Новелла современной Румынии

Барбу Еуджен

Бенюк Михай

Винтилэ Петру

Галан Валериу Эмиль

Гафица Виничиу

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Деметриус Лучиа

Камилар Эусебиу

Лука Ремус

Мирча Думитру

Михале Аурел

Мунтяну Франчиск

Надь Иштван

Садовяну Михаил

Станку Захария

Стоенеску Петре

Шютё Андраш

В. ЭМИЛЬ ГАЛАН

 

 

#img_14.jpeg

#img_15.jpeg

#img_16.jpeg

 

ПЯТОЕ КОЛЕСО В ТЕЛЕГЕ

На обочине дороги, против ресторана «Олтения», на столбе, словно отполированном там, где об него усердно терлись свиньи и рогатый скот, примостились, напоминая скворечники, три громкоговорителя-близнеца. Прислонившись к этой опоре современной техники, низкорослый человек в облезлом кожухе, по-пастушьи наброшенном на плечи, и в шляпе, какую обычно носят жители горной Олтении (круглой, с узкими опущенными полями), с явной неохотой, кое-как, но в то же время с силой ударял рукой в барабан, издававший дребезжащий, металлический звук, напоминавший звон восточного бубна.

Дробь барабана произвела впечатление только на одного человека, худого и бледного парнишку, видимо, не местного жителя, который до сих пор стоял посреди дороги и не сводил глаз с громкоговорителей, как будто никогда не видел ничего подобного; он точно соображал, пригодны ли они к чему-нибудь.

Собрав вокруг себя толпу любопытных, барабанщик, прерывисто дыша, обратился к ним с цветистой речью, на его взгляд, вероятно, вполне отвечающей высоким требованиям официального ораторского искусства:

— Эй, люди добрые, торопитесь! У кого ягнята продажные — несите в сельсовет! О цене сторгуетесь на месте! Пошевеливайтесь, люди добрые! Да смотрите не по одиночке приходите, а все сразу! Прибыла к нам в деревню бригада специальная — покупать ягнят будут! Все слышали?.. Ну, еще раз! Люди добрые, торопитесь! У кого ягнята продажные, несите в сельсовет!..

Кроме вышеупомянутого парнишки, известие это никого не взволновало. Слухи, видимо, давно опередили глашатая, и люди, знавшие все заранее, не расходились только по привычке, повинуясь гражданскому долгу; почти не прислушиваясь к словам барабанщика, они тихо переговаривались между собой о том о сем.

При втором «заходе» глашатая парнишка, точно решившись немедленно предпринять что-то чрезвычайно важное, принялся поспешно, с решительным видом застегивать свою куртку. Однако, покончив с этим, он так и остался стоять на месте в явном замешательстве.

— Сразу приходите! — пыхтел барабанщик. — Торопитесь! В деревню…

Бросив в сторону громкоговорителей свирепый взгляд и низко надвинув кепку на лоб, паренек украдкой оглянулся вокруг себя, стараясь отгадать по лицам окружающих, что бы все это могло значить.

Он был одним из тех, кого прислали в район — как именно и возвещал барабанщик — для покупки у населения живых ягнят, при оплате с веса за наличный расчет. Цена была установлена государством, об этом сообщалось в областной газете и во всех деревенских стенгазетах. А он, Стан Кирикэ, выполняя первое в своей жизни задание, порученное ему начальством, написал обо всем этом специальное объявление, ясно излагающее суть дела, и отнес его в местный радиоузел. Поэтому-то он и вертелся теперь все время около громкоговорителей, чтобы послушать свое произведение!..

Действительно, было что послушать! Вместо извещения по радио — о твердой цене, установленной государством, — унылые выкрики барабанщика, призывающего «о цене сторговаться на месте!»

«С кем же, интересно, торговаться о цене? За чей счет? В чью пользу? Откуда эти изменения? Почему?»

Все эти мысли разом промелькнули в голове Кирикэ, и он так и загорелся, представив, как оборвет выкрики барабанщика, как объявит людям, что-тот обманывает их, хочет ввести в заблуждение, пытается одурачить, потому что, вероятно…

А глашатай, равнодушно уставившись в землю и прерывисто дыша, продолжал по «второму заходу»…

Внезапно Стана Кирикэ охватил ужас, и он так и застыл, держась рукой за последнюю пуговицу своей куртки: а что, если не барабанщик придумал новое объявление, а кто-нибудь из приехавших вместе с ним товарищей… Да, без сомнения — это сделал кто-нибудь из скупщиков! И, разумеется, не из честных побуждений!

Если бы в этот момент спросили Кирикэ, на чем основывались его подозрения, он не мог бы толком объяснить. Не мог бы он также объяснить, почему, хотя и мысленно, употреблял такие суровые выражения, как «разумеется», «без сомнения»… Будь Кирикэ уверен, он, без сомнения, не стоял бы как вкопанный посреди дороги и уж, разумеется, не оглядывался бы растерянно и украдкой по сторонам!

I

Бригада, прибывшая в деревню, организовалась только на днях; состояла она из четырех человек, еще недостаточно знакомых между собой, чтобы дружно работать (правда, они знали друг друга в лицо), и его, Стана Кирикэ — пятого колеса в телеге, — присланного сюда в качестве практиканта прямо со школьной скамьи. И вот теперь — боевое крещение для него. И никого рядом: ни друзей, ни знакомых!

Да, в самом деле положение ужасное. Как тут справиться человеку, которому нет еще и семнадцати лет? Но ведь он… его голыми руками не возьмешь: он как-никак сын рабочего. А если вы хотите знать истинные чувства Кирикэ, то думаю, что мы не ошибемся и не очень погрешим против правил правописания, если скажем, что он был даже Сыном Рабочего Класса с большой буквы. А это, само собой разумеется, является аттестатом зрелости, более ценным, чем любая бюрократическая бумажка!

Смысл этих трех слов, написанных, наперекор правилу, с большой буквы, и упорного «само собой разумеется» Кирикэ познал еще несколько лет тому назад так глубоко и ясно, что на этот счет у него не было никаких сомнений. (Для любителей точных, проверенных исторических дат — с четвертого октября тысяча девятьсот сорок девятого года.)

Кирикэ тогда было тринадцать лет. Он сдал вступительные экзамены в гимназию, получив хорошие отметки, но «не прошел по конкурсу». С особым злорадством, которое разделял и подогревал в нем его отец («Мы вам покажем, кто мы такие, и без вашей гимназии!»), он забрал оттуда свои документы и сдал экзамены в училище для металлургов. Экзамены он выдержал хорошо, но в тот день, когда должны были начаться занятия, узнал, что его «механически перевели» в училище для кожевников, где занятия начинались на неделю позже. Кирикэ никогда не помышлял стать кожевником. Отец его и подавно. И все же он снова забрал свои документы и сдал их — уже в третий раз — в училище для кожевников; но спустя два дня узнал, что его успели за это время «перебросить» в коммерческое училище: кто-то из тамошнего секретариата, зайдя в секретариат кожевников, взял с собой его документы.

Кирикэ это показалось уж слишком (со стороны училищ вообще), а его отцу и подавно (со стороны сына). Тогда-то папаша Кирикэ и снял ремень, чтобы «научить уму-разуму своего лоботряса». Кирикэ-сын, точно и вправду чувствовал за собой вину, молча стерпел порку. А после того как отец заявил, что он «больше не желает и разговаривать с этаким щенком и лоботрясом», Кирикэ, по совету матери, решил поступить учеником на завод «Гривица» — «если и тут затора не будет», — под присмотром отца, а может быть, и под его непосредственным руководством.

Сказано — сделано. Итак, сначала — в коммерческое училище за документами.

Войдя в секретариат с видом человека, который вправе требовать возвращения принадлежащих ему благ, попавших вопреки его воле в чужие руки, он потребовал вернуть ему документы.

— Уходишь?! — удивилась секретарша, ласково ему улыбаясь.

— Да! — буркнул Кирикэ, не желая продолжать разговор: он бессознательно отождествил эту молодую, миниатюрную, красивую и немного застенчивую женщину с той самой шавкой, которая забрала его документы из секретариата «кожевников».

— Эх, — вздохнула секретарша словно про себя. — Все бегут от трудностей…

Кирикэ почувствовал, как у него к горлу подступает горький комок, и тотчас мысленно выругал секретаршу, предложив ей отправиться вместе со всем ее родом на завод «Гривица» в ученичество под присмотр его отца. Поглядел бы он тогда, что бы она запела! И он потребовал, чтобы ему выдали документы. Но секретарша, не обращая на него внимания, послала тем временем за директором.

Директор коммерческого училища — в темных очках, мертвенно-бледный и страшно худой, как говорится, кожа да кости — с первого взгляда напоминал скелет, по которому дети изучают основы анатомии, с той только разницей, что он был в костюме.

— Это тот самый, парикмахерский… — заявила «шавка», представляя Кирикэ директору.

— Ага! — понимающе произнес директор и, взяв у секретарши документы, подошел к Кирикэ, протягивая ему руку, как равному, с таким видом, точно собирался сказать ему что-то чрезвычайно важное.

Кирикэ даже растерялся. Протянув директору руку с холодной вежливостью, он подумал, что без сомнения, Коммерция успела «перебросить» его за ночь в какое-нибудь училище для парикмахеров. «А уж хуже этого на свете ничего не придумаешь, что и говорить!»

Но оказалось, что дело было совсем не в этом.

Развернув на краешке стола папку с его документами, директор сказал ему следующее.

Во-первых, судя по отметкам, полученным на экзаменах, он мог бы свободно поступить как в гимназию, так и в училище для металлургов, и уж тем более в училище для кожевников. Но, к сожалению, секретарь гимназии, — у которого, как выразился директор, «наверное, мозги набекрень или, быть может, он попросту отъявленный мошенник», — так вот этот секретарь, просматривая документы Кирикэ, прочитал в графе «Занятия отца» вместо «фрезор» «фризер». Таким образом, ошибочно приняв Кирикэ за сына парикмахера, который, как это ни странно, работал на заводе «Гривица», его отнесли к категории детей «служащих», и на обложке его личного дела появилась огромная красная тревожная буква «С», указывающая на его «социальное происхождение».

Так что, продолжал директор, трудно обвинять начальство гимназии в том, что при одинаковых оценках, будь они даже наивысшие, полученных на экзаменах сыном рабочего и сыном служащего, оно предпочло первого. Та же история случилась и в училище для металлургов и т. д….

— Понимаешь?

Стан Кирикэ все понимал. Он искоса поглядывал на огромную красную букву «С», пока на глазах у него не выступили слезы. Пропал, значит, этот учебный год!.. Потом, обстоятельно поразмыслив о мастерских «Гривица», где он мечтал работать еще ребенком, он вызывающе пожал плечами. «Я покажу вам, кто я такой, и без вашего училища… этих училищ, где одни только отъявленные шавки, черт побери!»

Во-вторых, продолжал директор, в коммерческих училищах имеются места для сыновей рабочих… И он торжественно произнес целую речь по этому поводу, речь, начавшуюся, правда, к досаде Кирикэ, повторением укоризненных слов секретарши: «все бегут от трудностей», но закончившуюся так, что Стану Кирикэ вдруг стало ясно как божий день, что он, несмотря на свои тринадцать лет, все же Сын Рабочего Класса (теперь вам понятно значение больших букв), и это высокое звание, наделявшее его высокой властью, обязывает его вступить в ряды торговых работников! И принести с собой нечто такое, что «без сомнения», «наверняка» и «само собой разумеется» было у него «в крови» с самого дня его рождения, а именно, «организаторский дух рабочего класса, честность, дисциплину и пролетарскую мораль вообще…»

Никогда Кирикэ не представлял, что кто-нибудь может произнести такую пламенную речь в его присутствии, для него, и только для него! Эта покоряющая речь постепенно все больше захватывала его: он уже видел себя в роли испытанного, всемогущего Сына Рабочего Класса, проникающего на благо человечества и рабочего класса в область торговли, словно во враждебные джунгли, насквозь прогнившие, кишащие «гидрами», которые трепещут от страха, едва заслышат его шаги… Об этих «гидрах» — дельцах, ворах, взяточниках, жуликах, спекулянтах — Кирикэ слышал и раньше. Отец, встречаясь с приятелями, всякий раз произносил эти слова и страшно при этом ругался. Но только сейчас, здесь, слушая директора, Кирикэ понял, что «истребление этих гидр», «само собой разумеется», является задачей Сына Рабочего Класса. То есть, выражаясь точнее, его задачей! А для этого надо было поступить в училище.

Когда домашние попросили его рассказать, как он был принят в Коммерцию, Кирикэ отвечал рассудительно и солидно, но свое открытие, касающееся его великой миссии в будущем, сохранил при себе, подобно Жанне Д’Арк, таившей в сердце свои сокровенные думы.

Итак, он стал учеником коммерческого училища.

И, разумеется, комсомольцем.

И чем-то вроде личного друга директора.

И начались годы учебы, подготовки. Занятий было по горло. Так что иной раз и забудешь, зачем и для чего учишься.

И Кирикэ действительно забывал, по крайней мере часто забывал, для чего он учится; весть о том, что во время весенних каникул он будет работать в качестве «практиканта», вновь взбудоражила его душу.

Излишне говорить, что идея проведения этой экспериментальной практики принадлежала директору. «Торговля, — говорил он, — один из участков фронта. Судьба сражений на любом фронте во многом зависит от сообразительности командиров. А настоящие командиры рождаются в боях. На фронт, ребята, на передовую линию! Околачиваясь в штабах, вы никогда не станете хорошими командирами!»

Узнав, что ему предстоит начать свою деятельность в области социалистической торговли бог знает где, в каком-то захолустном местечке Олтении, в качестве скупщика овец для забоя — и даже не овец, а ягнят, — Кирикэ был несколько разочарован. Но все же, само собой разумеется, он не протестовал. («Я покажу вам, кто я такой, — не беда, что придется иметь дело всего лишь с ягнятами!»)

Он приехал в Крайову гордый и в то же время какой-то оробевший, совсем непохожий на себя, хотя и полный решимости любой ценой завоевать уважение «передовых деятелей великой гвардии социалистической торговли» и, если понадобится, приструнить, «нейтрализовать», «вывести на правильную дорогу», «перевоспитать и завоевать на свою сторону» в течение двух недель «все враждебные, сомнительные, паразитические и заблуждающиеся элементы».

Ему пришлось долго и подробно объяснять целому ряду людей, понятия не имевших о каких бы то ни было практикантах, кто он такой, после чего его «прикрепили» к одной из бригад скупщиков («бригада Дрона») и направили в кассу. Вместо всяких наставлений ему сообщили, что он будет получать командировочные в размере шестнадцати лей в день.

В кассе ему выдали за две недели (шестнадцать на четырнадцать) только двести двадцать лей вместо двухсот двадцати четырех.

— Неважно обстоит у нас дело… так сказать… с мелочью, — пробормотал кассир.

Кирикэ даже не заметил недостачи: у него раньше никогда не было карманных денег, и теперь эта сумма вскружила ему голову.

Невольное великодушие, с каким он отказался от этих четырех лей, обеспечило ему расположение кассира: спустя два часа, когда он уже потерял всякую надежду разыскать «бригаду Дрона», не кто иной, как кассир, пришел ему на помощь.

Раскрыв выплатную ведомость, кассир составил следующий список:

«Мясоторг», бригада «Василе Дрона».

1. Дрон И. Василе — начальник бригады.

2. Нетя П. Илие — заместитель начальника.

3. Леве С. Икэ — ответственный за транспорт.

4. Турку В. Адам — бухгалтер.

5. Кирикэ Ст. Стан — практикант.

Вручив Кирикэ этот список («Держи при себе на всякий… так сказать, случай»), кассир сообщил ему, что бригада Дрона отбывает к месту своего назначения только через два дня в полдень. Но если он все-таки хочет «так сказать… лицезреть» своих товарищей заранее, то ему следует остаться возле кассы и ждать.

— Уж сюда-то они непременно придут!.. Так сказать… деньги, и только деньги!..

И они действительно пришли.

Сначала — смуглый, подвижной, бойкий старикан, с лихо закрученными усами, в пальто, переделанном из военной шинели. Он схватился с кассиром из-за тридцати пяти бань, которые тот недодал ему сдачи («Пора бы уже, дорогой товарищ, покончить, если можно так выразиться, с подобного рода жульничеством!» — услышал Кирикэ его слова, обращенные к кассиру), потом проворчал что-то по поводу Турку: тот, видимо, не очень устраивал его в роли «финансового заправилы»… Говорил он немного в нос, растягивая некоторые слова, точно долго обдумывал их, прежде чем произнести.

— Он, — пробормотал кассир, показывая на Кирикэ, — поедет с вами. Практикант он. Из Бухареста… из училища… так сказать… — и, обращаясь к Кирикэ, добавил: — А это заместитель… так сказать, начальника бригады…

— Практикант? Это еще что такое? — перекрестился зам, окидывая Кирикэ с ног до головы таким взглядом, словно хотел спросить, долго ли еще будут ходить по земле подобные чудаки. Увидев, что Кирикэ приближается к нему, он авторитетно заявил: — Практиканты — к Дрону! Я, так сказать… баста!

Кирикэ так и окаменел возле кассы. «Здесь какое-то недоразумение», — подумал он.

