Церковное привидение: Собрание готических рассказов

Барэм Ричард

Булвер-Литтон Эдвард Джордж

Диккенс Чарльз

Ле Фаню Джозеф Шеридан

Элиот Джордж

Кип Леонард

Олифант Маргарет

О'Брайен Фитц-Джеймс

Эдвардс Амелия Б.

Бэринг-Гулд Сэбайн

Джеймс Генри

Болдуин Луиза

Херон Э. и Х.

Грей Артур

Джером Джером К.

Каванах Гермини Т.

Митчелл Эдмунд

Суэйн Эдмунд Г.

Уортон Эдит

Бэнгс Джон Кендрик

Джеймс Монтегю Родс

Норткот Эймиас

Бусби Гай Ньюэлл

Бенсон Эдвард Фредерик

Лэндон Персеваль

Блэквуд Элджернон Генри

Бакан Джон

Дансейни Эдвард

Ромер Сакс

Уолпол Хью

Лесли Шейн Рэндольф Шейн

Асквит Синтия

ДЖОН БАКАН

 

 

Джон Бакан, 1-й барон Твидсмур

(John Buchan, 1-st Baron of Tweedsmuir, 1875–1940)

Шотландский дипломат, юрист, журналист и военный корреспондент, член парламента и государственный деятель, историк, поэт и романист. Автор не только широко известного триллера «Тридцать девять ступеней» (1914), трижды экранизированного (в том числе в 1935 г. — Альфредом Хичкоком), но и множества трудов (30 романов, рассказы, жизнеописания знаменитостей, исторические и литературоведческие штудии, мемуары).

Родился в Перте, учился в университете Глазго и в Оксфордском университете, тогда же начал свою интенсивную литературную деятельность (первый его роман «Дон Кихот болот» опубликован в 1895 г.). С 1901 по 1903 г. служил личным секретарем посланника Великобритании в Южной Африке лорда Милнера. Позднее занимал ряд важных государственных и дипломатических постов — вплоть до генерала-губернатора Канады (с 1935 г.).

 

Наблюдатель у порога

 

ГЛАВА 1

Хаус-оф-Мор

I

Мне не единожды случалось рассказывать эту историю перед собранием слушателей, и последствия бывали самые различные. Теперь я снова, рискуя своим реноме, бросаю вызов опасности. Обычный кружок моих друзей расценил этот рассказ как зимние байки у камина; мне, человеку сугубо прозаическому, приписали буйную фантазию. Как-то один знакомый, почуяв, что запахло тайной, занес мною рассказанное в блокнот и с измененными именами опубликовал в записках некоего научного общества. Лишь один из моих слушателей проявил истинное понимание, но у него была беспокойная душа, склонная верить в чудеса, и кто знает, прав он был или нет. Он высказался просто: «Неисповедимы пути Твои, Господи», и с этим суждением спорить не приходится.

Промозглым вечером в начале октября 189* года я ехал в двухколесном экипаже по заросшей древними лесами низине, которая окаймляет холмистый приходской округ Мор. Нагорный экспресс, привезший меня с севера, ходит только до Перта. Последующее курьезное путешествие в ветхом и разболтанном местном поезде закончилось на платформе в Морфуте, откуда открывался унылый вид: трубы шахт, угольные кучи, кое-где зерновые поля на болотистой почве, у западного горизонта, где садилось солнце, — вересковые пустоши. Однако солидная двуколка с опрятным кучером меня утешила, и вскоре я, забыв про неприятности, начал вглядываться в темнеющий пейзаж. Мы пересекали густые леса, изредка встречая старые оживленные дороги. Мор, схожий в Морфуте со сточной канавой, превратился в медлительную лесную речку, несущую бурые опавшие листья. Время от времени нам попадалось древнее жилище, в просвете между деревьями мелькал обветшалый ступенчатый щипец. Все эти обиталища, по уверению моего спутника, были чем-нибудь да знамениты. В одном жил некогда шотландский помещик, якобит и пьяница; дом был северным подобием Медменема. В старинных залах шумели нечестивые кутежи, адский разгул сопровождался тостами в честь дьявола. Следующее здание принадлежало видному семейству шотландских юристов; строитель его, судья Сессионного суда, в неопрятном парике и домашних туфлях, являлся некогда местным законодателем вкусов. На всей окрестности лежал отпечаток поблекшей от времени аристократичности. Замшелые стены по обочинам простояли две сотни лет, немногие дома у дороги служили заставами или — в прошлом — гостиницами. В здешних названиях также чудилось величие, заставлявшее вспомнить о шотландских баронах и отчасти о Франции: Чателрей и Риверсло, Блэк-Хоум и Чампертаун. Местность обладала коварным очарованием, изо всех щелей и просветов глядели тайны, и все же мне она не нравилась. От земли шел тяжелый сырой дух, грунт на дорогах имел красный оттенок, отовсюду веяло стариной, печалью и жутью. В привольной долине Северного нагорья, откуда я приехал, хватало и ветра, и солнца, и ливней, здесь же царили холод, скука и смерть. Даже когда в вершинах елей играло солнце, мне не хотелось восторгаться. Пришлось со стыдом признаться себе: настроение у меня хуже некуда.

До этого я гостил у Кланройденов в Гленэсилле и неделю по-настоящему наслаждался жизнью. Вам известен этот дом, со старинной обстановкой и старыми садами, отгороженный от внешнего мира многими милями вереска. Для дикой местности и позднего времени года охота была превосходной; здесь можно встретить куропаток да и на удивление припозднившихся вальдшнепов. Я отличился в выслеживании дичи, особо отличился на рыбалке, неплохо проявил себя на торфяниках. Более того, в доме собралось приятное общество — и еще там были сами Кланройдены. Весь год, вплоть до конца судебной сессии, мне пришлось тяжело трудиться, две недели в Норвегии обернулись настоящим бедствием. Потому я с немалым удовольствием приготовился провести в Гленэсилле еще десять дней, но тут мои планы расстроило письмо Сибил.

Сибил — моя кузина и добрая приятельница; в прежние времена, когда я еще не имел адвокатской практики, я не раз и не два в нее влюблялся. Но она, проявив немалое благоразумие, сделала иной выбор и вышла за некоего Ладло — Роберта Джона Ладло, моего соученика. Это был человек веселого, доброго нрава, страстный охотник, мировой судья и помощник лорда-лейтенанта в своем графстве, а также в некотором роде любитель древностей. У него был охотничий домик в Лестершире, где он проводил охотничий сезон, но с февраля по октябрь он жил у себя на вересковой пустоши. Дом назывался Хаус-оф-Мор; в последние годы я ненадолго заезжал туда раз или два. Я помнил, как там уединенно и уютно, вспоминал обаятельную застенчивость Сибил, общительность и гостеприимство Ладло. Именно эти воспоминания заставили меня крепко задуматься о письме, которое в то утро нарушило мою спокойную жизнь. «Ты обещал навестить нас осенью, — писала Сибил, — и мне хочется, чтобы ты приехал как можно скорее». Пока это была обычная вежливость. Но далее выяснилось, что Ладло заболел, чем — неизвестно, однако Сибил предполагала, что это болезнь сердца. Подписалась она «твоя любящая кузина», далее следовал краткий взволнованный постскриптум, в котором светские условности были отброшены. «Бога ради, приезжай нас навестить! — взывали каракули Сибил. — Боб ужасно болен, и я схожу с ума. Не медли». Вдогонку было добавлено: «Не бери с собой врачей. Их это дело не касается».

Она твердо надеялась, что я приеду, и я, соответственно, пустился в путь. Раздумывать не приходилось, оставалось только посетовать на свое злосчастье. Утром мне портили настроение досадные мысли о том, что уже прилетают вальдшнепы и что Кланройдены умоляли меня остаться, днем его испортило еще больше путешествие по угрюмым местам с угольными шахтами. Леса вокруг реки Мор тоже не придавали бодрости духа. Я тревожился за Сибил и Ладло, а эта треклятая окрестность при первом взгляде всегда наводила на меня, можно даже сказать, ужас. Назовите это глупостью, но оговорю, что нервы у меня железные и перепадам настроения я не подвержен. Это просто органическая нелюбовь к тучной мощной почве, к запахам леса и древности, к унылым дорогам, деревьям, к аромату старой тайны. Я вызывающе здоровый, законченный обыватель. Мне нравятся четкие очертания и насыщенные цвета; при виде Мора, с полутонами и туманными далями, у меня наступал упадок духа. Даже когда дорога пошла в гору и лес кончился, на сменившей его вересковой пустоши не нашлось ничего, что бы меня подбодрило. Это было настоящее вересковое царство на высоте 800 футов над уровнем моря, и по нему пролегала старая, заросшая травой дорога. Слева стояли невысокие холмы, справа, после нескольких миль торфяников, запылали трубы шахт и нефтезаводов. Впереди простиралась вересковая пустошь, доходившая до самого горизонта, где угасали последние отблески солнца. Могильную тишину нарушал только скрип колес на травянистой дороге; единственными признаками жизни казались огни на севере. Никогда я не ощущал так остро, что передвигаюсь по безжизненному пространству. Все внушало тревогу, и на меня напала нервная дрожь. Во впадинах поблескивали озерца, текли бурые от торфа ручьи, там и сям из земли торчали острые, отвратительно красные камни.

Мне вспомнилось, как Ладло в рассказах об этом месте называл его Мананном, священной землей древних. Тогда я пропустил его слова мимо ушей, но теперь мне пришло в голову, что предки сделали мудрый выбор. Земля, воздух — все здесь было пропитано загадочной жутью. В окружении сырых, таинственных лесов, по соседству с краем угля и железа, в относительной близости столицы, эта местность являла собой зловещие остатки варварских времен. На низких холмах лежали зеленые пастбища с прозрачными реками и светлыми долинами, но здесь, в торфяной пустыне, стада овец и возделанные поля попадались редко. Хаус-оф-Мор был единственным на много миль жилищем, и, если не считать захудалой деревушки, этот первозданный холмистый край находился в полном распоряжении диких зверей. Охота тут была очень недурная, но даже ради лучшей в мире охоты я не согласился бы поселиться в подобных краях. Ладло заболел — что ж, меня это не удивило. На возвышенности не всегда хороший воздух, вересковая пустошь — не самое здоровое место, а жизнь селянина бывает тяжелей, чем жизнь городского обитателя. Меня снова пробрала дрожь: за несколько часов я словно бы перенесся из ясного полудня в промозглые сумерки.

