#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
В предлагаемую книгу входят две повести и рассказ.
«Операция «Вундерланд» — повесть о войне. Писатель Е. Л. Баренбойм, участник Великой Отечественной войны, много лет прослуживший на кораблях и в частях военно-морского флота, посвятил ее одной из памятных страниц войны на Северном море — крушению тщательно спланированного рейдерства мощного немецкого «карманного» линкора «Адмирал Шеер» на наших внутренних коммуникациях в Карском море.
События повести подлинны, хотя автор и изменил ряд фамилий действующих лиц и наименования некоторых кораблей.
«Мережка, пико, зигзаг» — повесть о судьбе женщины. Обладая незаурядным характером, решительностью, волей, способностями, она не смогла найти своего места в жизни. Крушение ее судьбы — печальный и обидный, но закономерный итог обывательского представления молодой женщины о личном счастье, ее равнодушия ко всем событиям, происходящим со страной и народом.
#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
#img_3.jpeg
ОПЕРАЦИЯ «ВУНДЕРЛАНД»
Повесть
#img_4.jpeg
…Причиной провала «Операции «Вундерланд» явилась не сложная ледовая обстановка, как это пытаются изобразить фальсификаторы войны на Севере, а героический отпор, полученный фашистским крейсером в наших водах. Бесстрашный экипаж ледокольного парохода «А. Сибиряков», повторивший подвиг русского крейсера «Варяг», комендоры СКР-17 «Дежнева», пароходов «Революционер» и «Кара», моряки-артиллеристы береговой обороны, народное ополчение служащих порта и жители острова Диксон заставили «Адмирал Шеер» покинуть советские воды и, по сути ничего не добившись, вернуться в Нарвик.Н. А. Торик, вице-адмирал в отставке — начальник, политического управления Северного флота в 1940—1945 гг.
Повесть Е. Баренбойма «Операция „Вундерланд“», написанная исторически достоверно, воскрешает в памяти те героические дни.(Из отзыва о повести)
СТРАННЫЙ ПРОРЫВ, ВЗБУДОРАЖИВШИЙ МИР
Маленькая муха не спеша спустилась по прямому хрящеватому носу и заглянула в ноздрю. Больхен чихнул и проснулся.
В приоткрытый иллюминатор слегка тянуло влажной свежестью. За бортом гортанно кричали чайки. Большие круглые вделанные в переборку морские часы фирмы «Глассхютте» показывали тринадцать пятьдесят.
«Что значит давняя привычка — час двадцать сна и ни минуты больше, — подумал он. — Прекрасная штука послеобеденный отдых на флоте. После него чувствуешь себя обновленным, полным сил».
Больхен знал, что его покой бережет специально выставляемый вахтенный. Если бы не он — топот тяжелых матросских ботинок по бронированной палубе над его салоном разбудил бы мертвого.
Стоя перед иллюминатором, Больхен привычно повязывал галстук. Отсюда, с высокого борта тяжелого крейсера «Адмирал Шеер», Нарвик был виден, как на ладони: крутые, узкие, сбегающие с аспидно-черных сопок к морю улочки, застроенные нарядными, разноцветными, будто с рождественских открыток домиками, высокие остроконечные крыши кирх, железнодорожный вокзал, куда каждый день приходили тяжело груженные составы с железной рудой для рейха из Кируны, узкая лента стратегической дороги № 50 Нарвик — Киркенес, неуклюжая махина недавно перегнанного из Вильгельмсхафена сухого дока.
Ровно в четырнадцать Больхен из спальни вышел в салон. Его худой подбородок подпирал крахмальный воротничок, тужурка застегнута на все пуговицы. Рыжеватые волосы аккуратно зачесаны на пробор.
Больхен всегда и во всем брал пример со своего кумира — адмирала графа Шпее, не переносившего никакой неряшливости и распущенности. Поэтому и офицеры «Адмирала Шеера» приходили в кают-компанию, как на торжественный прием.
В дверь салона постучали, и, не дождавшись ответа, вошел вестовой Краус с подносом в руке.
— Добрый день, господин капитан I ранга. Ваш кофе и газеты.
— Добрый день, Краус. Спасибо, поставь.
Некоторое время в каюте стояла тишина, лишь позвякивала посуда, которую расставлял вестовой.
— Что нового, Краус?
— Ничего особенного, господин капитан I ранга, — Краус замялся. — Говорят, скоро выйдем проветриться?
— А что, надоело?
— Да как вам сказать, — вестовой медлил, обдумывая ответ. — И стоять неплохо, да уж больно большая дыра этот Нарвик.
— Можно подумать, что ты призван на флот из Парижа, а не из крохотной деревушки на реке Эмс, — рассмеялся Больхен. — Старший офицер рассказал мне, что ты, оказывается, женат. Вот уж не думал. И дети у тебя есть?
— Так точно. — Краус не улыбнулся, но Больхен заметил, как на мгновенье потеплели его глаза под белесыми ресницами. — Два сына.
— Сколько же им?
— Седьмой и пятый год.
— Как раз женихи для моих дочерей, — пошутил Больхен. — Он вздохнул, представил себе их обеих, сидящих у него на коленях и обнимающих за шею. Потом спросил: — Такие же жгучие брюнеты, как и их отец?
— Такие же, — не удержался и засмеялся Краус.
Больхен любил иногда вот так запросто беседовать с рядовыми матросами. Он считал, что ничто так не способствует популярности командира среди личного состава, как такие непринужденные беседы со смехом и солеными шутками. Начальству и большинству офицеров корабля они казались странными.
— При случае покажи мне их фотографии, — сказал он.
Этот тощий простодушный вестфалец с соломенными волосами, его земляк привел Больхена в хорошее настроение. Но было ясно, что экипаж корабля успел уже что-то пронюхать. Матросы всегда отличались безошибочным интуитивным чувством. Они, конечно, заметили и сделали правильные выводы из того, что в кают-компанию «Адмирала Шеера» были приглашены на обед командир флотилии эскадренных миноносцев капитан I ранга Бей и два известных подводника Рич и Грау, отличившихся при разгроме конвоя союзников, портреты которых обошли все газеты рейха.
— А что слышно насчет снов у старослужащих? — помолчав, спросил он.
— Вчера в кубрике старший матрос Хенце рассказывал, что опять видел во сне привидения. И сигнальщик Отто Леман видит их третью ночь подряд.
Последнее сообщение вестового особенно не понравилось Больхену. Он знал, что на его корабле широко распространены предрассудки. Как, впрочем, и на всем немецком флоте. Их было великое множество. Согласно им, увиденные во сне привидения означают смертельную опасность для корабля и его команды.
Несчастье ждет корабль, выходящий в море тринадцатого числа. А если оно совпадает с пятницей — жди верную гибель. Несчастье ждет корабль, изменивший свое название.
Когда Гитлер, опасаясь, что тяжелый крейсер «Дейчланд», нося такое громкое имя, может быть поврежден или даже потоплен и это окажет дурное влияние на немецкий народ, приказал переименовать его в «Лютцов», вся команда была уверена, что несчастье не за горами. Действительно, при попытке выйти в июле 1942 года из Альтен-фиорда на перехват союзного конвоя «Лютцов» подорвался на мине и надолго вышел из строя. И все моряки немецкого флота, стоявшего в Нарвике и Тронхейме, были убеждены, что иначе и не могло быть. Из этих же опасений Гитлер не разрешил назвать ни один большой корабль своим именем. А вдруг с ним что-нибудь случится!
Но сейчас, в преддверии предполагающегося строго засекреченного выхода «Адмирала Шеера», эти сны старослужащих были особенно некстати. У молодежи они могут вызвать падение боевого духа и упаднические настроения.
«Нужно немедленно предупредить старшего офицера, — решил Больхен. — И насчет слухов о выходе тоже».
Сегодня вечером он собирался нанести визит фру Аните Хансен. Во всех портах оккупированных стран, где базировались немецкие военные корабли, были открыты публичные дома для матросов и офицеров. Именно в одном из них в Бресте он случайно повстречал свояка, полковника саперных войск Эбергарда.
Поначалу они смутились, сделали вид, что не заметили друг друга, а потом долго хохотали, попивая шнапс и хлопая друг друга по плечам.
Но с тех пор как Больхен стал командиром тяжелого крейсера, заботу о его времяпрепровождении взяло на себя гестапо. Оно и подыскало ему в Нарвике проверенную и красивую женщину с ниспадающими на плечи светлыми волосами, полной грудью и губами, подкрашенными темно-вишневой помадой.
Вильгельм фон Больхен больше всего в жизни мечтал о славе. Он хотел видеть свою фамилию в газетах напечатанной крупным шрифтом, слышать по радио. До боли в сердце он завидовал прославленным немецким подводникам Прину, Топпу, Ричу и другим, именами которых немецкая пропагандистская машина заполнила все газеты, журналы, весь эфир. Он завидовал бывшему командиру «Адмирала Шеера» Теодору Кранке, совершившему удачное рейдерство в Атлантику, а сейчас в звании вице-адмирала занимавшему пост личного представителя гросс-адмирала Редера при ставке фюрера.
Он не хотел прозябать в безвестности. Где же, как не на войне, можно прославить свой род, свою фамилию, может быть, даже войти в историю рейха?
Ради славы он был готов на все. Даже на смерть.
Больхен командовал тяжелым крейсером «Адмирал Шеер» (в большинстве морских справочников мира из-за сильного артиллерийского вооружения при относительно небольшом водоизмещении он официально назывался броненосцем или «карманным» линкором) недолго, около полугода. В тридцать четыре года стать капитаном цур зее и командиром нового известного всему миру корабля было совсем неплохо даже для все ускорившего военного времени.
Он получил этот корабль неожиданно, благодаря счастливому стечению обстоятельств. Не будь этого случая, неизвестно еще как долго ему пришлось бы плавать с этой старой песочницей и ворчуном Майзелем.
Худой и болезненный командир крейсера «Принц Ойген» капитан I ранга Майзель недолюбливал своего старшего офицера. Ему многое не нравилось в нем — и чрезмерное служебное рвение, и холеные руки с длинными ногтями, и высокомерное нежелание играть с ним по вечерам в скат, и недопустимые англофильские привычки.
Дело в том, что отец Больхена, обедневший дворянин Гейнц фон Больхен, имел в Висбадене, маленьком городке на Рейне в юго-западной Германии, небольшую гостиницу, где до прихода к власти фашизма останавливались иностранцы. Его сын Вильгельм перенял от них привычку есть на завтрак овсяную кашу «поридж», любил танцевать запрещенный английский фокстрот, пить виски и грог и носить английского покроя брюки. Для старчески подозрительного и ограниченного Майзеля этого было достаточно. Он считал своего старшего офицера плохим патриотом, хотя и отдавал ему должное как моряку.
Когда-то еще в годы учебы Больхена в дивизии кадровых корабельных команд обер-ефрейтор Пройсс любил говаривать им, новичкам-аспирантам:
— Здесь вы попадете в тигель, где таких болванов и идиотов, как вы, закалят, как закаляют крупповскую сталь.
Действительно, бывший аспирант Больхен стал хорошим моряком. Начав свою службу на флоте с кадета в Штральзунде, а затем гардемарина в Фленсбург-Мюрвике, он последовательно прошел всю лестницу корабельной службы от младшего штурмана эсминца до старшего офицера тяжелого крейсера.
Его отец был видной фигурой в «Немецких христианах», личным другом самого имперского епископа. Глубоко верующий человек, он не любил войну и мечтал своего сына Вильгельма направить по духовной линии. Послушный тихий мальчик в детстве, безоговорочно слушавшийся отца и избравший бы себе ту карьеру, которую выбрал для него отец, Вилли еще в гимназии научился хорошо играть на фанфаре.
К власти в стране стремительно приближался фашизм. Веймарская республика доживала последние месяцы. Пестрые плакаты с демагогическими лозунгами бросались в глаза отовсюду: с афишных тумб, со стен домов, их несли над головой демонстранты, выкрикивали в пивных. «Мы люди, а не собаки!», «Рабочий тоже хочет хлеба!», «Немец, если уважаешь себя, не покупай у еврея!». Все чаще устраивались пышные торжества, факельные шествия, различные слеты.
Высокий и красивый юноша, великолепно игравший на фанфаре, как никто больше, годился в статисты для таких сборищ. На одном из них в Берлине к нему подошел незнакомый человек, который, судя по внешности, мог неплохо подрабатывать для рекламы сигарет или зубной пасты: немолодой, изысканно одетый доктор старого образца — холеный, седеющий, с загорелым замкнутым лицом и светлыми усиками щеточкой. Это был Шнивинд — друг будущего главнокомандующего военно-морским флотом Редера и будущий адмирал.
Узнав, что Больхен заканчивает гимназию, он спросил:
— Какую же карьеру вы собираетесь себе избрать в дальнейшем, мой мальчик?
— Отец хочет, чтобы я стал священником.
— Это прекрасный путь, — сказал Шнивинд, и на его лице на миг появилось выражение смирения. — Но боюсь, что такому красивому юноше, как вы, жизнь священника быстро надоест. А что если я уговорю отца направить вас в военно-морское училище?
Стесненный статьями Версальского договора германский военно-морской флот только-только начал возрождаться. Первым делом необходимо было подготовить новые кадры офицеров, укомплектовать военно-морское училище. В числе других задача по вербовке будущих кадетов была возложена и на Шнивинда. Он появился в доме Больхена в Висбадене ровно через неделю после встречи в Берлине. Знаток гетевской поэзии и истории религии, ироничный и обаятельный собеседник, он произвел на обычно сдержанного отца исключительно сильное впечатление. Если у Вильгельма окажутся такие воспитатели и командиры, то и желать большего не остается.
— Благословляю тебя, сын мой, — сказал отец. — У нашей родины будет меньше одним пастырем, зато будет больше одним солдатом.
С этого дня Шнивинд считал себя крестным Больхена. Он следил за его успехами в учебе, за продвижением по службе. Этот красивый мальчик, несостоявшийся священник, не обманул его надежд. У него оказались твердая воля и решительность, необходимые для военного моряка, но совсем не обязательные для слуги господа.
Сейчас Шнивинд занимал должность адмирала Северного моря. Но Больхен знал, что он не забыл о нем и ждет случая, чтобы продвинуть.
Именно такой случай и представился в феврале 1942 года.
Уже давно Германское морское командование планировало перевести Брестскую эскадру в воды северной Норвегии. После высадки английских морских десантов в 1940 году в Тронхейме и Нарвике и внезапного нападения британского флота в районах Бергена и Нарвика в декабре 1941 года Гитлер находился в состоянии постоянной напряженности. Ему непрерывно мерещилась высадка англичан в северной Норвегии, наступление с севера советских войск. На двух последовавших почти одно за другим совещаниях в своей ставке он говорил:
— Если англичане и русские разберутся в том, что происходит, они подвергнут ударам северную Норвегию в нескольких пунктах, вытеснят нас оттуда, займут Нарвик, окажут давление на Финляндию и Швецию, что может повлиять на исход всей войны. Германский флот должен быть на севере и приложить все усилия к обороне Норвегии.
Против увода кораблей из Бреста резко выступил главнокомандующий военно-морским флотом рейха гросс-адмирал Редер:
— Увод эскадры из Бреста на север снимет постоянную угрозу судоходству союзников в Атлантике и сделает его почти безопасным, — говорил он. — Мой фюрер, флот в Бресте — это заноза в теле англичан. Она постоянно саднит и болит и в любой момент грозит им тяжелыми осложнениями. Мы не должны вытаскивать ее.
И все же страх Гитлера перед высадкой был столь велик, что возражения Редера не были приняты во внимание, и эскадра начала подготовку к прорыву.
11 февраля 1942 года около полуночи линкоры «Шарнхорст», «Гнейзенау» и тяжелый крейсер «Принц Ойген» под флагом командующего эскадрой линейных кораблей вице-адмирала Силлиакса выскользнули из Бреста и направились в Ла-Манш. Ночь выдалась удачной — очень темной, безлунной. Дул легкий юго-западный ветер. На рассвете, когда эскадра обогнула остров Олдерней и повернула восточней, у командира крейсера «Принц Ойген» Майзеля начался жесточайший приступ болей в животе. Его буквально выворачивало наизнанку. За полчаса командира стало невозможно узнать. Лицо его посерело, глаза запали, тело покрылось обильным липким потом. То и дело он страдальчески морщился, хватался за живот. Корабельный врач подозревал у него прободение язвы желудка. Силлиакс приказал в командование кораблем вступить старшему офицеру корветтен-капитану Больхену.
До сих пор Больхен не может понять, как и почему их пропустил Британский флот. Эта авантюристическая операция, проводившаяся под самым носом у англичан, развивалась фантастически удачно. Прошло полсуток, как немецкая эскадра вышла из Бреста и двигалась по самому оживленному в мире морскому проливу, по этой канаве, как любят называть Ла-Манш сами англичане, но до сих пор ее никто не обнаружил! А ведь еще девять дней тому назад в Уайтхолле, в старинной резиденции британского адмиралтейства, было получено сообщение о проводимых немцами тральных работах в канале, что несомненно указывало на подготовку к выходу тяжелых кораблей.
Только около полудня, когда один из «спитфайеров» увидел конвой и опознал среди него линейный корабль, на Grand Fleet была, наконец, объявлена боевая тревога. К этому времени немецкая эскадра находилась уже в ста милях севернее Кале.
В просторной ходовой рубке крейсера «Принц Ойген» царило приподнятое настроение. Сидя в удобном вращающемся командирском кресле, с наслаждением глотая обжигающе горячий кофе, Больхен слушал доклад старшего штурмана:
— Мы находимся сейчас в самом узком месте пролива Па-де-Кале, где расстояние между французским и английским берегами всего двадцать три мили. Через час эскадра выйдет в Северное море.
— Это значит, что самая опасная и трудная часть прорыва позади, — задумчиво произнес Больхен. — А не кажется ли вам, штурман, что томми слишком легко и просто пропускают нас через свою канаву на восток? Не иначе, как эта старая лиса Черчилль хочет нас убрать из-под своего носа и упрятать подальше, откуда мы не сможем угрожать берегам старой Англии?
В феврале темнеет рано. Немецкая эскадра находилась на последнем этапе своего пути в Вильгельмсхафен.
Если не считать разрозненных, на редкость несогласованных и ненастойчивых атак английских самолетов «Бофорт» и «Хадсон», эсминцев и торпедных катеров из Дувра, а также происшедших час назад подрывов на магнитных минах «Шарнхорста» и «Гнейзенау», не снизивших после этого даже хода, — все обстояло великолепно. Больхен оставил за себя на мостике старшего штурмана и ненадолго спустился в лазарет. Старый Майзель под действием обезболивающих дремал. Завидев своего старшего офицера, он с трудом разлепил тяжелые веки, спросил:
— Где мы?
— На траверзе острова Терхселлинг. На рассвете будем дома. Команда выражает вам свое сочувствие. Доктор говорит, что ваши дела лучше.
Это были пустые, ничего не значащие слова. Майзель знал, что старший помощник безмерно рад неожиданной возможности проявить себя. Знал он и то, что никто из команды не думает о нем. И не потому, что он был плохим командиром. Просто сейчас воспитана такая молодежь. Никому нет дела до другого. «Жалость — удел слабых духом». «Без жестокости нет победы». Об этом твердят еще с младших классов гимназии. Страшный век. Никогда еще люди не чувствовали себя такими одинокими, как сейчас. И как это наци сумели так быстро изменить немцев?
Больхен все еще стоял возле его койки. Внезапно он низко наклонился над больным командиром, тщательно расправил и подоткнул под него одеяло, провел рукой по влажному горячему лбу. Майзель не понял этого жеста и никак не ожидал его от старшего помощника. Поэтому он снова разлепил веки и удивленно уставился на Больхена.
А старшего офицера переполняли противоречивые чувства. Страх ответственности за порученный корабль, боязнь, что он не справится с так счастливо и неожиданно выпавшей на его долю возможностью проявить себя, благодарность Майзелю за его болезнь, давшую ему неожиданный шанс в карьере. «Спасибо старику, что вовремя заболел, — думал он. — Лишь бы теперь не остаться незамеченным или еще хуже — не наделать глупостей. Пока все идет хорошо. Скорее наверх!»
— Желаю вам быстрого выздоровления, — искренне сказал Больхен и еще раз дотронулся пальцами до лба больного. И старый Майзель почувствовал эту искренность. Он на мгновение зажмурился будто от сильной боли, две маленькие слезинки скатились по его впалым сморщенным щекам.
— Благодарю, Вильгельм. Идите на мостик, — внятно сказал он. — Там сейчас ваше место.
Утром «Гнейзенау» и «Принц Ойген» вошли в устье Эльбы. Еще издалека на подходе, рассматривая с мостика в бинокль большую толпу встречающих, собравшихся на причале, Больхен увидел высокую представительную фигуру в парадной адмиральской шинели со светлыми атласными отворотами и неизменным кортиком. Сердце его екнуло от доброго предчувствия, на мгновение стало жарко. Но вслух сказал нарочито равнодушно:
— Сам гросс-адмирал Редер прилетел из Берлина нас встретить.
В тот же день вечером, после подробного доклада вице-адмирала Силлиакса гросс-адмирал пригласил Больхена к себе. В обшитом красным деревом адмиральском салоне на «Гнейзенау» стояли массивные диваны и кресла, покрытые темно-коричневой кожей. Бронзовые золоченые бра на стенах светили неярко, будто свечи. На маленьком полированном столике бутылки рейнского и мозельского вина. Мягко гудела вентиляция, задувая в салон подогретый воздух.
Главнокомандующий начал сразу без всяких вступлений. Больхен не сомневался, что и Шнивинд уже доложил о нем.
— Как вам известно, адмирал Кранке назначен моим представителем при ставке фюрера. Должность командира тяжелого крейсера «Адмирал Шеер» вакантна. Командование дает вам самые лестные характеристики. Как вы смотрите на это назначение, господин корветтен-капитан?
Редер испытующе посмотрел на Больхена. Тот щелкнул каблуками.
— Сочту за честь.
— Учтите, Больхен, — помолчав, продолжал Редер. — Вы получите в командование не простой корабль. Его знает вся Германия. Фюрер лично следит за его успехами. Постарайтесь упрочить его славу.
Больхен выпятил грудь, склонил голову.
Как в тумане он дошел по ковру до двери, четко повернулся, снова склонил голову и вышел.
Да, получить такой корабль было немыслимой, просто фантастической удачей, о которой Больхен не смел даже мечтать. В Германии, действительно, не было человека, кто не слышал бы о тяжелом крейсере «Адмирал Шеер», о его успехах в рейдерстве в Атлантике, не запомнил примелькавшееся на десятках фотографий аскетически худое неулыбчивое лицо его командира Теодора Кранке, так похожее на лицо самого «папы» подводников адмирала Деница. Ну что ж, он сделает все возможное и даже невозможное, чтобы умножить славу этого корабля. И, кажется, вскоре для этого представится удобный случай. Месяц назад здесь, в Нарвике, у него на корабле побывал адмирал Шнивинд.
— Как здоровье отца? — спросил он у Больхена, когда после обеда они перешли в салон и закурили.
— Спасибо. Свою гостиницу он отдал под госпиталь и сейчас целиком поглощен госпитальными заботами.
— Я всегда был уверен, что ваш отец настоящий патриот Германии. Передайте ему мой привет.
Шнивинд умолк, и только щелканье зажигалки нарушило воцарившееся молчание. Затем он облокотился о спинку кресла и заговорил снова:
— Вильгельм, я думаю, что не ошибусь, если предположу, что вы мечтаете прославиться. Так ли это?
— Да, так.
— Благодарю за откровенность. Такая возможность вам скоро представится. Постарайтесь ее не упустить.
— Новое рейдерство в Атлантику? — осторожно поинтересовался Больхен.
— Нет, поближе. Удар по внутренним русским арктическим коммуникациям. Внезапный и сокрушительный. Но это пока величайший секрет.
В тот день поздно вечером Больхен сидел в своей каюте и писал письмо домой. Ему не спалось. Он думал о предстоящем походе. На письменном столе в скромной рамке стояла фотография жены Юты и обеих дочерей. Дочери выдались в него — послушные, как и он в детстве, голубоглазые и волосы в отца — светлые, с рыжинкой. «Мои дорогие любимые девочки, — писал он. — Ваш папочка очень счастлив сейчас, но ему ужасно грустно, что в эти дни вас нет рядом с ним».
Почему-то именно сейчас ему припомнился трехлетней давности торжественный семейный обед в их уютной квартирке на тихой Хейлигштрассе. Почти в один день они с Эбергардом получили новые воинские звания. Мастерица готовить, Юта тогда превзошла себя, и Эбергардт сказал, что с таким соусом любой гурман съел бы даже старый стоптанный башмак…
В салоне командира «Адмирала Шеера» стоял большой радиоприемник. Каждый вечер, перед тем, как лечь спать, Больхен включал его и слушал английское радио. После прорыва немецкой эскадры в мире еще долго бурлили страсти. Уход эскадры из Бреста был, безусловно, на руку англичанам. Теперь угроза их конвоям в Атлантике была устранена, а, главное, Германия после перевода кораблей на Север фактически отказывалась от наступательных действий против Англии. Недаром в ответ на многочисленные возмущенные высказывания и протесты простых англичан Черчилль заявил в парламенте с циничной откровенностью:
— Я с величайшим облегчением приветствую уход германских кораблей из Бреста.
Зато вблизи советских берегов, на путях идущих в Мурманск конвоев появилась новая угроза. И хотя Больхен не знал, что в плане «Барбаросса» недвусмысленно говорилось: «Использование военно-морского флота даже во время восточной кампании должно быть четко направлено против Англии», он понимал, что теперь, во второй год войны, после упорного сопротивления русских, после поражения под Москвой все может измениться коренным образом.
УДАЧЛИВЫЙ КОРАБЛЬ
За полтора года до описываемых событий, в середине июля 1940 года, на огромной судостроительной верфи Вильгельмсхафена день и ночь кипела работа: не умолкая стучали пневматические молотки, полыхали отсветы электросварки, воняло ацетиленом, раскаленным железом. От постоянного грохота и лязга люди обалдевали и глохли. В цехах им выдавались специальные заглушки для ушей из мягкой резины. Все рабочие уже давно были переведены на казарменное положение. «Быстрее, быстрее!» — этот многократно повторенный призыв бросался в глаза с огромных лозунгов в цехах и со стен зданий, звучал по радио, его непрестанно произносили мастера и инженеры. На государственной верфи Вильгельмсхафена, как и на верфях Круппа, «Дейче верке», «Дешимаг», «Блом и Фосс» и многих других, во всех крупных портовых городах Германии шло экстренное выполнение долгосрочной программы строительства флота, так называемого плана «Z». По этому утвержденному Гитлером в 1938 году плану предусматривалось строительство крупных кораблей — 6 линкоров, 8 броненосцев, 4 авианосцев, 233 подводных лодок. Гитлер требовал выполнения этого плана за шесть лет. «То, что мы имеем сегодня, — говорил гросс-адмирал Редер, — есть лишь образцовая коллекция того, что у нас должно быть».
В сентябре 1939 года фюрер в сопровождении Кейтеля и Редера посетил верфь в Вильгельмсхафене.
— Я пришлю сюда Шпеера, чтобы он посмотрел на темпы строительства, — довольно сказал Гитлер. — Только так быстро мы и можем позволить себе строить.
— Мой фюрер, — решил заступиться за Шпеера гросс-адмирал Редер. — На наших верфях работают исключительно немцы. Их не нужно подгонять. А на предприятиях рейхсминистра занято немало рабочих из протектората.
— Из вас вышел бы хороший адвокат, Редер, — шутил Гитлер, направляясь к машине. — Но ничего, ничего. Пусть приедет и посмотрит.
У одного из отдаленных причалов верфи стоял длинный добропорядочный «торгаш». Странно было видеть его здесь — рядом с громадой недавно перебуксированного из Киля недостроенного авианосца «Граф Цеппелин», неподалеку от сваривающихся из отдельных секций по методу инженера Меркера немецких океанских подводных лодок IX серии.
Только опытный глаз в этом мирном неуклюжем торгаше, вооруженном, как все пароходы в годы войны, несколькими пушками, мог бы узнать один из новейших немецких броненосцев — «Адмирал Шеер».
Четыре месяца корабль готовился к рейдерству в Атлантике. Благодаря искусному переоборудованию — ложным надстройкам, фальшивой дополнительной трубе, удачной маскировке орудийных башен, — «Адмирал Шеер» преобразился. Стройные очертания корпуса были сглажены, характерная устремленная назад мачта изменена. А когда из фальшивой трубы начинал валить густой дым, какой бывает, когда в давно нечищенных топках не до конца сгорает плохой уголь, — последние сомнения в миролюбивом характере встреченного судна у противника должны были исчезнуть. Дальность плавания «Адмирала Шеера» была увеличена до девятнадцати тысяч миль, экипаж — до тысячи трехсот человек. Закончен капитальный ремонт машинной группы.
Главнокомандующий немецким военно-морским флотом гросс-адмирал Редер, ярый поклонник рейдерской войны на море, уже отправил в 1939 году в Атлантику в качестве рейдеров однотипные с «Адмиралом Шеером» «карманные» линкоры «Дейчланд» и «Граф Шпее». Они доставили немало хлопот британскому адмиралтейству. В конечном счете в конце 1939 года «Граф Шпее» был загнан английскими крейсерами «Эксетер», «Аякс» и «Ахиллес» в нейтральный порт Монтевидео, а затем затоплен своей же командой. Командир корабля Лангсдорф застрелился. Броненосец «Дейчланд», потопив несколько судов, вернулся в Германию и был переименован в «Лютцов». Чуть позднее выходили в Атлантику тяжелый крейсер «Хиппер», линкоры «Шарнхорст» и «Гнейзенау».
Но на «Адмирала Шеера» Редер возлагал особые надежды. За последние полгода надводный флот рейха понес тяжелые потери: «Граф Шпее», крейсера «Блюхер», «Карлсруэ» и «Кенигсберг», четырнадцать эскадренных миноносцев. Эти потери заметно поколебали Гитлера в его отношении к надводным кораблям и рейдерской доктрине Редера.
— Германия не может позволить себе строить и тут же терять эти дорогие игрушки, — недовольно сказал он Редеру. — Пусть ваши адмиралы зарубят это у себя на носу.
Удачный рейд «Адмирала Шеера» должен был восстановить доверие фюрера к надводному флоту, подтвердить правоту Редера в его споре с Деницем, приверженцем неограниченной подводной войны. Поэтому так тщательно и скрупулезно «Адмирал Шеер» готовился к походу, а главнокомандующий вникал во все детали предстоящего плавания.
«Карманный» линкор «Адмирал Шеер» вступил в строй действующих кораблей немецкого флота в ноябре 1934 года. Он строился тогда, когда Германия еще вынуждена была следовать Версальскому договору — иметь военные корабли водоизмещением не более десяти тысяч тонн. Поэтому конструкторы решали трудную задачу: разместить в этом ограниченном тоннаже тактико-технические данные мощного артиллерийского корабля, способного вести бой с линкором значительно больших размеров. И нужно сказать, что они успешно справились с этой задачей. При скорости в двадцать восемь узлов, «карманный» линкор был вооружен шестью орудиями (в двух башнях) калибром по двести восемьдесят миллиметров, с дальностью стрельбы двести кабельтовых и снарядами весом более трехсот килограммов, восьмью стопятидесятимиллиметровыми орудиями, шестью восьмидесятивосьмимиллиметровыми зенитными пушками, четырнадцатью скорострельными зенитными автоматами. На корме «Адмирала Шеера» располагались два четырехтрубных торпедных аппарата в плоских броневых колпаках. Особенно совершенными были приборы центральной наводки и управления артиллерийским огнем, причем точность пристрелки обеспечивалась двумя десятиметровыми дальномерами (один на грот-матче, другой на кормовой надстройке). Сильная для такого корабля броневая защита, использованная и как конструктивное крепление, два центра связи с новейшими коротковолновыми станциями и отделениями для радиоперехвата и создания радиопомех, пять прожекторов большого диаметра, два самолета «Арадо», выбрасываемых в воздух с помощью катапульты, восемь мощных дизелей МАН, впервые в мире установленных на тяжелых военных кораблях, и другие усовершенствования делали его особенно опасным при одиночном плавании как крейсера-корсара. Стоил «Адмирал Шеер» баснословно дорого — 3 миллиона 750 тысяч фунтов стерлингов.
После окончания реконструкции на полигоне между Свинемюнде и Данцигом шли усиленные тренировки в приближенных к боевой обстановке условиях. Команда была пополнена большим количеством унтер-офицеров и матросов торгового флота.
Своего командира личный состав корабля знал мало. Он был назначен на корабль осенью 1939 года, но среди команды почти не появлялся. Ходили о нем разные слухи: что он теоретик, давно не плавал и последние годы преподавал в Морской Академии. Что он, как и фюрер, вегетарианец. Этот слух получил особое распространение, когда портовый локомотив подтянул к кораблю три вагона капусты и целый вагон сыра разных сортов. Некоторые головки были величиной с колесо телеги. Затем командира вызвали в Берлин, где он принимал участие в разработке операции по захвату Норвегии «Везерюбунг». Он пробыл в Берлине долго, и команда о нем совсем забыла. Только когда на корабль приходили новички и, как обычно, интересовались, как командир, о нем вспоминали. Молодые матросы отвечали односложно:
— Все в порядке.
Старослужащие, считавшие себя психологами, всегда отвечали более подробно. Что-нибудь вроде:
— Корабль под его командой идет, как по рельсам. И, кроме того, он курит настоящий бразильский табак.
29 октября 1940 года «Адмирал Шеер» под командованием капитана I ранга Теодора Кранке вышел из Готенхафена в Атлантику. Пройдя в тумане Датским проливом, он резко повернул к югу от Гренландии. Уже через неделю поднявшийся с борта самолет обнаружил большой конвой, шедший в охранении английского вспомогательного крейсера «Джервис Бей». Несмотря на мужественную и умелую оборону англичанина, «Адмирал Шеер» его тяжело повредил, а затем одного за другим догнал семь транспортов конвоя и потопил их. Продолжая идти к югу, рейдер достиг оживленной морской трассы между Антильскими и Азорскими островами и стал разбойничать там. Англичане были вынуждены резко сократить судоходство в этом районе и привлечь для конвоирования судов линкор и несколько крейсеров. Потопив в районе Азорских островов и островов Зеленого Мыса два транспорта, «Адмирал Шеер» перешел в южную Атлантику. Здесь ему удалось захватить огромный рефрижератор с пятнадцатью миллионами штук яиц и тремя тысячами тонн мяса. Этот рефрижератор долго снабжал продуктами все немецкие подводные лодки и другие суда в этом районе. Участники плавания рассказывали, что отдельные рекордсмены обжорства на «Адмирале Шеере» на спор будто бы съедали яичницу из ста яиц. Или бифштекс величиной с рулевое колесо. В январе рейдер ушел в южную часть Индийского океана. Здесь, в районе Мозамбикского пролива, он потопил еще несколько судов, захватил и отослал в Германию два танкера в качестве призов. Всего за сто шестьдесят одни сутки рейдерства «Адмирал Шеер» потопил девятнадцать судов общим тоннажем сто тридцать семь тысяч тонн, сковал значительные силы англичан для охраны своих конвоев и доказал, что корабли-корсары на просторах Атлантики могут принести немалую пользу.
Редер торжествовал. Его теория рейдерской войны на море получила свое весомое подтверждение. Это вынужден был признать и сам фюрер. Ярый противник крупных надводных кораблей, Дениц был посрамлен. Командир «Адмирала Шеера» Теодор Кранке был лично принят Гитлером и получил из его рук рыцарский крест, адмиральское звание и приглашение быть представителем военно-морского флота при его ставке. Все остальное сделала пропаганда. Спустя неделю после возвращения «Адмирала Шеера», о нем в Германии знал любой ребенок старше пяти лет и любая старуха моложе восьмидесяти. «Немецкий воинский дух», «немецкое мужество», «немецкий патриотизм» — эти привычные немцам слова теперь надолго привязались к походу «Адмирала Шеера». В берлинском кабаре комиков были созданы специальные номера, посвященные походу. На сцене театра на Ноллендорф-плац шло музыкальное ревю о подвигах рейдера. А небезызвестный обозреватель немецкого радио, вещавшего на Англию, Уильям Джойс («лорд Хау-Хау») советовал британским морякам не выходить в море, если где-то неподалеку находится «Адмирал Шеер».
Да, это был знаменитый корабль, которому к тому же до сих пор еще и везло. Взять хотя бы последний переход из Вильгельмсхафена в Тронхейм. «Адмирал Шеер» шел головным и прошел благополучно. А шедший следом «Принц Ойген» был торпедирован вражеской подводной лодкой, потерял руль и вернулся для ремонта в Германию. И этим знаменитым «Адмиралом Шеером» поручено командовать ему — Вильгельму фон Больхену. Он обязан приумножить его славу. И он сделает это.
КОМАНДУЮЩИЙ ФЛОТОМ
В театре Северного флота шла пьеса Гладкова «Давным-давно». Артисты знали, что на спектакле присутствует командующий и потому играли с особенным подъемом и старанием. Екатерина Николаевна изредка, стараясь делать это незаметно, бросала короткие взгляды на сидящего рядом мужа, как бы желая убедиться, что это не обман зрения, а действительно он, и тотчас же отворачивалась. Даже не верилось, что он сидит рядом и не где-нибудь, а в театре, и она может дотронуться до него, видеть его «гордый профиль испанского гидальго», как написала о нем одна восторженная столичная журналистка, и что-то шепнуть на ухо. Просто чудо, что ей удалось вытащить его сегодня в театр.
На сцене показывали что-то смешное, весь зал хохотал, взрывался аплодисментами, но Головко молчал. Лицо его оставалось хмурым, сосредоточенным, то и дело он поглядывал на часы.
Сидя здесь, в полумраке театрального зала, глядя на ярко освещенную сцену и двигающихся по ней людей и почти не слыша, о чем говорят эти люди, Головко думал, что караван из Белого моря, если он пройдет благополучно, должен был уже миновать пролив Югорский Шар и войти в Карское море. Несколько раз он порывался встать и выйти из зала, и только сознание, что все в зале заметят его уход и по-своему истолкуют, удерживало командующего на месте.
Головко хорошо знал свой недостаток — слишком большую чувствительность, впечатлительность. Эти качества, по его убеждению, были лишними для командира такого масштаба и он, как мог, боролся с ними. Иногда они мешали ему работать, выводили из строя. Вот и все последние дни он не мог избавиться от плохого настроения, какой-то тяжести на душе. Неудачи весны и лета 1942 года снова и снова всплывали у него в памяти, лишали сна.
Сначала обидная осечка с так успешно проведенной десантной операцией в районе мыса Пикшуев. В тыл немцам была скрытно высажена двенадцатая отдельная бригада морской пехоты. Она захватила обширный плацдарм, полностью выполнила поставленные задачи. Но на пути шедших навстречу десанту частей четырнадцатой армии оказались сильнейшие оборонительные сооружения немцев. Прорвать их и соединиться с десантом армейцам не удалось. Бригада была эвакуирована на кораблях, понеся потери ранеными и обмороженными.
30 мая в воздушном бою погиб выдающийся летчик, двадцатичетырехлетний командир второго гвардейского авиационного полка Борис Сафонов. А затем, после небольшого перерыва, разгром каравана PQ-17. Гибель большинства из тридцати пяти загруженных до отказа судов с так необходимыми советской стране военными грузами и материалами. Палубы этих кораблей буквально прогибались под тяжестью четырехсот девяноста пяти танков, двухсот девяноста семи упакованных в контейнеры самолетов — бомбардировщиков, четырех тысяч двухсот сорока шести грузовых автомобилей и тягачей, ста пятидесяти тысяч тонн других генеральных грузов общей стоимостью в семьсот миллионов долларов.
И по абсолютно непонятному чудовищному распоряжению первого лорда британского адмиралтейства Паунда мощное охранение было снято, конвой рассредоточен и стал легкой добычей немецкой авиации генерал-полковника Стумпфа и волчьих стай подводных лодок адмирала Деница.
Почти 20 дней корабли Северного флота разыскивали немногие уцелевшие суда этого самого многострадального конвоя за всю войну, вышедшего 27 июня из Хваль-фиорда в Исландии.
В те дни по улицам Мурманска и Архангельска группами слонялись американские, канадские и английские моряки с уцелевших транспортов, подобранные со спасательных шлюпок и выловленные прямо из воды. Одетые как попало, в вязаных шапочках и платках, канадках и русских полушубках, обутые в боты и солдатские ботинки, заросшие буйными бородами, пьяные и шумные, они горланили песни, затевали драки, приставали к женщинам. Даже командир конвоя коммодор Даудинг и прилетевший из Москвы помощник военно-морского атташе США капитан I ранга Френкель ничего не могли с ними сделать. После всего пережитого этими людьми их можно было понять.
А вслед за разгромом конвоя гибель одна за другой двух наших подводных лодок, взрыв на Щ-402 и постоянные, тревожные, раздирающие душу вести с Кавказа и Волги…
Едва дождавшись антракта, Арсений Григорьевич быстрыми шагами прошел в кабинет начальника театра и позвонил оперативному дежурному флота.
— Караваны благополучно миновали пролив и следуют назначенным курсом.
— Добро, спасибо, — он положил трубку, почувствовал, как с души сразу свалилась огромная тяжесть.
Все эти дни он только и думал об этих караванах — удастся ли благополучно провести всю армаду судов на трассу Северного морского пути. Осторожный начальник оперативного отдела не советовал ему собирать вместе такую массу разнородных плавсредств. Начальник штаба тоже был против. Но он рискнул и оказался прав.
Со второго этажа из «каппернаума» доносились громкие голоса. Головко прислушался и узнал подводников — Лунина, Фисановича, Старикова. Это по его приказанию были оборудованы в доме флота специальные комнаты для отдыха вернувшихся после боевых походов командиров подводных лодок и надводных кораблей. Там было довольно уютно — мягкие кресла, диваны, патефон — и командиры охотно собирались за кружкой пива или рюмкой вина, чтобы поведать в кругу друзей подробности минувшего похода, выслушать мнение товарищей, просто отдохнуть. Такая разрядка была им необходима. Головко и член Военного совета Николаев ревностно следили, чтобы военторг не оставлял без внимания эту «точку».
Когда выпадала возможность, Арсений Григорьевич и сам любил подняться туда, удобней устроиться в кресле и молча, не перебивая, слушать рассказы командиров. Даже ему, командующему флотом, любившему море и знавшему его, было чему поучиться у этих мужественных моряков. Они попадали не в одну передрягу и с честью выходили из них. «Учись, Головко, учись, — любил повторять он сам себе. — Как только начнешь считать, что знаешь больше всех — конец тебе как командующему».
Только он один, пожалуй, и знал, сколько сомнений и колебаний стоило ему принятие особо важных решений в первый военный год. После бессонной ночи, взвесив, как ему казалось, абсолютно все «за» и «против», он утром отдавал необходимые приказания. А спустя несколько дней, а иногда и часов, к своему стыду и огорчению, обнаруживал, что не все учтено, что следовало сделать не так, по-другому.
«Маловато опыта у тебя, Головко, — говорил он себе в такие моменты. — Набирай его побыстрей. Всего четыре года назад ты вернулся из Испании в звании капитана 3 ранга. Только два года командуешь флотом». Теперь, во второй год войны, он чувствовал себя намного уверенней.
Со второго этажа слышалось пение. Командир дивизиона эсминцев Колчин прозвал комнаты отдыха командиров «каппернаум». Он уверял, что так назывались бассейны, где верующие обмывали ноги перед тем, как вступить в храм. Фисанович не соглашался с ним. По его версии, каппернаумом назывался библейский городок в Галилее, который посетил Христос. Так или иначе, но название быстро привилось. Головко сейчас бы с удовольствием поднялся туда и присоединился к хору голосов, но сделать это было нельзя. Он дал слово Кате просмотреть спектакль до конца. Чудачка. Она считает, что театр отвлечет его от дум.
После окончания спектакля вместе с женой Головко стоял в опустевшем фойе, окруженный еще не успевшими смыть грим актерами. Он любил театр, знал большинство актеров лично, встречался с его драматургами, заботился о жизни и быте работников театра. И актеры были благодарны ему за это и всегда прислушивались к мнению командующего о сыгранных спектаклях.
— Скажите, Арсений Григорьевич, а как я вам понравилась в роли Шурочки Азаровой? — допытывалась хорошенькая актриса Зинаида Павловна, жена художественного руководителя театра капитана Плучека, которую все в театре звали Зиночка.
Командующий, который почти не видел спектакля, отшучивался:
…Несмотря на поздний час, над Полярным стояло склонившееся к горизонту незаходящее солнце. Оно освещало голые, местами покрытые мхом гранитные скалы, дрожащие на ветру крохотные листья карликовых берез, безбрежную в легких барашках волн свинцовую воду Кольского залива.
Головко помог жене перейти по деревянному мостику, перекинутому через овраг. Уже совсем рядом был «циркульный» дом, где они жили и из окон которого было видно море. Почти над самым домом стояла батарея капитана Пророкова. Когда она стреляла, в доме часто вылетали стекла. Вдвоем с женой они недолго постояли над гаванью, продуваемые насквозь неласковым июльским ветром, любуясь уже давно ставшей привычной, но каждый раз волнующей картиной суровой и величественной природы.
— Давай прогуляемся, Головко, — предложила Екатерина Николаевна. — Давно не гуляли с тобой.
— Давно, — согласился он.
Асфальт скоро кончился. Теперь под ногами была твердая, будто из камня, земля.
Арсений Григорьевич молчал, погруженный в свои мысли.
— Знаешь, Катя, ведь сегодня у нас годовщина.
— Какая годовщина? — не поняла она.
— Вторая, как я назначен командующим. И странно, что до сих пор не сняли. А ведь было за что.
Он усмехнулся, вспомнил, как в июле 1940 года его, тогда командующего Амурской флотилией, срочно вызвали в Москву. На следующий день вместе с наркомом Военно-Морского Флота он присутствовал на заседании Политбюро. А назавтра уже был подписан приказ о его назначении.
Меньше года до Головко Северным флотом командовал его однокурсник и товарищ по училищу контр-адмирал Дрозд. Энергичный и инициативный адмирал, он много работал, не жалея ни себя, ни подчиненных, чтобы поднять боеспособность флота. Корабли начали действовать в сложных, приближенных к боевым условиях. Естественно, это привело к некоторому росту аварий и чрезвычайных происшествий. Сначала в наркомате понимали это и ограничивались взысканиями. Но когда вспыхнул пожар на аэродроме в бухте Грязной, а вслед за тем затонула подводная лодка, Дрозд был снят.
После относительно спокойной и устоявшейся службы на Амурской флотилии Северный флот поразил Головко масштабами своего морского театра, грандиозностью стоящих задач, сложностью и суровостью природных условий. Операционная зона флота включала Баренцево, Белое и Карское моря и составляла почти три миллиона квадратных километров. Это вдвое больше Балтийского, Черного, Азовского и Каспийского морей вместе взятых. Широко открытое на Запад Баренцево море позволяло флоту противника беспрепятственно проникать в наши воды. А частые штормы и туманы, снежные заряды, беспрерывно меняющаяся ледовая обстановка, плохая видимость, нередко падающая до нуля, жестокие морозы в восточной части театра, полярные ночи и незаходящее солнце с конца мая до конца июля сильно затрудняли плавание судов и ведение боевых действий военно-морских сил. Слова известной еще с детства незамысловатой частушки:
приобрели вполне конкретный и осязаемый смысл.
Кораблей на флоте было мало. Да и самым крупным военным кораблям, эскадренным миноносцам типа «Громкий» и «Сокрушительный» и переведенным с Балтики старичкам миноносцам типа «Новик», еще дореволюционной постройки, инструкция запрещала выход в море при волнении более пяти-шести баллов. Но инструкция инструкцией, а война войной. Критическая обстановка иногда вынуждала снижать «запас прочности». И, угрожающе скрипя переборками на крутой океанской волне, кренясь так, что у видавших виды боцманов екало и обрывалось все внутри, «семерки» бесстрашно, как заговоренные, рыскали во тьме полярной ночи. Для большей устойчивости днища их были выложены чугунными чушками.
Каждый раз, когда их заставал в море нередкий в этих широтах шторм, Головко не мог сомкнуть глаз. Только хриплый, постоянно простуженный от бесконечных вахт на ветру и морозе голос комдива-один Колчина: «Задание выполнено, товарищ командующий» возвращал ему душевное равновесие. И все же сначала во время сильного шторма треснул на волне, но остался на плаву «Громкий», а позднее разломался и затонул «Сокрушительный».
Мало было самолетов и аэродромов, совсем мало дорог. Большие судостроительные и судоремонтные заводы только строились. Неважно обстояло дело и с организацией службы. Командование флотом — член Военного совета дивизионный комиссар Николаев, начальник штаба контр-адмирал Кучеров и начальник политуправления бригадный комиссар Торик — все молодые, относительно недавно назначенные на Север, тоже не имели опыта командования флотом на таком обширном театре. И все же к лету 1942 года, несмотря на все ошибки и трудности первого года войны, на все выпавшие на долю испытания, Головко понял, что Северный флот выстоял. Положение на сухопутном фронте стабилизировалось, угроза захвата Мурманска была ликвидирована. Флот пополнился поступившими от промышленности надводными кораблями и подводными лодками, был усилен самолетами.
Но по-прежнему противник имел большое преимущество в авиации, в числе оборудованных мест базирования кораблей и прибрежных аэродромов. В фиордах Норвегии стояли наготове крупные фашистские корабли: линкор «Тирпиц», тяжелые крейсера «Адмирал Шеер», «Принц Ойген», «Хиппер», несколько флотилий эскадренных миноносцев. В любой момент они могли скрытно покинуть свои стоянки в Нарвике и Тронхейме и нанести неожиданный удар по нашим коммуникациям. Этот «Fleet-in-being» (по английской терминологии — флот хоть и недействующий, но одним своим присутствием сковывающий противника) вызывал постоянное напряжение и требовал неусыпного наблюдения.
— В арктической навигации прошлого года противник оказывал слабое противодействие нашим внутренним перевозкам между Белым морем и Арктикой, — говорил недавно на совещании командиров соединений и частей начальник штаба флота. — В юго-западном районе Баренцева моря действовали лишь отдельные подводные лодки и небольшие группы самолетов. В Карском море немецко-фашистские силы не появлялись вовсе.
И, слушая ровный спокойный голос начальника штаба, наблюдая, как внимают ему участники совещания, Головко думал, что, может быть, и в навигацию 1942 года противник тоже не станет мешать нашим перевозкам, а сосредоточит все усилия против союзного судоходства и конвоев, шедших из Исландии в Мурманск. На защиту и проводку этих конвоев он и обратил внимание участников совещания.
В тот вечер после спектакля Головко с женой недолго удалось погулять по спящему Полярному. Внезапно налетел снежный заряд. С высокого и чистого еще с минуту назад неба посыпался густой крупный снег. А едва заряд кончился, раздался сигнал воздушной тревоги. Пришлось спешно спускаться в бомбоубежище.
Утром следующего дня командующий встал рано. В семь часов он вышел на безлюдные в такой ранний час улицы Полярного и направился к гавани. Почти каждое утро в матросском бушлате без знаков различия, в шапке-ушанке и сапогах он совершал обход главной базы флота. Командиры соединений и кораблей знали об этих утренних прогулках адмирала и старались не давать ему поводов для замечаний по началу рабочего дня и организации службы.
В бригаде подплава шла погрузка на подводные лодки торпед и набивка баллонов сжатого воздуха.
Головко наблюдал, как работают краснофлотцы. Иногда, когда работа шла вяло, неумело, он не выдерживал, говорил:
— Ну кто ж так крепит груз? Лейтенант, отойдите. — И показывал, как надо крепить.
Сегодня работа шла хорошо. На дивизионе эскадренных миноносцев команды занимались утренней приборкой. Командующий постоял на пирсе, наблюдая, как краснофлотцы скатывают палубы, как суетятся боцманы, увидел руководивших приборкой командиров. День начинался организованно. Затем он перешел на соседний причал. Как раз сейчас к нему швартовался тральщик Беломорской флотилии.
— Эй, на берегу! — раздался с тральщика хриплый невыспавшийся голос. — Прими швартов!
В тот же момент к ногам командующего упал брошенный с тральщика швартовый конец. Головко поднял его и стал накидывать на огромный береговой пал. Конец не надевался.
— У тебя что, рук нет, салажонок несчастный! — продолжал с тральщика тот же голос. — Не иначе как писарем в штабе штаны протираешь!
Наконец, тугая петля металлического конца легла на пал и с тральщика подали на причал трап. Головко поднялся на палубу. Матрос швартовой команды обалдело вытаращил глаза, заорал дурным голосом:
— Командующий!
— Ты кричал? — спросил Головко у матроса.
— Я. Не признал вас, товарищ адмирал. Извините.
— То-то. Сам ты салага хороший, если начальства не узнаешь.
В начале десятого, когда в кабинете Головко находился на докладе начальник разведки флота, туда вошел взволнованный оперативный дежурный и доложил, что по полученным только что сообщениям немецкая подводная лодка проникла на рейд Малые Курманкулы, этой столицы Новой Земли, и обстреляла из орудий полярную станцию.
— Один человек убит, четверо ранено. Подожжены склад и жилой дом. Поврежден самолет ледовой разведки, стоявший в бухте.
Головко насторожился. До сих пор немецкие подлодки редко заходили так далеко и не вели себя столь нахально.
— Как вы думаете, — обратился он к начальнику разведки, — зачем она забралась к Новой Земле и поспешила откровенно заявить о своем визите? Не скрывается ли за этим нечто иное? Например, желание отвлечь нас от чего-то готовящегося в другом месте? Или противнику почему-то мешает эта полярная станция?
— Не думаю, товарищ командующий, что из этого обстрела следует делать далеко идущие выводы. Противник продолжит вести поиск остатков PQ-17. По моим сведениям, немцы панически боятся льдов и вряд ли когда-нибудь рискнут сунуться дальше Новой Земли.
Головко вспомнил, что, когда он был четырехлетним мальчуганом и шел с отцом по их родной станице Прохладной, отец рассказывал ему по пути:
— Вот гляди, Сеня, здесь жила твоя мать. А вот стоит курень покойного деда. А здесь, значит, я учился.
Арсений слушал, слушал, а потом спросил:
— А откуда, тату, ты все знаешь?
Отец тогда долго смеялся, а потом сказал:
— Поживешь с мое, сыну, и тоже много будешь знать.
И сейчас, глядя на начальника разведки, опытного офицера, давно служащего на флоте, но излишне самоуверенного и из-за этого не раз допускавшего серьезные промахи, ему хотелось спросить: «А откуда, товарищ капитан II ранга, вы все знаете?»
— Усильте воздушную разведку в этом районе. И попросите Главсевморпуть в кратчайший срок восстановить станцию. Льдов немцы, может быть, и боятся, а все же и нам нужно смотреть в оба.
Перед тем как отпустить оперативного дежурного флота командующий приказал запросить о здоровье Тыко Вылки. Головко хорошо знал этого хозяина Новой Земли, единственного постоянного жителя огромного острова, охотника и художника.
— Плохо, товарищ командующий, что до сих пор у нас нет специально оборудованных самолетов-разведчиков, — продолжал свой доклад начальник разведки, когда оперативный дежурный вышел. — Что можно требовать от МБР? От этих воздушных тихоходов, плохо вооруженных, без раций, с коротким радиусом действия? Замучились просто с ними. Вот «Каталин» бы…
Командующий знал, что начальник разведки прав. «Амбарчики», как ласково окрестили за неуклюжий вид эти самолеты, смелы, трудолюбивы и старательно выполняют свой долг. Только недавно он лично наградил группу летчиков и техников из их полка. Но, действительно, они не могут сделать больше, чем уже делают. И где же обещанные союзниками «Каталины»? Уже два месяца, как через Англию улетела специально отобранная на флоте группа пилотов и техников на американскую авиабазу Фербенкс, но до сих пор от них нет ни слуху, ни духу. Не спешат, видно, союзники. А «Каталины» ох как сейчас нужны! Двухмоторные, с приличным вооружением, большим радиусом действия и, главное, с мощной радиостанцией и радаром, которого нет еще на наших кораблях и самолетах.
— Хорошо, что вы напомнили мне о них, — сказал Головко. — Постараюсь выяснить их судьбу. «Нужно будет через контр-адмирала Фишера поинтересоваться, почему до сих пор не вернулись наши летчики, — решил командующий. — И вообще следует с ним встретиться».
Сменивший Бевана новый глава британской военно-морской миссии до прибытия в Полярное командовал линкором «Бархэм», который был потоплен немецкой подводной лодкой в Средиземном море. В фуражке с огромным козырьком и вечно дымящейся во рту трубкой, грубоватый и откровенный, он чем-то симпатичен. Но после позорной истории с караваном PQ-17 явно избегает встреч с ним. Стыдится, видимо, человек за свое адмиралтейство. Ну, что ж. Это только делает ему честь.
«АДМИРАЛ ШЕЕР» ГОТОВИТСЯ НАНЕСТИ УДАР
В середине июля 1942 года из ставки фюрера в штаб руководства войной на море позвонил военно-морской адъютант Гитлера капитан I ранга Путтхамер. В морском штабе недолюбливали этого толстого коротконогого весельчака и обжору, казалось, так мало подходившего для чопорной обстановки, царившей в ставке. Но фюреру он чем-то нравился и этого было достаточно.