Увидев Нетя, он тотчас же почувствовал в нем настоящего «героя-активиста», с которого ему следовало брать пример; активиста, разумеется, взятого из армии и присланного в подкрепление скупщикам «Мясоторга»: шинель… и потом эти слова: «Пора покончить наконец, товарищи, с жульничеством!» Нет, тут определенно какое-то недоразумение! Страшное недоразумение…

Вслед за Нетя к кассе подошел Икэ Леве, фигурировавший в списке кассира под номером третьим. Ему было не меньше сорока пяти лет, но выглядел этот ловкий, здоровенный мужчина молодцом хоть куда. Он посасывал короткий, толстый мундштук из дерева, с обгоревшими и потрескавшимися краями. Видно было, что он курил самокрутки. Мундштук, должно быть, не мешал ему не переставая мурлыкать себе под нос какую-то песню без начала и конца, по всем признакам печальную олтянскую дойну, которая у него, бог знает почему, звучала весело.

Кассир величал его не Леве, а иногда Ловац (с ударением на «о»), иногда же, переделывая его фамилию на олтянский лад, Ловете (с ударением на первом «е»).

В отличие от Нетя, Икэ Леве отнесся к Кирикэ по-дружески тепло и проявил полную готовность говорить с ним, как с равным, о чем угодно; смущенный и настороженный Кирикэ не знал, что и отвечать, о чем спрашивать: растерявшись, он бормотал что-то невпопад, как беспомощный школьник, и, когда увидел, что Икэ уходит, облегченно вздохнул. Он узнал час, когда должна была выезжать «бригада Дрона», место сбора и приблизительный маршрут: сначала два часа на поезде, потом семнадцать километров на телеге, потом опять несколько станций поездом до небольшого полустанка, а там пешком «два шага»… Своего нового знакомого Кирикэ, разумеется, сразу же раскусил: такой легкомысленный тип никак не мог служить примером нигде и ни для кого; он был просто «временным попутчиком», по ошибке попавшим в новую торговлю, подозрительным типом, перевоспитанием которого Кирикэ решил заняться самым серьезным и беспощадным образом в течение всей своей двухнедельной практики.

Через несколько минут после ухода Леве у окошечка кассы появился и Василе Дрон, начальник бригады, еще совсем молодой (ему, вероятно, не было и тридцати лет), статный, широкоплечий. Дрон разговаривал с кассиром тоном, не терпящим возражений, и вообще держался именно так, как сам Кирикэ решил обращаться в будущем со всеми кассирами, которые «еще не покончили с жульничеством».

Когда кассир сделал попытку объяснить Дрону, кто такой Кирикэ, тот перебил его.

— Знаю! — заявил он, пряча деньги в клеенчатый бумажник, на котором виднелись очертания Дома Скынтеи, и, посмеиваясь над собственной шуткой, объяснил кассиру: — Этот паренек из Бухареста. Мы с ним в бригаде только двое из центра… — и повторил, делая ударение на последнем слове: — двое из центра… — Предоставив кассиру рыться в бумагах, он подошел к Кирикэ и, не подав ему руки, решительно заявил: — Если ты поедешь с нами, то не лезь куда не следует. Занимайся своим делом. Смотри у меня, если увижу, что ты суешь нос не в свое дело, держись: со мной шутки плохи, разом приведу в боевую готовность!.. Делай только то, что прикажу. Все! А не прикажу, сиди себе и не болтайся зря под ногами… а то… Ну, ладно, еще поговорим… — пообещал Дрон и, запахнув пальто, торопливо ушел.

Разумеется, это тоже активист, — подумал Кирикэ, — герой борьбы за новую торговлю. Без сомнения. И все-таки что за путаница опять! Какое недоразумение! Он, Кирикэ, тотчас же признает их, этих «активистов», он словно чувствует их, безошибочно отличает от других, они же, наоборот, не признают его! Ну и скрытные же они, эти активисты!.. Но, может быть, они правильно поступают: зачем откровенничать с каким-то мальчишкой в гнусном коридоре, около кассы, где все время снуют какие-то люди?..

— Ну, что ж теперь? — снова подал голос кассир. — Турку будешь ждать?

Задав этот вопрос, который следовало понимать так, что «ждать Турку уже нет никакого смысла», он стал советовать Кирикэ, «как ему устроиться… так сказать… на ночевку в местном доме для приезжих»:

— Предъяви при входе командировку, но не говори, что ты из училища. Там не больно-то обращают на таких внимание… Скажи, что ты из министерства или… так сказать… из президиума… Аааа… приветствую вас, товарищ Турку!

По внешнему виду и по одежде Адам Турку, которого так почтительно приветствовал кассир, был крестьянином. Самым обыкновенным крестьянином, одним из тех, кто поседел, всю жизнь упорно хитря и изворачиваясь, кто запрашивает с вас на рынке один лей за три сморщенных огурца, и, если вам вздумается предложить ему один лей за четыре, он обрушится на вас: «Ну и катись туда, где дают четыре на лей… Катись с глаз долой!!!»

Короче говоря, Турку — само собой разумеется — был кулаком. «Примазавшийся», «бандит», «отъявленный мошенник», которого необходимо «нейтрализовать» и «обезвредить», — и это должен сделать именно практикант, который, познакомившись с такими, как Дрон и Нетя, понятно, и не собирался заводить знакомство с подобным субъектом. Даже не попрощавшись с кассиром, горе-организатором двух таких важных, но неудавшихся встреч, Кирикэ поспешил улизнуть.

В пути он ближе познакомился со всей бригадой.

Поезд был переполнен, но не слишком. Места им достались вполне удобные — стоячие, в коридоре: двое у одного окна, двое — у другого, а Кирикэ, предоставленный самому себе, оказываясь то возле одних, то возле других, то один, посередине, уныло изучал фоторепродукцию, висевшую над краном отопления и представлявшую собой изумительный «Закат солнца на Черноморском побережье». Время от времени менялись местами: двое у окна справа, двое других — у окна слева; а Кирикэ, оставаясь посередине, изучал заход солнца и, вовсе не намереваясь подслушивать, подходил то к одному окну, то к другому. Пора было бы сломать лед между ним и бригадой: его так и подмывало с кем-нибудь заговорить!..

Слева стоял зам Илие Нетя. Уткнувшись носом в стекло и свирепо глядя на мелькавшие в окне телеграфные столбы, он доверительно наклонился к Икэ Леве и, прижавшись виском к его виску, громко на все лады ругал начальника бригады Василе Дрона, подкрепляя свои слова множеством доводов. Видно было, что Икэ не придавал и не собирался придавать серьезного значения его словам: он беззаботно мурлыкал себе под нос свою печальную дойну, с чисто детским интересом ловя глазами проносившийся мимо окон пейзаж. И только, когда чувствовал, что кончики усов Нети запутывались в его мундштуке, весело улыбался и перебрасывал мундштук в другой угол рта или немного отодвигался от Нетя. Однако тот продолжал упорно наседать.

Они разговаривали, не глядя друг на друга; если хоть половина того, что рассказывал Нетя, была правдой, то Дрон, начальник бригады, действительно, несмотря на свою молодость, «прошел огонь, воду и медные трубы!» Одно время он был помощником механика на мельнице, потом взял в аренду какой-то пруд «с двумя шлюпками и тринадцатью лодками» — пруд, которого даже в глаза не видел… был кулаком, «раскулаченным, так сказать, своей первой женой»… был контролером на транспорте, откуда его выгнали за воровство… но потом этот же транспорт принял его на работу помощником кладовщика… «был дважды исключен из партии»… месяцев восемь «бездельничал» на железной дороге… и все это для того, чтобы «продвинуться»… потом был деятелем профсоюза… а в «Мясоторг» попал уже после того, как с треском засыпался в какой-то деревне неподалеку от Калафата, где был председателем сельсовета (в связи с кражей скота, в которой оказались замешанными и двое скупщиков из кооперации).

Кирикэ волей-неволей слушал. Нетя видел это, но и не думал остерегаться! Кирикэ слушал, стиснув зубы, и разочарованно поглядывал на Дрона.

Нетя использовал биографию Дрона как лишний аргумент, желая доказать Икэ Леве, что начальник их бригады, «так сказать, жулик».

— Я на мелочи не размениваюсь, я — человек простой, — разглагольствовал он, твердо решив ни за что не сдавать своих позиций. — Таков уж я, и баста! То есть, я не требую, чтобы мне поклонялись: когда я имею дело с настоящим вором, то сам снимаю перед ним шапку и становлюсь смирно. Но когда я имею дело с мелким воришкой, то не желаю, чтобы он, так сказать, разыгрывал передо мной настоящего вора… со мной шутки плохи! Будь он хоть дважды Дрон!

При ближайшем рассмотрении, без шинели, Нетя, смуглый, худой и сутулый старик, обнаруживал сходство с сухой, насквозь прокопченной селедкой, и от него исходил соответственный запах, потому что (как позже узнал Кирикэ) он два раза в день смазывал усы каким-то зеленовато-синим составом, издававшим сладковатый запах ванили, заглушаемый сильным, пронзительным запахом керосина.

— Я — натура цельная и привык говорить правду: я — кавалерийский ветеринар, пенсионер народной армии в чине младшего лейтенанта! Надо же учитывать, так сказать, квалификацию! А если не учитывать, тогда — баста!

Икэ Леве чуть не свернул себе шею, следя за пробегавшими зайцами, а Нетя, наседая на него, делал выводы: практика его в ка-ва-ле-рии, то есть «среди лошадей», то есть на «чисто зоотехническом участке», давала ему право претендовать в качестве скупщика ягнят на более высокое положение, чем теперешнее, — быть на побегушках у такого «жулика и пройдохи», как Дрон.

— Я, если можно так выразиться, не член партии. Знаю. Но и не исключенный, как некоторые жулики. И баста! Кто ничего не смыслит в этом деле, пусть не суется. А то и других за собой потянет!

Одним словом, зам хотел, чтобы Икэ Леве убедил во всем этом Турку, а последний «доложил кому следует», и его, Нетя, назначили начальником вместо Дрона. Но Икэ продолжал равнодушно мурлыкать свою песню, сообщая Нетя, что увидел уже четвертого по счету зайца.

У Кирикэ голова шла кругом! Пятясь, вернулся он на свое место и, прижавшись лбом к холодному крану отопления, робко попытался начать разговор хотя бы с самим собой; но это вызвало такое смятение в его бедной душе, что он на время отказался от своей затеи.

У соседнего окна Адам Турку, суровый, седой и плотный, как столетний пень, с мрачным видом пристально уставился на Дрона, который, раскрасневшись от смеха и выпучив глаза, подробно рассказывал ему, бесцеремонно подталкивая его локтем, будто Нетя и его жена, сами того не подозревая, сожительствовали во время войны с одним и тем же немецким унтер-офицером, тоже ветеринаром. Он говорил, захлебываясь, упиваясь собственным рассказом, а слова, которые обычно не принято произносить вслух в общественных местах, заменял подмигиванием, красноречивыми жестами, или самыми неожиданными терминами собственного изобретения, среди которых исходным все же было знаменитое выражение — «привести в боевую готовность».

Увидев приближающегося Кирикэ, Дрон обратился к нему со словами:

— Ну-ка, парень, приведи себя в боевую готовность! Как поезд остановится, сбегай мне за сигаретами — две пачки «Национальных»… Смотри не отстань от поезда. Держи деньги.

Заметив, что парнишка колеблется, он резко прикрикнул:

— Задача ясна? Пошел! И не скулить у меня! — и, подмигнув Турку, добавил; — Он тоже из центра.

Но Турку, воспользовавшись случаем, уткнулся в книгу.

Когда Кирикэ вернулся с папиросами, Дрон стоял уже у другого окна, рядом с Нетя, а Икэ Леве подошел к Турку.

Волей-неволей пришлось Кирикэ слезать с поезда и на других станциях: за цуйкой… за водой… за яблоками…

Он уже больше ни с кем не хотел вступать в беседу. Невольно ловя обрывки разговора, он упорно молчал.

Дрон изо всех сил старался завоевать расположение Турку. Но для чего? Он с каким-то ожесточением подлизывался к нему, но, видя, что Турку все время молчит, бросался к Нетя или Икэ Леве, торопясь очернить того, перед которым только что лебезил.

Нетя также пытался влезть в душу Турку… А Икэ, прямо издевательски напевавший всем в лицо свою песенку, к Турку относился по-иному… Но почему?

Если Дрон и Нетя говорили правду, то выходило, что он, Кирикэ, несколько поторопился дать оценку Турку: его «крестьянин», «кулак» оказался рабочим; почти тридцать лет он работал плотником на судостроительных верфях в Галаце и Турну-Северине… Он был старым коммунистом. Очень ли «старым»? Нетя и Дрона не интересовали подробности; уже одно то, что некогда Турку был «большим» человеком, выводило их из себя. Когда и где Турку был «большим» человеком? Это опять оказывалось загадкой. Судя по тому, как Дрон и Нетя таращили глаза, говоря о прошлом Турку, можно было подумать бог знает что. Так или иначе, но его «понизили», «сократили», «задали ему взбучку», «привели в чувство»…

— И точка! — закончил Нетя, не желая вдаваться в подробности.

— Ну, дело ясное: привели его в боевую готовность! — одобрял Дрон. — Они поймали его с… — далее следовал красноречивый жест, говорящий о том, что речь шла о воровстве.

— Нет! — отрицал Нетя. — Он — мужик смышленый, не то что некоторые… так сказать, жулики.

— И вот перевели его к нам… — вздыхал Нетя. — Говорят, назначат инструктором или… по области…

— Кто тебе сказал?

Кирикэ больше не интересовало, кто и что именно сказал Дрону. Он прижался лбом к холодному крану отопления, тщетно пытаясь заглушить душевные муки муками физическими. Он предпочел бы, чтобы «кулаком» и «примазавшимся» был Дрон, а не «провинившийся в чем-то» рабочий… Почувствовав на себе испытующий, но не лишенный доброжелательности взгляд Турку, Кирикэ начал почти демонстративно перевязывать шнурки на ботинках.

— Ты комсомолец, — услышал он голос Турку и невольно вздрогнул: голос показался ему до того холодным и равнодушным, что он даже не понял, вопрос это или утверждение.

Выпрямившись, Кирикэ, у которого пересохло горло от долгого и упорного молчания, произнес плаксивым, дрожащим голосом: «Да», скорее напоминающее вопрос: «Да?»…

Очевидно, Турку пока больше ничего не интересовало. Покачав головой (точно упрекая его: «Видишь?! Чего же тебе бояться?!»), он снова уткнулся в книгу. Он читал «Педагогическую поэму» Макаренко.

— Рыбак рыбака видит издалека! — пробурчал Дрон на ухо Нетя и, найдя свою шутку удачной, еще раз громко, со смехом повторил ее.

— Люди в труде познаются, — ворчал себе под нос Турку, не поднимая глаз от книги, причем неясно было, к кому именно он обращается, — в трудностях… если они, конечно, настоящие люди, а коли нет, так тут и сам господь бог не поможет… — И он продолжал читать.

Дрон и Нетя хмуро посмотрели на Кирикэ… Прошло немало времени, пока Дрон, у которого снова явилось желание поболтать, начал расхваливать свою «бывшую» любовницу, которая «колотила» и первую его жену и вторую… А Нетя пояснял с видом знатока:

— Жулик он и есть жулик.

Кирикэ так и не понял толком смысл вопроса, заданного ему Турку, тем более что второго вопроса не последовало. Но объяснение Турку («Люди в труде познаются, если они, конечно, настоящие люди, а коли нет, так тут и сам господь бог не поможет») раскрыло перед ним еще одну отрицательную черту Турку — мистицизм, само собой разумеется. И привычку глумиться над людьми без всякого на то основания.

Когда бригада прибыла наконец в деревню и практиканта Стана Кирикэ послали на радиостанцию сообщить о ее приезде, он был так же молчалив и замкнут, как и Турку.

А услыхав, что его объявление изменено, он чистосердечно признался себе, что по сути дела считает «бригаду Дрона» способной на все: на преступление, на предательство, на бандитизм… Всю бригаду, всех до единого, за исключением, разумеется, его самого! Следовательно, теперь все ложится на его плечи — и это его прямой долг!

II

Барабанщик, в кожухе и круглой шляпе, с колючей седой щетиной на впалых дряблых щеках, не произносил, а словно пережевывал слова:

— …ягнята продажные… Несите в сельсовет. О цене сговоритесь на месте! Да смотрите все сразу приходите!

Кирикэ незачем было дожидаться, пока барабанщик начнет по «третьему заходу». Он уже не слушал барабанщика, и внимание его привлек шум, доносившийся откуда-то сзади; он только сейчас осознал, что этот шум и раньше раздражал его: голос, похожий на бормотание, на хрюканье, упорно напоминавший о себе, особенно когда барабанщик останавливался, чтобы перевести дух.

Люди, стоявшие вокруг Кирикэ, не обращали на этот шум никакого внимания. Также и барабанщик. Видно было, что они все знали заранее.

Кирикэ удивленно оглянулся.

И тут он увидел человека лет шестидесяти, настоящее пугало с круглым, толстым, дряблым лицом, на котором обвисшая кожа собралась в сморщенные, багровые складки, как на шее у индюка. Он был не слишком высок, не чересчур широк в плечах, но пузат. По одежде его скорее можно было принять за мелкого сельского служащего, чем за хлебопашца: на нем были башмаки на резиновой подошве, широкие брюки, бережно подвернутые, и шуба из грубого сукна с дешевым воротником и густо посаженными пуговицами; она так плотно облегала его, была так натянута и потерта, что, казалось, лопни хоть одна пуговица, и живот, вырвавшись наружу, растечется по дороге, как тесто.