Миновав деревню, мы въехали в ворота, рядом с которыми стояла сторожка. Здесь снова появились деревья — свежие посадки безобидных маленьких елочек, которые вовсю пускали новые побеги. Вблизи дома росло несколько больших платанов, уродливые кусты бузины сливались в непролазные дебри. Даже в полумраке я разглядел, что лужайки были аккуратно подстрижены и клумбы тоже неплохо ухожены для этого времени года; несомненно, Сибил следила за работой садовников. Внезапно перед глазами оказалось длинное беленое здание, более чем когда-либо напоминавшее казарму, и впервые с тех пор, как я покинул Гленэсилл, на душе сделалось спокойно. Здесь меня ждет тепло и приятное общество — и верно, дверь холла была распахнута, а перед ней, в потоке света, стояла, встречая меня, Сибил.

Пока я вылезал из экипажа, она сбежала по ступенькам, бросила несколько слов кучеру, схватила меня за рукав и потянула в тень.

— О Генри, спасибо огромное, что приехал. Не подавай виду, что знаешь о болезни Боба. Мы об этом не говорим. Объясню позднее. Мне бы хотелось, чтобы ты его развеселил. А теперь нужно идти в дом, Боб уже в холле, ждет.

Пока я мигал, привыкая к свету, Ладло с простертыми руками вышел мне навстречу и, как обычно, весело меня приветствовал. Всмотревшись, я не заметил в его внешности ничего настораживающего: немного, пожалуй, обмяк рот и под глазами наметились мешки, но цвет лица свежий, здоровый. Кто изменился, так это Сибил. Она была бледна, красивые глаза глядели жалобно, обаятельную робость сменили уверенность и самообладание, свойственные страдальцам. Меня это просто потрясло, и, переодеваясь, я мысленно злился на Ладло. Что это за болезнь такая? Ладло весел и глядит здоровяком, в то время как Сибил бледна, и все же отчаянный постскриптум написан не им, а Сибил. Греясь у камина, я решил: неприятности в этом семействе явно требуют моего вмешательства.

II

Супруги Ладло ожидали меня в гостиной. В поведении Сибил я заметил нечто новое и странное. Она смотрела на мужа покровительственно, как мать, он же, бывший прежде образцом мужской независимости, с забавной собачьей преданностью жался к жене. В разговоре он по преимуществу повторял ее слова. В ожидании обеда Ладло говорил о погоде, охоте и Мейбл Кланройден. Потом он повел себя странно: когда я собирался проводить Сибил к обеду, Ладло меня опередил и, обхватив левой рукой ее правый локоть, возглавил процессию, а я, несколько ошеломленный, остался в хвосте.

Второго такого унылого обеда я не припомню. В большей части комнат Хаус-оф-Мора стены отделаны красивыми панелями времен короля Георга, но в столовой они ровные, расписанные приглушенными тонами под камень. Передо мной, на неприятного вида картине, Авраам приносил в жертву Исаака. Над каминной полкой висело несколько фотографий охотников из общества «Куорн», оставшееся место заполняли пять или шесть невыразительных фамильных портретов. Но меня удивило одно новшество. С пьедестала хмуро взирал большой мраморный бюст, античный подлинник. Портрет, в стиле позднего Рима, принадлежал, несомненно, какому-то императору; его величественное чело, крепкая шея, непроницаемо-высокомерно поджатые губы составляли поразительный контраст обыденному окружению. Указав кивком на бюст, я спросил, кого он изображает.

Ладло пробормотал что-то неразборчивое («Юстиниан», — решил я), не отрывая при этом взгляда от тарелки. Случайно я перехватил взгляд Сибил. Покосившись на бюст, она приложила палец к губам.

Завершение трапезы прошло еще тягостней, чем начало. Сибил едва притрагивалась к блюдам, а ее супруг с жадностью поглощал все подряд. Он был плотный здоровяк с добрым квадратным лицом, смуглым от загара. Манеры его вроде бы огрубели. Он насыщался с неприличной поспешностью, в глазах напрочь отсутствовали мысли. Я задал вопрос, он вздрогнул; когда он поднимал голову, лицо его было странным и безжизненным, и я пожалел о том, что открыл рот.

Я спросил об осенней охоте, и Ладло с трудом сосредоточился, чтобы мне ответить. Охоту он похвалил, но свою меткость — нет. Он сейчас не тот, что прежде. Нет, у него никто не гостит — Сибил хотелось одиночества. Да, в этом году охота не задалась, но до наступления зимы он еще устроит грандиозную вылазку с егерями и фермерами.

— Боб совершенно правильно поступил, — проговорила Сибил. — Он все больше сидел дома, потому что погода была просто отвратительная. Ты не представляешь себе, Генри, во что превращается иной раз наша окрестность. Сплошная хлябь, с безобразными красными ручьями, грязи по колено.

— Не думаю, что это полезно для здоровья, — заметил я.

Ладло поднял голову:

— Я тоже. По мне, это невыносимо, но я так занят, что не выбраться.

Я собирался спросить, чем он занят, но снова поймал предостерегающий взгляд Сибил.

Было ясно, что Ладло пережил какое-то потрясение и у него начинаются галлюцинации. Никакой другой догадки не приходило в голову: ведь он всю жизнь отличался умеренностью. Единственным признаком болезни была рассеянность, во всем остальном он проявлял себя как обычно, нормальным и заурядным человеком. Мне стало жалко Сибил, вынужденную делить с ним одиночество в этих пустынных краях.

Тут Ладло прервал молчание. Он поднял голову, взгляд его нервно заскользил по комнате и наткнулся на римский бюст.

— Знаешь ли ты, что эта местность — древний Мананн? — спросил он.

Это был странный поворот беседы, но меня обрадовал и такой признак сознания. Я ответил, что слышал об этом.

— Название необычное, — возвестил Ладло тоном оракула, — но то, что за ним стоит, еще необычней. Мананн, Мано, — повторил он раскатисто. При этом он пристально и, как мне показалось, боязливо скосил глаза влево.

Когда Ладло повернулся, с его левого колена соскользнула салфетка и упала на пол. Краем она легла на ногу Ладло, и тот дернулся, словно укушенный змеей. Ни разу я не видел на лице мужчины такого странного, откровенного ужаса. Ладло поднялся на ноги, его крепкое тело тряслось как тростинка. Сибил бросилась к нему, подняла салфетку и кинула ее в буфет. Потом стала гладить мужа по голове, как оглаживают испуганную лошадь. Она повторяла его детское имя — Робин, и Ладло наконец успокоился. Однако блюдо, поданное при этом на стол, было унесено нетронутым.

Через минуту-другую Ладло как будто забыл о своем загадочном испуге и вернулся к беседе. Сначала его речь текла гладко и оживленно:

— Вам, законникам, понятна только сухая схема прошедших времен. Вам недоступен восторг, знакомый одному лишь антикварию, восстанавливающему подробности культуры прошлого. Возьми этот самый Мананн. Если бы я смог исследовать тайны здешних вересковых пустошей, я написал бы книгу, самую грандиозную в мире. Я описал бы доисторическую жизнь, когда человек был един с природой. Рассказал бы о народе, связанном братскими узами с красной землей, красными скалами и красными ручьями местных холмов. Это было бы жутко, но прекрасно, потрясающе! Эта книга представляла бы собой не просто исторический труд, она стала бы новым евангелием, новой жизненной теорией. С материализмом было бы раз и навсегда покончено. Слушай, творчество всех в мире поэтов, обожествлявших и персонифицировавших природу, не составит и восьмой части моего предполагаемого труда. Я раскрыл бы вам непознанную, страшную, пронзительную тайну, что скрывается по ту сторону обычной природы. Люди оценили бы всю глубину старой бесхитростной веры, которую притворно презирают. Я изобразил бы портрет нашего косматого, хмурого предка — ему слышались странные звуки в молчании этих холмов. Я покажу его — дикого, запуганного, но мудрого, мудрого. Одному Богу известна его мудрость! Римляне знали об этом, они научились у него чему только могли, но он открыл им лишь немногое. Однако в наших жилах течет частичка его крови, и мы можем пойти дальше. Мананн! Непонятная ныне земля! Иногда я люблю ее, иногда ненавижу, но постоянно боюсь ее. Она вроде той статуи — непроницаема.

Я сказал бы Ладло, что он несет мистическую чушь, но взгляд мой упал на бюст, и грубые слова не слетели с языка. Возможно, вересковые пустоши — это не более чем кусок уродливой, заброшенной земли, но что касается непроницаемости статуи, в этом сомневаться не приходилось. Терпеть не могу эти римские бюсты — жестокие лица, грубые рты; по мне, в них нет ни живой привлекательности, ни красоты искусства. Но на этот бюст я смотрел не отводя глаз, словно никогда прежде не видел мраморной скульптуры. Казалось, это лицо вобрало в себя и гнетущую атмосферу густых лесов, и тайну молчаливых вересковых пустошей. В нем была неуловимая тайна культуры на грани дикарства, жестокая, чувственная мудрость и одновременно горький аскетизм, надменно и холодно взирающий на театр жизни. В испещренном жилами лбу, в сонных веках не замечалось слабости. Это было лицо того, кто завоевал мир и понял, что мир есть прах, того, кто вкусил от древа познания добра и зла и презрел человеческий разум. В то же время оно принадлежало тому, кому ведомы пугающие секреты, кто познал обратную сторону, сумеречную изнанку жизни. Не знаю, с какой стати мне вздумалось связать римского вельможу с вересковыми пустошами прихода Мор; так или иначе, в его лице я уловил ту бессонную, загадочную меланхолию, какая не оставляла меня среди здешних лесов и болот.

— Я купил этот бюст в Коленцо, — сказал Ладло, — потому что он мне понравился. Он здесь как раз на месте.

Мне подумалось, что бюст никак не сочетается с тускло-коричневыми стенами и фотографиями охотничьего клуба «Куорн», но я промолчал.

— Знаешь, кто это? — спросил Ладло. — Это голова одного из величайших людей в мире. Ты, как законник, не можешь не знать Юстиниана.