— Наши чародеи слова из отдела печати интересуются, нет ли у вас чего-нибудь свеженького для очередного сообщения об успехах военно-морских сил? — спросил он у начальника штаба.
Тот сразу понял намек.
— Передайте им — пусть немного подождут.
Непрекращающиеся почти две недели вопли всей мощной пропагандистской машины рейха по поводу грандиозного успеха операции «Ход конем» по разгрому союзнического конвоя PQ-17 стали понемногу стихать. Звонок из ставки означал, что надо подкинуть что-нибудь новенькое, «свежачка», как называли такие новости чиновники из министерства пропаганды, кроме уже привычных сообщений «об успехах наших замечательных подводников».
Это напоминание из ставки не застало штаб руководства войной на море врасплох.
Еще в марте 1942 года начальник штаба военно-морских сил собрал узкое совещание, на которое были приглашены несколько доверенных офицеров оперативного управления, ведающих планированием операций крупных надводных кораблей. Совещание проходило в большой тайне. Даже шторы на окнах красивого особняка, скрытого от берлинских улиц деревьями старинного парка, были опущены.
— Наша задача — изолировать Россию от помощи союзников, от доставки грузов с востока Северным морским путем, — сразу без всякого вступления начал он. — Россия уже сейчас истощена и находится на пределе. Перевяжи мы ей эти пути снабжения — и она задохнется окончательно. Такова точка зрения фюрера. — Начальник штаба обвел взглядом сидевших перед ним офицеров, продолжал: — Вам предлагается в кратчайший срок спланировать операцию против советского судоходства в Арктике с привлечением крупных надводных кораблей. Внезапное нападение на русские торговые суда и ледоколы, а, возможно, и на идущие с востока конвои, уничтожение боевых кораблей, перебрасываемых на запад, разрушение портов и полярных станций должно парализовать эту важнейшую артерию русских. Кроме того, это заставит командование врага привлечь для эскортной службы значительное число кораблей и авиации, ослабляя свои силы в других районах.
Сейчас, после звонка из ставки фюрера, в самый разгар арктической навигации на Севере, такая операция представлялась наиболее благоприятной. Данные разведки также подтверждали исключительную важность начала операции в ближайшее время, не позднее середины августа.
Германский военно-морской атташе в Японии передал особо ценные сведения от своего агента о завершении формирования большого советского конвоя на Дальнем Востоке, который должен был следовать в Мурманск Северным морским путем. По сообщениям этого агента, атташе ручался за их достоверность, в конвой входило двадцать транспортов с грузами, два ледокола, а также лидер «Баку» и три эсминца последней конструкции. В настоящее время конвой отстаивался в Петропавловске-Камчатском и был готов к выходу.
Верный агент из Хваль-фиорда в Исландии, благодаря своим зажигательным патриотическим речам и щедрым пожертвованиям избранный депутатом альтинга и ставший одним из руководителей христианской ассоциации молодежи, сообщал в Берлин: «Англичане решили отправку конвоев в Россию до декабря прекратить». Эти данные подтверждались и из других источников.
— Господа! Более удачного момента для нанесения удара по внутренним русским морским коммуникациям может больше не быть, — говорил в штабе руководства войной на море адмирал Фрике. — Мы не должны прозевать этот великолепный полярный торт, так соблазнительно ожидающий нас в Карском море!
Именно об этом говорилось в докладной записке, представленной штабом ВМС в Берлине командующему военно-морскими силами на Севере генерал-адмиралу Карлсу и адмиралу Северного моря Шнивинду. Теперь в разработку конкретного плана операции по прорыву крупных кораблей в советские арктические воды до района Карского моря включились и специалисты немецких военно-морских сил на Севере.
Работа над планом велась лихорадочно, круглые сутки. Комната оперативного управления, где были сосредоточены материалы по подготовке операции, напоминала склад писчебумажного магазина, в котором давно не было покупателей: на полу и столах лежало множество папок, пожелтевших от времени отчетов, пыльных вахтенных журналов.
— Прежде чем эти корабли выйдут в море, я задохнусь здесь и меня отвезут на кладбище, — мрачно шутил капитан-лейтенант Шульц, — Мы делаем такую колоссальную работу, а вся слава достанется им. Разве это справедливо, Ганс?
Ганс, перед которым были навалены вахтенные журналы подводных лодок еще с первой мировой войны, отчеты капитанов немецких рыболовных судов, промышлявших в этом же районе в мирное время, сообщения капитана парохода «Комета», прошедшего Северным морским путем в навигацию 1940 года, данные аэрофотосъемки знаменитого дирижабля «Граф Цеппелин», вместо ответа громко выругался. Ведь именно ему было поручено самое трудное дело по уточнению картографического материала, метеорологической обстановки и ледового режима…
Летом 1931 года Советское правительство разрешило с чисто научными целями полет немецкого дирижабля над Арктикой. Командовал им его конструктор Эккенер. Среди десяти ученых разных стран на дирижабле находился и советский профессор Самойлович. Полету дирижабля было оказано всемерное содействие: для него была создана особая служба погоды, в район Земли Франца-Иосифа вышел ледокольный пароход «Малыгин», построена специальная швартовочная мачта. За четверо суток дирижабль облетел огромную территорию советского Севера почти в тысячу километров и шириной более сотни километров. Фотограмметристы засняли ее на кинопленку. По договоренности материалы съемки должны были быть предоставлены нам. Но немцы заявили, что пленка испорчена. Сейчас эти данные «исключительно научного», как писали тогда в газетах, полета широко использовались немецкими офицерами в работе над подготавливаемым планом.
Аналогичная история произошла и с немецким пароходом «Комета». В навигацию 1940 года этому пароходу было разрешено пройти в составе советского каравана судов Северным морским путем в Тихий океан. За проводку парохода немецкому правительству был предъявлен счет в 955 тысяч марок. Теперь же капитан этого парохода Роберт Эссен и его сведения явились для немецких оперативников ценной находкой.
В первых числах августа окончательный вариант плана операции был закончен. По этому плану прорыв должен был осуществить «карманный» линкор «Адмирал Шеер». Эсминцы прикрытия из-за слабых корпусов и опасности быть раздавленными льдами в операции не участвовали. Для обеспечения и ведения ледовой разведки придавались три подводные лодки. Вся операция получила кодовое название «Wunderland» — «Страна чудес».
Перед отправкой плана на утверждение в Берлин командир «Адмирала Шеера» Больхен был приглашен на линкор «Тирпиц» к адмиралу Шнивинду. После окончания совещания хозяин попросил Больхена задержаться.
— Хотите сыграть партию? — предложил адмирал, указывая на стоявший рядом с приемником шахматный столик с расставленными фигурами.
— С удовольствием.
Больхен играл хорошо. Когда-то еще в гимназии ему даже прочили карьеру шахматиста. Пока Шнивинд раздумывал над очередным ходом, он рассматривал толстые фолианты книг в кожаных переплетах с золотым тиснением. Они занимали несколько шкафов. На десятом ходу он выиграл пешку, а затем и фигуру.
— Мне пришлось вас на днях защищать, — как бы между делом бросил Шнивинд, пыхтя сигарой.
— Меня? — сразу насторожился Больхен. Вот почему адмирал предложил ему задержаться. — От кого?
— В Берлин на вас пришел донос. Правда анонимный. Будто вы либеральничаете с матросами, заигрываете с ними и этим ставите под удар требовательных офицеров.
— Какая глупость! — в сердцах сказал Больхен. — Я просто не хочу, чтобы на моем корабле росли страх и вражда к офицерам. Хватит того, что команда ненавидит старшего офицера.
— Сдаюсь, — сказал Шнивинд, кладя короля. — Обыграл старика и доволен, — шутливо проворчал он. Затем встал, положил свою руку на плечо Больхену. Лицо его приняло торжественное выражение. — Вильгельм! — сказал он. — У каждого человека есть дело, от которого зависит его дальнейшая судьба. Завтра о вас может узнать вся Германия. Удачный дерзкий налет, разгром восточного конвоя русских и вы на коне. Жизнь — это джунгли, мой мальчик. А в джунглях всегда есть хищники и травоядные. Будьте напористы и безжалостны. — Адмирал умолк, жестом пригласил Больхена к лежащей под стеклом на специальном столе большой карте. — Мы запланировали несколько отвлекающих ударов здесь, в восточной части Баренцева моря, в стороне от вашего маршрута. — Шнивинд показал места, нанесенные на стекле восковым карандашом. — Ваш рейд должен быть для русских полной неожиданностью. И учтите — фюрер знает о предполагаемой операции, придает ей большое военно-политическое значение и будет лично следить за нею. Желаю успеха!
Когда Больхен уже шел к выходу, Шнивинд остановил его:
— Если хотите передать письмо Юте и девочкам, то поторопитесь. Завтра на рассвете я улетаю с планом в Берлин.
— Задраить водонепроницаемые переборки, люки и горловины! По местам стоять, из гавани выходить! — раздался из динамиков резкий голос старшего офицера, слышимый во всех восьмистах помещениях корабля.
16 августа, когда жители Нарвика еще досматривали утренние сны, два портовых буксира медленно разворачивали линкор «Адмирал Шеер» к выходу из бухты. Немногочисленные провожающие на берегу приветливо махали руками. Вдоль бортов тихо струилась белая вода фиорда. Облака на хмуром небе обещали дождь. «Адмирал Шеер» прошел усиленное боновое заграждение, установленное после прорыва русских лодок в Лиинахамари и Тана-фиорд, и вскоре растворился за пеленой быстро проносившихся снежных зарядов. До Медвежьего острова его сопровождали четыре эсминца и эскадрилья самолетов прикрытия.
Стоя на мостике, командир «Адмирала Шеера» капитан I ранга Больхен размышлял о том, что главное в этой операции — скрытность и внезапность. Только неожиданный удар в месте, где русские меньше всего ждут этого удара и меньше всего готовы к нему, может принести желанный успех. Он вспомнил, что читал в воспоминаниях командующего немецкой эскадрой еще в первую мировую войну адмирала Шпее, как немецкая эскадра спустя четыре месяца после начала войны подошла к острову Пасхи. И там английский торговец продал им, своим врагам, большую партию скота. Немецкие моряки были потрясены предательством англичанина. Но оказалось, что на острове никто и не слыхал о начале войны. Маленький клочок земли жил в совершенном неведении о происходящих в мире событиях. А на отдаленном острове Рапа в Полинезии узнали о войне почти через два года после ее начала. Да и то случайно.
Теперь достаточно кому-нибудь обнаружить его корабль, как через час по радио будут оповещены все порты и полярные станции русских. И район плавания малознаком, суров и опасен.
Участники рейдерства «Адмирала Шеера» в Атлантику в 1940—41 годах много и подробно рассказывали ему о том незабываемом плавании. Беззащитные торговые суда, выбрасывавшие белый флаг, едва «Адмирал Шеер» поднимал сигнал или угрожающе направлял на них жерла своих орудий. Веселые и шумные праздники повелителя морей Нептуна и бога морской волны Тритона в Саргассовом море. Кобальтово-синий мирный океан с легкими барашками волн, теплый нежный ветерок, приносящий запахи цветов, удивительно прозрачный воздух и южное небо, огромное и синее, будто это вовсе не небо, а высокие своды кафедрального собора в Майнце.
Теперь же дул сильный и холодный северный ветер, разводящий крупную волну. Над водой висели широкие полосы сырого утреннего тумана. Серая громада корабля, освещенная дымчато-красным солнцем, глубоко зарывалась в волны, круто ложилась на борт. Вода обдавала крышки амбразур, заливала палубу и, громко журча, стекала через шпигаты обратно в море. Лаг привычно отсчитывал пройденное расстояние. Предстояло пройти в район, удаленный от рейха почти на пять тысяч миль.
Команда до сих пор мало что знала о цели похода. Только накануне в выходящей на борту ежедневной газете «Говоря о себе» было сообщено, что предстоит нанесение быстрого и внезапного удара по караванам русских судов и такое же быстрое возвращение обратно.
На траверзе острова Медвежьего эсминцы сопровождения подняли сигнал: «Желаю счастливого плавания» и легли на обратный курс. Дальше до района внутренних арктических вод русских, где его поджидали ведущие ледовую разведку подводные лодки V-601, V-455 и V-251, «Адмиралу Шееру» предстояло идти в полном одиночестве. Если не считать прошедшего мимо четырехмачтового брига, учебного корабля немецкого флота «Падуя», и тяжелогруженого русского парохода, направлявшегося в Мурманск, пока все шло спокойно. От русского парохода пришлось отвернуть и скрыться в тумане.
— Главное сейчас — внезапность, — повторил Больхен на мостике. — Нам нужна рыбка покрупнее. Сигнальщики, смотреть внимательней!
В любой момент можно было ожидать контактов с так и шныряющими здесь русскими подводными лодками, неожиданной встречи с крейсерами этих старых детей Альбиона англичан, с вражеской авиацией.
В ходовой рубке старший офицер корветтен-капитан Буга совсем некстати высказывал командиру свои опасения:
— Меня беспокоит дружба вашего вестового матроса Крауса с трюмным машинистом Захтингом.
— А что здесь плохого? — рассеянно спросил Больхен.
— Вы слышали о высказываниях Захтинга в трактире в Вильгельмсхафене?
— Но ведь это не доказано. — Больхен поморщился. — И, кроме того, у него на Восточном фронте погибли два брата. Это не проходит бесследно.
— Я уверен, что Захтинг настроен враждебно к режиму и выведу его на чистую воду. Не хочется, чтобы Краус, хороший матрос, попал под его влияние. А что касается смерти братьев — то гибель за рейх, за Великую Германию не есть повод для отчаяния и пораженческих настроений.
— У нас еще будет время обсудить этот вопрос, — сказал Больхен. — Сейчас предстоят дела значительно важнее.
Когда старший офицер, получив разрешение, вышел из ходовой рубки, Больхен подумал о нем: «Опасный человек. Фанатик. Кроме того, говорят, что его отец близок с самим Борманом. Надо быть с ним поосторожнее». Фанатиков он не любил. Конечно, лично ему, старому члену нацистской партии, человеку, лояльно относящемуся к режиму, такие не опасны. Но от них всегда можно ожидать чего угодно. Любой неприятности. По его мнению, фанатизм — явление, не свойственное цивилизованным народам. Хотя, следует признать, что в некоторых подразделениях фанатики незаменимые люди. Например, в гестапо, среди личного состава службы «В», отвечающей за радиоперехват и дешифровку.
Наверх, в «воронье гнездо», ловко, как обезьяна, лез наблюдатель матрос Кунерт. Он был новичком, всего два месяца служил на «Адмирале Шеере». Пока он лез — строил смешные рожи. Наверху ему стало плохо и его вырвало.
— Потрави, малышка, — крикнул ему снизу унтер-офицер Арбингер и захохотал. — Рыбы тоже любят клецки.
Унтер-офицер Арбингер, как и корветтен-капитан Буга, был фанатиком. Больхен читал его характеристики. Он пришел на корабль с сухопутного фронта на Востоке. Бывших ландсверов на судне было немало. Когда-то он плавал рулевым в торговом флоте. Больше всего на свете Арбингер любил стрелять, любил убивать. Ему это доставляло удовольствие. Прижав к плечу приклад ручного пулемета, притаившись, он ждал, пока противник подойдет совсем близко. Казалось, что у него не было нервов. Своим скрюченным пальцем он жал на спусковой крючок — и косил, и косил людей, не обращая внимания на крики и стоны, на жужжащие вокруг пули. Он стрелял в одно и то же место до тех пор, пока там все не стихало, а затем вытирал рукавом пот с лица и улыбался застенчивой, как у ребенка, виноватой улыбкой.
На мостик быстро поднялся шифровальщик и вручил Больхену только что полученные две радиограммы.
«Штаб руководства войной на море. По уточненным данным, русский караван, в составе которого следуют два эскадренных миноносца во главе с лидером «Баку», 1 августа подошел к Берингову проливу. Предполагаемое время появления каравана в проливе Вилькицкого — 16—18 августа».
Вторая радиограмма сообщала, что в квадратах 3—4 замечены подводные лодки противника, и предлагала изменить курс — обогнуть Новую Землю с севера.
Больхен знал, что одна из рот полка связи в Бергене специально занимается только радиоперехватом и дешифровкой радиообмена между западными союзниками и русскими радиостанциями. Эта служба, укомплектованная опытными специалистами, была весьма эффективной. Ей удалось расшифровать сложный английский морской код, и все радиограммы Уайтхолла регулярно перехватывались и расшифровывались.
Полученные сведения о русском караване не вызывали никаких сомнений и были очень важными. Следовало спешить, чтобы успеть перехватить и нанести удар по этому большому и, видимо, очень важному для русских каравану вблизи пролива Вилькицкого.
Больхен взглянул на небо. Теперь его окончательно заволокло. Пошел мелкий дождь. «Вот кстати, — подумал он. — Вряд ли в такую погоду рискнет появиться авиация противника».
Он вспомнил, как на последнем перед выходом «Адмирала Шеера» совещании в Нарвике, на котором присутствовали командиры всех крупных соединений и кораблей, адмирал Шнивинд рассказал им о недавнем обсуждении военно-морских вопросов в ставке Гитлера. Разгневанный фюрер обвинял руководство военно-морского флота, что оно допустило прорыв в гавань Сен-Назера старого английского эсминца «Кембельстаун». Груженному взрывчаткой «Кембельстауну» удалось разрушить и надолго вывести из строя крупнейший во Франции док. Позднее, чуть успокоившись, фюрер говорил:
— Самым главным из всех других театров сейчас является Северный. Уничтожение конвоев, идущих в северные порты русских, и срыв снабжения через эти порты расцениваются как решающий фактор войны. С Англией и США может быть покончено только после победы на Востоке. Все усилия должны сейчас быть направлены только туда.
Больхена, внимательно слушавшего тогда Шнивинда, неприятно удивили слова фюрера. Еще совсем недавно он громогласно заявил, что сопротивление русских сломлено и в ближайшее время с Россией будет покончено раз и навсегда. Теперь, оказывается, их сопротивление снова стало решающим фактором войны.
После совещания командир линкора «Тирпиц» Топп взял его под руку:
— Вот как быстро меняется обстановка, — задумчиво сказал он, видимо, думая о том же, о чем и Больхен, и спросил: — Значит, вы пойдете без воздушного прикрытия? А как же английские альбакоры? Нет, Вильгельм, я бы не хотел оказаться на вашем месте.
До сих пор, после атаки «Тирпица» в марте 1942 года английскими торпедоносцами, Топп страдал авианосным комплексом.
«КУРСОМ СТО ТРИДЦАТЬ ПРОСЛЕДОВАЛ ГУСТОМ ТУМАНЕ…»
18 августа подводная лодка Щ-442 медленно крейсировала в надводном положении в районе Варангер-фиорда, ожидая появления подходящей цели. В расположенных в глубине фиорда, плотно прикрытых боновыми заграждениями портах Варде, Вадсе, Киркенес, Лиинахамари стояли под погрузкой немецкие пароходы. Стояли, но не выходили. Видимо, ожидали формирования конвоя. У подводной лодки цели все еще не было.
Не унимавшийся три дня жестокий норд-вест наконец стих, оставив после себя мертвую зыбь. Огромные сине-зеленые волны с гладкой без единой морщинки поверхностью мягко баюкали лодку, перекидывая ее с борта на борт, без рывков, легко, осторожно. Но даже привычные к качке моряки на этой зыби чувствовали себя не в своей тарелке.
В крохотной кают-компании за столом собрались все свободные от вахты командиры во главе с капитан-лейтенантом Шабановым. Справляли маленькое торжество — день рождения старпома старшего лейтенанта Шилкина. На столе перед каждым стояли наркомовские сто граммов, в тарелках ветчина, селедка, именинный торт, дымились горячие бифштексы. Все командиры были молоды. Только усатый комиссар недавно справил здесь же на лодке свое тридцатидвухлетие. Командиры плавали на этой лодке давно, более полугода, находились сейчас в третьем боевом походе и поэтому за столом царило то ощущение непринужденности и доверия, которое бывает среди хорошо и давно знакомых людей. В первый поход с ними шел только новый доктор Вася Добрый. Ему было двадцать лет, месяц назад он окончил фельдшерское училище.
За неделю до выхода сразу после ужина Васю привел в каюту командира на береговой базе дневальный. Командир и комиссар азартно сражались в шахматы. Тут же рядом над расстеленной на столе картой склонился старпом.
— Лейтенант медицинской службы Добрый прибыл для прохождения дальнейшей службы! — четко, по-уставному доложил он. Голос у него оказался высокий и тонкий, как у школьника.
— Садитесь, лейтенант, — сказал командир, рассматривая своего нового подчиненного. — Это хорошо, что Добрый. А то у нас Убийбатько на лодке служил. Вот это фамилия! Плавать с человеком было страшно.
Доктор выглядел несолидно даже для выпускника фельдшерского училища: невысокий, коротко стриженый, с большими по-мальчишечьи торчащими ушами и веснушками, густо разбросанными по круглому лицу. Он сидел на краешке стула прямо, красный от волнения, положив на колени наутюженных черных брюк влажные покрытые веснушками руки и ждал первых указаний.
— Доктор, — вступил в разговор старпом, отодвигая карту и выпрямляясь, — у нас на лодке есть правило, по которому все вновь прибывающие на корабль офицеры проходят небольшой экзамен по специальности. Вы не возражаете против него?
— Нет, — ответил доктор, заметно волнуясь. — Но может быть, стоит попозже? Я подготовлюсь.
— Без подготовки лучше. Что же вас спросить? Как вы думаете, товарищ комиссар? — старпом задумался, наморщил лоб. — Ага. Вот. Ответьте нам, пожалуйста, хотя бы на такой вопрос: что необходимо иметь для клизмы?
— Клизмы, товарищ старший лейтенант, бывают разные. Очистительные, сифонные, гипертонические, — уверенно перечислял Добрый. Чувствовалось, что он не зря получил диплом с отличием.
— Хорошо, молодец, — не дал ему закончить старпом. — Но все-таки, что для нее необходимо иметь на подводной лодке в первую очередь?
Доктор задумался.
— Ну? — торопил его старпом. — Не напрягайтесь так. В первую очередь для клизмы нужно иметь — задницу.
В каюте раздался такой хохот, что дневальный в коридоре вздрогнул и подошел поближе узнать, в чем дело. Комиссар просто не мог стоять и сейчас извивался на диване, задыхаясь от смеха. Доктор сидел смущенный, и по его круглому лицу медленно разливался румянец.
— Не обижайтесь, доктор, — сказал комиссар, когда все немного успокоились. — У нас на лодке любят пошутить. Так что привыкайте. А пока отдыхайте, устраивайтесь. Завтра побеседуем подробно.
Сегодня двенадцатый день, как он, Вася Добрый, стал членом экипажа этой лодки. Как будто и недавно совсем, но война спрессовала время. Уже многое он знает о своем корабле, о своих товарищах-краснофлотцах.
С командиром, по общему мнению, им очень повезло. Правду ли рассказывают матросы, но говорят, что перед войной командир находился в заключении. Даже все подробности откуда-то знают. Будто подводная лодка, которой он командовал, направлялась в море. В Кольском заливе навстречу ей двигался рыболовный траулер. Лодка отвернула вправо, чтобы разойтись с ним, как этого требуют «Правила предупреждения столкновения судов», левыми бортами. Но траулер совершенно неожиданно стал ворочать влево, прижимая лодку к отвесным скалистым берегам. Отрабатывать «полный назад» было поздно: слева — стальной форштевень траулера, справа — берег. И произошло страшное — лодка столкнулась с траулером и оба получили тяжелые повреждения. И хотя Шабанов не был ни в чем виноват, а виновны были в стельку пьяные рулевой и капитан траулера, выяснилось это значительно позднее. Оба рыбака и Шабанов были осуждены к десяти годам заключения. Капитан-лейтенант вернулся на лодку уже после начала войны и предъявил в штаб бригады бумагу, где было сказано, что он направляется на действующий Северный флот «с отбытием оставшегося срока наказания после войны». Год заключения не сломил его. Вернулся такой же, каким был раньше: внешне грубоватый, насмешливый, иногда отчаянный до безрассудства. Старый друг спросил его:
— После случившегося на лодку, наверное, идешь без охоты?
Отвечал чистосердечно:
— Обиды не ношу. Всякое бывает. Сейчас главное не в себе копаться, а фрицев посильнее бить. И воевать хочу только на лодке.
За полгода лодка под его командованием потопила четыре транспорта и один сторожевик противника. Они выходили из таких переделок, когда, казалось, наступил конец. И все же возвращались в Полярное.
По виду командир не очень бравый — невысокого роста, щупленький, руки маленькие, как у женщины. Ботинки носит детского размера — 38, с ними у вещевика бригады всегда много хлопот. Но по характеру решительный, справедливый и дело командирское хорошо знает. А это для экипажа главное. С таким командиром спокойно в море выходишь.
Старпом пошел с ними в последний раз. Он уже назначен командиром другой лодки, которая сейчас ремонтируется в плавмастерской «Красный горн». Со старпомом нужно держать ухо востро — не поймешь, когда он шутит, когда говорит всерьез. На днях спрашивает его, Васю:
— Вы, доктор, отвечаете за питание личного состава. А сами, небось, до сих пор не знаете, сколько дырок в галете «Арктика»? Я так и предполагал. Так запомните эту цифру, будущий Пирогов. Ее знает каждый подводник. Сорок девять дырок.
Вася пошел к себе в баталерку, пересчитал. Точно — сорок девять. Но какое это имеет значение?
А у штурмана Баранова большое горе. Незадолго до выхода он получил письмо от сестры из Сталинграда. Она сообщала, что умерла мать, перенесла воспаление легких на ногах, продолжала работать на заводе, а потом на улице ей внезапно стало плохо, даже до больницы не успели довезти. А самой Зинке еще шестнадцать лет не исполнилось. Штурман ей вызов послал, чтобы в Полярное приехала. От всего этого у него все время плохое настроение. Жена штурмана жаловалась командиру, что перед выходом муж затеял с ней разговор:
— Вот не вернусь из похода. Останетесь без отца, мужа, брата. Что будете тогда делать?
И она, не зная, что ему сказать, как успокоить, начала кричать:
— Замолчи, черт. Не то я такого шороху наделаю!
«У кого сейчас горя нет?» — продолжал размышлять Вася. У него у самого старший брат погиб. Еще в училище узнал, что похоронка пришла. А от отца давно нет известий. Сколько страданий принесли всем эти немцы. Была б его воля — в плен бы никого не брал, всех расстреливал.
За столом посидели недолго. Вопреки обычному, не подначивали друг друга, не шутили, не было настроения. Четырехсуточное безрезультатное ожидание утомляло, действовало на нервы.
Командир ушел к себе в каюту немного отдохнуть. Лег на койку не раздеваясь. Уснуть сразу не мог. Думал о жене, о Лешке. Всякая чушь лезла в голову. Несколько месяцев назад во время ремонта лодки смотрел в Архангельском театре «Вишневый сад». И когда Раневская, обращаясь к Трофимову, сказала: «Вам двадцать шесть лет, а у вас еще нет любовницы! Эх вы, недотепа!», его будто током ударило. Ему уже двадцать девять, а никого у него нет — ни жены, ни любовницы, ни просто хорошей знакомой. Вернешься после похода в родное Полярное и смотришь с грустью, как разбредаются по домам офицеры и сверхсрочники. У многих из них жены, занятые на работе, не эвакуировались. А он валяется вечерами с книгой в своей каюте или режется в шахматы с такими же одиночками. И надо же было такому случиться, не прошло и недели, как он встретил Нину Соснину!
Эта история произошла почти двадцать лет назад. Мальчишками они играли на пустыре босиком в футбол. Неожиданно он с размаха ударился пальцем ноги о торчащий камень. Было невыносимо больно, из пальца текла кровь. Вокруг столпились мальчишки. Кто смеялся, кто нетерпеливо звал приятелей продолжать игру. И вдруг, всех отстранив, появилась дочь директора школы Нина, первоклассница. В новеньком платьице в горошек, с голубым шелковым бантом на голове, в красных носочках и лосевых тапочках, она склонилась к его ноге, затем вытащила ослепительно белый носовой платочек и завязала им его грязный, с длинным ногтем окровавленный палец. Он был потрясен, он буквально онемел и готов был сию же секунду умереть от смущения и восторга. Дочь самого директора, и такой платочек для его ноги!
— Вставай, мальчик, — сказала она певучим, как скрипка, голосом. — Я отведу тебя в больницу.
И он послушно встал и, прихрамывая, пошел за ней. С тех пор он ее не встречал, вскоре Соснины переехали в другой город. Но запомнил эту девочку на всю жизнь. И вот он ее встретил в доме офицеров на концерте артистов архангельской филармонии. Конферансье объявил: «Выступает певица Нина Соснина!» Когда он подошел после концерта, она не узнала его. И про случай с пальцем тоже не вспомнила. Но месяц спустя они поженились и он, Шабанов, усыновил ее шестилетнего сына Лешку. С Лешкой они быстро подружились. Он круглолиц, узкоглаз, не по годам рассудителен. Недавно ему делали небольшую операцию и он лежал в больнице. Вечером к нему подошла и села на кровать дежурная сестра.
— А вы знаете, что женщина не должна садиться на кровать к мужчине? — сказал Лешка.
— С чего ты взял?
— Мне папа сказал.
«Эх, Лешка, Лешка, когда мы теперь с тобой увидимся?» — подумал Шабанов, улыбаясь.
Он повернулся на бок, закрыл глаза. Подумал: «Надо хоть часок вздремнуть». Но перед глазами внезапно возник отец. Школьный учитель рисования, добряк и мечтатель, он всю жизнь бредил морем. При слове «палуба», «мачта», «иллюминатор» у отца замирало сердце. Умер он незадолго до войны, так и не увидев моря, ни разу не ступив на палубу белого океанского лайнера. А он, его сын, и не помышлявший о море, стал подводником. «Как часто в жизни возникает двоесудьбие, — размышлял Шабанов. — Будто разыгрывается не тот спектакль, который хотелось бы видеть…»
Внезапно из переговорной трубы, выведенной прямо над его головой, раздался голос вахтенного центрального поста:
— Товарищ командир, просьба наверх!
Это только такая уставная вежливая форма «Просьба наверх!» А на самом деле она означает: «Бегом наверх, товарищ командир!» Шабанов вскочил с койки, на ходу схватил шапку, подтянувшись на руках, одним прыжком оказался в центральном посту. Оттуда по трапу — в рубку и по второму трапу еще выше — на мостик.
— Где? — спросил он, задохнувшись от бега.
Далеко, кабельтовых в восьмидесяти, был замечен в бинокль дым одиночного судна. Кораблей охранения видно не было.
— Все вниз! Срочное погружение!
Минут тридцать лодка шла на пересечение курса идущего восьмиузловым ходом транспорта.
— Подвсплыви под перископ! — приказал Шабанов стоявшему на горизонтальных рулях боцману.
Перископ мягко пошел вверх. Теперь в его окулярах вражеский транспорт был виден отчетливо. Тяжелогруженый, водоизмещением тысячи в четыре тонн он сидел ниже ватерлинии, и из его широкой трубы валил густой дым. Шел он без зигзага, прижимаясь к берегу, охраняемый тральщиком и тремя катерами.
— Ишь прет, проститутка толстопузая, — весело сказал командир. Умение изысканно выражаться никогда не было его сильной чертой. — Будто и войны нет. Как думаешь, старпом, хватит для нахала пары торпед?
— Вполне, товарищ командир.
— Я тоже так считаю. Носовые, товсь!
С момента обнаружения транспорта Шабанова не оставляло радостное возбуждение. «Наконец-то, — думал он. — Еще ни разу его лодка не возвращалась из похода без победного салюта. Пускай командир береговой базы готовит поросенка».
Когда до транспорта оставалось кабельтовых десять и его громада заполнила окуляр перископа, он скомандовал:
— Пли!
Облегченная лодка рванулась кверху, палуба слегка ударила по ногам. Торпеды вышли с интервалом в шесть секунд. На лодке все замерли, ожидая, взорвутся ли они или пройдут мимо. Невыносимо медленно тянется время. Командир не сводит глаз с секундомера. А за бортом тихий звон. Он мешает прислушиваться. Это вибрируют на малом ходу надстройки. И вдруг явственно донесся раскатистый гром, а через несколько секунд второй. На мгновенье подняли перископ. Командир успел увидеть, как объятый пламенем транспорт кренится на правый борт. Одна торпеда попала прямо под мостик, вторая в корму.
— Ныряй на семьдесят метров! — приказал Шабанов боцману.
Палуба дернулась под ногами. В борт ударило что-то тяжелое. С подволока посыпалась пробковая крошка. Лопнули и погасли электрические лампочки. Это корабли охранения успели заметить лодку и начали ее преследование. Глубинные бомбы враг сбрасывал сериями. Но рвались они за кормой лодки. Как только бомбежка усиливалась, Шабанов приказывал увеличить ход. Как немного затихала — лодка замирала на месте. Неподвижную лодку труднее обнаружить. Минут через двадцать взрывы бомб стали отдаляться. Видимо, противник потерял лодку. Ее палуба была усыпана крошкой, мусором. От бомбежки мусор вылетел из всех закоулков, куда до него невозможно добраться во время приборки.
— Еще один такой налетик и на корабле будет стерильная чистота, — сказал Вася Добрый старшине электриков. — Здорово командир всадил торпеды в этого фашиста!
Вася был возбужден больше всех. Ведь это его первый поход. Веснушки еще отчетливее проступили на его побледневшем лице. Все время бомбежки он простоял около своего медицинского шкафа, «шкатулки», как называют его на лодке, и отмечал карандашом на дверце каждый взрыв. Всего он насчитал тридцать восемь черточек. Только сейчас он заметил, что голова его тоже усыпана пробковой изоляцией, что крошка попала даже за ворот свитера.
А за бортом тишина. Бомбежка прекратилась.
— Осмотреться по отсекам! — приказал командир.
Пока на лодке шла приборка и ликвидировались последствия взрывов глубинных бомб, Вася Добрый размышлял над тем, каким ужином отметить сегодняшнюю победу. Собственно медицинской работы у Васи на корабле нет. За четыре дня, согласно амбулаторному журналу, не зарегистрировано ни одного обращения. А из хронических больных значится только торпедист Выборных. В прошлом это известный сердцеед, Дон Жуан местного значения. Год назад после амурного приключения он спрыгнул со второго этажа, получил легкое сотрясение головного мозга и с тех пор числится в журнале в графе лиц, требующих медицинского наблюдения.
— Да я давно забыл об этом, — говорил он Васе, когда тот расспрашивал его об ощущениях. — И больше мне душу не тревожьте, а то я за себя не ручаюсь.
Личный состав, как точно установил Вася, уважает одни продукты и терпеть не может другие. Хорошо идет астраханская сельдь в маленьких бочечках, тарань, соленые сушки, компоты и какао. И совсем не пользуются успехом яичный порошок и красная икра. А он, лодочный доктор, обязан расходовать продукты равномерно.
Запросив центральный пост и получив разрешение отдраить водонепроницаемую переборку, Добрый собирался перейти в электромоторный отсек. Там стоят гребные электромоторы, от них в отсеке тепло и уютно. Кроме того, у Васи там спрятан инструмент и материалы. В свободное время он любил выпиливать резные рамочки для фотографий. Неожиданно, проходя через центральный отсек, он услышал, как гидроакустик, сидящий за отдельной выгородкой за шумопеленгатором, доложил командиру:
— Курсовой сто тридцать левого борта слышу приближающийся шум крупного корабля. Предположительно крейсера или эсминца.
В центральном заволновались. Откуда здесь крупный корабль да еще движущийся прямо на восток в направлении Новой Земли?
— Продолжать наблюдение! На лодке — тишина! Прекратить всякое передвижение!
Спустя несколько минут акустик доложил снова:
— Шум винтов становится тише. Курс прежний. Скорость корабля 22—24 узла.
— Всплывать под перископ! — приказал Шабанов.
В окулярах перископа — муть. Ни неба, ни моря. Видимость не более двадцати метров.
— Продуть среднюю. Всплывать!
Послышался резкий свист сжатого воздуха, появился небольшой дифферент на корму. Лодка подпрыгнула и быстро пошла вверх. Отдраен верхний рубочный люк. Легкий толчок в ушах. Привычный и неизбежный душ из льющейся со всех надстроек холодной воды.
— Ну и туман, — пробурчал Шабанов, выбираясь на мостик. — Какого тут противника увидишь? В таком молоке собственную тещу с Клавочкой Шульженко перепутаешь. Сигнальщик! — приказал он. — Не о Марусе мечтай, а смотри внимательней.
— Есть, товарищ командир, — улыбнулся сигнальщик. — Моя Маруся не мешает наблюдению.
— Шум затих, — репетовали из центрального доклад акустика.
— Добро. Не знаю, не знаю, — привычно балагурил капитан-лейтенант. — Здоровая она у тебя больно. Как комбайн. Такую рассердишь однажды, и зашибет как муху. Только пятно останется.
— Вы уж скажете, товарищ командир.
«Что это может быть за корабль? — обеспокоенно размышлял Шабанов. — Наш эсминец возвращается домой? Но в оповещении о нем ничего не сказано. Значит, немец? Куда же он идет в таком случае?»
Вместе со штурманом Шабанов еще раз просмотрел оповещение по флоту на ближайшие дни. Нет, никакого эсминца или СКР в этом районе быть не должно. Тогда он дал в Полярное тревожное радио:
«Пятнадцать десять курсом сто тридцать градусов скоростью свыше двадцати узлов проследовал густом тумане неопознанный корабль, предположительно эсминец, СКР».
Акустик ошибся. Это был не эсминец, а «карманный» линкор «Адмирал Шеер».
ПЕРВЫЕ ТРЕВОЖНЫЕ ИЗВЕСТИЯ
Днем 20 августа 1942 года командующий Северным флотом Головко вместе с главой Британской военно-морской миссии в Полярном контр-адмиралом Фишером встречали возвращающуюся после боевого похода английскую подводную лодку «Сивулф».
Чуть позади командующего стоял переводчик Володя Кривощеков, худой чернобровый старлейт в короткой не по росту шинели, известный всему Полярному как переводчик демонстрируемых в доме флота английских фильмов. В смешных местах Володя прекращал перевод и начинал хохотать. События фильма развивались дальше, среди зрителей нарастало возмущение, слышались просительные голоса: «Ну переводи же, Володя», но смешливый старший лейтенант продолжал хохотать. Во время недавней демонстрации захватывающей ленты Бласко Ибаньеса «Кровь и песок» Кривощекова едва не побили.
Сейчас он перевел Головко странный вопрос Фишера:
— Господин адмирал, по английским обычаям за выпитые и съеденные в гостях напитки и блюда хозяева не предъявляют приглашенным счет. Разве у русских существует другое правило?
— Спроси, что он имеет в виду? — насторожился Головко.
Из дальнейшего разговора Фишера и Кривощекова выяснилось, что недели две назад англичане были приглашены на торжественный обед на наш эсминец. После прошедшего в дружеской обстановке приема начпрод бригады предъявил британской миссии счет за выпитые на приеме коньяк и водку.
— Вот печенег, — в сердцах сказал Головко. — Позорит флот, скупердяй чертов. Пригласи его ко мне. Если факт подтвердится, десять суток ареста ему обеспечены.
— Это просто недоразумение, — объяснил он Фишеру. — Виновные принесут вам извинения и будут наказаны.
Фишер удовлетворенно кивнул и сейчас недовольно оглядывал из-под огромного козырька фуражки столпившихся на причале английских моряков. Команда второй британской подводной лодки «Силайен», небрежно одетая, заросшая длинными волосами, вызывала у него раздражение. И он, не вынимая длинной трубки изо рта, что-то недовольно бурчал под нос.
«Сивулф» медленно входила в Екатерининскую гавань. Пара небольших перевернутых вверх ногами фашистских флагов, поднятых на фалах, да последовавшие один за другим сигналы сирены свидетельствовали, что лодка потопила два вражеских корабля.
Оркестр советских моряков на берегу грянул: «Прощайте, скалистые горы». По поданному на берег трапу с лодки медленно сошел ее командир, осторожно ступая на ватных ногах. После короткого доклада и обмена дружескими рукопожатиями к командующему обратился контр-адмирал Фишер:
— Господин адмирал, командир корабля и британская миссия просят вас присутствовать на обеде в честь благополучного и победного возвращения.
Обычно Головко, если для этого была возможность, старался не отказываться от таких приглашений. Скромные обеды по случаю возвращения наших кораблей и кораблей союзников, как правило, выливались в дружеские беседы, позволявшие ему ближе узнать как союзников, так и своих подчиненных. Но сейчас Головко пришлось отказаться. На душе опять было неспокойно. Оперативные сводки за последние дни тревожили, внушали смутные опасения.
— Переведи, что я благодарю за честь. Но обстоятельства не позволяют мне быть сегодня с ними, — сказал Головко Кривощекову.
Командующий шел быстрыми шагами к штабу флота, так что длинноногий переводчик едва поспевал за ним, и пытался сложить в единую картину те, казалось, разрозненные события, которые произошли на флоте за последнее время.
«Итак, Головко, — прежде всего суммируем факты, — размышлял он. — Семнадцатого августа подводными лодками были атакованы два наших буксира «Норд» и «Комсомолец». Они шли с баржами, груженными людьми и обмундированием, из пролива Югорский Шар к острову Матвеева. Причем команды фашистских лодок зверски расстреливали из автоматов плавающих в воде людей. Тральщики подобрали только двадцать три человека. Девятнадцатого августа, неподалеку от острова Диксон, тоже, конечно, подводной лодкой был потоплен пароход «Архангельск». Затем сразу две лодки попытались проникнуть в губу Белушью, но были отогнаны дозорным тральщиком. В тот же день подводная лодка появилась у входа в пролив Костин Шар. Авиация противника в эти же дни резко усилила бомбардировку Мурманска. Уже давно не было таких массированных и жестоких бомбардировок. Выгорели целые кварталы. Это факты. Но все они как-то откровенно разрозненны, не связаны друг с другом, — продолжал думать он. — Впечатление таково, что противник явно демонстрирует свою активность, хочет отвлечь от чего-то более важного, готовящегося в другом месте. Но от чего и где?»
Они шли мимо стадиона, построенного моряками при первом командующем флотом Душенове на месте глубокого оврага. На футбольном поле, по углам которого еще грязно белели кучки нерастаявшего снега, что даже здесь в августе было редкостью, матросы в трусах играли в футбол.
— Я ведь тоже, товарищ командующий, за сборную Свердловска играл, — с завистью глядя на играющих, сказал переводчик. — Левым хавбеком.
— Да, да, левым хавбеком — это замечательно, — подтвердил командующий, думая о своем. «И эта радиограмма, полученная от Щ-442. Что это за неопознанный корабль, быстро проследовавший на восток? „Предположительно эсминец“. Но что ему делать со слабым корпусом в районе с плавающими льдами? А не рейдер ли? Нет, не исключено, что это какой-то крупный корабль противника, направляющийся в наши внутренние воды. Если это так, то почему до сих пор о нем нет никаких сообщений? Должен же он себя как-то проявить».
В штабе флота Головко быстро прошел в кабинет начальника штаба. Контр-адмирал Кучеров был один. Опытный штабной работник, он хорошо сработался с командующим, и они понимали друг друга с полуслова.
— Степан Григорьевич, — начал Головко, не садясь, в сильном возбуждении продолжая ходить по кабинету. Меня тревожит одна догадка. Не прорвался ли в наши внутренние воды фашистский рейдер?
Кучеров кашлянул, помолчал. Как человек обстоятельный, он не любил спешить, отличался немногословием.
— Какие имеются для этого данные, Арсений Григорьевич?
— Рейдерство — излюбленная немцами тактика со времен первой мировой войны. Еще тогда командующий немецким флотом адмирал Шеер любил посылать в океан крупные одиночные корабли. И эти пиратские набеги часто приносили успех, — Головко умолк, достал из пачки папиросу «Казбек», стал шарить в карманах в поисках спичек. — Я об этом много читал еще в военно-морской академии. И нынешний главком немецкого военно-морского флота гросс-адмирал Редер горячий поклонник рейдерской войны. Вспомните походы «карманных» линкоров «Граф Шпее», «Адмирал Шеер», вспомогательных крейсеров «Пингвин», «Баден», «Кобург». Разве они не доказывают, что тактика не изменилась? А мы решили, что, если в прошлом году фашистские корабли не очень тревожили нас и не пытались проникнуть в наши внутренние воды — то так и будет всегда. Сопоставьте сказанное с демонстративными ударами последних дней и телеграммой Шабанова. Вот вам и данные.
Кучеров опять покашлял.
— А есть ли уверенность, Арсений Григорьевич, что акустик Шабанова не ошибся и правильно распознал шум винтов крупного корабля, прошедшего на восток? Почему тогда трое суток молчит Главсевморпуть? И ничего не сообщает о появлении противника на наших коммуникациях?
— Именно об этом думаю и я. И это смущает больше всего, — признался Головко. — И все же, Степан Григорьевич, срочно предупредите Главсевморпуть о возможности появления вражеского рейдера. Свяжитесь с летчиками, пусть вышлют в район Маточкина Шара и мыса Желания усиленную авиаразведку. Прикажите Шабанову занять позицию у мыса Желания, а Виноградову держать в немедленной готовности одну-две крейсерские лодки. К-22 и Д-3 сегодня заканчивают ходовые испытания.
— Понял, Арсений Григорьевич. — Кучеров склонил свою черноволосую с глубокими залысинами голову. Феноменальная память командующего повергала его в изумление. На нее жаловались кадровики, говорили, что из-за такой памяти им трудно работать. Недавно начальник отдела кадров принес Головко приказ о назначении старшего лейтенанта Яхонтова командиром тральщика. «Подожди, — сказал командующий. — Это не тот ли, кого подобрала на улице пьяным комендатура?» — «Он, — потрясенно произнес кадровик, — но это было четыре года назад. Сейчас он хорошо воюет и в рот не берет спиртного». — «Пьяниц не назначать, — сказал Головко. — И запомните это раз и навсегда…»
Только теперь Головко вздохнул с облегчением. Пусть с некоторым запозданием, но необходимые приказания отданы. Если вражеский корабль действительно проник в наши воды и место его будет точно установлено, он бросит против него минно-торпедный полк Ведмеденко и торпедоносцы из особой морской авиагруппы Петрухина.
Он прошел к себе, отворил дверь в приемную. При его появлении адъютант Карпенко встал. Головко называл его в шутку Пархоменко. Худой, невысокий, безусый, он был совсем не похож на легендарного героя гражданской войны. В первые дни, едва став адъютантом командующего, Карпенко насмешил всех. Командующий попросил его срочно принести «Джена». Так сокращенно называли в штабе капитальный английский справочник корабельного состава мира. Через полчаса исполнительный адъютант принес командующему банку сливового джема…
— Товарищ командующий, через десять минут у вас встреча с делегацией Новосибирской области. Они уже здесь. В семнадцать ноль-ноль — вручение орденов подводникам в клубе бригады. В восемнадцать тридцать — заседание Военного совета, — напоминал сейчас Карпенко. — И звонил мичман Зотов. Просил передать, чтоб не забыли…
— Подожди, подожди. У него когда юбилей?
— Через неделю исполняется пятьдесят лет. Опасается, что забудете.
Командующий засмеялся.
— Предусмотрительный Михаил Иванович.
С мичманом Зотовым Головко связывала давняя дружба. Еще когда он курсантом второго курса военно-морского училища проходил практику на эсминце, штурманским приборам его обучал старшина Зотов. Курсант Головко часто бывал у него дома, подружился с его женой, маленькой дочерью. А потом они вместе служили на Балтике. Он, старший лейтенант Головко, командиром БЧ-1, а Зотов — боцманом корабля. Судьба снова соединила их на Севере.
— Передайте, что не забуду. Приду обязательно.
На столе зазвонил телефон. Докладывал оперативный дежурный:
— Подводная лодка противника уничтожила маяк и радиостанцию селения Ходовериха.
Головко подошел к большой, утыканной флажками крупномасштабной карте на стене. Это селение располагалось у входа в Печорскую губу — в районе, который ничем не должен был привлекать противника. И все же совершенно очевидно, что именно здесь, в восточной части Баренцева моря подводные лодки врага в последние дни открыто демонстрировали свою активность. Они явно старались привлечь к себе внимание.
НАД КОНВОЯМИ — СМЕРТЕЛЬНАЯ ОПАСНОСТЬ
Больхен взглянул на часы — до обеда оставалось двадцать минут. Было самое время познакомить экипаж с целями похода. О них можно было рассказать и по трансляции, но он хотел обставить эту церемонию более торжественно. Пусть личный состав не только услышит, но и увидит своего командира. На корабле полно новичков, а он, занятый подготовкой к походу, много времени проводил в штабе и давно не встречался с экипажем. Поход пока проходит спокойно и обстановка позволяет собрать личный состав на палубе.
Из корабельных радиодинамиков раздался голос старшего офицера:
— Всем свободным от вахты наверх! Построиться подивизионно на юте.
Больхен спустился к себе в каюту переодеться. Командир корабля для экипажа — почти бог. Команда не должна видеть своего бога небрежно одетым. Хотя и в этом должна быть своя мера. Прикомандированный на время похода в качестве консультанта по Северу, участник перехода Северным морским путем на пароходе «Комета» обер-лейтенант Старзински одевается так, будто он не на боевом корабле, а в гостях у своей любовницы. Шикарная, сшитая в Берлине фуражка, брюки тончайшего английского шевиота, плотно облегающие его толстый зад, крахмальная манишка и лакированные туфли на высоком каблуке. Обер-лейтенант его раздражает. Рассказывают, будто чемодан, с которым он прибыл на корабль, набит французской туалетной бумагой, махровыми простынями и всевозможными кремами и духами, как у кокотки.
На столе салона лежал свежий номер двухнедельного морского журнала «Салют», пачки непрочитанных газет. Поверх всего перевернутая последней страницей официозная берлинская «Фелькишер Беобахтер». Совершенно машинально, задержавшись на минуту, Больхен взглянул на объявления столичных театров. «Скала варьете театр»: большая августовская программа варьете. «Плаца»: большое ревю «Радуга». Большой испанский оркестр Хуана Ласоса и программа театра сенсаций. Народный театр: «Эмилия Галотти». А в хорошо знакомых шикарных кинотеатрах «Уфа-Паласте», «Глории», «Курфюрстендам» — новая комедия «Палач, женщина и солдат». Успел на мгновенье подумать: как все это далеко от него сейчас — блистающий золотом театр государственной оперы с любимой «Богемой», веселый Берролино в Большом кабаре. Попадет ли он туда еще когда-нибудь или так и останется здесь, в этом неуютном холодном море на корм рыбам?
Больхен переоделся, взглянул на себя в большое зеркало, подумал самодовольно, что недаром так нравится женщинам и все его считают красивым мужчиной. Вот только кожа под подбородком стала дрябловатой, да брыли щек начинают немного отвисать. Ладонью он попытался расправить их. Доклада о готовности экипажа все еще не было. Больхен перевернул обратно большую газетную страницу, пробежал глазами крупные заголовки: «Никто не может вырвать из наших рук победу». Это речь фюрера перед офицерами в Спортпаласе. «Печать Европы под впечатлением речи фюрера». «Сводка главной квартиры фюрера». Отрывок из романа Кварантатти Гамбини «Красная роза». И вдруг взгляд его задержался на крошечном неведомо как попавшем сюда объявлении: «Меняю детские ботинки 33 размера на 36».
Зазвонил телефон.
— Команда построена, — доложил старший офицер.
В парадной шинели при кортике Больхен подошел к установленной на палубе большой карте Арктики. После короткого рассказа о целях похода и задачах, стоящих перед кораблем, он сказал:
— Нам придется иметь дело со смелым врагом, который знает эти места, привык к суровым здешним условиям и будет всячески стараться нам помешать. Вы должны твердо усвоить, что любой потопленный нами корабль врага — большая помощь доблестным сухопутным силам. Пусть каждый выполнит свой долг и не опозорит нашу великую Родину.
Затем Больхен огласил специальное послание верховного морского командования. Оно заканчивалось словами:
«Матросы и офицеры! Немецкий народ с надеждой смотрит на вас. Сделайте все, чтобы вписать еще одну достойную страницу в героическую книгу подвигов славных сынов Германии!»
Еще тогда, когда девять лет назад нацисты только пришли к власти, многое было не по душе ему, двадцатипятилетнему обер-лейтенанту. В том числе их привычка расписываться за народ и говорить от его имени: «Народ ждет», «Народ хочет», «Народ осуждает». Но его интересовала флотская служба, карьера, а принадлежность к партии облегчала путь наверх. И он поспешил вступить в нее. Тогда многие поступали так. Постепенно он привык к их демагогии, к пышным высокопарным эпитетам, прочно вошедшим в официальный язык.
И сейчас, выступив сам и зачитав обращение верховного морского командования, Больхен с удивлением заметил, что ничего в нем не показалось ему странным или, более того, неприятным. «Привык, как привыкли миллионы немцев, — на секунду подумал он. — В конце концов это только форма».
После молитвы, которую произносили с обнаженными головами, грянул гимн. Гремели трубы оркестра. Дул пронизывающий ветер. Раскачивалась под ногами палуба. И многие думали о родном доме и проклинали упрямых русских. Несмотря на все поражения они еще не сложили оружия. На что они надеются?
Поздно вечером, переливаясь в негаснущих лучах полярного солнца, появился дрейфующий лед. Начиналось то самое страшное и малоизвестное, чего так опасались в штабе руководства войной на море. Несмотря на все приложенные усилия, достоверного прогноза ледовой обстановки в районе, куда направлялся «Адмирал Шеер», получить так и не удалось. Известный советский профессор Визе уже давно брал в основу своих ледовых прогнозов условия зоны низкого давления у берегов Исландии, считая, что эта зона и ее перемещения имеют решающее значение для движения льдов в Баренцевом и Карском морях. После оккупации Норвегии немецкие военные метеорологи, знавшие работы Визе, проводили регулярные разведывательные полеты в направлении Исландии, Фарерских островов и острова Ян Майен. Кроме того, они пытались с помощью парашютов создать на Новой Земле автоматические метеостанции. Но данные эти были нерегулярны, мало достоверны и не давали необходимых для составления ледовых прогнозов материалов. Поэтому сейчас Больхену оставалось надеяться только на сведения, полученные от специально высланных в этот район трех подводных лодок. Где-то здесь, неподалеку от мыса Желания, должна была находиться подводная лодка V-601 под командованием капитан-лейтенанта Грау. Связываться с ней по радио из-за опасений демаскировки и вероятного радиоперехвата русскими было строжайше запрещено еще до выхода из Нарвика. Оставалась единственная возможность разыскать ее, используя всего один, вместо двух положенных по штату, находящийся на борту «Адмирала Шеера» маленький гидросамолет «Арадо». Стоящий за трубой самолетобаркасный кран осторожно поставил на катапульту легкий гидросамолет. «Арадо» включил двигатели на максимальные обороты, и огромная праща выстрелила самолет на правый борт. Минут через сорок бреющего полета над морем самолет вернулся и сел на воду. Офицер-навигатор доложил, что лодка обнаружена и на нее сброшен вымпел.
19 августа вечером подводная лодка подошла к борту «Адмирала Шеера». Пока на лодке пополняли запасы топлива и продовольствия, ее командир поднялся на борт линкора. Коротконогий, светловолосый Грау был настроен весело. Днем ему удалось потопить пароход «Архангельск». В ушах еще звенело оглушительное ответное «Хайль!», когда он сообщил экипажу: «Мы потопили русский транспорт водоизмещением 1600 тонн. Хайль Гитлер, ребята!»
Эта победа была особенно приятна и потому, что уже несколько раз выпущенные им торпеды почему-то не взрывались и матросы прозвали их «деревянными болванками».
Сейчас он сидел, развалившись в кресле, в салоне командира «Адмирала Шеера» и пил горячий кофе с коньяком.
— Ледовая обстановка складывается на редкость благоприятно, — рассказывал Грау. — Граница льда проходит сейчас в восьмидесяти милях севернее островов Новой Земли. Белые медведи гостеприимно распахнули свои владения и отогнали от вас, господин капитан I ранга, льды, — шутил он. — Кстати, не захватили ли вы по пути сюда рефрижератор с фруктами? Мои бородатые черти соскучились по плодам манго и кокосовым орехам.
Это Грау напомнил известный всем из прошлого похода «Адмирала Шеера» случай с захватом американского рефрижератора с пятнадцатью миллионами штук яиц и тремя тысячами тонн свежего мяса.
— С фруктами? — рассмеялся Больхен. — Вы веселый парень, Грау. С тюленьим мясом еще куда ни шло или с соленой треской.
После визита подводника у Больхена заметно улучшилось настроение. Кончаются четвертые сутки похода, но, кажется, они до сих пор не обнаружены. Только один раз, позавчера днем, над ними в небе пролетел самолет. Нарушив все запреты, Больхен запросил по радио штаб в Нарвике, не мог ли то быть немецкий самолет? И с облегчением узнал из ответной радиограммы, что, действительно, над «Адмиралом Шеером» пролетела разведывательная лодка люфтваффе — ДО-18.
— Штурман, — обратился Больхен к склонившемуся над своим столиком офицеру. — Я принял решение двигаться в Карское море по направлению острова Уединения, а затем, если позволит обстановка, войдем в пролив Вилькицкого. Именно там, в самом узком месте, мы и будем караулить свою добычу. Волку часто не хватает терпения. У меня его хватит.
