Несколько дней спустя шкафы, благодаря маме, оказались забиты съестным. Были даже плитки шоколада, целая стопка, но трогать их запрещалось. Видит око, да зуб неймет, а почему, непонятно! Дом стал похожим на магазин, в котором нельзя покупать.

Все — припасы. Благодать!

С Мижану стало интересней. Она что-то лепетала сама с собой, сама же себе смеялась и силилась встать в своем манежике, цепляясь за решетку. Точно зверек в клетке.

«Война, война!» Только о войне и говорили. Меня слово «война» пугало, и я спрашивала у мамы, что это значит. «Это как если бы твоя подружка Шанталь стала отнимать у тебя Мердока, а ты бы не отдавала и подралась бы с ней, защищая его. Так вот, война — это то же самое, только больше!»

В одно прекрасное утро мы покинули свой дом. Я поехала с папой в «драндулете» — в набитом чемоданами стареньком «рено», а следом за нами в «ситроене», сидя за рулем, катила мама вместе с Бабулей, Мижану и Пьереттой.

Остальные: Бум, офицер запаса, отбыл в Шартр, Тапомпон продолжала работать медсестрой, Дада сторожила дом, а Жан определился как военврач.

Мы проехали многие километры по дорогам Франции — люди заполонили их, пешком, на лошадях, на машинах. Под бомбы мы, к счастью, не угодили и после долгих переездов остановились наконец в Андэ, провели там некоторое время и уехали в Динар, где было надежней.

Папа оставил нас и отправился добровольцем в 155-й Альпийский артиллерийский полк. Теперь одна мама у нас командовала, решала, утешала.

Папа «ушел на немца». И я представляла, что папа стоит на каком-то чудовище, попирая его, как в книжках с картинками. А что дальше — было загадкой, и только из разговоров взрослых я уразумела, что папа в опасности. И еще потому, что больше не получала булочек с шоколадной начинкой, а ведь вела себя хорошо!

В Динаре очутились мы в двух меблированных комнатенках у хозяйки мадемуазель Ленэ. Пьеретта ушла от нас еще в дороге, и я была очень этим довольна.

А потом папу отослали в тыл.

Франции нужен был завод, заводу — папа. Мы вернулись в Париж. В доме на улице Бурдонне стало мрачно. Жили мы в двух комнатах, обогреваясь — папа, мама, Мижану и я — одной-единственной электрической печкой. Бум находился в шартрском гарнизоне, и Дада уехала к нему помочь по хозяйству.

Я спала не раздеваясь, с мишкой Мердоком, лежа между папой и мамой, тоже одетыми. Иногда среди ночи мы впопыхах спускались в подвал, светя себе свечкой, а стены дома сотрясались, сирены выли, и самолеты бомбили Париж, и Булонь, и всю страну. Мне было страшно. Этот страх травмировал меня. До сих пор не могу без того детского ужаса слышать вой сирены.

Мама была святой! В самый разгар войны она и учила нас, и лечила, ибо переболели мы всеми детскими болезнями. Начало положила я, в 6 лет подцепив среди зимы скарлатину в школе Буте де Монвель.

Кроме уроков в школе Буте, игр с подружкой Шанталь и воздушной тревоги развлечений у меня не имелось. Прогулки были опасны.

Я с трепетом обнаружила папин патефон. Что за чудо! От сети и без — крутилось! С восторгом ставила я пластинки. Тогда-то я начала танцевать! Это было сильнее меня. Когда меня заставали, я краснела до ушей. Но мама была в восхищении и, поставив мне на голову банку с водой, заставляла ходить по дому.

«Малышка держится так прямо!»

Еще бы не прямо! Согнись попробуй — обольешься и получишь затрещину. И было решено водить меня раз в неделю в танцкласс, в свободный от школы день!

Мсье Рико стал моим первым учителем танцев.

Из своей старой шелковой, бледно-розовой ночной рубашки мама сшила мне платьице, и купили мы туфельки на пуантах. В балетных школах всегда особый запах. Пахнет потом, духотой, целлофаном, косметикой и дешевыми духами. Я была заинтригована. «Пахнет, — объяснила я Бабуле, — сладеньким». Объяснение так и осталось в семье. О запахе театральных кулис, танцзалов и спортклубов мои родные говорят «сладеньким пахнет».

Плие, дегаже, антраша и глиссады давались мне куда легче счета и письма! Даже при том, что силы были неравны: день в танцклассе и неделя в школе. В 7 лет я получила первый танцевальный приз у нас в классе и похвальную грамоту в школе.

Маме хотелось сменить квартиру.

Улица Бурдонне напоминала ей о грустном и неприятном!