Едва ли юрист по общему праву ежедневно сталкивается с пандектами. Я не заглядывал в них с тех пор, как окончил колледж.

— Мне известно, что он женился на актрисе, — сказал я, — а также, что он был универсальным гением. Он разрабатывал законы, воевал, вступал в столкновения с Церковью. Любопытная личность! И ходила, помнится, история, что он продал душу дьяволу в обмен на законы? Неравная сделка!

Я болтал глупости, чтобы развеять мрачную атмосферу в столовой. Это не привело ни к чему хорошему. Ладло с судорожным вздохом схватился за левый бок, словно у него заболело сердце. Сибил с горестным взглядом делала мне знаки, чтобы я замолчал. Подбежав к мужу, она стала успокаивать его, как ребенка. По пути она ухитрилась шепнуть мне на ухо, чтобы я разговаривал только с нею, а к Ладло не обращался.

До конца обеда я строго выполнял это распоряжение. Ладло поглощал пищу в угрюмом молчании, я говорил с Сибил о наших родственниках и друзьях, о Лондоне, Гленэсилле и о прочих случайных предметах. Бедняжка была подавлена и рассеянна, то и дело тревожно косилась на мужа. Помню, я вдруг понял, насколько все происходящее смешно. Сидят три дурня, одни-одинешеньки на этой болотистой возвышенности, один — с расстроенными нервами, толкует не по делу о королевстве Мананн и Юстиниане, жадно глотает куски и пугается салфетки, другая — места себе не находит от тревоги, я же ломаю себе голову, не зная, чем все это объяснить. Ни дать ни взять Безумное чаепитие: Сибил — меланхолическая маленькая Соня, Ладло — непостижимый Шляпник. Не удержавшись, я рассмеялся вслух, но поймал взгляд кузины и замолк. Для веселья в самом деле не было повода. Ладло был не на шутку болен, а Сибил совсем спала с лица.

Когда обед закончился, я, вопреки правилам приличия, не сумел скрыть облегчения; мне хотелось серьезно поговорить с хозяином дома. Сибил дала дворецкому распоряжение, чтобы в библиотеке зажгли лампы. Потом, склонившись ко мне, поспешно шепнула:

— Пожалуйста, побеседуй с Бобом. Уверена, это пойдет ему на пользу. Будь очень терпелив, разговаривай ласково. И, бога ради, постарайся выяснить, что с ним такое. Мне он не говорит, могу только гадать.

Вернувшийся дворецкий доложил, что библиотека готова, и Сибил встала, чтобы удалиться. Ладло приподнялся, запротестовал, то и дело как-то странно хватаясь за бок. Жена его успокоила:

— Генри за тобой присмотрит, дорогой. Вы пойдете в библиотеку покурить.

Она выскользнула за дверь, и мы остались вдвоем.

Он судорожно схватил меня левой рукой за предплечье, так что я едва не вскрикнул от боли. Когда мы спускались в холл, я чувствовал, как его плечо конвульсивно подергивалось. Несомненно, он страдал, и я объяснил это каким-то сердечным недугом, который может привести к полной беспомощности.

Усадив Ладло в просторное кресло, я взял одну из его сигар. Библиотека — самое приятное место в этом доме; вечерами, когда в старом камине горит торф и длинные красные шторы задернуты, именно здесь было принято наслаждаться покоем и приятной беседой. Я заметил в комнате перемены. Книжные полки Ладло заполняли прежде труды обществ по изучению древностей и легкомысленная беллетристика. Но теперь «Библиотека Бадминтона» исчезла с полок, откуда ее удобно было доставать, и ее место заняли старые лейденские репринты Юстиниана. Тут были книги по византинистике — мне раньше даже не приходило в голову, что он хотя бы по названию знаком с такими ее тонкостями. Присутствовали исторические труды и эссе, то и другое несколько эксцентричного свойства, а в довершение всего — пухлые тома, посвященные медицине, с яркими цветными иллюстрациями. Охота, рыбная ловля, путешествия удалились со сцены, кучи удочек, хлыстов, чехлов для ружей больше не загромождали стол. В комнате царил относительный порядок, в атмосфере чувствовался легкий привкус учености — и мне это не понравилось.

Ладло отказался от сигары и недолгое время не открывал рта. Потом первым нарушил напряженное молчание.

— Ты очень удружил мне, Гарри, тем, что приехал. Когда прихворнешь, то чувствуешь себя здесь чертовски одиноко.

— Я так и думал, что тебе должно быть одиноко, поэтому заглянул сюда по дороге из Гленэсилла. Жаль, у тебя действительно нездоровый вид.

— Ты заметил? — вскинулся он.

— Это бросается в глаза. Ты показывался врачу?

Он произнес что-то уничижительное о докторах и продолжал понуро смотреть на меня пустыми глазами.

Я заметил, что сидит он в странной позе: голова наклонена вправо, и все тело выражает неприятие чего-то, находящегося слева.

— Похоже на сердце, — заметил я. — У тебя как будто болит в левом боку.

Снова Ладло дернулся от страха. Я подошел к нему и встал за его креслом.

— А теперь, дружище, бога ради, скажи, что с тобой такое? Ты до смерти пугаешь Сибил. Бедняжке тяжело приходится, позволь, лучше я тебе помогу.

Ладло полулежал, откинувшись в кресле, с закрытыми глазами, и трясся, как испуганный жеребенок. Поражаясь тому, как сильно изменился человек, прежде отличавшийся силой и бодростью, я забывал о серьезности положения. Я взял Ладло за плечо, но он стряхнул мою руку.

— Бога ради, сядь! — произнес он хрипло. — Я расскажу тебе все, но ты не поймешь.

Я тут же уселся напротив него.

— Это дьявол, — произнес он торжественно.

Боюсь, я не сдержал себя: у меня вырвался смешок. Ладло не обратил на это внимания; с тем же напряженным, несчастным видом он смотрел поверх моей головы.

— Ну ладно, — сказал я. — Дьявол так дьявол. Жалоба, не имеющая прецедентов, поэтому хорошо, что я не привез с собой врача. И как же этот дьявол на тебя действует?

Его левая рука снова начала беспомощно сжиматься и разжиматься. Я опомнился и посерьезнел. Несомненно, это был какой-то психический симптом, некие галлюцинации, порожденные физической болью.

Как загнанный зверь, наклонив вперед голову, он заговорил тихо и очень быстро. Не собираюсь воспроизводить сказанное в его собственных выражениях, потому что он путался и очень часто повторялся. Из странной истории, которая той осенней ночью лишила меня сна, я передам только суть, сопроводив ее по мере надобности своими замечаниями и добавлениями. Камин погас, за окном поднялся ветер, близилась ночь, а Ладло все бормотал и бормотал. Я забыл о сигаре, забыл о себе — только слушал невообразимую повесть моего приятеля, не спуская глаз с его чудной фигуры. А ведь не далее как сутки назад я вовсю веселился в Гленэсилле!

Он возвратился в Хаус-оф-Мор, рассказывал Ладло, в конце мая и вскоре заболел. Хвороба пустячная — грипп или что-то вроде, — но здоровье так полностью и не восстановилось. Дожди в июне угнетали нервы, отчаянная июльская жара вызывала вялость и апатию. Все время хотелось спать, а во сне мучили кошмары. К концу июля физические силы вернулись, но настроение оставалось странно подавленным. Он разучился быть в одиночестве. В левом ухе непрерывно шумело, у левого бока что-то двигалось и шуршало, не останавливаясь ни днем ни ночью. К этому добавилось нервное расстройство: иррациональная боязнь неизвестного.

Ладло, как я уже объяснял, был человеком самым обычным, достаточно толковым, среднего культурного уровня, от природы порядочным, в своих верованиях и скептицизме ничем не отличавшимся от ему подобных. Вообще говоря, я бы едва ли заподозрил, что он склонен к галлюцинациям. Ему был присущ скучный буржуазный рационализм, находящий разумные объяснения всему, что существует на земле и в небесах. Вначале он боролся со своими страхами при помощи банальностей. Он говорил себе, что это последствия болезни или что жаркая погода на вересковых пустошах плохо влияет на голову. Но этих отговорок хватило ненадолго. Наваждение сделалось живым существом, alter ego, ходившим за Ладло по пятам. Он отчаянно боялся своего спутника. Ни на секунду не решался остаться один, не отпускал от себя Сибил. В начале августа она на неделю отправилась в гости, и эти семь дней обернулись для Ладло пыткой. Болезнь быстро прогрессировала. С каждым днем незримое существо делалось все реальней. Временами — на рассвете, в сумерках и в ранние утренние часы — оно обретало зримую телесность. Бесформенная, неопределенная тень отпрыгивала в сторону и скрывалась в темноте, а он, парализованный ужасом, не мог сдвинуться с места. Бывало, где-нибудь в уединенном уголке его шагам вторили чужие, а иногда локтя касался чужой локоть. Спастись от этого можно было только в обществе себе подобных. Рядом с Сибил Ладло бывал счастлив, но стоило ей удалиться, и спутник крадучись возвращался из неизвестности — наблюдать. Можно было бы постоянно спасаться в компании друзей, но, в дополнение к прежним симптомам, он начал отчаянно бояться собственных собратьев. Ладло не покидал своего дома на вересковых пустошах; ему приходилось нести свое бремя в одиночестве, среди мхов и бурных потоков этого унылого края.

Подошло 12 августа, но Ладло из-за вконец расстроенных нервов все время промахивался. К тому же он быстро утомлялся и в итоге сделался затворником. Однако телесная вялость сопровождалась удивительным оживлением ума. Он читал все, что попадалось под руку, больше времени отдавал размышлениям. Характерно, что, сошедши с прозаической стези, Ладло обратился к сверхъестественному в самой что ни на есть определенной его форме. Он вбил себе в голову, что его преследует дьявол, — дьявол во плоти, каким его представляли себе наши предки. Ладло постоянно ждал, что тень, притаившаяся сбоку, заговорит, но не дождался. Клеветник братий наших сделался его постоянным, едва ли не осязаемым сопроводителем. По его словам, он чувствовал, как дух древнего зла исподволь проникал в его кровь. Ладло не единожды продавал свою душу, однако сопротивляться было невозможно. Он заслуживал этого испытания еще меньше, чем Иов, а муки его были тысячекратно ужасней.