— Прибыла к нам в деревню… — бормотал барабанщик, — бригада специальная…

— Н-н-ну и мо-ооо-ки… — тихо стонало пугало.

Следя за движением его губ, Кирикэ наконец понял. «Мошенники!..», «Какие мошенники!», «Ну и мошенники наши румыны!» Вот что ворчало пугало, спокойно глядя на людей сверху вниз большими мутными глазами с желтоватым отливом, прятавшимися под овчинной шапкой. Начинал он со звука «н», долго растягивал его, потом неожиданно быстро заканчивал звуком «ки», напоминавшим звукоподражательное междометие. Все это вместе приблизительно звучало как: «Н-н-н-у и мо-ки!»

Под «мошенниками» он подразумевал, разумеется, членов той самой бригады, о прибытии которой возвещал барабанщик.

Одна женщина, заметив на лице Кирикэ недоумение, шепнула ему на ухо:

— Это у него присказка такая. Другого он ничего и не знает.

Она говорила не очень громко, дабы не подумали, что она хочет, чтобы и другие услышали, но и не очень тихо, чтобы не подумали, что она кого-нибудь боится. Но, видя, что Кирикэ не обращает на нее внимания, она замолчала.

Кирикэ в самом деле не слышал ее слов. Он говорил себе, что этот человек-пугало, зная о четырех скупщиках больше, чем ему удалось узнать до сих пор, и, может быть, зная, что деревенским жителям все это тоже известно, считал себя вправе обливать грязью их всех, без разбора! «Мошенники!»

Это уже слишком! В конце концов, бригада состоит не только из четырех человек, есть и пятый! А этому неизвестному, кто бы он ни был, надо разъяснить… Нет, лучше его «завоевать», привлечь на свою сторону.

Он шагнул к незнакомцу… и хотел было схватить его за рукав, но вдруг остановился как вкопанный, пораженный картиной, которая любого могла обескуражить и лишить энтузиазма: справа от пугала, почти прижавшись головой к его подмышке, стоял низкорослый, сморщенный, безбородый крестьянин неопределенного возраста, с бабьим лицом; всякий раз, как пугало бормотало свою присказку, безбородый, издав глубокий вздох и шмыгнув носом, точно всхлипывая, горестно качал головой с видом человека, убежденного в том, что наступил конец света. При виде его Кирикэ сразу понял, что все слова, объяснения, обещания, какие он собирался дать этим людям, или обязательства, которые он собирался взять на себя, не окажут на них никакого действия. Тогда, измерив обоих почти угрожающим взглядом, означавшим примерно следующее: «Ладно, я покажу вам, причем сам, без всякой помощи, кто в нашей бригаде мошенник и кто честный человек!» — он вихрем помчался в сельский клуб, где находился местный радиоузел.

Кирикэ чувствовал, что единственное, что он может сейчас сделать, — это постараться как можно скорее передать по радио заготовленное им сегодня утром объявление.

В клубе он просидел больше часа: радиостанция, оказывается, была в неисправности, а ответственный за передачи, некто Шолтуз, учитель, вышедший на пенсию «еще во времена Антонеску» (очень бодрый, но страшно надоедливый старичок), спокойно дожидался закрытия почты, чтобы позвать некую Ленуцу — дочь Датку, красавицу девушку, которая, — к сведению Кирикэ, — помимо того, что была невестой одного инженера из совхоза, парня хорошего, но малость чудаковатого… помимо того, что была секретарем местной утемистской организации… а местная утемистская организация «очень сильная», только некому ее «вдохновлять», и виновата в этом партийная организация, которая «очень слаба»… но тут уж ничего не поделаешь; состоит она всего-навсего из пяти человек, а руководит ею секретарь, «выживший из ума, уж лучше о нем и не говорить»… а этот «выживший из ума» не кто иной, как он сам, Шолтуз, только «подвергать себя за это самокритике, честное слово, не к чему»… Но вернемся к дочери Датку: помимо того поразительного факта, что она, живя в деревне, стала чемпионкой страны по метанию копья и соорудила вместе с парнями и девушками стадион, с соломенной крышей над трибуной, помимо того еще более поразительного факта, что она «ходит всю зиму в шароварах, как мы, мужчины», добавил Шолтуз, и тем самым заставила кооператив «Текстиль» привезти в деревню «массу шаровар для девушек» в порядке встречной торговли или, как это у вас там, в торговле, называется… и их мигом расхватали, так что этой зимой уж больше не привозили…» Ну, в общем, несмотря на то, что вокруг Ленуцы Датку творится много странного и непонятного, она девушка «хоть и чудаковатая, но очень хорошая и в этой чертовщине разбирается «лучше самого искусного механика или, как теперь говорят, электрика!»

«Чертовщиной» Шолтуз называл целую горсть всевозможных деталей, вынутых им из внутренностей радиостанции и разложенных на одном конце стола, к которым он время от времени обращался с невинным лукавством: «Ну, кто же вас теперь водворит на место?! Я ведь, сами знаете…»

При всем своем расположении к нему Шолтуз не мог полностью разделять беспокойства Кирикэ: на станции не в первый раз случалась авария, и не в первый раз вместо сообщения по радио по деревне расхаживал барабанщик… Да, впрочем, у них в деревне, будь даже радио в исправности, все равно объявления выкрикивал бы барабанщик.

— Это же его хлеб! Пока он не выйдет на пенсию, не выбросить же его на улицу?! А до пенсии ему еще года три, не меньше… Он уж ни на что не годен! Развалина! И ему и мне на свалку пора…

— Беда в том, — грозно пропыхтел Кирикэ, хотя был твердо уверен, что барабанщик действительно ни на что не годен, — беда в том, что он все из головы выдумывает, не придерживается текста объявления… Цена официальная, твердая, а он призывает людей приходить и «договариваться о цене».

Шолтуз все-таки не понимал, как это парень может так расстраиваться из-за пустяков.

— Каков базар, таковы и цены, а не наоборот, — весело объяснил он Кирикэ. — Ведь известное дело, как на базаре бывает: цена-то, может быть, и без запроса, а торговаться все равно придется…

— Да не я цену устанавливал. Государство! — попытался еще раз убедить его обезоруженный Кирикэ. — Никто не имеет права изменять текст объявления, как ему взбредет в голову!

Внимательно всматриваясь в невинное лицо Шолтуза и решив проверить свои подозрения, он стал его расспрашивать: кто толкнул барабанщика на этот шаг? Не разговаривал ли он с кем-нибудь из бригады? Приходил ли сюда кто-нибудь?

Шолтуз явно не знал, говорил ли барабанщик с кем-нибудь из бригады. Но чтобы доставить гостю удовольствие, он с полной серьезностью стал уверять его, что если даже барабанщик и не говорил ни с кем, то он еще успеет поговорить, ведь «не пришел же конец света».

— Времени… хоть отбавляй! Было бы здоровье…

Увидев, что толковать с Шолтузом бесполезно, Кирикэ временно отложил допрос и побежал на почту.

Ленуца Датку была там. Хотя на ней в этот день не было знаменитых «шаровар», Кирикэ без труда узнал ее.

— Стан Кирикэ… — представился он и, когда она удивленно посмотрела на него, пояснил: — Утемист… нуждаюсь в помощи…

— Ленуца Датку… — представилась она улыбаясь. — Тоже утемистка, только… не как вы… в помощи не нуждаюсь. Работаю на почте.

Спустя десять минут они уже были друг с другом на «ты» и трудились над починкой радиостанции: она меняла и завинчивала то, что надо было переменить и завинтить, а он, согласно ее распоряжениям, суровым и секретным, стоически переносил болтовню Шолтуза, удерживая его этой ценой на почтительном расстоянии от Ленуцы, «чтобы он не путался зря под ногами».

Починка продолжалась менее получаса. Кончив, Ленуца побежала обратно на почту, а Кирикэ с досадой спрашивал себя, как подобная девушка может быть невестой «чудаковатого» инженера.

Когда же пришел наконец момент зачитать объявление, его не оказалось: Шолтуз отдал его глашатаю…

Кирикэ должен был тут же, у микрофона, придумать новый текст и повторить его трижды по местному обычаю. У него это получилось довольно хорошо: каждый раз он делал ударение на цене, использовав формулу, часто встречавшуюся в литературных журналах под заголовком «опечатки», и трижды подчеркнул, что «по техническим причинам в объявление товарища глашатая вкралась ошибка, которую вы, дорогие слушатели, безусловно, сами же и исправили: цена, как и сообщалось в газетах, твердая, установлена государством…» и т. д.

Когда этот первый этап борьбы был выигран, он поблагодарил Шолтуза и взволнованно попросил его передать («все же!») привет жениху Ленуцы; потом неуверенно двинулся по направлению к сельсовету, решив во что бы то ни стало «вырвать с корнем жало гидры»…

III

У дверей сельсовета человек десять что-то громко, наперебой, говорили усатому Нетя.

«Ха-ха! — обрадовался Кирикэ, отдавшись на минуту самым злобным чувствам, на какие он был способен. — Это он!.. Или, во всяком случае, — добавил он беспощадно, — он один из них!»

Кирикэ был уверен, что крестьяне, услышав его объявление, поняли, что скрывалось под словами «по техническим причинам», и все как один явились в сельсовет, требуя от бригады единой установленной цены, без торга, без обмана. А Нетя… (по мере того как Кирикэ приближался к сельсовету, у него исчезали последние сомнения на этот счет, Нетя изменил его объявление! Барабанщик был только сообщником, а может быть, и того меньше, — слепым орудием в руках Нетя!)… ну, Нетя, разумеется, не уступал, надеясь, поторговавшись, отхватить что-нибудь и для себя — в паре, с Дроном, или с Турку, или с Икэ Леве! Кирикэ слышал его гнусавый голос, видел, как он стоял с воинственным и надменным видом, по-наполеоновски заложив руку за борт шинели, но не обратил внимания на все эти детали: еще в поезде зам вот так же «гнусавил», подражая своему бывшему командиру, покойному полковнику-ветеринару (речь шла о тридцатых годах), большому любителю театральных поз и выражений: «так сказать» и «если можно так выразиться»…

Важно, размеренным шагом вступил Кирикэ в поле зрения зама.

Но Нетя даже не заметил его! Обращаясь то к одному, то к другому крестьянину, он продолжал наставлять их, распространяя при каждом слове запах керосина:

— …это… государство, если можно так выразиться, не покупает ни гуртом, ни штучно. Так что нечего торговаться. И баста! Что было, то прошло, сгинуло! А теперь, так сказать, официальная твердая цена. На вес, на килограмм. Это, если можно так выразиться, священно и ясно, как дважды два — четыре! А не хотите… так баста! Продавайте другим.

Кирикэ в конце концов понял: крестьяне хотят торговаться, как на базаре, и продавать гуртом, а Нетя отстаивает официальную цену, установленную государством. Значит, это не Нетя изменил объявление? А кто же тогда? Дрон? Турку? Икэ? Сам глашатай? Все вместе?.. И что же — ему или им удалось убедить крестьян пойти против их же собственных интересов? Да, как видно, удалось…

— Передача состоялась, товарищ Нетя! Я сам говорил по радио… Слышали? — прошептал он на ухо заму.

Кирикэ не представлял себе, что Нетя мог не слышать объявления по радио, но боялся, что тот не узнал его голоса; сейчас было чрезвычайно важно, чтобы Нетя понял, что защитники твердой цены могут вполне положиться на него, Стана Кирикэ, как бы трудна ни была борьба… тем более что в этом единоборстве ему уже удалось завоевать определенные позиции на радиостанции, на почте, а через посредство почты даже в комсомольской организации, в случае же крайней надобности он сможет занять те же позиции и в совхозе, где «несколько чудаковатый» инженер, к помощи которого Кирикэ вовсе не желал прибегать, придет на выручку бригаде и отстоит справедливость, если его об этом попросят через Ленуцу…

— Что, к черту, состоялось? Что? — напустился Нетя на Кирикэ со злобой, которую, видимо, еще не находил нужным обрушивать на крестьян.

— Ну… это… объявление… — пробормотал Кирикэ тоном заговорщика. — Радиостанция была не в исправности… Я починил ее и передал объявление. На все село было слышно!.. А другое объявление, то, что барабанщик зачитывал, не знаю, кто изменил, но я его аннулировал, знаете, я его опроверг: не вышло, как они хотели… Я три раза подряд объявил: цена твердая!

Но Нетя не хотел ничего знать. Он презрительно оттопырил нижнюю губу и, когда терпение у него окончательно лопнуло, гаркнул:

— А ну-ка, не лезь не в свое дело! Проваливай отсюда немедленно… к Дрону! Баста!

Смачно сплюнув, он повернулся к Кирикэ спиной и продолжал, обращаясь к крестьянам как ни в чем не бывало:

— Вот так! Я, если можно так выразиться, человек простой. Как говорю, так сказать, так оно и есть, стало быть! Когда государство выдает бланки для покупки ягнят на килограмм, туда не впишешь, что куплено гуртом. Баста! В тюрьму засадят, если можно так выразиться, без всякой вины, с жуликами вместе. Такое дело, так сказать. Продавайте кому угодно тогда, только не нам. Ясно?

Вовсе нет: крестьяне ни в какую не признавали твердой цены!

«Понятно, — думал Кирикэ, пятясь назад, — почему Нетя напустился на меня: он все еще считает меня виновником того, что объявление по радио запоздало. Или, может быть, как я, одно время подозревал, что Нетя изменил текст объявления и дал его барабанщику, так и Нетя теперь подозревает, что это изменение сделал я… И чего доброго, еще счел меня прихвостнем Дрона! Как бы там ни было, но здесь, на людях, не было возможности разобраться во всем этом…»

Проклиная судьбу, которая была так несправедлива к нему, взбешенный Кирикэ вошел во двор сельсовета. Вокруг здания сельсовета, к которому вела широкая дорога, двор был тесный, но дальше, за соседними домами, он сразу расширялся. В глубине его находились сельсоветские конюшни.

Попадись ему в эту минуту Дрон, он схватил бы его за шиворот, и Дрон, само собой разумеется, вынужден был бы во всем признаться.

Но Дрон родился под счастливой звездой: его нигде не было. Во дворе, разбившись на большие и малые группки, стояло человек сорок крестьян… Ребятишки стерегли ягнят, следя, чтобы они не смешивались с чужими. Икэ Леве, спокойно посасывая мундштук, тоже защищал твердую цену, рассказывал парням анекдоты, не имевшие прямой связи с ценой на ягнят и со скупкой вообще, и парни ходили за ним по пятам… А в глубине двора Турку взвешивал ягнят, как видно не собираясь их покупать: взвесив, он передавал ягнят мальчишкам, которые с криками подталкивали их обратно в стадо.

«Где это он достал весы? — удивился Кирикэ, вспомнив, что утром найти весы казалось совершенно невозможным. — Если он достал весы, значит, он тоже…» — радостно подумал Кирикэ, чувствуя, что с души у него точно камень свалился; и с той минуты, когда ему стало ясно, что Нетя, Турку и Икэ — вне всяких подозрений, он сделал немедленное заключение, что «ему, несомненно, с Дроном не по пути!»

Все было ясно как божий день: во всем виноват Дрон!

— Передача состоялась… Вы слышали?

Турку смотрел на него, погруженный в свои мысли; потом, доброжелательно кивнув головой, принялся что-то быстро записывать на оборотной стороне обложки «Педагогической поэмы». Какие-то цифры, — возможно, в связи с только что взвешенными ягнятами.

— Объявление! — настаивал Кирикэ, радуясь, что Турку встретил его не так, как Нетя. — Объявление барабанщика я аннулировал. Товарищ Нетя уже знает, я ему сказал…

Турку, хотя и писал, но, казалось, внимательно слушал, и Кирикэ продолжал рассказывать… Но не успел он докончить, как одно из окошек сельсовета с шумом распахнулось и из него высунулся Дрон.

— Турку! — повелительно крикнул начальник. — Брось ты этого малого и иди сюда!.. Нетя! Икэ!.. Все на летучку… черт бы ее… — И окошко с шумом захлопнулось.

«Этот малый», разумеется, был Кирикэ, это его надо было «бросить». Его, который держал в руках все нити жульнических операций Дрона! Его, теперь отлично знавшего, что Дрон изменил объявление барабанщика!

Турку тотчас же поднялся; он ушел, задумчиво глядя на свои цифры… О Кирикэ он даже и не вспомнил.

«Меня, значит, не зовешь! — мысленно набросился на Дрона Кирикэ. — Хорошо же! Погоди ты у меня!»

Воинственно, одним движением руки расстегнув все пуговицы своей куртки, практикант Кирикэ решительно двинулся вслед за Турку… Но, сделав несколько шагов, остановился, привлеченный шумом, доносившимся с того места, где стояли весы: там собралась небольшая группа скандалистов.

На весах стоял человек-пугало. Его взвешивали, и он смеялся.

— А ну-ка, еще разок… — подзадоривал он того, кто его взвешивал. — Сколько ты сказал? Ха-ха!..

Услышав ответ, он завопил:

— Ну и мошенники же эти румыны! Ничего себе весы!

Возле весов стоял безбородый и, хихикая, одобряюще и покорно кивал головой, точно хотел сказать: «Несомненно, так оно и есть!..»

Было похоже на то, что все стоявшие у весов взвешивались только ради шутки, зная заранее, что весы у бригады скупщиков никуда не годные.

— Ха-ха-ха! — смеялось пугало, слезая с весов.

Кирикэ не вытерпел. Будь что будет, но он должен убедиться, действительно ли весы Турку врут.