Больхен усмехнулся. Чем-чем, а терпением господь бог наградил его в достатке. В жизни надо уметь ждать. Скольких людей постиг крах из-за нетерпеливости. Он всегда помнил слова великого Гете: «Полдела сделано, и в этом нет сомнения, коль ты сумеешь запастись терпением».
— Подготовьте курс, штурман, — приказал он.
Больхен открыл специально приготовленное для него в штабе руководства войной на море описание маршрута «Адмирала Шеера» и прочел:
«Пролив Вилькицкого, соединяющий Карское море и море Лаптевых, — важнейшая артерия для русских караванов, следующих с востока к Мурманску и Архангельску. Он образован южной оконечностью Северной Земли и мысом Челюскин на полуострове Таймыр. Этот пролив — самое удобное место для скрытного ожидания караванов и нападения на них».
Ну, что ж, именно отсюда, из наиболее узкого места путей караванов, он сумеет держать под наблюдением и район юго-западнее острова Русского. Лишь бы не помешал туман или не ухудшилась ледовая обстановка.
Стовосьмидесятидвухметровое стальное тело линкора с тяжелой броневой носовой башней и бронированным корпусом начало медленно продвигаться сквозь ледяное крошево дальше на восток. Приближался кульминационный момент всей операции. С часу на час можно было ожидать появления кораблей восточного конвоя русских.
Но одни за другим прошли первые, вторые, третьи сутки ожидания, а конвоя все не было. Караван будто провалился.
Ежедневно по нескольку раз, едва рассеивался туман, самолет «Арадо» совершал разведывательные полеты. Два сменных экипажа по очереди рыскали на нем, буквально обшаривая море в поисках исчезнувших кораблей. Тревожно стали уменьшаться запасы авиационного бензина. Без устали, издавая отвратительный писк, работали локаторы на кормовом и носовом локационных постах. «Адмирал Шеер» за это время успел спуститься к югу, к островам Известий ЦИК, а затем по чистой воде к архипелагу Норденшельда. Но горизонт вокруг по-прежнему был чист. В стереотрубы и бинокли были видны остроконечные, покрытые шапками снега сопки. А над головой мирно синело высокое августовское небо. Только один раз за эти дни в небе послышался звук самолета. Была сыграна боевая тревога. Это был русский самолет — разведчик, прилетевший с Диксона. Видимо, пилот был плохо обучен, не имел опыта в морской разведке и никак не предполагал, что сюда, так глубоко во внутренние арктические воды, может забраться корабль врага. Потому что, заметив «Адмирала Шеера», самолет снизился и летел сейчас на бреющем полете почти над самым морем, дружески покачивая крыльями. Первым же залпом зенитных автоматов самолет был сбит. Подняв каскад ослепительных на солнце брызг, он врезался в воду, ничего не оставив после себя. И снова стало тихо.
На третьи сутки томительного ожидания Больхен стал заметно нервничать. Так хорошо задуманная и удачно начавшаяся операция оказалась под угрозой. Прошла уже неделя после его выхода из Нарвика, а орудия «Адмирала Шеера» еще не сделали ни единого выстрела. Больхен обедал теперь один в своем салоне, не спускаясь в кают-компанию, что для хорошо знавших его подчиненных всегда было признаком дурного расположения духа командира. Стали короче и суше раньше пространные и красочные, будто подготавливаемые для последующего опубликования, записи в его дневнике.
Старший офицер корветтен-капитан Буга, жилистый, большеухий, с убегающими от собеседника за стеклами очков мутно-голубыми глазами, нелюбимый всей командой за вредность, тоже несколько приутих и перестал заставлять матросов по нескольку раз переделывать приборку и гонять на работы столпившихся у лазарета больных. Бездействие и неопределенность плохо действовали на экипаж.
Только двадцать третьего августа пришло желанное облегчение. В радиограмме, полученной от адмирала Северного моря, говорилось:
«Русский конвой, сопровождаемый четырьмя ледоколами, приближается. К шестнадцати часам ожидается его появление в проливе Вилькицкого».
Два часа спустя посланный снова на разведку самолет принес еще одну неожиданность. В двадцати пяти милях восточнее мыса Челюскина у острова Гелланд-Ханзен им обнаружены стоящие на якоре десять транспортов, идущих с запада! Значит не один, а целых два ничего не подозревающих о нависшей над ними опасности каравана, сейчас, наконец, должны стать его, Больхена, легкой добычей.
— Благодарю вас, корветтен-капитан, — сказал он офицеру-навигатору Гойхману. — Вы принесли мне сведения необычайной важности. Наконец начала сбываться наша старая поговорка: «Langsam aber immer voran» («Медленно, но все-таки вперед»). Кажется, сегодня артиллерийский офицер получит для себя работу.
КАРАВАН СКРЫВАЕТСЯ ВО ЛЬДАХ
В Арктике снова наступила ночь — ни на что не похожая особая северная ночь — без темноты, без звезд. Склонившееся к самому горизонту солнце освещало вереницу низко сидящих в воде транспортов. Справа и слева от них маячили, будто древние замки викингов, высокие айсберги. Пробило восемь склянок. Иван заступил на вахту впередсмотрящим на полубаке, как раз над загруженным взрывчаткой трюмом. Внезапно высоко в небе он услышал слабое, будто комариное, жужжание. Он взглянул на небо в бинокль и ничего не увидел. Но странное жужжание не прекращалось, теперь оно слышалось даже сильнее. Неожиданно он заметил со стороны далекого берега приближающуюся точку. Самолет! Иван мог поклясться, что на блестящих в солнечных лучах крыльях он различил черные кресты. Вскоре самолет снова превратился в точку и исчез за горизонтом. Он немедленно доложил об этом стоявшему на мостике третьему помощнику капитана.
— Показалось тебе, Вань, спросонку, — рассмеялся молодой третий помощник. — Откуда здесь взяться фашисту? С норвежского аэродрома сюда ни одному самолету не долететь, особенно маленькому. Горючего не хватит. — На всякий случай он тоже приложил к глазам бинокль и посмотрел на небо. Оно было голубым и чистым. — Есть такое явление — рефракция, — снисходительно пояснил он. — Слои воздуха разной температуры создают обманчивые картины.
— А звук слышал — тоже показалось? — не унимался впередсмотрящий. — Или опять же рефракция?
Третий помощник капитана закончил мореходку и, конечно, разбирается в морском деле больше, чем он, корабельный плотник. Но ведь и он, слава богу, не глухой и не слепой.
Их пароход «Уральск» шел сразу за ледоколом «Анастас Микоян». Вслед за ними длинной кильватерной колонной тянулись остальные девятнадцать транспортов конвоя. Несколько дней назад караван догнали и теперь шли вместе с ним корабли экспедиции особого назначения (ЭОН-18) — лидер «Баку» и эскадренные миноносцы «Разумный» и «Разъяренный». Третий эсминец «Ревностный» еще в Татарском проливе ударился о борт транспорта «Терней» и был исключен из состава экспедиции. Тяжелогруженые суда, трюмы которых были заполнены военной техникой, промышленными грузами и продовольствием, низко сидели в воде, пыхтели черным, видимым далеко вокруг дымом.
Здесь, в высоких широтах, на глубоких внутренних коммуникациях Арктики, моряки чувствовали себя спокойно. И, хотя летом 1942 года зона морской войны на Севере расширилась, втянув в свою орбиту и Новую Землю, и Печорское море, дальше Новой Земли немцы не решались заходить. Теперь же, когда небо над головой заметно побелело, что свидетельствовало о приближении кромки льда, экипажи транспортов и вовсе ощущали себя в полной безопасности.
Около часу ночи на палубу поднялся капитан «Уральска» старший лейтенант Махичев. В начале войны многим опытным полярным капитанам были присвоены воинские звания и долгое время было непривычно встречать на улицах Мурманска и Архангельска седых грузных лейтенантов и старших лейтенантов. В мешковатых готовых флотских кителях, длинных, стоящих колом, черных шинелях, они выглядели не слишком браво и патрули нередко задерживали их за «неряшливый вид» и «неприветствие».
Махичеву лет сорок пять. Он один из старейших и опытных северных капитанов. Еще до войны за проводку каравана по Северному морскому пути он был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Он немногословен, строг, и справедлив. Команда любит его и ласково называет за глаза «лесовик». Внешность у Махичева самая заурядная, трудно запоминающаяся — невысокий, узкоглазый, лысоватый. И голос тихий, не капитанский. Но по всем важнейшим вопросам, связанным с движением каравана, командир конвоя советуется всегда с ним. А ведь, рассказывают, вначале было совсем иначе.
По странной прихоти кадровиков вскоре после начала войны и призыва на военную службу старший лейтенант Махичев был назначен помощником командира небольшой плавбазы, где располагался штаб нынешнего командира конвоя, а тогда командира дивизиона тральщиков. У военных моряков существует старинный, сложный и свято соблюдаемый ритуал встречи и проводов своих начальников. Махичев этого ритуала не знал. Однажды утром, когда командира плавбазы не было и встретить командира дивизиона полагалось ему, помощнику командира корабля, он сделал что-то совсем не так, как предусмотрено по этому поводу корабельным уставом.
— А вы почему стоите, как остолоп? — раздраженно спросил его командир дивизиона, знавший как все кадровые военные моряки этот ритуал досконально и привыкший к нему. — Почему не докладываете?
— Сами вы остолоп! — неожиданно ответил старший лейтенант и направился по палубе в свою каюту.
— Что?? Что вы сказали?! — потрясенный неслыханной дерзостью старшего лейтенанта, закричал капитан III ранга. — Под суд пойдете! Пойдете под трибунал!
Половину дня самолюбивый командир дивизиона не мог успокоиться. Он метал громы и молнии, думал, как наказать дерзкого подчиненного. Лишь к обеду немного пришел в себя, вспомнил, что первый назвал подчиненного остолопом, что старший лейтенант — опытный полярный капитан, к тому же старше его на десять лет. Он вызвал Махичева к себе, предложил сесть.
— Как вы могли так разговаривать с командиром дивизиона? — спросил он у Махичева. — Вы забыли, что теперь вы военный человек, командир.
— Человек — да, — сказал Махичев. — Но не остолоп.
И вот теперь старший лейтенант Махичев — первый советчик бывшего комдива, а нынешнего командира конвоя.
Родом Махичев из лесной Новгородчины. И нет для него лучшего отпуска, чем скитания по лесу.
— Мне кроме леса ничего не надо, — однажды в порыве откровенности рассказывал он на мостике. — Сложу на ночь шалашик или навесик сделаю, брошу поверх кусок брезента, разведу костерок, подстелю травы или еловых веток и лягу. Пусть дождик стучит, пусть ветер свою песню поет. Мне не мешает. Мне только люди своей брехней мешают. И табачищем.
Он любит слушать птиц и знает их голоса, подолгу рассматривает звериные следы на сырой земле и гадает, чьи они. Лес для него наполнен уймой различных звуков, красок, запахов. Одиночество не тяготит его. Уже давно решил — кончится война, уйдет с парохода, устроится в лесной глухомани лесником. С женой они расстались три года назад. Шумная, вздорная, крикливая — она раздражала его. Сын воюет на юге. Давно от него нет писем. Живой или погиб? Есть в Архангельске у него одна хорошая женщина. Зазноба не зазноба, друг можно сказать. Тоже, между прочим, одинокая, вдова капитана.
На палубе Махичев первым делом подошел к впередсмотрящему. Они с Иваном давние знакомые, две навигации вместе отплавали.
— Как дела, Ваня? — спросил капитан.
— Самолет германский видел, Степан Иванович.
— А ну расскажи.
Махичев внимательно выслушал Ивана, постоял немного молча, переспросил:
— А не показалось?
— Точно, кресты видел. Как вас сейчас.
— Вахтенному начальнику доложил?
— Докладывал. Говорит, что рефракция какая-то, обман зрения.
— Вот балаболка, пацан желторотый, — выругался Махичев. «Чего бы это ихнему разведчику здесь высматривать над морем? — размышлял он, поднимаясь на мостик. — Не иначе, как караваном интересуются, пронюхали про него, готовят что-то, заразы. И вообще откуда этот самолетик сюда попал за тысячу километров от аэродромов? Очень это странное дело, очень даже подозрительное».
Несколько минут, ссутулившись, глубоко засунув руки в карманы полушубка, Махичев молча простоял на мостике. Чем больше он думал о самолете, тем яснее для него казался вывод, что маленький самолетик мог взлететь только с палубы какого-то оказавшегося неподалеку корабля. Значит, рядом на пути конвоя находится и ищет караван вражеский корабль. Теперь этот факт казался ему бесспорным. «Нужно доложить начальству и сворачивать на север, пока не поздно, — решил Махичев. — Во льдах они не найдут суда, а здесь, на чистой воде, могут перетопить, как котят».
По семафору он запросил у флагмана разрешение срочно прибыть на доклад. И, получив его, спустился по шторм-трапу в баркас.
— А ты, Михаил, уходи с мостика, — сказал он третьему помощнику. — Снимаю я тебя с вахты. Старпому скажи, пусть заступит.
— За что, Степан Иванович? — не понял тот.
— За дурость твою и самомнение.
Через час корабли конвоя изменили курс и повернули на север — туда, где тускло блестели спасительные льды.
В КРАЮ ЗОЛОТОЙ ЛИХОРАДКИ
День и ночь над бывшим поселком золотоискателей Фербенксом, а теперь крупной авиационной базой США на Аляске, не смолкал гул самолетов. Сюда, на водную гладь медленной северной реки Тананы, притока Юкона, садились и отсюда взлетали гидросамолеты «Каталина». Именно за ними, столь необходимыми сейчас на огромных просторах советского Севера, и прилетела летом 1942 года группа наших летчиков и техников.
Уже три недели они жили вместе с американскими летчиками в отеле, в так называемой куонсетской хижине, большом полукруглого сечения цельнометаллическом доме, построенном после начала войны на одной из главных улиц Фербенкса Даусон-стрит. Но предназначенных для перегона в Советский Союз «Каталин» все не было.
Каждое утро командир перегонной команды капитан Соколов ходил к начальнику штаба авиабазы полковнику Уайту узнавать, не прибыли ли самолеты, и каждый раз длинный, как жердь, и вежливый Уайт виновато разводил руками и говорил:
— Нет новость, мистер Соколов.
Дважды Соколов звонил в Вашингтон советскому военно-воздушному атташе. Тот обещал принять меры, выяснить причину задержки. А пока рекомендовал в совершенстве освоить незнакомый самолет, тщательно изучить предстоящий обратный маршрут. Перелет, действительно, предстоял сложный — вдоль всей трассы Северного морского пути. Поэтому летчики занимались ежедневно в специально выделенном классе, изучали незнакомые приборы и радар, а когда позволяла погода, делали тренировочные вылеты. Особенно сложно было командиру команды. Летчик-истребитель, он давно и недолго летал на тяжелых самолетах и сейчас переучивался с большим трудом. По мнению врачей, Соколов еще не совсем оправился после недавнего ранения и, несмотря на все просьбы, ему пока не разрешали летать на истребителях. Этот запрет и послужил одной из причин его направления в спецкомандировку.
После легкого, верткого «Яковлева» двухмоторная «Каталина» казалась грузной и неповоротливой, как медведь в сравнении с белкой. В свободное время, что у него оставалось, Соколов любил бродить по окраинам Фербенкса, молча стоять на берегу реки, всматриваться в синеющие вдали покрытые лесом невысокие горы. Надо же было такому случиться, что именно ему, с детства зачитывавшемуся Джеком Лондоном и влюбленному в его героев, человеку, который в своих мальчишеских снах нередко тут, в краю Великого Холода и Великого Безмолвия, мыл золото на Сороковой миле и танцевал в салуне с красавицей Фредой, пришлось очутиться здесь с ответственнейшим заданием. Скажи ему лет пять назад, что он когда-нибудь окажется неподалеку от рек Юкон, Бонанза, Стюарт, перевала Чилкут, столицы золотоискателей Даусона, в местах, названия которых звучали для него лучше музыки, — он счел бы такие слова чистейшим бредом.
Почти весь персонал авиабазы относился к ним сердечно, с тем радушием и расположением, с каким должны относиться друг к другу союзники по борьбе с общим врагом. Конечно, многое вызывало удивление у наших авиаторов, даже казалось диким. Например, то, что по субботам специальный пассажирский «Дуглас» увозил в Чикаго за несколько тысяч миль двух младших офицеров штаба авиабазы и в понедельник привозил их обратно. Как рассказывали американские летчики, один из этих офицеров был хозяином большого универсального магазина, которым сейчас управляла его жена, а второй — совладельцем знаменитой чикагской бойни «Братья Шеппард и компания». Они могли себе позволить эти дорогостоящие еженедельные полеты.
Странным казалось и то, что многие летчики и технический персонал откровенно радовались, что находятся в глубоком тылу, в практически недоступном даже для немецкой авиации месте. И когда Соколов спросил их, подают ли они рапорта с просьбой отправить их в Англию, в район боевых действий, один из них, капитан Джозеф Имбер рассмеялся и сказал, что петля, если захочет, всегда найдет свою шею и незачем в нее лезть до срока. Остальные летчики, присутствовавшие при разговоре, согласно закивали.
Но в общем американские летчики были веселые компанейские горластые парни, не лишенные чувства юмора и по-своему сердечные. Каждый вечер они с нашими ребятами отправлялись в офицерский клуб, где смотрели очередной боевик, обязательно с участием соблазнительных герлс, затем с наслаждением пили в буфете пиво «Гайнес» из железных банок (пиво у нас на Севере было большой редкостью), играли в биллиард, трик-трак, домино. Играть в «козла» они научились быстро и весьма азартно, стучали по столам так, что было слышно на нижних этажах, а, проиграв, с хохотом и шутками лезли под стол. Иногда они садились в гостинице играть в карты, в «фараона». Тогда рядом с ними появлялись бутылки с виски, в комнате было не продохнуть от сигаретного дыма, а на столе кучей лежали доллары. И наши ребята, постояв недолго из любопытства около столов и понаблюдав за игрой, отправлялись спать.
Женщин в авиабазе было немного, их все знали наперечет. И потому на танцы в клубе под негритянский джаз ходили редко.
В июле в Фербенксе разгар полярного лета. Мокрый снег часто сменяется дождем. В тундре, подступающей к самой авиабазе, все раскисает, набухают ручьи. А солнце на северо-западе стоит высоко и освещает землю тусклыми, будто сквозь пленку, лучами.
— Бархатный сезон, — шутил капитан Джозеф Имбер. — Лучшее время года. Сегодня температура почти как в Майами — 18 градусов по Фаренгейту.
Командира советской перегонной команды двадцатишестилетнего капитана Сергея Соколова знали в лицо почти все жители Фербенкса. Уж больно он был заметной фигурой. Высоченный, плечистый, сероглазый, он ходил в черной флотской фуражке, распахнутой канадке и сапогах с подвернутыми голенищами. Большой рубец на левой щеке не портил его, а придавал его мужественному лицу какое-то дополнительное обаяние. В команде он пользовался абсолютным авторитетом. Соколов — истребитель, ближайший друг погибшего прославленного аса — североморца Бориса Сафонова. Участвовал и в том бою, в котором погиб Борис. Грудь его украшали ордена Ленина и Красного Знамени. Ходили слухи, что до войны он был женат, но жена бросила его. Сам он никогда не рассказывал об этом.
В столовой русских летчиков обслуживала официантка Грейс Джонс. На самом деле она была не официантка, а сержант американской армии, телеграфистка узла связи. Но командование выделило ее на время для этой роли, справедливо полагая, что летчикам будет приятнее, если в столовой их будет обслуживать молодая красивая девушка, а не один из призванных из запаса пожилых солдат хозяйственной команды.
— Поймите, сержант, это с нашей стороны жест гостеприимства, — уговаривал ее полковник Уайт. И она согласилась.
Грейс была своего рода местной знаменитостью. Ей исполнилось двадцать лет. В армию она пошла добровольно со второго курса Массачузетского технологического колледжа. Отец ее, в прошлом мелкий служащий посольства США в Германии, был скромным бизнесменом, владельцем небольшой авторемонтной мастерской.
Мать — индианка. От нее Грейс унаследовала иссиня-черные волосы, чуть выдающиеся мягкие скулы и кожу, отливавшую бронзой. Когда Грейс в первый раз вошла в столовую и своим резким голосом сказала: «Доброе утро, джентльмены!» — наши ребята едва не поперхнулись, а американцы дружно расхохотались. Впервые увидев Грейс, они испытали такое же восхищение, что и русские. Все мужчины на свете одинаковы.
Когда она вышла, заговорил лейтенант Джим Голдсмит. Он говорил быстро, то и дело переводя свои большие черные глаза то на русских, то на переводчика, как бы желая убедиться, успевает ли тот донести смысл рассказанного.
— Она почти святая, — рассказывал он, и остальные летчики согласно кивали головой и улыбались. — Еще чуть-чуть, ну самую малость, и ее имя занесут в молитвенники, а лик нарисуют на стенах церкви Святого Креста, где она по воскресеньям поет в хоре.
— Джим где-то услышал, что девушкам в армии США не выдают бюстгальтеров, — перебил Джима Джозеф Имбер. — Как человек любознательный, он решил проверить, так ли это. — Имбер сделал паузу, посмотрел на притихшего лейтенанта. — Обратно он возвращался на машине с потушенными фарами. Говорят, от собственных фонарей было светло, как днем.
Американские и русские летчики грохнули в один голос. Хохотали долго, поглядывая на смеющегося тоже Джима, пока капитан Имбер не произнес, как бы подводя итог сказанному:
— Мне кажется, она имеет своего Рудольфо Валентино и мы для нее просто не существуем. Единственное, что я могу вам посоветовать, это любоваться ею, как красивой вещью или, если хотите, картиной Гойи «Махи на балконе» из нью-йоркского Метрополитен-музея.
И все же, возможно, ему это только показалось, капитан Соколов несколько раз ловил на себе ее настороженный любопытный взгляд.
Два дня спустя, когда Соколов в очередной раз утром вышел ни с чем от полковника Уайта, в узком коридоре штаба авиабазы он увидел Грейс. Она непринужденно сидела на подоконнике, свесив ноги на батарею парового отопления и курила. Сейчас она была в форме сержанта авиации США. При виде идущего по коридору Соколова девушка легко спрыгнула на пол, шутливо вытянулась, приложила руку к виску и неожиданно сказала на ломаном русском языке:
— С добрый утро, мистер Соколов.
Соколов даже опешил от такого приветствия.
— Вы говорите по-русски? — спросил он.
— Не очень прекрасно, — улыбалась она, радуясь, что удивила его. — Я изучала русский у нас в колледже. Но… очень, как это сказать, короткий время.
Грейс говорила медленно, долго подбирая слова и коверкая их.
— Зачем вам русский? Кто хочет общаться с американцами, должен знать английский?
— Нет, нет. Так считают только больваны, которые любят надувать щеки. — Она помолчала, бросила сигарету. — Мы жили в Берлине до 1937 года. Я видела, как наци устраивал облавы на человек, — она снова умолкла, и Соколов увидел, как сузились от гнева ее еще секунду назад улыбающиеся глаза. — С собаками. Как на диких зверей. Как хватали маленьких… чилдрен.
— Детей, — подсказал Соколов.
— Да, да, детей. С тех пор я их ненавижу. Вся моя семья очень уважает русских. А в армию я пошла воевать, а не сидеть здесь.
Соколов вспомнил, как американцы рассказывали в столовой, что полковник Уайт ни за что не хочет отпускать Грейс на фронт. Он говорит, что произведения искусства нельзя подставлять под пули. Родина не простит ему этого.
— Я думаю, что Уайту без вас есть кого послать в Англию, — сказал он.
— Трусливые зайцы, — резко проговорила Грейс. — Будь я мужчиной, я бы ни день не сидела здесь. А они… только ищут романы… А вы, наверное, очень храбрый человек, мистер Соколов, — сказала она после паузы.
— С чего вы взяли?
— У вас много этих… — Грейс задумалась, подыскивая слово. Затем расстегнула молнию на канадке Соколова и дотронулась пальцем до каждого из его орденов. — Много-много. Ну, как они будут по-русски? — Она беспомощно посмотрела на Соколова.
— Наград?
— Да, да. Наград. Вы очень храбрый.
— Храбрый? — вздохнув, переспросил он. — Не знаю. Пожалуй, нет. Просто я упрям и, как вы, ненавижу фашизм. Мы должны во что бы то ни стало его победить.
Соколов спохватился, посмотрел на часы.
— Извините, Грейс. Меня ждут. Всего хорошего.
Он прошел по коридору шагов десять и обернулся. Грейс стояла на том же месте и смотрела ему вслед. Она улыбнулась ему, и Соколов махнул ей рукой.
В воскресенье около десяти часов вечера, когда закончился очередной вестерн и советские и американские летчики и техники гурьбой вывалились из кино, собираясь идти к себе в гостиницу, они услыхали, как в танцевальном зале негритянский джаз лихо наяривал переложенную для танцев популярную русскую мелодию «Полюшко-поле». Услышать такую музыку, когда ноги сами едва не начинали выделывать па, и не зайти в зал, было выше их сил.
В ярко начищенном паркете, как в темной воде озера, отражались затейливые люстры. Танцующих было немного. Несколько женщин со своими кавалерами. Около десятка пар составляли мужчины. Они танцевали друг с другом, как у нас говорят «шерочка с машерочкой», делая смешные телодвижения и кривляясь, чтобы рассмешить стоявших вдоль стен товарищей.
Внезапно в зал, сопровождаемая толстым майором интендантской службы, вошла Грейс. На ней была индейская куртка из лосиной кожи, расшитая бисером, на шее повязан яркий шелковый платок, а ноги обуты в высокие шнурованные ботинки.
— Сто тысяч чертей, — восхищенно сказал Джозеф Имбер, провожая глазами девушку. — Достанется ж кому-то такая красотка. Отдал бы все до последнего цента, лишь бы оказаться на его месте.
— Жди, жди, — рассмеялся Голдсмит. — Нашелся миллионер из Техаса. Сдался ты ей с твоей тысячью долларов.
Грейс окинула быстрым взглядом столпившихся неподалеку от входа американских и русских офицеров, заметила среди них высокую фигуру Соколова, подошла поближе.
— Какой… инджастис, — громко сказала она. — Где-то женщины страдать недостаток партнеров, а здесь скучать столько отчаянных храбрецов. Танцуем, мистер Соколов?
Она улыбнулась ему, показав ряд ровных белых зубов.
— Не танцевал давно, — признался Соколов, будто заранее извиняясь. — А впрочем, и раньше не был большим мастером.
— Ничего. Заключим взаимный соглашение, — весело говорила Грейс. — Вы совершенствуй меня в русский язык, а я вас в танцы.
От ее волос пахло свежескошенным сеном, а в расстегнутом вороте куртки виднелся кусочек смуглой нежной груди.
— Ладно, — сказал Соколов, отводя глаза. — Тогда начнем. Не в танцы, а танцам.
— Понятно, — повторила она. — Танцам.
— Боюсь только, что наш курс мы не успеем закончить. Уайт уверяет, что на днях должны прибыть самолеты.
Грейс промолчала. Они протанцевали еще один танец, не сговариваясь вышли на улицу и медленно пошли по короткой Даусон-стрит. Дождь, который лил с самого утра, наконец, перестал. На северо-западе низко над горизонтом застыло огромное солнце. Оно было тусклым и смотреть на него можно было не щурясь. Городок кончился. Вокруг расстилалась болотистая тундра. Серое море мхов, серые валуны, низенькие и чахлые ели и пихты. У самых ног бежал разбухший от воды ручей.
— Какая, интересно, в нем водится рыба? — прервал молчание Соколов.
— Не знаю. Кажется, троуд. Форель по-вашему. — Грейс была задумчива и молчалива.
— У нас тоже форель, — оживился Соколов. — И природа очень похожа. Север есть Север.
Они остановились, закурили и несколько минут стояли молча, глядя на быстро текущую у ног воду.
— Мистер Соколов, — первой прервала молчание Грейс. — Вы сами сбили хоть один немецкий самолет?
— Да, — просто сказал он. — Одиннадцать штук.
Грейс на миг подняла на него глаза, и Соколов прочел в них восхищение.
— И ни разу не были ранены?
— Был. Но уже на земле. Ударом ножа.
Грейс дотронулась до шрама на его щеке.
— Здесь?
Соколов кивнул.
— Ваша жена, наверное, очень страшно за вас?
— У меня нет жены, Грейс. Она ушла от меня.
— От вас?! — потрясенно спросила она. — Ушла от вас?
— А что здесь особенного? — удивился Соколов.
— Вы такой… такой… — Грейс беспомощно посмотрела на него, сказала убежденно: — Я б не ушла.
Они стояли рядом, не касаясь друг друга, испытывая странное неодолимое желание приблизиться и каждый по-своему боясь сделать это. Он, иностранец, наслушавшийся рассказов о своенравном пуританском нраве Грейс, опасаясь разрушить очарование первого свидания. Она — еще не в силах понять, что происходит с нею в обществе этого мужественного русского летчика.
— До войны мы жили с родителями в небольшом рабочем поселке в Донбассе, — неожиданно начал Соколов. — Отец, мать, старшая незамужняя сестра и я. Отец заведовал хирургическим отделением больницы. Мы с ним очень не ладили. Он был строг, крут, а я упрям, скрытен и к тому же плохо учился. По английскому языку, например, у меня всегда были двойки. По нескольку дней мы с сестрой не разговаривали с отцом. И все же, когда к нему в больницу попадал очень тяжелый больной, он звонил нам домой и говорил, что нужна кровь нашей группы.
— И что же?
— Мы с сестрой немедленно приезжали, давали кровь, а потом снова могли не разговаривать друг с другом.
— А сейчас вам кажется, что вы были несправедливы с ним? — спросила Грейс.
— Да, — с готовностью согласился он. — Я часто думаю об этом.
Почти два часа они бродили вдвоем в тот вечер. Несмотря на резкость суждений, на непривычную порывистость и максимализм оценок, Грейс была искренна и доверчива, как ребенок. Беседовать с ней было легко и интересно. Она томилась пребыванием на этой расположенной в глубоком тылу воздушной базе и хотела сражаться с нацистами лицом к лицу.
— О как я жалею, что не родилась мужчиной! — говорила она, и черные ее глаза сверкали, а смуглый лоб становился бледнее. — Я их ненавижу! Сколько страданий эти проклятые наци принесли людям!
Когда с неба снова закапал мелкий, будто просеянный сквозь сито, дождь, Грейс завела Соколова в маленький полупустой бар.
— Хелло, Билл, — сказала она хозяину. — Два мартини.
— Слушаюсь, мэм.
У Билла были большие, добрые, всепонимающие глаза.
Их руки лежали на стойке рядом. И Соколов положил свою широкую тяжелую ладонь на длинные пальцы Грейс. На миг веки девушки дрогнули, лицо стало странно беспомощным, она посмотрела на него, подняла бокал:
— За вас, мистер Соколов, — сказала она и выпила, не чокнувшись. И Соколов удивился, какой странно глухой был у нее при этом голос. — Можно я буду называть вас Сергей?
— О кей, — совсем по-американски ответил он и дружески улыбнулся Грейс.
Только трижды после того им удалось встретиться на старом месте у разбухшего ручья на окраине городка. Каждый из них с трудом мог дождаться этих встреч.
Первой задолго до назначенного часа появлялась Грейс. Завидев вдали на скользкой от дождей тропинке высокую фигуру Соколова, она пряталась за деревьями и стояла там, закрыв глаза, слушая, как все громче становятся его хлюпающие по грязи шаги и как с каждым шагом все громче стучит ее сердце. Затем его сильные руки обхватывали ее талию, приподнимали над землей, поворачивали к себе. Она прижималась лицом к его пахнущей сыростью и табаком канадке, обнимала за шею. Так они застывали молча на несколько минут, будто кто-то со стороны крикнул им: «Замри!». Затем он осторожно ставил ее на землю. Если шел дождь, она спрашивала:
— Пойдем в кино, Сергей?
— А что идет? — интересовался он.
— Какая есть разница? — с легкой укоризной в голосе спрашивала она.
— Чем хуже картина, тем лучше. В зале будет совсем мало народу.
— Да, да, — смеялась Грейс. — Надо ходить самый плохой фильм. Хотя они все плохие.
Соколов старался не думать о том, что будет, когда прилетят, наконец, долгожданные «Каталины», что говорят о нем товарищи, догадываясь о причинах его вечерних отлучек. И вдруг сегодня, когда они вышли из кинотеатра и, спрятавшись за каким-то забором, стояли, тесно прильнув друг к другу, и никак не могли расстаться, Грейс сказала:
— Отпусти меня, Сергей, я должна тебе что-то… — она заметно волновалась и поэтому с еще большим трудом подбирала русские слова, — говорить очень… самое… — она произносила слова медленно, глядя прямо на высокий деревянный забор, и вдруг выпалила: — Возьми меня в Россия. Я буду очень любить тебя. И родить целую кучу бэби.
Голос ее задрожал, но она посмотрела на него и улыбнулась.
Все эти дни Соколов мучительно старался поменьше думать о Грейс. Умом он понимал, что сейчас, в разгар войны, в чужой стране, куда его прислали с единственной целью быстрее получить и перегнать на родину самолеты, совсем не время и не место для любви. Что для него, командира спецкоманды, она втройне недопустима. Ведь он лично отвечает за то, чтобы ни у одного его подчиненного здесь не было никаких связей с местными женщинами. И все же, несмотря на все это, он чувствовал, что Грейс занимает все больше и больше места в его сердце и что он не может не думать о ней и не встречаться с нею. Посреди тьмы дел, забот и занятий, которыми до отказа были заполнены дни, он неожиданно вспоминал ее улыбку, лежащие на груди под канадкой ее руки с длинными пальцами, ее глаза, удивительно живые и выразительные. Такие глаза были у его сестры, и мама называла ее ласково «чистоглазик».
И возвращаясь по утрам от полковника Уайта, он замедлял шаги в коридоре штаба и ждал, пока отворится дверь, и Грейс, будто случайно, выйдет навстречу.
— Доброе утро, мисс, — говорил Соколов.
— Доброе утро, Сергей, — отвечала она. — Я сегодня тебя видел во сне.
— В виде черта?
— Нет, в виде ангела, — серьезно отвечала она. — С двумя крылышками.
В этот момент обычно в коридоре появлялся кто-то из любопытных и Соколов уходил. Ему казалось, что за яркой красотой девушки скрывается натура цельная и чистая, доброе сердце. Но жениться на ней и увезти с собой… Он прекрасно понимал, что этого сделать не сможет.
— Это невозможно, Грейс, — заговорил он. — Абсолютно невозможно.
— Но почему? — не понимала она и недоверчиво смотрела на Соколова. — Ты меня не любишь?
— Не в этом дело.
— А в чем? Я считала, что ты такой храбрый и сможешь все, если захочешь.
— Далеко не все. — Он вздохнул, думая как объяснить Грейс, что браки советских людей с иностранцами запрещены законом. — Ты подданная США, а я русский, — продолжал он. — И, чтобы уехать отсюда, тебе нужен заграничный паспорт, разрешение ваших и наших властей и преодоление кучи всевозможных формальностей, о которых ты не имеешь ни малейшего представления.
— Ну, а если бы мог, то взял бы? — Грейс испытующе посмотрела ему в глаза.
— Если бы мог — взял, — твердо сказал он. — Но, повторяю, это совершенно исключено. И нам не следует с тобой больше тратить время на эти разговоры.
Несколько минут она стояла задумавшись, держа в руке погасшую сигарету, потом странно усмехнулась, спросила:
— Признайся, Сергей, тебе не хотелось, чтобы Грейс совершила поступок, который удивил бы всех-всех.
— Какой именно?
— Нет, я не скажу тебе до тех пор, пока не услышу, как ты любишь меня. — Она посмотрела на него.
Соколов молчал. Внезапно Грейс увидела, как что-то дрогнуло в его замкнутом лице.
— Я не умею говорить так, как это нравится женщинам, — произнес он. — Скажу тебе только, что ты удивительная девушка. Я таких никогда не встречал. И, наверно, не встречу.
Грейс неожиданно прижалась к нему, потом отстранилась, чиркнула зажигалкой, спросила, снова переходя на «вы»:
— А за что вы меня полюбил?
— За что? Странный вопрос. Благодаря недостаткам можно нравиться даже больше, чем благодаря достоинствам, — он улыбнулся. — Помнишь, что именно за добродетели Байрон оставил свою жену? Он называл ее «королевой параллелограммов».
— Нет, мистер Соколов, сегодня вы окончательно растрогает меня до слез.
Перед полетом в Фербенкс весь состав спецкоманды получил обстоятельный инструктаж в Архангельске: «Вы летите хотя и в союзное, но империалистическое государство. В стране немало антисоветски настроенных людей, всяческого белогвардейского сброда, агентов врага. Поэтому следует избегать близкого общения с местным населением, так как среди них могут оказаться специально подосланные шпионы и провокаторы. Все военнослужащие, изобличенные в пьянстве или связях с местными женщинами, подлежат немедленному возвращению на родину. О таких фактах старший команды должен немедленно докладывать нашему представителю в Вашингтоне».
И вот он первым стал нарушителем этого запрета. Как хорошо пахнет свежескошенным сеном от ее волос, как часто бьется тоненькая жилка на ее смуглой нежной шее.
— Хелло, мистер Соколов, — говорит она, не поднимая головы от его груди. — Я вас… — Грейс долго подбирает нужное слово: — презираю.
Он смеется.
— А что, снова не так говорила? Я тебя обожаю.
На следующий день, днем, пять предназначенных для отправки в Советский Союз новеньких «Каталин» совершили посадку на реке Танана. Полковник Уайт торжествовал.
— Как это у вас, русских, говорят: «Тише будешь, дальше уедешь»? — смеялся он. — Немножечко терпений, и все ол раит.
Теперь с рассвета до позднего вечера вся спецкоманда занималась подготовкой к предстоящему полету домой. Уточнялись прогнозы погоды на трассе, прокладка, оформлялись документы, проверялись двигатели, приборы, вооружение. Уставали так, что к вечеру едва добирались до гостиницы и валились на койки, будто подкошенные.
За эти дни Соколову еще несколько раз удалось ненадолго встретиться с Грейс. Сейчас вместо пустых и неуютных залов кинотеатров они облюбовали тот самый крохотный бар на окраине Фербенкса и, спрятавшись в темном углу за пыльной и смешной здесь в краю Вечного Холода чахлой пальмой, сидели тесно прижавшись друг к другу. В последний перед отлетом вечер Грейс пришла особенно красивая и нарядная: в маленьких серебряных туфельках на тонком каблуке, в ярко-красном платье. Завидев ее, хозяин бара старый толстый Билл несколько раз зажмурился, будто не веря, что в его заведении могла появиться такая красавица. Потом, ни слова не говоря, взял их за руки, завел в свою комнату и ушел, плотно прикрыв дверь. На столе стояло вино и холодный ужин.
— Я тебя люблю, — сказал Соколов, чувствуя, какой странно глухой у него голос, и смущаясь от этих слов, которых не говорил еще никогда в жизни, даже бывшей жене. — Но не будем обманывать самих себя. Не быть нам никогда мужем и женой. Обстоятельства сильнее нас. И к тому же война, а я летчик.
Он умолк, ожидая, что сейчас она возразит ему, справедливо скажет, что любовь сильнее обстоятельств и за нее нужно бороться. Но, странное дело, она не произнесла ни слова. Только лежала рядом и непрерывно курила.
В ту ночь Соколов вернулся очень поздно и все оставшиеся до подъема часы не сомкнул глаз. Он лежал на койке, не раздеваясь, положив руки за голову, и смотрел в потолок. Узенький пробившийся сквозь штору лучик света высветил желтоватый, давно немытый плафон, сбегающую вниз к окну трещину на штукатурке. Он думал о том, что завтра он улетит и никогда больше не увидит Грейс. От этих мыслей в груди возникала странная гулкая пустота и хотелось закрыть глаза и думать, что это просто дурной сон и неправда.
Утром американские летчики помогли загрузить последнее имущество — одежду и продовольствие. В двенадцатом часу дня, провожаемые почти всем персоналом авиабазы пять серебристо-белых «Каталин» поднялись в воздух, сделали прощальный круг над Фербенксом и легли курсом на мыс Барроу, Восточно-Сибирское море и дальше на запад, к себе в Мурманск. Всего предстояло пролететь более двух с половиной тысяч километров.
Поначалу полет проходил нормально. Летели на высоте восемьсот метров. Мерно работали оба двигателя. Внизу в лучах солнца сверкали и переливались огромные айсберги. В кабинах было тепло, и экипаж, сбросив с себя канадки и шапки, остался в одних кителях. Бортмеханик в головной машине сварил какао, и все с удовольствием пили душистый напиток и слушали штурмана Бориса Митрофаныча, которого за болтливость называли Борис Микрофоныч. На этот раз он рассказывал, как до войны мать послала его на базар купить курицу. Жили они в Коканде, и продавец-кореец сказал ему: «Мадама нет, молодой человек, есть капитана».
Примерно через шесть часов полета, сразу у входа в море Лаптевых, на траверзе мыса Святой Нос радист принял радио с замыкающей группу машины. Докладывал командир экипажа:
— В самолете под грудой теплой одежды обнаружена сержант американской армии Грейс Джонс…
СЕВЕРНЫЙ МОРСКОЙ ПУТЬ
С вечера командующему нездоровилось — болела голова, температура поднялась до тридцати восьми. Врач категорически приказал лежать в постели, заставил проглотить уйму таблеток. Арсений Григорьевич долго не мог уснуть и только около двух часов забылся тяжелым сном. Снилась метельная ночь, синий снег, жарко натопленная печь у них в доме в Прохладной, тихий голос матери. Потом почему-то приснился английский стюард в белой сорочке с бабочкой, подносящий ему поднос с рюмкой виски.
Утром Головко проснулся разбитым, но оделся и пошел в штаб. Адъютант доложил ему, что глава военно-морской миссии Великобритании в Полярном контр-адмирал Фишер просит срочно принять его по неотложному делу.
— Господин адмирал, — без обычного вступления начал англичанин, едва войдя в кабинет командующего. — Британское адмиралтейство просит передать вам, что по достоверным данным нашей разведки, немецкий «карманный» линкор «Адмирал Шеер» несколько дней назад покинул Вест-фиорд и скрылся в неизвестном направлении. До сих пор место нахождения линкора установить не удалось.
— Благодарю вас, сэр, — сказал Головко. — Я предполагал такую возможность.
Вчера ночью, лежа в постели и мучаясь от бессонницы, он перебирал в голове все новые события, происшедшие на флоте в последние дни. Их было немало. Вслед за докладом командира Щ-442 Шабанова резко возросла активность вражеских подводных лодок. 21 августа они обстреляли наши суда в районе Белушьей губы и потопили транспорт «Куйбышев», шедший из Югорского Шара на восток. На следующий день торпедоносцы врага атаковали и потопили подорвавшийся на мине и потерявший ход сторожевой корабль Беломорской флотилии. На нем вместе со всей командой погиб сын его близкого друга по военно-морскому училищу, его «крестник» лейтенант Юрка Сухов. Когда начальник отдела кадров привел к нему в кабинет для представления группу прибывших на флот молодых лейтенантов, он сразу признал Юрку. Но парнишка даже вида не подал, что знает командующего. Наоборот, забрался в темный угол, молчал, делал все, чтоб его не узнали. Не хотел выделяться среди других выпускников. Самолюбив был, как батя. Эх, Юрка, Юрка, так и не успел поговорить с тобой… Затем таинственное исчезновение посланного с Диксона на разведку самолета, жесточайший, явно демонстративный налет почти сотни бомбардировщиков на Архангельск. И, наконец, вчерашний доклад командира ЭОН-18 об обнаружении над конвоем вражеского разведчика.
Раздумывая над этими, казалось бы мало связанными друг с другом событиями, Головко пришел к убеждению, что во внутренние советские воды проник крупный немецкий рейдер. После сообщения Фишера были все основания предположить, что им и является исчезнувший из Вест-фиорда «карманный» линкор «Адмирал Шеер».
В кабинет, решительно постучав, вошел врач.
— Товарищ командующий! — почти с порога заговорил он. — Я вас просил сегодня не вставать с постели. У вас грипп и это совсем не такая безобидная штука, как вы, наверное, думаете.
— Я здесь полежу, — виновато сказал Головко. — Обещаю вам. Закончу дела и сразу лягу.
Смущало одно: несмотря на обилие многочисленных косвенных сведений, ни единого определенного и четкого доклада ни от полярных станций, ни от кораблей и авиации о местонахождении рейдера до сих пор в штаб флота не поступило. Уже дважды был предупрежден штаб морских операций западного сектора Арктики на Диксоне о возможном появлении вражеского рейдера и только после вторичного предупреждения оно с запозданием было дублировано находящимся в море судам и полярным станциям.
Головко злила такая неорганизованность и медлительность Главсевморпути. Раздражало его и то, что вместо непосредственного обращения со всеми вопросами в штаб Северного флота, в оперативном подчинении которого находился Главсевморпуть, ответственные работники этой организации предпочитали обращаться через Москву, откуда уже он, командующий, получал распоряжения. В условиях военного времени эта сложная система нередко вела к запаздыванию в принятии важных решений.
Едва за врачом закрылась дверь, как на столе зазвонил телефон из Москвы. Звонил начальник Главного морского штаба адмирал Исаков.
— Арсений Григорьевич, — сказал он своим негромким, всегда спокойным голосом. — В связи с усилившейся активностью подводных лодок противника и возможным появлением рейдера к востоку от Новой Земли нарком просит доложить о предполагаемых мероприятиях.
— Местонахождение рейдера пока не установлено. Авиация флота ведет активный поиск. В район мыса Желания направлена подводная лодка. Решение я доложу немедленно, как только он будет обнаружен.
Головко знал, от кого исходит этот доклад в Москву, сделанный через его голову. Проще, казалось, обратиться в штаб флота и с ним согласовать все необходимые контрмеры. Но такое обращение, видимо, считалось зазорным, умаляющим значение Главсевморпути. Он подошел к карте. Думать о звонке больше не хотелось. Сейчас были заботы поважней. Достаточно было одного беглого взгляда на карту Северного морского театра, чтобы оценить ту ответственность, которая лежала на его, командующего, плечах.
В 1938 году он вернулся из Испании и сразу же был назначен начальником штаба флота. Через два года в звании контр-адмирала уже командовал флотом. Вряд ли в истории мореплавания еще где-нибудь существовал военно-морской флот, которому приходилось бы вести боевые действия в условиях более сложных, чем здесь на Севере: огромная протяженность театра, необжитые, малонаселенные, а то и вовсе пустынные неприветливые берега, лишенные транспортных артерий снабжения, суровый климат с длинной полярной ночью и короткой летней навигацией, частые туманы, штормы, дрейфующие многолетние паковые льды… И оперативное обеспечение всего этого гигантского района, включая западную половину Северного морского пути, лежало на молодом, не достигшем и десятилетнего возраста флоте!
Иногда, после нескольких бессонных ночей, Головко приходил в отчаяние от несоответствия стоящих задач и имеемых возможностей.
— Залатаешь здесь, там рвется, — сердился он, прикуривая от одной папиросы другую. — Будь хоть семи пядей во лбу — и то ничего не придумаешь. В такие минуты он подходил к карте и повторял вслух знаменитую Душеновскую фразу: «Думай. Думай так, чтобы из-под шапки дым пошел».
Уже потом он придумал для себя другую фразу: «Флотом командовать, товарищ Головко, потруднее, чем носорога ловить голыми руками». И произнеся ее, по малообъяснимым ассоциациям сразу успокаивался и с новой энергией принимался за дела.
Последние недели основные заботы рождал Северный морской путь. Три тысячи пятьсот морских миль в один конец. Наиболее отдаленный и наименее защищенный. Еще задолго до войны этому пути уделялось большое внимание. На семнадцатом съезде партии было решено, что освоение сей важнейшей северной артерии, превращение ее в регулярный морской путь, надежную связь с Дальним Востоком — одна из главных задач пятилетки. Северному морскому пути выделялись немалые деньги, лучшие кадры, о нем много писали газеты, журналы, его первопроходцев щедро чествовали. И все же, сейчас для Головко было совершенно очевидно — укреплению обороноспособности этого важного пути было уделено недостаточно внимания. Никто не мог даже предположить, что сюда, в самые глубинные и суровые районы советской Арктики попытается проникнуть враг. Только перед самой войной здесь было наспех установлено несколько батарей береговой обороны да была сформирована в составе флота для защиты внутренних арктических коммуникаций Беломорская флотилия. Попросту до всего сразу не доходили руки. Слишком много предстояло сделать здесь на Севере за короткое оставшееся до начала войны время.
Действительно, еще до 1932 года Северный морской путь оставался кладом за семью замками. Только трижды удалось преодолеть эту немыслимо трудную морскую дорогу, да и то не за одну навигацию. 1932 год стал переломным. В том году ледокольный пароход «Сибиряков» под командой опытного полярного капитана Воронина с профессорами Шмидтом и Визе на борту сумел пройти весь путь за одну навигацию. Но что это был за путь! Об этом переходе можно было написать не спокойно-деловые научные записки, а захватывающий приключенческий роман.
Головко отлично знал эту одиссею «Сибирякова».
Двадцать восьмого июля «Сибиряков» вышел из Архангельска, прошел пролив Маточкин Шар и третьего августа вошел в порт Диксон. Затем, обогнув Северную Землю, с большим трудом пробился сквозь тяжелый паковый лед и три недели спустя достиг бухты Тикси. Вскоре он снова попал в паковые льды, потерял винт. Не имея хода, он сумел все же выбраться на чистую воду и там, поставив паруса, сшитые из брезентовых чехлов, двинулся дальше на Восток. На его счастье, дул попутный ветер. Он и течение помогли пройти под парусами в Берингов пролив. Только в марте 1933 года, после предварительного большого ремонта в Иокогаме, «Сибиряков» вернулся на родину.
И все же дело было сделано. Число судов, прошедших этим путем, стало расти. На трассе Северного морского пути начались широкие гидрографические работы. Были открыты не известные ранее острова и скалы, построено много маяков и морских опознавательных знаков, обвехованы фарватеры. Ускоренно строились радиостанции. В 1934 году была создана постоянная ледокольная служба. Ледоколы действовали в проливе Лонг, у Медвежьих и Новосибирских островов. Теперь с их помощью и с помощью регулярно передаваемых по радио ледовых прогнозов ни одно судно не оставалось во льдах на зимовку. Северный морской путь был открыт для судоходства.
Сейчас на висящей перед командующим карте на трассе Северного морского пути были обозначены красными флажками места, где на восемь ноль-ноль находились оба важнейших конвоя — восточный и западный, безопасность плавания которых должен был обеспечить флот. Корабли западного каравана в составе ЭОН-18 и девятнадцати транспортов, сопровождаемые четырьмя ледоколами, двигались к проливу Вилькицкого со стороны моря Лаптевых. Но были еще далеко. Второй, восточный караван, ведомый ледоколами «Красин» и «Ленин», отстаивался на якоре в юго-восточной части пролива. Можно было предположить, что если вражеский рейдер знает о движении этих караванов, то именно здесь, в узкостях пролива, он и попытается нанести свой удар.
— Степан Григорьевич, — приказал Головко начальнику штаба флота. — Передайте еще раз предупреждение командирам обоих конвоев. И пусть Кузнецов немедленно доложит мне результаты воздушной разведки. От нее зависят все наши действия.
Едва за Кучеровым затворилась дверь, как позвонил командующий военно-воздушными силами флота.
— Пролив Вилькицкого и прилегающие к нему районы закрыты густым туманом, — докладывал он. — Мои разведчики вынуждены были вернуться.
— И опять ни с чем?
— Выходит так, товарищ командующий, — с трудом сдерживая обиду, согласился Кузнецов. — Погода есть погода. Сквозь туман еще не научились видеть.
— Недаром говорят: «Где начинается авиация, там кончается порядок», — в сердцах сказал Головко и, прикрыв трубку ладонью, обращаясь к сидящему тут же в кабинете члену Военного совета Николаеву, пояснил: — До сих пор не могут ничего обнаружить, печенеги.
Несколько секунд Головко молчал, тяжело облокотившись о стол, механически приглаживая свои волнистые с заметной проседью волосы, потом резко бросил в трубку:
— Вы лично головой отвечаете мне за обнаружение рейдера. Что? Это ваше дело. Посылайте еще или летите сами. Рейдер должен быть обнаружен.
К авиаторам у командующего флотом была претензия. Воюют они хорошо, смело, оказывают большую помощь кораблям. Но вот последнее время стали «увлекаться» — увеличивали число сбитых в воздушных боях самолетов противника. Поэтому теперь после очередного доклада о числе уничтоженных машин врага он всякий раз спрашивал:
— Пух-перо есть?
— Нет, товарищ командующий. Упали в море.
— Постарайтесь сбивать над землей или так, чтобы кто-то мог видеть. Мне нужны подтверждения.
И эта история с немецким асом. Вот уже несколько недель, как повадился летать над аэродромом в Ваенге фашистский летчик на разрисованной продольными белыми полосами машине. Он уже и название получил у наших авиаторов — «полосатый». Обнаглел до того, что стал сбрасывать над аэродромом вымпел, где на ломаном русском языке нацарапано:
«Русс! Поднимайсь в воздух. Буду бить тебя один на один без зенитной артиллерии».
По данным разведки, в состав действующего на Севере пятого немецкого воздушного флота прибыл специальный отряд, укомплектованный лучшими асами люфтваффе. Назывался он «Stolz Deutschland» — «Гордость Германии» и должен был восстановить утраченное немецкое господство в воздухе. Разведчики утверждали, что вымпелы сбрасывает знаменитый ас Миллер, лично сбивший более восьмидесяти французских, бельгийских, голландских и английских самолетов. Есть на его счету и наши машины. Среди летчиков сразу появились охотники вступить с ним в поединок. Но Головко властью командующего запретил это делать.
— Лучше перехитрите противника, — приказал он командующему воздушными силами. — Подкараульте его в воздухе и сбейте. Еще лучше заполучите живым.
Этот разговор состоялся недели три назад, но до сих пор, несмотря на то, что Миллер продолжает свои нахальные полеты, сбить его не удалось.
Домой в эту ночь командующий не поехал и лег спать в небольшой спаленке, устроенной тут же, позади рабочего кабинета. В начале седьмого, когда он уже встал и брился, оперативный дежурный принес ему только что переданную с радиостанции на мысе Желания на Диксон и дублированную для штаба флота тревожную радиограмму: «Напало неприятельское судно, обстреляло. Горим, горим, много огня!» На радиограмме стояло время и дата: 25 августа пять ноль-ноль. Ни типа судна, ни направления, в котором скрылся вражеский рейдер, указано не было.
— Прикажите Диксону запросить их снова — откуда появился корабль, куда ушел, его предполагаемый тип и вооружение. Какие получены повреждения.
— Такой запрос уже послан, товарищ командующий.
— Добро.
«Вот когда сказываются наши просчеты в боевой подготовке, — подумал он. — Даже не проинструктировали зимовщиков как следует».
Час спустя, видимо, оправившись от шока, погасив пожары, зимовщики сообщили более обстоятельно:
«Корабль появился со стороны Баренцева моря. Они приняли его за пароход «Беломорканал», шедший мимо мыса в бухту Кожевникова. Тип корабля определить не могли. Похож на вспомогательный крейсер. В результате обстрела сгорели жилой дом, метеостанция, дом летчиков. Противник ушел на восток и скрылся в Карском море».
«Далеко забрался печенег, — подумал Головко, прочитав второе сообщение. — Так-то оно, наверное, к лучшему. Кончился период неизвестности. Волк начинает показывать свои желтые клыки. Ну что ж, посмотрим, что ты сумеешь сделать». Он снял трубку и позвонил командующему авиацией флота. Обрисовав обстановку после появления рейдера у мыса Желания, Головко распорядился:
— Держите в готовности полк торпедоносцев Ведмеденко и прикажите Мазуруку вести непрерывную разведку. Повторяю, вы лично отвечаете передо мной за ее результаты. Ясно?
— Ясно, товарищ командующий.
По тону, которым было сказано последнее слово, Головко чувствовал, что генерал хочет сказать что-то еще.
— У вас ко мне больше ничего нет? — спросил он.
— Есть, — ответил генерал. Он явно мялся, не спешил говорить. — Тут одна история произошла, товарищ командующий. Не знаю как быть.
— Какая история?
— Вчера прилетела из Фербенкса эскадрилья «Каталин» в составе пяти кораблей. Долетели благополучно. Но среди багажа обнаружена сержант американской армии Грейс Джонс.
— Что значит обнаружена? Живая?
— Живая. Тайком забралась в самолет и сумела улететь. Ее заметили уже только на середине пути.
— Мотивы?
— Какие там мотивы, — рассмеялся генерал. — Влюбилась по уши в нашего командира эскадрильи капитана Соколова. Хочет вместе с ним бороться с фашистами.
Головко помолчал, раздумывая, что же предпринять. Ситуация явно была необычной. Он знал, что по закону браки советских граждан с иностранцами запрещены. Можно, конечно, отправить ее обратно. Но следовало иметь в виду и политический характер этого шага. Сержант — союзник по общей борьбе.
— Вы беседовали с ней?
— С ней не успел. А с Соколовым разговаривал. Он согласен на ней жениться. Говорит: «Вы б, товарищ генерал, увидели ее и тоже б не устояли», — генерал опять рассмеялся. — Фотографию показывал.