Неделю или больше Ладло донимало нечто вроде религиозной мании. Когда человек со здоровым, светским складом ума пускается в океан злоключений, связанных с верой, он оказывается самым беспомощным мореплавателем, поскольку не владеет даже элементарными знаниями о ветрах и приливах. О былой беспечности нечего было и вспоминать; в новом мире, внезапно окружившем Ладло, не находилось места прежним общеизвестным истинам. И все время, не забудьте, суровая пытка: от разума, осознающего муки, и от непрестанного физического страха. Одно время Ладло был близок к умопомешательству.

Затем, благодаря случайности, его бедствие приняло новый оборот. Однажды он, сидя с Сибил в библиотеке, наткнулся ненароком на одну книгу и принялся ее перелистывать. Прочел страницу-другую и нашел историю, сходную с его собственной. Это была написанная по-французски биография Юстиниана, одна из безграмотных поделок прошлого века, стряпня из Прокопия и обрывков римского права. Черным по белому там был описан его случай, а ведь речь шла о великом государе! Это была утешительная новость, и, как ни странно, Ладло некоторое время даже гордился своей болезнью. Он обожествлял великого императора, прочитывал все доступные материалы о нем, не исключая пандекты и дигесты. За баснословную цену выписал его бюст и поместил в столовой. Принялся изучать своего венценосного предшественника и сделал его своим кумиром. Как я уже сказал, способности у Ладло были средние и силой воображения он никак не отличался. И все же он умудрился из басен «Тайной истории» и незрелых опусов германских законоведов соорудить замечательный портрет. Он рисовал его, сидя в полутемной библиотеке: спокойный, хладнокровный государь, наследник дакского мистицизма, держит в повиновении огромный мир, дарует ему законы и религию, сражается, строит церкви и в то же время непрестанно ищет мира для собственной души. Церковник и воин, почитаемый целым миром, не может унять дрожи в губах — слева от него вечно присутствует Наблюдатель у Порога. Бывало, ночами в большом Медном дворце часовые слышали, как император шагал по темным коридорам — один и одновременно не один; как-то некий слуга, войдя с лампой, увидел на лице хозяина невообразимую гримасу, а рядом с ним — нечто не имевшее ни лица, ни образа, однако слуга с уверенностью опознал в нем Зло, древнейшее, чем звезды. Безумный бред! Я потер глаза, дабы убедиться, что не сплю. Нет! Вот передо мной мой друг со страдальческой миной на лице, а вот библиотека Мора.

Потом он заговорил о Феодоре — актрисе, блуднице, devote, императрице. Сия дама представлялась ему частью предельного кошмара, образом безобразного «нечто», сопровождавшего императора. Я чувствовал, что поддаюсь внушению. У меня нет нервов и почти отсутствует воображение, но на один миг мне представилось жуткое, лишенное черт лицо, которое вечно корчится у человека под боком, пока, с приходом тьмы и одиночества, не обретет власти и не восстанет. Глядя на такого человека в кресле напротив, я содрогнулся. Его пустые глаза созерцали то, что было мне недоступно, и я замечал в них страх. Я понял, что дело обстоит более чем серьезно. Дьявольская фантазия, бредовая или нет, заступила место здравого рассудка, пыточное колесо постепенно крушило моего друга. Его левая ладонь конвульсивно дернулась, я едва не вскрикнул. То, что прежде казалось смешным, ныне выглядело как окончательное свидетельство трагедии.

Он замолк, я встал и нетвердыми шагами подошел к окну. Лучше непроницаемый мрак снаружи, чем неосязаемый ужас внутри. Подняв раму, я оглядел пустошь. За окном не было ничего, кроме черноты и зловещего шелеста бузины. Удрученный этим звуком, я закрыл окно.

— Эта земля — древний Мананн, — говорил Ладло. — Мы здесь по ту сторону граничной черты. Слышишь ветер?

Стряхнув с себя безумие, я посмотрел на часы. Было без малого час.

— Что мы за придурки?! Я иду в постель.

Ладло ответил мне беспомощным взглядом.

— Ради бога, не оставляй меня одного, — простонал он. — Приведи Сибил.

Вместе мы вернулись в холл, Ладло лихорадочно цеплялся за мою руку. В кресле у камина кто-то спал, и я опечалился, узнав хозяйку дома. Бедная девочка, должно быть, смертельно устала. С обычным озабоченным видом она поднялась на ноги.

— Прости, Генри, Боб продержал тебя полночи, — сказала она. — Надеюсь, ты будешь хорошо спать. Завтрак, как ты знаешь, в девять.

И я ушел к себе.

Над кроватью у меня висела картинка, копия с итальянского полотна, изображавшего Христа и бесноватого. Что-то меня подтолкнуло осветить картину свечой. Лицо безумца было искажено страстью и мукой, в глазах застыло уже известное мне страдальческое выражение. У его левого бока корчилась какая-то туманная фигура.

Я быстро забрался в постель, но не уснул. Ум у меня заходил за разум. Из светлого, радостного пространства современности меня кинуло в туман древних суеверий. Мозг осаждали старые трагические истории времен моего кальвинистского воспитания. Человек, одержимый дьяволом, — фантазия не новая, но я думал, что Наука описала, исследовала и вдоль и поперек истолковала дьявола, тем самым не оставив ему места в мире. Мне вспомнилось, как я, прежде чем взяться за юриспруденцию, совал нос в оккультные предметы: вспомнились история падуанского монаха Донизария, нечестивая легенда о Лике Прозерпины, байки о суккубах и инкубах, Леннан Сих и Скрытом Присутствии. Но здесь речь шла о чем-то еще более странном. Я столкнулся с той же одержимостью, которая тому назад пятнадцать веков заставляла креститься и трепетать монахов Нового Рима. Некая дьявольская оккультная сила, пережившая века, пробудилась после долгого сна. Одному Богу ведомо, какие земные нити связывали блестящего императора мира с моим прозаическим другом, берега Босфора в пене прибоя — с этим пустынным приходом! Однако земля эта — не что иное, как древний Мананн! Дух — коварное наследие пиктов и римлян — мог сохраниться в земле и воздухе. Я ощущал и ранее сверхъестественную опасность, исходящую от этих мест, я с самого начала предрекал беду. В раздражении я встал и ополоснул лицо холодной водой.

Потом вновь улегся в постель, невесело смеясь над своим легковерием. Чтобы я, трезвый, рациональный человек, поверил в эти дикие басни — бред, да и только. Нужно решительно отвергнуть эти безрассудные теории. Они вызваны телесным нездоровьем: расстроенная печень, слабое сердце, плохая циркуляция крови — что-нибудь подобное. На худой конец — мозговая болезнь, поддающаяся лечению. Я поклялся себе, что на следующее же утро приглашу в Мор самого лучшего врача из Эдинбурга.

Хуже всего было то, что долг диктовал мне не отступаться. Я предвидел, что остаток отпуска будет испорчен. Засяду в этом узилище, санитаром и сиделкой в одном лице, и буду выслушивать дурацкие фантазии. Перспектива открывалась не самая радужная, и при мысли о Гленэсилле и вальдшнепах я поминал Ладло недобрым словом. Но выхода не было. Мое присутствие принесет пользу Ладло, а кроме того, нельзя допустить, чтобы он доконал Сибил своими причудами.

Раздражение вытеснило страх, и я немного успокоился. Затем я уснул и, хоть и неспокойно, проспал до утра. Встал я уже в лучшем расположении духа. Утреннее солнце сотворило чудо с вересковой пустошью. Низкие холмы четко и ярко вырисовывались на фоне бледного октябрьского неба, на бузине сверкал иней, из озерца тянулась к небу в мелких облачках сырая утренняя дымка. День вставал бодряще холодный; я в хорошем настроении оделся и сошел к завтраку.

Вид у Ладло был цветущий, не то что вчера. Мы сели за стол вдвоем: Сибил завтракала в постели. Я отметил его хороший аппетит, и Ладло широко улыбнулся. За едой он два раза пошутил, часто смеялся, и мои вчерашние впечатления стали изглаживаться из памяти. Мне подумалось, что я со спокойной совестью мог бы и уехать из Мора. Ладло забыл о болезни. Когда я случайно затронул эту тему, его лицо ничего не выразило.

Возможно, болезнь отвязалась, но, с другой стороны, в сумерках она могла и вернуться — кто знает. В Ладло все еще замечалось что-то странное, некоторая рассеянность, и еще мне не нравились его пустые глаза. В любом случае я собрался посвятить ему весь день, а к вечеру решить, что делать дальше.

Я предложил поохотиться, на что тут же последовал отказ. Ходить ему трудно, пояснил Ладло, а птицы носятся как оглашенные. Это существенно сузило круг возможных занятий. Рыбалки не было, о восхождении на холм не было и речи. Ладло предложил бильярд, но я обратил его внимание на славное утро. Жаль будет в такую солнечную погоду катать дома шары. В конце концов мы сговорились, что куда-нибудь поедем и там перекусим, и заказали двуколку.

Несмотря на все предчувствия, я радовался хорошему деньку. Мы отправились в сторону от леса, туда, где за вересковой пустошью располагались угольные копи. Съели ланч в маленьком шумном трактире шахтерского городка Борроумьюир. Дороги были разбитые, местность далеко не радовала глаз, но я не соскучился. Ладло не закрывал рта, я в жизни не слышал, чтобы мужчина столько болтал. Все, что он говорил, было не до конца понятно: извращенная точка зрения, потерянная нить мысли, соединение детской наивности и проницательности дикаря. В качестве намека укажу только, что во всем этом виделся наш отдаленный предок, внезапно попавший в современное окружение. В этом присутствовала мудрость, но чуждая, проявлялась и глупость, но тоже из отдаленных времен.

Приведу примеры того и другого. Рассуждая о неком древнем оборонительном сооружении, Ладло очень правдоподобно, более чем убедительно объяснил, как оно было устроено и чему служило, однако высказанные им мысли просто не могли прийти в голову современному человеку. Подробности излагать не стану, так как занимаюсь этой темой отдельно, на свой страх и риск. В другой раз он рассказывал об истории одного древнего свадебного обычая, который до недавних пор сохранялся в округе, — рассказывал обстоятельно, постоянно ссылаясь на другие обычаи, о которых не мог ничего знать. А вот еще примеры. Ладло объяснял, почему зимой вода в колодце бывает теплее, чем проточная. И вот его объяснение. Когда у нас зима, у антиподов лето, и потому вода в колодце, поступающая с другого конца земли, зимой бывает относительно теплая, а летом холодная: ведь наше лето — это их зима. Вы понимаете, о чем идет речь. Это не простая глупость, это искренняя попытка примитивного разума, узнавшего об антиподах, применить к делу эти сведения.

