно просить спасательные лодки. Так велит устав, так и действовать надобно.

Староста Бубулете делает вид, что и он принимает участие в разговоре наравне с доктором, писарем и жандармом. Он закуривает папиросу, пускает дым носом и бормочет:

— Какое бедствие, господа, какое бедствие!.. Сроду не видел ничего похожего. Вот вам крест.

Управляющий Опря Кэцуй Стрымбул тоже подходит к представителям власти и начинает так жаловаться, что кажется — у него сейчас все нутро лопнет:

— Какая жалость, что боярин Герасий прихворнул! Будь он хоть мало-мальски здоров, он бы закутался, сел бы в пролетку, приехал да смотрел бы с насыпи! Такой красоты, такой воды и раз в сто лет не увидишь в этих краях…

— В самом деле, очень жаль, — поддакивает писарь.

Они смеются во все горло.

— Ну и шутник ты, Стрымбул, чудак ты, черт тебя побери!..

— Кто ж меня заберет, батюшка? Кто посмеет меня тронуть? Ведь я боярину служу, батюшка, боярину…

— Найдется, сынок, найдется…

— Ну кто же, батюшка, кто? Я ж его мигом проглочу, вместе со штанами…

— Твое счастье, сынок, твое счастье…

— Что верно то верно, батюшка, так и я считаю… Это правильно…

День хмурый, свинцовый. Дует холодный, резкий ветер. Небо покрыто рваными облаками. В просветах время от времени выглядывает большой желтый глаз солнца. Раньше солнце улыбалось. Теперь оно хмурится. Никто и не смотрит на солнце. У воды люди с шестами, с баграми вытаскивают на берег заборы, крыши, балки, кто что может. Вода приносит двух утопленников. Они в одних рубахах, распухшие, иссиня-черные.

— Давай багор, Илья, давай вытащим их.

— Зачем вытаскивать? Что с ними делать?

— Оставим их, пускай себе плывут по течению.

Их уносит вода, кружит, несет куда хочет. Уносит все дальше.

— Мертвые с мертвыми, живые с живыми…

С затопленного хутора слышатся крики:

— На помощь!

— Помогите!

— Ратуйте!

Вопли пронизывают воздух, дрожат, замирают.

Люди замолкают на время, как бы ожидая ответа. Им никто не отвечает. Опять крики:

— На помощь!

— Ратуйте!

— Ратуйте!

Собираются встревоженные крестьяне — и те, что были у воды, и те, что стояли у линии железной дороги.

— Видать, вода смыла еще несколько крыш вместе с людьми.

— Пожалуй, все утонут…

— Стоит крыше наклониться, и ты покатишься…

— А уж коли в воду упал, тут тебе и крышка…

— А мы что делаем, Тицэ Уе? Оставляем людей погибать?..

— Мы уже сговорились, нынче ночью построим один или два плота из досок.

— Болтаешь! Легко сказать — сделаем плот. А где взять доски?

— Со склада у вокзала.

— Склад-то ведь боярина Герасия.

— Мы и прикоснуться к складу не смеем!

— Пойдем к старосте, к писарю! Разве можно сидеть сложа руки?

— Вон они на железной дороге.

Крестьяне бегут на насыпь. Падают.. Спотыкаются. Скользят. Опять поднимаются.

— Господин староста…

— Чего тебе?

— На хуторе кричат!..

— Еще бы. А ты что думал? Песни услышишь? Село затоплено. Люди кричат, стонут, вопят. К ним радость пришла…

— Ведь люди тонут, староста!

— Ну и что из того? Мне, что ли, прикажете плыть к ним да спасать их? Я уже разучился плавать. Забыл, как это делается…

Писарь и жандарм смотрят на Тицэ Уе так, словно хотят надавать ему пощечин. Молчат. Молчит и поп. Теребит бородку и молчит.

— Мы этого и не просим, староста. Мы хотим только плот сколотить. Пойдем их спасать.

— Ну и ступайте… Кто вам мешает?

— Поговори с управляющим Стрымбулом. Пускай он нам позволит взять со склада немного досок, балок да шапку гвоздей. Когда мы осмотрим хутор, улица за улицей, да перевезем людей на берег, мы разберем плот и вернем доски.

— Разве я могу распоряжаться боярским добром? Я староста у себя в селе и хозяин своего добра. До боярского имущества не касаюсь. Так что, братцы, я не вмешиваюсь и не впутывайте меня в это дело.

Писарь, желтый, озлобленный, процедил сквозь зубы:

— Вздумали плот соорудить? Куда вы спешите? Что это вам вдруг приспичило… Посмотрите на них! А мы, власти, что, по-вашему, здесь делаем? Уж мы-то позаботились. Мы просили прислать нам из Турну спасательные лодки. Они прибудут сюда с часовым поездом.

— Но сейчас еще утро. А что будут делать до тех пор те, что на хуторе?

— До тех пор? Да ничего не будут делать. Если уж люди не потонули ночью, в кромешной тьме, почему же они должны потонуть теперь, когда светло?