— Ну что — красивая?
— Очень красивая. Наполовину индейской крови.
— Так, так, — сказал Головко. — Дали мне новую вводную. А где она сейчас?
— Соколов пока устроил ее в Мурманске у одной одинокой женщины.
— Ну, ладно. Не до нее сейчас. Будет время, посоветуюсь с членом Военного совета, сообщим вам.
Головко повесил трубку и несколько мгновений сидел не двигаясь. «Всякие вещи бывали на флоте. Но такое впервые. Как бы не пришлось по этому вопросу с Москвой связываться. На самом высоком уровне». Он улыбнулся и принялся за дела.
КАКОГО ДЬЯВОЛА ОНИ НЕ СПУСКАЮТ ФЛАГ?
Восемнадцатиузловым ходом «Адмирал Шеер» шел по Карскому морю в направлении пролива Вилькицкого. Яркий желтый шар висел над морем и освещал серую громаду линкора. Холодная вода вокруг тоже казалась серой, неприветливой. Накануне с обеда задул норд-ост. Резкий студеный ветер, бивший в лицо тысячами ледяных иголок, нес непрерывные снежные заряды и какой-то странный запах, казавшийся Больхену запахом смерти. Этот запах рождался здесь же неподалеку, в затерянных ледяных полях за Полярным кругом. Сейчас на орудийных башнях, на палубных надстройках ослепительно белел только что выпавший снег. Вокруг было пустынно, тихо. Только легко подрагивала палуба от работы мощных двигателей. Здесь, в краю безмолвия и покоя ничто не напоминало о войне. Война шла на Западе, где выходцы из Тироля, горные егеря Дитля и Лапландская армия генерал-лейтенанта Фалькенхорста уже давно, но безрезультатно штурмовали каменистые сопки на Мурманском направлении. Еще задолго до входа в пролив стал встречаться дрейфующий лед, а вскоре на горизонте показался и паковый. С возрастающим беспокойством Больхен то и дело поглядывал в бинокль в сторону горизонта, где все явственнее и пугающе виднелись, сплошные ледяные поля. Больше всего он боялся сейчас потерять оба или один винт, повредить руль.
Рядом с ним на мостике находился имевший опыт полярного плавания в этих широтах обер-лейтенант Старзински. Он успокаивал командира, говорил, что такая подвижка обычное явление здесь, и кораблю пока не грозит опасность быть затертым льдами или попасть в ледяной плен.
— Форма и окраска льда для опытного полярника говорят о многом, — рассказывал он. — Вот видите — на подветренной стороне льды более компактны. Пробивать их трудно и опасно. Лучше это делать с наветренной стороны.
Больхен молча слушал его, но тревога в душе не исчезала.
Посланный сегодня на разведку самолет для уточнения координат замеченного вчера русского конвоя вернулся быстро, на этот раз ничего не обнаружив.
— Пролив Вилькицкого свободен от льда, — доложил наблюдатель. — Но караван исчез.
— Куда исчез? Провалился в преисподнюю? — рассердился Больхен.
— Не могу знать, — ответил наблюдатель. — Дальше лететь было бессмысленно из-за густого тумана.
Больхен привык доверять своим предчувствиям. Он даже втайне считал, что в этом отношении обладает какой-то мистической силой. Сколько раз уже они не обманывали его. А сегодня у него были дурные предчувствия. Кажется, они начинают сбываться. Нужно было спешить в этот проклятый пролив, в узкостях которого он должен подстеречь оба каравана. Если верить данным авиаразведки, его ждет богатейшая добыча — три эсминца, пять линейных ледоколов и почти тридцать транспортов! Такой улов стоит любого риска. В проливе им от него не скрыться. Лишь бы не помешали льды.
Больхен посмотрел на море. Видимость была неважной. Над водой повисла густая дымка. Если бы к моменту атаки горизонтальная видимость улучшилась, он мог бы в полной мере использовать преимущества главного калибра. Одиннадцатидюймовые орудия имели дальность стрельбы более двухсот кабельтовых. «Адмирал Шеер» расстреливал бы русские ледоколы и суда, находясь за пределами дальности стрельбы их орудий.
— Прибавьте ход до двадцати четырех узлов, — приказал он, и вахтенный офицер послушно передвинул ручки телеграфа вперед.
С самого утра Больхена вывел из равновесия старший офицер. Такой исполнительный, преданный своему делу, но ограниченный сверх всякой меры. Он не понимает, что корабль уже вступил в кульминационный период плавания, что именно сегодня может решиться судьба всего так тщательно спланированного похода, что сейчас все усилия, все мысли должны быть направлены на осуществление главной цели. А этого солдафона с убегающими за стеклами очков мутно-голубыми глазами по-прежнему волнуют дурацкие проблемы. Как быть с бородами у личного состава? Видите ли, «растительность на их лицах стала появляться, как свежая трава после теплого весеннего дождя». У подводников вопрос ясен. У них борода — традиция. Но каково решение командира насчет бород на «Адмирале Шеере»?
— Иначе придется подметать бородами палубу прежде, чем мы вернемся домой.
— Послушайте, Буга, — едва сдерживаясь, чтобы не вспылить, сухо сказал Больхен. — Вы, действительно, полагаете, что в данной обстановке командир и старший офицер должны заниматься бородами и прочей чепухой? Потрудитесь следить за показаниями эхолота, чтобы мы не сели на мель или ледяной барьер. Я не верю этим глубинам на картах. Данные неточны и давно устарели. И прикажите самолету снова вылететь на разведку. Нужно найти конвой.
— Слушаюсь! — Буга так низко склонил голову, что мышцы на его длинной жилистой шее напряглись, а фуражка съехала на бок. — Спасибо за справедливое замечание, господин капитан I ранга. Придира Буга слишком увлекся.
— Прямо по курсу ледяное поле! — истошным голосом заорал сигнальщик.
Но было уже поздно. Стальным форштевнем линкор врезался в двухметровый лед. Раздался страшный скрежет, ругань боцмана. Бронированный корпус «Адмирала Шеера» задрожал, как в лихорадке, треснувшие льдины полезли одна на другую. Дав полный назад, линкору удалось выкарабкаться обратно на чистую воду.
На палубе готовился к очередному вылету на разведку маленький юркий «Арадо». Матросы лебедками оттягивали толстые резиновые тросы, прикрепленные к катапульте. Командовал ими унтер-офицер Арбиндер. Он метался от одной лебедки к другой, бранился, как грузчик на берлинском рынке. Лепил направо и налево затрещины. Потом дал пинка вертевшемуся тут же у лебедок матросу Кунерту, да так сильно, что тот отлетел к самому борту, и довольно захохотал.
— Запомни, малыш, — сказал он Кунерту. — Ты на борту лучшего корабля Германии, а не на корыте, где ты плавал до этого.
Взревел на полных оборотах мотор «Арадо». Техник резко сдвинул рычаг, удерживающий машину на месте. Катапульта выстрелила, и самолет сорвался с палубы.
Больхен с надеждой смотрел на маленькую быстро удаляющуюся на восток точку. Теперь многое зависело от того, что принесет, вернувшись, ее экипаж.
Как назло, море и небо стало быстро заволакивать густым, словно молоко, туманом. Пришлось сбавить ход, убрать внутрь выступающий обтекатель гидролокатора. Сейчас корабль шел проливом Вилькицкого.
Из ходовой рубки Больхен быстро поднялся наверх, прошел через дверцу левого борта под козырек ходового мостика и взобрался в свое кресло впереди компасной площадки.
— Воняет, как на лейпцигском вокзале, господин капитан I ранга, — сказал сигнальщик.
Сигнальщик был прав. В сыром воздухе, действительно, чувствовался запах дыма. Значит, русские суда были где-то совсем рядом.
Термометр показывал три градуса тепла, но на ветру, на мостике казалось, что не меньше двадцати градусов мороза. Часа через полтора туман стал рассеиваться. С правого борта видимость улучшилась настолько, что открылся чистый горизонт. В другой же его части все по-прежнему было затянуто густой завесой дождя. Судов конвоя видно не было. Наконец, когда дальнейшее ожидание стало невыносимым, в воздухе послышалось стрекотание возвращающегося самолета. «Арадо» промчался низко, над самой мачтой и тяжело плюхнулся в воду. И сразу же все услышали треск раздираемого о льдину поплавка. На глазах столпившегося на палубе экипажа «Арадо» накренился и стал медленно погружаться в воду.
— О, доннер веттер! — не сдержавшись, крикнул Больхен. — Эти идиоты угробили единственный самолет. У меня даже нет желания их спасать.
Спущенный с борта баркас подобрал из воды обоих авиаторов и удерживал на плаву поврежденный самолет.
— Отремонтировать «Арадо» невозможно, — доложил старший офицер. — Летчик не заметил одиночной льдины. Что прикажете делать?
— Затопите его к черту!
Да, недаром его тревожили сегодня дурные предчувствия. Теперь они остались совершенно без глаз, как слепые щенки. Установленный на корабле перед самым выходом, наскоро созданный в экспериментальных мастерских радар, был весьма несовершенен, часто выходил из строя. Его показания он практически не мог принимать всерьез. И эта дьявольская V-455, от которой они могли бы получить так необходимые сейчас сведения о караванах, куда-то запропастилась.
— Мне необходимо узнать, где русские конвои и как пройти к ним, не рискуя быть затертыми во льдах, — говорил он своему старшему офицеру. — Не могли же оба каравана провалиться сквозь землю. Сейчас для всех нас это главная и единственная задача.
— Служба «В» делает все возможное, но русские кодируют свои переговоры и радиоперехват не приносит пользы.
Больхен задумался.
— Придется захватить одну из ближайших полярных станций. У нее мы узнаем ледовую обстановку и получим коды. Другого выхода нет.
— Или судно, если оно встретится на пути у нас, — добавил обер-лейтенант Старзински. — Кстати, у него, наверняка будут и точные карты.
Лишившись самолета, не зная месторасположения конвоев и опасаясь ухудшения ледовой обстановки в проливе, Больхен решил отказаться от атаки караванов и приказал лечь на курс зюйд-вест в направлении островов архипелага Норденшельда. Был полдень, время обеда. Рядом с кораблем плыл огромный айсберг, весь как хрустальный дворец, мерцая белым и голубым в лучах негаснущего солнца. Больхен спустился к себе в салон, выпил рюмку виски, которое его всегда успокаивало, и прошел в кают-компанию. На переборке, прямо напротив его кресла висел большой в золоченой раме написанный маслом портрет адмирала Шеера. Широкие кустистые брови на загорелом лице, острый взгляд недобрых светлых глаз. Больхену казалось, что старый адмирал неодобрительно смотрит на него, будто говоря: «Германия ждет от вас подвига. Где же ваша решительность и дерзость, господин капитан цур зее?» Он неприятно поежился и повернулся так, чтобы не видеть портрета. Что скажет его покровитель адмирал Шнивинд, если он вернется ни с чем? И как будут огорчены Юта и девочки, привыкшие считать его героем? Без аппетита Больхен съел закуску из французских сардин. Вестовой поставил перед ним тарелку его любимого супа с мучными клецками. Внезапно в дверях кают-компании остановился рассыльный.
— Наблюдатель Кунерт обнаружил на горизонте дым, — доложил он. — Вахтенный офицер лег на курс сближения.
«Наконец-то, — с облегчением подумал Больхен, отодвигая тарелку. — Может быть, сейчас мы получим все необходимые сведения и проясним обстановку».
Когда он поднялся наверх, уже не только с формарса, но и с мостика в бинокль можно было рассмотреть верхушки обеих мачт парохода, окутанные дымным черным облаком. «Адмирал Шеер» быстро сближался с ним, идя пересекающимся курсом двадцатипятиузловой скоростью. Вскоре стало возможно рассмотреть и весь корпус судна. Оно пыталось уйти к острову Белуха в сторону хорошо видимой с линкора на высоком берегу острова пирамиды — географическому знаку. Судя по еще более густому и черному дыму, который повалил из обеих труб, пароход шел своим самым полным ходом.
— Удирает с фантастической скоростью, — рассмеялся штурман. — Максимум семь-восемь узлов.
На мостике сейчас было людно: старший офицер Буга, старший артиллерист Шуман, обер-лейтенант Старзински. Все они, оживленно переговариваясь и обмениваясь шутками, наблюдали за погоней.
— Поднимите флажный сигнал «Немедленно застопорить ход!», — приказал Больхен. — И запросите название судна и куда оно следует.
На высоко поднятых фалах «Адмирала Шеера» затрепетало два хорошо видных русским флага, а сигнальщик прожектором стал передавать приказание прекратить всякие радиопереговоры и сообщить название судна и его курс.
Однако русский пароход не спешил отвечать. Вместо ответа он открытым текстом начал передавать по радио на Диксон: «Заметил иностранный вспомогательный крейсер. Следите за мной. Капитан ледокола „Сибиряков“».
Несколько минут Больхен терпеливо ждал ответа, но не дождавшись его, приказал старшему артиллерийскому офицеру:
— Шуман! Дайте предупредительные выстрелы.
Трижды сильно задрожала палуба линкора, и фонтаны воды вздыбились в опасной близости от русского парохода. Штурман лихорадочно листал толстый справочник «Корабельный состав флотов мира».
— Нашел! — радостно сообщил он и прочел вслух: «Александр Сибиряков» — ледокольный пароход. Построен в 1909 году. Водоизмещение тысяча триста восемьдесят пять брутто-тонн. Скорость двенадцать узлов». Это тот самый «Сибиряков», который первым совершил плавание Северным морским путем в одну навигацию, — доложил он командиру. — Историческое судно.
До русского парохода оставалось тридцать кабельтовых. Только теперь, после предупредительных выстрелов линкора, с парохода замигал прожектор.
— Запрашивает нашу национальную принадлежность и название корабля, — прочитал сигнальщик.
Больхен применил излюбленный в практике немецких кораблей-корсаров обманный прием: развернул линкор носом, поднял на стеньге американский военно-морской флаг и приказал сигнальщику передать название американского крейсера, о прибытии которого в Мурманск ему было известно из радиограммы Шнивинда, — «Тускалуза».
— «Сообщите состояние льда в проливе Вилькицкого, координаты караванов», — настойчиво требовали с «Адмирала Шеера», продолжая сближаться с русским пароходом. Но вместо ответа радист «Сибирякова» упрямо повторял одно и то же: «Кто вы? Кто вы?»
Несмотря на строгий запрет «Адмирала Шеера», пароход одновременно продолжал вести интенсивные переговоры с Диксоном. Эфир был полон закодированных и не-закодированных сигналов: «Военный корабль поднял американский флаг, гонится за нами», — ловила служба радиоперехвата линкора.
Орудия правого борта «Адмирала Шеера» были теперь угрожающе нацелены на старый тихоходный пароход, который под покровом сносимой ветром дымовой завесы изо всех сил спешил спрятаться за островом Белуха.
— Горе ему, если он не прекратит радиопереговоры и продолжит движение, — с раздражением сказал Больхен. — Запросите последний раз, где сейчас караваны и ледоколы, каково состояние льда в проливе Вилькицкого.
«Адмирал Шеер» ввел в действие систему радиопомех на той же волне, на которой работала радиостанция «Сибирякова».
Но вместо ответа на последнее предупреждение пароход неожиданно открыл огонь по линкору. Он стрелял всеми наличными силами: из двух семидесятишестимиллиметровых орудий на корме и двух сорокапяток, установленных на носу. Снаряды этих малокалиберных пушек падали в воду, далеко не долетая до «Адмирала Шеера» и не причиняя ему ни малейшего вреда.
— Придется, Шуман, вам немного поработать, — сказал Больхен и тотчас же орудия носовой башни оглушительно выстрелили. После первого залпа главного калибра корабль так вздрогнул от форштевня до кормы, будто огромный молот ударил по судну. Столпившимся на палубе в своих традиционных деревянных колодках, с шеями, повязанными от пота платками, дизелистам и мотористам показалось, будто у них разорвались барабанные перепонки. Лучше бы им не разрешали смотреть, как сдается русский корабль. Четыре дня после этого они ничего не слышали. Наблюдателя в «вороньем гнезде» Кунерта с силой бросило к одному из бортов, и он едва не вывалился на палубу. Коричневато-желтое облако ядовитого дыма окутало линкор и снизило видимость. На палубе стало трудно дышать. Для тех, кто не мог ничего видеть, Больхен приказал передавать по судовому радио, что происходит на палубе.
Второй залп главного калибра «Адмирала Шеера» накрыл беспомощное плохо вооруженное тихоходное судно. В стереотрубы было хорошо видно, как тяжелые снаряды снесли на пароходе форстеньгу, разворотили ему корму, словно пушинку, сбросили за борт кормовую пушку со всем расчетом. На судне начался пожар, оно окуталось дымом и пламенем.
— Спускайте флаг! Сдавайтесь! — передавали прожекторы на горящее судно. Но оно даже не удостоило ответом.
— Какого дьявола они не спускают флаг? — ругался на мостике Больхен. — Упрямые идиоты!
— Упрямство — важнейшая черта славянского характера, — рассуждал обер-лейтенант Старзински, считавший себя знатоком русской души. — Иван всегда был упрям и ленив. В определенных обстоятельствах это качество оказывается весьма полезным и стоит многих других.
— Но эта черта — отнюдь не признак цивилизованной нации, — возражал старший офицер Буга, протирая стекла очков. — Скорее это свойство низкоорганизованных народов.
Вот-вот грозил вспыхнуть ученый спор с привлечением последних изысканий теоретиков национал-социализма по национальному вопросу.
Любимой неслужебной темой старшего офицера были разговоры о политике и об Иване. Об Иване он рассказывал всякие ужасы. Больхену они казались наивными и сильно напоминали обычное пропагандистское вранье. Старзински был болтлив, но умен и хитер. Если вслушиваться в его рассуждения, то всегда становилось интересно. В штабе не ошиблись, прислав именно его. Старзински много знал о льдах, течениях, фауне и флоре этих мест, любил читать, весьма прилично был знаком с русской историей. Но слушать его постоянные споры с Бугой на политические темы — было для Больхена невыносимо.
— Прошу господ офицеров прекратить посторонние разговоры на мостике и заниматься своими служебными обязанностями! — резко оборвал спор Больхен.
Офицеры послушно замолчали.
Больхен посмотрел в бинокль. «Сибиряков» горел. Он резко сбавил ход, снова поставил дымовую завесу. Идя зигзагом, он упорно пытался достичь спасительного острова и выброситься там на берег.
ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ
Прекрасен воитель, не жизнью своей дорожащий, А честью: его украшенье — бесстрашье.Тирукурал
Доблесть не умирает с героем, а переживает его.Эврипид
Уполномоченный Государственного Комитета Обороны на Севере прославленный полярник Иван Дмитриевич Папанин в ладно сидевшей на его невысокой полной фигуре морской тужурке с нашивками контр-адмирала стоял у окна своего кабинета в Архангельске. Он ждал вызванного на прием капитана ледокольного парохода «Сибиряков» старшего лейтенанта Качараву. Тот явился минута в минуту.
— Садись, Анатолий Алексеевич, — сказал Папанин. — И слушай приказ. Пойдешь на остров Тыртов, затем на остров Русский. Выгрузишь там людей, оборудование и продовольствие. Будем открывать новые полярные станции. Затем следуешь на мыс Правды и остров Уединения, где сменишь зимовщиков. И обратно на Диксон. Там станешь ждать дальнейших распоряжений. На всю операцию даю тебе… — Папанин на минуту задумался, подсчитывая, — три недели.
Сидевший до этого молча Качарава, услышав о трех неделях, запротестовал.
— Чем недоволен? Мало времени даю? Так ведь война. Везде нужно спешить. — Иван Дмитриевич встал, подошел к Качараве, потрепал его по волосам. — Мы ведь именно тебе, Толя, поручили это важное дело. Помним о заслугах «Сибирякова». И как тюленей промышлял в тяжелые годы, снабжая людей мясом и жиром. И как хлеб из Сибири в голодную Россию возил. И как первым под парусами прошел Северным путем. Все помним. — Папанин вздохнул, потом продолжал: — И о твоих заслугах не забыли. Парень ты молодой, боевой и капитанствуешь хорошо. Перебрали многих и решили остановиться на тебе. Так что не возражать и кривиться, а радоваться надо, гордиться доверием.
— Сэрдэчно благодарю — гордиться. А чэм тут гордиться? — нервно, с легким грузинским акцентом повторил Качарава. — Идет война. Люди сражаются, гибнут. А мы… Раньше хоть десанты высаживали и то команда чувствовала, что занимается настоящим делом. А сейчас и вовсе в извозчиков превратились.
Папанин недовольно хмыкнул, быстро заходил по кабинету, затем с силой хлопнул ладонью по столу:
— Надоели вы мне все вот так! — он выразительно показал себе на шею. — У меня и без вас голова пухнет. Кадров нет. Скоро плавать будет некому. На курсах плавсостава двадцать матросов учатся, из них восемнадцать баб. Из двух десятков машинистов — семнадцать в юбках. А тут, кто ни придет из капитанов, одни и те же глупые разговоры. Что ж по-твоему, дурья твоя башка, Великий Северный путь теперь и отношения к фронту не имеет? Будто газет не читаешь, обстановку не понимаешь? Не ожидал от тебя таких разговоров, Анатолий.
— Все ясно, товарищ адмирал. — Качарава встал, по-военному вытянулся. — Газэты, действительно, в море читаем нерэгулярно, так как не получаем. Но радио слушаем.
— Вот так-то лучше, — улыбнулся Папанин. — Если уразумел — значит хорошо. Запомни сам и людям объясни еще раз — мы большое и наиважнейшее дело делаем. Почему, спрашивается, немцы в этом году здесь активничать стали? Хотят побольше наших сил отвлечь с сухопутных и морских фронтов, нарушить снабжение. Поэтому нам и приходится укреплять оборону, пушечки устанавливать в опасных местах, новые полярные станции открывать. Понял? А сейчас, браток, иди и не задерживайся. Желаю успеха.
Этот рейс оказался для «Сибирякова» особенно тяжелым. Около острова Правды попали в мощный паковый лед. Восемь дней вырывались из ледяного плена, прокладывая себе путь аммоналом. Каждый час над безмолвной белой пустыней раздавались оглушительные взрывы, и в ушах еще долго отдавалось протяжное эхо. Только тогда, когда вахтенный на формарсе радостно завопил: «Голомя!» — экипаж с облегчением понял, что выбрались, наконец, на чистую воду. На Диксон вернулись только восемнадцатого августа. После долгого плавания в одиночку среди тяжелых льдов и неспокойного моря даже маленький, по-военному суровый Диксон показался команде землей обетованной. Здесь можно было встретить друзей, узнать новости, помыться в настоящей бане, получить и отправить письма, прочесть скопившиеся за время плавания газеты, сходить в кино. Некоторых счастливчиков на Диксоне ждали жены и дети. Таких моряков легко было отличить сразу. Перед приходом в порт они особенно яростно надраивали ботинки и утюжили брюки, тщательно подстригали бороды и усы, терпеливо дожидались очереди у самодеятельного судового брадобрея. Команда не сомневалась, что после такого трудного похода начальство даст им какое-то время отдохнуть. Но на этот раз в штабе морских операций Западного сектора, деревянном одноэтажном домике, примостившемся рядом с подковообразной гаванью, рассудили по-другому. Начальник морских операций, выслушав доклад Качаравы о выполненном задании, сразу подозвал его к карте.
— Пойдете к мысу Оловянному на Северной Земле, а затем на остров Домашний. Высадите там по смене зимовщиков. Оттуда пробьетесь к мысу Арктическому.
— Куда? К Арктическому? — переспросил уже привыкший ничему не удивляться Качарава. Он знал, что к этому мысу, одному из самых северных и труднодоступных мысов на земле, не могли пробиться даже мощные линейные ледоколы. Только один раз у мыса побывал ледокольный пароход. Это было десять лет назад, и пароходом тем был «Сибиряков».
— Да. Нужно постараться любыми путями пробиться к нему и высадить там смену полярников. В крайнем случае сделаете это на острове Визе. Времени на отдых и раскачку нет. Погрузку начинайте немедленно.
Обычно приветливый и общительный начальник морских операций сегодня был сух и немногословен. Было очевидно, что он чем-то серьезно огорчен и взволнован. Действительно, час назад он узнал от летчика Мазурука подробности разгрома семнадцатого конвоя. Из тридцати пяти судов каравана до наших вод добрались лишь одиннадцать. Двадцать четыре океанских транспорта остались лежать на дне моря. В это не хотелось верить.
Мазурук рассказал ему и о неслыханно гнусном и трусливом поведении капитана американского судна «Уинстон Сёйлем» Лонгрена, выбросившего целехонькое судно на берег губы Обседья. Этот так называемый «союзник» приказал утопить все затворы орудий и наотрез отказался вести свой корабль в советский порт. «Судьба транспорта и груза меня не интересует, поскольку они уже доставлены мною в первый русский порт», — с циничной наглостью заявил он Мазуруку. Под портом он имел в виду пустынную бухту на острове Новая Земля в тысячах километров от железной дороги. Об этой истории Качарава тоже узнал на следующий день от своего приятеля летчика.
Двадцать четвертого августа, загрузив в свои трюмы топливо и около шестисот тонн различных грузов, «Сибиряков» сбросил с кнехт швартовые концы, тихоходный портовой буксир «Молоков», развернул его и медленно вывел из порта. Вскоре за кормой заплескалась вода Карского моря.
День выдался великолепный. Такие дни, ясные, безветренные, с высоким голубым небом тех особо нежных тонов, каких не увидишь в другом месте, с тихо струящейся вдоль бортов прозрачно-зеленой водой, большая редкость для здешних широт. Оттого сейчас на палубе столпились пассажиры и члены экипажа. В ватниках, валенках, ушанках, несмотря на август и погожий день, они любовались открывшейся перед ними панорамой острова. Льда почти не было. Только у берегов держался толстый метра в полтора припай. У скалистых, поросших лишайниками берегов шумел птичий базар. Десятки тысяч птиц кружились над водой, оглашая воздух своими криками. Кричали похожими на детские голосами прожорливые пайки, однообразно пересвистывались проворные кулики, бесшабашно ныряли в холодную воду чистики, пиратствовали, нападая на других птиц, темные разбойники — поморники.
На борту «Сибирякова» людей было много — больше сотни человек команды и пассажиров, среди них семь женщин. Часть из них попали на Север впервые. Особенно много с ними хлопот у комиссара Эллимелаха. Сейчас он стоял рядом с Качаравой на мостике, коренастый, большеголовый и, с наслаждением вдыхая живительный морозный воздух, говорил капитану:
— Мы с тобой, Толя, от этого воздуха должны прожить лет сто, не меньше. Я недавно читал, что, если в одном кубическом сантиметре воздуха крупного города содержится от трехсот до четырехсот тысяч пылинок, то здесь, над морем, их всего двести штук. Улавливаешь разницу?
Комиссар любил выписывать из книг и журналов всякие цифры и курьезы, заносить в записную книжку, а потом пересказывал их матросам.
— Лично я согласен вдыхать воздух, где много пылинок, — смеялся Качарава, разжигая погасшую трубку. — Мне пылинки не мешают.
На следующее утро пассажиры и экипаж наблюдали потрясающее по своей красоте и величию зрелище — сжатие льдов. Огромные льдины налезали друг на друга, переворачивались, разбивались, поднимая высокие каскады воды. Треск стоял такой, будто в бурю ломался целый лес. Осколки льда переливались на солнце, искрились словно гигантские бриллианты.
Те, кто видел это впервые, стояли молча, как завороженные, потрясенные суровый величием и красотой открывшейся картины.
Около полудня в бинокль уже можно было рассмотреть голые, низменные, будто уходящие прямо в воду, берега острова Белуха с одиноко возвышавшимся на них географическим знаком. А поодаль от берега круто торчащие вверх, как бы специально сложенные из огромных расколотых камней, горы. Как и везде на островах — здесь не было растительности. На многие станции полярники специально привозили с собой особые морозоустойчивые сорта саженцев, плодородную землю в ящиках, заботливо ухаживали за ними, поливали теплой водой и все равно вырастали кривые чахлые уродцы. Да и те вскоре погибали, не выдержав единоборства с ураганными ветрами и жестокими морозами.
— Справа семьдесят силуэт большого военного корабля! — как гром среди ясного неба прозвучал голос вахтенного сигнальщика с крыла сигнального мостика.
Еще утром капитан «Сибирякова» получил шифровку с Диксона с предупреждением о возможном появлении в наших водах вражеского рейдера. Эта радиограмма не очень встревожила Качараву. Относилась она ко всем судам и полярным станциям в Западном секторе Арктики. Сектор этот огромен и вряд ли предупреждение имело к «Сибирякову» прямое отношение. Тем более, что пароход уже входил в полосу дрейфующих льдов, о чем свидетельствовало заметно побелевшее небо и все чаще встречающиеся на пути огромные айсберги. За всю войну в этот район еще не решался входить ни один вражеский корабль. И вдруг такое сообщение сигнальщика! В него не хотелось верить. Может быть, произошла ошибка, обман зрения?
Качарава и Эллимелах почти одновременно вскинули бинокли. Из-за горизонта поднималась широкая конусообразная мачта с марсом, смутно просматривались надстройки.
— Боевая тревога!
Колокола громкого боя вызвали команду резким продолжительным звуком. Личный состав, который по распорядку всех военных и торговых судов свято соблюдал послеобеденные часы отдыха, быстро занял боевые посты. Теперь, прильнув к окулярам дальномера, уже без труда можно было рассмотреть стремительно приближающийся пересекающим курсом корабль. Острый, хорошо заметный на светлом горизонте силуэт, носовая и кормовая орудийные башни не оставляли ни малейших сомнений, что перед ними крупный военный корабль, возможно, крейсер или даже линкор. У Качаравы все оборвалось внутри. Близкие льды, всего десять миль до острова Белуха и такая встреча! На миг какая-то отрешенность, чувство безысходности, безвыходности положения овладели им. Он понимал, что встреча с таким могучим быстроходным кораблем не оставляет «Сибирякову» на спасение ни одного шанса, ни единого. Почему-то на мгновение пришла в голову недавно услышанная история с капитаном американского судна «Уинстон Сёйлем», обезумевшим от страха перед лицом опасности, потерявшим человеческий облик. Нет, он никогда не был и не будет трусом. Придется умереть, и он сумеет принять смерть достойно. Но пока об этом думать рано. Нужно принимать решение. А решение в данной ситуации может быть единственное — выиграть время, попытаться избежать боя. Идти к острову Белуха и там выброситься на берег и спасти людей.
— Полный вперед!
Капитан взял на штурманском столе телеграфный бланк и быстро написал текст первого донесения:
«Заметил иностранный вспомогательный крейсер. Следите за мной».
— Юра! Быстро в радиорубку! — сказал он юнге Прошину. — Передать на Диксон немедленно!
Первый шок от встречи с противником начал проходить. Качарава овладел собой, снова раскурил погасшую трубку. Но рука, державшая зажигалку, противно дрожала. «Решение принято, — подумал он. — Теперь его надо выполнять».
Старенькая паровая машина «Сибирякова», питаемая низкосортным малокалорийным углем, буквально задыхалась, но больше семи узлов дать не могла. Деревянную палубу трясло, как при малярийном приступе. Артиллеристы из военной команды корабля под руководством младшего лейтенанта Никифоренко изготовили к бою все свое хозяйство — два орудия на корме и две «сорокапятки» на носу, предназначенные для противозенитной обороны.
Неизвестный корабль приближался быстро. Сейчас до него оставалось меньше пятидесяти кабельтовых. Все явственнее в свете незаходящего солнца в окулярах дальномера проступали его грозные очертания: длинное хищное тело с острым форштевнем, наклоненная назад конусовидная мачта, высокие надстройки.
Внезапно с мостика корабля замигал прожектор.
— Что он пишет? — спросил Качарава у сигнальщика.
— Просит сообщить состояние льда в проливе Вилькицкого.
— Ишь, чего ему надо, — возмутился комиссар. — Караванов захотелось гаду.
— Запроси его название, национальность, — приказал Качарава.
С корабля ответили послушно и сразу: «Тускалуза». И тотчас же на его гафеле заполоскался хорошо видный в бинокль звездно-полосатый американский флаг.
— Товарищ командир! — почти одновременно закричали вбежавшие на мостик старпом Сулаков и стармех Бочурко. — Это американец!
Действительно, один из прилетевших на Диксон из Мурманска капитанов рассказывал Качараве, что туда еще тринадцатого августа прибыло американское легкое соединение в составе крейсера «Тускалуза» и двух эскадренных миноносцев. Оно доставило авиационный персонал и снаряжение для предстоящего базирования двух эскадрилий торпедоносцев «хемпден». Капитану была известна даже фамилия командира соединения — коммодор Норманн Жиллет. Поэтому в глубине души Качаравы, после того как он увидел американский флаг, появилась крохотная надежда, что перед ними не фашистский рейдер, а союзник, случайно забравшийся в наши воды. Тем более, что грозный противник вел себя пока миролюбиво — не стрелял, отвечал на вопросы. Но полученная в ответ на донесение «Сибирякова» радиограмма с Диксона отмела последние сомнения. В ней говорилось:
«В данном районе никаких американских кораблей быть не может. Корабль считать противником».
А с мостика «американца» снова настойчиво мигал прожектор:
«Сообщите ледовую обстановку в проливе Вилькицкого, координаты караванов».
— Курс — пролив между островами. Право руля! — скомандовал Качарава, стоявшему у руля матросу.
«Сибиряков» уходил к острову. Но рейдер тоже изменил курс, явно показав, что намерен преследовать пароход.
— Думаешь, успеем спрятаться? — спросил комиссар капитана.
— Нет. До острова далеко, не успеем. Придется принимать бой. По местам!
В этот момент все на мостике, у кого были в руках бинокли, отчетливо увидели, как у противника медленно сполз вниз американский флаг и на гафель полезло развеваемое ветром бело-красное полотнище с фашистской свастикой.
— Приказывает остановиться! — крикнул сигнальщик.
Над рейдером поднялось серое облачко и почти тотчас же перед носом «Сибирякова» из воды вырос огромный белый столб от взрыва гигантского снаряда.
— Одиннадцатидюймовый, — мрачно прокомментировал артиллерист. — Этими пушками в ютландском бою немцы потопили три английских линейных крейсера. Не иначе, товарищ командир, перед нами «карманный» линкор.
Больше вражеский линкор пока не стрелял. Вместо этого с него снова замигал прожектор:
«Застопорить ход. Немедленно прекратить всякие переговоры. Спустить флаг!» — приказывал он.
— Нет, сволочь, этого не увидишь! — закричал Качарава и со странно изменившимся от возбуждения лицом, блестя расширенными зрачками глаз, скомандовал в мегафон неожиданно высоким голосом:
— По фашистскому бандиту — огонь!
Почти одновременно выстрелили все четыре орудия «Сибирякова». Уже после второго залпа всем стоящим на мостике стало ясно, что его трехдюймовые гранаты не долетают до противника и рвутся далеко от него в воде. И тогда Качарава принял новое дерзкое решение — идти на сближение! «Сибиряков» развернулся и пошел навстречу вражескому линкору! Видимо, в первые минуты на фашистском рейдере были ошеломлены неслыханной отвагой старенького ледокола, потому что орудия, угрожающе нацеленные на пароход, не стреляли.
Второй залп рейдера сбил только форстеньгу. Зато третий страшный удар тяжелого снаряда потряс судно. Качарава увидел крутящиеся в воздухе ящики, бревна, переломанный надвое вельбот. На палубе ярко вспыхнули языки пламени, умолкли оба кормовых орудия. «Сибиряков» потерял управление и беспомощно закрутился на месте.
От какофонии звуков звенела и туманилась голова. Высоко и часто тявкали уцелевшие на носу сорокапятки, истерически лаяли привязанные к ограждению собаки, жалобно и испуганно мычали коровы. Радист в рубке торопливо выстукивал очередное донесение на Диксон:
«Нас обстреливают… Горим. Горим!»
Едкий дым стал заполнять радиорубку. Через несколько минут удалось перейти на ручное управление. «Сибиряков» снова повернул к острову, поставив дымовую завесу.
Очередной залп обрушился на носовую часть судна, заставленную бочками с бензином. Огненные потоки потекли по палубе, стали стекать за борт и в трюм. Между носовой батареей и мостиком образовалась стена огня. Горели надстройки. Одна за другой со страшным грохотом взрывались железные бочки с горючим. Матрос Малыгин упал в бензин и сейчас, в пылающей одежде, пытался сбросить за борт вот-вот готовые взорваться ящики с боеприпасами. Палуба представляла собой груду развороченного дерева и металла. Тут же лежали растерзанные тела членов экипажа. С оглушительным шумом полетела на борт труба.
Качарава видел, как немногие оставшиеся в живых матросы на кормовой палубе предпринимали героические, но безуспешные попытки спасти пароход. Ледяная вода через пробоины рвалась в машинное отделение, в трюмы и каюты. Старпом Сулаков с несколькими матросами под разрывами снарядов среди дыма и пламени старался спустить на воду шлюпки. Но сделать им это не удавалось — шлюпбалки были перебиты, сами шлюпки изрешечены осколками.
Ветеран Арктики отважный «А. Сибиряков» погибал. Объятый огнем и дымом, потерявший скорость, накренившийся на корму, он был прекрасной мишенью для артиллеристов рейдера, и тот хладнокровно и методично расстреливал беспомощный пароход. Упрямо продолжала стрелять единственная уцелевшая на борту ледокола носовая пушка. Чудом оставшись в живых среди моря огня, взрывов, потоков ледяной воды, рева обезумевших животных, стонов и проклятий, командир орудийного расчета старшина Дунаев и кочегар Вавилов посылали в сторону врага из горячего, с облупившейся шаровой краской ствола сорокапятки снаряд за снарядом.
Качарава рванул ручку машинного телеграфа. Она пошла неожиданно легко. Не было и звонка. Стало ясно — связь с машиной прервалась, телеграф тоже не работал. Тогда старший лейтенант закричал в трубу что было сил:
— Эй, в машине!
Оттуда еле слышный голос старшего механика ответил:
— Машину заливает. Котлы потушены. Жду приказаний.
— Выводи людей. Открывай кингстоны. Будем топить корабль.
В ту же минуту новый залп накрыл «Сибирякова». Высоко взлетели обломки деревянной палубы, фальшборта, остатки последнего носового орудия. Старпома Сулакова сбросило за борт. Старшину Дунаева швырнуло в открытый люк носового погреба. Качарава стоял в правом крыле рубки, тяжело прислонившись к обвесу. Он был в тельняшке, с наганом на поясе, в окровавленной висевшей, как плеть, руке зажата погасшая трубка. Еще один шрапнельный снаряд разорвался над самой палубой — и Качарава, схватившись руками за живот, рухнул в беспамятстве на подставленное рулевым плечо.
В единственную, чудом уцелевшую, заваленную обломками шлюпку, которая лежала на ботдеке, спустилось человек двадцать. Туда же перенесли и тяжелораненого командира. Комиссар Эллимелах и старший механик Бочурко остались на судне.
На волнах рядом со шлюпкой покачивалось тело. Оно держалось на воде лишь благодаря образовавшемуся в одежде воздушному пузырю. Его подняли в шлюпку. Моряк был мертв. За пару десятков минут пребывания в воде тело его стало твердым, как лед.
Капитан I ранга Больхен смотрел, как беспомощно вертится на месте, потеряв ход и накренившись, гибнущий «Сибиряков». «Адмирал Шеер» медленно подходил к нему. Густой черный дым, перемешанный с облаком относимой ветром дымзавесы, скрывал от столпившихся на палубе тяжелого крейсера матросов последние минуты жизни ледокольного парохода.
Больхен был раздосадован, что снова остался ни с чем — ни сведений о ледовой обстановке, ни данных о месте нахождения караванов, ни карт, ни кодов получить, он понимал, так и не удастся. А потопление старого пароходика не принесет ему славы. Было совершенно очевидно и другое. После боя с «Сибиряковым» о появлении «Адмирала Шеера» в Карском море стало известно всей Арктике. Ни о какой неожиданности для русских сейчас не могло быть и речи. Перестали быть тайной и его координаты. Но, странное дело, сейчас он думал больше не об этом. За свою многолетнюю службу на флоте Больхен успел повидать немало морских сражений. От очевидцев он слышал много рассказов, как спускали флаг и сдавались, покидая судно и садясь в шлюпки, моряки не только быстроходных транспортов и хорошо вооруженных вспомогательных судов, но и экипажи настоящих военных кораблей, едва «Адмирал Шеер» делал предупредительный залп из орудий главного калибра. А этот старенький русский пароходик, полузатопленный, горящий, обреченный на верную гибель, ни за что не хотел сдаваться. Будто люди на его борту не понимали, что, очутившись в ледяной воде с температурой не выше двух градусов тепла, они спустя десять минут окоченеют и пойдут на дно. Будто они твердо знали, что впереди у них есть еще одна, другая и лучшая жизнь. Нет, честно говоря, он не понимал их. И все же в глубине души Больхен не мог не преклоняться перед мужеством русских.
— Спустите вельбот с вооруженными людьми и подберите всех уцелевших, — приказал он старшему офицеру.
Тот удивленно взглянул на командира, но ничего не сказал и стал отдавать необходимые распоряжения.
Едва вельбот отошел от борта «Адмирала Шеера», как «Сибиряков» стал сильнее и сильнее крениться на корму и, задрав кверху нос, быстро ушел под воду.
«ЖЕЛАТЕЛЬНО НАПАДЕНИЕ, ОБСТРЕЛ ПОРТОВ ДИКСОН, АМДЕРМА»
Капитан I ранга Больхен не спеша поковырял в зубах, маленькой щеточкой тщательно вычистил ногти. Приятно после сытного завтрака — яиц, французских сардин, русского меда — выпить чашечку ароматного кофе и выкурить трубку крепчайшего бразильского табака. Он всегда любил эти ранние утренние часы, когда можно было полчасика, не торопясь, поразмышлять, вспомнить о дочерях, жене, наметить план действий на предстоящий день. Правда, в море, вдали от дома, ему существенно не хватало его постоянного друга и собеседника Вальтера. Его свояк, полковник саперных войск Эбергард, здоровенный детина, сам напоминающий опору мостов, которые он строил, до войны часто гостил у них дома и с ним Больхен особенно любил вести утренние беседы. Они не боялись друг друга и были предельно откровенны в своих разговорах. Вальтер терпеть не мог нацистов, остроумно высмеивал их крикливые и лживые лозунги, но умел держать язык за зубами, служил исправно и быстро делал карьеру. Удачная карьера — главное и самое важное достижение в жизни. Пускай это и звучит не слишком красиво, но это так. Только карьера принесет и власть, и деньги, и любовь женщин, и уважение сограждан. А не сделай ее — проживешь всю жизнь незаметным маленьким человечком, этаким насекомым, лишенным радостей. В этом они с Вальтером были полностью солидарны. Что же касается взглядов на нацизм, то здесь у них были некоторые расхождения. Он относился к режиму значительно терпимее, чем Эбергард. Если бы вместо нескольких выскочек и неотесанных грубиянов фюрер ввел в правительство тонких умных политиков, он бы только приветствовал перемены. Германия на международной арене перестала бы действовать исключительно шантажом и запугиванием и не вызывала во всем мире единодушную ненависть. Не одобрял Больхен и проникшую повсюду ложь и жестокость. Но лично его это касалось мало. О политике он старался не думать. Из чувства самосохранения не откровенничал ни с кем, кроме Эбергарда. И когда на мостике возникали политические споры, чтобы не быть втянутым, под благовидным предлогом прекращал их. Каждый собеседник мог оказаться агентом гестапо. Он как командир это хорошо знал. Лучше всего было держать язык за зубами.
Вестовой принес и поставил перед ним дымящийся кофейник и чашечку.
— Где же фотография ваших сорванцов, Краус? — спросил Больхен.
— Я думал, вы давно забыли, господин капитан I ранга, — заулыбался вестовой. — Вот они.
Он положил перед Больхеном открытку из плотного картона, сделанную в фотографии. Полная молодая женщина обнимала за плечи двух чем-то явно недовольных насупленных мальчишек.
До сих пор Больхен не мог простить Юте, что она родила ему дочерей. Он так хотел сыновей. Мечтал, что они будут моряками. И он, седой адмирал, будет учить уму-разуму своих фенрихов.
— Как их зовут?
— Фридрих и Отто.
— Ого, какие имена! В честь Бисмарка и Фридриха Великого?
— Я об этом не думал.
А он думал. И тоже так мечтал назвать своих мальчишек. «Вот Краус, — размышлял Больхен, когда вестовой вышел. — До войны — трубочист, сейчас матрос, а после войны, как он уверяет, тоже будет трубочистом. Ему все ясно. Счастливый малый. Он верит газетам, у него ни в чем нет сомнений, честолюбие не раздирает его душу. Это не его категории».
Он вспомнил, как сильно волновался еще до начала нынешнего похода. К счастью, кажется, этого никто не заметил. Больше всего он боялся неожиданностей: туманов, мелей, незапланированных встреч с русской авиацией вблизи малоизвестных берегов и особенно — ледового плена. И, нужно сказать, что опасения эти были не напрасны. Больхен зябко поежился, вспоминая, как три дня назад, потеряв единственный самолет, он рискнул войти в пролив Вилькицкого, где, по его убеждению, отстаивались желанные караваны русских. Они не успели пройти и двух десятков миль, как опустился густой туман, ветер переменил направление и «Адмирал Шеер» оказался в ледяной ловушке. На корабле наступила растерянность. Никому не хотелось погибать здесь, оставаясь закованным во льды неподвижным островом, великолепной мишенью для русских самолетов. Еще меньше радовала перспектива быть раздавленным льдами. Никогда в жизни ему не забыть своих ощущений в эти минуты: с обоих бортов со страшным грохотом налезали одна на другую и ломались огромные горы девяти-десятибалльного льда. Они давили на бронированный корпус корабля, пытались его смять, искорежить. Угрожающе скрипели стрингера, переборки, шпангоуты. Стрелка барометра неуклонно падала вниз. А над головой висело мрачное серое небо.
«Это все, конец, — подумал Больхен. — Теперь нас ничто не сможет спасти».
Корветтен-капитан Буга и обер-лейтенант Старзински с плохо скрываемым ужасом на лицах наблюдали за громоздящимися вдоль бортов ледяными горами.
— Хотел бы я видеть сейчас ту шлюху из штаба ВВС, что уговорила меня идти сюда с одним самолетом, — проворчал Больхен и резко передвинул ручку машинного телеграфа на «полный назад».
Всей мощью пятидесяти шести тысяч лошадиных сил «Адмирал Шеер» стал пятиться, налезая на льды своей огромной тяжестью, продавливая во льду проход и медленно метр за метром выбираясь на чистую воду. Неистово крутились винты, корма глубоко осела. В любой момент он ожидал доклада, что вышла из строя линия вала. И все же, вероятно, есть бог на свете, если они сумели выскользнуть неповрежденными из ледяной ловушки. Эти тяжелые минуты ледяного плена сильно подействовали на психику команды.
Больхен сделал несколько глотков, подумал о событиях вчерашнего дня — об этом бое со старым пароходом «Сибиряков». Командир вельбота, посланного для спасения немногих уцелевших членов команды ледокола, докладывал, что моряки отказывались влезать в вельбот, предпочитая плену смерть в ледяной воде.
Странные, непонятные люди.
Вечером двадцать восьмого августа, зная, что о рейдере теперь оповещены все суда и полярные станции русских, и опасаясь атаки с воздуха, Больхен приказал отойти от Таймырского побережья в глубь Карского моря и тщательно следить за эфиром. Нужно было попытаться узнать, каковы планы русских и где сейчас находятся потерянные конвои. Но недавняя разноголосица в эфире кончилась. Даже о нем, «Адмирале Шеере», русские радисты теперь молчали.
— Затаились словно мыши, почуявшие кошачий запах, — острил Буга, но его убегающие за стеклами очков голубые глаза не смеялись. — Службе радиоперехвата я приказал следить в оба.
— Благодарю, — сухо сказал Больхен. — Если они услышат что-нибудь интересное, немедленно докладывайте.
Почти до полудня он ждал ответа на посланную утром шифровку адмиралу Шнивинду в Берген, а пока допрашивал пленных, отдыхал у себя в салоне, просматривал брачные объявления в старых номерах «Фелькишер Беобахтер», аккуратно сложенных Краусом на крышке секретера. Когда-то, еще будучи морским кадетом в Штральзунде, он любил с приятелями читать вслух эти объявления, смеясь над их глупостью:
«Молодая женщина 30 лет, 180 см, ищет вдовца 180—190 см, бравого, стройного, жизнеутверждающего настроения, который пришлет ей фотокарточку».
«Вдова, стройная, очень здоровая, с красивым цветом лица и бархатистой кожей, имеет двух мальчиков 2 и 4 лет, ищет отца для детей, можно инвалида».
«Может, и Юта даст такое объявление в газете после моей гибели, — подумал он. — Интересно, какой мужчина ей понадобится?» Нет, сегодня объявления явно не читались и не веселили. Тем более не хотелось браться за книгу Эдвина Эриха «Встречи с Советской страной», так настойчиво рекомендованную старшим офицером. На сотне страниц автор вдалбливал, что русские — низшая раса и с ними нужно обращаться соответствующим образом. Как бы, интересно, этот умник объяснил поведение экипажа «Сибирякова»?
Шел десятый день после выхода «Адмирала Шеера» из Нарвика. Больхен понимал, что операция, казалось, так тщательно продуманная и спланированная, уже закончилась и закончилась ничем. Элемента внезапности в его пребывании здесь больше не осталось. Конвои, которые были его главной целью, видимо, ускользнули. Единственный самолет затоплен. Практически ему уже не на что надеяться. И если бы в штабе Шнивинда понимали это, то приказали бы возвращаться. Честно говоря, при сложившейся обстановке, это было бы разумное решение и он был бы ему рад. В конечном счете не он виноват, что так все получилось. Только сейчас стало очевидно, что успеху операции мог сопутствовать лишь случай, а не точный расчет. Старые крупномасштабные карты с неверно указанными глубинами и необозначенными подводными барьерами, покрытые архивной пылью данные аэрофотосъемки «Графа Цеппелина» без точных сведений о ледовой обстановке делали операцию целиком зависящей от везения.
— Чертовы упрямцы, — пробормотал Больхен, адресуясь, видимо, к команде потопленного вчера русского ледокола. — Передай они ему сведения о местонахождении конвоя и состоянии льда, сейчас все могло быть по-другому. Больхен ругал себя, почему проявил слабость и позволил уговорить этим господам из люфтваффе. Они уверяли его, что будет достаточно и одного самолета с двумя экипажами. Чистейший блеф. Давно следовало знать, что у них мало опыта в морской войне, зато в избытке самоуверенности и апломба.
В дверь салона постучали. Вошел шифровальщик. Больхен быстро пробежал глазами короткий текст:
«Американский тяжелый крейсер «Тускалуза», эскадренные миноносцы «Эммондс», «Онслоу» 24 августа покинули Мурманск. Усильте наблюдение западном направлении. Линкору продолжать рейдерство Карском море. Желательно нападение, обстрел портов Амдерма, Диксон. Шнивинд».
Ни Шнивинд, ни тем более Больхен не знали, что американские корабли не могли угрожать рейдеру. Опасаясь воздушных атак немцев, вместе с английским эсминцем «Мартин» они покинули Мурманск и ушли на запад.
Радиограмма Шнивинда не оставляла у Больхена сомнений в своем скрытом смысле. Рейдерство «Адмирала Шеера», на которое возлагал большие надежды главнокомандующий флотом рейха Редер и за которым следил сам фюрер, не должно было закончиться ничем. Следовало под занавес добиться какого-нибудь успеха, который пропаганда уже преподнесет как «новый замечательный успех наших героических моряков», «движение русских караванов по Северному морскому пути парализовано» или как-нибудь еще в таком же духе, на что чиновники ведомства доктора Геббельса были большие мастера.
Больхен поднялся в ходовую рубку. Корветтен-капитан Буга и обер-лейтенант Старзински, как обычно, вели очередной спор. Увлеченные разговором, они в первый момент даже не заметили остановившегося в дверях командира.
— Мой сосед, доктор искусствоведения, остался в тылу, награбил из различных музеев и еврейского имущества целое состояние, — говорил обер-лейтенант Старзински. — Жена писала, что уже сейчас он миллионер. А мы с вами, если останемся живы, вернемся домой с чемоданом грязного белья и должны будем перед ним снимать шляпу. По-вашему, это справедливо?
— Ваш сосед — пена на человеческом море, — возражал ему старший офицер. — Уверен, что фюрер не знает о таких фактах. После победы настоящие заслуги не останутся забытыми. И потом вспомните — даже у Христа среди апостолов оказался Иуда…
Эти бесплодные разговоры они могли вести бесконечно. Больхен кашлянул. Офицеры увидели его и немедленно, будто язык проглотили, умолкли.
— Полагаю, господа, что моими помощниками на корабле назначены не только образованные политики, но и боевые офицеры. — Буга и Старзински дисциплинированно опустили глаза. — Прошу на вахте уделять все внимание обстановке. А сейчас приглашаю на совещание.
Старший офицер боялся своего командира. Он знал о покровительстве, которое оказывает ему Шнивинд. Больхен не кричал, не топал ногами, не угрожал взысканиями. Но от его тихого голоса и ледяной вежливости Буге всегда становилось не по себе. «Строит из себя аристократа, а сам всего лишь сын владельца паршивой гостиницы, — думал он. — Терпи, Петер. Твой час еще придет».
В тесной штурманской рубке, за плотно прикрытой дверью, уже ждали старшие артиллерист, связист и штурман. Совещание затянулось почти на час. Было решено совершить нападение на порт Диксон. Высадить там десант, захватить руководящий состав штаба морских операций с документами, шифрами и картами, разрушить радиоцентр и другие основные сооружения и надолго вывести из строя этот важнейший на Северном пути пункт.
— У меня только старая английская карта в проекции Меркатора 1 : 200 000, — возражал штурман. — Нет никакой гарантии, что мы не сядем на мель.
— Придется рискнуть, Фриц, — помолчав, сказал Больхен. — Другого выхода нет. Мы должны нанести удар в самое важное и чувствительное место. Таким подбрюшьем у русских и является этот порт.
— Сомневаюсь, чтобы они не ждали нас там, — настойчиво высказывал свои сомнения штурман. Бывший однокурсник командира по училищу в Мюрвике, он позволял себе иногда возражать Больхену и спорить с ним. Тот прощал штурману эти маленькие вольности и всегда называл его только по имени.
— Повторяю, у нас нет другого выхода. Для маскировки своих планов сообщим открытым текстом, что следуем домой, обратно в Нарвик. Может быть, русские клюнут на этот незамысловатый крючок. Все, господа. По местам.
Около часу ночи двадцать седьмого августа «Адмирал Шеер» медленно приближался к острову Диксон. Под свинцово-черными низко нависшими облаками он крался по темной воде, как настигающий добычу разбойник. Второй час неистовствовала редкая в эту пору года пурга. Сквозь густые хлопья падающего снега солнечный свет напоминал вечернее освещение дождливого пасмурного дня. Внизу в кубриках и коридорах находился в полной боевой готовности десант, вооруженный автоматами, ручными пулеметами и взрывчаткой.
— Соскучился по этому черному поросенку, — говорил унтер-офицер Арбиндер, ласково поглаживая скрюченным пальцем вороненую сталь ствола. — Сейчас мы им покажем, этим большевистским умникам, что значит немецкий десант. Пах-пах-пах-пах-пах! И все. Пленных не надо. Правильно я говорю, малыш? — и он толкнул сидевшего рядом прямо на палубе Кунерта.
— Заткнись!
Арбиндер беззвучно захохотал.
— Уже наложил в штаны, — сообщил он окружающим и, повернувшись к Кунерту, глядя на него своими сразу постекляневшими глазами, сказал, как выдохнул:
— Рядом пойдешь, таракан. У меня не струсишь.
Безостановочно работал эхолот, измеряя глубину. Она все время тревожно уменьшалась.
— Двенадцать метров, одиннадцать метров, десять метров, — бесстрастно докладывал штурманский электрик.
Теперь при осадке линкора в семь и три десятых метра глубина приближалась к критической. А впереди предстояло еще пройти обозначенный на карте скальный порог, где глубина всего девять метров. Руки вахтенного офицера, лежавшие на рукоятках машинного телеграфа, стали мокрыми от волнения. При малейшем соприкосновении с грунтом последует команда «Стоп! Полный назад!». Но вот Больхен и все стоящие в ходовой рубке вздохнули с облегчением. Опасный порог, кажется, позади, глубина снова становится больше. Нос линкора повернут к проливу Вега. В районе мыса Наковальни просматривается часть внутренней гавани.
— Вижу несколько жилых построек и три мачты в бухте! — доложил вахтенный «вороньего гнезда».
— Какие мачты? У русских здесь нет ни военных судов, ни береговых батарей.
Больхен сам поднялся на марсовую площадку, посмотрел в бинокль. Вместо ожидаемого, по данным аэрофотосъемки дирижабля «Граф Цеппелин», маленького самоедного рыбачьего становища его глазам открылась современная гавань, а на материковой стороне — город. В базальтовых скалах вырванные взрывами площадки, у которых построены деревянные причалы, где могут одновременно разгружаться несколько пароходов. Заметно, что русские стремятся еще больше расширить этот порт. Об этом свидетельствовали строительные леса и краны.