Тогда уж он, комсомолец Стан Кирикэ, никого не пощадит!

Он подбежал к весам, бросил на них десятикилограммовую гирю, потом швырнул на чашу килограммовую, открыл весы и стал ждать с грозным видом.

Весы после такого обращения сперва заходили ходуном, скрежеща всеми своими рычагами, потом честно остановились в равновесии: латунные клювы застыли друг против друга.

— Ну и мошенники! — проговорило за его спиной пугало.

— Чем же эти весы плохи? — закричал Кирикэ, выйдя из себя. — Вот, пожалуйста, проверяйте, делайте с ними все, что хотите. Чем же они плохи?

Застигнутый врасплох, человек-пугало хмуро сдвинул брови над мутными глазами, медленно повернулся и пошел прочь.

— Ишь чего выдумали… весы! — услышал Кирикэ.

А безбородый, семеня за пугалом, одобряюще кивал своей маленькой головой, с укоризной глядя через плечо на Кирикэ.

— Весы в полном порядке! — не унимался Кирикэ, надеясь привлечь внимание крестьян, которые еще не разошлись. — Попробуйте сами! — обратился он к первому попавшемуся. — Попробуйте, чтобы все видели!

— Чего же пробовать?.. — отказался крестьянин, смущенно улыбаясь. — Это сельсоветские весы… мы их знаем…

— А если знаете, чего же смеетесь? Ведь весы правильные.

— Они-то правильные… да только…

— …только не для ягнят! — докончил за него, пыхтя, барабанщик, который выступал здесь уже не как официальное лицо и, отбросив свою кудреватую речь, говорил простым языком. — Весы правильные, — повторил он, — только для ягнят они не годятся… Ты тоже… с этими, что ли? Или…

«Или черт тебя знает с кем ты?» — мысленно добавил за него Кирикэ.

— Я пришел в сельсовет… — пояснил Кирикэ, пытаясь избежать прямого ответа, — и вот… попал как кур во щи.

Барабанщик не узнал его. Там, на дороге, он, может быть, даже не обратил на него внимания. Кирикэ это было на руку: он находился лицом к лицу с врагом, а если не с самим врагом, то сообщником врага. Надо было выпытать у него все… Дружелюбно улыбаясь, он мысленно разрабатывал подробный план: забросать несчастного барабанщика наводящими вопросами и заставить его во что бы то ни стало признаться во всем. Но в это время откуда-то раздался крик: «Дядюшка Пинтя!» — и барабанщик так внезапно устремился на зов, что Кирикэ, выдавая свои планы, невольно крикнул:

— Стойте!

Пинтя, удивленный, остановился.

— Вы привели сюда этих людей? Да?

— Я?! — искренне удивился Пинтя.

— Хотите сказать, что это не вы расхаживали по деревне с барабаном? Я же видел вас собственными глазами!.

— А! — Пинтя пожал плечами. — Так ты про барабан… — продолжал он миролюбиво, по-прежнему пыхтя, и видно было, что обвинительный тон Кирикэ ничуть не раздосадовал его. — Они, наши-то, собираются и без моего барабана. Интерес главнее всего…. Человек-то, он за деньгами куда хочешь побежит… Слышишь, — зовет меня кто-то, надо пойти посмотреть…

— Стойте! А объявление? Кто его изменил? Товарищ Дрон? Вы как будто бы говорили что-то… — продолжал Кирикэ, которому не терпелось поскорее узнать правду; но, увидав недоуменное лицо барабанщика, добавил помягче: — Ну, начальник бригады скупщиков… Его зовут Дрон. Он, да?

— Дроном его зовут?

— Это он был, да?.. здоровенный такой… вспыльчивый… в черной куртке и в сапогах…

— Ну и что?

— Он изменил объявление?

— Что изменил?

— Текст объявления…

— Да… я его даже не видел. Если… — Барабанщик стал рыться в карманах брюк, искать за пазухой, под кожухом и, достав наконец бумажку, протянул ее Кирикэ. — Вот оно, твое объявление! Кому же его менять!

— Но здесь же сказано, что «скупка производится по твердой, установленной цене», а вы призывали людей приходить и торговаться. Кто заставил вас изменить объявление?

В словах Кирикэ звучал такой гнев, что на сей раз это не ускользнуло от внимания Пинти. Фыркнув, он положил бумагу обратно и в свою очередь набросился на Кирикэ.

— Разве это я изменил? — кричал он, все больше возмущаясь. — Я или вы?.. Так вот запомни, что я тебе скажу: вы! Как надо было, так я и говорил. И правильно сделал. А уж коли зашла речь об изменении, так это вы сами изменили. Вы, ваша бригада, в первый раз в этом году. Хоть и изменили, но народ — на тебе: не хочет продавать на вес! — Он собирался еще что-то сказать, но у него перехватило дыхание, и он неожиданно умолк, нетерпеливо пожав плечами: дескать, надоело мне все! Потом, решив ответить тому, кто звал его, закричал, да так громко, точно находился на другом конце деревни: — Здесь я, э-ге-ге! Кто это меня там зовет? — и ушел с таким возмущенным видом, что Кирикэ не посмел остановить его.

Ему оставался только один выход — пойти к Дрону и крикнуть ему при всем честном народе: «Это — вы! Пинтя во всем признался!»

Он уже направился к сельсовету, но и на сей раз ему не суждено было попасть туда: рядом с ним, уже бог знает сколько времени слушая его и наблюдая, стояла Ленуца, дочка Датку. Высокая, гибкая, заложив руки в карманы своих зимних шаровар, она, добродушно смеясь, смотрела на него. «Переоделась! — с завистью подумал Кирикэ. — Кончила свой рабочий день!»

— Все еще нуждаешься в помощи, товарищ… я забыла твою фамилию.

— А я твою не забыл… ты работаешь на почте… — и Кирикэ назвал себя.

— Что у тебя случилось с отцом? — спросила она, показывая на барабанщика.

— Как?.. Разве ты его дочь, а не «дочь Датку»?

— Я Дочь Пинти Датку…

Это был неприятный сюрприз для Кирикэ: мало радости, когда твой отец — сообщник Дрона! Девушка же, казалось, гордилась своим отцом-барабанщиком. Кирикэ решил не говорить ей (а он собирался ей это сказать), что он всегда мечтал познакомиться с известной чемпионкой, знаменитой спортсменкой… Правда, тут мешали шаровары… но если некоторым девушкам они идут… даже очень идут… особенно спортсменкам… тогда… Но вместо этого он сурово заметил ей, что плохо, когда комсомолка «совершенно теряет бдительность», что отец ее — сообщник Дрона и что нет ничего удивительного, если «при подобных условиях» крестьяне и понятия не имеют о коллективных загонах для скота, не говоря уже о колхозах. И он подробно рассказал ей, кто такой Дрон и как он приструнит его и всех его сообщников и это пугало, которое все время бормочет «черт знает какие мерзости»…

Девушка, смеясь, начала объяснять ему. Но он, само собой разумеется, не сдавался. Однако и она не отступала, даже когда он стал понемногу отказываться от борьбы…

В конце концов после получасового горячего спора они расстались друзьями, договорившись непременно встретиться в Бухаресте, разумеется, если Ленуца, выйдя замуж за своего инженера, попадет еще в финал соревнований по легкой атлетике спортивного общества «Урожай».

Условившись об этом с Кирикэ, Ленуца ушла искать отца. Ведь она, собственно, к нему пришла: принесла ему еду….

Глубоко взволнованный, но с легким сердцем, Кирикэ поспешил в сельсовет, чтобы «поспеть хотя бы к концу совещания».

— Ведь это летучка! — с искренним сожалением сообщил он дочери Пинти Датку.

IV

Совещание происходило в медпункте, который служил сельсовету комнатой для приезжих. Там стояли две железные кровати (на которых прошлой ночью спали, лежа поперек по двое на кровати члены бригады), круглый стол (на котором, разумеется, спал, скрючившись, практикант), три стула и белый шкаф со стеклянными дверцами, на которых красовались красные кресты, напоминающие, что здесь когда-то был медпункт или предвещающие его создание.

Кирикэ вошел в комнату на цыпочках. Наконец-то он узнал у Ленуцы всю правду: Пинтя Датку, барабанщик, изменил объявление по собственному почину, как ему взбрело в голову, ни с кем ни о чем не посоветовавшись. Дрон, Турку, Леве и Нетя не были замешаны в этом деле! Кирикэ узнал также, что в этих краях ягнята испокон веков продавались без всякого веса, так, на глаз. Пинтя Датку, изменяя текст объявления, руководствовался самыми добрыми намерениями:

Во-первых, он был уверен, что таким образом исправляет ошибку.

Во-вторых, если бы он, местный житель, заговорил о «твердой цене за килограмм», односельчане подняли бы его на смех.

И в-третьих, у самого Датку для продажи имелось четыре ягненка, следовательно, он, как и остальные владельцы, хотел продать свой товар, придерживаясь традиций местной мелкой торговли, традиций, унаследованных от прадедов и не являвшихся для него секретом. Новый метод продажи казался ему до поры до времени подозрительным, как все новое.

Впрочем, не измени он текста, крестьяне во главе с председателем сельсовета и всей партийной организацией (исключая Шолтуза, который не держал овец) все равно требовали бы продажи без веса!

Кирикэ вошел в комнату на цыпочках и скромно занял место в самом темном углу возле чугунной печурки. Ему было очень трудно взглянуть в глаза этим солидным людям: совесть его была нечиста, — ведь он так быстро, без всяких оснований их заподозрил!

Ему было трудно, но он должен был это сделать! Должен был хотя бы потому, что только он мог внести во все ясность. Он уже приготовил первую фразу: «По-моему, товарищи, наша основная ошибка состоит в том, что у нас нет ясного представления о психологии нашего клиента». (Решительный конец этой фразы: «ясное представление о психологии нашего клиента» — служил названием одному достопримечательному докладу, прочитанному когда-то неким К. Н. Стэнкуцэ, кандидатом экономических наук. Учеников коммерческого училища известили в последний момент, и они отправились на доклад все как один, даже не подозревая, что своим присутствием обязаны только чрезмерному усердию их директора и полному отсутствию усердия у организаторов доклада, которые забыли объявить о нем заранее и спохватились, увидав перед началом пустой зал.)

Дрон стоял возле стола, сдвинув шляпу на затылок, в распахнутой куртке; из-под нее виднелся расстегнутый пиджак и рубаха, три верхних пуговицы которой тоже были расстегнуты; нервно поглаживая свою жирную белую грудь, он ругал на все лады «Мясоторг», кооперацию, милицию, сельсовет и все учреждения подряд в лице их полномочных представителей, которые могли бы подготовить ему почву для деятельности, но ничего не подготовили.

Из всего сказанного им вытекало, что он хотел составить тут же на месте протокол, подписанный всей бригадой и председателем сельсовета; из этого протокола явствовало бы, что их бригада не могла купить ягнят, потому что «вся наличность» была куплена несколько дней назад кооперативной бригадой. Однако Турку был против подобного лживого протокола, Икэ Леве также, Нетя присоединился к их мнению…

Нетя стоял у окна и, хмуро поглядывая во двор, время от времени язвительно философствовал:

— Мы, так сказать, здесь заседаем, а эти со своими ягнятами там, так сказать, во дворе заседают. Мы что — покупать ягнят приехали или заседать?! Я лично не претендую, чтобы передо мной преклонялись. Если ты настоящий начальник и умеешь руководить, тогда я снимаю перед тобой шляпу, а если ты начальник, а руководить не умеешь, то, значит, ты жулик! И баста! Я…

Нетя предлагал другой «вариант»: бригада будет покупать ягнят без веса «через посредника» — некоего «товарища Каркалецяну из здешней деревни». (Услышав эту фамилию, Кирикэ нервно вздрогнул: ему стало ясно, что только незнание замом психологии клиента бросило его в лапы этого Каркалецяну, о котором он, Кирикэ, знал все от Ленуцы Датку и готов был в любой момент дать ему полную характеристику.) Итак, Нетя хотел, чтобы «посредник» Каркалецяну купил у крестьян ягнят без веса на свои деньги, в долг или даже на деньги бригады, а уж потом бригада перекупила бы у него ягнят по весу. Он, Нетя, ручался, что «посредник» купит ягнят по довольно низкой цене, чем обеспечит в дальнейшем при перекупке «определенный излишек, если так можно выразиться».

Турку не соглашался с предложением Нетя. Икэ Леве, как и прежде, поддержал Турку. Дрон не отставал от них, но, вероятно, подкреплял свою позицию чересчур уж оскорбительными выражениями по адресу Нетя и его «посредников», с которыми тот «снюхался», так что Нетя, защищая свою точку зрения с помощью еще более оскорбительных выражений по адресу Дрона, практически свел разговор к спору, примерно, на такую тему: «Не знаю, кто же из нас жулик почище, — я, открыто изложивший свое предложение, или ты, вылезающий со своим протоколом, чтобы сохранить ягнят для своего шурина-мясника! Хочешь сбить цену — и все для него! Я же знаю, что у вас общие деньги! Знаю и — баста!» Спор Дрона с Нетя все еще продолжался, но видно было, что он уже шел на убыль.

Икэ Леве не внес еще пока никакого предложения. Он сидел на стуле и старательно чистил пером цесарки свой мундштук.

— Эх, изобретатели! — философствовал он. — Черт знает, за что только деньги получают! Колеса, которые сами вертятся, изобрели… машины, что сами считают, тоже изобрели… а вот ягненка, существующего испокон веков, не могут заставить, чтобы он сам продавался!

Потом, обращаясь к Турку, добавил:

— Ну, ты кончил?

Видя, что Турку еще не кончил, он снова обратился к окружающим, весело шутя, как человек, отлично знающий, чего и почему он ждет.

Турку молчал. Он сидел на кончике стула и разрисовывал внутреннюю сторону обложки «Педагогической поэмы» какими-то иероглифами, которые, как удалось издали заметить Кирикэ, были похожи одновременно и на цифры, и на буквы, и на стилизованных муравьев, и на музыкальные ноты без линеек.

Кирикэ слышал все, что говорили, но почти ничего не понимал. Он от души радовался, что никто из членов бригады не изменял объявления, раскаивался в несправедливых подозрениях и восторгался сделанными им открытиями в области «психологии клиента». Одним словом, душа его была полна до краев и ничего другого уже не воспринимала.

— Товарищи, я… — начал он, но, увидев, как Дрон и Нетя удивленно оглянулись на него, смешался. — Я, товарищи… может быть, это и лишнее… и если без…

— Что тебе надо? Я же говорил тебе, чтоб ты не лез не в свое дело. Ну и не лезь! — одернул его Дрон. — Бормочет тут… — фыркнул он и, сразу же позабыв о Кирикэ, принялся расхаживать за спиной у Турку, заглядывая ему через плечо.

Кирикэ почувствовал, как пол заходил у него под ногами, точно подчеркивая его унижение, и это окончательно вывело его из себя.

— Товарищи, — снова начал он решительно-отчаянным тоном, — я, конечно, как практикант, не имею права… Но как комсомолец обязан…

И вдруг Кирикэ умолк. Ему показалось, что никто его не слушает. Турку писал, Дрон расхаживал у него за спиной, Нетя барабанил пальцами по стеклу, Леве продолжал чистить мундштук. Но он замолчал не потому, что его не слушали: он незаметно проникся атмосферой этого заседания и вдруг понял, что все, о чем только что говорилось, включая и его речь, не имело никакого значения. Значение имело то, что говорилось раньше, до его прихода, когда эти люди, вероятно, чуть не дошли до драки. Теперь для каждого из них имело значение лишь то, что скажет и сделает Турку.

Но Турку был глух и нем. Он продолжал исписывать обложку «Педагогической поэмы» своими странными знаками.

Глух и нем? Нет, это так показалось Кирикэ сначала. Теперь он прекрасно видел: Турку знал, что все следят за ним, знал, как следит за ним каждый в отдельности, не пропускал ни одного слова и взвешивал все, что они говорили, хотя и не поднимал глаз от своих заметок, которые теперь так сильно привлекали внимание Кирикэ, что он даже забыл, что хотел сказать.

Наконец Турку, жирно подчеркнув последние три иероглифа, закрыл книгу, сунул карандаш в карман и встал.

— Ты что-то хотел сказать? Ну что же, послушаем и тебя…

«И тебя»… Значит, остальные уже сказали свое слово.

Дрон и Нетя, заинтригованные, переглянулись, потом удивленно уставились на Кирикэ, словно только сейчас узнали, что он хотел что-то сказать.

— Я хотел сказать… о моих сегодняшних ошибках… и вообще о наших совместных трудностях… хотел сказать, что у нас нет ясного представления о психологии клиента: крестьяне не хотят продавать ягнят на вес, они не привыкли… и…

— И баста! — оборвал Кирикэ Нетя, подскочив к столу. — Я же сказал — нужен посредник. И баста!

Турку не обратил на него внимания.

— У нас нет ясного представления о… — казалось, он хотел повторить слова Кирикэ, перебирая их в уме. — Ну, а с покупкой ягнят, — продолжал он, обращаясь к нему, — как ты советуешь поступить?

О немедленном практическом решении вопроса Кирикэ не подумал: он весь был поглощен той радостной мыслью, что раньше других нашел объяснение создавшемуся положению.

— Они не хотят продавать на вес, — повторил он. — Здесь так не принято… и… я говорил с одним товарищем… с одной девушкой… и она мне рассказала… и об этом Каркалецяну тоже… она… — Кирикэ говорил все медленнее, все бессвязнее, пока наконец не умолк окончательно: он чувствовал, что Турку заранее знал все, что он хотел сказать. Знали это и Дрон, и Леве, и Нетя.