И мы с папой на большом и маленьком велосипедах колесили по городу в поисках объявлений «сдается квартира». Сняли мы квартиру в доме № 1 на улице де ля Помп, где и жили, когда не сидели в бомбоубежище, не ходили в танцкласс, в школу, не стояли в очереди за продуктами. В этой чудесной квартире и провела я остаток детства и отрочество. Вот это была роскошь! С угольной топкой в кухне! С балконом во всех комнатах, выходящих на площадь Мюэт. И с длинным коридором, где я каталась на самокате, а Мижану, которой было 4 года, с криком бежала сзади.

* * *

Переехав на новую квартиру, я перешла и в другую школу, из Буте да Монвель в Атмер Принье на рю де ля Фезандри. У новой было в моих глазах огромное преимущество: занятия три дня в неделю, остальное время — уроки дома.

Три дня школа — три дня танцы!

Все время занято!

Бабуля отводила меня в танцкласс и после класса приводила к ним с дедом домой. Бум, вернувшийся из Шартра, где был демобилизован по старости, выходил из кабинета и помогал мне готовить уроки. Иногда я оставалась ужинать, и Дада подавала рагу из брюквы и топинамбура, приправленное маргарином, и пирог из отрубей с эрзацем какао.

Ничего, есть можно!

Но часами надо было стоять в очередях в магазинах, чтобы приготовить такой ужин. В 3 ночи Дада занимала очередь, а в 5 утра ее сменяла Бабуля, и тогда была надежда, что, стоя 20-й или 25-й, ухватишь те крохи, которые окажутся на прилавке.

А я и не знала о таких трудностях.

Потом близился комендантский час, и надо было успеть добежать до дома. Или же я оставалась на Ренуар и спала на большой деревянной кровати с вишнево-красной атласной, надутой, как мяч, периной. А если, увы, среди ночи нас будила воздушная тревога, Бум относил меня в постель к Бабуле, и, пока они читали «Отче наш», я продолжала спать, засунув голову под подушку.

Кроме Шанталь, с которой я виделась очень часто, друзей у меня не было. Мама косо смотрела на девчонок из танцкласса, они же — «кухаркины дети»! Стоило мне завести подружку, папа с мамой тут же спрашивали: «А кто у нее родители?» Я не знала. Я не успевала с новой девочкой и двух слов сказать, как меня уводила домой служанка или забирала Бабуля.

Единственным моим товарищем по играм была Мижану.

* * *

В кино мы ходили редко, два-три раза в год. Телевизора еще не существовало, а театр был привилегией важных шишек.

Поэтому вечером устраивался, как правило, именно вечер, хотя порой и долгий. А если родители не шли в гости и не ждали гостей сами, то просто сидели вместе с нами. Закончив уроки, мы могли немного побездельничать перед сном. Папа читал нам сказки про кота на насесте Марселя Эме и рассказы Киплинга. Читал он забавно. На разные голоса, и сам смеялся. На его смех смеялись и мы. Или еще он рассказывал нам сказки о сороке-воровке, которые сам же и сочинял, так что им не было конца. Эти воспоминания мне дороже золота, потому что их у меня очень немного.

Не могу припомнить в своем детстве счастливого времени. Почему? Ведь моя родная семья вполне могла дать все то счастье, какое требуется ребенку.

Конечно, время было военное, скудное. Но мне по малолетству сравнивать было не с чем, и я прекрасно приспосабливалась. Получала самый минимум питания, не знала ни конфет, ни сладостей, вместо них имела витаминные галеты и литиевые порошки «от доктора Гюстена» — лимонный эрзац с сахарином: пакетик на стакан воды — восхитительная шипучка!

Разумеется, бомбардировки травмировали. От подспудного страха по ночам я просыпалась в ледяном поту; я дрожала на уроках арифметики или танца. Не зная, что будет дальше, мы тем больше ценили редкие минуты затишья, от сирены до сирены. Этот душ Шарко, может, не опасен взрослым, детям он — противопоказан.

Но самый большой след оставили во мне семейные отношения. Со временем я почувствовала, что отдаляюсь от родителей, что Мижану у них любимей. Последствия родительского предпочтения младшей сестры сказываются до сих пор.

До чего же это было несправедливо!

То и дело мне ставили ее в пример. В школе Любек Мижану — отличница, а я в Атмере — в «двоечной троице» (в классе, кроме меня, были еще две двоечницы). А еще Мижану — хорошенькая куколка, хоть и ябеда, и бежит жаловаться на меня по каждому пустяку. А мне — порка. И вечно исполосован зад. Я не раз слышала, как мама говорит подругам: «Слава Богу, есть Мижану. Только от нее и радость. Брижитка — и злая, и некрасивая».