Постепенно прекратился так кстати начавшийся снегопад. Теперь в улучшающейся видимости отчетливо обозначались силуэты трех русских пароходов. Два из них стояли у причала, третий — на рейде. Пока все шло великолепно. Впечатление такое, что никто не ждал появления «Адмирала Шеера».
— А ты боялся, Фриц, — весело сказал Больхен, наклоняясь к штурману. — Сейчас нам ничего не должно помешать. Шуман! — обратился он к артиллеристу. — Покажите нам сегодня, на что способны ваши хвастливые мальчики. Дайте парочку залпов и пусть приготовится к высадке десантная группа.
Горны и барабаны вызвали десантников к повисшим на кранбалках и готовым к спуску на воду баркасам. По узким шахтам артиллерийские элеваторы подняли наверх мирно дремавшие до этого в стеллажах артпогребов огромные в триста десять килограммов снаряды главного калибра.
Стоявший на палубе унтер-офицер Арбиндер потянул воздух носом. Из трюма, где находился офицерский камбуз, пахло аппетитно и раздражающе. Это хлебопеки готовили булочки с корицей на завтрак господам офицерам. «Хоть бы выдали вместе со стаканом шнапса по паре булочек», — успел подумать он, как обе башни главного калибра медленно повернули свои жерла и почти одновременно оглушающе выстрелили. Тяжелые снаряды с первого залпа поразили стоявший у причала транспорт.
— Господин каперанг! — радостно доложил Шуман. — Мои мальчики стреляют без промаха.
Два русских парохода, а это были построенный незадолго до войны и переоборудованный в сторожевой корабль «Дежнев» и «Революционер», тоже открыли огонь из своих малокалиберных пушек. Некоторые из их снарядов попали в борт «Адмирала Шеера», но срикошетировали, как орешки, не в силах пробить мощную наклонную броню.
С небольшого расстояния в окуляры дальномеров и стереотрубы Больхен и остальные задраенные в боевой рубке офицеры видели, как снаряды «Адмирала Шеера» разворотили борта обоих русских транспортов, как хлынула в пробоины вода, как суетились на палубах фигурки людей, стремясь погасить пожары. Затем оба парохода поставили густые дымовые завесы. Дым закрыл и большую часть порта, по которой сейчас линкор вел огонь шрапнельными снарядами. Под покровом этой раздираемой ветром завесы пароходы стали уходить в бухту Самолетную.
— Прекратите огонь, Шуман, — приказал Больхен. — Время нам дороже этих развалин. Старший офицер! — обратился он к Буге. — Час икс наступил! Баркасы на воду! Сажать десант!
«ПОЛЯРНАЯ СТОЛИЦА» ДАЕТ ОТПОР
Ночью двадцать пятого августа начальнику штаба морских операций на Диксоне Николаю Александровичу Еремееву не спалось. Уже вторые сутки его мучила жестокая ангина. Он ворочался на койке, несколько раз вставал, полоскал горло, глотал таблетки, запивая их полуостывшим чаем из большого чайника. В пять часов, окончательно разбитый, с повязанной теплым шарфом шеей, он зажег свет в кабинете, оделся и сел к столу. Вытопленная вчера в полдень печка за ночь остыла и в комнате снова было холодно. Подумал: «Эх, Заполярье, суровая земля! Недаром англичане любят шутить: „У вас на севере великолепный климат, вот только погода могла быть получше“». Из-за этого климата ангины привязываются к нему одна за другой. Он вспомнил конец августа в Ленинграде: мокрый черный асфальт в свете фонарей после еще по-летнему теплого дождя, а на нем, словно приклеенные, первые желтые кленовые листья. А какая в эту пору красота в Павловском парке! Неужели по нему разгуливают сейчас немецкие офицеры?! В это невозможно было поверить. Размышления прервал резкий и неурочный телефонный звонок.
— Слушаю, — шепотом сказал Еремеев, снимая трубку.
— Получена радиограмма с мыса Желания, — докладывал дежурный по приемному радиоцентру.
— Прочтите вслух.
— Напало неприятельское судно. Горим, горим… Много огня, — читал дежурный.
«Ну, началось. Теперь обязательно жди в гости». Еремеев не сомневался, что появившийся в Карском море вражеский рейдер наверняка попытается нанести удар по Диксону. Было бы странным, если бы он оставил без внимания такой лакомый кусок.
Находящийся на важнейшем перекрестке полярных и речных коммуникаций из Баренцева и Белого морей на Дальний Восток и через устья великих рек в центральную Сибирь, остров и порт Диксон занимал особое место в нашей обороне. Еремеев прекрасно помнил его историю. Он был открыт в 1875 году знаменитым шведским мореплавателем и естествоиспытателем Норденшельдом. Сорокатрехлетний моряк на маленькой рыболовной шхуне «Превен» прошел через Югорский Шар в «ледяной погреб», как принято было называть тогда Карское море, добрался до устья Енисея. Затем на речном пароходике поднялся до Енисейска и вернулся по суше домой. Норденшельд был первым человеком, которому удалось пройти морем из Атлантического океана в устье могучей сибирской реки. Денежные средства для его экспедиции предоставил шведский богач Диксон. В его честь был назван порт, а в 1895 году и Кузькин остров переименован в остров Диксон. Норденшельд считал Диксон лучшей гаванью на всем побережье Северной Сибири и предсказывал ей большое будущее для навигации.
«Я убежден, — писал он, — что настанет день, когда в порту Диксон построят большие склады и там будет проживать постоянное население. Пока же это необитаемый остров. В момент нашего прихода мы встретили шестерых диких оленей и видели несколько белых медведей».
Пророчество Норденшельда полностью оправдалось. С началом освоения Северного морского пути на острове и в порту началось большое строительство. В просторной, хорошо защищенной бухте на восточной стороне острова был сооружен современный порт с якорными стоянками для судов, причалы с кранами, многочисленные склады для бункеровки кораблей, мощные приемные и передающие радиостанции, целый комплекс служебных и жилых зданий. Для ведения научных наблюдений, составления синоптических карт и прогнозов ледовой обстановки на острове находилась большая метеостанция, гидрологическая, биологическая, магнитологическая и гидрографическая испытательные станции. На них работали молодые, впоследствии известные всему миру, полярники Сомов, Дралкин, Фролов и другие. С начала войны на острове находился штаб морских операций Западного района Арктики. В большой теплице при свете электрических ламп созревали цветная и кочанная капуста, огурцы, помидоры, редиска. Они украшали стол полярников и совершенно ликвидировали заболевания цингой. Захват и разрушение Диксона противником могли серьезно нарушить, если не парализовать на длительное время, движение конвоев и отдельных судов по трассе Северного морского пути. Предвидя такую опасность, осенью 1941 года на острове установили две двухорудийные батареи: полевую гаубичную для защиты внутренних и внешних рейдов и стотридцатимиллиметровую морскую. Однако ошибочный и опасный вывод, сделанный после навигации 1941 года, что противник и в дальнейшем не рискнет глубоко заходить в наши внутренние полярные воды, сыграл и здесь свою вредную роль. Незадолго до описываемых событий, после неоднократных обстрелов вражескими субмаринами побережья Новой Земли, батареи были демонтированы и поданы на главный причал для погрузки и отправки в губу Белушью. За ними и пришел на Диксон СКР-19, бывший ледокольный пароход «Дежнев».
До сих пор, хотя уже шел второй год войны, тревоги на Диксоне объявлялись только учебные. Здесь не было даже затемнения. Жители были уверены, что сюда, за тысячи километров от аэродромов противника, без риска не вернуться обратно наверняка не смогут добраться его бомбардировщики. Они не знали, да и не могли знать, что месяц назад в обстановке большой секретности в заливе Ольги на востоке Шпицбергена немцы проводили опыты по заправке самолетов «Блом и Фосс» горючим с «дойных коров» — специально оборудованных подводных лодок, прямо в море. Правда, опыты эти из-за организационных неполадок закончились неудачей. Тем более никто из живущих на острове не сомневался, что сюда, в край льдов и туманов, не рискнут войти надводные корабли противника.
И все же, когда около часу дня в наушниках радистов приемного центра тонко запищали торопливые сигналы морзянки, передаваемые радистом «Сибирякова»: «Вижу вспомогательный крейсер неизвестной национальности», Диксон приготовился к обороне. Женщины и дети были срочно эвакуированы в промысловую избу на реке Лемберовой. Банковские документы и ценности вывезены. Створные огни и светящиеся буи погашены. Все население острова и порта было сведено в два отряда народного ополчения. В них вошли все, кто мог носить оружие: служащие радиоцентра, авиапорта, промохотстанции, отделения госбанка, больницы, охотники с ближайших зимовок.
С большим трудом с баржи были сняты уже погруженные туда две стопятидесятидвухмиллиметровые полевые гаубицы. Вокруг них суетились расчеты, стремясь быстро изготовить орудия к бою прямо здесь, на открытом и неподготовленном для стрельбы месте. Командовал батареей высокий, носатый старший лейтенант. У него были белые брови и ресницы, синие глаза, а кисти рук, торчащие из коротких рукавов шинели, напоминали суповые тарелки. В зубах артиллериста постоянно торчали, сменяя друг друга, толстые махорочные цигарки.
— А ну, поднатужились, братья славяне, — весело кричал он, подпирая плечом тяжелую пушку, и его синие глаза от натуги чуть не вылезали из орбит. — Одна знакомая интеллигентка любовно называла меня «громыхало из-под мышки». Вот и мы по фрицам громыхнем из-под мышки, ежели появятся.
Прикрытие Диксона с моря, по замыслу штаба морских операций, должен был осуществлять вооруженный семидесятишестимиллиметровыми орудиями СКР-19. Остальным судам, находившимся на Диксоне, было приказано уйти в Енисейский залив, в район Гальчихи. Однако неожиданно, уже после их ухода из Архангельска пришел транспорт «Кара», груженный двумястамипятьюдесятью тоннами аммонала. Он ошвартовался у южной стенки, а с Енисея спустился пароход «Революционер». Оба судна были вооружены малокалиберными пушками.
Командованию казалось, что все возможное сделано и порт готов к отражению нападения вражеского рейдера. Но прошла тревожная ночь, затем не менее длинный и тревожный день, а «Адмирал Шеер» не появлялся. Посылаемые еще со вчерашнего дня «амбарчики» сначала к месту предполагаемой гибели «Сибирякова», а затем на поиск вражеского рейдера возвращались ни с чем. Было очевидно, что противник затаился и ждет удобного момента для нанесения удара.
Только в начале второго ночи 27 августа, через полтора суток после нападения на «Сибирякова», наблюдатели на северо-западной оконечности острова в негустом тумане разглядели приближающуюся громаду вражеского корабля. Рейдер крался медленно, осторожно лавируя и опасаясь мелей. Он держал курс на пролив Вега. Наблюдатели, а их было четверо, в том числе двое уже немолодых людей из ополченцев, устремились к месту, куда приближался корабль. Взвалив на плечи тяжелый пулемет «Максим», коробки с лентами, то и дело спотыкаясь на скользкой кочковатой земле, глубоко проваливаясь в снежные проталины, они бежали, чтобы успеть занять позицию на берегу и не дать высадиться десанту противника. Последним бежал завхоз больницы Яков Иванович. Это был пожилой человек, известный всему поселку тем, что, снимая трубку телефона, всегда говорил: «Я слушаю вас с огромным вниманием». Сейчас обильный пот, стекавший по лицу, застилал ему глаза, сердце стучало неровно, казалось вот-вот выскочит из груди.
— Не могу, ребята, больше, — едва слышно прошептал он, останавливаясь и садясь прямо в снег. — Передохнуть надо.
Остановились и другие дозорные. Внезапно над их головами со свистом пронесся тяжелый снаряд. Для всех четверых это был звук, которого они прежде никогда не слышали. Инстинктивно они упали на землю. Взрыв был далекий, судя по его направлению, противник обстреливал порт.
— Бегом за мной! — скомандовал, поднимаясь во весь рост, молоденький командир дозора. — Отдохнем на том свете «с огромным вниманием», Яков Иванович. Но Яков Иванович не двигался — он был мертв.
Очевидно, фашисты решили прежде всего потопить корабли, чтобы они не препятствовали высадке десанта. Потому что именно на них они сосредоточили поначалу свой огонь. Тяжелые снаряды рейдера легко пробили корпус «Дежнева» ниже ватерлинии, повредили обе сорокапятки, разбили пулемет ДШК, единственный трехметровый дальномер. За несколько минут на «Дежневе» было убито и ранено двадцать семь человек. Ранен был и заменявший отсутствующего командира старпом. С мостика ему было отчетливо видно, как отскакивали от бронированных бортов рейдера, не причиняя вреда, малокалиберные снаряды «Дежнева». Вода продолжала стремительно врываться через пробоины и трюмы парохода. Он начал угрожающе крениться на левый борт. В этот момент на палубу сторожевого корабля поднялся с рейдового катера его командир. Этот тридцатилетний пижонистый капитан-лейтенант, отчаянный чистюля и придира, пришел на «Дежнев» с «морского охотника».
— Корабль должен быть чист и благоухан, как белье женщины, — любил повторять он боцману.
Прослуживший не один десяток лет на торговых судах, сутулый мрачноватый боцман, который стал старшиной I статьи только после начала войны, дисциплинированно молчал. Но брови его недовольно хмурились, а в глазах появлялось тоскливое выражение. «В женщинах и белье ты, видать, толк знаешь, — можно было прочитать в них. — А вот скажи, как быть, ежели на складах не только белил нету, но даже кузбасслака и шаровой краски?»
Еще вчера командир оставил блистающий чистотой и порядком корабль. По привычке пошутил, сходя на берег. Сказал старпому:
— Полного хода не давать, огня не открывать.
И вот сейчас «Дежнев» представлял собой страшное зрелище: искореженные орудия, пожары, стоны раненых. На корме горел ящик со снарядами. К нему подполз на ощупь, с залитым кровью лицом, наводчик Кацман. Он пытался сбросить ящик за борт. А на носу раненный в обе ноги и спину всегда неунывающий и веселый южанин Геворк Тонунц, лежа на спине, из последних сил подавал комендору снаряды.
— Поджечь на носу и корме дымовые шашки! — с трудом перекрикивая шум, скомандовал командир. — Двадцать градусов вправо. Курс на бухту Самолетную.
Корабль заволокло густым дымом. Под его защитой, скрытый от смертоносных попаданий вражеского линкора, «Дежнев» ушел за мыс и выбросился на мель в спасительной бухте.
Вслед за «Дежневым», ловко маневрируя и используя дымовую завесу, сумел увести поврежденное судно в бухту командир «Революционера». Теперь в порту оставалась только «Кара». В трюмах этого «дидугана», как называли свой пароход моряки, находилось двести пятьдесят тонн взрывчатки. Достаточно было одного попадания и от детонации аммонал мог взорваться, уничтожив не только пароход, но и порт. К счастью, занятый боем с «Дежневым» и «Революционером», рейдер не обращал внимания на «Кару». Пароход стоял, скрытый за причалом, окутанный черным дымом дымовых шашек. Осколки от рвущихся неподалеку снарядов так и обсыпали судно, отчего его старенький корпус вздрагивал, будто от ударов нагайки. Невозмутимый капитан парохода непрерывно курил и молчал. Будь его воля, он бы давно рискнул под покровом дымзавесы уйти к устью Енисея. Но на дважды посланный по семафору запрос ответа не было. Капитан не боялся смерти. Больше всего на свете он боялся быть обвиненным в трусости и паникерстве.
Внезапно сквозь пелену относимого ветром дымного облака капитан увидел приближающийся к «Каре» юркий рейдовый катерок. Он бесстрашно и быстро шел среди всплесков от падающих в воду осколков. На палубе катера стоял высокий мужчина. Его шея была повязана шарфом.
— Никак сам начальник штаба Еремеев к нам движется, — вслух произнес капитан.
Едва катер приблизился метров на сто, Еремеев хрипло и зло закричал в мегафон:
— Чего стоишь, как Александрийский столп? Не понимаешь, что семафор нельзя передать? Быстро уходи к Енисею!
В этот момент с берега по вражескому рейдеру ударила стопятидесятидвухмиллиметровая гаубица. В сплошном грохоте и взрывах от огня крупнокалиберных орудий «Адмирала Шеера», в гуле и взрывах снарядов продолжавших стрельбу невидимых теперь «Дежнева» и «Революционера», в шуме падающей в море воды, в густом черном облаке, в котором смешался дым от горящего соляра, дымовых шашек, пылающих угольных складов на острове Конус — во всей этой страшной сумятице боя этот одинокий выстрел гаубицы прозвучал, казалось, неслышно и сиротливо.
Палуба «Адмирала Шеера» быстро заполнялась людьми. Раздавались резкие команды офицеров, пронзительные свистки боцманов, топот матросских ботинок. Согласно «расписанию по свозу десанта», в спущенные на воду баркасы по штормтрапам начали грузиться первые десантники. И вдруг все, кто стоял на мостике, в боевой рубке, столпившиеся в очереди на погрузку моряки, вздрогнули от неожиданности: над палубой с противным завыванием пролетел и упал в воду с большим перелетом снаряд береговой батареи. По силе взрыва, по величине всплеска было очевидно, что стреляло крупнокалиберное орудие. В боевой рубке на несколько мгновений все словно оцепенели, таким неожиданным был этот выстрел.
Первым пришел в себя командир.
— Что это, Шуман? — спросил он.
— Боюсь, что выстрел из шестидюймовой гаубицы.
— О, проклятье! — выругался Больхен. — Откуда здесь взялись такие пушки?
По данным разведсводки, полученной им незадолго до начала операции, никаких крупнокалиберных батарей на Диксоне не было. Но взрывавшиеся теперь вокруг снаряды шестидюймовой гаубицы не оставляли сомнений, что такая батарея есть. Встреча с нею совсем не входила в планы Больхена. Пока «Адмирал Шеер» будет маневрировать здесь на рейде в ожидании десанта, поддерживая его огнем, эта батарея почти наверняка сумеет нанести кораблю серьезные повреждения, не говоря уже о баркасах с десантом, которые могут быть потоплены еще до подхода к берегу.
— Отставить десант, — приказал он после короткого раздумья. — Поднять баркасы! Право на борт! Малый вперед!
Следовало маневрировать, а не стоять на месте, так как снаряды стали рваться все ближе и точней. Наконец один, а вслед за ним и второй снаряд попали в корму линкора. От второго попадания корабль вздрогнул. Офицер кормового артиллерийского плутонга доложил по телефону, что разрушен кормовой командно-дальномерный пост и два матроса тяжело ранены.
Больхен выругался. Оставаться здесь в пределах огня этой так неожиданно оказавшейся на Диксоне мощной батареи становилось все опаснее. «Адмирал Шеер» тоже поставил дымовую завесу, прибавил ход и, идя вдоль южного побережья острова, скрылся в плотной волне холодного тумана, снова окутавшего Карское море. И все же Больхену никак не хотелось уходить с Диксона ни с чем. Он понимал, что нападение на этот важный узел русских и разгром его — последний шанс достойно выбраться из той цепи неудач, которые преследовали «Адмирал Шеер» в течение всей операции. Нужно было еще раз попытаться перехитрить русских и ударить по Диксону с другой стороны. В глубине души Больхен еще надеялся, что за время его отсутствия в районе порта и поселка русские решат, что опасность миновала, что рейдер окончательно покинул Диксон и его вторичное появление там на рассвете будет для них неожиданным. Поэтому почти два часа «Адмирал Шеер» крейсировал в районе Медвежьих островов. За это время он обстрелял домики зверобоев на берегу, несколько радиомаяков, разрушил туманную радиостанцию и только около четырех часов утра вновь стал скрытно продвигаться на восток. Теперь его снаряды ложились на северном побережье острова. Они повредили передающую радиостанцию, подожгли бочки с соляром, отчего поселок окутало густым жирным дымом. Однако стоило линкору появиться в проливе между материком и островом, как опять ударила эта чертова береговая батарея.
Над головой все еще висел удушливый, пахнущий пироксилином дым. Пылали разбросанные в разных местах подожженные фугасными снарядами деревянные постройки. С острова Конус еще доносились взрывы от горящих бочек с соляром, когда линкор появился снова. Теперь он быстро приближался с востока, обстреливая радиоцентр, электростанцию, жилые дома полярников на Новом Диксоне. С моря эти сооружения были видны словно со специальной смотровой площадки. Снова на берегу вспыхнули пожары. Из полевых орудий трудно пристреляться по подвижной морской цели. Поэтому командир батареи, старший лейтенант Корняков, не доверяя наводчику, сам крутил ручку поворотного механизма, одновременно отдавая команду «огонь».
Его белые брови и ресницы покрылись копотью, погасла вечно дымящаяся во рту махорочная цигарка. И опять в скрещении нитей панорамы старший лейтенант заметил, как разорвался на палубе противника его снаряд и появились высокие языки пламени.
— Накрыли бандита! — радостно закричал он. — Быстрее снаряды, славяне!
После этого попадания рейдер развернулся и, продолжая отстреливаться, полным ходом пошел в открытое море.
Было очевидно, что теперь он уходит уже окончательно, понимая, что ничего другого не сумеет достигнуть, а о высадке десанта не может быть и речи.
Вокруг орудий Корнякова на причале быстро собрались люди. Еще дымились раскаленные стволы гаубиц, шипели на снегу валявшиеся вокруг медные гильзы от снарядов, сам командир батареи никак не мог скрутить цигарку, так дрожали его руки, а жители тут же на причале поочередно качали артиллеристов.
— Хватит, славяне, — жалобно просил Корняков. — Сапоги в воду упадут. Новые, только получил.
— Будем уходить, Буга, — сказал Больхен старшему офицеру. — Неожиданности на этот раз не получилось. Курс северо-запад к мысу Желания. И пригласите ко мне шифровальщика.
— Слушаюсь. Сигнальщики видели на берегу скопления вооруженных людей, — добавил он. — Вероятно, и там русские были готовы к обороне.
— Если б не эта злополучная батарея, сомневаюсь, что они могли бы противостоять нашему десанту, — вмешался в разговор обер-лейтенант Старзински. От него и сейчас пахло духами. Больхен узнал этот запах — французские духи «Шарм» — любимые духи Юты. На лице Старзински виднелись следы плохо стертого крема. Брови были аккуратно подбриты.
— Не будем гадать, господа, — сказал Больхен, брезгливо поморщившись. Он подумал, как странно могут сочетаться в одном человеке разные качества. — Факт остается фактом. И только с этим мы должны считаться.
Тут же в боевой рубке он написал короткую радиограмму Шнивинду:
«Диксон обстрелян. Необходимы самолет, горючее. Продолжаем операции на морских путях Сибири».
На мостике, зябко кутаясь на пронизывающем ветру в подбитые собачьим мехом шубы, вполголоса переговаривались вахтенные сигнальщики.
— Скорее бы закончился этот вонючий арктический поход, — жаловался совсем молоденький сигнальщик. — Удивляюсь, как это до сих пор нас не потопили русские самолеты. Так и кажется, что вот-вот они появятся из-за туч.
— Теперь понятно, почему ты поминутно в гальюн просишься, — мрачно пошутил другой, заметно старше, с угрюмым лицом. — Это у тебя от страха. Все равно акул кормить придется, как кормят мои приятели с «Бисмарка». Чуть раньше или позже.
— Прекратите разговоры. Следите за своими секторами, — прикрикнул на них вахтенный офицер.
Днем, когда рейдер успел обогнуть с севера Новую Землю и служба радиоперехвата ловила в эфире тревожные запросы с мыса Желания на Диксон: «Что случилось? Сообщите обстановку», — пришло радио от адмирала Северного моря. Шнивинд сообщал:
«Северной Норвегии объявлено угрожаемое положение из-за появления вблизи побережья крупных кораблей противника. Продолжайте операцию, усильте наблюдение, прекратите всякие радиопереговоры».
И без адмиральского напоминания Больхен понимал, что сейчас ему необходимо хранить полное радиомолчание. Один неосторожный выход в эфир — и противник немедленно запеленгует его место, а затем и нанесет удар. В то же время именно теперь ему нужно было связаться с командованием, чтобы согласовать дальнейшие планы. Больхен считал, что продолжение рейдерской операции в Карском и Баренцевом морях сейчас стало неоправданным и опасным. Он должен получить новый самолет и горючее. И три подводные лодки, находящиеся неподалеку для разведки и нападения на суда противника, должны быть подчинены ему лично. Без соблюдения этих условий, как показали все предыдущие дни, его пребывание здесь бессмысленно. Помочь «Адмиралу Шееру» в его переговорах со штабом в Бергене могла только подводная лодка-посредник V-455, рандеву с которой было запланировано на сегодняшний полдень.
Двадцать восьмого августа днем линкор подошел к назначенному месту встречи в ста пятидесяти милях от мыса Желания и стал терпеливо ждать. Полученные в подарок еще во время службы на крейсере «Принц Ойген» морские часы «Альпина КМ» показывали шестнадцать часов. Сигнальщики непрерывно обшаривали глазами горизонт, но V-455 под командованием этого бабника «грозы мужей» Принцхорна все не было.
На мостике подводной лодки V-455 стоял выпускник ускоренного курса военно-морского училища фенрих Вильдхаген и в сильный цейсовский бинокль внимательно осматривал горизонт. Море было по-прежнему пустынным. Только таинственно мерцала в солнечных бликах удивительно прозрачная зеленовато-голубая вода вдоль бортов, да сверкала на севере громада айсберга.
Уже несколько дней лодка после двухсуточной стоянки в тайной базе в бухте Нагурского на Земле Франца-Иосифа вела ледовую разведку восточнее Новой Земли, обстреливала русские полярные станции и сейчас ждала в заранее согласованной точке рандеву «карманный» линкор «Адмирал Шеер», чтобы передать ему сведения о льдах и выйти для него на связь с адмиралом Северного моря. Самому рейдеру для сохранения в тайне своего местонахождения после нападения на Диксон вести такие переговоры было строжайше запрещено. Встреча была назначена на полдень. Но, странное дело, после установленного времени прошло уже больше трех часов, а «Адмирал Шеер» не появлялся.
Вильдхаген не знал, что точка рандеву штурманом лодки была определена неверно и V-455 находилась намного южнее счислимого места.
Сразу после полудня сигнальщик обнаружил на горизонте силуэт быстро идущего на запад корабля. Но командир, получив еще раньше предупреждение из Бергена о возможном появлении в этом районе американского крейсера, принял спешивший в точку рандеву «Адмирал Шеер» за «Тускалузу» и доложил о крейсере адмиралу Северного моря. Корабли разминулись.
Полтора месяца назад их подводная лодка, участвуя в бойне с караваном PQ-17, отличилась: первой восстановила потерянный с ним контакт, а затем потопила два новейших транспорта: беспомощный «Кристофер Ньюпорт» и семитысячник «Джон Уайтерспун».
Командир подводной лодки капитан-лейтенант Принцхорн нравился Вильдхагену. Это был всего третий самостоятельный поход командира. Он был нетерпелив, по мнению Вильдхагена и остальных офицеров, ему порой не хватало той расчетливости и осторожности, которые приходят с опытом, но команда относилась к нему хорошо, уважая за смелость, настойчивость и веселый нрав.
В последние месяцы немецкий подводный флот неожиданно стал нести большие потери. Немало подводных лодок, возглавляемых опытными командирами, навсегда остались в глубоких водах Атлантики. В штабе командующего подводными силами гросс-адмирала Деница в Карлевеле, маленьком курортном поселке вблизи Лориана, на западном побережье Франции ломали голову над причинами их внезапной гибели. Особенно встревожила Деница гибель сразу трех подводных лодок в одном и том же районе Бискайского залива. Они возвращались после похода, были, казалось, в полной безопасности и вдруг перестали выходить на связь. Гросс-адмирал подозревал, что там действует специальный английский конвой-ловушка, состоящий из противолодочных кораблей. В штабе еще не знали, что на английских самолетах появилось новое грозное оружие — радиолокационные установки «Роттердам». Не догадывались о них и в главном штабе ВВС в Роминтене. Установки работали на волне девять сантиметров. Германские специалисты были уверены, что диапазоны короче двадцати сантиметров абсолютно технически непригодны. Новые английские радары обнаруживали подводные лодки намного точнее, на большем расстоянии и раньше, независимо от времени суток и видимости, чем их замечал противник. «Либерейторы» и «сандерленды» выходили в атаку за тысячу-две тысячи метров от всплывшей для зарядки аккумуляторов лодки. Она считала себя в полной безопасности. Экипаж в ограждении рубки поочередно курил, наслаждался свежим воздухом. Мерно стучали дизеля. Через открытые переборки и клинкеты дул сквозняк вдувной вентиляции. Внезапно на рубке точно фиксировался луч прожектора. И тотчас же с неба сыпались бомбы и торпеды.
Только в июле немцам удалось создать примитивный прибор «Метокс». Он позволял определять момент, когда лодка была обнаружена противником. Такой, похожий на старую мышеловку, прибор был установлен и на V-455.
Командиров подводных лодок стало не хватать. Их недостаток должны были пополнить курсы в Лориане, работавшие с полной нагрузкой. Принцхорн тоже закончил их четыре месяца назад.
— Запомните, фенрих, — сказал он только что, перед тем как спуститься с мостика выпить грога. — Бывают три сорта людей — живые, мертвые и те, что ушли в море. В ваших руках наш переход в другой сорт.
Вильдхаген постарался запомнить этот казавшийся ему таким глубоким афоризм, чтобы потом, сдав вахту, записать его в свою толстую тетрадь. Как и многие офицеры и матросы у них на лодке, он вел дневник. А почему бы и нет? Свободного времени достаточно. Зато потом, после победы, он будет читать в кругу семьи и друзей полные драматизма и напряжения страницы. Кто знает, может быть ими заинтересуется и какой-нибудь издатель…
Капитан-лейтенант Принцхорн огненно-рыж, щупл, проворен. Только он и старпом на лодке бреются, а не отпускают бороды. У него маленькие глазки и усики, как у Гитлера. Несмотря на свою малопривлекательную внешность, он пользуется большим успехом у женщин. Лишь они могут рассказать, чем привлекает их этот невысокий, рыжий и нахальный подводник. В Лориане у него то и дело возникали всевозможные неприятности с ревнивыми мужьями и поклонниками. Говорят, его даже пытались застрелить. Сам «папа» Дениц испытывает к нему слабость. Он постоянно ставит Принцхорна в пример другим командирам за его настойчивость в поисках цели. Командир рассказывал в кают-компании о своей последней встрече с адмиралом перед уходом лодки в воды Северной Норвегии.
— О чем бы ты хотел меня попросить, Франц? — спросил Дениц.
— Прошу назначить меня на первую же подводную лодку профессора Вальтера.
Еще в начале войны среди немецких подводников ходили слухи о совершенно оригинальном, обещающем полный переворот двигателе, который разрабатывался для подводных лодок конструктором Вальтером. Новые субмарины должны были иметь парогазовую турбину, развивающую мощность пятьсот лошадиных сил и подводную скорость двадцать четыре узла. Но до конца войны они так и не успели войти в серийное производство.
— Хорошо, согласен, — сказал Дениц, подумав. — Но учти, если с тобой что-нибудь случится и мы встретимся на том свете, ты мне сразу ответишь за все!
Это высказывание «папы» Вильдхаген также аккуратно занес в свою тетрадь.
Старшим офицером на лодке служил лейтенант фон Войченковски-Эмден. Фенрих его терпеть не мог. Один из сыновей знаменитого в первую мировую войну капитана коммерческого рейдера «Эмден», семье которого было разрешено добавлять к своей фамилии второе имя — Эмден, он был высокомерен и язвителен. Тонкие губы с опущенными углами рта придавали его худому лицу постоянно брезгливое выражение. Сейчас он стоял ниже Вильдхагена в лимузине и курил. По трапу быстро поднялся командир.
— Что нового, старпом? — спросил он.
— Ничего, кроме зверского холода и периодических снежных зарядов.
— Куда же он запропастился, этот чертов «Адмирал Шеер», — задумчиво произнес командир. — И сколько нам его еще здесь ждать? Идите вниз, Пауль, — обратился он к старпому. — Вдвоем тут нечего мерзнуть.
Принцхорн поежился на пронизывающем ветру, поглубже нахлобучил шапку, поднял меховой воротник пальто, пробурчал:
— Бр-р-р… Чтоб он провалился в преисподнюю, этот паршивый Север. Помните, фенрих, нашу охоту на зайцев у берегов Америки? — мечтательно проговорил он. — Вот где было форменное Эльдорадо! Теплое море, ласковый ветерок и тьма пароходов, идущих как на параде с включенными огнями. Теперь все это кажется прекрасным сном.
— Даже мыс Горн, этот мыс собачьей погоды, теперь сдается был не так уж плох, — поддержал командира Вильдхаген.
— Положим, когда мы огибали его, он стоил доброй дюжины собак, — рассмеялся капитан-лейтенант. — Помнится вы, фенрих, обтравили весь мостик.
Вильдхаген промолчал, заканчивая делать запись в вахтенном журнале:
«16 05 . Ветер зюйд-вест. Море 4 балла. Видимость хорошая. Идем на одном двигателе малым ходом. На борту…».
Неожиданно послышался взволнованный доклад сигнальщика:
— Прямо по носу, курсовой ноль, дистанция шестьдесят кабельтовых рубка подводной лодки!
Принцхорн вскинул бинокль. Да, сигнальщик не ошибся — впереди была видна рубка подводной лодки. Немецкой лодки в этом районе быть не могло. Значит, это противник.
— Срочное погружение! — приказал он.
Двадцать секунд, чтобы попрыгать словно мячики в центральный пост и задраить кремальерный затвор рубочного люка, мгновение — чтобы открыть приводы кингстонов и клапанов вентиляции. Лодка быстро уходила на глубину.
«КОРОЛЬ ВОЗДУХА» НА ДОПРОСЕ
Близился только конец августа, но над Кольским полуостровом стояла ранняя слякотная и туманная осень с мокрыми ветрами, которые приносили простуду и затяжные дожди. Лишь очень редко по ночам брались заморозки и тогда утрами звонко похрустывал ледок в лужах, хорошо дышалось и было приятно шагать в летную столовую по еще темной и пустой улице поселка. А чаще всего лил дождь, будто небо отдавало земле обратно все пролитые за последний год слезы вдов и матерей.
На раскисшем от дождей, прикрытом влажной пленкой тумана аэродроме в Ваенге стояла в готовности шестерка истребителей Як-1. Им предстояло сопровождать до Киркенеса и обратно группу штурмовиков Ил-2. Командовал группой сопровождения командир эскадрильи капитан Соколов. В ожидании улучшения погоды летчики играли в «козла», непрерывно курили, вспоминали приключившиеся с ними истории. В землянке было надымлено, жарко. Двое сержантов спали тут же, не взирая на шум и духоту, неловко примостившись на узких деревянных скамьях. Как обычно бывает в минуты неудобного сна, им снилось, видно, что-то приятное, потому что по их молодым, повернутым к электрической лампочке лицам бродили улыбки.
Капитан Соколов, совсем недавно перегнавший из Фербенкса пятерку «Каталин», не принимал участия в игре в домино и разговорах, а придвинувшись почти вплотную к висящему на стене репродуктору, слушал музыку. Хрипловатый мужской голос пел танго «Дымок от папиросы»:
Эта пластинка была одной из самых любимых в их доме. Особенно любили слушать ее мать и Маша, его старшая сестра. Она была сентиментальной. Когда патефон играл «Дымок от папиросы», в больших глазах сестры всегда стояли слезы. Именно под это танго за ним пришли и забрали в милицию. Соколов, вспомнив, как это было, улыбнулся. Их, десятка два семиклассников, мальчишек и девчонок, вместо уроков отвели на местный хлебозавод. Они должны были помочь выполнить срочное задание — укладывать в большие картонные коробки особого сорта сухари, предназначенные для отправки на Дальний Восток. Работа была скучной и однообразной. Вот он с приятелями и придумали потехи ради писать изнутри на некоторых коробках печатными буквами: «отравлено». Их едва потом не исключили из школы.
Потом Соколов стал думать о Грейс. Он даже не предполагал, что в его по-мужскому грубой и прозаической душе найдется место для такого, а он сейчас не сомневался в этом, большого чувства. Они виделись теперь редко. У Грейс не было даже пропуска в Ваенгу и, добравшись туда на попутном катере, она ждала Соколова в домике комендатуры. Иногда она возвращалась в Мурманск, так и не повидав его.
— Пльохо, Сережа, — говорила она при последней встрече, и ее обычно живые блестящие глаза были необычно грустными. — Я видеть тебя так редко. Ты разлюбишь меня.
— Никогда, — утешал ее Соколов. — Все уладится, Гри. Раз тебя до сих пор не отозвали обратно — значит все будет в порядке. All right.
— All right, — повторила она и улыбнулась…
Два техника рядом громко разговаривали, отвлекали от дум.
— Понимаешь, сон странный приснился, — рассказывал один. — Будто подхожу утром к самолету, только расчехлил, гляжу — на месте летчика спит человек. Рассмотрел его, а это наш школьный учитель математики Гурий Павлович. Терпеть его, между прочим, не мог. И он меня. Интересно?
— Очень интересно, — согласился второй. — Просто увлекательно. Но еще более интересно, отчего союзники до сих пор второго фронта не открывают. Об этом тебе ничего не снилось?
Как всегда в сырую погоду сильно саднил и ныл шрам на левой щеке. Соколов несколько раз потер его пальцами. У Грейс это получалось нежней и приятней. И все же боль стала глуше. Он приобрел этот шрам месяцев пять назад, после того, как подбил на своем «Яке» двухмоторный немецкий истребитель «М-110». Вражеский самолет рухнул вниз, но и он получил повреждения и вынужден был сесть на замерзшее озеро. Едва он успел затормозить и заглушить двигатель — увидел рядом совершивший тут же посадку «Мессершмитт-110». И тотчас два немецких летчика поползли к нему с криком: «Русс, сдавайсь!». Одного удалось убить из пистолета, второй, здоровенный детина, бросился на него с финкой. Немец и распорол ему насквозь щеку, выбил зубы. До сих пор Соколов помнит взгляд немца, когда они в полном изнеможении, задохнувшись от борьбы, не будучи в силах даже пошевелиться, лежали в нескольких метрах друг от друга, наблюдая каждый за действиями врага. Ему повезло тогда и последней уцелевшей в пистолете пулей он прикончил фашиста…
К полудню видимость улучшилась и командир полка разрешил взлетать. Бомбардировщики уже были в воздухе. Внизу под крыльями «яков» промелькнули изрезанные глубокими губами скалистые берега Кольского полуострова. На миг показался одинокий тральщик, спешивший проскочить с Рыбачьего на материк, испуганно шарахнулся к берегу сейнер в Варангер-фиорде — и вот уже повсюду только тускло блестела холодная вода Баренцева моря.
Маршрут был знакомый, налетанный. К Киркенесскому аэродрому вышли точно — когда пробили низкую облачность, до него оставалось километров десять. На взлетном поле стоял длинный ряд «Юнкерсов-88» и с десяток «Мессершмиттов-110». Несмотря на яростный огонь зениток, самолеты отбомбились удачно — внизу заполыхали пожары, все заволокло дымом. На обратном пути заглянули на аэродром Маястало. Увидели незамаскированные пикирующие бомбардировщики «Ю-87», но бомб уже не было.
Над Кольским полуостровом «Ильюшины» дружно поблагодарили за сопровождение и повернули к себе. Шестерка «Яковлевых» тоже устремилась домой. Было самое время осмотреться и заходить на посадку. И вдруг Соколов заметил огненные пунктиры трассирующих пуль, они, словно молнии, прорезали хмурое, пасмурное небо, услышал частое и резкое цоканье малокалиберных пушек. Над их аэродромом вблизи Ваенги шел воздушный бой.
— Внимание! Внимание всех! Атакуем из облаков парами! — приказал он.
Самолеты Соколова и его ведомого круто взметнули вверх. Теперь Соколов мог отчетливо рассмотреть всю картину боя. Наши летчики, они были в меньшинстве, вращались по замкнутому кругу и, делая боевые развороты, отбивали атаки противника. Немцы парами пикировали на них с высоты. Их было не меньше сорока, этих желтоносых «мессеров» с черными крестами на крыльях. Каким-то образом здесь оказалась и четверка «аэрокобр» из первой гвардейской авиационной дивизии. Но что это? В первый момент от неожиданности и от радости Соколов подумал, что это ему показалось: среди самолетов врага он увидел разрисованный продольными белыми полосами «М-109».
Неужели «полосатый» здесь? В такую удачу даже не верилось. Уже несколько раз он просил у командира полка разрешения на бой со знаменитым фашистским воздушным асом Леопольдом Миллером. Но каждый раз командир отказывал, ссылаясь на личный запрет командующего флотом. А немец вел себя все нахальнее — сбрасываемые над аэродромом вымпелы Миллера обвиняли русских в трусости, в неумении воевать. И вдруг такая встреча.
Самолет Миллера, пристроившись к «аэрокобре», явно пытался ее сбить. Мгновенье — и Соколов увидел, как из правой плоскости нашего истребителя повалил дым. Именно в этот момент он и бросил к «полосатому» сверху свой «як». Нападая на Миллера сверху и сзади, Соколов рассчитывал, что сумеет застать его врасплох и всадить очередь из недавно установленного крупнокалиберного пулемета Березина. Но опытный «полосатый» умело сманеврировал, уклонился от атаки и теперь сам перешел к активным действиям.
— Два-шестнадцать, у тебя в хвосте «мессер», — услышал Соколов в наушниках шлемофона тревожный голос командира полка. Он резко поднял свой самолет вверх, стремясь избавиться от опасно пристроившегося противника и тотчас же увидел, как длинная очередь трассирующих пуль прошла над самым бронеколпаком.
«Лихо стреляет, гад, — успел подумать Соколов. — Пройди очередь на десять сантиметров ниже — и все могло быть кончено».
Наступил кульминационный момент. Как раз сейчас, в поединке с этим фашистским асом, он должен проявить всю свою выдержку и быстроту реакции. Именно эти качества вместе с меткостью стрельбы были главным достоинством его как воздушного бойца. Прежде всего следовало выманить Миллера из гущи и сумятицы боя, где на исход его могли повлиять всякие случайности. Это удалось. Теперь они дрались чуть в стороне и выше. Они то гонялись друг за другом, поливая противника огнем из пушек и пулеметов, то свечой взмывали кверху, то стремительно пикировали вниз, так, что на мгновение исчезало сознание. У Соколова лихорадочно стучала в висках кровь, пот застилал глаза. Никогда еще не было у него такого страшного тяжелого боя, никогда не забыть ему его подробностей. «Полосатый» дрался мастерски. Казалось, он неуязвим для огня. Уже дважды его короткие точные очереди прорезали бронеколпак в опасной близости от головы Соколова. Но оба раза проходили мимо. По крайней мере третий раз сегодня он был на волоске от смерти. Но, кажется, опять повезло. Будто кто-то заговорил его на этот бой. И все же Соколову казалось, что Миллер чуть бравирует своей смелостью, чаще, чем этого требует логика поединка, затевает бой на встречных курсовых. Он явно стремится ошеломить противника, запугать его, заставить потерять самообладание.
На считанные секунды они разошлись в стороны, а затем снова ринулись навстречу. Теперь они мчались друг к другу на полных оборотах, будто спеша столкнуться лбами. Вот уже «мессершмитт» совсем близко. Отчетливо видно сосредоточенное лицо немецкого летчика, черные кресты на плоскостях. Еще мгновенье и отворачивать будет поздно. Соколов облизнул пересохшие губы, инстинктивно втянул голову в плечи, ожидая удара. И вдруг увидел, как самолет Миллера круто взметнул вверх почти над самой его головой. На какие-то сотые доли секунды желтое брюхо «мессершмитта» заполнило перекрестье нитей прицела, и он дал длинную очередь. Из самолета Миллера вырвалось пламя. В первый момент он не поверил своим глазам и в ярости снова и снова жал на гашетку. Но раздуваемое ветром пламя буквально росло на глазах. Тогда он поверил и закричал, задыхаясь от восторга: «Горит, гад!» Только после этого Соколов увидел, что боезапас кончился, а стрелка уровня топлива застыла почти на нуле. Было невыразимо обидно, что ему так и не удалось добить противника, что тот еще чего доброго сумеет перетянуть через недалекую здесь линию фронта. Минуту назад ушел на посадку подбитый в бою его ведомый. Занятый поединком с Миллером, Соколов все же сумел заметить выход из боя товарища. Нет, полосатому нельзя дать уйти.
— Ястребы, ястребы, — крикнул он в микрофон. — Добейте полосатого!
Но самолет Миллера и без того стремительно шел к земле.
Два часа спустя посланные в тундру к месту посадки «полосатого» лыжники и вылетевший туда же на У-2 капитан Соколов обнаружили на льду озера полуразбитый новейший истребитель «Мессершмитт-109Ф». На фюзеляже самолета был нарисован символ непобедимости — бубновый туз, а под ним — длинный ряд флажков, принадлежащих разным странам. Они означали сбитые самолеты. Всего Соколов насчитал восемьдесят два флажка. Среди них было и несколько красных. Хозяина самолета около машины не нашли. Рядом валялся брошенный парашют с прикрепленной табличкой: «Леопольд Миллер».
Летчика настигли совсем недалеко от линии фронта, обессиленного, едва передвигавшего ноги. Он сразу же поднял кверху руки. Даже не сделал попытки вытащить пистолет.
В этот же день вечером знаменитого фашистского аса лично допрашивал командующий флотом вице-адмирал Головко.
Перед адмиралом стоял худой, совсем неарийской внешности молодой парень. Черные волосы его были аккуратно зачесаны на пробор, мальчишечья шея торчала из широкого ворота щеголеватой меховой куртки, в узких азиатских глазах застыло выражение высокомерия. На вид ему казалось года двадцать два — двадцать три, не больше и, глядя на него, трудно было поверить, что сей худой, отнюдь не бравый юноша имеет одну из высших наград рейха — рыцарский крест с дубовым венком, что сам фюрер вручил ему его и присвоил звание «король воздуха».
Головко уже доводилось допрашивать этих представителей касты гитлеровских мальчишек. Воспитанные гитлерюгендом, впитавшие в себя всю ложь и яд геббельсовской пропаганды, они были храбры, дисциплинированны, хотя и по-своему, но твердо понимали воинский долг. Понятия жалость, сострадание для них отсутствовали начисто. «Солдат должен быть стоек и жесток, — повторяли они на допросах, и глаза их при этом становились холодными и прозрачными, как стекло. — Без жестокости нет победы».
«Король воздуха» на вопросы отвечал охотно.
— Ваше воинское звание?
— Флюгер обер-фельдфебель.
— Кто ваши родители?
— Мать умерла. Отец паровозный машинист. До войны сочувствовал социалистам. Был даже заключен в концлагерь. Но благодаря моим заслугам освобожден.
— Пишете ему?
— Редко. Обо мне много пишут. И он, и сестры имеют возможность узнавать из газет больше, чем я имею право сообщить.
— Чем вы объясните свои успехи в воздушных боях?
Миллер недоуменно качнул плечами, на миг на его лице появилась улыбка, от чего лицо сделалось даже симпатичным.
— Трудный вопрос. Вероятно тем, что я совершенно лишен чувства страха. Это ставит меня выше моих противников. Кроме того, немецкие истребители — лучшие в мире.
Он производил впечатление неглупого, сообразительного парня, хотя и привычно повторял заученные с детства догмы.
— Что вы думаете о перспективах войны? — спросил его Головко.
— Германия воюет за правое дело. Она одержит полную и окончательную победу. Версальский договор унизил немецкий народ. Только после нашей победы в мире будет установлен справедливый порядок.
— Вы убеждены, что это именно так, а не иначе? — спросил опоздавший к допросу и молча сидевший на стуле член Военного совета Николаев.
— Безусловно. Если б я думал иначе, не стоило бы воевать.
— Идеальный инструмент войны, — сказал Николаев Головко. — Ни в чем не сомневается, никогда не колеблется.
О своей эскадрилье «Гордость Германии» Миллер рассказывал откровенно. Командует ею известный ас майор Карганик. Его трижды сбивали в районе Ура-губы, но каждый раз ему удавалось спастись от преследования и пересечь линию фронта. В составе эскадрильи сражаются многие известные в рейхе летчики. В том числе «Червовый туз» Иозеф Ваничке, «Пиковый туз» Вилли Пфейфер и другие асы. Сквозь расстегнутый ворот френча Головко увидел болтающийся на шее Миллера какой-то предмет.
— Спросите, что он носит на шее, — сказал командующий переводчику.
Миллер извлек наружу два висящих на нитке крошечных детских ботиночка — красный и синий.
— Такие амулеты носят все асы нашей эскадрильи, — объяснил он.
— Символ непобедимости? — спросил Николаев.
Миллер кивнул.
— А ведь все равно не помогло.
Больше беседовать с пленным было не о чем.
— Какие у вас просьбы к советскому командованию? — спросил Головко.
— Прошу назвать, кто меня сбил. Это очень большой мастер воздушного боя. Я не знал, что у русских здесь есть такие асы.
— Теперь будешь знать, сопляк, — не сдержался Головко. — Уведите пленного.
Несколько минут Головко и Николаев, оставшись в комнате вдвоем, молча курили.
— Сумели сволочи быстро воспитать целое поколение завоевателей, — сказал Николаев. — Только хорошие удары в морду могут заставить их задуматься, засомневаться.
— Я тоже думаю об этом, — проговорил Головко. Он подошел к пепельнице, погасил папиросу, спросил, меняя тему разговора:
— Послушай, Александр Андреевич. А что нам делать с Соколовым и этой американкой Джонс? Ведь придется наркому звонить, советоваться. Дело, как понимаешь, совсем не простое. Может, сам займешься?
Николаев усмехнулся.
— Возьмусь, куда ж деваться. Боюсь, до самого верха добираться придется. А Соколова, по моему мнению, пора к Герою представлять. Лихой летчик, настоящий сафоновец.
— Пожалуй, пора, — согласился Головко. — Только подождем, пока закончится эта история с американкой. Согласен?
ПОЕДИНОК И ГИБЕЛЬ
Тихо на Щ-442. Уже семь часов лодка находилась под водой. В отсеках было трудно дышать.
— Как в экваториальной Африке, — говорил старпом, вытирая обильный пот с лица и шеи. — И запахи! Коллекция для духов.
Действительно, чем только сейчас на лодке не пахло: и от мусорных ведер, и от давно немытых тел, и от камбуза, и от заношенной одежды. Последние дни прибавилась еще одна неприятность — стали «газовать», усиленно выделять водород аккумуляторные батареи. Установили дополнительные приспособления для окисления водорода, но концентрация его падала мало. Возросла опасность взрыва. Давно съеден свежий хлеб и приходилось грызть твердые, будто из металла, сухари. Окончились запасы любимых матросами селедки и тарани. Корабельный доктор вынужден ежедневно включать в рацион постылые яичный порошок и жирную тушенку.
— Опять эта вареная медуза, — ворчал торпедист Шеховцев, брезгливо отодвигая омлет. — Остренького хочется, товарищ лейтенант.
Моряки заметно изменились и внешне. Вялые, они ходили из отсека в отсек, подолгу лежали на койках. Больше двух недель прошло после начала этого похода. Из них девятый день лодка болталась здесь у берегов Новой Земли и в Карском море — а толку пока никакого. Один транспорт, потопленный восемнадцатого августа в Варангер-фиорде, — вот и вся ее добыча.
— Не везет нам нынче, Парфеныч, — жаловался командир своему комиссару Золотову. — Чувствую, что где-то совсем рядом затаился этот красавчик «Адмирал Шеер». Так разве с нашим «марсом» его обнаружишь? Сиди и жди у моря погоды. Дождешься, пока срок автономки кончится. — Шабанов сердито махнул рукой, достал из кармана пачку папирос «Беломорканал», посмотрел на нее, вздохнул, сунул обратно. — Слышал я будто прилетели на флот новые дальние разведчики «Каталины». Радар даже имеют. Вот если бы с ними взаимодействие наладить — совсем другое дело.
— Не гневи бога, командир. Мы свой долг честно исполняем. Тут нашей вины нету. К месту гибели «Сибирякова» ходили, на Диксоне были. Транспорт потопили. Уверен, что еще цель будет.
— Смотрю, Парфеныч, оптимист ты великий, — рассмеялся Шабанов. С комиссаром они жили дружно и понимали друг друга с полуслова. — А я считаю, что не везет нам на этот раз. И личный состав загрустил. Правда, и сводки Совинформбюро виноваты. Даже не верится, что фрицы купаются в Волге и ведут бои на окраинах Сталинграда. Старпом и тот как в воду опущенный ходит. Его Барвенково тоже на днях сдали.
— Веселого мало, — вздохнув, согласился Золотов. — Не мешало бы настроение личному составу поднять.
— Надо бы. Ты — комиссар, ты и думай.
— А ты — командир. За всех в ответе, — не обиделся Золотов.
— Я уже думал. Кое-что можно сделать, — сказал Шабанов. — Во-первых, как всплывем, разрешу по два-три человека на мостик выходить. Пусть покурят и мозги проветрят. Во-вторых, расскажу экипажу, как доктора «купили», когда он на корабль пришел. Ты как считаешь — не обидится?
— Предупрежу его, — кивнул комиссар. — День рождения Зуйкова завтра. Справить надо. Именинный пирог испечь.
— И то дело, — согласился командир. — Но только все это не главное, комиссар. Победа нужна. Просто необходима. Только она поднимет настроение.
Но победы как раз и не было. После появления рейдера в Карском море оно будто вымерло. Не показывались даже маленькие суда. Водная гладь была пустынной: ни дымка, ни шума винтов в наушниках акустика. Одна гнетущая тишина.
Под вечер двадцать восьмого августа лодка всплыла для зарядки батарей неподалеку от мыса Желания.
Шабанов открыл запор рубочного люка. Сыроватый, перемешанный с мелкими снежинками удивительно вкусный воздух ударил в лицо. Несколько мгновений он так и стоял на трапе и пил воздух всей грудью, вытянув шею, улыбаясь счастливой улыбкой. Затем поднялся на мостик. Вслед за ним туда поднялись штурман и сигнальщик. Втроем, торопливо, глубоко затягиваясь, они жадно курили первые за последние семь часов папиросы. От них слегка кружилась голова. Морозный ветерок приятно обдувал воспаленные лица.
— До чего ж хорошо, — блаженно сказал штурман, прикуривая от первой папиросы вторую. — Разве понять это человеку, никогда не плававшему на подводной лодке?
— Не понять, — согласился командир. Он подумал о том, что действительно, прежде чем что-то по-настоящему оценить, его следует потерять. Никогда не предполагал, что может лишиться свободы, а когда в заключение попал, понял, что она означает.
— А я тоже, товарищ командир, чуть под трибунал не угодил, — неожиданно сообщил молодой сигнальщик, который шел на лодке в первый поход. Он стоял на откидной площадке у перископной тумбы.
— Ты? — удивился Шабанов, понимая, что «матросское радио» сообщило сигнальщику биографию командира. — За что?
— У меня в учебном отряде в тумбочке нашли две ракеты. Правда, без ракетницы. Зачем хранишь их, спрашивают? Врагу, видимо, сигналы подаешь, сволочь. А мы любили вечером рассыпать порох змейкой на каменном полу и смотреть, как огонек красиво бежит…
— Ну а потом что было?
— Потом? — медленно переспросил сигнальщик, и его круглое, почти детское лицо стало грустным. — Поверили опосля, отпустили.
— Товарищ командир, — доложил штурман. — Слева семьдесят — плавающий предмет.
Шабанов тоже увидел в бинокль темный неподвижный возвышающийся над морем прямоугольник. На светлой стороне горизонта силуэт его был нечеток, расплывчат. Расстояние было слишком велико, чтобы распознать, что это. Но за считанные секунды предмет стал погружаться в воду.
— Рубка подводной лодки! — взволнованно воскликнул штурман. — Товарищ командир! Она погружается!
— Вижу, штурман, — как можно спокойнее сказал Шабанов. Теперь и у него сомнений не оставалось. Это был враг. — Всем вниз! — скомандовал он. — Срочное погружение!
Пронзительно заквакал ревун. Штурман и сигнальщик кубарем скатились по трапу вниз. Шабанов переступил порог рубочного люка, задраил его и, в два приема оказавшись в центральном посту, приказал боцману:
— Ныряй на пятьдесят метров!
Лодка стала быстро проваливаться вниз.
— Глубина пятьдесят! — доложил боцман.
В соседнем отсеке с грохотом упало на палубу что-то тяжелое.
— Кого там черт носит? — сердито закричал в переговорную трубу командир. — У какого медведя лапы не работают? Прекратить всякое движение и шум!
В мгновенно наступившей на лодке тишине можно было лишь различить, как тихо жужжат сельсины телеграфов да поет свою бесконечную привычную песенку гирокомпас.
— Слышу шум винтов подводной лодки, — через несколько минут доложил акустик. — Шум усиливается. Пеленг постоянный.
«Ну, началось, — успел подумать Шабанов. — Теперь держись, скелет». В школе его дразнили так за худобу. Потом эту детскую кличку кто-то принес в училище. Шабанов почувствовал в груди неприятный холодок, будто кто-то прикоснулся холодным железом, облизнул сразу ставшие сухими губы. Еще никогда за немалый уже командирский срок не доводилось ему вести подводную дуэль с вражеской субмариной. Шабанов знал, что нет ничего опаснее и труднее для подводника, чем поединок с невидимой лодкой врага. А противник явно не собирался уходить и жаждал боя. Что ж, поглядим, кто из них окажется смелее и удачливее.