С минуту Турку разочарованно смотрел на него, потом, не сказав ему ни одного обидного слова, но и не подбодрив, хотя бы сочувственным знаком, повернулся к нему спиной и сказал, обращаясь к остальным:

— Ягнят… мы будем покупать без веса. Мы сами! Без всяких посредников, ложных протоколов и… излишков!

Нетрудно было заметить, что Дрон и Нетя ожидали от Турку любого предложения, только не этого. Оба смотрели в землю, не то обрадованные, не то испуганные и подозрительные, не зная, верить ли своим ушам, не смея взглянуть ни на Турку, ни друг на друга… Икэ Леве, посасывая мундштук, безмятежно мурлыкал свою песню с видом человека, который услышал именно то, что ожидал. Турку пояснил свое решение фразами, звучащими, как пословицы:

— Невыполненное распоряжение, — говорил он, — является распоряжением нарушенным. Распоряжение нарушенное, а потом выполненное, остается распоряжением выполненным: это формальное нарушение, если оно делается в целях фактического выполнения.

Водя пальцем по обложке «Педагогической поэмы», где были выведены три подчеркнутых иероглифа, Турку сообщил им, сколько по его подсчетам они должны платить за крупного ягненка, сколько за среднего и сколько за мелкого, чтобы максимально приблизиться к установленной твердой цене за килограмм.

— А разница… если заплатим больше? — пробормотал Нетя, не поднимая глаз от земли.

— Разницы не будет! — заверил его Турку.

— А если заплатим меньше? — не успокаивался Нетя, чуть-чуть приподняв веки.

— Меньше не заплатим! — снова успокоил его Турку. — Идет?

— Другого выхода нет! — согласился Икэ Леве, как показалось Кирикэ, насмешливо поглядывая то на Дрона, то на Нетя.

— Идет? — повторил Турку и, приняв общее молчание за согласие, направился к двери.

— Тогда пошли!

Турку, а следом за ним и Икэ Леве вышли из комнаты.

— На твою ответственность! — крикнул ему вслед Дрон так громко, что лицо его налилось кровью. — Ты сказал, что это решение партии? Сам и отвечай!

Так как ответа от Турку не последовало, Дрон накинулся на Нетя, который, казалось, только и ждал ухода Турку, чтобы наброситься на Дрона.

Видно было, что они обвиняли друг друга, говоря что-то быстрым и злобным шепотом.

Кирикэ пошел вслед за Турку. Совершенно сбитый с толку, он не понимал, что произошло с ним, с бригадой. На пороге он остановился, недоуменно глядя на Дрона и Нетя: он прекрасно помнил, что Турку не говорил ни о каком партийном решении. В отупении застыв на месте, он слушал.

Нетя упрекал Дрона, что тот позволил Турку «присвоить себе излишки»… Дрон попрекал Нетя «посредником», а Нетя Дрона — шурином-мясником… Не прошло и минуты, как Кирикэ снова все уразумел: его бригада состоит из четырех «отъявленных разбойников»!

Четверо «разбойников», которым крестьяне, опасавшиеся обмана и думавшие, что их водят за нос, уже готовы были сдаться добровольно! Четверо «разбойников», которые отправились на промысел, причем каждый намеревался действовать по-своему: Дрон — с помощью своего шурина, Нетя — с помощью «посредника», а Турку и Леве, объединившись, сами оказались посредниками и орудовали, как настоящие разбойники с большой дороги!

Опустив голову, Кирикэ все же решительно двинулся вслед за Турку: «Я выведу вас на чистую воду!»

Но не успел он дойти до двери, ведущей во двор, как его догнали Дрон и Нетя. Они уже с грехом пополам пришли к какому-то соглашению.

— Смотри за ним в оба! — поучал Нетя Дрона, вероятно имея в виду Турку.

— А ты не спускай глаз с Леве! — бросил ему Дрон.

Все трое выскочили во двор.

Турку и Леве стояли в нескольких шагах от двери. Они ждали, пока к воротам подойдут испуганные ягнята — их было штук десять, — подгоняемые пугалом, то есть Каркалецяну.

— Бррр! — густо мычал Каркалецяну.

— Бр-бр-бр-бррр! — вторил ему тоненьким голоском его приятель, безбородый.

Но ягнята, ошалев от разносившегося по всему двору блеяния, кидались то в одну, то в другую сторону и скорее топтались на месте, чем двигались вперед.

Крестьяне сгрудились посреди двора, и по тому, как они стояли, как смотрели на появившуюся из дверей бригаду, по тому, как иные из них все еще оглядывались на своих жен, которые, столпившись за забором, издали наблюдали за происходящим, трепеща от страха, надежды и сомнения, Кирикэ понял, что они за это время тоже приняли какое-то решение. У них был и вожак: высокий одноногий инвалид, с рыжими волосами, стоявший впереди всех. Он как раз направился, прихрамывая, навстречу бригаде, но остановился, не дойдя нескольких шагов, очевидно, опасаясь вспугнуть ягнят Каркалецяну. Крестьяне шли за ним следом.

— Бррр! — подгонял Каркалецяну свое маленькое стадо, двигавшееся по коридору, который образовался между толпой крестьян и пятью скупщиками, стоящими возле сельсовета.

— Бр-бр-бр-брррр! — тотчас же отзывался безбородый.

Поравнявшись с бригадой или, точнее, с Нетя, как заметил Кирикэ, Каркалецяну, казалось, хотел остановиться, но потом раздумал, презрительно оттопырил нижнюю губу и, жестом призвав в свидетели инвалида, пробормотал, указывая на бригаду (Кирикэ заметил, что он указал главным образом на Нетя!):

— Ну и жулики!..

— Куда ты? — спросил Турку, не обращая внимания на его бормотание.

— Домой! — отрезал Каркалецяну, потом продолжал, обращаясь к ягнятам, как будто это краткое «домой» тоже было адресовано им:

— Бррр!

— Бр-бр-бр-бррр! — вторил ему безбородый, качая головой.

— Так ты не будешь продавать? — настаивал Турку.

Каркалецяну, сделав знак безбородому, чтобы тот гнал ягнят дальше, решительно подошел к Турку, но ответил, обращаясь к Нете:

— Ты же мне подал знак, что дело не выгорит… — И он указал на окошко, откуда Нетя подал ему знак. — Что же, теперь — на попятную?

— А, твой посредничек, — громко произнес Турку, даже не взглянув на Нетя.

— Я же в долг купил… — прибавил с упреком Каркалецяну, по-прежнему обращаясь к Нетя.

Потом, видя, что Нетя молчит, буркнул:

— Подвел ты меня…

Кирикэ смотрел то на одного, то на другого, вернее сказать, подстерегал то одного, то другого и ждал своего часа…

V

О «посреднике» Нетя Ленуца знала все. Значит, кое-что знал и Кирикэ.

Звали его Драгомир Каркалецяну, и он считался лишь наполовину местным жителем: родился и вырос-то он здесь, но когда ему исполнилось десять лет, его взяли к себе в Бухарест какие-то родственники, и он так и остался там. Это случилось вскоре после крестьянского восстания тысяча девятьсот седьмого года.

Отец его был управляющим у местного помещика Гарабецяна, владельца «восьми холмов» с лесами, лугами, садами, виноградниками, каменоломней и скотоводческой фермой.

Каркалецяну-управляющий умер от пьянства через несколько месяцев после того, как отдал кому-то на воспитание сына, оставив жене дом, хуже которого и придумать было трудно (две клетушки), и фруктовый сад (пять погон — одни старые дуплистые сливы, а между ними — лужайки). С этим хозяйством вдова Каркалецяну прожила еще сорок лет, похоронив двух незаконных мужей, пришедших из чужих мест, которые тоже были по очереди управляющими у того же самого помещика Гарабецяна и такими же безнадежными пьяницами, как их предшественник.

Летом тысяча девятьсот сорок девятого года мать Каркалецяну умерла от старости.

Несколько месяцев после ее смерти дом пустовал: ключи лежали в сельсовете, сливы обрывали хозяйничавшие в саду дети, а траву — бродячая скотина.

В том же году, поздней осенью, как-то утром соседи заметили, что из трубы заброшенного дома еле-еле выбиваются клочья дыма, как из давно не топленной печи, куда наложили сырых сучьев.

Во дворе стояла тележка весьма странного вида, состоявшая из пяти частей: два мотоциклетных колеса, туго обмотанных толстой конопляной веревкой, игравшей роль шин; между колесами железный стержень, на стержне небольшая платформа (несколько досок, скрепленных, точно в насмешку, проволокой от звонка и обручами от бочки и, наконец, крепко привязанная к краю сиденья своеобразная упряжь для человека, (чтобы он мог тянуть тележку), сделанная из скрученного шелкового шарфа. На платформе, закрепленной намертво двумя подпорками, лежали сваленные в кучу всевозможные старые вещи, судя по всему, составлявшие хозяйство крестьянина-вдовца, привыкшего к городскому образу жизни: из-под покрывала торчал носик никелированного кофейника, из-под треноги для котелка высовывался маятник стенных часов, — самих часов не было видно, — они лежали в мешке; связанные концами веревки, которой был перехвачен другой мешок с кукурузной мукой, висели, точно розовые сосульки, едва различимые среди связки лука, две огромные раковины из Адриатического моря, вделанные в изящный жестяной якорь. И все в таком же роде: свертки, мешки, ящики, свидетельствующие о том, что, как это ни странно, тележка, хотя и казалась непрочной, вполне могла соперничать с настоящей большой телегой. Нашелся бы только человек, который был бы в силах сдвинуть ее с места! На куче пестрого скарба, господствуя над ним, защищая его и придавая ему даже несколько угрожающий вид, лежал совершенно новенький моток колючей проволоки весом по крайней мере в тридцать — сорок килограммов.

Когда вокруг необыкновенной повозки стала собираться толпа любопытных, — обитатели деревни от мала до велика, — дверь дома со скрипом отворилась, и в нее с трудом протиснулся толстый, как бочка, старик, в одежде не городской и не крестьянской, но такой же пестрой, как его багаж. Пыхтя и все время моргая глазами, красными от бессонницы, дыма, усталости и высокого давления, он охватил всех разом хитрым и холодным взглядом и пробурчал себе под нос в первый раз: «Ну и мошенники!» Эти слова кое-кто из крестьян принял по наивности за особого рода приветствие.

Когда толстяк подтащил свою тележку поближе к дому и начал разгружать вещи в сени, кто-то, выражая общее недоумение, попытался завязать с ним разговор:

— Вы что же… жить здесь будете?

— Ага! — уверил его толстяк, продолжая разгрузку.

— Видать, договорился с сельсоветом… — пытался вызвать его на откровенность другой. — Дом заброшенный. Того и гляди развалится…

— Ну, мы бы знали тогда… ведь это временный комитет решает…

— А земля-то как же? А сад?

— Черт бы побрал этих собак! Даром только хлеб жрут! Входит в деревню всякий кому вздумается, дверь взламывает, а они — хоть бы что! Ведь ни одна ночью не залаяла! И как это он только пробрался сюда со своей таратайкой — черт его знает!

Толстяк спокойно, с уверенным видом продолжал заниматься своим делом, а люди, видя, что он не обращает на них никакого внимания, говорили все, что им приходило в голову, лишь бы услышать от него хоть слово.

Но не тут-то было!

Разгрузив тележку, толстяк разобрал ее на части, втащил их в сени и вышел во двор, неся ящик с инструментами. Он починил дверной замок, который взломал, входя ночью, вместо колец прибил две ручки, вырванные из окон какого-то вагона, швырнул ящик в сени, запер дверь на замок, потом постоял с минуту на месте, рассматривая своих соседей. Потирая руки о бедра, он хитро заглядывал людям в глаза, словно говоря, что теперь, когда работа окончена, он готов ответить на любой вопрос.

В вопросах недостатка не было. А ответ на все вопросы последовал только один:

— Ну, чего собрались? Своего дома, что ли, нет? Я милостыню не подаю!

После этой немногословной речи он презрительно оттопырил нижнюю губу и, пыхтя, обратился к одному из мальчишек:

— Ты знаешь, где находится милиция?

— Знаю…

— Такой маленький, а уже мошенник! Веди меня туда… А потом во временный комитет!

И, схватив мальчонку за руку, он двинулся за ним вразвалку, с равнодушным видом.

— Сам ты мошенник! — крикнул ему кто-то вслед, сообразив наконец, что этот человек, пришедший ночью в деревню, человек, на которого не залаяли собаки, который не задумываясь взломал дверь дома, где теперь поселился как хозяин, человек, совершивший столько дел и еще бог знает что намеревавшийся совершить, обозвал своих соседей «мошенниками». Не они его, а он их!

После того как вновь прибывший побывал в милиции и во временном комитете, любопытство деревенских жителей было полностью удовлетворено.

Они имели дело не с посторонним человеком, а с законным хозяином дома — Драгомиром Каркалецяну, который еще мальчиком, сорок лет назад, уехал отсюда к родственникам в Бухарест. Тогда у него была кличка Пилу, так же как у его отца: не сокращенное от «Копилу», а чисто местное — от возгласа «Пил», с которым помещик Гарабецян натравливал собак на зверя, а своего управляющего на крестьян.

К вечеру вся деревня уже знала его несложную биографию:

Родственники из Бухареста, взявшие его на воспитание, дали ему новое имя и фамилию — Драгомир Петреску. В течение тридцати лет он работал торговым служащим, разбогатев во время второй мировой войны в Транснистрии. Но с падением приспешников Антонеску фирма, где он работал, ликвидировалась. Неоднократно привлекаемый к суду по делу о военных преступниках, Драгомир Петреску все же вышел сухим из воды: на этот случай у него были припасены всякого рода спасительные документы, которые он предъявлял в милицию как трофеи. Одно время он был купцом и имел собственную вывеску: «Продовольственная лавка П. Д. Петреску». Его небольшая палатка находилась на площади Тунарь, и там он продавал мясо, фрукты, овощи и различные сорта сыра, частью украденные с государственных складов, частью со складов королевских ферм. В конце концов его поймали с поличным и приговорили к двум годам и восьми месяцам тюремного заключения. Выйдя на свободу, мошенник оставался в Бухаресте, пока ему не удалось переменить фамилию и снова стать Каркалецяну. Потом он вернулся в родное село, где сделался, по словам Ленуцы Датку, скорее с помощью тогдашнего секретаря временного комитета, чем с помощью своих слишком запутанных и многочисленных документов, Драгомиром Д. Каркалецяну, крестьянином-середняком по прозвищу Пилу.

Со временем он стал в деревне своим человеком. Быть может, у него было больше странностей и тайн, чем у других, но права и обязанности, как и у всякого другого.

И нельзя сказать, что Пилу не умел пользоваться своими правами.

Он привел в порядок свой сад. Из обрубленных сучьев сделал колья и окружил свою собственность двумя рядами колючей проволоки. Потом пропадал дня три где-то в соседних деревнях и вернулся оттуда с коровой. Соседи поняли, что у Пилу отложены денежки. Но он не стал держать корову дома, а отдал ее на присмотр некоему Василикэ Гебу, безбородому, худому, немного придурковатому старику, жившему вместе со своей старухой на отшибе — в лачуге, на крохотном кусочке земли. С тех пор Геб точно присосался к Пилу и ходил за ним как тень. Ежедневно он приносил ему кувшин кипяченого молока, повсюду сопровождал его и всегда поддакивал ему с такой уверенностью, словно считал Пилу пророком, способным разрешить глубочайшие тайны вселенной двумя словами: «Ну и мошенники!» К тому же он служил ему чем-то вроде посла в его многочисленных деловых связях с односельчанами.

Именно через этого безбородого Геба Пилу Каркалецяну узнавал, кто в чем нуждается: одному нужно было горючее, другому — шестерня для веялки, третьему — черепица, бетон, несколько кубометров досок, цемент, мешки, веревки, купорос, даже цыплята, вывезенные совхозом из Голландии, и многое другое — вещи, которые в то время трудно было раздобыть, товары, за которыми надо было ходить бог знает куда, — на дальние склады, вооружившись всякого рода бумажками — разрешениями и распределениями, также нелегко достававшимися.

Через того же Геба Пилу Каркалецяну предлагал достать тот или иной дефицитный товар.

— А разве у Пилу есть доски?! — удивлялись сначала люди (или цемент, или веревки, или купорос).

— Были бы деньги, — вздыхал безбородый.

— Безбородый говорил мне, что у тебя где-то есть доски… — делал кто-нибудь попытку обратиться непосредственно к Пилу.

— Вот мошенники!.. А что же, может быть, и есть…

Время от времени дом Пилу пустел, на двери вешался замок. Но потом в одно прекрасное утро (собаки не оповещали об этом) на его дворе снова появлялась знакомая тележка, нагруженная досками, черепицей, бетоном, горючим, а иногда и привязанная к какой-нибудь телеге, нагруженной подобным же товаром…

Нетрудно было разгадать секрет его снабженческих операций.