Послушав его, я волей-неволей заподозрил, что ко мне обращается не сам Ладло, а его устами кто-то другой, одновременно мудрей его и проще. Мой прежний страх перед дьяволом начал рассеиваться. Дух, проявлявший себя через Ладло, чем бы он ни был, отличался изобретательностью, во всяком случае в дневное время. На мгновение я подумал, что имею дело с подлинным отражением византийской мысли, и, если стану задавать вопросы, совершу, того и гляди, удивительные открытия. Во мне проснулся пыл ученого, и я спросил о весьма спорном предмете: правовом статусе апокрисиариев. К моему огорчению, ответа не последовало. Осведомленность этого духа явно была не безгранична.

Признаки прежних страхов проявились приблизительно в три пополудни, на полпути домой. Я правил, Ладло сидел слева от меня. Я заметил, что он замолчал и начал нервничать: когда я взмахивал хлыстом, он дрожал и оборачивался. Потом Ладло попросил, чтобы я поменялся с ним местами, и мне досталась нелегкая задача править, сидя не с той стороны. До самого Мора Ладло не проронил ни слова, а сидел нахохленный, натянув до самого подбородка полог, — курьезная фигура.

Я предвидел вечер, подобный вчерашнему, и, надобно признаться, пал духом. С меня хватило тайн, и с приближением сумерек уверенности во мне поубавилось. Положение предстало в более мрачных красках, в голову закрадывались мысли о трусливом бегстве. Удерживала меня только Сибил. Страшно было и подумать о том, чтобы оставить ее наедине с умалишенным. Я вспомнил ее робость, стеснительность, ее простодушие. И ей, бедняжке, придется одной сражаться с фантомами? Чудовищно. Я набрался решимости еще на один вечер.

Когда мы вернулись, солнце уже садилось. Ладло сошел на землю очень осторожно, с правой стороны, и немного постоял рядом с лошадью. В косых лучах наши тени сделались длинными-предлинными, и мне на мгновение показалось, что он отбрасывает двойную тень. Может, мне и почудилось: у меня не было времени удостовериться. Как я уже говорил, он стоял левым боком к лошади. Но вдруг безобидная старая коняга смертельно испугалась, встала на дыбы и едва не затоптала насмерть своего хозяина. Я вовремя выхватил Ладло из-под копыт, но лошадь просто взбесилась, и мы предоставили конюху успокоить ее.

В холле дворецкий вручил мне телеграмму. Она была от моего клерка: я срочно требовался для важной консультации.

 

ГЛАВА 2

В дело вмешивается священник

Это положило конец всем сомнениям! О том, чтобы остаться, и речи не шло: дело было настолько важным, что я в свое время опасался, как бы из-за него не пострадал мой отпуск. Консультация требовалась незамедлительно, так как некие заинтересованные лица собирались покинуть страну; без меня было никак не обойтись. Ехать нужно было обязательно и спешно; справившись в расписании, я узнал, что через пять часов в Борроумьюире ожидается ночной поезд, идущий на юг, и его можно остановить специальной телеграммой. У меня оставалось время пообедать и без спешки собраться.

Но свобода меня не радовала, потому что я отчаянно тревожился за Сибил. Ясно было, что придется вернуться в Мор и что нужно найти кого-нибудь, кто присмотрел бы за Ладло. Застав двоюродную сестру в гостиной, я рассказал о своих планах.

Сибил была бледна и едва держалась на ногах; узнав, что вновь остается в одиночестве, она, как мне показалось, вздрогнула. Я постарался не выдать своей озабоченности.

— Я вернусь, — заверил я. — Не надейся так просто от меня избавиться. На восемьсот миль пути у меня в запасе тридцать шесть часов — перспектива безрадостная, но что поделаешь. В пятницу утром я должен буду вернуться. А знаешь, Бобу уже много лучше. Сегодня во время прогулки он вел себя совсем как встарь.

Мои слова успокоили бедную девочку, и я ушел с чистой совестью. Честно говоря, терпеть не могу все убогое и неприятное. Я, по правде, огнепоклонник; чувству долга не очень привержен, донкихотства не выношу. Мой профессиональный успех — результат случайности, ибо, видит бог, я по природе своей не боец и не честолюбец. Но зачатки совести у меня, так или иначе, имеются. Она не оставляет меня в покое, а я вынужден подчиняться, но с ропотом, поскольку люблю безмятежную жизнь. В этот раз я роптал вовсю, однако про себя, внешне являя образец добродетельного рвения.

Но найти кого-нибудь в компаньоны Ладло — вот в чем заключалась загвоздка. Я едва не сломал себе голову, гадая, кто бы мог меня заменить. Требовался человек хоть сколько-нибудь образованный, а не простой прислужник, и к тому же из прихода Мор; поначалу я не мог припомнить никого, кто отвечал бы обоим этим требованиям. А потом меня осенило. В Морбриге, уродливой деревне при дороге, имелся священник. Я помнил его с прежних приездов. Это был плотный молодой человек, румяный, со светлыми висячими усами; он беспрерывно курил дешевые сигареты и сплевывал. В свое время он слыл, что называется, «блестящим студентом», а ныне был, по слухам, изрядным оратором, городские общины наперебой приглашали его к себе, но он держал пока свои таланты под спудом, готовя в тиши Мор-брига большой теологический труд. Ладло относился к нему со снисходительным любопытством и время от времени приглашал к себе обедать. Звали молодого человека Брюс Олифант, и обитал он в мрачном пасторском доме на окраине деревни.

До обеда еще оставался час, и я отправился туда. Вспоминаю на редкость безрадостную деревенскую улицу, лишенную красок и жизни: из грязных дверей выглядывают неряшливые женщины, в раскисшей красной глине играет единственный ребенок. Дом священника прятался за привычными зарослями бузины; это было тесное строение с маленькими окошками и входной дверью в пятнах от дождя. Сухопарый старик слуга проводил меня в кабинет мистера Олифанта; молодой человек курил и просматривал еженедельную газету. В комнате имелось немалое количество популярных религиозных трудов, полки были украшены золочеными изданиями выдающихся поэтов. Мистер Олифант приветствовал меня с живой непринужденностью человека, не склонного оттачивать свои манеры. При первом взгляде на него я усомнился в своих надеждах. Глаза на крупном, младенчески-наивном лице смотрели чуть заносчиво, под усами виднелся круто срезанный подбородок. Трудно было ожидать, что обладатель такой внешности сумеет помочь Ладло; видя его непроницаемую всезнающую мину, я усомнился даже, что сумею с ним объясниться.

— Я пришел ради семейства Ладло, чтобы просить вас об огромной услуге, — начал я. — Вы с Ладло единственные джентльмены в приходе Мор, поэтому ваш долг — помочь соседям.

Он, довольный, поклонился.

— Все, что в моих силах, — ответил он. — Буду очень рад.

— Я сейчас гощу у них, но получилось так, что мне нужно ночным поездом вернуться в город. Меня не будет всего один день, но, знаете ли, Ладло страдает меланхолией и может впасть в хандру. Я бы просил вас провести в их доме две ночи, пока я не вернусь.

Это была странная просьба, и мистер Олифант смерил меня удивленным взглядом.

— А что такое с мистером Ладло? — спросил он. — Никогда бы не сказал, что у него меланхолическая натура. Вот его супруга — другое дело. Она все время немного бледна. Это она попросила вас меня пригласить? — Мистер Олифант был приверженцем светского декорума.

Я сел на стул и взял предложенную сигарету.

— Вот что, Олифант. Вы человек разумный и образованный, а потому заслуживаете чести услышать историю, которую я не стал бы излагать тупице. Человек недалекий надо мной бы посмеялся. Но вы, надеюсь, поймете серьезность положения.

Я вкратце рассказал ему про болезнь Ладло. Слушая, он выпучил глаза, а когда я закончил, нервно рассмеялся. История, несомненно, его поразила, но по невежеству и отсутствию воображения он не понял ее до конца, а кроме того, обязан был поддерживать свою репутацию представителя прогрессивной религиозной мысли.

— О, да что вы! Вы, наверное, шутите; в жизни ничего подобного не слышал. Не ждете же вы, что я, христианин, поверю в языческого духа. Почему бы заодно не поверить в привидений. Чтобы дух-сопроводитель языческого императора объявился в нашем приходе?

— Юстиниан был христианином, — напомнил я.

Мистер Олифант поднял брови:

— Все это полный абсурд. Не примите за обиду, но я отказываюсь этому верить. Мой профессиональный долг — отвергать подобные нелепости.

— Мой тоже, — отозвался я устало. — Боже, неужели вы думаете, я явился рассказывать вам сказки? Речь идет о самых серьезных вещах. А теперь, поскольку у меня очень мало времени, дайте, пожалуйста, ответ.

Он все еще не верил и был настроен спорить.

— Не знаете ли, не… изменял ли мистер Ладло умеренному образу жизни? — спросил он.

Мое терпение кончилось. Мысленно проклиная тупость церковников, я встал, чтобы удалиться. Но мистер Олифант отнюдь не собирался отказываться. Ему понравилась идея сменить убожество своего обиталища на относительную роскошь Хаус-оф-Мора, и он не сомневался, что сумеет оживить там атмосферу. Провожая меня до двери, он объяснил, что думает о моем предложении.

— Видите ли, если они действительно этого хотят, я приеду. Скажите миссис Ладло, что я буду в восторге. Я уважаю ее бесконечно.

— Я тоже, — буркнул я. — Отлично. После обеда за вами пошлют двуколку. Доброго вечера, мистер Олифант. Рад был с вами повидаться.

Вернувшись в Хаус-оф-Мор, я рассказал Сибил о достигнутом соглашении. Впервые за все время, пока я у них гостил, она улыбнулась.

— Очень любезно с его стороны, но, боюсь, проку от него будет мало. Боб его отпугнет.