Он посмотрел на часы и подумал, что лодка пробыла на поверхности меньше десяти минут, что они не успели ее проветрить и теперь экипажу будет тяжело вести подводную дуэль в лодочной духоте.
Все сведения о противнике теперь он будет получать от одного-единственного человека — акустика.
Зуйков сидел в небольшой выгородке в центральном отсеке, аккуратно заправив под резиновые блюдечки наушников свои большие «звукоулавливатели», как на лодке называют уши акустика. В прошлом маменькин сынок, единственное дите известного киевского адвоката, избалованное и высокомерное. В год начала войны он окончил школу и собирался поступать в консерваторию. Но война резко все изменила. Неузнаваемо изменился и сам Зуйков. Аркадий стал отличным акустиком. Он награжден орденом и двумя медалями, о нем писали в специальной листовке.
И хотя Шабанов знал, что гидроакустическая станция «Марс» несовершенна и весьма примитивна, он был уверен, что Зуйков выжмет из нее все — и то, что обещано в формуляре, и даже то, на что она не рассчитана. Плохо только, что акустику нездоровится. Он непрерывно кашляет, чихает, доктор докладывал, что у него повышена температура. На Щ-442 простужены многие моряки. Постели на койках влажные от конденсационной влаги. Не просыхают полушубки и кожаные регланы на меху, в которых стоят на мостике вахтенные. Но Зуйков держится молодцом. Проглотит таблетки, что дает ему лейтенант Добрый, вытрет пот с лица и снова слушает.
«Спокойно, скелет, — подумал командир. — Ты должен перехитрить этого фашистского гада. Больше выдержки и хладнокровия. Первым делом посчитаем. У тебя осталось шесть торпед. Две торпеды ты неудачно выстрелил по вражескому буксиру и промахнулся. Две ушло на потопление транспорта. Считай у противника, если он ни разу не стрелял, в запасе десять торпед. Плотность аккумуляторов низкая. Нужно экономить электроэнергию. Поэтому не будем спешить, а станем действовать наверняка. Сначала попытаемся маневрировать, уклоняться от ударов и ждать своего часа».
Лодка шла строго горизонтально. Стрелка дифферентометра застыла на нуле. Глубиномер показывал пятьдесят пять метров. Шабанов наклонился к выведенным в центральный пост переговорным трубам из отсеков:
— Вниманию всех, — начал он своим глухим и немного хриплым от постоянного пребывания на ветру голосом. — Говорит командир. За нами охотится вражеская подводная лодка. Всем быть предельно внимательными и собранными. Носовые и кормовые торпедные аппараты приготовить к выстрелу. Выключить все электроприборы. В отсеках оставить по одной лампочке. Все.
— Противник выпустил две торпеды, — донесся из переговорной трубы взволнованный голос акустика.
На малом ходу Щ-442 круто вильнула вправо. Прошло меньше минуты и все услышали, как высоко и чуть в стороне прошелестели обе торпеды. Некоторое время на лодке царила полная тишина, а потом командир немецкой субмарины не выдержал и выстрелил снова. И опять обе торпеды прошли в стороне от Щ-442.
«Он нетерпелив, — подумал о своем противнике Шабанов. — Это хорошо. Нужно его еще подразнить». Он приказал дать малый ход вперед, но пройдя около кабельтова и показав вражескому акустику направление своего движения, отработал реверсом назад, резко отвернул влево, застопорил ход и стал ждать очередного залпа. Но немецкая лодка больше не стреляла.
Прошло уже больше часа. Щ-442 неподвижно и беззвучно лежала на жидком грунте — плотном слое воды, удерживающем лодку на глубине, ожидая, что противник не выдержит и всплывет. Вероятно, немецкая субмарина ждала того же.
Шабанов знал, что на немецких лодках есть так называемые «моторы подкрадывания». Они позволяли с минимальной затратой энергии и почти беззвучно маневрировать под водой. На Щ-442 таких моторов не было, а плотность аккумуляторов находилась на опасном пределе. Это сковывало действия, лишало инициативы.
Пожалуй, еще никогда экипаж, лодки не был так близок к смерти, как сейчас. Ее смрадное тяжелое дыхание висело в душной тревожной тишине. Нервы были напряжены до предела. Любая команда выполнялась мгновенно. Достаточно было командиру случайно открыть рот или двинуть рукой, как стоявшие рядом с ним старпом, боцман, механик тотчас же поднимали на него полные ожидания глаза. Но Шабанов молчал. Он понимал, что главное для него сейчас — выдержка и точный расчет.
За плотно задраенными стальными переборками в страшном напряжении застыли люди. Двигаться нельзя, разговаривать тоже. Только чутко прислушиваться и ждать команды.
В электромоторном отсеке сидел на складном стульчике Вася Добрый. Доктор тяжело дышал. По лицу его струился пот. Два часа назад он определил на аппарате Холдена, что концентрация углекислоты в отсеках намного больше допустимой нормы. После всплытия они не успели провентилировать лодку. Больше определять концентрацию не было смысла. Прислонившись спиной к теплому кожуху электромотора, закрыв глаза, Вася Добрый думал о смерти. Умирать было жалко. Оставив без единственного сына мать, не полюбив еще никого в жизни, даже не поцеловав. Будь они трижды прокляты, его ужасная застенчивость и робость. Даже на вечерах у них в фельдшерском училище, где всегда было полно девчонок, он мучительно долго колебался прежде чем пригласить какую-нибудь из них танцевать. Ему всегда казалось, что он некрасив и смешон со своими оттопыренными ушами и густо покрытыми веснушками лицом и руками.
На короткое мгновенье Вася забылся тяжелым сном. Ему почудилось, будто стоит он, как всегда, подпирая стену, на выпускном вечере у них в военно-морском медицинском училище. Первый раз в жизни побрившись в парикмахерской, в новой лейтенантской с иголочки форме. Ведущий объявляет: «Дамское танго. Дамы приглашают кавалеров». Оркестр играет его любимые «Брызги шампанского». И вдруг к нему подходит дочь командира роты Лариса, существо неземной красоты и нежности, предмет тайных воздыханий всего курса, и говорит своим звонким, как валдайский колокольчик, голоском: «Разрешите пригласить вас, Вася». Именно от ее слов доктор очнулся, открыл глаза и тотчас услышал негромкий, но различимый во всех отсеках голос комиссара: «Противник выпустил еще две торпеды».
И опять они прошли мимо. Видимо, немецкий акустик не в совершенстве владел своим «Нибелунгом», потому что все торпеды проходили левее и выше лодки. Но контакт с Щ-442 он поддерживал непрерывно: Шабанов слышал, как периодически звенит корпус лодки, будто его посыпают тонкой струей песка. Это шли, отражаясь, сигналы «Нибелунга».
По подсчетам Шабанова, теперь у противника оставалось максимум четыре торпеды. Наступил момент, когда и он мог попытать счастья и выстрелить. Но шумопеленгатор «Марс», в отличие от гидролокатора, лишь позволял определять направление на источник шума, но не давал данных о расстоянии до него. А без этого торпедная атака становилась почти безнадежной. Шабанов заглянул в выгородку акустика, увидев сосредоточенное, покрытое каплями пота бледное лицо Зуйкова, написал на лежащем перед ним листке бумаги: «Аркадий! Прикинь расстояние. Будем стрелять». Акустик прочел и кивнул. Уходя, командир ткнул его коленом в зад. Это был знак его высшего расположения и доверия.
— Пеленг уходит вправо. Дистанция тридцать кабельтовых, шум винтов приближается, — крикнул Зуйков.
Шабанов скомандовал:
— Носовые пли!
Две торпеды вышли из аппаратов, лодка дернулась кверху. Немыслимо медленно шел счет секундам. В центральном посту и в отсеках все, не отрываясь, впились глазами в стрелки часов и секундомеров. Но прошло уже все возможное время, нужное торпедам, чтобы достичь врага, а взрыва не было.
— Мимо, — почти беззвучно прошептал одними губами Добрый.
Внезапно прозвучал новый доклад акустика:
— Противник выпустил седьмую и восьмую торпеды. Движутся с правого борта.
Лодка резко вильнула в сторону. Одна из торпед прошла совсем близко от нее. Моряки услышали, как мелко задрожала надстройка. Было ощущение, что торпеда своим винтом даже задела антенну.
— Осталось две, — сказал Шабанов вслух и наклонился к трубам трансляции: — Внимание! У противника остались последние две торпеды.
Но Шабанов ошибся. Немецкая субмарина израсходовала все торпеды, потому что акустик буквально завопил в переговорную трубу:
— Лодка продувает балласт!
Часы показывали без трех минут девятнадцать. Почти три часа длился этот поединок.
— Всплывать под перископ! — приказал Шабанов.
Раздался звук выдавливаемой сжатым воздухом из цистерн главного балласта воды, появился дифферент на корму, личный состав почувствовал, как давит на пятки металлическая палуба. Заработал мотор, поднимающий вверх командирский перископ. Вражескую лодку Шабанов увидел почти рядом — она находилась на пистолетной дистанции: до нее было не более пяти кабельтовых. Около установленного на ее палубе орудия суетился расчет. Щ-422 подвернула чуть вправо, выходя по прицелу на боевой курс, и выстрелила. Лодку сильно встряхнуло и боцман-горизонтальщик едва удержал ее на перископной глубине. И почти тотчас же все услышали глухой взрыв. Немецкой лодки на поверхности больше не было. Щ-442 погрузилась и пошла малым ходом на одном моторе.
— Что слышишь, Аркадий? — нетерпеливо спросил Шабанов. — Есть какие-нибудь звуки?
— Слабое бурление и непонятные шумы, товарищ командир.
Минут двадцать лодка, выжидая, продолжала находиться на глубине. Но теперь акустик ничего не слышал. На всякий случай Шабанов вызвал в смежные отсеки артиллерийский расчет и приказал снова всплывать.
От яркого солнца на мостике в первый момент пришлось даже зажмуриться. Был тот неведомый южанину ясный северный день в разгаре лета, когда солнце греет, а ветер холодный.
Неожиданно над головой Шабанов отчетливо услышал звук летящего высоко самолета. Он прислушался. За годы войны фронтовики привыкли различать высокие голоса двигателей фашистских самолетов и более низкое стрекотание советских моторов. Доносившийся звук был незнакомым. Шабанов уже хотел скомандовать срочное погружение, но старшина сигнальщиков успел рассмотреть звезды на крыльях, а вахтенный офицер авторитетно заявил:
— Дальний морской разведчик «Каталина». Обшаривает море. Наверняка, ищет «Адмирала Шеера».
Самолет и в самом деле был послан на поиски вражеского рейдера. Он чуть снизился, облетел лодку и быстро скрылся за горизонтом. На гладкой поверхности моря было пустынно. О недавнем бое напоминало лишь растекавшееся по воде большое масляное пятно. Посреди его плавали куски пробковой крошки, обрывки газет, какая-то черная клеенчатая сумка, апельсиновая кожура. Сачком на длинной палке сигнальщик подцепил сумку и втащил на борт. Это была обычная инструменталка с гнездами для гаечных ключей, плоскогубцев, отверток. Сейчас инструментов в ней не было. Вместо них в сумке лежали пара размокших пакетов мармелада, белые, из тонкой шерсти кальсоны и несколько фотографий, аккуратно сложенных в конверт и обернутых непромокаемой бумагой. Все фотографии были детскими. Три девочки с распущенными по плечам волосами улыбались прямо в объектив. Мальчик, как и полагается мужчине, был хмур и неулыбчив. На внутренней стороне сумки белой масляной краской было написано: «V-455 Штабс-боцман Хорст Циммерман».
— Сказал последнее «ауфвидерзеен» ихний папаша Хорст, — проговорил старпом, складывая фотографии обратно в конверт. — Чтоб не лез куда не следует.
— Всех бы этих фашистских сволочей перетопил, как щенят, собственными руками, — с внезапной злостью вмешался сигнальщик. Минуту он молчал, глядя на фотографии, потом сказал неожиданно: — А все ж мальцов жалко. Правда, товарищ командир?
— Жалко, — согласился Шабанов. — Они не виноваты.
Целый час лодка медленно кружила вокруг пятна, внимательно наблюдая за поверхностью и прослушивая море. Несколько раз акустику казалось, что он слышит какие-то звуки, не то удары о металл, не то бурление воды. Затем эти шумы исчезали, чтобы вскоре появиться снова. Около двадцати двух часов на ярко освещенной зеленовато-голубой воде внезапно возник воздушный пузырь и вслед за ним все затихло окончательно. Только после этого Шабанов счел возможным доложить командующему флотом о потоплении вражеской субмарины и получил приказ возвращаться в базу.
Мотористы включили дизели на зарядку аккумуляторов. Заревели мощные вентиляторы, проветривая долго находившийся под водой корабль. Старпом поднялся на мостик. Командир и комиссар решили обойти лодку и поздравить личный состав.
Такого ликования, как сейчас, на корабле еще не было никогда. Шутка ли, выйти победителем в смертельно опасном подводном поединке с опытным врагом. В истории Северного флота не было аналогичного случая.
Матросы и офицеры смотрели на своего невысокого, худого, заросшего густой черной бородой командира с откровенным обожанием. Еще больше, чем прежде, они верили в его умение, выдержку, в его ум, в его удачливость. Шабанов даже смущался, читая в глазах подчиненных такое проявление чувств.
Они с комиссаром по очереди отдраивали переборки и обходили отсеки.
На подводной лодке знают друг о друге все.
Вот стоит и широко улыбается старшина водолазов Пинчук. Он толст, коротконог, похож на пень, но смел и опытен. Матросы постоянно подтрунивают над его габаритами и называют «легкий водолаз».
— Придется списать тебя с корабля, — сказал ему Шабанов. — Толстеешь все. Лучше двух худых возьму.
А здесь в торпедном сиял фиалковыми глазами Шеховцев. Это самый молодой матрос на лодке. Ему только восемнадцать лет, но на корабль он пришел женатиком. Супруге Шеховцева — шестнадцать, а его матери тридцать четыре. Воюет Шеховцев хорошо, быстр, сообразителен и не по возрасту языкат.
— С опережением графика идем, товарищ командир, — ответил он. — Династия у нас передовая.
А в баталерке Шабанов с комиссаром задержались. Решали, какой приготовить сегодня из оставшихся продуктов обед попраздничнее. Это ничего, что обедать придется почти в полночь. На лодке путаница со временем приема пищи частое явление.
Хороший парень баталер и артиллерист отчаянный. А ведь поначалу, когда прибыл на лодку после окончания объединенной школы, Шабанову не понравился. Рос мальчишка без отца, школу бросил, имел до службы дела с милицией. На лодке фиглярничал, прикидывался дурачком. При первой же проверке у него обнаружилась недостача четырех плиток шоколада.
— Где шоколад? — спросил его Шабанов.
— Мне три дня назад сон приснился, товарищ капитан-лейтенант. Будто змеи обвивают тело. А вчера лошади окружили и брыкаются задними ногами. Проснулся сегодня и сразу осенило: кладовщик, охламон, обсчитал.
Шабанов не удержался тогда, сказал:
— Сам ты охламон. Учти: нам на лодке жулики не нужны. Не такое место. Хоть сегодня спишу тебя к ядреной матери. А шоколад завтра на полке лежать должен.
Ночью подул холодный норд-вест. Шедшую под дизелями лодку крутая волна валила с борта на борт, как куклу-неваляшку. Потоки ледяной воды заливали стоявших на мостике командира, вахтенного офицера и лейтенанта Доброго. Доктор упросил командира разрешить ему постоять немного на мостике. Сейчас он стоял рядом с Шабановым, упершись руками в ограждение, в кожаном реглане и зюйдвестке, ну прямо настоящий морской бродяга с парусного клипера середины прошлого века. Шабанов видел, как изменился доктор за время последнего похода. Его по-детски припухшее веснушчатое лицо набрякло, под глазами пролегли глубокие тени. Но он знал, как хорошо держался лейтенант во время всего плаванья, как сразу нашел правильный тон в отношениях с личным составом, как он по-настоящему заботлив, добр и необидчив.
— Ну что, медицина, будем еще плавать вместе? — крикнул он, наклоняясь почти к самому уху Доброго.
— Будем, товарищ командир.
— И я так думаю. А теперь марш вниз. Нечего на мостике торчать.
Шабанов поглубже нахлобучил зюйдвестку, взглянул на циферблат часов и подумал, что продлись подводный поединок еще некоторое время, и ему не выдержать. Еще никогда, пожалуй, он так не уставал, как сейчас. В голове шумело, веки были тяжелыми, а ноги просто подгибались от слабости.
«Как там Нина и Лешка без меня? Небось скучают, ждут не дождутся, — Шабанов улыбнулся. — Это плохо, когда моряка на берегу никто не ждет. Кто-кто, а он это хорошо знает. Сколько лет бобылем прожил. Нужно будет доктора к себе пригласить. Пусть проведет вечер в семье. Как Нина, интересно, доктора окрестит? У нее ж талант давать хлесткие характеристики. Его она называет «раскладушка». Это за худобу, с которой она борется изо всех сил, но сделать ничего не может. Своего директора — женщину недобрую и плоскогрудую — «Доска почета». А соседку по квартире — манерную, любящую изображать ребенка — «вечная весна». Все эти клички выскакивали из нее просто, естественно, без тени злобы… Жаль, конечно, что старпом уходит. Отличный был старпом. Моряк хороший и человек веселый. А это тоже не последнее качество на подводной лодке. Придется Баранова выдвигать. Опыта у него маловато и паниковать любит».
— Товарищ командир! — раздался голос из центрального поста. — Время ложиться на курс 190 градусов.
— Добро. — Это он, будущий старпом.
Шабанов закашлялся, закурил, прикрывая папиросу полой реглана. И от первых же затяжек пошли темные круги перед глазами, затошнило. Он ухватился рукой за приваренную к ограждению мостика ручку, постоял несколько минут, не шевелясь, глубоко дыша. Головокружение прошло. Команда считает его трехжильным. Вернется в Полярное и будет пять дней отсыпаться. Вставать будет лишь для еды.
Часам к семи утра ветер совсем стих, волнение моря немного улеглось. После почти бессонной ночи Шабанову неудержимо захотелось есть. Он спустился в центральный пост, сел на низенькую разножку прямо под открытым люком и попросил принести чего-нибудь перекусить. Когда минут через десять, кок принес разогретую тушенку с рисом, он увидел, что командир, сидя, приткнувшись спиной к тумбе гирокомпаса, крепко спит. Ему снился штабс-боцман Хорст Циммерман. Он обнимал Нину. Поэтому Шабанов вздрагивал во сне и стонал.
— Не будить, — приказал старпом.
На траверзе полуострова Рыбачий лодку встретил специально высланный навстречу тральщик ОВРА. На его левом фале полоскались на ветру флаги: «Добро», «Еры», «Четверка».
— Поздравляют с победой, — прочитал сигнальщик.
Совсем рядом был остров Кильдин, круто обрывающиеся в воду скалистые берега Кольского полуострова, родная Екатерининская гавань, Полярное, дом. По установившемуся на флоте обычаю комендоры готовились дать два холостых выстрела из пушки. Никто не сомневался в потоплении вражеской субмарины. Трудный поход подходил к концу.
Но немецкая подводная лодка была еще жива. Взрывом торпеды с Щ-442 ей разворотило корму, искорёжило вертикальный и горизонтальный рули, повредило винты. В огромную пробоину хлынула вода. Экипаж услышал сильный взрыв. Лодку тряхнуло с такой силой, что ни один человек не удержался на ногах. Многие при падении получили ранения и ушибы. Вышли из строя все приборы, погас свет. Но прочный корпус лодки выдержал страшный удар. Построенная на верфи Цихау в Данциге V-455 вступила в строй 3 сентября 1939 года — в день объявления Англией войны Германии. Эти лодки VII серии были наиболее совершенными и технически самыми удачными из всех находящихся на вооружении немецких подводных кораблей. V-455 обладала довольно высокой надводной скоростью (16,8 узла) и дальностью плавания около восьми с половиной тысяч миль. Когда после окончания курсов командиров в Лориане Принцхорн получил ее под свое командование, он был счастлив. Уж если командовать лодкой, то именно такой, а не этими плавучими гробами первой серии.
Сейчас после взрыва, получив сильный дифферент на корму и задрав кверху нос, лодка стремительно проваливалась вниз.
— Все. Конец, — пронеслось в голове Принцхорна. При взрыве он сумел ухватиться за трубопровод и повиснуть на нем. Автоматически в свете медленно гаснущих плафонов увидел убегающий вниз шестиметровый центральный отсек. Он казался всегда таким просторным, а сейчас напоминал увеличенный в сотни раз обычный снарядный патрон. Потом Принцхорн не удержался и тоже упал, сильно ударившись головой о палубу. С трудом, цепляясь за проходящие вдоль переборки магистрали, встал сначала на четвереньки, а затем и в полный рост. В голове шумело. Из носа шла кровь.
В центральный пост доложили из электромоторного отсека:
— Переборка цела, но в отсек фильтруется вода.
Старший офицер Войченковски-Эмден, прижимая носовой платок к кровоточащей ране на лбу, скомандовал:
— Дайте подпор воздуха. И оставайтесь на местах.
Принцхорн понимал, что единственный шанс на спасение — это прекратить проваливание лодки на глубину и попытаться всплыть. Только всплыть. Иначе лодка ударится о грунт, зароется в него кормой и тогда уж ничто и никто, даже сам господь бог, не сможет ее спасти. Глубиномер не работал. Лодка продолжала падать вниз.
— Продуть балласт! — приказал Принцхорн. — Всплывать!
Повисший на маховике трюмный акробатическим приемом сумел выполнить приказание. Сжатый воздух из баллонов, находившихся снаружи прочного корпуса, с резким шипением начал вытеснять воду из балласт-цистерн. Корпус лодки задрожал. Принцхорну и всем, кто находился вместе с ним в центральном посту, показалось, что они медленно всплывают.
— Не иначе, как всевышний вмешался и своим большим, как кранец, перстом защитил нас, — тихо сказал молоденький рулевой и перекрестился.
Но почти тотчас все с ужасом услышали леденящий звук стравливаемого через шпигаты воздуха и почувствовали, как корабль продолжает проваливаться на глубину. Еще через несколько минут ощутился мягкий удар. Это лодка кормой уткнулась в дно и так и осталась торчать в грунте с поднятым кверху носом.
Глубины в этом районе Карского моря были небольшими — по карте они находились приблизительно на стометровой изобате. А это означало, что на лодку давила толща воды в десять атмосфер. Экипаж знал, что разделяющая кормовой и электромоторный отсеки стальная сферическая переборка рассчитана как раз на такое давление. И дополнительно созданный воздушный подпор изнутри поможет ей выдержать. Однако в тех местах, где через переборку проходили магистрали сжатого воздуха, воды, электрокабели, сальники, в электромоторный отсек хоть медленно, но фильтровалась вода.
Теперь на спасение не оставалось ни одного даже самого ничтожного шанса. Сжатого воздуха для повторной попытки всплыть больше не было. Выходить поодиночке с помощью специального приспособления в рубочном люке также было абсолютно безнадежным делом. Температура воды за бортом плюс четыре, до поверхности сотня метров — или быстрая смерть в воде от остановки сердца, или немедленная смерть на поверхности от кессонки. Жить оставалось всего несколько часов. А затем мучительное удушье от нехватки воздуха. Если еще раньше забортная вода не заполнит отсеки.
Был еще третий вариант — чтобы не мучиться, взорвать лодку.
Еще ни разу за двадцать девять лет своей жизни капитан-лейтенант Франц Принцхорн не задумывался над серьезными проблемами. Самостоятельная, полная опасностей и риска служба была ему по душе. Он любил жизнь и был убежден, что она дана для того, чтобы получать от нее радости. Многочисленным женщинам нравились его самоуверенность и веселый нрав. Всякий раз, когда бывала возможность, он устраивал шумные вечеринки с друзьями. Он преуспевал в парусном спорте и на последней регате занял второе место среди подводных сил рейха. Принцхорн мог поклясться, что всего этого вполне достаточно для жизни одного молодого офицера. Он презирал «умников», которые сушат свои мозги, размышляя о политике, праве, справедливости. Пускай об этом думают фюрер, правительство, «папа» Дениц. Он молод и хочет от жизни получать удовольствия. Даже от войны, как это и не звучит парадоксально, Принцхорн до сих пор получал немало удовольствий. Походы в южную Атлантику, бирюзовое море, голубое небо над головой, солнце, хорошая еда, фрукты и очень мало опасностей. Коричневый от загара, в одних трусах, в тропическом пробковом шлеме на голове он стоял на мостике и жмурился от наслаждения, когда ласковая теплая волна обдавала его своими брызгами. А по ночам, когда мягко стучали дизели, заряжая аккумуляторы, можно было прямо с борта ловить рыбу. Она так и лезла на крючки — серебристая макрель, нежная корифена.
Принцхорн никогда не думал над тем, за что он воюет, кому нужна эта война. С удовольствием наблюдал в перископ, как взрываются и горят торпедированные им пароходы, как суетятся на них маленькие фигурки людей. Он не считал себя жестоким и никогда не приказывал, как это делали некоторые другие командиры, расстреливать плавающих в воде из автоматов. Просто их судьба не заботила его, не вызывала у него сострадания. Гораздо важнее было, чтобы фотограф сумел сделать удачные кадры на память. Они украсят его дневник. Матросы и офицеры разошлют их своим родным. А потом, когда все стихало и поверхность моря снова становилась спокойной и мирной, Принцхорн включал тумблер трансляции и с присущим ему юмором рассказывал личному составу, как тонул транспорт и смешно метались на палубе его пассажиры, а затем один за другим прыгали в воду.
В детстве от отца, владельца мастерской по ремонту швейных машинок, ярого пангерманского националиста, он часто слышал рассуждения о превосходстве германской расы, о их великом Рейне, о культе силы оружия и войны. Книги Ницше и Штирмера, этих апостолов силы и жестокости, всегда лежали на столе у отца, и он любил читать выдержки из них своим сыновьям Францу и Генриху. «Хорошая война освящает любую цель». «Для зла есть будущность». Уже потом ему многократно твердили об этом в гимназии и в военно-морском училище. Он привык считать войну своей профессией. А какая может быть война без истребления врага? «Жалость — удел слабых духом» — это изречение он приказал даже повесить в кают-компании. Зато его старший офицер обер-лейтенант фон Войченковски-Эмден любил философствовать. Этот паршивый аристократ однажды, оставшись наедине с ним, своим командиром, и перед этим хватив лишнего, стал рассуждать, что, по его мнению, Германии не следовало затевать эту войну.
— Понимаешь, Франц, — откровенничал он. — Опыт истории учит, что такие войны на два фронта всегда плохо кончались для Германии. А с историей мы должны считаться. Лично я совсем не уверен, что и нынешняя война не закончится для нас поражением.
— Заткнитесь, обер-лейтенант, и никогда больше не произносите вслух таких вещей, — сказал ему тогда Принцхорн. — Неровен час услышит кто-то и тогда вам не поздоровится.
И вот сейчас, перед тем как принять окончательное решение и сообщить его личному составу, Принцхорну почему-то припомнились слова старшего офицера. «Действительно, зачем мы ввязались в эту идиотскую войну со всем миром? — думал он. — Сколько бы мы ни топили их судов, они клепают новые с такой скоростью, что тоннаж не уменьшается, а даже растет. И чего стоит только эта одна загадочная гигантская Россия с ее колоссальными резервами? Он не силен в истории. Но, кажется, еще никому не удавалось ее победить. Вместо того, чтобы сдохнуть через пару часов в этом лодочном зловонии, он мог бы прожить еще долгую жизнь. Встретить многих красивых женщин, жениться, наконец. И жена родила бы ему полдюжины сыновей…»
Когда он пришел сюда на Север и стал рядом с посыльным судном «Грилле», капитан I ранга Тодт из оперативного отдела подводных сил рассказывал им, командирам лодок:
— Похоже, господа, что вы попали сюда надолго. Наш «папа» решил освоить Север. В Киркенес, Гаммерфест, Хостад и сюда в Нарвик днями подойдут плавбазы и судоремонтные мастерские. Уже пришли вспомогательные суда и суда обеспечения «Камерун», «Хуаскаран», «Пелагос». Так что спрячьте подальше купальные трусики и готовьте меховые брюки и шубы!
Теперь купальные трусики уже не понадобятся никогда. Через неделю будет издан приказ об исключении V-455 из списков флота, а домой пошлют на траурном бланке сообщение о его героической смерти. Гросс-адмирал Дениц лично принесет его отцу искренние соболезнования…
Размышления Принцхорна прервало сообщение из электромоторного отсека:
— Вода медленно заполняет отсек. Стоим по колено в воде. Просим разрешения перейти в смежный. — Это докладывал унтер-офицер Блюхер — старый служака с выпученными рачьими глазами.
— Разрешаю, — сказал Принцхорн.
Теперь уже было все равно. Чем раньше они погибнут, тем лучше. Командир включил трансляцию, откашлялся.
— Вниманию всего экипажа. Говорит капитан-лейтенант Принцхорн. Я должен сообщить вам плохую новость, ребята. Надеюсь на ваше мужество. Лодка лежит на грунте с оторванной кормой. Шансов на спасение нет. Вам выдадут все запасы спиртного и еды. Будем пить и веселиться. Германия и господь бог нас не забудут. Прощайте!
И тотчас же из выведенных в центральный пост переговорных труб раздался страшный крик. Запертые в наглухо задраенных изолированных отсеках люди еще чего-то ждали. Они надеялись, что их изобретательный командир что-то придумает, что остался хоть маленький и ничтожный, но шанс на спасение. Они не хотели верить, что все кончено. Они не хотели умирать. Они кричали. И этот крик десятков голосов был страшен.
Спустя пять минут застрелился обер-лейтенант фон Войченковски. Затем из труб постепенно стали доноситься пьяные голоса, брань, какие-то бессвязные бормотания. Всегда тихий и исполнительный торпедный электрик крикнул: «Будь проклят этот Гитлер!» Отовсюду раздавались звуки выстрелов. Двое пьяных трюмных явились в центральный пост и потребовали, чтобы им позволили всплыть на поверхность. Они хотели перед смертью последний раз взглянуть на небо. Принцхорна они обозвали грязной свиньей, и он застрелил их. Неторопливо вытащил из кармана сигарету. Долго разминал ее, вспомнил почему-то, как последний раз ел в ресторане в Лориане фрикасе по-парижски из индейки под белым вином. Потом щелкнул зажигалкой. В насыщенном углекислотой и водородом воздухе огонь едва тлел. Раздался взрыв. Все было кончено.
ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ НЕДОВОЛЕН
Во второй половине дня двадцать девятого августа, когда таинственно исчезнувшая подводная лодка V-455 лежала с оторванной кормой на грунте, доживая свои последние часы, Больхен нервно прохаживался по ходовой рубке, пытаясь в сложившейся обстановке найти наиболее верное решение. Полученные за последние дни радиограммы от адмирала Шнивинда не только не вносили ясности в его предстоящие действия, а еще более запутывали их. Двадцать четвертого августа еще до встречи с «Сибиряковым» и обстрела Диксона он получил приказ, предоставлявший ему полную свободу действий. «Момент окончания операции, возвращение в базу установите сами в соответствии со сложившейся обстановкой», — сообщал Шнивинд. Вчера в полдень адмирал Северного моря прислал вторую радиограмму, где категорически приказывал «Адмиралу Шееру» вернуться в Карское море до семьдесят третьего градуса восточной долготы и «проводить там любые акции, которые могут дать выгодные результаты». Эта вторая радиограмма не только противоречила первой, но попросту была непонятной. Движение русских судов в Карском море после потопления «Сибирякова» полностью прекратилось. И появление там рейдера вновь не только не могло дать положительных результатов, а было рискованным и опасным из-за вероятных контрмер русских и неясной ледовой обстановки. Стоявший за компасной площадкой телефон пронзительно зазвонил.
— Что там еще, черт возьми? — раздраженно спросил Больхен.
— Радиограмма, господин капитан I ранга, — доложил вахтенный. — Шифровальщик просит разрешения подняться в рубку.
— Пусть поднимется. Сколько на румбе? — спросил командир у вахтенного офицера.
— Двести десять. Ход восемнадцать узлов.
— Так и держите. Я буду у себя.
Он плотно затворил дверь командирской рубки, сел в кресло. Перед ним на столике дымился кофейник, принесенный вестовым. Лежали в вазочке свежие булочки с корицей. «Еще одна радиограмма. Что теперь придумали нового стратеги в Берлине или в Бергене?» — недоумевал он.
Вошел шифровальщик и остановился у двери. Командир будто не замечал его. Погруженный в свои мысли, он смотрел на кофе, не притрагиваясь к нему.
— Прочтите, Гофман, вслух, — наконец заговорил Больхен.
— «Операцию продолжать любом случае. Окончание операции разрешаю наличии особо важных причин — аварии, нападения противника, вызывающих необходимость отхода. Если не предоставится других вариантов действий — бомбардируйте Амдерму».
«Почему адмирал Шнивинд, который в период планирования операции был ее активным противником и в какой-то момент даже требовал ее отмены, сейчас столь настойчиво и энергично требует ее продолжения? — размышлял Больхен, не спеша, небольшими глотками, наслаждаясь кофе. — Совершенно очевидно, что на него оказывают давление из Берлина от самого гросс-адмирала Редера. Для Редера же успех «Адмирала Шеера» не только военная победа, а вопрос престижа, подтверждение его весьма поколебленной доктрины рейдерской войны».
После потопления двадцать пятого августа у острова Медвежий эсминцами противника немецкого минного заградителя «Ульм», о чем Больхен узнал из перехваченных сообщений английского радио, верховному морскому командованию, видимо, очень хотелось сообщить в главную квартиру фюрера победную сводку об успехах «Адмирала Шеера». Но ему-то что за дело до этих хитросплетений высокой политики? Что он, командир корабля, должен делать в такой ситуации?
Уже более получаса Больхен маленькими шагами мерил ходовую рубку, непрерывно дымя трубкой, но так и не принял важного решения. Чтобы полностью внести ясность в обстановку и уточнить дальнейшие планы, следовало еще раз подробно проинформировать командование и получить четкие указания. Но как это сделать? Оставался единственный выход — нарушить приказ о радиомолчании в эфире.
После пятиминутного совещания со старпомом Бугой и старшим связистом Больхен приказал дать короткий сигнал без вызова. Такой сигнал уменьшал шанс, что корабль запеленгуют. Затем он сообщил свои координаты, обрисовал положение и попросил разрешения уйти к Шпицбергену. Шнивинд настаивал на продолжении операции в Карском море, пока она не даст ощутимых результатов. Только после повторного доклада Больхена, что в Карском море линкор уже ничего не сможет добиться, адмирал Шнивинд с видимой неохотой разрешил ему прекратить операцию. По тону его последнего лаконичного радио Больхен понял, что адмирал Северного моря недоволен его действиями. «Если ничего не можете, возвращайтесь», — говорилось в ней.
Шнивинд разочарован и считает, что «Адмирал Шеер» не оправдал возложенных на него надежд. «А что я еще мог сделать? — досадовал Больхен. — Один самолет-разведчик вместо двух и то с недостаточным запасом горючего. Просчет этих зазнаек из люфтваффе теперь свалят на меня. А ведь как они уговаривали! «Самолета с двумя экипажами будет более чем достаточно. Поверьте нашему опыту». И он, болван, поверил. Обещанная помощь от подводных лодок в действительности оказалась чистейшим блефом. И этот «Сибиряков», раструбивший о нем по всему свету!»
Больхен достал табакерку. Ее подарила ему Юта в день тридцатилетия. Набил трубку. Табак у него был ароматнейший, бразильский, презент одного южноамериканского негоцианта. Стоявший рядом обер-лейтенант Старзински что-то увлеченно рассказывал вахтенному офицеру. Он ни за что не отвечал и пребывал в великолепном настроении. Больхен примирился с его непрерывной болтовней. Избавиться от нее, видимо, можно было лишь послав Старзински на откидной мостик и оттуда сбросив в море.
Тускло светились выведенные в ходовую рубку циферблаты многочисленных приборов: репитеры гирокомпаса и гидролокатора, указатели оборотов главных машин, положения руля, приборы пеленгов и дистанций на противника, счетчики пройденного расстояния и многие другие. Сложный организм корабля функционировал нормально.
У выхода из рубки молча сидел на разножке оператор телефонного коммутатора унтер-офицер Арбиндер. Этот жестокий грубый человек, со странно стекленеющими глазами при первых же услышанных выстрелах, родом из Аугсбурга. Несколько дней назад здесь же на мостике Больхен спросил его:
— Как бы вы, Арбиндер, распорядились отпуском, если бы я отпустил вас по возвращении в Нарвик?
Арбиндер усмехнулся:
— Я попросил бы вас немного повременить, господин капитан I ранга. Подождать, пока не падет Петербург. У ландсвера Арбиндера тоже есть заветная мечта — посмотреть на туалетный набор из сорока восьми предметов чистого золота. Его сделал в Аугсбурге два века назад мастер Беллер для русской императрицы Анны Иоанновны. Беллер мой далекий предок. Говорят, на набор можно раз посмотреть — и спокойно умереть.
«А в нем есть что-то человеческое», — подумал Больхен.
Сейчас Арбиндер сидел неподвижно, устремив взгляд в одну точку. Его застывшее лицо было страшно.
— Попросите старшего офицера подняться на мостик, — распорядился Больхен. И, когда Буга торопливо вошел в ходовую рубку, приказал: — Курс к острову Медвежий. Я буду у себя внизу.
Он спустился в салон. Оттуда не выходил ни к обеду, ни к ужину. Вестовой Краус носил командиру еду в каюту.
Тридцатого августа северо-восточнее острова Медвежий «Адмирал Шеер» встретили четыре эсминца. Отсюда до берегов Северной Норвегии оставалось меньше двухсот миль. Это было излюбленное место, где немецкие самолеты и подводные лодки наносили свои удары по конвоям союзников. Под эскортом эсминцев рейдер прошел через Хорстад и сейчас портовые буксиры осторожно подтягивали линкор к его причалу в Нарвике.
Стояло солнечное раннее утро. Встречающих на причале было мало. Среди немногочисленной группы одетых в черное морских офицеров Больхен узнал невысокую приземистую фигуру командующего второй группой кораблей вице-адмирала Кюмметца. Все базировавшиеся на Нарвик суда — карманные линкоры «Лютцов», «Адмирал Шеер», восьмая флотилия эскадренных миноносцев находились в его подчинении. После весьма холодного официального рукопожатия и короткого доклада Больхена Кюмметц сообщил ему, что адмирал Северного моря ждет их сегодня у себя в Тронхейме. Несколько часов спустя камуфлированный «оппель-адмирал» остановился у пирса, где стоял покрытый маскировочной сетью флагман немецкого флота линкор «Тирпиц», на котором держал свой флаг адмирал Шнивинд.
Знакомый адмиральский салон линкора. Персидский ковер на узорчатом красного дерева паркете. Мягкий, не раздражающий свет настенных бра, отраженный в полировке дубовых переборок. Легкое позвякивание хрусталя в буфете, тусклая кожа диванов и кресел. Доклад Больхена адмиралу длился долго. Шнивинд внимательно слушал его, часто перебивал, задавая вопросы. Затем в просторном салоне воцарилась тишина. С волнением Больхен ждал, что скажет сейчас этот человек, его начальник и покровитель, благодаря которому он избрал путь морского офицера вместо уготованной отцом духовной карьеры.
— Теперь для меня ясен весь ход операции. Я не вижу, Вильгельм, в ваших действиях особых просчетов, — наконец сказал Шнивинд. — Скорее их следует отнести к недостаткам планирования, скудости разведывательных данных и недооценке противодействия русских. Кроме того, очевидно плохое знание ледовой обстановки. Если вы помните, я указывал на это еще в самом начале и противился этой операции. Но мы с вами, Вильгельм, не только военные моряки, но и политики. Нынешняя летняя кампания развивается на редкость удачно. Наши сухопутные войска добились огромных успехов. Вот-вот падет Сталинград. Победно развивается и наше наступление в Египте. Фюрер считает, что в этих условиях, когда все силы рейха напряжены до предела, наши надводные корабли действуют слишком пассивно и робко.
Шнивинд на мгновение умолк, налил в бокал воды, стал жадно, большими глотками пить. Говорили, что у него появились признаки сахарной болезни. Будет очень жаль, если он уйдет на береговую должность. «А насчет мобилизации всех сил рейха он прав», — подумал Больхен. Еще перед походом он читал в газетах, что в рамках организованной Герингом кампании по сбору металлолома, сам фюрер сдал в фонд обороны медные ворота рейхсканцелярии.
— Сегодня мне звонил гросс-адмирал Редер, — продолжал Шнивинд. — Он полагает, что вы, проникнув в пролив Вилькицкого, недостаточно смело искали русские конвои, осторожничали, все время оглядывались назад. Скажу вам откровенно — главнокомандующий недоволен вашими действиями.
Адмирал встал, стал медленно прохаживаться по ковру салона. — От флота ждут повторения такого же успеха, как это было два месяца назад во время разгрома конвоя PQ-17, — снова заговорил он. — Я получил указание начать планирование новой операции, аналогичной вашей. Конечно, с учетом допущенных просчетов. Для нее предполагается выделить «Лютцов». Вы же, Вильгельм, в ближайшее время пойдете в Киль для докования и осмотра двигателей. Кроме того, господа, строго конфиденциально — есть сведения о готовящемся новом конвое PQ-18.
Из Тронхейма Больхен возвращался поездом один. Кюмметц задержался там по каким-то своим делам. В пустом двухместном купе на столике стояла наполовину пустая бутылка французского коньяка, рюмка. Поскрипывали на стыках пружины диванов. Поезд шел быстро. За окнами едва угадывались раскрашенные в разные цвета домики многочисленных норвежских поселков. День был серый, мглистый, будто стекла вагона кто-то заклеил мокрой папиросной бумагой. Шел мелкий дождь.
— «Недостаточно смело искали конвои, осторожничали, все время оглядывались назад», — повторил Больхен вслух, потом зло выругался, выпил залпом еще рюмку. — Паршивые идиоты. Сидят в своих кабинетах и думают, что они пророки и ясновидцы. Как, интересно, можно не оглядываться назад, когда за кормой смыкаются льды или по кораблю неожиданно бьет русская батарея? «Мы должны быть политиками», — вспоминал он слова Шнивинда. Все газеты повторяют сейчас эту модную фразу. Но никто толком не знает, что она означает.
Он сорвал свое плохое настроение на двух встреченных на вокзале в Нарвике перепуганных молодых фенрихах, обругав их за небрежное отдание чести. Поднявшись на корабль, он сухо поздоровался со встретившим его старшим офицером и, не намекнув ни словом о причинах вызова в Тронхейм, быстро прошел в свой салон.
На полированном обеденном дубовом столе лежали две аккуратно сложенные Краусом пачки корреспонденции — отдельно письма, отдельно — газеты и журналы. Оба письма от Юты были как всегда подробны и обстоятельны.
«Мой милый зяблик, — писала она своим мелким аккуратным почерком. — Я очень скучаю по тебе и каждый день жду разрешения приехать в Норвегию». Дальше она описывала, как вытянулись и повзрослели девочки, как ждут они первого сентября, чтобы пойти в первый класс гимназии. Юта подробно сообщала, какая у них будет учительница, описывала свое новое платье, которое, по всеобщему мнению, ей к лицу. «Ох, эти женщины, — с раздражением думал он, беря второе письмо. — Во все времена у них одни заботы».
Второе письмо начиналось с сообщения о гибели мужа сестры Юты Эбергарда. Эта новость по-настоящему огорчила Больхена. Погиб его единственный друг, человек, с кем он был предельно откровенен. В рейхе сейчас ни с кем не поговоришь, все научились держать язык за зубами. Гестапо везде насадило своих наушников. Недавно на одном из эсминцев произошел любопытный случай. После плохо проведенного ночного учения по экстренному вызову офицеров и унтер-офицеров с берега на корабль, недовольный медленным сбором командир построил на юте личный состав и вместо того, чтобы скомандовать: «Оповестители, два шага вперед», оговорился и скомандовал: «Осведомители, два шага вперед». Опомнившись через мгновенье, он с ужасом увидел, как, повинуясь приказу, семь человек вышло из строя. Этих матросов пришлось списать, а командир по протекции гестапо получил взыскание.
Жаль, очень жаль Эбергарда. Несмотря на грубую внешность, он был натурой тонкой, много знал. Это он очистил от национал-социалистического вранья его, Больхена, представления об основателе культа огнепоклонников Заратустре. О том, как извратил его и приспособил для своей философии сверхчеловека Ницше. Наклонив по-бычьи тяжелую крупную голову, Эбергард читал ему стихи запрещенного в рейхе великого Гейне. Слушать его было и интересно, и страшно. Да, чертова война. Ежедневно она уносит десятки тысяч людей. Она уже и так дорого обошлась Германии. Неизвестно, сколько осталось жить и ему…
Отец болел, жаловался на одиночество, на то, что люди стали жестоки, раздражительны, просил чаще писать.
Больхен достал из запертого ящичка бутылку виски, не разбавляя выпил рюмку, не спеша принялся за остальную почту.
«Мы безмерно счастливы, что фюрер крепок и здоров Пока Гитлер бодр и находится среди нас, пока он может излучать энергию и силу, нам не нужно беспокоиться о будущем». Это было выступление Геббельса. «Поглавник Хорватии Анте Павелич заявил, что новый порядок до конца разгромит плутократов в Европе». Газеты и журналы все еще никак не могли успокоиться после разгрома каравана PQ-17. В сатирическом журнале «Кладдератч» во всю страницу была нарисована карикатура: американские рабочие передают Рузвельту танки, самолеты, пушки, а тот сразу же швыряет их в море. Уже потом Больхен узнал, что тема этой карикатуры была предложена Мартином Борманом и очень понравилась Гитлеру. В «Фелькишер Беобахтер» было напечатано сообщение с Вильгельмштрассе, где говорилось, что военная промышленность США и Англии работает не на Россию, а для отправки ее на морское дно. Обозреватель берлинского радио, пресловутый «лорд Хау-Хау» как всегда изощрялся в своей любимой теме — писал о все более обострившихся после разгрома каравана PQ-17 отношениях между СССР и западными союзниками. Кричащие заголовки перед этими сообщениями говорили, что пропаганда пока не нашла более свежего события на море, на которое она могла бы переключить внимание читателей.
Да, на смену им могло появиться сообщение о героических делах «Адмирала Шеера». И тотчас же пришла бы такая желанная слава, известность, быстрая карьера…
Бросался в глаза общий тон всех газетных сообщений. Он был захлебывающийся, бравурный, победный: «Русские армии в основном разгромлены». «Война на восточном фронте близится к концу». «Немецкие солдаты купаются в Волге». «Немецкие танки на улицах Сталинграда». «Донская казачка вручает немецкому офицеру хлеб-соль». «Пленный советский полковник преклоняется перед немецким военным искусством». И ни единого сообщения о собственных потерях и неудачах.
Откровенно назойливое грубое хвастовство утомляло, раздражало. Больхен с досадой отодвинул газеты, выпил очередную рюмку.
Он не знал тогда, да и не мог знать, что, получив сообщение о начале войны с русскими, его покровитель, в ту пору начальник штаба руководства войной на море адмирал Шнивинд произнес свое самое любимое ругательство: «проклятый навоз». Что тогда же гросс-адмирал Редер, собрав «маленький круг» — начальника оперативного отдела адмирала Фрике, его заместителя Вагнера, адмирала Бема и нескольких других высших офицеров флота, — сообщил им: «Господа, фюрер неоднократно говорил мне, что военно-морской флот вряд ли должен рассчитывать на войну раньше 1944 года. Молодой флот Германии имеет новые корабли, но это всего лишь образцовая коллекция того, что должно быть».
Что преданный Гитлеру Иодль еще весной 1942 года записал в свой дневник: «Я убежден, что Германия не сможет выиграть войну».
Что встревоженные тем, как их главный партнер по борьбе с англосаксами Германия стремительно теряет силы в борьбе с Россией, японцы предложили свое посредничество немецкому послу в Токио в пользу сепаратного мира с русскими. Но в Вольфшанце эта идея была отклонена.
Он не знал, что зимой 1942 года состоялась особо доверительная беседа Гитлера и японского посла Осимы, где Гитлер сказал: «Советы уже в этом году будут разгромлены. Спасения им больше не существует. Лето будет решающей стадией военного спора. Большевиков отбросят так далеко, чтобы они никогда не касались культурной почвы Европы».
Не знал он и того, что первого июня 1942 года аэродром Полтавы плотно окружили эсэсовцы. Когда прилетевший с Севера самолет выключил моторы и остановился, многочисленные военные застыли в напряженном «смирно». Из самолета вышел Гитлер и свита из Растенбурга: Кейтель, Хойзингер, Вагнер, адъютанты фюрера. Автомобили на большой скорости доставили важных гостей в штаб фельдмаршала Бока, где за длинным столом началось важнейшее совещание. Там сидели Клейст, Готт, Зодештейн, любимец фюрера народный генерал Паулюс, Рихтгофен, Вейхс. План второго молниеносного похода, «операция „Блау“», зафиксированный в директиве ОКВ-41, был принят окончательно. Но некоторые из присутствующих на этом совещании генералов серьезно сомневались в его выполнимости.
Больхен выпил еще одну рюмку. Всего лишь капитан цур зее, он многого не знал и не хотел сейчас знать. Этот виски «Длинный Джон» чертовски крепкая штучка. От него так приятно кружится голова. Он сейчас выспится как следует, а вечером нанесет визит фру Хансен. Не следует так раскисать. Больхен нажал кнопку звонка. В дверях появился вестовой Краус.
— Приготовьте к ужину парадный мундир. И проследите, чтобы никто не беспокоил, пока я буду отдыхать.
— Слушаюсь, господин капитан первого ранга.
СВАДЬБА
В архангельском пригороде Соломбала, почти в том месте, где скрипучий деревянный тротуар упирается в круто сбегающую к воде лестницу, стоял барак. Наспех сколоченный из неотесанных бревен, крытый толем, похожий на тысячи своих собратьев, разбросанных везде, где нужно было срочно укрыть людей от непогоды, дать им хоть примитивное и временное, но жилье, он глубоко осел в землю. Недели две назад, во время налета немецкой авиации, барак загорелся от сброшенной зажигалки, но жильцам удалось погасить пожар и сейчас о нем напоминал лишь обгоревший угол да разбросанные рядом полуистлевшие черные бревна. В одной из двадцати комнат этого барака жила приятельница полярного капитана Степана Ивановича Махичева вдова Анна Пантелеевна.
Лет двадцать назад молодой моряк Петька Суханов привез в Архангельск из зеленого украинского городка Андрушовки черноглазую веселую жену Анюту. До сих пор Анне Пантелеевне часто снился ее милый городок: белые крытые соломой, будто с цветных литографий, хатки на окраине городка, цветущие вишневые сады, тихая в скалистых берегах река Рось. Жили с мужем дружно, душа в душу. Но детей не имели. На третий месяц войны ее муж, уже давно капитан большого лесовоза, погиб при налете немецкой авиации. Погибла и вся команда парохода, на котором Анна Пантелеевна часто бывала и всех знала по имени. А несколько дней спустя после известия о гибели мужа на город налетели вражеские бомбардировщики. Они появлялись волнами. Город пылал. Выгорели целые кварталы и районы. Сгорел дотла и ее дом со всем нажитым за долгие годы добром. Осталась в одном платьице и жакетке, в стоптанных туфлях. Новые берегла, жалела, обувала редко. Их было особенно жаль. Вскоре ей, как вдове-погорелке администрация порта выделила эту комнату в бараке — двенадцать метров в ней, и плита, и дрова тут же сложены, но жить можно.
Анне Пантелеевне только сорок исполнилось, но выглядела она старше своих лет. А кто, спрашивается, от таких переживаний становится моложе? Она заметно осунулась, похудела, у черных глаз гусиной лапкой разбежались морщинки. Но как и раньше носила длинную еще с девичества косу и любила петь украинские песни, которых знала великое множество. Пела она дома, когда возилась со своим нехитрым хозяйством, пела в портовом складе, где работала кладовщицей. Голос у нее звонкий, молодой, Песни успокаивают ее, отвлекают от дум. Там же у себя на складе она и познакомилась около года назад с полярным капитаном Степаном Ивановичем Махичевым. Он ей понравился — спокойный, положительный, непьющий и тоже одинокий, как она. Еще от покойного мужа слышала о Махичеве хорошие слова. Помнила, как тот рассказывал о нем такую историю. Будто ворвался в кают-компанию во время обеда на пароходе перепуганный рассыльный и выпалил:
— Степан Иванович! Приехали сам начальник пароходства!
— Приехали? — спокойно переспросил его Махичев, продолжая есть. — Тогда иди, распрягай.
Если пароход Махичева стоял в Архангельске, он у нее бывал каждый день. Зайдет на склад, поздоровается со всеми, возьмет ключи от комнаты, спросит, уходя:
— Когда ждать, Анна Пантелеевна?
А она, как с работы вернется, станет у порога и стоит так, переступить через него не может — комок в груди мешает: и прибрано чисто, и полы намыты, и ужин готов.
— Зачем вы полы моете, Степан Иванович? — сердится она. — Нешто я сама безрукая? Мне порой соседям в глаза смотреть стыдно. Вот, скажут, порой барыня.
Порой — любимое словечко Анны Пантелеевны. И употребляет она его когда нужно и не нужно.
Степан Иванович только усмехнется, но ничего не ответит. Не поймешь его, о чем думает. Чудной он какой-то, скромный не по годам. Вчера Анна Пантелеевна не выдержала, забежала к знакомому диспетчеру справиться, когда ожидается «Уральск».
— Должен появиться со дня на день, — сказал тот. — Где-то уже на подходах.
Две недели назад, Анна Пантелеевна хорошо запомнила этот день, потому что было воскресенье, сходила утром на склад, отпустила имущество на корабли и вернулась домой. Сготовила обед, прибралась и заплакала. Вспомнила покойного мужа, родных, находившихся под фашистской оккупацией, свой сгоревший уютный дом. Жалко себя стало: годы идут, уже и молодость давно прошла, а она такая одинокая, никому во всем мире не нужная. Вдруг услыхала, что кто-то ходит по коридору, стучится во все двери. Постучались и к ней. Вошел капитан, летчик. Высоченный такой, представительный, сероглазый. Чуть головой о косяк двери не ударился.
— Извините, пожалуйста, — сказал он. — Не смогли бы вы жиличку на время пустить? Жить ей негде. Сколько запросите, столько и платить буду.
К летчикам и подводникам у Анны Пантелеевны отношение особое. Сколько их гибнет в войну, бедных, не сосчитаешь. Самая опасная у них профессия. Разве ж таким в чем-нибудь откажешь? Молодой, а уже видно досталось ему немало — шрам через всю щеку, орденов полная грудь.
Но сразу не согласилась, спросила:
— Молодая?
— Двадцать лет.
— Жена ваша?
Летчик замялся.
— Пока еще не жена. Ждем разрешения, чтобы оформиться.
— Приводите, порой. Но пока не оформитесь — ночевать вам у меня не разрешу. Чтоб никаких разногласий потом не было.
— Ясно, — сказал летчик и заулыбался. — Разногласий не будет. Большое спасибо. Когда ее можно привести?
— Да хоть сегодня. Чего откладывать? А денег мне ваших не надо. Не ради денег пускаю.
И часу не прошло, как привел он свою зазнобу. Смуглая такая, красивая, глаза блестящие, большие. Сразу видно не русская, на иностранку похожа. Одета в канадку, высокие шнурованные ботинки, а на голове офицерская шапка-ушанка. По-русски говорит, плохо, но смеется заразительно и на летчика смотрит влюбленными глазами. Руку протянула. Ладонь у нее тоже смуглая, маленькая:
— Грейс Джонс.
— Кто же вы такая будете? — спросила Анна Пантелеевна.
— Сержант американской армии, — ответил за нее летчик. — Наша союзница.
— Да, да, союзница, — засмеялась Грейс. — Будем бить наци.
Вот уже две недели и живут они вместе. Подружились. В первый же вечер Грейс поведала ей историю своей жизни. Анна Пантелеевна в ту ночь совсем заснуть не могла. Ворочалась, вставала пить воду из ведра. «Вот это любовь, — думала она. — Бывает же, порой. Ни с чем не посчиталась. Бросила родину, родных. Нелегко ей сейчас. И все еще никак разрешения на брак не получат».
Сергей Соколов, если не было полетов, приходил ненадолго, почти каждый день. Рассказывал, что повезло ему просто фантастически — его эскадрилью временно перебросили из Ваенги в Лахту под самым Архангельском. Прибежит, выложит на стол еду — хлеб, консервы, шоколад. А потом сядут они с Грейс вдвоем в углу, обнимут друг друга и сидят так сколько ему время позволяет. Глядя на них, у Анны Пантелеевны душа кровью обливается. Вчера она не выдержала и, когда Грейс вышла, сказала тихонько:
— Бог с ним, с уговором. Если можешь — оставайся ночевать.
Но он не остался. Поблагодарил, сказал, что теперь разрешение должно прийти скоро, и ушел. Видно, гордый очень.
Заведующий складом рассказывал, что будто какой-то летчик, Соколов по фамилии, сбил на днях знаменитого фашистского аса. Об этом в газете писали. Только сам Сережа ничего не говорил, а она не спросила. Да и Соколовых вокруг много.