Он отправлялся прямо туда, где находился нужный ему товар. Если это был строительный материал — то на стройку, независимо от того, кто и что там строил. Если речь шла о голландских цыплятах или об опрыскивателе для виноградника — то в государственное сельское хозяйство. Всюду он входил, как к себе домой, и самым естественным тоном говорил, что именно ему надобно и сколько бы он мог за это заплатить. Он говорил об этом совершенно открыто, как будто ему самому, да и человеку, с которым он имел дело, давным-давно уже ясно, что государственные стройки, склады и хозяйство для того только и существуют, чтобы они могли торговать не принадлежавшим им товаром. Если Пилу находил такого человека, то покупал. Если не отыскивал его на одной стройке — отправлялся на другую. Потерпев неудачу в одном месте — устремлялся в другое. Покупая, не забывал своей любимой присказки: «Ну и мошенники!» А не найдя сообщника, прикидывался дурачком и старался улизнуть до скандала… но и тут не обходился без своего любимого выражения!..

Со временем он приобрел себе постоянный круг покупателей и еще более постоянный круг поставщиков. Так, прежние староста и председатель временного комитета были у него в долгу, да и теперешний председатель сельсовета не отставал от них, а Шолтуз, секретарь партийной организации, пребывал в полном неведении. Пилу никто не мешал заниматься своими делишками, и деревенские жители считали его полезным человеком.

Позже, когда районные магазины стали свободно отпускать товары, которые Пилу продавал «из-под полы», он не переменил своего занятия: снизив цены поставщикам краденых товаров и обеспечив себе таким образом прибыль, он продавал теперь товары дешевле, чем в магазинах, конкурируя с государством.

Комсомольцы во главе с Ленуцей Датку все время собирались «поставить вопрос о Пилу», но не знали, «перед кем его ставить».

Один милиционер под влиянием Ленуцы пытался выследить Пилу. Но тот пронюхал об этом и некоторое время не высовывал из дому носа. Зато вместо него действовали другие — его высокопоставленные сообщники во главе с бывшим председателем сельсовета: милиционер-комсомолец в течение одной ночи был повышен в чине и переведен на работу в Бая-Маре…

VI

Кирикэ смотрел то на Турку, то на Пилу, то на Нетя и ждал своего часа. То есть того момента, когда он, собрав все необходимые данные, крикнет наконец: «Все! Хватит! Зовите милицию!»

А данных действительно было уже много.

Как только ягнята Пилу прошли, инвалид, а за ним и все крестьяне, подошли к Турку.

— За сколько он их купил? — спросил Турку хромого, показывая на ягнят.

Безбородый Геб, услышав этот вопрос, бросил ягнят посреди дороги и подошел, чтобы продемонстрировать Турку обычными вздохами и покачиванием головы свою полную солидарность с Пилу.

Инвалид равнодушно назвал цену, обещанную толстяком Безбородому.

— Мы даем больше…

— У нас не принято продавать на килограммы! — сухо заявил хромой.

— Я не сказал, что мы будем покупать на вес, хотя это было бы выгоднее для вас и нам легче… но раз уж нельзя, мы заплатим за штуку… Идет?

— Ну и мошенники!

— Теперь насчет цены, — продолжал Турку, не обращая внимания на Пилу. — Мы рассчитали так, чтобы она была как можно ближе к государственной… Так что, может, мы и «мошенники», но мы заплатим больше, чем он…

И, показав локтем на Пилу, Турку добавил:

— …который, видать, честнее честного, раз вы придаете ему ягнят себе в убыток, а он зарабатывает на вашей шкуре. Не правда, что ли?

— Говори, сколько дадите… — потребовал Пилу. Турку задумался на минуту, глядя на крестьян, которые с заметным волнением ждали его ответа.

Почувствовав, что «его час» приближается, Кирикэ поспешно застегнул свою куртку, удивляясь, что не может сдержать дрожи в руках. У него уже не оставалось никаких сомнений: цена, названная Пилу, была прямым грабительством, так что Турку, новый «посредник», шел уже по протоптанной дорожке, — он собирался переманить крестьян на свою сторону, пообещав им за штуку на десять — двадцать бань больше.

Когда же Турку назвал свою цену (почти вдвое большую, чем та, какую давал Пилу), Кирикэ судорожно глотнул слюну и быстрее прежнего с дрожью в руках одним резким движением расстегнул куртку.

Стоя за спиной Турку, Дрон и Нетя, точно ошпаренные, переругивались, обмениваясь знаками:

— Вот тебе и твой человек! — упрекал Нетя Дрона.

— Да нет, это ты все на него надеялся! — огрызался Дрон.

Инвалид, слышавший, как торговались между собой Пилу и Василикэ Геб, не ожидал, что его переговоры с бригадой закончатся так быстро и увенчаются такой победой. Повернувшись к своим односельчанам, он очутился лицом к лицу с Пинтя Датку, и оба погрузились в молчаливое раздумье.

— Вот оно что! — простонал Пилу.

— Так, так! — по привычке поддакнул безбородый, но, вместо того чтобы кивнуть головой, робко схватил Пилу двумя пальцами за рукав и заскулил:

— А ведь они… хорошо платят, а?

— Ты тоже мошенник! — разом унял Пилу его страсть к комментариям, да так сердито, что Икэ Леве прыснул со смеху.

Кирикэ уже решительно ничего не понимал! Он видел, как Турку, до сих пор молчавший как пень, заговорил сразу с тремя крестьянами, потом видел, точно сквозь туман, как молодая крестьянка, решительно махнув остальным обеими руками, громко смеясь, легко перемахнула через забор, мелькнув на миг крепкими, белыми коленками, видел, как другие женщины, вытащив доску из забора, хлынули во двор и смешались с мужчинами, забрасывая их вопросами, видел, как Турку приспособил к делу сперва Нетя, а потом и Дрона, видел, как он договаривался о чем-то с Икэ Леве, который как раз ударил по рукам с инвалидом, и не успел Кирикэ опомниться, как и его самого взяли в работу.

— Есть у тебя записная книжка? — услышал он совсем рядом голос Турку. — Я буду диктовать, а ты пиши. Раздели страницу на пять колонок; в каждой колонке графа — фамилия продающего, сколько крупных ягнят, сколько мелких и сколько средних, против каждого — сумму прописью, общее количество ягнят, общая сумма денег…

— Ягнятки — деньжатки; деньжатки — ягнятки! — весело шутил доброжелательно настроенный Датку-барабанщик. — Прямо как панорама!

— Пиши и говори вслух, что пишешь, — весело продолжал Турку наставлять Кирикэ. — Чтобы не было ошибок. Хорошо?

Хорошо? Кирикэ уже потерял всякое представление о том, что на свете считается плохим и что хорошим! Турку действительно превзошел все его ожидания, но вовсе не так, как предполагал Кирикэ: он назвал цену значительно большую, чем ожидали крестьяне и сам Кирикэ. Когда Турку говорил об этой цене в медпункте, где не было посторонних, Кирикэ не придал ей значения. Но объявленная здесь, в присутствии всего народа, непосредственно после того, как была оглашена цена, предложенная Пилу, — она — эта цена Турку — показалась Кирикэ чрезмерно высокой. Подтверждение своим мыслям он читал на лицах крестьян: они были более чем довольны! Однако цена Турку, как предполагал Кирикэ, значительно превосходила государственную цену. Чем же это объяснить? Турку, наверно, почувствовал, что Кирикэ следит за ним, и со страху хватил через край. Или, может быть… Нет, не может быть, а скорее наверняка здесь шла речь о каком-нибудь — бог уж знает каком — бандитском новом методе, более коварном, чем метод с «посредником».

Разделив свой блокнот на графы, Кирикэ крепко стиснул зубы. Он, разумеется, принял решение: «Коли так, я выведу вас на чистую воду со всеми вашими методами».

Икэ Леве определял размер ягнят: крупные, средние, мелкие.

Турку назначал цену и платил деньги. Кирикэ старательно записывал, а Нетя и Дрон, окруженные ребятишками, которые делали за них всю работу, принимали купленных ягнят и, согласно установленным категориям (крупные, средние, мелкие), запирали их в трех загонах сельсоветских конюшен.

— Датку Пинтя! — выкрикивал Турку. — Три крупных, два средних, мелких нет… Правильно?

— Правильно! — соглашался барабанщик.

— Общее количество? Общая сумма? — проверял Турку Кирикэ.

Кирикэ называл.

— Правильно! — соглашался барабанщик, получая деньги.

— Следующий… Драгомир Каркалецяну Пилу!

Пилу действительно явился продавать ягнят, которых он только что купил у своего приятеля Василикэ Геба.

— Правильно? — спросил Турку у него, так же как у всех остальных, назвав общее количество ягнят и общую сумму.

Удовлетворенный, Пилу пробормотал на сей раз только самый конец своей излюбленной поговорки и, принимая деньги, на секунду холодно и хитро взглянул Кирикэ в глаза.

Возле Пилу вертелся безбородый и не переставая кивал головой, но не одобрительно, как прежде, а страдальчески, жалобно.

— Моих ягнят, — хныкал он, умоляюще глядя на Кирикэ, — ты на него записал…

— Откуда они твои-то? — с искренним возмущением пыхтел Пилу, пересчитывая деньги. — Ты же мне их продал!.. Тоже мошенником стал!

— Ты мне даже не заплатил… Во всем меня обманываешь…

— Молчи, дурак! Ты что, слепой, не видишь, что я деньги получаю, чтобы тебе заплатить…

Кирикэ, не в силах скрыть злобного удовлетворения, повернулся к ним спиной.

Через час все ягнята были куплены.

Крестьяне ушли. Ушел и Пилу в сопровождении безбородого. Остались одни ребятишки.

— Ну, а теперь на весы! — решительно произнес Турку.

Кирикэ по-прежнему все записывал. Икэ Леве пошел звонить, чтобы прислали машину.

Окончательные итоги были подведены в медпункте: куплено было сто девяносто четыре ягненка — шестьдесят два мелких, пятьдесят пять средних и семьдесят семь крупных; заплачено в общем на восемьсот двадцать два лея меньше, чем если бы покупали на вес. Крестьяне проиграли на каждом крупном ягненке по пять лей, на среднем — по четыре и на мелком — по три пятьдесят.

— Ты, сударь, дело знаешь! — с уважением заявил Нетя, в какой-то мере удовлетворенный и желая на всякий случай подольститься теперь к Турку. — Я снимаю перед тобой шляпу и — баста!

— Он-то? — подхватил Дрон, как будто удивленный, что Нетя мог сомневаться в деловой хватке Турку. — Чтобы он да не знал!

Кирикэ ждал «своего часа». Теперь-то уж он понял все: дело было вовсе не в новом методе. Цена Турку не была чрезмерной. Он поступил так, как поступил бы любой «посредник», с той только разницей, что, опасаясь скандала, благоразумно высчитал, чтобы обеспечить себе скромный излишек.

— Теперь подсчитай, какая разница приходится на человека, — попросил его Турку. — И оставь одну пустую графу.

Кирикэ подсчитывал и записывал, недоумевая, зачем все это нужно. Турку помогал Кирикэ, следя за тем, что он писал, а Нетя и Дрон вертелись у них за спиной, ссорились и снова мирились, говоря вслух то, что, по мнению Кирикэ, Турку думал про себя.

— Разница на человека! — фыркал Дрон. — Напрасная потеря времени! Понимаю, когда имеется нехватка… можно еще выкрутиться, вывернуться… Ее можно как-то оправдать: за счет недостачи, смертности и черт знает еще чего… В общем, как-нибудь приводишь все в боевую готовность! Но излишек — это же верная гибель! Угодишь в тюрьму как пить дать!

— Аминь! — поддержал его Нетя, хотя по выражению его лица было видно, что он не согласен с Дроном. — Излишек, это, если можно так выразиться, преднамеренное воровство. А закон этого, так сказать, не прощает, кто бы ты ни был…

— Не прощает!

— Машина будет через два часа! — крикнул Икэ Леве, появляясь в дверях.

Турку не обратил на него внимания, лишь кивнул головой в знак согласия и продолжал заниматься своим делом.

— У нас получился излишек… — печально сообщил Икэ Нетя.

— С этим делом в два счета попадешься! — огорченно подхватил Дрон.

Икэ, весело мурлыкая, грыз конец своего мундштука.

Наконец Дрон не выдержал:

— Нет, тут и погореть недолго! Я себе не враг! Надо… привести все в боевую готовность, разделить, закопать!

— Иначе… — спохватился Нетя, — верная тюрьма и… баста. С недостачей дело куда легче. Он прав. А с излишком… что поделаешь? Только один выход — разделить, закопать и… Это же не воровство. Торговля — дело известное: сегодня найдешь, завтра потеряешь…

— В другой раз, может, будет у нас недостача, — поддержал Нетя Дрон. — Чем мы ее тогда покроем? В торговле без запасного капитала… нельзя.

Икэ мерил комнату вдоль и поперек большими шагами, мурлыча себе под нос все тот же припев известного партизанского марша.

Покончив с вычислением разницы, Кирикэ опять же по просьбе Турку и под его непосредственным наблюдением подвел окончательные итоги: он перечислил все, что было куплено в этот день бригадой, причем из расчета, что ягнята оплачивались по весу, а не поштучно.

Прежде чем позвать милицию, Кирикэ хотел увидеть, кто и как будет подделывать подписи крестьян.

Проверив все еще раз, Турку протянул ему ведомость и поднялся.

— Ну, хватит болтать глупости! — сказал он, обращаясь ко всем, и спокойно, точно он был начальником бригады, стал отдавать распоряжения. — Икэ останется здесь: поедет на вокзал, погрузит ягнят и догонит нас в Томешть. Завтра ведь мы переходим в Томешть? — обратился он к Дрону. — Так у тебя там в графике сказано?.. Я, Дрон и Нетя будем в Томешть еще сегодня вечером: подготовим почву, поговорим с людьми, весы раздобудем. Теперь дело пойдет легче, когда станет известно, что было здесь сегодня. Кирикэ останется в деревне и в случае надобности посоветуется с Икэ…

И, обращаясь к Кирикэ, он продолжал:

— Позовешь людей обратно… с барабаном, по радио, как хочешь… объяснишь им все, заплатишь разницу, пусть каждый подпишется в ведомости. В другой раз они сами попросят купить у них ягнят на вес. А потом догонишь нас в Томешть — сегодня же ночью: километров пять отсюда, а то и меньше… погода хорошая… А хочешь, вскочи на полустанке в товарный — за десять минут доедешь. У кого есть возражения?.. Дрон, ты начальник, говори!

Дрон, застигнутый врасплох, не возражал. Растерянно глядя на Нетя, он кивнул головой, заглушив свое разочарование потоком ругательств по адресу торговли вообще. Нетя, тупо глядя на Дрона, уныло пробормотал: «Понятно, так сказать», — показывая этим, что он скорее одобряет ругательства Дрона, чем решение Турку. Икэ Леве, вероятно зная, что в его согласии никто не сомневался, замурлыкал вместо партизанского марша песню, приводившую Нетя в бешенство, еще когда они ехали в телеге.

Стан Кирикэ, все еще не веря своим глазам, стоял с ведомостью под мышкой и машинально подсчитывал в уме те восемьсот двадцать два лея, которые он должен был разделить между крестьянами.

— Ты согласен, товарищ практикант? — спросил его Турку.

Взглянув на него, Кирикэ вдруг сообразил, что Турку прекрасно понимал, что происходило у него в душе, да и вообще знал все с самого начала.

Все-все-все!

Кирикэ душила радость, вызванная сделанным им открытием, радость, смешанная со страхом, стыдом и раскаянием!

Но, очевидно, Турку не обиделся на его молчание.

VII

Не прошло и двадцати минут, как по радио прозвучал четкий голос Кирикэ: он приглашал тех, кто продал ягнят, прийти в сельсовет, где «товарищ Кирикэ, представитель бригады скупщиков, разделит деньги, оставшиеся после взвешивания ягнят и переоценки их в соответствии с твердой ценой, установленной государством». Чтобы облегчить себе работу, он дважды зачитал список фамилий и разницу в деньгах, указанную против каждой из них.

Он снова проделал путь от клуба до сельсовета, на сей раз в куртке, небрежно застегнутой всего на две пуговицы. Он шел размеренным шагом, с хозяйским видом, как человек, который знает, что на него устремлены взгляды всей деревни, стараясь как можно реже, словно невзначай, ощупывать карман с деньгами.

Около сельсовета уже толпились люди.

Кирикэ приближался к ним уверенно, ожидая услышать еще издали доброе слово, вопрос, шутку… Но крестьяне, увидев его, тотчас замолчали. Они казались хмурыми и озабоченными.

Он вошел в сельсовет, чтобы посмотреть, свободен ли медпункт.

Никто не последовал за ним.

В медпункте не было ни души.

Воодушевленная беседа, завязавшаяся после его ухода, внезапно прекратилась, как только он показался на пороге.

— Заходите, товарищи! — крикнул он, удивленный, с порога. — Начинаем!

Вначале крестьяне только подталкивали друг друга, потом двинулись все разом, громко стуча своими тяжелыми, подкованными башмаками.

Положив возле себя деньги, Кирикэ вздохнул, взял список и печальным голосом прочитал первую фамилию: Кожеску Думитру.

Думитру Кожеску, человек лет сорока, смуглый и неказистый на вид, вместо того чтобы подойти к столу, где его дожидался Кирикэ, точно прирос к бревенчатому полу и, подозрительно, исподлобья глядя на него, раздраженно сказал:

— Я — Думитру Кожеску. Что надо?

— Вот… тут… разница… — робко пояснил Кирикэ, совершенно не понимая, откуда такая враждебность. — Вам причитается получить двадцать один лей пятьдесят бань. Ведь объявляли по радио…

— Что такое объявляли? — ощетинился Кожеску.

— Иди получай деньги! — подталкивал его хромой, оказавшийся, как успел узнать Кирикэ, новым председателем сельсовета.