— Вряд ли. Священник очень уверен в себе и туп как пробка. Пообщавшись с ним, Боб, пожалуй, и образумится со злости. В любом случае в пятницу утром я буду здесь.

Когда я уезжал, к дверям подкатила двуколка с мистером Олифантом и его саквояжем.

События последующих суток, когда я ехал в шотландском экспрессе и занимался скучными делами у себя в конторе, известны только со слов священника. Он записал этот рассказ через месяц или два по моей просьбе (мне хотелось иметь на руках все звенья событий). Предлагаю вам суть, без рассуждений о человеческих судьбах и непостижимых путях Провидения, которыми священник расцветил свой отчет.

РАССКАЗ ПРЕПОДОБНОГО МИСТЕРА ОЛИФАНТА

Я прибыл в Хаус-оф-Мор в среду, в половине девятого вечера. Семья в тот день обедала рано, поскольку мистер Грей отбывал в Лондон. Меня сразу проводили в библиотеку, где находился мистер Ладло. Я давно с ним не виделся, и мне показалось, что он побледнел и немного осунулся. При виде меня он обрадовался и, придвинув к своему левому боку кресло, пригласил сесть. Меня это удивило, потому что отношения наши всегда были хорошими, но не настолько близкими. Но в этот раз он был сама приветливость. Распорядился о пунше, но сам к нему не притронулся и настоял, чтобы я выпил один. Потом угостил меня большой сигарой (чем буквально привел меня в трепет) и, наконец, предложил партию в пикет. Я решительно отказался, так как принципиально не признаю картежных игр, но он не смутился и тут же забыл о своем предложении.

Следующее заявление меня потрясло. Ни с того ни с сего он спросил:

— Олифант, верите ли вы в дьявола как в живую личность?

Я растерялся, но ответил, что, насколько мне известно, дьявола не существует.

— Почему вы так считаете? — вскинулся он.

Я объяснил, что это старая, лживая, антропоморфическая басня; что современная вера далеко от нее ушла. Процитировал слова доктора Ринтула, одного из ведущих представителей нашей Церкви. Как ни прискорбно, ответ мистера Ладло был таков:

— Да провались он в пекло, ваш доктор Ринтул! Кто вы такие, чтобы оспаривать верования вековой давности?! — кричал он. — Наши предки верили в дьявола. Видели, как вечерами он околачивался у овчарен и торфяных куч, как, завернувшись в черное одеяние, стоял на кафедре в церкви. Мы что же, мудрее их?

Я заметил, что в наши дни культура, несомненно, ушла далеко вперед.

Мистер Ладло осыпал современную культуру кощунственными ругательствами. Я полагал его утонченным джентльменом, с успехом окончившим колледж. Тем неприятней удивили меня его новообретенные манеры.

— Вы всего лишь поп, невежественный поп, — таковы были его слова, — и даже в этой тупой профессии далеки от совершенства. Прежние шотландские священники были кальвинисты до мозга костей и люди сильные, — сильные, понятно? — и они внесли свой вклад в развитие страны. Нынешние же любители бесед за чаепитием, ничего не имеющие за душой, кроме ломаного немецкого языка, — это докучливые ничтожества перед Богом и людьми. И они, извольте видеть, не верят в дьявола! Придет день, и дьявол за ними явится.

Я взмолился, чтобы он, из уважения к моему духовному званию, обуздал свой нечестивый язык.

— Придет день, и дьявол за вами явится, так и знайте, — повторил он.

Я поднялся на ноги, чтобы удалиться, по мере возможности сохраняя достоинство, но мистер Ладло опередил меня и закрыл дверь. Мне не на шутку стало страшно.

— Бога ради, не уходите! — воскликнул он. — Не оставляйте меня одного. Садитесь, Олифант, будьте паинькой, а я обещаю следить за своей речью. Вы не представляете себе, как это ужасно — оставаться в одиночестве.

Чувствуя себя отнюдь не спокойно, я все же сел. Мне вспомнились слова мистера Грея о странной болезни.

Мистер Ладло погрузился в уныние. Он отвернулся от меня и съежился в кресле; мы молчали. Мне подумалось, что я его сильно обидел, и, чтобы извиниться, я тронул его за левое плечо. Он с криком вскочил и повернулся ко мне — на его лице был написан безграничный ужас. Онемев, я мог только смотреть, как вскоре Ладло успокоился и снова сел.

Приходя в себя, он пробормотал какие-то извинения. Я подумал, что неплохо бы узнать, на чем основаны странные предположения мистера Грея. Ординарный человек спросил бы мистера Ладло в лоб, на что тот жалуется, но я прибег, как мне тогда казалось, к более тактичному способу: повел беседу о случаях одержимости бесами в старые времена и процитировал теорию Пеллинджера, объясняющую примеры из Писания. Мистер Ладло отозвался с необычайной горячностью, проявив детское легковерие, едва ли приличествующее образованному человеку.

— Понятно, вы придерживаетесь старой интерпретации, — с тактичной любезностью заметил я. — Мы в наши дни склоняемся к естественным объяснениям.

— Боже правый! — вскричал он. — Что вы понимаете под естеством? У вас отсутствуют даже начальные знания о природе и естестве. Послушайте лучше меня.

И он завел длинную сбивчивую речь, из которой я не понял ни слова. Вначале он, как мне послышалось, многословно толковал о Ханаане, потом сменил тему и заговорил о Прозерпине, знакомой мне по стихотворению мистера Мэтью Арнольда. Если б не его бледное, искаженное мукой лицо, я решил бы, что он меня разыгрывает; опять же, не будь мистер Ладло известен своей умеренностью, можно было бы заподозрить, что он пьян. Постепенно даже и мои исключительно крепкие нервы стали сдавать. Я понимал отдельные фрагменты его речи, и они меня не успокаивали. Это был отвратительный вздор в жутком обличье реализма. Мистер Ладло завел себе странную привычку, как сердечный больной, то и дело хвататься за левый бок; глаза его были как у бешеной собаки, которую я видел однажды: зрачки, стянувшиеся в точку от страха. Мне не под силу было это терпеть, и я попытался разрушить наваждение. Поступившись принципами, я предложил партию в карты, но мистер Ладло ответил непонимающим взглядом. Мой страх принимал уже болезненную форму. Я едва сумел подняться с кресла, а когда наконец поднялся, мне показалось, что во всех углах комнаты затаились призраки. Кинувшись к колокольчику, я изо всей силы принялся звонить, потом потянулся к двери. Но мистер Ладло снова меня опередил и с такой силой схватил за руку, что я завопил одновременно от боли и испуга.

— Вернитесь, — хрипло взмолился он. — Не оставляйте меня одного. Бога ради, Олифант!

Тут дверь открылась, и слуга застал нас обоих на ногах, с безумным выражением лица. Мне хватило ума спасти положение: я попросил слугу принести еще угля для камина. Как только он повернулся, чтобы выйти, я выскользнул за дверь, и мистер Ладло не успел меня остановить.

Сначала мне показалось, что в холле пусто, но тут я с удивлением заметил миссис Ладло, дремавшую в кресле у камина. Мне не хотелось ее будить, но я не помнил себя от страха. Если бы я знал, где искать кухню, то приютился бы среди слуг. Я кинулся по коридору, но он, похоже, заканчивался тупиком, пришлось развернуться и припустить вверх по лестнице. Однако наверху не было света, и я решился повернуть назад, но тут заслышал за спиной голос Ладло. Он звучал приглушенно, необычно, и я, не помня себя, нырнул во тьму. Повернув за угол, я с облегчением увидел горящую на столе лампу и узнал свою спальню. Вот оно, убежище! Я вбежал и запер за собой дверь.

Взволнованный вечерними приключениями, я не мог и помыслить о сне. Бо льшую часть ночи я просидел у камина и выкурил несколько сигарет — при других обстоятельствах я бы не позволил себе этого в чужой спальне. После четырех, наверное, я задремал в кресле и проснулся около девяти, совсем окоченевший. В дверях стоял, посмеиваясь, Ладло.

Сначала я от конфуза не мог вспомнить, чего испугался накануне. Когда же припомнил, то поразился тому, как выглядел хозяин дома. Он был бодр, свеж и весел. Обнаружив, что я не ложился в постель, он смеялся до упаду.

— У вас неважнецкий вид, — сказал он. — Завтрак будет через полчаса. Пожалуй, вас бы взбодрила ванна.

Разбитый, отчаянно озябший, я нехотя принял ванну; но за добрым завтраком настроение у меня поднялось. Потом я улучил минуту переговорить с миссис Ладло. Я помнил ее очень веселой и даже, на мой вкус, немного легкомысленной, однако сейчас она была так бледна и молчалива, что я искренне ее пожалел. Во мне зрела неприязнь к ее супругу, отчасти за пережитый вчера испуг, а отчасти за то, как он измучил своими глупыми выходками жену. День выдался ясный, но хозяин, судя по всему, не собирался после завтрака никуда выходить. Я ожидал, что он пригласит меня поохотиться (изредка я отдаю должное этой забаве), но вместо этого мне было настойчиво предложено отправиться в бильярдную. Когда мы поднимались из-за стола, миссис Ладло, тронув меня за руку, спросила тихонько, обещаю ли я провести целый день подле ее мужа. «Мне нужно в Морфут, — сказала она, — а мужа, как вам известно, нельзя оставлять одного». Я охотно пообещал, потому что при дневном свете не видел в мистере Ладло ничего пугающего. Миссис Ладло вздохнула с явным облегчением. Бедняжка! Ей просто необходимо было немножко отдохнуть.

