В детстве я любил рисовать. Вернее, перерисовывать. Чей-то портрет или картинку. Рисовал, показывал маме. У мамы высшей похвалой было: «Ты с ума сошел!»

Однажды летом на каникулах в Киеве я впервые увидел пластилин. И тут же по портрету вылепил бюст Гоголя. «Ты с ума сошел», — сказала мама. Это подтвердили ближайшие родственники. Но выводов для себя не сделали. И слава Богу! Иначе моя судьба сложилась бы иначе, а не так, как сложилась.

На последнем курсе Школы-студии МХАТ я увлекся лепкой. В ближайших мастерских Большого театра мне подарили глину и я, размочив ее, начал лепить портреты моих товарищей по общежитию. Даже научился отливать в гипсе.

Потом наступило увлечение резьбой по дереву. Уже в общежитии театра имени Гоголя, куда я распределился. Приглашали меня в Ленком, но это было до Захарова и после Эфроса. Руководил в ту пору театром В. Б. Монахов. Режиссер никакой. Я пришел на прогон нового спектакля, где играли мои товарищи, выпущенные из студии годом раньше, — Коля Караченцов и Боря Чунаев. Я посмотрел на этот спектакль и понял, что я туда не пойду.

Приглашал в Маяковку A. A. Гончаров. Но просил продержаться, не подписывать распределение до сентября.

— А как не подписывать, Андрей Александрович? — спросил я.

Он прищурил один глаз и бросил:

— Если очень хотите к нам, то придумаете.

Я не стал придумывать и пошел в театр Гоголя, где не видел ничего. Пошел за компанию с четырьмя моими сокурсниками. И наверно, правильно. Потому что из Маяковки я бы никогда не ушел, а из театра Гоголя ушел без всякого сожаления.

В театре Гоголя меня ввели на роль ведущего в спектакле «Заговор императрицы». Это была псевдоновация режиссера Б. Голубовского. Спектакль шел по пьесе, как полагается, но иногда действие прерывалось появлением трех ведущих в черных костюмах с папками в руках. Ведущие читали исторические документы, воспоминания В. Шульгина «Дни» и по всякому поводу высказывания В. И. Ленина. Текст был скучный, труднозапоминаемый и труднопроизносимый.

И вот идет спектакль. И я, как в школьные годы со стихотворением о Ленине, в кулисах зубрю текст, выхожу на сцену, с необходимой спектаклю горячность произношу — и снова за кулисы зубрить. И вот уже близится финал спектакля. На сцену поднимаются рабочий, солдат и матрос с бутафорскими ружьями. Тамара Никольская, изображавшая императрицу, с немецким акцентом вопрошает троицу:

— Кто вы? Кто?

Однажды Валера Афанасьев, только что пришедший из Щукинского училища, ответил ей:

— Хрен в кожаном пальто.

Что соответствовало истине. Он действительно был в кожаном пальто.

Но обычно на ее вопрос шел ответ:

— Вы арестованы, гражданка!

Звучала финальная музыка. И тут выходил я со словами:

— Декрет Центрального комитета РСДРП «Ко всем гражданам России!» Граждане! Твердыня русского царизма пала! Благоденствие царской шайки, построенное на костях народа, рухнуло!

Музыкальная кода. Занавес. Аплодисменты.

Но в первый свой спектакль я вышел и горячо сказал: «Декрет Центрального комитета Эре, Сэре…». Понял, что не туда, но надо было заканчивать начатое. И я сказал: «Дэре, Пэре…» Я обреченно зачитал декрет тусклым голосом. В кулисе на меня набросился Б. Голубовский:

— Негодяй! Вы испортили работу всего коллектива!

В тот вечер работу коллектива испортил я. Но мне до Голубовского было далеко. Он портил годами, ставя конъюнктурные пьесы, даже не пытаясь выломиться из советского клише.