— Нет, пускай он сам скажет! Тебе-то что надо? — набросился Кожеску на хромого.

Потом снова обратился к Кирикэ:

— Что объявляли?

Кирикэ постарался как можно обстоятельнее объяснить, откуда взялась эта разница.

— Гм! — колебался Кожеску, снедаемый сомнением, — чего же вы мне эту разницу с самого начала не дали?

Хромой прыснул со смеху. Пинтя Датку сделал ему у знак, чтобы он молчал, но тотчас, не выдержав, сам засмеялся, с трудом переводя дыхание.

— Молчите вы, черти! — вышел из себя Кожеску.

Но, видя, что смех не стихает, — теперь уже смеялись и остальные, — вздохнул и с видом человека, задетого за живое и способного теперь на все, двинулся к Кирикэ.

— Ну, раз так, давай сюда деньги! — и, крепко выругав неизвестно кого, добавил: — Двадцать один лей пятьдесят бань… Давай их сюда!

Видно было, что он ничего не надеялся получить.

— Пожалуйста, распишитесь…

Думитру Кожеску внимательно прочитал все, что было написано против его фамилии, не спеша подписался, бросил ручку (Кирикэ с одной стороны, а крестьяне с другой не сводили с него глаз) — и пересчитал деньги. Пересчитал раз, другой, третий… и рассмеялся.

— Заплатили все-таки, черт возьми!

— Раду Кириак! — выкрикнул Кирикэ следующую фамилию, оскорбленный этим бессмысленным весельем.

— И Раду заплатят, умереть мне на месте, ежели не заплатят! — хохотал Кожеску, идя к двери.

Но, остановившись на полпути, с трудом сдерживая смех, он повернулся и снова подошел к Кирикэ:

— Зачем отдаешь деньги, товарищ, а?.. Не понимаю, ей-богу!

— Я же сказал…

— Коли у вас остался излишек, — продолжал Кожеску, который явно не слушал Кирикэ, — то почему же вы не положили его в карман? Или отдали бы государству! Заработали — и держите!

Кирикэ пожал плечами. Если бы он был уверен, что Кожеску не поднимет его на смех, он попросил бы его подождать, пока будут розданы деньги: потом он бы ему все не спеша объяснил.

— Знаешь почему? — пришел ему на помощь только что вошедший Икэ Леве, появляясь из-за спин крестьян, стоявших в очереди. — Чтобы дураки удивлялись. Вот зачем!

И, довольный собой, ушел, что-то мурлыча себе под нос.

— Ах, вот зачем?! — задумался на минуту Кожеску над словами Леве, вопросительно глядя на Кирикэ.

А Кирикэ, не зная, какой еще напасти ждать ему после выпада Леве, в замешательстве смотрел на ведомость и молчал.

Думитру Кожеску, видя, что односельчане вновь развеселились, пришел в ярость.

— С такими торговцами… — гневно проговорил он, не скрывая своего презрения, — государству несдобровать! Все полетит к черту! Слышишь?

Он ушел, но с улицы еще некоторое время доносился его голос: «С вами государство в трубу вылетит!»

— Ну и мошенники эти румыны! — словно утешая себя, стонал Пилу. А Василикэ Геб, стоя рядом, все время кивал головой и смиренно, с плаксивым видом поглядывал то на Кирикэ, то на Пилу, то на крестьян, пересчитывавших деньги…

— Каркалецяну Драгомир Пилу! — крикнул наконец Кирикэ и, отсчитав ему деньги, спросил: — Все правильно?

Пилу пробормотал свою обычную фразу, вероятно желая этим сказать, что как бы там ни было, а деньги ему дали без обмана.

Повернувшись, он наткнулся на своего приятеля Василикэ Геба.

— А я как же? — заскулил тот.

— Костя Жиану! — поспешил Кирикэ выкрикнуть следующую фамилию, надеясь таким образом поскорее отделаться от Пилу и Геба.

— А я как же? — не отставал Василикэ Геб, загораживая Пилу дорогу. — Купить не купил ягнят, а продать продал, заплатить не заплатил, а деньги в карман кладешь. Не успел домой прийти, как уж прибежал за разницей… А я что же?

— Что с воза упало, то пропало…

— Костя Жиану! — снова выкрикнул Кирикэ, улыбаясь, и, взглянув на крестьян, ожидавших своей очереди, понял, что лед между ним и этими людьми растаял.

— Дай бедняге хоть немного… — попытался Датку-барабанщик побороть упорство Пилу. — Не стыдно тебе?

— Ишь чего выдумал! — пробормотал Пилу, искренне удивленный. — Я милостыню не подаю! Все вы мошенники…

И, оттолкнув безбородого, он ушел, бормоча себе что-то под нос.

— А я как же? — захныкал Геб, но, видя, что никто не обращает на него внимания, в гневе бросился вслед за Пилу. — Шагу для тебя больше не ступлю! — скулил он, негодуя, как ребенок. — Молока тебе приносить не буду! Корову обратно не отдам! Удушу ее, топором зарублю!..

— Датку Пинтя! — выкрикнул Кирикэ следующую фамилию. Жестокий и неумолимый в своей радости, он забыл про Василикэ Геба.

Раздав последние деньги, Кирикэ вновь увидел перед собой Думитру Кожеску. В кожухе, наброшенном на плечи, он стоял перед ним, с серьезным, почти торжественным видом. Слева от него — хромой, председатель сельсовета, справа — Датку-барабанщик.

— Все?

— Все! — сказал Кирикэ, приготовившись к новым неприятностям.

— Тогда вот… мы… — С этими словами Думитру Кожеску достал из-под кожуха пузатый кувшин и три стакана. — Мы… как в пословице говорится: кто старое помянет, тому глаз вон…

Сказав это, он поставил на край стола стаканы и наполнил их.

— Мы хотим чокнуться с тобой, потрудился ты, парень, на славу, что и говорить, молодой, да дельный!.. Мы, — продолжал он спокойно и ласково, — бывает, иногда и погорячимся — скажем лишнее. Язык мой — враг мой.

Взяв самый полный стакан, он протянул его Кирикэ, другой — хромому, третий — Датку Пинтя, сам же с важным и торжественным видом поднял кувшин.

— Язык мой — враг мой… Так что вот мы и порешили угостить тебя стаканчиком… Много у нас до сих пор торговцев хороших в деревне перебывало, но честных — ни одного! Таких не видывали!.. Так что… как говорится, до дна!..

Кирикэ смотрел на большой стакан, наполненный до краев, и содрогался при мысли, что там была, без сомнения, крепчайшая цуйка, какую пьют по праздникам в этой каменистой местности горной Олтении. Он хотел что-то ответить, невнятно пробормотал несколько слов («Мы по сути дела… государство… Тем более что это не я… Если бы был товарищ Турку…»), но, совершенно не привыкший к речам подобного рода и просто неподготовленный, запнулся. Однако было ясно видно, что Кожеску и не ожидал от него никакой речи. Остальные также. Но вот если бы он не выпил одним духом, запрокинув голову, стакан цуйки, как настоящий мужчина, без лишних слов, Кожеску считал бы себя смертельно оскорбленным. Также и остальные.

Кирикэ поднял стакан и, задержав на миг дыхание, выпил до дна. («Хуже смерти ничего не будет», — утешал он себя.)

И действительно, так оно и было: не хуже, но и не лучше.

VIII

Спустя час, сдвинув кепку на затылок и расстегнув куртку, Кирикэ шел рядом с Икэ Леве по направлению к Томешть. Он старался идти прямо посреди дороги, и это ему удавалось, так как время от времени Икэ, ответственный за транспортировку, поддерживал его.

В голове у него смутно бродили какие-то мысли — надо было рассчитаться с Нетя, Пилу-«посредником», Дроном и Василикэ Гебом… ему казалось также, что он забыл сделать что-то очень важное… то, что требовалось… ему следовало бы быть недовольным собой, а он наоборот… А Икэ Леве, веселый и добродушно настроенный, торопливо вел его по направлению к Томешть, где сегодня же ночью, как он говорил, перед тем как приступить к работе, бригада должна была устроить «небольшое совещание» именно по поводу всех этих вещей, отлично известных и самому Икэ.

Смеркалось.

До конца деревни оставалось еще домов десять, когда ветер отчетливо донес до слуха Кирикэ звук барабана. Он остановился, прислушиваясь, и вскоре различил голос барабанщика Датку:

— Эй, люди добрые, что продали сегодня ягнят государству! Приходите в сельсовет! Да смотрите не по одиночке, а все сразу приходите! Получать деньги — излишек, что остался после взвешивания ягнят! Деньги уже и розданы. Я своими глазами видел, как все получали! Я и сам тоже получил!.. Ну, еще разок! Эй, люди добрые, товарищи, что продали сегодня ягнят государству!..

Видать, Пинтя Датку хотел во что бы то ни стало выполнить свой долг до конца.

Умильно улыбаясь, Кирикэ двинулся дальше.

— Н-н-ну и мо-ооо-ки! — послышался вслед ему стон.

К досаде Икэ Леве, Кирикэ снова остановился и стал прислушиваться.

— …Получать деньги — излишек, что остался после взвешивания ягнят… — задыхаясь продолжал «по второму заходу» Пинтя Датку.

— Мо-ооо-ки! — отзывался где-то поблизости Пилу Каркалецяну.

Слева от дороги, по левую руку Кирикэ, был забор — два ряда колючей проволоки. Опираясь, как на палку, на кол забора, стоял Пилу: глядя в землю, он прислушивался к словам барабанщика, и, произнося свое излюбленное выражение, растерянно оглядывался по сторонам — он искал Василикэ Геба. Но Василикэ не было, Василикэ покинул его, и голос Пилу звучал с каждым разом все слабее, все неувереннее, как-то вопросительно:

— Мо-ооо-ки, да?!

Кирикэ и Леве он не заметил.

Ободренный видом врага, охваченного страхом, практикант Стан Кирикэ, закончивший свой первый рабочий день, двигался, само собой разумеется, по направлению к Томешть рядом с ответственным за транспортировку Икэ Леве, бывшим «потомственным» скорняком из Крайовы, как он выражался…

Перевод с румынского М. Богословской.

 

КОНЬ ДЕДА ЕФТИМЕ

С трудом пробираясь по чавкающей грязи двора, мы подошли к хате. Где-то вблизи, в темноте, гремя цепью, яростно лаяла собака, умолкая лишь для того, чтобы почесать спину о стожок соломы.

Дед Ефтиме Ион Лупу остановился в нерешительности, схватившись за дверную ручку.

— Нет бабы дома…

Я чиркнул спичкой и взглянул на часы.

— Должно быть, задержалась в селе… Ведь еще нет и шести.

Дед Ефтиме что-то пробормотал себе под нос; насколько я понял, он сетовал, что уж больно коротки зимние дни и длинны бабьи языки во все времена года, потом знаком велел мне подождать и как бы растворился в темноте между постройками тесного и бедноватого двора.

Вскоре он вновь появился, держа в руках огромный ключ, видимо изготовленный искусной рукой местного кузнеца.

Мы вошли в хату.

Желтоватый свет только что зажженной лампы, с еще запотевшим стеклом, озарил комнату. Чисто выбеленные стены хаты, недавно мазаные глиняные полы, каждый угол, — все говорило о неутомимом трудолюбии хозяйки.

— Ну, как завидит огонек в хате, тут же и придет. Так уж у нас заведено, — пояснил дед Ефтиме.

Он освободил мне место на лавке, сбросил с плеч сермягу, снял постолы и ловко, как белка, взобрался на печь. Я растянулся на лавке и, улыбнувшись, сказал:

— Знаете, дед Ефтиме, вы ничуть не постарели.

— Вот те раз! Отчего же мне стареть, когда я вовсе не стар! Ведь мне еще и пятидесяти нет. Разве это старость?

— Не старость, но…

Тут я запнулся: меня смутило явное возмущение, прозвучавшее в голосе деда Ефтиме, и метавшаяся по потолку тень его рук.

— Какое там еще «но»? Никаких «но»!.. Когда шла речь о вступлении в колсельхоз, то же самое…

— Я ведь и не заикался о колсельхозе, дед Ефтиме…

— Знаю, знаю, но и тогда тоже нашлись такие, что говорили: «Вам, дед, зачем в колсельхоз? Пусть уж лучше начнут молодые… Зачем им старики?» Так, так… Можно подумать, что один заступ да тяпка еще хороши для меня. Только послушай их! Одно вранье, черт бы их почесал, одно вранье. На сходке, когда мы собрались, чтобы записаться в колсельхоз, кто, думаешь, первым взял слово? Это я встал и сказал: «Вот что, хозяева, мне уже сорок семь лет. Есть у меня баба, конь, телега и два гектара земли. Можно мне записаться в коллективное хозяйство или же вы теперь скажете, что я стар и что мне только и осталось, что на завалинке лежать с трубкой в зубах и поглядывать, откуда за мною придет косая?» Они засмеялись, протянули мне лист бумаги, и я расписался. Понял, как было дело? Я первым записался в этом селе, первым стою в списке. А рядом со своей подписью — уж таков у нас обычай — я поставил крестик, чтобы могла приложить палец и баба. То-то и оно!

— Хорошо вы сделали, дед Ефтиме, что записались, хорошо, и…

— Брось, брось, не учи меня, что хорошо и что плохо. Я и сам знаю, не зря ведь посадил мне бог голову промеж плеч. Не глупее же я, как это бывает с иными, чем конь. Так и знай. Конь…

— Какой конь, дед Ефтиме?

— Какой конь? Мой конь, разве я не сказал тебе, что я записался вместе с конем…

— …с землей, конем и бабой, слышал я это. Только я не вижу связи.

— Да как же ты ее увидишь, если не даешь мне договорить! На стене-то ведь ничего не написано. Об этом знаю один я; если хочешь знать и ты, так помолчи и послушай. Будешь молчать?

— Молчу.

Дед кинул мне с печи дерюжку, чтобы я укутал ноги, и уселся по-турецки.

— Знаешь что? Раз мы тут балясы точим, то и света нам столько не нужно: будь добр, приверни фитилек у лампы. Видишь ли, у нас еще пока туговато с керосином. Да и привозить его трудно, видел наши дороги? Свиней запряги, и тем тошно станет! Приезжай-ка к нам через год, увидишь, какую дорогу мы тут отгрохаем! Чтобы люди ездили по ней, что тебе по зеркалу, чтобы не купались в грязи после каждого дождичка не хуже буйволов. Временный комитет дает нам камень, побывали здесь и инженеры… К тому времени, может быть, и электростанцию построим, слышал об этом? Поглядишь тогда, каким будет наше село!

Я уменьшил пламя в лампе и сел на место, думая об электростанции, о дороге и о гнедой кляче — о маленьком, старом и костлявом коне со спускающейся до середины лба лохматой, спутанной челкой; о ничем не примечательном коне, купленном дедом Ефтиме лет десять тому назад. Да тот ли это конь?

— Тот, тот, — обрадовался дед, — выходит, ты его знаешь. Ну, тогда послушай, что я тебе расскажу.

И вот что он мне рассказал.

* * *

— Итак, — начал он, — записались мы в тот список и вернулись домой. Записались и мои сынки, каждый со всем своим хозяйством.

Прошла неделя, другая; нас созывали еще на несколько собраний. То приезжали товарищи по партийной линии, то из министерства. Приезжали инженеры, ходили, измеряли, подсчитывали. Потом наши земли объединили, постройки на усадьбе отремонтировали, — словом, дело пошло полным ходом.

Устроили мы и торжественное открытие. Знаешь, сколько народу к нам прибыло! Что и говорить, такой чести, такого праздника наше село и не видывало.

Хорошо!

— Ну, — говорит на второй же день наш уполномоченный по организации колсельхоза, — теперь давайте соберем на общественной усадьбе скотину, телеги, корма, инвентарь, — словом, все, с чем мы записались.

— Давайте собирать! — одобрило собрание.

Правду сказать, все эти дни я и не вспоминал о бабе. Она, как все женщины, хозяйничала дома. Когда же я пришел за конем, не тут-то было: уселась баба как чучело посреди двора и как начнет словами сыпать:

— Куда ведешь его, Ефтиме, куда ведешь?

— Как «куда веду»? Домой веду его.

— То есть как это понимать, разве не здесь его дом?

Я заговорил с ней по-доброму:

— Не будь дурой, говорю. Ты же знаешь, куда и зачем я его веду.

А она все смотрит на меня — то будто просительно, то со злобой… Стоим мы друг против друга, переругиваемся, а как увидела она, что не добиться ей своего, припала к боку коня и давай причитать… Ну, чисто над покойником:

Я тебя поро-ди-и-ила, Я тебя вырасти-и-и-ла, А теперь смерть тебя стереже-о-от, Сыночек ты матушкин, сыноче-е-е-ек!..

Кляча как кляча: мотает головой, хвостом крутит, отмахивается от мух… на бабу никакого внимания.

— Ну, жинка, много дурости в твоей голове, — пытаюсь я утихомирить ее. — Выходит, это ты породила коня? Кобыла ты, что ли, прости господи? И откуда ты взяла, что вырастила его, когда мы купили его уже совсем старым. Да и о смерти нечего говорить, потому что, если бы он был падалью, не стегал бы он тебя хвостом промеж глаз… Послушай только ее: «Сыночек ты матушкин, сыноче-е-е-ек!»

А баба как огрызнется сквозь слезы:

— А что, разве не бывает причитаний для коня? Нет? Ну, а я буду причитать как мне вздумается — и отстань ты от меня ради бога!

Ну, думаю, поплачет и успокоится.