Доктор Ганчу, толстенький, с пухлыми, румяными как яблоко щеками, кровь с молоком, стоит, растопырив ноги, рядом с попом Томицэ Булбуком и потирает жирные белые руки с короткими пальцами. Его круглые выпуклые глаза блестят улыбкой. Как будто и он хочет что-то сказать. То ли выругать старосту и писаря, то ли бросить попу Булбуку или жандарму несколько слов, от которых им жарко станет. А может, начнет бранить крестьян… Впрочем, он считает, что ни для тех, ни для других не стоит рот открывать. Лучше уж промолчать.

Но Опря Кэцуй Стрымбул не такой человек. Он сразу насупился, услыхав, что речь идет о досках с боярского дровяного склада, и застыл, словно окаменел. Писарь Джикэ Стэнеску, по-прежнему шафранно-желтый, покусывает редкие усики. В горле у него пересохло. Вместе с попом он сходил бы в корчму промочить глотку стопкой водки.

Тицэ Уе снимает шапку и с силой ударяет ею оземь.

— Братцы, чего ж мы тут стоим да клянчим? Люди погибают, а они, власти, шутить изволят… Пошли. Разыщем доски в деревне. Разберем кровати, у кого они есть, да сколотим плоты.

— Верно, Тицэ Уе, верно!..

— Стыдно, староста!

— Бубулете! Подлый ты человек… Был подлец, подлецом и остался…

— И не стыдно тебе, господин писарь? Ведь ты наш, деревенский…

— И ты, господин доктор, постыдился бы… Небось видишь все, а молчишь…

— Вот я на всех вас подам в суд, мамалыжники! — орет жандарм Жувете. — Подам в суд за оскорбление личности!

— Сделай милость, подавай! Чтоб твоя жена за тебя калачи подала в поминальный день!

Поп Томицэ Булбук перестает теребить бородку. Он в недоумении.

— Батюшки, что это на них нашло, на этих полоумных? Точно дьявол в них вселился. Слышишь! Люди умирают! Ну и что же, что умирают? На то бог и сотворил смерть, чтобы очистить землю от грешников…

— Ну уж, батюшка, и ты туда же…

— Так-то, господин доктор! Если мне их и жалко, то только потому, что людей, которые сейчас тонут, вода уносит. Они не сподобятся церковного отпевания. Не я их буду хоронить.

— И ты на этом ничего не заработаешь…

— Нет, сынок, ничего не получу. А как раз мне денежки-то и нужны. Вот-вот подойдут экзамены у ребят, и мне придется отправляться в Бухарест.

Люди знают попа. Но хорошо, что они не слышат его слов. Они опрометью бегут к деревне, вдоль линии железной дороги, по насыпи, до которой уже дошла вода.

И мы, ребятишки, бежим за ними. Бежим со всех ног. На бегу у меня развязывается платок на шее.

— Дарий, у тебя картошка падает.

— Пускай падает…

Бежим, точно за нами кто с палкой гонится.

Крестьяне входят в дома, разбирают кровати, тащат доски на спине и сваливают в кучу возле шоссе. Надрываясь, они вытаскивают несколько столбов из ограды и бросают их тут же.

— Тащите живее гвозди и одно-два тесла.

Лишку Стынгачу приносит шапку гвоздей.

— Я их берег, чтобы сделать курятник.

Другие вырастают как из-под земли с теслами и топорами. Пичикэ тоже притащил неизвестно откуда несколько столбов. Петре Згэмые где-то на гумне разыскал несколько шестов. И пошли стучать, и пошли стучать!.. Закипела работа… Мигом соорудили два длинных широких плота.

— Забивай гвозди покрепче!

— Забили.

— Выдержит нас?

— Выдержит.

Крестьяне взваливают плоты на плечи, тащат к разливу, опускают на землю и сталкивают на воду. На каждый плот становятся по трое здоровых мужиков.

— Ну, вы, ребята, не мешайте!

— Мы не мешаем. Мы только смотрим.

Плоты отталкивают шестами. Высокая вода покачивает плоты, но держит. Они плывут вперед. Вот они достигли середины разлива. Вот миновали середину. Дошли до хутора, до большой улицы. Их больше не видно. Слышны непрерывные крики:

— Помогите!

— Ратуйте!

— Спасите!

— Идем, братцы, идем! Держитесь!..

Затаив дыхание, мы слушаем. Мы слушаем и смотрим на пенистую воду, видим как волны ударяются о высокий край шоссе и еще более высокую железнодорожную насыпь. Небо все такое же хмурое, такое же суровое. На горизонте встают темные, тяжелые тучи. Они надвигаются на нас. День становится еще мрачнее. Ветер усиливается. Что будет с людьми, с теми, что на крышах, с теми, что на плотах?

— Помогите!

— Помогите!

— Идем, братцы. Идем…

Скорее бы они добрались туда, где кричат. Чтобы те больше не кричали! Хоть бы не слышать нам их криков… Крики режут нас, как ножом.