Анна Пантелеевна посмотрела на висящие на стене ходики — они показывали восьмой час вечера. Потом разожгла за занавеской плиту, поставила на нее чайник, кастрюлю с картошкой. Скоро придет Грейс, а может, и Сергей, вместе ужинать будут.
Но вместо капитана Соколова и Грейс сегодня на пороге появился другой гость — старший лейтенант Махичев. Он вошел без стука, когда она за занавеской чистила сваренную в мундире картошку, повесил на гвоздь шинель и фуражку и только после этого, пригладив свои прямые с заметной сединой волосы, негромко позвал:
— Аннушка!
— Кто там? — испуганно выглянула из-за занавески Анна Пантелеевна и обомлела: — Стяпан, ты? — еще не веря, что он вернулся, крикнула она, и как была, с руками, залепленными картофельной шелухой, в расстегнутой кофточке бросилась ему навстречу. Она не заметила даже, что впервые назвала его по имени и на ты, так она была рада его приходу.
— Я и есть, Аннушка, — говорил он, тронутый ее радостью. Ему нравилось, как она, украинка, называет его по-рязански — Стяпан и поэтому он с удовольствием повторил: — Стяпан, сын Иванов.
Через час они сидели за столом друг против друга. Бутылка водки, принесенная гостем, была почти пуста, нехитрая еда — картошка с жареной треской — съедена. Возможно, под влиянием выпитого, а может, от давно жданной желанной встречи обычно молчаливый неразговорчивый Махичев был сейчас непривычно словоохотлив. Он уже рассказал о своем длинном путешествии поездом через всю страну до Владивостока, как получил там пароход, как из Петропавловска-Камчатского в составе большого каравана через Берингов пролив вышли на трассу Северного морского пути, как караулил их в проливе Вилькицкого вражеский линкор, но они перехитрили его и спрятались во льды. А потом он шел самостоятельно. Его «Уральск» вез особо срочный груз.
Голос у Махичева был глуховатый, негромкий, говорил он подробно, неторопливо, и, слушая его, Анна Пантелеевна думала, что немало досталось ему за эти месяцы, и как хорошо, что он вернулся.
Сейчас Махичев рассказывал о птицах, которых он видел во время перехода. Анна Пантелеевна знала, что ее приятель чуток помешан на птицах, но никогда не предполагала, как много он знает всяких интересных подробностей из их жизни.
— Есть такая разновидность журавля — белый красноголовый стерх, — рассказывал Махичев. — Я видел его в низовьях Оби. Так, представляешь, Аннушка, танцует, как настоящий танцор. Станут друг против друга, поклонятся церемонно, затем покачают головами и шеями и давай хлопать крыльями и прыгать. И все быстрей и быстрей. И ногами в воздухе фигуры проделывают. А прыжок у них в разгаре танца вверх до двух метров. Или возьми обыкновенных чаек. Живут парами и не меняют супругов по нескольку лет. И жизнь у них долгая. Полярные крячки могут жить более четверти века.
«Чудно как устроен человек, — думает Анна Пантелеевна, ласково глядя на Махичева. — Казалось бы война, горе вокруг, смерть, кому сдались эти птицы? Так ведь по-настоящему любит их, книжки читает, все ему про них интересно». Месяцев восемь назад, зима еще была в разгаре, повесил возле барака два скворечника. Сам на пароходе сколотил, принес, на дерево, как мальчишка, влез. Так и висят пустые до сих пор. Наблюдала недавно.
— Стяпан, а Стяпан, — говорит она. — Женись на мне, порой. Чем я плохая баба?
Махичев перестает рассказывать, смотрит на нее непонимающими глазами.
— Погоди, Аннушка, доскажу. Вот возьми чистиков — основное население птичьих базаров, — продолжает он. — Они свои яйца конусовидной формы высиживают прямо на голых скалах. И чтобы те не скатывались с них, кайры держат яйцо в лапах. Глупые будто существа, а соображают. И ныряльщики отменные. До десяти метров в глубину могут нырять. Или, к примеру, разбойники эти поморники. Чужие яйца запросто воруют. Милиции на них нету.
— Хватит про птиц, — перебивает его Анна Пантелеевна. — Другой раз доскажешь. А то усну сейчас. Поцелуй меня лучше, Стяпан.
Будильник показывает десять часов вечера, но в комнате светло. Даже света зажигать не надо. Внезапно раскрывается дверь и на пороге появляются Грейс и капитан Соколов. Сразу видно, что у людей большая радость. Грейс подбегает к Анне Пантелеевне и целует ее в щеку. Улыбается и всегда сдержанный Сергей. Только сегодня получено долгожданное разрешение на их брак. Соколов не мог даже предполагать, что наркому Военно-Морского Флота Кузнецову для получения такого разрешения придется обращаться к самому Верховному. А работникам наркоминдела связываться по дипломатическим каналам с правительством Соединенных Штатов Америки. Такой сейчас порядок. К тому же Грейс Джонс военнослужащая и покинула страну и свою воинскую часть самовольно. О разрешении сообщили командир полка и американский военно-морской представитель капитан первого ранга Френкель. Последний же прислал поздравительную телеграмму и маленькую посылочку. В ней шелковое платье, консервированная гусиная печенка и бутылка шотландского виски. Командир полка предоставил капитану Соколову двое суток для свадьбы и устройства личных дел. И Грейс и Соколов хотят праздновать свадьбу немедленно, несмотря на поздний час и полную неподготовленность. Завтра они распишутся в загсе и переедут в комнату в авиагородке, которую выделило для них командование.
— Ну и длинный же ты вымахал, — говорит Махичев, глядя на сидящего напротив за столом Соколова.
Летчик смеется.
— Я в детстве ниже всех пацанов в классе был. Отец любил говорить мне: «А ты, шкалик, маленькая бутылочка, помолчи».
Они выпили за счастье молодых, за победу, за дружбу между народами Советского Союза и Соединенных Штатов. Грейс успела побывать на многих свадьбах своих подруг — шумных, многолюдных, с шампанским и музыкой. Но такой прекрасной свадьбы, как у нее, еще не было ни у кого.
Сейчас первый час ночи. Шуметь нельзя. Потому что стена тонкая, а за стеной давно спят люди. Им завтра рано утром на работу. Уснул утомленный и выпивший лишнего старший лейтенант Махичев, который так понравился и Грейс, и Сергею. Музыки нет. Только неутомимо и негромко поет украинские песни ее хозяйка тетушка Анни. И они с Сергеем молча танцуют под ее песни на крошечном пятачке комнаты, тесно прижавшись друг к другу. Наверное, это самое главное, если двум людям хорошо молча танцевать друг с другом.
— Мистер Соколов, — говорит Грейс, поднимая на мужа свои большие блестящие глаза. — Ты веришь, что мы, наконец, вместе?
Соколов улыбается.
— Мне ужасно хорошо с вами, гражданка Джонс, — отвечает он. — Окончится война и я увезу вас к себе домой в шахтерский городок в Донбассе. Познакомлю с отцом и матерью, со старшей сестрой. И мы будем бродить по степи и вдыхать запахи ее прогретых солнцем трав. А по утрам я буду дарить вам букеты полевых цветов.
— Вы поэт, мистер Соколов, — улыбается Грейс.
— Я летчик, Грейс. И я люблю вас.
Он не мог знать тогда, что война продлится еще долгие три года, что городок, где жили его родные, сожгут фашисты, что Грейс родит ему двух дочерей и умрет от послеродового заражения крови, а он, Герой Советского Союза, полковник Соколов, живой и невредимый, будет стоять на кладбище в Ваенге у ее могилы и держать за руки их дочерей Мэри и Ольгу.
БИТВА ЗА КОНВОЙ PQ-18
В один из последних дней августа 1942 года на флагманский командный пункт Северного флота «Скала» позвонил по ВЧ нарком Военно-Морского Флота Николай Герасимович Кузнецов. Поинтересовавшись, как идут дела, и выслушав доклад, что боевая деятельность флота идет по плану, он сообщил, что получил серьезный упрек от Верховного Главнокомандующего. «Почему под носом у Головко безнаказанно проходят вражеские корабли?» — спросил Верховный.
— Упрек полностью принимаю, — сказал Головко. — На флоте делается все возможное, чтобы подобный рейд более не мог повториться. — Последнее время он чувствовал себя увереннее, знал, что год войны многому научил его.
— Я так и доложил Верховному, — проговорил Кузнецов. — Теперь перед вами стоит новая, особо важная задача, — продолжал он. — Усилия Советского правительства увенчались успехом и в ближайшие дни из Лох-ю к нам выходит очередной конвой PQ-18. Примите все меры в соответствии с планом прикрытия, предупредите подводные лодки.
— Все ясно, товарищ народный комиссар.
Головко повесил трубку.
Командующий Северным флотом знал, что вопрос о посылке в Советский Союз нового союзнического конвоя возник сразу же после окончания трагедии с PQ-17. Только двадцать четвертого июля, через месяц после выхода конвоя из Исландии, спасательные шлюпки доставили на берег последних уцелевших моряков, и он отдал приказ по флоту о прекращении поисков судов погибшего каравана. А уже двадцать восьмого июля в парламентском кабинете британского министра иностранных дел Антони Идена в палате общин состоялось совещание, созванное по просьбе Советского правительства. Оно было собрано после резкого письма Сталина Черчиллю в ответ на пространное сообщение последнего о необходимости отложить движение северных конвоев до наступления полярной ночи из-за опасности, которой подвергаются корабли.
Копию стенограммы лондонского совещания, присланную в Москву по распоряжению Черчилля, показал Головко британский морской представитель в Москве контр-адмирал Майлз. Он, кстати, объяснил, почему все идущие в СССР конвои носят буквенное обозначение «PQ».
— В оперативном управлении адмиралтейства есть офицер, ведающий планированием операций по проводке конвоев в Россию. Это капитан III ранга P. Q. Эдвардс. Конвои получили свое обозначение по его инициалам.
Головко рассмеялся. Вот как все просто. А они ломали головы, что означают эти таинственные буквы «PQ».
На совещании в Лондоне присутствовали Иден, первый лорд адмиралтейства Александер, адмирал Дадли Паунд. С советской стороны были посол Майский, глава военно-морской миссии контр-адмирал Харламов и его помощник Морозов. Совещание проходило в острых тонах. Первым делом посол Майский спросил:
— Когда может быть отправлен ближайший конвой PQ-18? Было бы желательно услышать от адмирала Паунда четкий и исчерпывающий ответ на этот вопрос.
Первый морской лорд Паунд, которого вся Англия за нерешительность, чрезмерную осторожность прозвала «Don’t do it, Dudley», — «не делай этого, Дадли!» — и который отдал чудовищный приказ о снятии прикрытия и рассредоточении конвоя PQ-17, чем несомненно привел его к гибели, пытался уклониться от прямого ответа. Его худое и длинное, как у лошади, лицо, покрылось красными пятнами.
— Маршал Сталин до сих пор не отреагировал на предложение Черчилля послать британского офицера ВВС в Россию, чтобы организовать прикрытие конвоев с воздуха. А без прикрытия мы не можем обеспечить безопасность караванов и сделать Баренцево море опасным для «Тирпица».
— Вы не отвечаете на вопрос, адмирал, — настаивал на своем Майский. — Мне хотелось бы услышать, сколько самолетов, по вашему мнению, нам следует иметь в Мурманске для обеспечения проводки конвоев?
Паунд еще больше нахмурился. Ему не нравились эти прямые, как удары, вопросы посла.
— Десять эскадрилий бомбардировщиков и торпедоносцев, — нехотя ответил он.
— Полагаю, что советское правительство сумеет выделить такие силы для прикрытия, — сказал Майский. — Сегодня же сделаю соответствующий запрос.
В разговор вступил контр-адмирал Харламов. Этот еще молодой моряк сумел завоевать среди британских политиков и военных большой авторитет благодаря своей эрудиции, великолепному знанию военно-морской истории и тактики.
— Трагедия с караваном PQ-17 явилась результатом не столько успешных действий врага, сколько стратегической ошибкой британского адмиралтейства, — говорил он. — Приказ об отозвании крейсерских сил прикрытия и рассредоточении судов конвоя невозможно понять. «Тирпица», конечно, следует опасаться, но страх перед ним явно преувеличен. Он мешает трезво оценивать обстановку.
Харламов умолк, и Майский согласно кивнул головой. Глава советской военно-морской миссии был безусловно прав. После потопления немецким линкором «Бисмарк» новейшего английского линейного крейсера «Худ» престарелых британских морских лордов трясла лихорадка при одном упоминании о «Тирпице».
Паунд, лицо которого из красного стало багровым, окончательно вышел из себя.
— О какой ошибке идет речь? Этот приказ был отдан мною! Мною! — громко повторил он. — Что еще можно было сделать?
В спор вмешался молчавший до этого Александер. Он стал защищать действия британского адмиралтейства.
— Вы правы, сэр, — с усмешкой произнес Майский. — Заслуги британского флота в этой войне велики. Но даже английские адмиралы делают ошибки!
После этих слов сдерживаться Паунд больше не мог. Он вскочил с кресла, высокий, костлявый и, повернувшись лицом к Майскому, сказал:
— Завтра же попрошу премьер-министра, чтобы он назначил вас первым морским лордом вместо меня!
После ужина Головко пригласил к себе в кабинет начальника штаба Кучерова и члена Военного совета Николаева. Командующий рассказал о звонке наркома, о прочитанной только вчера стенограмме лондонского совещания. Когда он дошел до места, где Паунд предлагает Майскому занять его пост первого морского лорда, все рассмеялись. Уж больно отчетливо представили всегда спокойного, внешне невозмутимого Майского и наскакивающего на него, как петух, яростного Дадли.
— Хоть решение они и не приняли, а роль свою, по всем признакам, совещание сыграло. И немалую, — задумчиво сказал Николаев. — Не будь мы с англичанами столь настойчивы — вряд ли бы они выпустили PQ-18. Зачем рисковать? Над ними не каплет.
— Теперь им деваться некуда. Завтра на наши аэродромы прилетают мощные воздушные эскадрильи прикрытия, — сообщил Головко. — Только что мне об этом доложил командующий ВВС.
Засиделись в тот день до глубокой ночи. Обсуждали, как лучше провести огромную работу по прикрытию силами флота всего конвоя с момента его вступления в нашу операционную зону.
— Нанесем серию сильных ударов по аэродромам Луостари, Банак, Бардуфосс, Тромсе, чтобы парализовать действия бомбардировочной и торпедоносной авиации, — говорил Головко. — Сосредоточим на позициях у выходов из Лиинахамари, Киркенес, Варде и Вадсе, в районах Тана и Порсангер-фиордов максимальное число подводных лодок. Будем вести непрерывные дальние дозоры.
— Кораблей на все не хватит, Арсений Григорьевич, — осторожно вставил свое слово контр-адмирал Кучеров. — Девять лодок в ремонте. Как ни спешим, ни торопим, а докование миноносцев затягивается. «Баку», «Разумный», «Разъяренный» еще далеко, не поспеют.
— Мало пополнений шлют, — вздохнул Головко. — Разве для такого театра обойтись имеющимися кораблями? Тут залатаешь — там лопнет.
— Поплачь, поплачь, Арсений Григорьевич, — засмеялся Николаев. — Авось легче станет.
— Придется снова послать на позиции те лодки, что только вернулись или вернутся в ближайшие дни. Другого выхода нет. И докование «Громкого» пусть срочно заканчивают. И так затянули, — сказал Головко. — Передайте, командующий дал пять дней и ни часом больше. Не возражаешь, Александр Андреевич?
Николаев чиркнул спичкой, не спеша затянулся, выпустил колечко дыма. Он курил «Казбек» и курил много.
— Возражал бы, если был бы другой выход, — ответил он. — Не дело, конечно, подводников без отдыха снова в море посылать. Будем разъяснять людям обстановку.
Вечером седьмого сентября контр-адмирал Фишер сообщил Головко, что конвой PQ-18 в составе тридцати девяти транспортов и тридцати одного корабля охранения второго сентября покинул залив Лох-ю, прошел Датский пролив и взял курс на Восток.
Еще в 1894 году министр финансов в правительстве Александра III Витте выбрал Екатерининскую гавань на Мурмане для строительства незамерзающего порта, имевшего открытый выход в океан. Эта гавань обладала хорошими глубинами, была достаточно просторна, закрыта горами от ветров и близко находилась к выходу из Кольского залива.
Сегодня в этой обычно оживленной гавани было необычно тихо, пустынно. Часть кораблей флота уже ушла на прикрытие конвоя и для несения дальних дозоров, часть сосредоточилась на рейде в Кольском заливе. Несколько кораблей заканчивали приготовления к выходу.
Щ-442 тоже спешно завершала ремонт аккумуляторных батарей, принимала боезапас, соляр, продовольствие. Всего пять дней получил для отдыха ее экипаж. Только успели вымыться в бане, обстираться, немного отоспаться, получить ордена, пару раз сходить в кино. Еще непривычно быстро уставали ноги при ходьбе и временами странно неустойчивой казалась земля. Еще снился краснофлотцам по ночам последний тяжелый поход. Еще стонали и вздрагивали они во сне, слыша отвратительный шелест вражеских торпед над головой. И снова приказ выходить в море.
Командир Щ-442 Шабанов с новенькими нашивками капитана III ранга стоял навытяжку в кабинете командующего.
— Знаю, что экипаж устал и мало отдохнул, — говорил Головко. — Но обстановка требует выхода вашей лодки. — Командующий на минуту умолк, глядя на стоящего перед ним офицера. Он вспомнил, как напутствовал его перед последним походом. Шабанов изменился за этот месяц. Бледная кожа лица приобрела теперь желтоватый оттенок, черты лица заострились, под глазами пролегли глубокие тени.
— Отдохнете после похода. У меня нет выбора. Мы должны сделать все, чтобы конвой PQ-18 благополучно достиг Архангельска. Объясните это экипажу.
— Ясно, товарищ командующий. Уверен, что командиры и краснофлотцы правильно поймут обстановку и ваш приказ выполнят с честью.
— Я не сомневался. Желаю успеха.
Шабанов вышел на улицу. Холодный, дующий порывами ветер от острова Торос налетел внезапно, чуть не сорвал фуражку, и он поглубже надвинул ее на лоб. Сегодня он последний раз будет ночевать дома. Послезавтра на рассвете они уходят. Когда он намекнул об этом Нине, она долго плакала, потом сказала, продолжая всхлипывать:
— Как вы сейчас пойдете в море? Вы еще на чертей похожи. А ты вообще…
— Скелет есть скелет. Чего с него возьмешь? — он улыбнулся в темноте, привлек жену к себе. — Война ведь, Нина. Или мы или они. А чтобы победить — надо и не такое выдюжить.
Еще долго она всхлипывала, прижимаясь щекой к его груди. И от ее слез грудь его стала мокрой. Только под утро она успокоилась, задремала. А Шабанов все лежал с открытыми глазами и не мог заснуть. Он и сам чувствует, как расшатались у него нервишки за последний поход. Раньше мыслей таких не было: «Вернусь или не вернусь?» Знал, что вернется. И всегда возвращался. Но сейчас, после того как Нина сообщила ему, что беременна и что через полгода он станет отцом, полезла в голову всякая ересь. А что, если не вернусь? Что она будет делать с двумя детьми? Как поставит их на ноги? Нигде так не равны люди перед смертью, как на подводной лодке. Может быть, и его подчиненные тоже не спят, а думают о том же, о чем и он, их командир? Хорошо, если у них с Ниной родится дочь. Сын уже есть — Лешка. И чтоб была похожа на мать. После похода он Нину и Лешку отправит к своим. И рожает пусть там под присмотром мамы».
Ему остро, до дрожи в руках, до боли в затылке захотелось забежать сейчас домой. Посмотреть на жену, дотронуться до нее, обменяться несколькими ничего не значащими словами. Шабанов взглянул на часы, вздохнул, выругался. Сделать это было никак нельзя. Его уже ждут на лодке. Он закурил и быстро зашагал в сторону подплава.
Головко не сомневался, что немецко-фашистское командование сделает все возможное, чтобы повторить успех операций «Найтсмув» («Ход конем») по разгрому семнадцатого конвоя.
— Шнивинд не дурак, — говорил он начальнику штаба флота Кучерову. — И наверняка подготовил серию комбинированных и внезапных ударов по конвою. Но и мы с вами, Степан Григорьевич, тоже не лыком шиты. Тоже кое-чему научились. — Командующий был возбужден, много курил, быстро ходил по кабинету. — План ведения разведки и взаимодействия сил я утвердил. Мне думается, мы предусмотрели все, что возможно. Теперь дело за выполнением. И вот что еще — передайте Фишеру, что я прошу сообщать о движении конвоя два раза в сутки.
Когда Кучеров вышел, Арсений Григорьевич подошел к большому окну своего кабинета и стал смотреть на море.
Там, за окном, уже явственно ощущалось дыхание осени. Все чаще над водой повисали тяжелые темные облака. Заметно короче стали дни. То и дело по небу проносились вереницы птиц. Они спешили на юг. А на росших под самым окном изуродованных ветром карликовых березках давно пожелтели и стали опадать крошечные листочки. Быстро, словно миг, пролетело короткое полярное лето. Теперь появятся дополнительные сложности — туманы, штормы, морозы, полярная ночь…
Головко вернулся к своему столу, снова стал думать о конвое. Невозможно было представить, чтобы при наличии широко разветвленной немецкой резидентуры в Исландии и Англии, выход такой многочисленной группы кораблей мог остаться для противника тайной. И, действительно, уже восьмого октября Фишер сообщил, что летающая лодка врага ДО-18 обнаружила конвой к северу от Исландии.
— «Чарли» сидит на хвосте конвоя, — сказал он. — Теперь нужно ждать неприятностей.
Два дня спустя посланная в район Нарвика наша авиаразведка установила, что «карманный» линкор «Адмирал Шеер», крейсера «Хиппер» и «Кельн» в сопровождении шести эскадренных миноносцев покинули Нарвик и перешли в Альтен-фиорд. Было очевидно, что противник накапливает силы в кулак и готовится нанести мощный комбинированный удар. Однако до тринадцатого сентября, несмотря на большое число контактов с вражескими подводными лодками, неусыпно крадущимися за конвоем, нападения на корабли не было.
— Стая шакалов ждет удобного момента, чтобы вцепиться в горло, — сказал Головко Николаеву, получив очередное сообщение о движении конвоя. — Катавасия начнется с часу на час.
Конвой медленно приближался к нашей операционной зоне и находился всего в ста двадцати милях от острова Медвежий. По замыслу британского адмиралтейства, это должен был быть так называемый фаст-конвой. Все входящие в его состав суда не могли иметь среднюю скорость меньше двенадцати узлов. Но шел он восьмиузловым ходом, шел широко, десятью кильватерными колоннами, напоминая большую стаю грязных уток, как записал в своем дневнике один из его участников, имея сильное охранение в составе конвойного авианосца «Авенджер» с пятнадцатью морскими «харрикейнами» на борту, шестнадцати эскадренных миноносцев и группы крейсеров прикрытия под общим командованием контр-адмирала Бернетта. Командир охранения держал свой флаг на легком крейсере «Сцилла».
Поздно вечером тринадцатого сентября в штабе Северного флота никто не ложился спать. Командование, операторы, офицеры разведки, свободные от вахты радисты и шифровальщики с тревогой ожидали сообщения о движении конвоя. Около часу ночи в наушниках радистов раздался звон фанфар и барабанов, а вслед за тем крикливый голос работавшего на Англию комментатора берлинского радио Уильяма Джойса протрубил на весь мир о потоплении в Баренцевом море девятнадцати транспортов конвоя. Девятнадцать транспортов — половина всех шедших судов! И это еще до подхода конвоя в нашу операционную зону!
— Не верю. Душа не принимает. Врут, сволочи, — говорил Головко в своем кабинете Николаеву. — Чтобы при таком охранении потопили за один раз столько судов!
Но все равно голос командующего звучал глухо, а от недавнего возбуждения не осталось и следа.
Разрозненные данные об атаках конвоя, поступавшие от авиаразведки и службы радиоперехвата, не позволяли сложить их в единую картину. А сейчас было особенно важно представить себе ход сражений, чтобы окончательно решить порядок расстановки наших сил и дать последние инструкции уходящим навстречу конвою кораблям.
Наконец в штаб прибыл контр-адмирал Фишер. Еще никогда командующий не ждал его с таким нетерпением.
— Господин адмирал, — начал он, сев на предложенный стул и сразу вытаскивая из кармана трубку, — я принес вам последние сообщения британского адмиралтейства. Потоплено двенадцать судов конвоя. В том числе ваш транспорт «Сталинград».
Головко вздохнул. Значит, все-таки не девятнадцать, а двенадцать. Из них, как выяснилось в дальнейшей беседе, девять кораблей оставались на плаву, но были добиты кораблями эскорта. Недавний пример с пароходом «Старый большевик» из шестнадцатого конвоя, когда команда отказалась покинуть горящее поврежденное судно, погасила пожары и благополучно привела транспорт с ценным грузом в Архангельск, не оказал влияния на командира конвоя PQ-18. Видимо, ему была понятней и ближе ситуация, возникшая на крейсере «Эдинбург» в конце апреля этого же года.
Вышедший из Мурманска с грузом десяти тонн золотых слитков на борту, первого взноса Советского Союза за поставки по ленд-лизу, «Эдинбург» был торпедирован и потерял руль и винты. Но корабль оставался на плаву, шел в охранении других кораблей, имел неповрежденную артиллерию и вполне мог быть отбуксирован обратно в Мурманск. Однако он был немедленно затоплен вместе со своим ценным грузом. И в дальнейшем союзники с необычайной легкостью продолжали топить свои поврежденные корабли, груженные важнейшими и нужнейшими нам грузами.
Правда, позднее, отдавая дань мужеству моряков «Старого большевика», его капитана Ивана Ивановича Афанасьева и старшего механика Ивана Ивановича Пугачева наградили высшей военной наградой Великобритании — крестом ордена Виктории.
После подробного доклада английского представителя картина боя окончательно прояснилась. Итак, еще двенадцатого сентября британский эсминец «Фокнор» впереди по курсу конвоя потопил подводную лодку противника.
Утро тринадцатого сентября началось многообещающе. Любители прогнозов предсказывали на сегодня жаркий денек. Недаром моряки всех флотов мира не любят это число. Сначала одно за другим были торпедированы и потоплены два судна, шедшие в колонне правого крыла. Затем в небе появилась большая группа бомбардировщиков «Ю-88». Мощным заградительным огнем всех кораблей эту атаку удалось отбить. Однако на мостике «Сциллы», где держал свой флаг командир охранения контр-адмирал Бернетт, вид улетающих бомбардировщиков не вызвал радости.
— Мы находимся сейчас примерно в четырехстах пятидесяти милях от авиабаз противника, — обеспокоенно говорил Бернетт командиру «Сциллы», измеряя циркулем расстояние по карте. — Совершенно очевидно, что даже при таком крайне северном расположении кромки льда нам не выйти за радиус действия его ударной авиации.
— К сожалению, это так, — согласился командир. — Будем ждать новых ударов.
Несколько часов небо было затянуто низкими облаками. Лил дождь, периодически прерываемый снежными зарядами. Моряки транспортов радовались. Такая погода была им больше всего по душе. Но во второй половине дня небо прояснилось, засияло высокое ясное солнце и почти тотчас же на конвой налетело сразу сорок торпедоносцев. Это были двухмоторные «Хейнкели-111», поднявшиеся с аэродрома Банак, самого северного в Европе, перелетевшие туда из Бардуфосса.
Они летели низко, вытянувшись в одну линию, сотрясая воздух страшным воем своих восьмидесяти тысячесильных моторов, включив специальные сирены для устрашения, напоминая огромную и жуткую тучу саранчи. Достигнув кораблей конвоя, «хейнкели» разделились на две группы. Одна из них стала заходить с носовых, другая с кормовых углов правого борта, атакуя перпендикулярно друг другу. Морские «харрикейны» с авианосца «Авенджер» были беспомощны против них. Зеленые корпуса торпед с ярко-желтыми боевыми зарядными отделениями, сброшенные посреди массы кораблей, были хорошо видны в воде. К счастью, это оказались торпеды низкого метания. Они поразили лишь восемь судов. Окажись они высотными торпедами, попавшими в такую гущу судов (вместе с кораблями охранения их было более ста!), потери могли бы быть значительно больше. Пять торпедоносцев остались лежать на дне моря.
Четырнадцатого сентября после полудня, едва эсминец «Онслоу» и тупорылый самолет «Суордфиш» потопили еще одну подводную лодку противника, особенно нахально стремившуюся прорвать линию охранения, торпедоносцы повторили свою атаку. Сейчас противник сосредоточил весь свой удар на авианосце и кораблях эскорта. Шесть «харрикейнов» бесстрашно взлетели им навстречу. Торпедоносцы, вынужденные отвернуть, попали под губительный заградительный огонь кораблей охранения и сбросили торпеды далеко от цели. На этот раз не пострадало ни одно судно, а тринадцать торпедоносцев «Хе-111», вооруженных каждый семью пулеметами и пушкой, навсегда нырнули в холодную воду Баренцева моря. Над водой не повис ни один купол парашюта. Еще дважды за последующие сутки противник повторял свои атаки, но сумел потопить лишь одно судно, потеряв девять самолетов. Гидролокаторы кораблей охранения фиксировали контакты с подводными лодками врага. Их было не меньше двенадцати. Но прорвать охранение конвоя им пока не удавалось. Более того, утром шестнадцатого сентября эсминец «Импалсив» потопил еще одну, третью по счету, подводную лодку.
К концу дня шестнадцатого сентября, когда легкая вуаль вечернего тумана медленно затягивала горизонт, большая часть сил адмирала Бернетта покинула конвой и перешла в охранение QP-14, возвращающегося из Архангельска. В охрану конвоя PQ-18 вступили боевые корабли Северного флота.
На море штормило. Крутая волна била в острый форштевень «Гремящего», высоко подбрасывая эсминец кверху, заливая палубу и надстройки потоками воды. Она достигала даже мостика. Сквозь забрызганное водой стекло ходовой рубки командир первого дивизиона эскадренных миноносцев Колчин беспокойно осматривал медленно идущие тяжелогруженые транспорты. В их трюмах находились десятки тысяч тонн важнейших грузов. Над каждым судном висели колеблемые ветром серебристые аэростаты воздушного заграждения.
Покинув Ваенгу сегодня на рассвете, его дивизион несколько часов назад занял свое место в конвойном ордере на обоих траверзах конвоя. С минуты на минуту должен был подойти и второй дивизион под брейдвымпелом комдива Симонова. «Куйбышев», «Урицкий», «Карл Либкнехт» — балтийские миноносцы типа «Новик». Прославившиеся еще в годы гражданской войны своей преданностью революции и бесстрашием, со старенькими турбинами и старенькими корпусами, они обрели, казалось, здесь на Севере свою вторую молодость.
В ушах Колчина все еще звучали последние сказанные перед выходом слова командующего:
— Мы не должны отдать противнику больше ни одного корабля. Вы слышите, товарищи командиры, ни одного! Конвой должен прийти в Архангельск.
Чутко всматривались в небо сигнальщики и наблюдатели. Обшаривали неспокойное море корабельные визиры. В такую погоду трудно заметить перископ. Нужно быть особенно внимательным. Около трех часов ночи за конвоем снова появился воздушный разведчик — огромный четырехмоторный самолет «Фокке-Вульф-200» — «кондор», окрещенный моряками «Чарли». Для экипажей северных конвоев появление «Чарли» всегда было предвестником несчастий, как во времена парусного флота появление альбатросов. Иногда «Чарли» следовал за конвоем сутками. На этот раз разведчик быстро скрылся.
Ночь на восемнадцатое сентября прошла относительно спокойно. Опущенные в воду каплеобразные обтекатели гидролокаторов по-прежнему фиксировали контакты с подводными лодками, и корабли охранения сериями глубинных бомб отгоняли их в сторону.
Утром конвой подошел к району Канина Носа. Ветер немного стих. По небу неслись серые рваные облака. Над морем повисла предрассветная дымка. Именно здесь, на перепутье трех морских дорог, почти у входа в горло Белого моря, противник и задумал дать решающий бой.
Около десяти часов наблюдатели «Гремящего» заметили первый эшелон вражеских самолетов. Они вырвались из-за облаков с кормовых курсовых углов и на бреющем полете, едва не касаясь высоких корабельных мачт, яростно кинулись в атаку.
— Летят, сволочи. Огонь! — заорал в микрофон трансляции командир «Гремящего» Турин. И почти одновременно, как бы услышав и исполнив его команду, низкое небо распороли залпы тысячи выстрелов. Стреляло все, что могло стрелять: зенитные пушки, скорострельные крупнокалиберные «эрликоны», спаренные автоматы, даже орудия главного калибра. Командир «Гремящего» капитан третьего ранга Турин, как и другие советские командиры, знал, что стрельба дистанционной стотридцатимиллиметровой гранатой из орудий главного калибра по низко летящим целям достаточно эффективна.
От адского грохота стотридцаток, частого тявканья автоматов, дробного раскатистого лая «эрликонов» глохли и обалдевали артиллерийские расчеты. Натужно выли элеваторы, едва поспевая подавать из артпогребов снаряды комендорам. Площадки вокруг установленных на надстройках автоматов были завалены стреляными гильзами. Стволы орудий раскалены до такой степени, что наброшенная на них мокрая ветошь сразу начинала дымиться. Черный дым от взрывающихся снарядов, сплошные огненные пунктиры трассирующих автоматных очередей, белые облака шрапнели заволокли небо. Не ожидавшие встретить столь смертоносный заградительный огонь двухмоторные громады «Хейнкель-111» сбрасывали торпеды, не долетев даже до концевых кораблей, и отворачивали в море. То один, то другой торпедоносец, подожженный сплошным огнем, продолжая палить из пушек и пулеметов по палубам, падал и тотчас же исчезал в воде рядом с транспортами.
Одна из сброшенных торпед попала в американский транспорт «Кентукки». Он находился всего в пятнадцати милях от мыса Канин Нос и имел ход, но команда транспорта немедленно покинула свое судно, а английский фрегат стал расстреливать его артиллерийским огнем. И все-таки «Кентукки» не хотел тонуть. Тогда фрегату помог довершить это черное дело фашистский бомбардировщик, сбросивший на «Кентукки» парочку бомб.
С неба медленно опускались белые парашюты. Это были экипажи подбитых в воздухе немецких торпедоносцев. С кораблей было отчетливо видно, как чем ближе приближались фигурки летчиков к поверхности моря, тем больше они поджимали ноги, как бы предчувствуя их скорое соприкосновение с ледяной водой. И снова над притихшим караваном яростно залаяли еще не остывшие «эрликоны». Американцы мстили немецким летчикам за торпедированный транспорт.
Тремя днями раньше в подземном оперативном разведывательном центре на тихой невзрачной улочке Уайтхолла, где с давних пор располагалось английское адмиралтейство, над огромным квадратным столом склонился лысеющей молодой человек в толстых роговых очках. До войны быстро делающий карьеру финансист, а сейчас начальник разведки крупных немецких военных кораблей, майор административной службы Даунинг считался у начальства и сослуживцев большой умницей, но человеком желчным и недоверчивым. Перед ним на столе лежало донесение командира английской подводной лодки «Тайгрис», которая встретила «карманный» линкор «Адмирал Шеер», тяжелые крейсера «Кельн» и «Хиппер». Они шли из Нарвика в Альтен-фиорд. Оттуда было удобнее и ближе атаковать конвой. «Тайгрис» выстрелила двумя торпедами, но промахнулась.
— Хорошо, что обнаружила. И за то спасибо, — пробормотал Даунинг, берясь за второе донесение.
Агент, сведения которого были всегда безупречны, сообщал, что прибывшие в Альтен-фиорд крупные немецкие корабли в течение всей ночи находились в немедленной готовности к выходу в море. Однако затем готовность была отменена и выход отставлен. Части корабельных офицеров был даже разрешен съезд на берег.
Даунинг был убежден, что причиной отмены выхода крупных кораблей противника на перехват конвоя, как это уже бывало не раз, послужил страх Гитлера перед риском потерять корабли и вследствие этого ослабить оборону Северной Норвегии.
По этим же соображениям оставался в Нарвике и линкор «Тирпиц». Дважды в сутки авиаразведка доносила в Лондон: «Мистер Пиквикк сажает цветы в своем саду», что означало: «„Тирпиц“ на месте».
Оперативное прикрытие конвоя PQ-18 под командованием заместителя командующего флотом метрополии вице-адмирала Фрезера в составе линкоров: «Энсон», «Дьюк ов Йорк», крейсера «Ямайка» и пяти эсминцев, по мнению Даунинга, можно было спокойно снимать и перенаправлять для решения других задач.
— Я думаю, бульдог обрадуется, когда вы сообщите ему, что немцы решили не выпускать свои тяжелые корабли, — сказал Даунинг своему шефу, начальнику центра капитану первого ранга Клейтону. — Теперь, после PQ-18, дядя Джо по крайней мере на время перестанет атаковать его требованиями новых конвоев. Хоть Россия заслужила эту помощь на двести процентов, каждое упоминание о следующем конвое вызывает у него приступ рвоты.
— Не язвите, Томас. Я могу понять вашу неприязнь к премьеру, особенно за его парламентские «фейерверки», но не сомневаюсь, что он, как и мы с вами, желает, чтобы Россия получила сейчас как можно больше оружия и военного снаряжения, — заметил Клейтон.
— Возможно, возможно, но с некоторых пор я в этом не совсем уверен, — буркнул в ответ Даунинг и снова уткнулся в бумаги.
Как и многие офицеры английского флота, Даунинг не принадлежал к числу поклонников Черчилля. Он считал, что у Черчилля необузданная жажда власти, что он законченный диктатор, что известный в английской политике принцип «humbug» прочно взят им на вооружение в отношениях с Россией.
— За всю нашу помощь Россия уже заплатила ценой, которую не измеришь ни в фунтах, ни в тоннах, — повторил Даунинг, снимая очки и тщательно протирая их носовым платком. Без очков его круглое бровастое лицо расплылось, подобрело. — Цена эта — миллионы убитых нацистских солдат. И с этим нельзя не считаться.
Он надел очки, снова низко склонился над столом, замолчал теперь, казалось, надолго.
— Не думаю, что скоро мы услышим о выходе девятнадцатого конвоя, — неожиданно сказал он. — Готов, шеф, заключить с вами пари.
Майор административной службы Даунинг оказался прав. Несмотря на наступление полярной ночи и требования советской стороны, до конца декабря в советские порты больше не вышел ни один конвой союзников.
Наступил момент, когда тревога в штабе флота достигла своего наивысшего предела. Радистам никак не удавалось наладить устойчивую связь. Она прерывалась каждые несколько минут. Головко нервничал, ходил по просторной комнате приемного радиоцентра, не переставая грыз тыквенные семечки. Несколько лет назад кто-то из госпитальных врачей внушил ему, что тыквенные семечки хорошо успокаивают нервную систему. С тех пор он всегда носил их в кармане.
Командующий понимал, что сейчас у входа в горло Белого моря идет жестокий бой и, видимо, осколки и взрывная волна рвут антенны кораблей и затрудняют связь. Как бы он хотел быть там, в гуще боя, чтобы собственными глазами увидеть все происходящее, предостеречь опытных, но еще молодых командиров от излишней горячности и ошибок! Умом он понимал, что место его здесь. На плечах его лежит ответственность за огромный театр. Только тут в спокойной обстановке он должен принимать решения по всем вопросам боевой деятельности флота. Но душа его, вопреки всем разумным соображениям, рвалась туда, в сумятицу боя, где решалась судьба конвоя.
— Товарищ командующий, — доложил начальник радиоцентра. — Радиограмма.
Он буквально вырвал ее из рук, быстро пробежал глазами. Колчин сообщал, что атаки авиации и лодок противника отбиты. Потерян один транспорт. Сбито девять самолетов противника.
С души свалился гигантский груз. Но надолго ли? Вряд ли противник оставит в покое такой лакомый кусок, как этот конвой. И все же времени у него для атак осталось немного. Головко взял листок бумаги, набросал текст ответной радиограммы Колчину: «Молодцы. Так держать! Ждем с конвоем в Архангельске».
На советских кораблях зачитали радиограмму командующего по трансляции.
Морские бои скоротечны, но кровопролитны. Всего два часа двадцать минут продолжался этот бой у Канина Носа. Но никто из его участников никогда о нем не забудет. Многие десятки самолетов противника, сменяя друг друга, волнами атаковали конвой. Лучшие асы рейхсмаршала Геринга, специально обученные и натренированные в школе морских летчиков в Неукурене под Кенигсбергом, сидели за штурвалами этих самолетов. Они знали свое дело и не были трусами. Почти полгода в разгар войны они жили рядом с фешенебельным курортом Раушен на берегу Балтийского моря. В Раушене любили отдыхать высшие сановники рейха, здесь была дача самого Геринга. Вечерами, после занятий, летчики пили и развлекались в многочисленных ресторанах, гуляли по широкому Променаду с местными девицами. Зимой, когда жизнь на курорте замирала, они по субботам отправлялись в Кенигсберг. Полчаса пути — и к их услугам офицерский клуб на Бетховенштрассе, многочисленные казино, где весело и беззаботно, почти как в мирные дни.
Непревзойденные кенигсбергские кулинары потрясали горожан удивительными произведениями своего искусства. Чего стоила одна голова рейхсмаршала Геринга, сделанная из почечного бараньего жира! А бюст фюрера из свиного сала! Летчики приезжали их смотреть специально.
Им великолепно жилось эти полгода в глубоком тылу — давали немалые деньги, изысканно кормили, девицы Кенигсберга и Раушена были особенно к ним благосклонны. Сейчас за это прекрасное время на курорте следовало платить по счету. И немецкие летчики платили.
«Ю-88» и «Хе-111» вываливались из-за облаков с разных сторон и, широко распластав почти двадцатипятиметровые крылья, словно стадо доисторических чудовищ, устремлялись вниз на корабли. Небо темнело от их огромных силуэтов, бросавших на палубы судов диковинные тени. Холодела кровь от страшного воя. И каждый раз мощный заградительный огонь транспортов и кораблей охранения преграждал самолетам дорогу. Одна бомба взорвалась недалеко от борта эскадренного миноносца «Громкий».
Корабль встряхнуло так, что в штурманской рубке вылетел со своего места укрепленный на карданных подвесах главный корабельный хронометр. Палубу осыпали осколки. Четыре человека были ранены. Но ни на минуту корабли не прекращали огонь. Захлебываясь лаем от ярости, тявкали сотни крупнокалиберных «эрликонов», рвались на пути самолетов, не давая выйти в точку сбрасывания торпед, дистанционные гранаты эсминцев, испуганно метались по небу огромные серебристые аэростаты. Самолеты были вынуждены отворачивать, отказавшись от атаки. Но передышки не было. И снова артиллеристам дивизионов Колчина и Симонова поступила команда:
— Открыть огонь!
Это наносили комбинированный удар по конвою торпедоносцы и подводные лодки. Один за другим попадали в воду пять самолетов, сбитых артиллеристами «Гремящего» и «Сокрушительного».
— Все равно в рай не попадете, собачьи души, — довольно говорил комдив-один Колчин, провожая их глазами. — Все равно в аду будете.
Очередная атака была отбита. Скрылись за горизонтом самолеты. Они улетели на свои аэродромы в Банаке и Бардуфоссе. Над продолжающим движение конвоем наступила странная непривычная тишина. Она тревожила, томила. От нее еще неспокойнее экипажам транспортов, командам кораблей охранения. В бою знаешь, где опасность, и делаешь свое дело. А сейчас было ясно, что противник затаился и выжидает удобного случая, чтобы нанести очередной удар. Где он? Откуда ждать его? Но прошло полчаса, а больше налетов не было. Неужели все? В это никто не мог поверить.
— Сдается мне, что противник выдохся, — сказал командир «Гремящего» комдиву.
— Не спеши с выводами, Антон Иосифович, — осторожно ответил Колчин. Ему и самому казалось, что враг исчерпал свои силы и отказался от дальнейших атак. Но он помнил английскую поговорку «Слишком хорошо, чтобы быть правдой» и сказал: — Готовность номер один отменять рано. Подождем.
Прошло еще два часа. Налетов авиации больше не было. Скрылся маячивший все время в хвосте конвоя предвестник бед ненавистный «Чарли». С гидролокационных постов доложили о потере контактов с подводными лодками противника. Они настойчиво крались за конвоем сотни миль. Вытянувшись в одну завесу, поддерживая непрерывную связь друг с другом, вражеские субмарины выжидали удачного момента для удара. Но по всем признакам так и не дождались, потеряли надежду и отстали.
Теперь, действительно, можно и похарчить.
— Боевая готовность номер два. Команде обедать! — раздался по корабельной трансляции голос вахтенного офицера.
До начала сопровождения советскими кораблями конвой PQ-18 потерял двенадцать транспортов. В нашей операционной зоне потеряно лишь одно судно «Кентукки». И то не без помощи английского фрегата. Об этом только и разговоров в кают-компании и матросских кубриках.
— Наш «Карлуша», братцы, парень еще ого-го-го, — говорил котельный машинист с «Карла Либкнехта» Сысойкин. — В юности по всем данным был парень не промах, лихо в драку лез. И сейчас действует, как молодой, без одышки и кашля. Недаром прозвали «новики» балтийскими забияками.
С момента выхода PQ-18 были потоплены четыре подводные лодки врага, сбит сорок один самолет. А лаги на будто сразу помолодевших и повеселевших двадцати восьми транспортах отсчитывали последние мили до Архангельска.
В этот день ни Головко, ни тем более комдивы Колчин и Симонов не предполагали, что бой у Канина Носа будет иметь далеко идущие последствия. После таких потерь противник уже ни разу не решился использовать в водах Крайнего Севера столь большие массы авиации.
Утром девятнадцатого сентября корабли конвоя стали медленно втягиваться на Северодвинский бар у Архангельска. Открылся Мудьюг — высокие деревья, желто-голубая спокойная речная волна. Они прошли по устью Северной Двины, мимо лесопильных заводов, лесных бирж, мимо полузатопленных черных барж у низких берегов, осторожно лавируя среди тысячи плавающих бревен. Высыпавшие на берег жители прибрежных деревень и поселков приветствовали их. Было холодно, временами с неба сыпал мелкий перемешанный со снегом дождь. Но одетые в ватники и сапоги люди не замечали его. Сняв шапки, они долго махали выстроившимся на палубах морякам и что-то кричали, сложив рупором ладони. Слов разобрать было нельзя. Ветер относил их в сторону. Вероятно, это были слова восхищения и благодарности. Опасности и испытания, которым подвергались моряки трансатлантических конвоев, были известны всем.
Только услышав доклад о благополучном прибытии конвоя PQ-18 в Архангельск, Головко, наконец, вздохнул с облегчением. Напряжение последних дней, волнения за судьбу конвоя, бессонные ночи окончательно измотали его, требовалась какая-то разрядка. Без нее он не сумел бы даже уснуть. А тут, как это уже не раз бывало, удивительно кстати в такие минуты позвонил член Военного совета и сообщил, что они с женой приглашают командующего на чашку чая.
Обычно на таких семейных вечерах народу собиралось немного — пар пять-шесть, не больше. Начальник штаба Кучеров, начальник политуправления Торик, подводники Виноградов и Колышкин с женами, кто-нибудь из заезжих литераторов или артистов. На столе северные деликатесы — чаячьи яйца, «нержавеющая» колбаса, консервы «подарок мадам Рузвельт» и персональные яства — пирог с капустой для командующего, пирог с рисом и мясом для Николаева. И в этот раз было весело, непринужденно. За ужином смеялись, шутили, установили штраф за разговоры о делах: пятнадцать минут одиночного пребывания в коридоре без папирос.
— Без драконовских мер с вами, товарищи мужчины, нам не справиться, — засмеялась хозяйка. — Попросим лучше Сашу Жарова почитать стихи.
Все шумно поддержали это предложение. Сегодня после огромной усталости последних дней особенно хотелось забыться, хоть ненадолго, не вспоминать и не говорить о войне, отрешиться от постоянных забот и дел.
— Почитайте, Саша, — попросил Николаев.
Сашу только попроси. Он был неутомим. Мог читать без конца.
Затем хозяин дома отыскал среди груды пластинок любимое танго командующего «Жозефина». Скрипел старенький патефон, искажая звук. Рыдали скрипки и гавайские гитары. И сидевшему на диване Колышкину, только позавчера вернувшемуся из похода на подводной лодке, которая едва не погибла, казалось, что все это не настоящее: и скрипучий патефон, и салонное танго, и смеющиеся пары, движущиеся в танце и подпевающие сладкому голосу певца. Пять дней назад он был убежден, что уже никогда этого не увидит.
Подошел командующий, сел рядом.
— Что, Иван Александрович, наверное, не верится, что жив? Все кажется нереальным? — Головко умолк, признался неожиданно: — Хочу сам сходить на лодке в боевой поход. Да нарком слушать не желает. Сейчас нельзя, он прав. Но выберу момент.
В тот вечер расходились не поздно. Установленные на улице динамики передавали полуночный бой кремлевских курантов. Начинался новый день, четыреста пятьдесят третий день войны. Головко чувствовал, как постепенно спадает с него то напряжение, то ощущение внутреннего беспокойства и тревоги, которые не давали ему уснуть всю последнюю неделю. «Молодец, член Военного совета, — подумал он о Николаеве, помогая жене спускаться с лестницы. — Великое дело общение с друзьями и единомышленниками».
Две недели спустя в Екатерининскую гавань в Полярном благополучно вернулась, отсалютовав двумя выстрелами, подводная лодка Щ-442. Еще в походе Вася Добрый собственноручно выпилил лобзиком узорчатую рамочку из фанеры. Затем покрыл ее лаком. Получилось красиво. Правда, штурман ненадолго испортил ему настроение, бросив мимоходом:
— Такие рамочки на одесском привозе до войны стоили три рубля десяток. Вряд ли они сумеют украсить чей-нибудь портрет, кроме твоего собственного.
Но Вася оставил этот гнусный выпад без внимания и понес рамочку домой командиру, хотя и знал, что его нет дома. Дверь отворила Нина. Капитан третьего ранга уверял, что его жена и сейчас похожа на ту самую первоклассницу в белом платьице в горошек с розовым бантом, которая двадцать лет назад перевязывала белоснежным платочком его грязный палец. Характером, конечно, аккуратностью, деловитостью и любовью опекать всех неудачников и страждущих.
— Вот возьмите, — с обходительностью французского маркиза сказал Вася, протягивая рамочку Нине прямо через порог. — На память.
— Тонкая работа, — проговорила Нина, рассматривая подарок. — Вы, Вася, мастер. Как кружево. А почему, собственно, мне?
— Так, — произнес Вася. — Дарю и баста. — И, постояв секунду, глядя на недоумевающее лицо Нины, решил объяснить: — Очень уважаю капитана третьего ранга. И вас тоже, раз вы его жена.
Он умолк, но тут же внезапно спохватился, залился румянцем до самых ушей:
— Не подумайте только, что из подхалимажа к командиру.
Не мог же он признаться жене Шабанова, что чем больше узнает ее мужа, тем больше преклоняется перед ним. Но и стоять так перед дверью было мучительно. Потому он, перешагивая через три ступени, сбежал вниз и крикнул: — До свидания!
— Фишер сообщил мне, что в Хваль-фиорде в Исландии уже сформирован и готов к отправке в Архангельск новый конвой PQ-19, — рассказывал Головко Николаеву, Кучерову и Торику в начале октября. — Сорок полностью груженых транспортов с экипажами из добровольцев ждут сигнала о выходе. Но британский премьер-министр лично воспротивился его отправке.
— Какие сейчас у него формальные мотивы? — поинтересовался Торик. — Ведь просто так не запретишь. Не такое сейчас время. Нужно объяснить и нам, и собственному общественному мнению.
— В английском языке на этот счет существует специальный термин humbug, — вступил в разговор Николаев. — Что-то вроде «ложь, похожая на правду». Придумать очередной «хамбаг» не так уж сложно.
— Фишер определенно ничего не знает, но предполагает, что причиной отсрочки служит подготовка к новой операции англичан, — сказал Головко.
Действительно, еще 22 сентября 1942 года Черчилль писал Рузвельту:
«Наступило время сказать Сталину, что конвой PQ-19 отправлен не будет и что до января конвои в Советский Союз вообще не будут направляться».
В качестве очередной причины отказа в посылке конвоя теперь выступала операция «Торч» в Северной Африке.
— Сейчас конвои нужны, как никогда, — задумчиво произнес Николаев. — Под Сталинградом дела обстоят неважно. Не будь они таковы, генштаб вряд ли пошел бы на такую меру, как списание моряков с боевых кораблей на сухопутный фронт. У нас на флоте может образоваться существенный некомплект личного состава.
Никто из присутствующих в тот день в кабинете Головко не мог даже предполагать, что в те суровые дни ставка Верховного Главнокомандования и приняла план гигантской наступательной операции «Уран». Операция такого масштаба требовала много вооружения и средств обеспечения. Более ста тысяч тонн этих грузов уже были доставлены на корабли. Их с нетерпением ждали в Мурманске и Архангельске. Но PQ-19 не вышел.
НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ В ВОЛЬФШАНЦЕ
В начале января 1943 года в уютной квартирке на тихой Хейлигштрассе в Берлине, где Больхен заканчивал свой короткий отпуск, раздался телефонный звонок.
— Вилли, тебя, — сказала Юта, прикрывая трубку рукой. — Кто-то незнакомый.
Больхен сразу узнал этот резкий, четкий, будто рубящий слова голос. Звонил вице-адмирал Кранке. Бывший командир «Адмирала Шеера», а сейчас личный представитель гросс-адмирала Редера при ставке фюрера. Человек очень влиятельный в военно-морских кругах, перед которым заискивали даже такие известные на флоте люди, как командующие группами «Норд» и «Зюйд» адмиралы Кюмметц и Фрике.
— Послушайте, Вильгельм, какие у вас планы на сегодняшний вечер? — поинтересовался Кранке после первых приветствий. — Особенно никаких? Вот и великолепно. Поужинаем вместе. Приезжайте с женой. Я пришлю за вами машину.
В трубке раздались короткие гудки.
Теодор Кранке, моряк, который провел на мостиках кораблей не один десяток лет, с трудом привыкал к своей новой должности. Обстановка откровенного выслуживания одних и высокомерия других, царившая в ставке, была ему не по душе. А регулярно попадавшие на стол доносы по военно-морским делам, адресованные фюреру и пересланные ему для расследования, вызывали на его худом аскетическом лице гримасу брезгливости. Наверное, именно в силу этих обстоятельств Кранке особенно бережно относился к старым корабельным связям. Переписывался с бывшими сослуживцами значительно ниже его рангом. При любой возможности старался побывать на кораблях, где раньше служил. Узнав, что командир «Адмирала Шеера» Больхен во время ремонта корабля в Киле получил недельный отпуск, Кранке в первый же свободный вечер позвонил ему и пригласил к себе.
После ужина они сидели вдвоем у хозяина в кабинете и курили. Весело горели дрова в выложенном узорчатыми изразцами камине. У ног Кранке дремал на волчьей шкуре холеный доберман-пинчер. Именно этот час спокойной неторопливой беседы был для Больхена наиболее интересным. Находившийся в окружении фюрера Кранке, конечно, многое знал. И сейчас можно было услышать новости из первых рук.
Но поначалу хозяин дома рассказывал мало. Интересовался подробностями последнего плаванья, ходом ремонта, расспрашивал о своих старых сослуживцах Буге, Шумане. Откуда-то Кранке хорошо знал и Старзински.
— Теперь служит в оперативном управлении. Умен, но мало симпатичен, — сказал он. И Больхен подивился точности этой короткой характеристики.
Потом Кранке пожаловался на доносы, которыми ему приходится заниматься.
— Часто вспоминаю Мериме, — засмеялся он. — «Никогда не говори о себе дурно. Это сделают за тебя твои друзья».
Узкое, гладкое, будто выутюженное лицо Кранке было покрыто мелкими синеватыми сосудиками, как у пьяниц. Хотя пил он не больше других. И, глядя на него, Больхен подумал, что он и впрямь очень похож на Деница. И тоже выходец из Восточной Пруссии. Пруссия всегда поставляла родине офицеров и священников.
— Скажу вам откровенно, Вильгельм, я серьезно подумываю о возвращении в действующий флот. Есть одна заманчивая должность — командующий группой «Вест» — Франция, Бельгия, Голландия. Гросс-адмирал обещал подумать. Но не знаю, как будет решаться вопрос сейчас, в новой обстановке… — Кранке замолчал. В комнате плавали облака ароматного дыма. По-прежнему мирно дремал доберман-пинчер. Узкое лицо Кранке порозовело от выпитого коньяка.
— Что вы имеете в виду, говоря о новой обстановке? — поинтересовался Больхен.
Кранке подошел к окну, чуть опустил фрамугу, снова сел в кресло. В комнате повеяло морозным воздухом.
— По большому секрету сообщу вам, Вильгельм, одну огорчительную новость. Так или иначе в ближайшие дни она станет известна всем. Гросс-адмирал Редер подал в отставку, и фюрер вчера принял ее.
Редер, любимец фюрера, четырнадцать лет занимавший пост главнокомандующего морским флотом, ушел в отставку! От такой новости у Больхена даже пересохло во рту.
— Но почему? — не удержался и спросил он.
— По-моему убеждению, причины для отставки гросс-адмирала зрели давно, — сказал Кранке. И Больхен понял, что сейчас он услышит самое интересное. — Но непосредственным поводом явились события, свидетелем которых мне пришлось быть лично. Кое в чем мои впечатления дополнил адъютант фюрера капитан первого ранга Путтхамер.