До ланча мы бесцельно слонялись по дому и вокруг, сыграли несколько партий в бильярд, а в промежутках осмотрели конюшню, сарай для упряжи и пустой осенний сад. Миссис Ладло вышла к ланчу, но, едва он закончился, снаружи донесся стук колес, и я понял, что она укатила в Морфут. И тут ко мне снова подкралось волнение. Я остался в доме единственным ответственным лицом, а мистер Ладло мог в любую минуту впасть в безумие. Тревожно за ним наблюдая, я начал плести всякую околесицу, чтобы его развлечь. Я рассказывал байки, увлеченно разглагольствовал об охоте, отпускал вольные шуточки, от которых меня самого бросало в краску. Сначала он выглядел заинтересованным, но вскоре я понял, что бросаю слова в пустоту. Он заговорил сам — неистово, безостановочно и, надо признать, с блеском. Был бы я спокоен и имей хорошую память, то мог бы снискать себе известность — не такого, впрочем, рода, какая заслуживает одобрение представителей Церкви. Из этой болтовни можно было бы составить внушительный роман. Нет, я бы сделал больше: разработал бы новейшую философию, после которой никто уже не вспоминал бы о Ницше. Не хочу преувеличивать, но еще не было случая, чтобы чьи-то остроумные рассуждения повергли меня в столь необузданный восторг. Мистер Ладло, известный мне как рачительный землевладелец и респектабельный сельский джентльмен, предстал вдруг мрачным гением, блестящим язвительным вольнодумцем. Я не знал, что и думать, но моему восхищению не было границ. Помню, мы проходили через столовую, где стоял большой мраморный бюст какого-то римского императора, вещица, выцветшая от времени, но по-своему примечательная. Мистер Ладло остановился и начал расписывать ее достоинства. Выглядела она совершенно немудряще, однако, выслушав мистера Ладло, я бежал от нее, как от дьявола. Мистер Ладло, не замолкая, последовал за мной, и мы оказались в библиотеке.

Помню, я предложил попить чаю, но хозяин не обратил внимания на мои слова. Темнело, миссис Ладло еще не возвращалась, и мне было ужасно не по себе. Я старался увести мистера Ладло из комнаты, которой страшился, но он, судя по всему, меня не понимал. Я замечал, что близится новый приступ вчерашней болезни. Библиотека, с ее чуть тлеющим камином, призрачно белыми книгами и тоскливой атмосферой, вызывала у меня отвращение. Я вынул наугад том, прочел вытисненное на корешке название: «Sancti Adelberti Certamina». Как только я выпустил книгу, мистер Ладло схватил меня за правую руку и повлек к одному из этих жутких кресел.

— Близится ночь, древняя Nox Atra, каких страшились монахи. Обещайте, что не уйдете.

Я слабым голосом дал обещание и в душе взмолился, чтобы миссис Ладло поскорее вернулась. Предложил зажечь лампы. Мистер Ладло попытался зажечь ту, что висела в центре комнаты, и я обратил внимание на то, как дрожали его руки. Неловким движением он опрокинул лампу, и она со стуком упала на пол. Он отскочил, странно, по-звериному, взвизгнув.

Я так испугался, что не нашел в себе мужества помочь ему, и мы остались в темноте. Я надеялся, что с улицы долетит хоть какой-нибудь звук, но весь мир будто вымер. Чувствуя, что еще немного — и я сойду с ума, я решил: пора спасаться. Бог с ними, с обещаниями, нужно выбираться отсюда. В первую очередь человек отвечает за самого себя, и решающий час для меня наступил. До чего же я жаждал очутиться в моем бедном домишке, рядом с суровой экономкой. Но как бежать, ведь этот человек сильнее, и он меня не отпустит.

Я умолял его перейти в холл, но он отказался. Тогда я измыслил хитрость. Я предложил пойти к дверям и встретить миссис Ладло. Мистер Ладло не знал, что супруга уехала, разволновался и принял мое предложение. Как прежде, он схватил меня за руку и, тяжело на меня опираясь, направился в холл. Там никого не было, очаг погас, но в дальнем конце, за стеклянной дверью, виднелось слабое свечение. Мы открыли дверь и встали на верхней ступени крыльца, оглядывая темные лужайки. Самое время для попытки вырваться на свободу. Если бы только избавиться от его хватки, я мог бы убежать через поля. Он плохо бегает и за мной не угонится, а я как раз бегун изрядный. На улице он не внушал мне такого ужаса: меня трясло только в той зловещей комнате.

Мне виделся только один путь бегства, и я им воспользовался. На парапете стоял горшок с цветочным кустиком. Я толкнул его локтем и опрокинул; горшок упал на каменные плиты и с громким стуком разбился. Как я и ожидал, мистер Ладло с криком отскочил, на мгновение выпустив мою руку. Я тут же скатился по ступенькам и припустил по лужайке к парку.

Сперва за спиной слышались его неверные шаги, тяжелое дыхание и слабые оклики. Я летел со всех ног, потому что только за собственным порогом чаял обрести безопасность. Однажды я обернулся и увидел на другом конце поля мистера Ладло: он несся, наклонив голову, как слепая собака. Я обогнул деревню, прорвался через еловые посадки и выбежал на большую дорогу. Невдалеке сверкнуло, как путеводная звезда, окошко Джин. Еще минута-другая — и я достиг своего порога и, под изумленным взглядом служанки, ввалился внутрь — без шляпы и пальто, взмокший от пота. Я потребовал, чтобы она заперла на засов двери, а также закрыла все ставни на окнах. Как неслыханным благом я насладился теплом очага у себя в спальне, там же поужинал и отдыхал, пока мною не овладел сон.

Конец рассказа мистера Олифанта

 

ГЛАВА 3

События на северном нагорье

Я возвращался из города на ночном экспрессе, с которого сошел в Борроумьюире в пятницу утром, около семи. Как ни странно, вопреки договоренности, за мной не прибыла двуколка, пришлось нанять экипаж в гостинице. Это пробудило во мне нехорошие предчувствия. Не иначе как во время моего отсутствия дела в Море пошли неважно, а то бы аккуратная Сибил не забыла о двуколке. Время в этой тоскливой поездке тянулось и тянулось. Лошадь плелась нога за ногу, преодолевая нескончаемые подъемы. Подмораживало, в полях стояла утренняя дымка, днем погода обещала быть солнечной, но я, измотанный после двух суток в пути, не замечал и не ждал ничего хорошего. Добравшись до дома, я с облегчением вздохнул и на озябших, задеревеневших ногах вскарабкался по ступеням.

Дверь стояла открытой, я вошел. В холле было пусто, слуги не давали о себе знать, все двери были распахнуты. Я заглянул во все комнаты — и никого не обнаружил. Тогда я подал голос. Крикнул Ладло, крикнул Сибил. Ответа не последовало, и я в отчаянии кинулся в кухню. Там жались в кучку испуганные служанки, от которых я после долгих расспросов добился правды.

Ладло вроде бы прошлым вечером, около четверти седьмого, исчез из дому. Священник сбежал и нашел убежище у себя в жилище, но от Ладло не осталось никаких следов. Сибил днем поехала в Морфут и, возвратившись около половины седьмого, обнаружила, что мужа нет. Разволновавшись, она отправилась в дом священника и нашла там мистера Олифанта в невменяемом состоянии, неспособного внятно что-нибудь объяснить. Тогда Сибил собрала живших по соседству пастухов и организовала поиски. Они продолжались всю ночь, но до сих пор, насколько было известно, не дали результата. Сибил, совершенно обессилевшая, на грани истерики, рухнула в постель и заснула: сказался упадок сил, вызванный тревогами последней недели. При данных обстоятельствах это было самое лучшее. О том, чтобы ее разбудить, не могло быть и речи; наскоро позавтракав, я решил, что должен тут же присоединиться к поискам. Участники договорились встретиться утром на ферме, называвшейся Моссриггинг, под холмом того же имени; там я надеялся что-нибудь от них услышать. Но прежде я собрался побеседовать с мистером Олифантом.

Он лежал в постели небритый, с запавшими глазами. Рассказ его был краток и неубедителен, но, видя, как он напуган, я не решился его упрекнуть. Однако я настоял на том, чтобы он оделся и пошел со мной: при поисках на этом мшистом плоскогорье ни один человек не будет лишним. Я сам устал как собака, зол, хочу спать и все же иду, так с какой стати останется дома он, проспавший всю ночь в своей постели?

Он вяло сопротивлялся, но, поскольку не был лишен совести, послушно встал с постели. Мы отправились на ближайшую вересковую пустошь, он — в одежде священнослужителя, я — в темном костюме и котелке; помню, мне пришла мысль о том, как курьезно не соответствует наша одежда затеянной нами экспедиции. Я очень тревожился: Ладло был моим приятелем, и один бог знал, куда он мог этой ночью забрести. На пустоши хватало глубоких болот и уродливых старых карьеров, имелись и овраги с отвесными красными склонами. В любую минуту мы могли наткнуться на свидетельство трагедии; и я боялся того, что услышу от спасателей в Моссриггинге.

Сойдя с дороги, мы пошагали по старой гужевой колее, которая вела по пологому косогору к необычному скоплению каменных труб: их соорудил какой-то делец, надеявшийся сделать состояние на торфе. Сквозь дымку начали пробиваться солнечные лучи, слева и справа открылись бесконечные мили вересковых пустошей. Но холмы впереди все еще тонули в тумане, и домик вынырнул перед нами совершенно неожиданно. Он стоял высоко на складке холма, откуда открывался далекий вид на север и на восток, к морю; обернувшись, я увидел в прозрачном осеннем воздухе дым над Морбригом и трубы Хауса меж верхушек елей. В море плыли под парусами три судна, похожие на игрушечные кораблики; в этом краю древнего ужаса они напоминали о том, что поблизости бурлит жизнь.

В доме было полно народу, все завтракали овсянкой. Это были соседские пастухи, двое парней из деревни, а также Джон Кер, главный егерь из Мора. Один из спасателей (его звали Роберт Тод) ответил на мой немой вопрос:

— Его самого мы не нашли, но дознались, где он может быть. Эдак в шесть утра он промелькнул на той стороне Лоу-Мосса. Я его точно узнал, больно бег приметный. Боже, вот уж прыть так прыть! Никому из нас было не угнаться. Надо бы, сэр, его осторожненько образумить; придется отправить кого-нибудь дальней дорогой вокруг холмов.

Меня совсем не привлекала «дальняя дорога вокруг холмов», но эти люди провели на ногах всю ночь, так что тягостная обязанность выпадала нам со священником. Тод согласился пойти с нами, и его молчаливые неотесанные сотоварищи изложили план кампании. С одной стороны болото Лоу-Мосс было непроходимо, с другой находился крутой уступ холма, две оставшиеся — граничили с двумя узкими долинами. Спасателям предстояло следить за долинами, а нам троим нужно было окружным путем взобраться на холм и двинуться обратно, оттесняя беглеца. Когда он окажется в кольце — болото и три группы преследователей, — поймать его не составит труда. Я взмолился, чтобы они не слишком усердствовали, а то как бы не загнать беглеца в болото. Они со смехом замотали головами: для них это было забавой, отчаянной охотой, и они думали только о том, как выполнить порученное.