А я смотрелась в зеркало и плакала.

И правда, некрасивая!

Своей внешности я стыдилась. Все отдала бы, чтобы стать, как Мижану, с рыжими, до пояса, волосами и фиалковыми глазами, и быть любимицей папы и мамы. Господи, ну почему у меня волосы тусклые и как палки, и косоглазие, и очки, и зубы выпирают (в детстве сосала палец), и приходится носить проволочку! Проволочка, к счастью, ничего не дала! Зубы у меня так и выпирали, и казалось, что я надула губы — моя знаменитая на весь мир гримаска!

Беспокойство поселилось во мне и постоянно меня точило.

Может, я им неродной ребенок?

Ни на кого не похожа, урод, а в семье все красивые.

Я стала сторониться Мижану, как чумы, совсем замкнулась в себе. Забыться могла только на уроках танцев. Особенно я любила упражненья у станка, всегда одни и те же — прекрасный разогрев и подготовка к работе «на середине». Прощайте, очки, комплексы, уныние! На скачущие аккорды пианистки я распахивалась, как сезам. Танец делал красивыми и душу, и тело. Мышцы растягивались и расковывались, я становилась гибкой, и стройной, и пластичной, чувствовала ритм и такт и слушалась музыки. От танцев у меня и эта посадка головы, и походка, которые называют «типично моими». Танец же научил меня дисциплине и придал выносливости. Уж их-то, по крайней мере, сестрице моей было у меня не отнять!

Занятия с Бумом и уроки в школе Атмер не давали мне того образования, которого хотели мои родители. Меня перевели в школу де Ля Тур — там училась и, судя по всему, получала прекрасные знания Шанталь. Итак, конец танцам! Теперь мой досуг — молитвы и молитвы.

Вот это не повезло!

Сплошные монашки! Да, сестрица, нет, сестрица... Не по мне все это. А потом я была новенькой. За моей спиной перешептывались — хуже этого в монастырской школе нет. Я сидела в Ля Тур на задней парте и получала колы, зато научилась врать и притворяться. Полагалось ходить с опущенными глазами, то и дело преклонять колени, носить в кармане четки, исповедоваться по утрам, ябедничать на подруг, доносить про все, что видишь и знаешь.

Словом, ужас.

К счастью, я свалилась с воспалением легких и тем сократила себе учебно-монастырский курс. Правда, пришлось остаться на второй год в 7-м классе, зато я вернулась в родную школу Атмер и в любимый танцкласс.

После воспаления легких я очень ослабела, к тому же и настоящих каникул у меня не было давным-давно. Родители решили отправить меня к Шанталь. У ее матери была крошечная ферма в окружении яблонь в Нормандии, в Мениль-Жильбер, близ Безю-Сент-Элуа. На тот момент дела в стране обстояли так, что отдыхать приходилось в самых невероятных местах. Мать у Шанталь была женщиной суровой и злой. Вечно в трауре, помешана на принципах, редко улыбается и без конца молится. Она обожала свою дочь, всех остальных детей считая выродками. В то время, как, в общем, и теперь, я безумно нуждалась в ласке. От костлявого лица Сюзанны меня слегка воротило. Вся Сюзаннина нежность доставалась дочери, а я, как сейчас помню, часто засыпала, плача под одеялом и мечтая о материнском поцелуе. Однако в свободное от слез время я веселилась!

При помощи бутылочных пробок и проволоки мы с Шанталь изготовляли дамские туфли, по тогдашней моде — на сплошной подошве. Сделаем — и взгромоздимся на пробочные платформы, и прохаживаемся горделиво, как индюки. Наконец Шанталь — этого следовало ожидать — вывихнула ногу.

Пробки отправились в шкаф, Шанталь — в постель!

Когда она выздоровела, появился велосипед и прогулки на колесах по деревенскому простору, который я открыла с восхищением. Еще у нас имелись качели, вещь редкая, в Лувесьенне их не было. Качели да еще бассейн — вот, казалось тогда, верх счастья, несбыточная мечта! Но бґольшую часть времени отнимали у нас домашние задания на лето. Хуже того, ежедневно добрую четверть часа нам втирали «Мари-Роз», ароматизированное средство от вшей. Как у всех школьников, вши у нас водились, и Сюзанна упорно на них охотилась.

С тех пор я против любой охоты!

Вскоре я стала так скучать по родителям, что потеряла аппетит. Видя это, Сюзанна позвонила папе, чтобы он приехал и забрал меня. Приедет — 6 июня! Осталось потерпеть всего-то три дня!.. Минуты шли, аппетит возвращался.