Куда там!

Не успел я выйти за ворота, как она извернулась, схватилась за уздечку, да как начнет целовать лошадиную морду, ну прямо как милого.

Смотрю я на нее и только крещусь… Кляча хочет убрать морду, отворачивается в одну сторону, отворачивается в другую, видит, что ничего у нее не получается, как закатит глаза, как надуется да как фыркнет прямо бабе в лицо.

Баба отскочила в сторону.

— Теперь, — говорит, — веди его куда хочешь. Мертвые из могилы не возвращаются…

— Ага! — рассердился тут я, — так, значит, вот в чем твоя игра: ты причитаешь над ним, как над покойником, как с покойником прощаешься… Дать тебе волю, — говорю, — ты бы еще и попа привела, притащила бы хоругви, начала бы раздавать милостыню за упокой… Ну, знаешь, это уже того…

И я схватился за палку.

— Не бей, Ефтиме, — зашипела она как змея, — не бей, только ударишь, не будет тебе больше покоя. Вся партия, весь Союз демократических женщин Румынии узнают, как ты обращаешься с женой в своем доме…

Тут я еще больше рассердился.

— Это ты поняла, все понимаешь, дьявол в юбке, только о колсельхозе ничего знать не хочешь… Так пойми же, что здесь не дом, а двор, и обращаться с тобой я буду как захочу, как ты этого заслуживаешь. Это — во-первых. А во-вторых, может быть, приходилось тебе слышать, что я не состою ни в партии, ни в Союзе демократических женщин. И если ты не хочешь понять по-хорошему, то я тебя отлуплю за здорово живешь, как пареную свеклу, и ни перед кем отвечать не буду…

И я двинулся к ней с палкой в руке.

А баба все наскакивает на меня.

— Ну, бей, чего же ты меня не бьешь? Я и так, по божьей милости, стала хуже всякой дуры… Ты день-деньской ходишь по делам колсельхоза, а я все дома сижу, голова у меня трещит от всяких дум, все думаю, покою не нахожу, на бобах начала гадать, все равно ничего у меня не получается. Просто голова гудит от слухов: один говорит одно, другой — другое, а я молчу и слушаю всех как дура. Так ли это или, может быть, не так?.. Не смей бить, Ефтиме! — вдруг истошно завопила она. — Разве не заставили твоего сына Георгия в партии поклясться, что он никогда больше не станет бить свою жену? Ты хорошо знаешь, когда это было, при проверке партийных билетов. А Илие Саскэу разве не… Я отбросил палку подальше.

— Послушай, жинка, — говорю, — какого дьявола ты записалась в колсельхоз?

— А ты еще спрашиваешь? Ну, записалась вместе с тобой. Но я не думала, что это так скоро будет.

— Отчего же ты теперь против меня? Кто тебе забивает голову всякой ерундой? Хурдукова жена? Жена Пую? Какая кулачка нашептывает тебе, а?

— Есть кому нашептывать, не твоя забота, — говорит она. — Как будто у меня самой глаз нету? С той поры, как началось дело с колсельхозом, ты совсем от рук отбился. Что ты делаешь, где ходишь, кто нас друг с другом ссорит, один бог знает. Может, ты на старости лет себе любовницу завел…

Тут я сказал ей еще пару слов, стегнул коня кнутом и пошел.

А баба вслед все причитает: «Сыночек матушкин, сыноче-е-е-ек!»

Тут дед Ефтиме прервал свой рассказ и попросил меня подбросить хвороста в печь, но не слишком много.

— У нас, — пояснил тут же дед Ефтиме, — уж больно туго с дровами. Приходится больше пользоваться кизяком и соломой. Раньше в наших местах были леса. Эх, и какие же это были леса! Но их начисто срубили без всякого разбора. Когда наших коллективных хозяйств станет побольше, мы тоже составим план, как это сделали в Советском Союзе. Примемся дружно за работу, и опять поднимутся леса на буераках, вокруг оврагов… Приезжай к нам лет этак через пятнадцать — двадцать, не узнаешь этих мест: как сад, расцветет наше село. К тому времени и дорогу заасфальтируем… построим кирпичные дома… Да разве только у нас будет все это? Во всех селах, по всей стране… Но давай-ка я расскажу тебе, что было дальше.

Отвел я коня на коллективный двор. Дело сделано. Я, понятно, доволен.

Но, с другой стороны, тоска берет. Баба моя словно воды в рот набрала. Говорю с ней, объясняю, доказываю — молчит!

— Боже ты мой, чудо великое сотворилось, — начинаю я шутить, — где же это видано, чтобы ты столько дней подряд молчала? Смотрю на тебя и словно не узнаю: то ли это женщина, то ли ангел, ничего не понимаю, черти бы тебя причесали.

Как-то в воскресенье, на общем собрании, рассказываю эту историю.

— Что делать, — говорю, — с нашими бабами? Вот уже две недели, как моя молчит, да так, что я и голосок ее позабыл. Что в ней тлеет, не знаю, да только ничего путного я от этого не жду. Озлилась баба…

— А почему не приведешь ее сюда? Разве она не член колсельхоза? — спрашивает меня уполномоченный.

— В колсельхозе-то она состоит, — говорю, — только, видишь ли, если она даст здесь волю своему языку, да еще и других приведет, тогда боюсь, товарищ, бабы верх возьмут — курица петухом запоет… А это тоже никуда не годится, засмеют нас люди…

— Ничего, ничего, ты только скажи ей, чтобы пришла, пусть сама увидит что к чему, сама поймет…

— Ладно, скажу ей…

— Может, было бы лучше, чтобы ей кто-нибудь другой об этом сказал?

— Твоя правда. А я, знаешь ли, умываю руки.

С той поры всякое воскресенье моя баба наряжалась, как в церковь, и шла за мной на общее собрание. Молча шла, молча сидела на собрании, молча домой возвращалась. Однако замечал я, она будто добреет.

Время шло, двигались и дела.

В один прекрасный день, когда мы принялись за подготовку парниковых рам, — задумали мы наладить огородное хозяйство, — вижу я, вместе с другими работает и моя жена.

— Ты что здесь, жинка, делаешь?

Молчит.

— Что делает здесь моя баба? — спрашиваю я у уполномоченного.

— А разве она не член колсельхоза? Вырабатывает трудодни.

— Пускай себе вырабатывает, причесали бы ее черти, но мне-то кто обед сготовит? Думаешь, она и для меня принесла обед?

— Конечно, — сказал он и пошел по своим делам.

И в самом деле, принесла баба и для меня обед.

Наконец наступил ноябрь. Пришел и мой черед отвезти подсолнух на заготовительный пункт. Иду на усадьбу, требую, чтобы мне дали коня, телегу, заезжаю домой, гружу поклажу и отправляюсь в путь.

Хозяйка была в то время на работе.

Случилось так, что мне попался как раз мой конь.

Смотрю на него, не узнать коня. Округлил бока, набрался сил, заблестел, ну прямо помолодела кляча!

Вернулся я поздно ночью. Баба вышла мне навстречу. Не успел я слезть с телеги, как она вмиг распрягла коня, — еще проворней, чем это делалось у нас в одиннадцатом кавалерийском, и вижу, заводит клячу в конюшню.

— Ты что делаешь, жинка?

Молчит.

— Ведь я должен отвести его на усадьбу, зачем суешь нос не в свое дело?

— То есть как это не в свое дело? — развязала баба свой язычок. — Конь-то разве не мой тоже? Хозяйство не мое тоже? И куда ты хочешь его повести на ночь глядя? Кто его там ожидает? Отец? Мать? Кто его накормит, кто напоит?

— Напоят уж его завтра…

— А что как он захворает? Здесь я ему дам все, что ему требуется, понятно? Ведь это наше, коллективное добро, ты подумай, что говоришь! Мало тебе того, что надо мной измываешься?

В конце концов, она была права. Ночью в усадьбе оставался один сторож.

— Ладно, — говорю, — раз тебе этого хочется, отведу его утром.

— Ясное дело, пускай конь хоть несколько часов почувствует, что он у себя дома, у настоящих хозяев, ведь столько времени он у чужих…

Ну как тут не рассердиться?

— Ты, — говорю, — молчала, как мудрец, целых два месяца, а чуть открыла свой роток, так и сморозила глупость.

Ни слова больше не сказал. Было бы кому говорить!

Поужинал и улегся спать.

Баба словно сон потеряла. Всю ночь вертелась как юла: то в дом, то в конюшню, то туда, то обратно. Какие только лакомые кусочки не перетаскала кляче! Насыпала ей торбу яблок, отнесла головку квашеной капусты, пригоршню орехового ядра… Понесла в конюшню горшок борща, мамалыгу…

Надо полагать, конь наелся в ту ночь, как в престольный праздник.

К утру, уморившись, уснула жена вон на этой самой лавке.

На рассвете я проснулся от шума во дворе. Встал, смотрю в окошко — ничего не видать. Пес наш свернулся калачиком и только время от времени уши настораживает.

Выхожу во двор, и что ты думаешь? Кляча в конюшне словно взбесилась: ржет, бьет копытами в стены, грызет от злости кормушку!

Возвращаюсь в хату, бужу жену.

— Послушай, что творится, — говорю.

Она слушает и ничего спросонок не понимает.

— Слушай, слушай, ведь это же твой конь…

— Что ты ему сделал, Ефтиме, что ты еще натворил? — орет она на меня.

— Я? Ничего я не делал! Только знай, что у коня теперь уж совсем другие привычки: как взошло солнце, приходит и корм — овес, водопой, скребница… В колсельхозе иначе, чем у нас. Там каждая скотина живет по расписанию. Пришло время кормить скотину? Пришло! А раз пришло, подавай ей корм! Нет корма — слышишь, что она там вытворяет? Ничего не поделаешь, привычка! Ты разве не заметила, что конь словно помолодел? Думаешь, это от бога? Вчера я еле удерживал его в узде! Вот что значит правильный уход! Видать, такими будут все кони через несколько лет. Потому что, видишь ли, скотина, как и человек…

Думаешь, она слушала меня? Какое там! Схватила ведро в одну руку, другою вцепилась в челку коня, — она еще ночью вплела в нее красную ленточку, — да и потащила его к колодцу!

Ушла, и долго ее не было. Часа этак через два вернулась домой одна. Не то смеется, не то плачет…

— А коня куда девала? — спрашиваю.

— Где ему еще быть? На усадьбе.

— Ты его отвела?

Баба натянула платок на глаза, уселась На завалинке и молчит. Сажусь и я рядом с Ней.

— Говори, пришел кто-нибудь из колсельхоза и потребовал его у тебя?

— Нет.

— Сама его отвела?

— Нет.

— Где же он тогда? На усадьбе, или ты опять натворила бед, черти бы тебя причесали? Говори!

— Что мне говорить? Нечего говорить. Пойди спроси его сам.

— Кого, баба?

— Коня, человече, нашу клячу, чтоб она издохла… Четыре ведра выпила, руки я себе изломала, вытаскивая их из колодца, а он как задерет хвост, и галопом, галопом…

— Куда же это он?

— Говорю же тебе — в колсельхоз! Когда я его догнала, он стоял у ворот и терся о них головой, требовал, чтобы его впустили. На, смотри!

И жена показала мне красную ленту, которая, видимо, расплелась в то время, когда конь терся головой о ворота усадьбы.

— Я сама, — говорит баба, — своей рукой открыла ему ворота. Коли ему там лучше, пускай себе там и живет. Не приводи его больше домой. Другой у него там уход, я сама видела. И в конце концов он все равно остается нашим…

Что тут еще скажешь?

— Значит, так было дело! Ну, хорошо… очень хорошо… Хоть раз пускай будет по-твоему… Только знаешь что? Одному я удивляюсь: не говорю уж о том, что конь оказался умней тебя. Куда ни шло: ведь он молчит, как говорится, с тех пор как его мать родила, а ты промолчала всего два месяца. Но я удивляюсь тому, что он оказался умнее и меня. Ведь столько времени я бьюсь с тобой, а все не сумел разъяснить того, что эта кляча разъяснила тебе всего за один час… Ну, а теперь что будешь делать — плакать или смеяться?

Баба еще ниже натянула платок на глаза.

— Видать, человече, по-твоему вышло. Пускай меня черти причешут, если я знаю, что мне делать, — и плакать хочется и смеяться…

Вот так было дело.

Теперь дела пошли иначе, никакого сравнения!.. Все же нет-нет, да и напоминаю ей, чтобы не забывала.

— Ты, — говорю я ей, к примеру, — доведешь меня до беды.

— Чем, человече?

— Как чем? Конем!

Как услышит про коня, мигом натягивает платок пониже на глаза и смеется:

— Опять судить меня будешь?

— Не сужу я тебя. Но так оно и есть. Разве не расписалась ты рядом со мной первой в списке вступающих в колсельхоз?

— Расписалась.

— Вот в том-то и дело!

— А что, может, не надо было мне записываться?

— Записываться-то надо было, да не тогда и не первой в списке.

— Почему же это, человече?

— Ничего ты не понимаешь. А ну-ка, представь себе, что прошло, скажем, лет десять. Так?

— Пройдут, конечно. Что ж из того?

— Ты знаешь, что будет через десять лет?

— Откуда мне знать!

— Я тоже не знаю. Но что-то должно произойти: то ли конференция, то ли съезд, что-нибудь такое для крестьян из коллективных хозяйств. Тогда в колсельхозах будет людей столько, что и не счесть… А когда бывает съезд, нужен и президиум, не так ли? Нужен! Ну, кого выбирать в президиум? Руководителей партии? Обязательно. Руководителей правительства? Обязательно. Виднейших ученых? Обязательно. А товарищ Георгиу-Деж возьмет и скажет: «Хороший президиум вы избрали, но только нужно его расширить, эта честь положена и другим». — «Кому?» — «Подайте-ка мне вон те списки — и я вам сейчас же скажу». И выберут всех тех, кто первыми записались в списки первых пятидесяти шести коллективных хозяйств. Будьте уверены! «Вот эти товарищи, — скажет он, — заслужили эту честь. Вызвать их особыми телеграммами. Сколько их всего?» — «Пятьдесят семь». — «Как это так? — спросит он. — В сорок девятом было ведь только пятьдесят шесть коллективных хозяйств?» — «Верно! Но видите ли, один из них, Ефтиме Ион Лупу, подписался в одной строчке со своей бабой… Вот это пятно — это палец его жены… Она тогда была еще неграмотной… Теперь же пишет, читает». — «Ладно, — решит товарищ Георгиу-Деж. — Послать пятьдесят семь телеграмм!» И мы получим вызов в тот же день. Одну телеграмму я, другую — ты. Вот так, примчится почтальон на мотоцикле и привезет две телеграммы. Когда будут настоящие дороги, почтальоны будут ездить только на мотоциклах, не так ли? Ну, без долгих разговоров, возьмем в колсельхозе машину — ведь к тому времени у нас в колсельхозе будут не только грузовые, но и одна-две легковые машины для срочных поездок, — сядем на поезд и явимся туда, куда нас пригласили. «Вы, — скажет нам кто-нибудь из встречающих, — как основатели первых коллективных хозяйств нашей республики будете сидеть в президиуме». Такими словами нас встретят. Ну, а я что должен теперь делать? Молчать? Нет, я молчать не буду. «Нет, товарищи, несправедливо будет, если мы оба будем сидеть в президиуме. Несправедливо, и все тут». — «Почему так, товарищ Ефтиме?» — «Так. Потому, что на самом-то деле моя баба, черти бы ее причесали, записалась в хозяйство намного позже, этак месяца через два после меня. И, честно говоря, даже не после меня, а после коня». Разъясню я им, что и как, и под конец скажу: «Примите, однако, товарищи, во внимание, что кляча работала в нашем хозяйстве до самой своей смерти, которая приключилась за несколько месяцев до того, как ей должно было исполниться двадцать шесть лет. Знают также люди, что одумалась баба и честно трудилась вместе со мной, а иногда и лучше меня. Так вот, я думаю, что не стоит ее отправлять обратно домой. Оставим ее здесь, пускай разделит со мной и со всеми нами эту великую честь. Думается мне, она заслужила ее». Так я скажу.

* * *

Скрипнула калитка, и во дворе послышались знакомые шаги.

— Вот и она! — обрадовался дед.

Кто-то постучал в окно.

— Ефтиме!

— Чего тебе, жена?

— Хватит сидеть в обнимку с печью. Подай мне книжку, которую я читала вчера вечером.

— Какую книжку? «Десять вопросов — десять ответов»?

— Да. Не буду заходить в хату, я по колено в грязи, и некогда мне разуваться… Ну, даешь ты мне ее, наконец?

— Даю, даю…

Дед Ефтиме Ион Лупу резво соскочил с печи, перебрал какие-то бумаги на полочке и прошел в сени. О чем-то они там пошептались, затем дед, ежась от холода, вернулся в комнату.

— Ночью будет мороз… Может, и снег пойдет… Я не говорил ей, что ты здесь… Она теперь бригадир у меня, с ней не шути! За последние два месяца выработала сорок девять трудодней… Ничего не скажешь: жадная она до работы, да и умница… Сказывает, нашла где-то женщин на посиделках. Прядут шерсть и говорят, говорят… Бывает, приходит туда кулачка, другая, — ну, и засоряют им мозги всякой чепухой… Видал, жена им книжку понесла? А они ее слушают, еще бы не слушали: ведь ее все село знает как женщину бывалую… Но она вернется, скоро вернется, и тогда мы сядем за стол…

Перевод с румынского Л. Котляра.

#img_17.jpeg