В пойме стоят два старых дуба. Вода не покачнула их. Она с бешенством ударяется об их стволы и продолжает свой бег.

Ни доктора Ганчу, ни других больше не видно. Они устали от этого зрелища. Они зашли в корчму, к Букуру, рядом с вокзалом. Они грызут сушки, жареные орешки, запивают крепкой подслащенной цуйкой и болтают, что кому взбредет в голову. Поп Томицэ предается воспоминаниям молодости, повествует, как он, будучи семинаристом, ночью лазил через семинарский забор, Жувете опрокидывает стопку за стопкой. Доктор и писарь хохочут.

— Теперь ты, батюшка, остепенился.

— Я уже давно остепенился. С тех пор как меня рукоположили…

Наконец-то мы дождались. Плоты возвратились к шоссе.

— Что с дедушкой Алисандру?

— Мы сняли его с крыши. Он сидел спокойно с бабкой Лулуцей. Оба они ждали смерти. Им было обидно, что вода захватит и унесет их неизвестно куда, и не похоронят их по-человечески. Я высадил их на пригорке и отвел к Моисе Бербеку. Они нас благодарили…

— Сколько человек ты спас, дядя Уе?

— Двадцать два человека. Напуганные дети тряслись от страха. Иные еле на ногах держались. Не знаю, что бы сталось с ними, кабы мы не поторопились, а ждали лодок!..

В полдень наконец прибыли поездом спасательные лодки. Это были три черные, узкие, длинные лодки. Такие лодки мы видели на Дунае, в Турку, в порту. С ними прибыли три лодочника — тощие и обросшие. Лодки спустили с поезда, и крестьяне, бывшие на станции, потащили их на плечах к воде. Навстречу им вышел корчмарь Букур со своими именитыми посетителями. Они пошатывались и, чтобы не упасть, поддерживали друг друга.

— Ну, что нам тут надо делать? Куда нам сперва идти? — спрашивают лодочники.

— Опасность миновала, — пробормотал заплетающимся языком и брызжа слюной староста Бубулете. — Мы, власти, уже приняли меры. Ведь покамест вы собирались, люди уже давно погибли бы. Но раз уж вы потрудились приехать к нам, и сам Дунай, так сказать, до нас дошел, давайте устроим прогулку, чтобы не говорили, что вы даром проехались.

В одну лодку садятся писарь Джикэ Стэнеску и доктор Ганчу, в другую — староста Бубулете с жандармом Жувете. В третью — управляющий Опря Кэцуй Стрымбул.

Корчмарь побоялся лезть в лодку. Он вернулся в корчму и занял свое обычное место за стойкой.

— Полина, приготовь-ка чего-нибудь поесть. После прогулки по воде доктор Ганчу и остальные приедут полумертвые с голоду… Нынче можно здорово заработать.

Три длинные, узкие, черные лодки закачались на мутной, пенистой воде. Они прошли мимо дубов, о которые разбивались волны, — мимо дубов, непоколебимых среди этого хаоса, — проплыли, покачиваясь, мимо затопленного хутора и затерялись где-то вдали у Бэнясы, за холмом, где большой виноградник безногого боярина еще дремал, укрытый землей.

Под суровым, гневным небом, грозящим дождем, среди темных замерзших холмов, в длинной и узкой лодке, рядом с желтым съежившимся писарем, толстенький доктор вдруг на несколько мгновений почувствовал, как в нем проснулся прежний худенький плюгавый студентик, каким он был когда-то. И доктор запел. Его голос доносился до железной дороги:

Лодку легко Колышет волна; Душа вся трепещет, Любовью полна!..

— Вот тебе на! Здорово!.. Что это на тебя нашло, доктор?

— Пейзаж виноват, писарь, пейзаж. Он такой романтический. Поэтичный. Он…

Я стою рядом с отцом. Он спас жизнь деду Алисандру. Он спас и бабушку Лулуцу! Вместе с другими крестьянами он спас еще многих. Я держу его за руку. Дует резкий, холодный ветер. У отца рука теплая. Тепло его крупного тела переходит в мое хрупкое, маленькое тельце. Я согреваюсь его теплом.

— Не дай нам бог пережить еще такой год! Прошлым летом нас замучила засуха; зима была лютая; жестокий голод; а весна пришла с большой водой, с наводнением. Что еще нас ждет?

— Новые напасти, еще более тяжкие, дядя Тудор.

Тицэ Уе смотрит в землю. Взгляд у него упорный, без капли жалости. У него черное, исхудавшее лицо, ввалившиеся щеки, как у всех нас.

Рядом с ним остановились на дороге, увязнув в грязи, Лишку Стынгачу, дядя Пичикэ, Петре Згэмые, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, Иван Цынцу и мой брат Ион, с черными как смола, горящими глазами.

Но они смотрят не в землю. Они смотрят куда-то вдаль, за горизонт. Горизонт свинцовый. Мрачный. Но они смотрят на него большими, широко открытыми глазами, точно видят его уже охваченным пламенем…

Перевод с румынского К. Выгодской.

#img_64.jpeg