Папа должен был прибыть на вокзал в Этрепаньи, откуда пригородным автобусом добраться за город до местной дороги. И вот мы втроем сидим, жаримся на солнце у обочины, на откосе... Время автобуса прошло, мы ждем и ждем... Час, другой... Нет автобуса. Я реву, Сюзанна удивляется. Автобус ходит без опозданий, а тут три часа его нет...

Убитые неудачей и жарой, мы все еще ждем, и вдруг... черная точка в конце дороги. Что-то движется к нам, пешком... В жарынь, такую, что плавится асфальт, по самому солнцепеку мог идти только папа! Я со всех ног кинулась навстречу!

Он был совсем без сил, пройдя 20 км пешком, потому что не оказалось ни автобуса, ни машин, ни даже телефона! Не оказалось ничего!.. Только что высадились Союзники! Папа, капитан 155-го артполка, вспомнил привычку подолгу шагать с рюкзаком... Он уселся рядом и рассказал нам о высадке, то есть о том, что успел узнать в Париже.

Мы смотрели на него во все глаза.

Мы-то знать ни о чем не знали и весь день с утра только и слышали, что пенье птиц да шорох листьев. А в это время где-то рядом происходили такие события! У Сюзанны папа помылся, поел наскоро и тут же собрался со мной обратно. Безумие, конечно, но он обещал маме вернуться в тот же вечер и не хотел, чтобы она беспокоилась. Телефонная связь была прервана, предупредить ее он не мог. Оставалось пройти в обратном направлении 20 км, днем уже пройденные папой. Вечером из Этрепаньи отходил поезд, на него следовало успеть! Лет мне было 9 с половиной, и так долго топать пешком я бы не отважилась. Папа посадил меня к себе на спину. Оттуда я любовалась пейзажем. Папа шагал быстро и ровно. Покачивание убаюкивало. Я заснула, положив голову папе на макушку и обвив его шею обеими руками.

Как волнующе воспоминание об этом путешествии на спине у папы!

Когда отец состарился, ослаб, утратил твердость походки, я снова и снова с волнением думала, что этот человек пронес меня, уже вполне большую, на спине 20 километров по жаре! Будь ты проклята, старость, если отнимаешь столько силы и крепости! Прибыли мы в тот день, верней, в ту ночь, в Париж, если не ошибаюсь, за полночь, около двух. И опять я проехала у папы на спине остаток пути от вокзала Сен-Лазар до дома по тихому, пустому Парижу, и папины шаги гулко звучали по мостовой.

Самый длинный день связан у меня именно с ходьбой обессиленного, измученного человека, который несет домой свое дитя, а поблизости решается судьба Франции, гремят снаряды, умирают люди, горит земля. И у меня одна любовь на свете — к тому, кто наперекор стихиям уносит меня к теплу домашнего очага.

В августе 1944 года Париж был наконец освобожден!

Флаги вынули из нафталина и вывесили на окнах. Мы разгуливали по улицам с бумажными трехцветными флажками, а американские солдаты дарили нам жвачку, шоколад, поцелуи. Жвачка шла на подметки куклам, шоколад мне самой, поцелуи — к черту.

Было время всеобщей эйфории.

Конец бомбардировкам и комендантскому часу, можно наконец пойти в Булонский лес, нагуливать красные щечки, как говаривала няня. Наконец я узнала, что такое белый хлеб, и молоко досыта, и сливки, и хорошее настроение у взрослых, и смех, и игры на воздухе.

1 октября с карманами, набитыми жевательной резинкой, я снова пошла в школу Атмер. Ненавидя и уроки и жвачку, я заключила сделку с соседкой по парте: она переписывает мне задания в тетрадь за жвачку. Счастье длилось три дня! На четвертый учительница заметила, что у нас с соседкой в тетрадях один почерк, и устроила нагоняй.

И осталась я при жвачке и при позоре. И вернулась в «двоечную троицу».

* * *

Примерно в это время родители наняли гувернантку. Ей поручалось завершить наше образование. Я со страхом ждала появления сей дамы. Не успели вздохнуть свободно, как теперь, в 10 лет, новая тюрьма!

И появилась мадам Легран, высокая, внушительная, во вдовьем трауре. Говорила она с нами на французском вперемежку с английским. Боялась я ее очень, но она оказалась так добра и благородна, что в конце концов меня приручила!

За высокий рост и английский язык я прозвала мадам Легран, с ее собственного разрешения, «Биг». Биг, которую со временем я переделала в Бигу, потом в Бигуди, была женщиной удивительной, уравновешенной и справедливой, она умела мирить детей с родителями, и самих родителей, и самих детей. Шли годы, а я все сильней к ней привязывалась. Меня она считала дочкой, называла «своей душечкой».

Я ее любила и не оставляла до самой смерти.