К тому времени, как мы перешли вброд верховья Мора, пересекли Редскорхед и обозрели сверху зеленые пастбища на юге, я, признаюсь, не чуял под собой ног от усталости. Зрелище было прелюбопытное: если с обратной стороны гряды мы наблюдали суровые мшистые утесы с безобразными красными обрывами, то здесь перед нами расстилался пологий склон, поросший пахучими луговыми травами, где там и сям блестели мелкие прозрачные озерца. Это была другая земля, куда не досягало древнее проклятье, и мне пришла мысль, что здесь Ладло излечился бы от своей болезни. Воздух тут казался чище, небо не резало глаз, и весь мир был прост и непорочен. Мы спустились не напрямик, а вдоль небольшой речушки и подошли к заднему склону холма, противоположная сторона которого называется Моссриггинг. Я ужасно утомился, но не пал духом. Что касается священника, то он время от времени постанывал, но не произносил ни слова.

У подножия холма мы разошлись на расстояние в полмили и начали подниматься. Пока Ладло не давал о себе знать. Тод шел восточной дорогой, я центральной, мистер Олифант — западной. Не скажу, что запомнил, как мы карабкались. Я слишком отупел от сонливости и усталости, и отдаленные фигурки спутников виделись мне мелькающими в дымке. Восхождение было несложное: то невысокая трава, то низкий вереск, то широкая полоса мелких камушков. Пастух шагал легко и мерно, священник спотыкался и стонал, я, злясь на свою слабость, из чистой бравады почти бежал. О двойной угрозе — Ладло и дьяволе — я не думал, потому что слишком устал. Вскоре я забыл вообще обо всем, кроме цели поисков.

Внезапно у самой вершины я заметил в небольшой ложбинке нашего беглеца. Опустив голову, он сидел на земле, как раз на пути священника. Помню, я ужаснулся, приняв его за мертвого, и припустил рысью. Священник был уже совсем близко, но, судя по всему, не замечал Ладло. Он глядел куда-то вдаль и двигался бездумно, без цели.

О том, что произошло дальше, знаю подробно только я, хотя Роберт Тод, пастух из Нижнего Моссриггинга, готов клятвенно подтвердить основные детали рассказа. Мистер Олифант был уже в ложбине, в десяти ярдах от Ладло. Тот не двигался, но священник внезапно ощутил человеческое присутствие, поднял глаза и дернулся. Все еще до полусмерти напуганный, он повернулся, чтобы броситься в бегство, и тут произошло нечто, не поддающееся объяснению. Ладло все так же сидел, свесив голову на грудь, и одновременно он же — я это ясно различал — поднялся на ноги и вступил со священником в борьбу. Я видел, как напряглись и изогнулись в смертельной схватке запястья священника, как от усилия налилось кровью его бледное лицо. Он засучил ногами, словно попал в захват, шатнулся влево, словно его отбросили. Но боролся он с воздухом: Ладло сидел спокойно в нескольких ярдах от него.

Внезапно противоборство закончилось. Мистер Олифант пулей пролетел мимо сидевшего Ладло и скрылся за бровкой холма. Мы с Тодом от удивления приросли к месту. Потом встряхнулись и бросились к Ладло. Я услышал громкий крик пастуха: «Смотрите за Олифантом! Он свихнулся!» — и уловил в его голосе ноту сардонического веселья. Во всяком случае, бежал он не к Ладло, а к священнику и через мгновение тоже исчез из виду.

Но что бы ни произошло с мистером Олифантом, я должен был позаботиться о своем друге. Я схватил Ладло за плечо и изо всей силы потряс. Потом поставил его на ноги и отпустил, но он свалился. Это выглядело так комично, что на меня напал нервный смех; Ладло, однако, от сотрясения пришел в себя, медленно открыл сонные глаза и с серьезным видом уставился на меня. И я понял, что на меня смотрит прежний Ладло, — почему, не спрашивайте. Я знал, что болезнь его прошла, — почему, опять же не могу объяснить. Он, как сонный ребенок, потер кулаками глаза. Зевнул, печально оглядел свою мокрую и грязную одежду. И вновь с упреком посмотрел на меня.

— Что происходит? — спросил он. — Хватит гоготать, скажи, что стряслось. Что со мной было, несчастный случай?

Я осторожно ответил:

— Ничего особенного. Упал и слегка ударился, но все будет в порядке. Ты уже глядишь молодцом. — И я снова зашелся от смеха.

Ладло это, естественно, не понравилось.

— Кончай ты этот балаган! — выкрикнул он. — Я чувствую себя так, словно целую неделю не смыкал глаз, голоден как волк, и пить хочется.

Он заглотнул содержимое моей фляжки и с отталкивающей жадностью сжевал сандвичи. Потом он предложил пойти домой.

— Я устал, на сегодня с меня хватит охоты. Кстати, где мое ружье?

— Разбилось, — отозвался я, — разбилось при падении. Егерь его поищет.

И, опираясь на мою руку, Ладло неверными шагами отправился домой.

Священник (об этом я узнал от Роберта Тода и его сотоварищей), как настеганный, пустился вниз по крутому склону Моссриггинга. Тод, изо всех сил спешивший вдогонку, рассказывал, что тот катился по склону, как камень, оскальзывался, спотыкался, но ни разу не упал, избегая опасности исключительно по милости Божьей. Руки его (говорил Тод) хватались за воздух, лицом он походил на безумца. На краю болота к нему с разных сторон кинулись преследователи, которые вначале приняли его за Ладло. Убедившись в своей ошибке, они не остановились, потому что Тод отчаянными жестами призывал их бежать. Ближе всех был Джон Кер, егерь из Мора; потом он рассказывал, что с трудом заставил себя участвовать в погоне. «По мне, лучше бы иметь дело с диким бычком или взбесившимся оленем, а не с ним», — говорил он. Но не праздновать же труса у всех на глазах. Джон набросился на священника слева, остальные подскочили спереди, и Джон был опрокинут, как кегля. Это был, по его словам, не священник, а кто-то другой, рука — в два ярда, колотит — как паровой молот. Остальным преследователям повезло больше. Один схватил мистера Олифанта за правую руку, другой вцепился в полу его пальто, третий отважно поставил ему подножку, и все кубарем покатились по земле. Потасовка завязалась отчаянная. Тоду неизвестная рука поставила фонарь под глазом, еще кто-то лишился передних зубов. Яростные вопли оглашали окрестность, и все это время, по уверению участников погони, священник громко, с неслыханным в церкви пылом, возносил молитвы.

— Даруй мне мир, Господи! — восклицал он. — Забери, Господи, эту тварь! — И снова: — Отыди, сатана!

Внезапно драка окончилась: вся компания закатилась в болото. Священник, оказавшийся снизу, спас остальных, однако сам по пояс увяз в зеленом иле. От этого к нему вернулся рассудок. Он перестал молиться, искаженные ужасом черты разгладились — на них выразился обычный человеческий страх. Тод с друзьями изо всех сил стали его вытягивать, все время получая тычки и удары от невидимой руки, — еще долгое время они демонстрировали всем желающим свои кровоподтеки. Постепенно они вытащили мистера Олифанта из трясины, и по мосту из связанных курток он выбрался на твердую почву.

И тут произошло заключительное чудо. Среди тихого ясного дня внезапно налетел ветер, жаркий, сильный, ни на что не похожий. Обжег их словно каленым металлом, покружился в середине и в виде смерча унесся над болотом в сторону Красного озера. Вместе с ним улетела и Тварь, что долгое время наводила ужас в округе; у спасателей остался на руках встрепанный, напуганный, весь в тине, однако здоровый и вполне прозаический мистер Олифант, священник прихода Мор.

Мы не без труда доставили Ладло и священника домой, потому что оба они нетвердо держались на ногах, а один все еще трясся от испуга. Они не спускали глаз друг с друга, причем во взгляде одного читалось брезгливое любопытство, другой же смотрел с удивлением и страхом. Пастухи не знали, что и подумать, однако, как люди сугубо практические, удовольствовались тем, что выполнили свою задачу, а все прочее выбросили из головы. Раненые с энергичными проклятиями осматривали свои ушибы; парнишка, потерявший зубы, жаловался не столько словами, сколько свистом. За добрым обедом все повеселели, последними я видел Кера и Тода — они излагали свою одиссею кружку недоверчивых слушателей.

Когда Ладло и священник, умытые и накормленные, сели курить в библиотеке, я пошел поговорить с Сибил. Я часто задавал себе вопрос, что она поняла из моих слов. Во всяком случае, она убедилась в том, что опасность миновала, и поблагодарила меня со слезами на глазах. Потом она пожелала видеть мужа, и я отвел ее в библиотеку, где оба героя сидели за трубкой мира.

Ладло приветствовал ее радостно, словно ничего не случилось.

— Мне немного не по себе, — сказал он, — но высплюсь и встану молодцом. Не тревожься, Сиб. Кстати, Гарри, где же оно, это ружье?

Он прошелся по комнате, бросая недовольные взгляды на свои недавние приобретения.

— Смотрите-ка! Кто же это тут порезвился? Нет ни одного «Бадминтона», а эта чепуха откуда взялась? — Он ткнул пальцем в ряд книг в старых кожаных переплетах. — В первый раз их вижу. Святой Адельберт! А это еще кто? Если сюда зайдет кто-нибудь, кто меня не знает, решит, что я рифмоплет какой-то. Распорядись, пусть Гаррисон уберет этот хлам.

Мистер Олифант сидел у камина и молчал. Вторгшись в его немудреную жизнь, сверхъестественная сила потрясла ее основы. Мне стало жалко священника, я вполголоса поблагодарил его и спросил, как он себя чувствует.

Отвечая, он не переставал стучать зубами.

— М-мне лучше, — проговорил он, — но я пережил ужасный ш-шок. Я, христианин, прошел через искус. Я думал, мы живем в век прогресса, но оказалось, это н-не так. Надо написать доктору Ринтулу.

The Watcher By The Threshold, 1902

перевод Л. Бриловой