Кранке наполнил до краев обе рюмки, и они выпили.
— Слушайте, Вильгельм, внимательно и ничего не пропустите. Может быть, и для вас, будущего адмирала, эта история окажется полезной. Итак, все последние события начались днем тридцатого декабря…
Фельдмаршал Кейтель закончил доклад, аккуратно сложил документы и посмотрел на Гитлера. Обычно после утреннего обзора событий фюрер быстро приходил в возбуждение, засыпал его вопросами, высказывал всякого рода соображения и догадки. Сегодня он молчал. Лицо его было угрюмым, лежавшая на большом столе рука мелко подрагивала. Новости, принесенные Кейтелем, были невеселыми. Попытка Манштейна деблокировать окруженную под Сталинградом армию Паулюса закончилась провалом. Больше того, двадцать четвертого декабря русские перешли в наступление, разгромили четвертую румынскую армию и пятьдесят седьмой танковый корпус, заняли важный узел Котельниково и сейчас стремительно продвигались в западном направлении. На среднем Дону были разбиты и беспорядочно отступали итальянская армия и оперативная группа «Холлидт». Паулюс сообщал, что его армия голодает, имеет много раненых и обмороженных.
— Вы не могли, Кейтель, в канун Нового года принести новости повеселей? — грустно пошутил фюрер и внезапно взорвался: — Вонючие румыны! Они накладывают в штаны, как только увидят русские танки. И потомки Цезаря тоже хороши. За каждой их дивизией нужно держать немецкий полк. Передайте Манштейну мой приказ: любым способом остановить наступление русских. Мы не можем позволить им форсировать Дон.
— Слушаюсь, мой фюрер.
Гитлер проводил глазами прямую, как палка, сухопарую фигуру Кейтеля, подождал пока за ним мягко затворилась дверь. Да, так блистательно начавшаяся летняя кампания, успешное наступление на восточном фронте, победы на море и в воздухе вселили в немецкий народ надежду на скорую победу в войне. Он ни на минуту не сомневался, что Манштейну, одному из опытнейших и преданных ему генералов, удастся выручить армию Паулюса из окружения. Кто мог предполагать, что русские будут так упорно и фанатично сражаться и даже сумеют собрать силы для мощного контрнаступления?..
Ночью над всей центральной Германией разразился сильный снегопад. Горы снега покрыли деревья, засыпали поля и дороги. С детских лет Гитлер терпеть не мог снега. Он навевал на него странную тоску. И весь год снег преследует его. Из-за снега он был вынужден в мае прервать свой короткий отпуск в Берхтгофе. Тогда снег покрыл уже начавшие цвести деревья. Манштейн сообщает, что глубокий снег затрудняет маневр его танкам. Обильные снегопады обрушились и на Северную Норвегию.
Гитлер услышал голоса на лестнице, увидел сквозь неплотно прикрытую дверь, как эсэсовцы из охраны тянут в гостиную пушистые ветки с еловыми шишками. Приятно, когда в комнатах свежий смолистый аромат. Завтра Новый год. Он решил не ехать в Берлин, а встретить его здесь, в Вольфшанце.
Около полудня военно-морской адъютант капитан первого ранга Путтхамер доложил фюреру, что гросс-адмирал Редер просит разрешения поговорить с ним по телефону.
— Слушаю вас, Редер, — сказал Гитлер. — Чем вы хотите порадовать нас в канун Нового года?
— Только что получено донесение от нашей подводной лодки, что она обнаружила к югу от острова Медвежий новый караван союзников в составе четырнадцати транспортов, следующий в Россию. Я принял решение выслать на перехват конвоя тяжелые крейсера «Лютцов» и «Хиппер» и шесть эскадренных миноносцев под общим командованием вице-адмирала Кюмметца. Корабли готовы выйти в море, мой фюрер.
Несколько минут Гитлер молчал, громко дыша в трубку, обдумывая сообщение Редера и принятое им решение о посылке в море тяжелых кораблей. Он по-прежнему был непоколебимо убежден в неизбежности высадки союзников в Норвегии или Северной Европе. Поэтому сосредоточил там значительные армейские силы, вел в больших масштабах фортификационное строительство. Крупные военные корабли должны были сыграть в обороне против десантов противника важную роль. Он не хотел рисковать ими и категорически запретил их использование без своего разрешения.
— Хорошо, Редер. Согласен, — наконец сказал фюрер. — Но надеюсь, что ваши морячки сделают все, чтобы порадовать в эти дни немецкий народ праздничным сообщением. Будем ждать известий.
У Гитлера к немецкому надводному флоту было особое, если не сказать трепетное, отношение. Еще в 1934 году, когда он впервые в качестве рейхсканцлера поднялся на борт только что вступившего в строй новейшего «карманного» линкора «Адмирал Шеер» и вышел на нем в море, чтобы наблюдать за артиллерийскими стрельбами, окружающие могли заметить на лице нового главы государства необычайное волнение. С тех пор его не покидало впечатление от непосредственного общения с тем, что связывается с понятием морского могущества. Он присутствовал на спусках со стапелей и церемониях подъема флага на всех больших военных кораблях. Именно они, эти гигантские и умные сооружения, в его понимании, служили выражением могущества и значения государства. Гитлер не представлял себе возможности их потери.
Когда в декабре 1939 года английские крейсера «Эксетер», «Аякс» и «Ахиллес» потопили у устья Ла-Платы новенький «карманный» линкор «Адмирал граф Шпее», Гитлер был глубоко потрясен. А потопление полтора года спустя, в мае 1941 года новейшего линкора «Бисмарк» и повреждение советской подводной лодкой линкора «Тирпиц» повергло его в сильнейшее смятение. Тонут могучие корабли — рушится могущество государства. Именно так он расценивал потерю своих кораблей. Гитлер немедленно распорядился о переименовании первого из серии карманных линкоров «Дейчланд» в «Лютцов». Именно тогда он приказал Редеру строжайше беречь крупные корабли и посылать их в море только после его личного разрешения. К концу сорок второго года таких кораблей в строю оставалось совсем немного: линкоры «Тирпиц», «Гнейзенау», «Шарнхорст», карманные линкоры «Адмирал Шеер» и «Лютцов», тяжелый крейсер «Хиппер» и еще несколько меньших по размеру кораблей. Любая операция с участием этих кораблей приводила Гитлера в состояние сильного волнения и наэлектризованности. Во время похода «Адмирала Шеера» в советские внутренние воды он не забывал почти ежедневно интересоваться чуть не у каждого встреченного в ставке морского офицера, как дела у «Адмирала Шеера». Вот почему после сообщения Редера о выходе в море на перехват конвоя немецкой эскадры беспокойство не покидало его ни на минуту. Он любил с карандашом в руке подсчитывать, сколько в трюмах каждого идущего в Мурманск и Архангельск транспорта находится оружия и боеприпасов и сколько необходимо усилий на сухопутном фронте, чтобы все это оружие уничтожить. Он был убежден, что без этого оружия Советская Россия не сможет вести успешную войну с Германией. Поэтому недавно немецкое верховное командование обратилось к Редеру с настоятельной просьбой раз и навсегда положить конец доставке морем в Россию оружия и другого имущества.
Внимательно слушавший Кранке Больхен вспомнил, что об этом обращении верховного командования им рассказал сам гросс-адмирал на совещании старших офицеров в Нарвике. Это было в начале ноября прошлого года. После совещания командир линкора «Тирпиц» капитан первого ранга Топп взял Больхена под руку:
— Как вам нравится эта фраза: «Просим раз и навсегда положить конец доставке?», — иронически улыбаясь, спросил он. — Ох, эти куриные мозги берлинских стратегов! Чем интересно, по их мнению, мы сделаем это? Кораблей мало, в море выходить нельзя, топлива не хватает. Меня даже в док не могут решиться поставить, — признался он. — А на корабле сотни неполадок.
— Днем тридцать первого декабря я принес фюреру первое сообщение о действиях немецкой эскадры, — продолжал свой рассказ Кранке. — В сообщении, переданном штабом руководства войной на море, говорилось: «Находящаяся вблизи каравана наша подводная лодка доносит: «Тяжелые крейсера «Лютцов» и «Хиппер» вступили в бой с охранением конвоя, потопили его и сейчас атакуют транспорты».
— Прекрасно, Кранке, — сказал Гитлер, потирая руки. — Держите меня в курсе всех новостей.
Чуть позже командир той же лодки передал второе короткое, но достаточно выразительное сообщение: «Я вижу только красный цвет!» Мы с Путтхамером немедленно доложили его фюреру.
Рождественская ночь выдалась морозной и ясной. Мягкий лунный свет обливал покрытые снегом кроны могучих деревьев, и от них на аллеи падали длинные тени. Синевато мерцали под луной заснеженные поля. А дальше чуть в темноте угадывались поросшие лесами склоны Альп. Вдоль дорог, ведущих к Берхтесгаденскому замку, горели разноцветные лампочки иллюминации. Они выхватывали из темноты то стоящую на постаменте бронзовую статую, то край массивной скамьи, то четкий заячий след на снегу. Было тихо и торжественно.
К парадному подъезду замка сопровождаемые охраной одна за другой подкатывали длинные черные машины. Высшие сановники рейха Гиммлер, Риббентроп, Геббельс, любимец фюрера министр военной промышленности Шпеер прибывали в ставку, чтобы поздравить рейхсканцлера с наступающим Новым годом.
В огромной, отделанной зеленым мрамором столовой стояла украшенная игрушками и фонариками елка. Фюрер лично встречал у входа прибывающих гостей. На нем был черный фрак с накрахмаленной манишкой. Еще издали было заметно, что у него великолепное настроение. Он радостно возбужден.
— Достигнута приятная неожиданность, — рассказывал Гитлер каждому входящему. — Потоплен большой конвой, идущий в Россию. Сегодня же в новогоднюю ночь мы сообщим эту новость немецкому народу.
В большое, на всю стену окно столовой виднелись огни горящих вдоль аллей плошек. Официанты обносили гостей бесчисленными блюдами с яствами: гуси, бычьи головы, молочные поросята, жареная форель. Для вегетарианца фюрера специальные салаты. Даже в новогоднюю ночь он не пил ничего, кроме вишневого сока.
— С Новым годом! — поднялся Геббельс, держа хрустальный бокал в детски маленькой руке. — Это будет год нашей окончательной победы! Зиг хайль!
В камине полыхали, потрескивая, поленья, распространяя смолистый аромат и отбрасывая на потолок скачущие тени. Фюрер и его соратники толковали слова последнего сообщения: «Я вижу только красный цвет!»
Гиммлер был убежден, что такая фраза не может означать ничего другого, как то, что потоплен целый караван с военными грузами.
— Это большой успех, мой фюрер, — вторил «железному» Генриху Риббентроп.
— Спросим лучше у моряка, — предложил Гитлер. — Кранке, что означает «вижу красный цвет» на языке подводников?
— Я думаю, мой фюрер, что на всех языках это означает одно и то же — гигантский пожар.
— Спасибо, Кранке. В таком случае, друзья, я поднимаю тост за успех наших доблестных моряков.
— Что-то никто из них после Кранке не захватывает для рейха куриные яйца, — пошутил Шпеер. — Может быть, стоит, мой фюрер, послать его в очередной набег?
Фюрер и все сидевшие за столом весело засмеялись. Сейчас, в такую ночь, когда от шампанского приятно кружилась голова, никому не хотелось думать о неудачах на восточном фронте, об окружении шестой армии Паулюса, о контрнаступлении русских. С минуты на минуту поступит доклад из штаба руководства войной на море с подробностями боя.
В столовую широко распахнулась дверь — и вошел хор малышей. Мальчики в коротеньких штанишках с длинными, как у ангелочков, волосами, девочки в голубых шелковых платьях до щиколоток и белых туфельках. Чистыми и звонкими голосами они трогательно запели рождественскую песнь «О, Танненбаум»:
Но ожидаемого сообщения почему-то все не было и не было. Первым не выдержал фюрер.
— Кранке, почему нет никаких известий от кораблей? Узнайте, в чем дело, — раздраженно обратился он ко мне.
— Эскадра идет обратно, — доложил я через несколько минут, связавшись с дежурным адмиралом из штаба руководства войной на море. — Но должна хранить полное радиомолчание.
На какое-то время мое разъяснение успокоило нетерпение фюрера. Действительно, зачем дразнить «томми» с их мощным флотом и открывать свое место?
Кранке передохнул, пододвинул Больхену коробку с табаком, закурил сам. Потом продолжал:
— Массивные и тяжелые, как и все в этом замке, часы на стене отбили два часа ночи. Теперь Гитлер лично запросил штаб руководства войной на море. Но там по-прежнему ничего не знали и ждали сообщений.
Я ушел к себе, но спать не ложился. Чутье подсказывало мне, что с атакой конвоя что-то не так. Капитан первого ранга Путтхамер безотлучно находился в приемной. Томительно тянулись бессонные часы. Давно разъехались гости. Наступило первое утро нового, 1943 года. В огромном незашторенном окне забрезжил тусклый зимний рассвет. Несколько раз Гитлер пытался уснуть, но так и не сомкнул глаз. Дважды он запрашивал Берлин. Морское командование будто воды в рот набрало. «Сообщений от командующего эскадрой вице-адмирала Кюмметца пока нет». Вот и весь ответ.
Гитлер включил специально для него изготовленный фирмой «Телефункен» большой приемник. Вспыхнула шкала. Послышался треск разрядов. Он повернул ручку настройки — и в эфир внезапно ворвался ликующий голос лондонского диктора: «Передаем сообщение британского адмиралтейства. Большая победа над превосходящими силами врага. Вчера на рассвете немецкая эскадра в составе «карманного» линкора «Лютцов», тяжелого крейсера «Хиппер» и шести эскадренных миноносцев совершила нападение на слабо защищенный караван JW-51B, следовавший с грузом в Мурманск. Бесстрашная атака наших эсминцев под командованием кептена Шербрука заставила врага отступить. Весь караван благополучно без потерь достиг места назначения. Один эсминец врага потоплен. Крейсер тяжело поврежден. Адмиралтейство сожалеет о потере эсминца „Акейтес“».
Короткая пауза — и из приемника полилась бравурная музыка марша. Несколько минут, застыв, Гитлер стоял около приемника. Какое-то оцепенение овладело им. Слова сообщения еще не полностью дошли до его сознания. Только постепенно смысл услышанного стал доходить до него. Теперь он не сомневался в правдивости сообщения английского радио.
— Путтхамер! — позвал он своего адъютанта. — Вы слышали, что они передали?
Ах, эти лгуны — адмиралы, эти хвастливые негодяи, эти бабы в шитых золотом мундирах! До сих пор они ничего ему не сообщили, врут о радиомолчании, а он, глава государства, должен узнавать об их провалах от английского радио. Дрожащими руками Гитлер снял трубку телефона и потребовал срочно соединить его с командованием военно-морского флота в Берлине.
— Я приказываю сейчас же связаться с кораблями по радио и немедленно сообщить, что произошло. Что?! Радиомолчание? Плевать на радиомолчание! Меня не интересует, что скажут ваши адмиралы! — голос его тоже дрожал. — Да, сию же минуту.
— Связи с кораблями из-за плохой погоды нет, — доложили из Берлина.
— Связи нет? — Гитлер швырнул телефонную трубку. — У них нет связи, — исступленно шептал он. — Все время нет связи. Обманывают меня, как ребенка. Где Кранке? Где он?!
Едва я успел переступить порог кабинета фюрера, как он закричал:
— Пригласите ко мне Редера немедленно! Больше я ничего знать не хочу о ваших кораблях! Их нужно срочно затопить или разрезать на металл. Да, да, не возражайте. Я решил окончательно и приказываю сообщить в штаб мое решение. Они только позорят меня перед всем миром. Их строительство оказалось бессмысленной тратой материалов, денег и людей.
Гитлер в ярости буквально метался по своему кабинету.
— До сих пор, мой фюрер, это была для Германии дешевая война на море, — решился я осторожно вставить слово.
— Что?! — снова взвился Гитлер. — Замолчите, Кранке! Одна подводная лодка с четырьмя десятками людей топит больше, чем все ваши хваленые корабли со своим мощным вооружением. Прав был Дениц, когда убеждал меня направить больше средств и усилий на строительство подводного флота. Успехи его «волчьих стай» видны всем. Что потопил ваш бывший «Адмирал Шеер» в августе? Чего добился надводный флот за последнее время? Молчите? Я повторяю — все большие корабли должны быть затоплены. Германия не намерена больше содержать эти дорогостоящие игрушки. Пригласите ко мне Редера.
— Мне не оставалось ничего другого, как молча кивнуть и выйти. За время своей службы в ставке я понял, что если фюрер что-нибудь решил, спорить с ним бессмысленно.
Кранке замолчал, обеспокоенно посмотрел на Больхена.
— Я говорю с вами весьма доверительно, Вильгельм, — сказал он. — Как со своим другом. Обо всех этих подробностях никто не должен знать.
— Можете не сомневаться, господин адмирал, — проговорил Больхен.
Несколько минут после этого Кранке еще сидел молча, смотрел в огонь и курил, но постепенно успокоился и продолжил свой рассказ.
— Спустя несколько дней гросс-адмирал пытался поколебать взгляды фюрера на военное значение больших надводных кораблей. Гитлер был непреклонен. Я присутствовал при этой встрече.
— Флот еще в войне с Данией, во франко-прусской войне 1870—71 годов не принес никакой пользы. И в войне 1914—1917 годов флот был бесполезен, — быстро наэлектризовываясь, едва дождавшись конца доклада Редера, говорил Гитлер. — Причина этого в отсутствии на флоте энергичных людей, полных решимости сражаться. Руководство флота всегда слишком тщательно сопоставляет соотношение сил, прежде чем вступить в борьбу.
— Простите, мой фюрер, — пытался прервать поток обвинений главнокомандующий.
— Не перебивайте меня, Редер. Я знаю, вы хотите сказать, что еще недавно я был другого мнения. Да, я признаю теперь, что я заблуждался. Последние события на море — бесславный рейд «Адмирала Шеера» в русские воды, недавнее нападение на конвои англичан убедили меня окончательно, что флот бесполезен. Сейчас Германия переживает критический момент в своей истории. Вам, своему старому соратнику, я могу сказать об этом. И вся ее былая мощь, все материальные ресурсы должны быть введены в действие.
— Редеру так и не удалось поколебать фюрера в его решении. Через несколько дней он подал в отставку. И фюрер принял ее без возражений.
— Что же теперь будет с надводным флотом? — спросил Больхен. — Неужели новый главнокомандующий решится порезать корабли? Это было бы безумием.
— Поживем — увидим, — уклончиво сказал Кранке. Он великолепно понимал, что отнюдь не столь значительная неудача с нападением на союзный конвой у Нордкапа, а тяжелое поражение на Кавказе и Волге, оцениваемое самим фюрером как критическое, привело Гитлера к переоценке роли крупных военных кораблей и отставке Редера. Именно трагические для Германии события на восточном фронте решили судьбу большого флота. Но об этом Кранке предпочел промолчать. Так же как и о личном соперничестве между Редером и Деницем, ускорившем решение рейхсканцлера.
Уже по дороге в Киль Больхен услышал сообщение об отставке Редера по радио. Вместо него главнокомандующим военно-морским флотом был назначен ярый поклонник неограниченной подводной войны «папа» Дениц.
ТАК ДЕРЖАТЬ, СЕВЕРОМОРЦЫ!
В конце декабря над Баренцевым морем, над главной базой Северного флота Полярным безраздельно властвует полярная ночь. Почти непрерывно воет лютый, продувающий весь городок насквозь обжигающий ветер. Он гонит из океана длинную пологую волну, вытряхивает из низких мрачных туч густой колючий снег и бешено несет его над темными безлюдными улицами. Временами на небе вспыхивают цветные всполохи полярного сияния. С высоких прибрежных скал открывается взору угрюмая леденящая душу картина. И все же нигде больше не увидишь так отвесно падающих в воду скал, живописного нагромождения камней, такой прозрачной воды, хрустальных ручьев и озер.
Север, север — величественный, суровый, неласковый край!
На улицах Полярного ни души. Лишь торопливо пробежал, поглубже нахлобучив шапку-ушанку и втянув голову в плечи, одинокий запоздалый моряк.
Час назад его тральщик ошвартовался в Екатерининской гавани. Двое суток вконец измотанный экипаж боролся со штормом, волоча на буксире подорвавшийся на мине сторожевик. Десять раз лопался металлический буксирный конец. Только моряк понимает, что значит завести его снова в кромешной тьме разъяренного штормового моря. Палубы и надстройки обоих кораблей так обросли льдом, что машина, задыхаясь, едва двигала корабли вперед. Несколько раз командир был близок к тому, чтобы дать сигнал «SOS». И все же они пришли и привели поврежденный сторожевик.
— Молотки, хлопцы, — растроганно сказал комдив, потирая пальцем бровь, как он всегда делал при сильном волнении. — Честно скажу — боялся, что больше не увижу. Дивизион гордится вами, ребята. — Комдив помолчал, закурил, порылся во внутреннем кармане кителя. — А ты, командир, держи билет на новогодний бал в дом флота. Чего смотришь? Свой отдаю. Хватай пока не передумал.
В каюте командир успел только расстегнуть китель, чтобы переодеться. На большее у него не хватило сил. Десять минут спустя он спал на койке мертвецким сном, сбросив лишь один сапог. Так неожиданно получил билет на новогодний бал минер тральщика, юноша влюбчивый и страстный поклонник танцев.
Перейдя по деревянному мостику, он остановился у Дома флота. Опустил воротник шинели, стряхнул с ботинок снег, открыл тяжелую массивную дверь и застыл неподвижно на пороге.
— Ух, черт! — восхищенно сказал он, постепенно приходя в себя.
В Доме флота было празднично и светло. Таинственно мерцала в фойе роскошная елка — ее специально привезли в подарок морякам шефы-новосибирцы. На стенах смешные рисунки, карикатуры на гитлеровскую верхушку. Играл духовой оркестр. На плечи танцующих сыпалось конфетти. И посреди этого праздничного великолепия вдоль всей стены висел большой кумачовый призыв, напоминающий о войне: «Товарищи североморцы! Откроем боевой счет в 1943 году!»
По планам организаторов вечера из женсовета, сегодня должен был быть костюмированный бал. Но в масках всего десяток женщин. Судя по тому, как беспокойно они посматривали по сторонам, как коротко переговаривались друг с другом, все они, видимо, были члены оргкомитета. Запоздавший минер тральщика, а им оказался тонкий лейтенант с черными бровями, пригласил на танец проходящую мимо маску. Это была жена члена Военного совета Николаева. Танцуя с лейтенантом, она то и дело раскланивалась со знакомыми.
— Откуда вас знает все начальство? — обеспокоенно спрашивал лейтенант. — Кто вы такая?
— Ах, не обращайте на них внимания, — легкомысленно отвечала маска. — Какое это имеет значение?
Кремлевские куранты еще час назад отбили начало Нового, 1943 года. На сегодняшний вечер приглашено много гостей — командиры и комиссары кораблей, отличившиеся в боях подводники и летчики, артиллеристы батарей береговой обороны, разведчики, Герои Советского Союза. Но некоторых из них до сих пор нет. Что поделаешь — война, заботы, неотложные дела. Командиры поздравляют своих подчиненных. Таков твердый обычай на флоте. Нет и командующего. Вместе с членом Военного совета они объезжают соединения кораблей и части и поздравляют моряков. Специально к этому дню приехали на флот из Москвы артисты.
У лестницы, ведущей на второй этаж, группкой стояли капитан третьего ранга Шабанов с женой Ниной, комиссар Золотов, лодочный доктор Добрый, бывший штурман, а ныне старпом Баранов. У всех на тужурках поблескивали новые ордена, полученные за два последних похода и потопление немецкой субмарины.
Жаль нет сегодня с ними бывшего старпома Шилкина. Веселый человек, легкий. С таким приятно служить. В эту ночь старпом находится далеко в море, где-то в районе Нордкапа. «Не позавидуешь ему сейчас в первом самостоятельном походе в такую штормягу, — подумал о нем Шабанов. — Стоит, наверное, привязанный бросательным концом к тумбе перископа. Сечет снежная крупа по лицу. Бьет ледяная волна. Брр… Правда, пошел он не один, а с обеспечивающим командиром дивизиона». — Шабанов улыбнулся, вспомнив, что молодые командиры этих обеспечивающих называют гувернантками. С ним тоже в первые походы ходил комдив. Он многому от него научился.
Оркестр заиграл фокстрот.
— Что стоишь скучный, как зимний вечер, Василий Ерусланович? — спросил Шабанов у Доброго. — Видишь свободная дама в углу скучает? Не зевай, а то перехватят.
Васе не хочется уходить от командира. Уже давно, еще с того первого памятного похода, он испытывает к командиру непреодолимую и стыдную для боевого офицера влюбленность. Смотрит на командира преданными сияющими глазами, непрерывно вертится возле него. Скажи ему командир: «Нужно, Василий Ерусланович, прыгнуть со скалы в море» — и он прыгнет, не задумываясь. Вообще-то он не Ерусланович, а Егорович, но командиру так больше нравится и он не обижается.
— Иди, не стой, как Палагубский маяк. Такому герою с орденом Красной Звезды ни одна женщина не откажет, — зная застенчивость своего доктора и угадывая его сомнения, повторил Шабанов.
На сразу переставших сгибаться ногах Вася двинулся к все еще стоящей в углу немолодой и невзрачной женщине. Она видела, как к ней пробирается сквозь толпу танцующих молоденький веснущатый лейтенантик с оттопыренными и красными от волнения ушами. Ей стало жаль его. Она улыбнулась и сделала шаг навстречу. Но внезапно оркестр смолк. «Командующий и член Военного совета приехали!» — прошелестела среди гостей новость. Спустя минуту из динамиков объявили: «Гостей просят пройти в зрительный зал».
— Дорогие друзья-североморцы, — начал командующий и обвел глазами притихший зал. — Закончился второй год войны и сегодня мы вправе подвести некоторые итоги. — Командующий говорил с легкой картавинкой. При свете горящих на сцене ламп сидевшему во втором ряду Шабанову были видны непривычные припухлости под глазами, осунувшееся лицо.
— 1942 год был трудным годом. Врагу удалось достичь Волги, захватить Северный Кавказ. У нас на флоте противник заминировал ряд важных для судоходства районов, сумел проникнуть на наши внутренние коммуникации. За этот год мы потеряли немало боевых товарищей. Следует откровенно признать, что ряд упущений и промахов было допущено и со стороны командования флотом. — Головко на мгновение умолк, а сидевший рядом на сцене за маленьким столиком Николаев одобрительно подумал: «Молодец Арсений Григорьевич. Даже в такую ночь тебя не покидает чувство самокритики. Вспомнил, конечно, историю с рейдером «Адмирал Шеер», когда мы не сумели нанести по нему мощного удара авиацией и потопить. А раз помнишь — значит больше не допустишь».
— И все же, товарищи, мы имеем все основания с большим оптимизмом смотреть в будущее, — продолжал Головко. — Мы многому научились за этот год, стали более дерзко, более настойчиво искать и уничтожать врага, выросли великолепные кадры командиров. В этом залог наших успехов. Разрешите от имени Военного совета и себя лично поздравить вас с Новым 1943 годом! За грядущую и быстрейшую победу над врагом! — Головко посмотрел на Николаева. Его взгляд вопрошал: «Будешь выступать, Александр Андреевич?» Николаев отрицательно качнул головой: «Все сказано. И вообще, в такую ночь нужно веселиться, а не говорить речи».
— Витенька, правда, что в два часа ночи будут показывать «Цитадель»? — спросила Нина у сидевшего рядом старпома. — Кто-то говорил, что Кинг Видор поставил. Здорово, наверное.
— Не интересуюсь, — сухо ответил Баранов и посмотрел на часы. — Через двадцать семь минут мне на лодку. Службой править.
Шабанов промолчал, незаметно улыбнулся, прикрыв рот рукой. Новый старпом начинал ему нравиться.
Концерт открылся выступлением артиста-чтеца. Он начал с Тютчева:
Потом под грохот аплодисментов разыгрывали сценки популярные Миров и Дарский. Нина Шабанова спела две песни композитора-североморца Жарковского. У нее уже чуть заметно выступал живот.
За скромным по-военному ужином Шабанов и Нина оказались за столиком с генерал-майором авиации. Жена генерала, веселая, бойкая и молодая украинка непрерывно рассказывала анекдоты и сама первая хохотала над ними. Большинство анекдотов было про генералов. Ее муж, спокойный уравновешенный человек, комментировал каждый анекдот одним словом:
— Глупо.
Позднее, когда ресурс анекдотов был исчерпан, а единственная бутылка вина выпита и женщины заговорили на другие, интересующие только их темы, генерал спросил Шабанова:
— Много кораблей потопил?
И, узнав цифру, одобрительно хмыкнул, достал из потайного кармана плоскую флягу с водкой, разлил в два стакана.
— Теперь и нам, авиаторам, легче стало воевать, — сказал он. — Машин приходит и больше, и качественно других. Скорости иные, вооружение, рации. Дальние разведчики «Каталины» хорошо помогают. Так что, друг, давай еще разок за победу!
После ужина танцы возобновились. Нину Шабанову пригласил командующий.
— Ходят слухи, что вы на днях уезжаете к родителям мужа? — спросил Головко.
— Да, — кивнула она. — Послезавтра. Здесь мне будет тяжело.
— Я хотел сказать, — продолжал командующий, — что вы можете гордиться своим мужем. Он настоящий подводник.
Только сегодня он подписал представление Шабанова на должность командира дивизиона подводных лодок. Головко запомнил отдельные фразы из этого представления, написанного командиром бригады подплава: «Как моряк исключительно вынослив и работоспособен. В сложной обстановке сохраняет спокойствие, что хорошо влияет на личный состав. Обладает высокоразвитым чувством долга и сильной волей. Храбр и решителен».
— Ваш муж настоящий подводник, — повторил он. — Я очень доволен им.
— Спасибо, — тихо сказала Нина и вдруг почувствовала, как по ее щекам текут слезы.
— Не беспокойтесь о нем, — сказал Головко. — Он у вас такой, что выберется из любой катавасии. Рожайте спокойно.
Тонкий чернобровый лейтенант опять лихо отплясывал с женой члена Военного совета. Сейчас она была без маски. Но теперь лейтенанта не интересовало, кто она и почему с нею знакомо все флотское начальство. Набрался храбрости и пригласил артистку из концертной бригады Вася Добрый. Оказывается, скромняга-доктор великолепно танцует, и Шабанов одобрительно подмигнул ему.
В начале четвертого, когда ряды танцующих заметно поредели и Шабанов с женой тоже одевались, собираясь домой, неожиданно умолкла музыка и голос местного диктора сообщил: «Говорит радиоузел Дома флота. Послушайте два сообщения. По только что полученным данным, в воздушном бою вблизи Мурманска группа истребителей под командованием майора Соколова сбила шесть самолетов противника. С нашей стороны потерь нет.
Подводная лодка капитана третьего ранга Таммана торпедировала и потопила транспорт противника водоизмещением в десять тысяч тонн».
Раздались дружные аплодисменты.
— Мои ястребы отличились, — громко радовался генерал-авиатор. — Хороший новогодний подарок сделали хлопцы. А Соколов, между прочим, тот самый, что «Каталины» из Америки перегнал вместе с молодой женой. Слышали, наверное, историю? На весь флот прогремел парень. Летчик, скажу вам, высшего класса.
Это были первые победы на флоте в 1943 году.
…Лешка спал. Рядом с ним на одеяле лежала газета, в которой была напечатана статья о Шабанове. Поверх нее примостился пушистый сибирский кот Ганя. Услышав шум, он приоткрыл зеленый, как светофор, глаз и, узнав своих, закрыл снова.
— Чаю хлебнем? — предложил Шабанов.
— Никаких чаев, — сказала Нина. — Спать хочу, умираю. Она уснула мгновенно.
А Шабанову не спалось. Перед его открытыми, устремленными в темноту глазами почему-то неотступно стояли места, где он вырос, где прошли его детство и юность, где он так давно не был.
Холмистая равнина, изрезанная глубокими оврагами. Посреди них течет тихая речка Медуница. Берега ее заросли камышом, вода желтая от кувшинок. На высоких холмах вокруг — деревенские кладбища. Все в зарослях сирени, окруженные липами, кленами, старыми дубами. А воздух — пьянящий аромат цветущего клевера, ромашек, полевой кашки. От него слегка кружится голова.
Шабанов подумал о том, что война по всем признакам продлится еще долго. Ведь сколько надо будет гнать фашистов обратно. Страшно подумать, как далеко они дошли. И доживет ли он до победы, до того часа, когда можно будет приехать в родные места, увидеть их снова собственными глазами.
«Хорошо бы дожить», — подумал он и потянулся за папиросой.
Нина рядом заворочалась, обняла его, спросила:
— Чего не спишь, раскладушка?
— Думаю все.
— О чем?
— Обо всем понемножку.
— Спи лучше, — сонно прошептала она. — Все будет хорошо. Мне командующий сказал.
Из следующего похода подводная лодка Щ-442 не вернулась. Причины ее гибели и место, где она затонула, установлены не были…
У МОРЯКОВ МОГИЛ НЕТ
Треть века минула с того дня, как началась Великая Отечественная война.
Мальчишкам, родившимся в тот год от ушедших на фронт отцов, сейчас тридцать пять.
И все же почти каждый день люди узнают новые, еще неизвестные доныне эпизоды войны, свидетельства былых подвигов.
То где-нибудь при рытье котлована под новый дом экскаватор натыкается на обломки истребителя. Подбитый на большой высоте он глубоко врезался в песчаную прибрежную косу. И вот сейчас по чудом сохранившимся обрывкам истлевших документов, по фотографиям, воспоминаниям однополчан удается воскресить картину боя, фамилию летчика. И приезжает к месту торжественного захоронения почти несуществующих останков его старая седая мать, поддерживаемая инвалидом старшим сыном. И играет духовой оркестр районного пожарного общества. И старый ветеран говорит речь. И плачут собравшиеся вокруг чужие матери.
Или в бескрайней украинской степи вездесущие следопыты в красных галстуках обнаружат проржавевшую, заросшую полевыми васильками противотанковую пушку. А в стволе ее завернутую в кисет наспех нацарапанную записку. И восстает в памяти картина героического боя расчета ПТО с танками противника, когда из одного орудия были подбиты пять вражеских танков. Погиб и весь расчет. И снова летят в разные концы страны письма от пионеров: «Найдены останки вашего сына, мужа, брата. Приезжайте».
Или в глухую сибирскую заимку на берегу Енисея неожиданно приходит запоздалое письмо от какой-нибудь Божены Модличковой из чехословацкого поселка Дубницы. Она пишет, что такой-то имярек был подобран тяжело раненым ее родителями зимой 1945 года, что спасти его не удалось. Все эти годы она искала родственников, чтобы сообщить подробности его смерти. И, бросив все дела, мчатся в далекую Чехословакию родные героя.
У моряков могил нет.
Лежат на дне океана под многометровой толщей воды искореженные остовы кораблей. Они изъедены ржавчиной, обросли ракушками и водорослями. В огромные пробоины в их днищах свободно, как в широко распахнутые парадные двери, привычно вплывают и выплывают рыбы. Они заглядывают в штурманскую рубку и там, в потускневшем стекле репитера гирокомпаса отражаются их выпуклые ничего не выражающие глаза, плоские сплющенные тела. Они медленно плывут по длинным коридорам жилой палубы, спускаются в камбуз, в машинное отделение, заворачивают в каюту корабельного минера лейтенанта Юрочки Сухова.
«Как я счастлив, что сразу после окончания училища попал на боевой корабль, — писал он своим родителям в последнем письме. — Вы же знаете, как я легко простужался. В пехоте я и теперь бы, наверное, сразу получил воспаление легких. А здесь уже неделю живу как настоящий фон барон: сплю на белоснежных простынях, обед из трех блюд в нарядной кают-компании, даже стыдно, честное слово».
А сейчас на койке Юрочки расположился невесть как попавший сюда к семидесятой параллели крошечный спрут. Разбросав щупальцы, он тупо глядит вокруг своими круглыми совиными глазами.
Их сторожевик подорвался на гальваноударной мине через двенадцать часов после того как было опущено в ящик это последнее письмо. А затем на корабль, израненный, потерявший ход, вобравший в отсеки десятки тонн воды, налетели фашистские торпедоносцы. Они заходили с бреющего полета с различных курсовых углов и сбрасывали торпеды. От трех ударов удалось увернуться, четвертая попала под самый мостик. Из 118 человек экипажа не спасся ни один.
Подводные течения отнесли затонувший корабль в сторону. Только на глубоководном батискафе Пикара можно спуститься на такую глубину.
Они лежат где-то на дне, молодые парни с подводных лодок Щ-401 Моисеева, Щ-422 Видяева, М-175 Мелкадзе.
С эскадренного миноносца «Дерзкий».
С ледокольного парохода «А. Сибиряков».
Со сторожевиков «Пассат» и «Туман».
Краснофлотцы и командиры с подводной лодки Щ-442, на которой Шабанов впервые ушел в море в качестве командира дивизиона.
Они честно исполнили свой долг перед Родиной.
И никогда не приведут детей на могилы отцов вдовы погибших советских моряков. Никогда. В море не ставят кресты и памятники погибшим. Только иногда, очень редко, когда с соседнего корабля или самолета точно зафиксированы координаты трагедии, штурман на карте пометит точкой это место. И корабли, проходя мимо, приспустят флаг. Тревожно и протяжно завоет корабельный ревун. А по боевой трансляции раздастся резкий сухой голос:
— Всем встать! Смирно! Проходим место гибели подводной лодки… Минута молчания.
А чаще нет никакого места. И в письме, что принес почтальон, на казенном бланке в конверте без марки со штампом полевой почты, написано: «…пал смертью храбрых».
Пал… А может быть, живет где-то в чертогах Нептуна? Ведь никто его не видел мертвым.
У моряков нет могил. Но память об их подвигах бессмертна.
1976 г.
ПОЕЗДКА ВО ФЛОТСК
Рассказ
#img_5.jpeg
Еще не кончился сентябрь, но осень в этом году спешила и погода была ноябрьской. Низкие лохматые тучи быстро неслись над головой, подгоняемые сырым норд-вестом, и с неба то проливался короткий мелкий дождь, то сыпал и тотчас же таял крупный густой снег, то ненадолго тучи расступались, проглядывало холодное окутанное дымкой солнце и свинцовый цвет моря отливал синевой.
У широкого, сбитого из толстых просмоленных досок причала стоял рейсовый катер. Волна, играя, поднимала его над стенкой и опускала глубоко вниз, и попасть на его палубу собравшимся на пирсе пассажирам было нелегко. Но судя по тому, как умело выбирали они моменты для прыжка, как бесстрашно прыгали, рискуя свалиться в ледяную воду, чувствовалось, что они не новички в этих путешествиях.
Через двадцать минут катер должен был отойти в очередной рейс в военно-морскую базу Флотск.
Все пассажиры, а их собралось человек тридцать, были молоды. Матросы, офицеры, их жены, дети. И Вахов, который несмотря на ветер и дурную погоду не спешил, с давно забытым волнением наблюдал за ними, прислушивался к их разговорам. Подумал с грустью: «В свои сорок три года, погрузневший, в штатском пальто и шляпе, наверное, кажусь им пожилым дядечкой».
После особенно сильного порыва ветра, сопровождавшегося снежным зарядом, Вахов почувствовал, что начинает мерзнуть. Тогда он тоже прыгнул на борт катера. Палубный матрос, не надеясь на сноровку «гражданского», умело поддержал его, и Вахов, минуту постояв на корме, спустился в тесный кубрик.
Его соседка, молодая женщина, на коленях которой стояла большая хозяйственная сумка, несмотря на качку и шум, мирно спала, уткнувшись в нее головой, и Вахов подумал, что раньше он тоже мог мгновенно уснуть в любой обстановке, стоило лишь закрыть глаза. Теперь он всегда возит с собой снотворное. Он устроился поудобнее, проверил, на месте ли командировочное предписание. Без него во Флотске ему не разрешат сойти на берег. В предписании значилось: «Кандидат физико-математических наук Вахов Том Александрович командируется в Дом офицеров войсковой части для чтения лекции офицерскому составу». И снова спрятав его во внутренний карман пиджака, закрыл глаза.
Он почувствовал, как беспокойство, периодически не оставлявшее его все последнее время, снова охватило его. Он заворочался на узкой скамейке, задел дремавшую рядом женщину, она тоже задвигалась, открыла глаза.
— Простите, у вас есть ребенок? — спросил Вахов.
— Есть, — удивленно ответила она.
— Он не учится в музыкальной школе?
— Пока он устраивает концерты дома, — засмеялась женщина. — Ему нет и года.
— Ну да, — сказал Вахов. — Извините.
Три месяца назад директор метеорологического центра, где Вахов заведовал отделом долгосрочных прогнозов, предложил сделать доклад на всесоюзном симпозиуме. Неожиданно для себя Вахов заволновался. Не потому, что это должен был быть особенный симпозиум. Теперь такие встречи проводятся довольно часто. Захоти, так чуть ли не каждые два-три месяца можно ездить на какой-нибудь съезд, симпозиум или совещание. Но этот симпозиум должен был состояться в северном городе. А оттуда до Флотска три часа ходу на катере!
— Что, не хочется ехать на север? — спросил директор, заметив и по-своему истолковав его волнение. — Симпозиум в Сочи в бархатный сезон, конечно, соблазнительнее. — Он понимающе кашлянул, и Вахов подумал, что был прав, считая своего директора человеком неприятным. — Я вас, Том Александрович, не неволю, можете послать кого хотите. Хоть своего любимчика Никитина.
— Поеду сам, — помолчав, сдерживаясь, чтобы не ответить резкостью, сказал он и вышел из кабинета.
Много раз он мысленно бывал в своем поселке. Бродил по его крутым, сбегающим к морю улицам, нес вахту на мостике, мерз под порывами холодного ветра у дома Айны. Он давно мог побывать там. Но боялся этой поездки. Встреч с друзьями, с кораблем, болезненных и ненужных теперь воспоминаний. С тех пор прошло двенадцать лет. Солидный срок. И такой случай — симпозиум на Севере.
В день закрытия симпозиума Вахов обратился в Политуправление и предложил прочесть лекцию во Флотском Доме офицеров. Лекция должна была называться: «Перспективы метеорологии на ближайшие годы». И вот сегодня в семь вечера состоится лекция.
На палубе послышались какие-то команды, затарахтел движок, и по усилившейся качке Вахов понял, что они вышли из гавани и легли на норд. Он снял и повесил на крючок пальто и шляпу, распустил узел галстука, вытянул свои длинные ноги. Молодая женщина рядом опять задремала, разморенная душным теплом кубрика, усатый мичман справа с аппетитом поглощал бутерброды, запивая их пивом из горлышка бутылки.
— Кто сейчас во Флотске командир базы? — спросил Вахов мичмана.
Мичман минуту помолчал, дожевывая бутерброд, видимо раздумывая, а следует ли отвечать этому гражданскому, потом сказал:
— Контр-адмирал Святов.
— Федор Николаевич? — уточнил Вахов.
— Точно, — ответил мичман. — Он самый. Хозяин наш.
В шестьдесят третьем они вместе с Федором служили старпомами на эсминцах последнего проекта, были капитанами третьего ранга, холостяками. Теперь, значит, Федор адмирал.
«Ну что ж, — подумал Вахов. — Все закономерно. Жизнь не стоит на месте. А все же быстро он скакнул».
До мельчайших подробностей, будто это было не двенадцать лет назад, а только вчера, он вспомнил, как лихо последний раз подвалил катер комбрига к военному причалу, как матросы помогли отнести его чемоданы на вокзал. А вечером он, уволенный в запас по болезни тридцатилетний капитан третьего ранга, сидел в ресторане и прощался с друзьями.
Тогда не было ощущения, что он уезжает навсегда: слишком быстро и неожиданно все произошло. Казалось, что это просто дурной сон — и демобилизация, и разлука с Айной. А завтра он проснется и все будет по-старому. Но как это часто бывает в жизни — первые впечатления оказались неверными. Уже вскоре Вахов понял, какая драма произошла с ним, чего он лишился.
В Одессе с раннего утра он уходил на пляж, заплывал далеко в море, так что узкая полоска берега почти скрывалась за дымкой, переворачивался на спину и долго лежал так, глядя на небо. Не хотелось ни о чем думать. Ни о прошлом, ни о будущем. Но мысли сами навязчиво лезли в голову. Тогда он возвращался на берег и, чтобы отвлечься, садился играть в карты или в шахматы. Вокруг того места на Лузановке, где он обычно лежал, собиралась целая компания. Приносили гитару, транзистор, надувную лодку. В компании были красивые женщины. С ними Вахов был злым, ироничным. Им это нравилось. Он дочерна загорел, темные волосы выгорели. Язва больше не напоминала о себе.
Прошел месяц. Безделье стало невмоготу. Знакомые устроили его на хорошую, по их мнению, работу — инженером в конструкторское бюро. Там был приличный оклад, несложные обязанности, свободное время, которое часть сотрудников коротала за разговорами или чтением детективных романов. Романы эти были нарасхват. В пять часов звенел звонок, можно было брать портфель и идти на все четыре стороны.
Недолго проработав там, он уволился. Потом поступил на другую работу и снова уволился. Все казалось пресным и неинтересным.
Три недели до закрытия сезона он дежурил спасателем на пляже. Вытащил из воды нескольких утопающих, однажды чуть не утонул сам. Семнадцатилетние мальчишки-спасатели, работавшие вместе с ним, уважительно называли его капитан. За эти месяцы он помрачнел, стал раздражительным, вспыльчивым. Часто он лежал ночью с открытыми глазами. Ему казалось, что где-то далеко и глухо шумит море. И хотя он знал, что этого не может быть, потому что до моря от его дома сорок минут езды троллейбусом — он все равно прислушивался. И сердце его стучало чаще обычного, а папиросы курились одна за другой.
— Ты кто — потомок адмирала Нахимова или сын бухгалтера Вахова из райпищеторга? — спрашивал его приятель Сергей. — Чего ты мечешься? Пора уже заняться делом.
— Ты прав, Обызов, — соглашался он. — Прав, как всегда.
Четыре года спустя Вахов закончил аспирантуру по метеорологии, защитил кандидатскую диссертацию, стал научным сотрудником, женился. Статьи его ежегодно печатались в журналах, однажды он даже выступил с докладом на конгрессе в Болгарии. Казалось теперь у него все хорошо, нужно жить и радоваться.
И все-таки какая-то неудовлетворенность, ощущение, что все это не то, временами тревожили его, лишали покоя.
Реже, чем в первые годы, но иногда на него находила внезапная тоска, «приступ ипохондрии», как объясняла его жена, он уезжал на «Ракете» в Севастополь, спускался к Графской пристани и долго стоял там, глядя на маячившие на рейде силуэты военных кораблей, наблюдая, как подваливают к пристани баркасы и шлюпки с уволенными на берег моряками.
По пути на Север, перелистывая в самолете старый журнал «Вокруг света», Вахов случайно наткнулся на заметку о лондонце Джоне Джексоне. Этот Джексон с детских лет был влюблен в море и сохранил свою любовь на всю жизнь. В свободное время он мастерил миниатюрные бригантины, фрегаты, клиперы и крейсера, но вынужден был работать клерком в банке. В день пятидесятилетия Джексон вывел свою эскадру на Темзу и стал адмиралом. Собравшиеся вокруг лондонцы потешались над пожилым седым джентльменом, пускавшим маленькие кораблики по реке, и считали, что у него «не все дома». А он, Вахов, хорошо понимал этого старого клерка…
С непривычки от качки и духоты кубрика немного мутило. Вахов снова оделся и поднялся на палубу.
Катер шел южным коленом Кольского залива. Пологие склоны холмов были покрыты низкорослым лесом, поросли мхом, кое-где уже белел снег.
Вахов смотрел на изрезанный восточный берег и одну за другой, будто это было вчера, узнавал губы.
Сколько раз он проходил здесь и на своем эсминце, и на рейдовом катере, и на шестерке во время парусных гонок!
Он заболел внезапно, во время последнего далекого и долгого похода. Появились боли в правом боку, рвоты, исчез аппетит. Корабельный врач хотел положить его в лазарет, но Вахов наотрез отказался и продолжал нести вахту. Временами ему казалось, что он упадет там от слабости и дурноты.
Во Флотске пришлось лечь в госпиталь. Его кололи, просвечивали, заставляли глотать зонды, кормили манными кашами. Наконец, начальник отделения, пожилой подполковник с мешками под глазами и лысиной, пригласил его к себе.
— Друг мой, Том Александрович, — сказал он. — У вас обнаружена язва желудка. Это серьезная хворь. Мы обязаны либо перевести вас из плавсостава на берег, либо вовсе уволить с военной службы.
Это было так неожиданно, что в первый момент он не хотел верить.
— Меня перевести? — переспросил Том. — Вы что, шутите, доктор?
— Да нет, не шучу. Какие уж тут шутки, друг мой.
Не спрашивая разрешения, Вахов вытащил сигарету, несколько раз жадно затянулся.
— Поймите меня — я на берег не могу, — чуть успокоившись, глухо сказал он. — Понимаете, не могу. Для меня это невозможно. — Он помолчал. — Не знаю даже как это объяснить, но я должен плавать. Должен и точка!
— Значит, «и точка!»? — улыбнулся врач, глядя на расстроенное лицо Вахова. — А приказ, по которому с язвой желудка плавать не разрешается? Для кого он написан? — он размышлял, барабаня своими короткими пальцами по столу, потом открыл окно, проворчал: — Надымили, черт знает как! — продолжал: — Я думаю, не следует так расстраиваться. Все обстоит не столь трагично. Кстати не ваш ли портрет висит в доме офицеров? Ваш? Это первое преимущество. Во-вторых — вы молоды. Это второе. Попросите как следует военно-врачебную комиссию. Запаситесь характеристиками командования. Для такого морского волка, как вы, комиссия имеет право сделать исключение. Она будет завтра днем.
Он вышел из госпиталя осунувшийся, похудевший и из-за этого казавшийся еще более высоким, ошеломленный свалившимся горем, и в тот же вечер направился к Айне…
Катер сбавил ход и сейчас шел по узкой в форме буквы «глаголь» бухте военно-морской базы Флотск.
Вдоль обоих бортов мелькали знакомые места — поселок подплава, топливный пирс, причалы дивизиона торпедных катеров, невысокие белые здания госпиталя.
И, глядя на них, узнавая почти каждый дом и причал, Вахов улыбнулся странной, чуть растерянной улыбкой.
— Служили здесь раньше? — спросил его усатый мичман, поднимаясь на палубу и становясь рядом.
Вахов вздрогнул от неожиданности, ответил медленно, не поворачиваясь:
— Да, служил…
До лекции оставалось больше четырех часов. Он сообщил о себе дежурному по Дому офицеров и, наскоро пообедав, не спеша зашагал по Гвардейскому проспекту.
Только теперь, вблизи, Вахов замечал, как изменился маленький городок. Множество новых пятиэтажных домов с лесом антенн на крышах, в прошлом булыжная мостовая и деревянные тротуары одеты в асфальт, а над аккуратно высаженными вдоль улиц березками неумолкаемый галочий гомон да ветер, норовящий сорвать последние желтые листы.
Все во Флотске говорило о море и моряках. Короткие крутые улицы, сбегавшие к бухте, назывались: Матросской, Солдатской, Севастопольской, Кронштадтской, улицами Головко, Нахимова, Сафонова. Ресторан именовался «Риф», новый трехэтажный универмаг — «Пеленг», мастерская по ремонту обуви «Компас». Только для гастронома почему-то сделали исключение, и на его вывеске Вахов прочел название «Тереза».
Даже по развешанному во дворах и на балконах выстиранному белью безошибочно угадывалась профессия его жителей. Рядом с простынями полоскались на ветру форменные желтоватые офицерские рубашки из лавсана, белые матросские форменки, тельняшки, чехлы от бескозырок и фуражек, проветривались черные шинели.
Музыкальная школа стояла на прежнем месте. Только теперь здание было обнесено штакетником, а у входа высился гипсовый бюст Чайковского.
Вахов вошел внутрь, услышал сквозь плотно закрытую дверь звуки рояля, остановился. Справа на стене висело расписание уроков. Вахов подошел к нему и стал читать фамилии преподавателей, Калнынь среди них не было. Можно, конечно, постучать и прервать урок. «Спрошу лучше у Федора, — решил он. — Наверняка он должен знать».
Вахов пересек Гвардейский проспект и попросил у дежурного по штабу базы разрешения позвонить адмиралу. Он набрал номер, услышал знакомый густой бас.
— Здравия желаю, товарищ адмирал, — сказал он. — Вас беспокоит капитан третьего ранга запаса Вахов.
— Какой Вахов?
— Который Том Александрович.
— Здравствуй, Том, — спокойно проговорил Федор. Он не удивился, не воскликнул от неожиданности «Откуда ты взялся, пропащая душа?» Ведь не виделись столько лет и ничего не знали друг о друге. Такая реакция вполне соответствовала его характеру. — На сколько приехал?
— Сегодня прочту лекцию в Доме офицеров и уеду.
— Когда лекция? Понял. Тебя будет ждать машина. Приедешь ко мне. Будь здоров.
В Матросском парке, раскинувшемся над военной гаванью, не было ни души. Вдоль посыпанных желтым песком аллей одиноко висели портреты героев-североморцев. От ветров и дождей портреты выцвели, черты лиц на них смазались, потускнели. Гипсовый матрос в бушлате смотрел в бинокль на раскинувшееся вдали море. Гипсовый пограничник с автоматом придерживал овчарку. Холодный ветер пробирал до костей. В застекленной беседке на вершине сопки было теплее. Вахов сел на скамейку и стал смотреть на гавань. Его поразили непривычные контуры новых ракетных кораблей, серая громада противолодочного крейсера. Даже внешне корабли резко отличались от знакомой в прошлом картины.
«Да, не тот стал флот, — размышлял он. — Попади я сейчас на мостик такого корабля, наверное, просто бы растерялся. Чувствовал бы себя, как тот сухопутный салажонок из морского фольклора, которого матросы посылают на клотик пить чай».
…Он познакомился с Айной за полгода до демобилизации. Они возвращались с Федей Святовым после занятий в штурманском классе и зашли в «Риф» поужинать.
В «Рифе» они бывали частенько и чувствовали себя в нем как дома. Несмотря на звучное название, это был довольно затрапезный ресторан, где заказать на ужин можно было лишь жареную рыбу с гречневой кашей или рис с консервированной говядиной. Но там играла музыка, было вино, иногда бывало пиво и посидеть там вечером в кругу друзей холостяку было не так плохо.
Вскоре в зал вошла Екатерина, известная в городке дама неопределенного возраста с пышными формами и плоским невыразительным лицом, руководитель художественной самодеятельности матросского клуба, и вместе с ней незнакомая высокая девушка.
В гарнизоне, где было много холостяков и почти не было незамужних женщин, даже Екатерина, о которой флагманский механик Миша Ревич сказал, что ее невинность перезаложена в десяти ломбардах, имела успех. Зато девушка, которую она привела, произвела на друзей сильное впечатление. Стройная, со строгим неулыбчивым лицом, она напоминала северную мадонну.
Друзья подозвали знакомую официантку.
— Кто это? — спросил Федор.
— Новая заведующая музыкальной школой, — сообщила та, этакое нештатное городское справочное бюро. — Латышка из Риги.
Они немедленно пересели за столик женщин, и Екатерина познакомила их с девушкой.
— Том, — представился Вахов.
— Том? — девушка удивленно подняла на него свои холодноватые голубые глаза. — Том Сойер?
— Вот именно, — подтвердил он. — Том Сойер. Том Джонс, найденыш. Хижина дяди Тома. Выбирать не пришлось. Священная воля родителей.
Айна говорила с сильным латышским акцентом, смешно путала слова.
— У вас волосы изумительные, — со свойственной ему прямолинейностью восхищался Федя, твердо полагая, что девушке при знакомстве следует говорить только комплименты. Он даже осторожно потрогал их рукой и сообщил:
— Как каболки лаглиня.
— Я вчера голову выстирала, — смущенно объяснила, она. — Здесь очень мягкий вода.
— А затем повесили сушить во дворе? — спрашивал Том.
— Да, да, повесила сушить и стала гладить под утюг. — Айна засмеялась. — Я плохо говорю русский.
Как выяснилось, она была сиротой, воспитывалась у тетки в маленьком городке в Латгалии. А приехать во Флотск ее уговорила Екатерина, познакомившаяся с ней год назад где-то на юге в доме отдыха.
Айна Тому понравилась. За внешней сдержанностью, немногословностью, ему показалось, скрывается натура тонкая, поэтическая. Она любила стихи, понимала юмор, а о музыке говорила страстно, горячо.
На обратном пути они вчетвером ненадолго зашли в музыкальную школу, и Том довольно лихо сыграл на рояле двенадцатую рапсодию Листа, почти единственное, что он еще прилично помнил.
— Двойка? — спросил он у Айны, закрывая крышку рояля.
— Нет, не двойка, — медленно сказала она. — Вам нельзя забрасывать музыка. У вас есть способность.
Так получилось, что они довольно быстро подружились, стали часто встречаться. Друзья-холостяки завидовали ему, особенно Федя Святов. В выборе Айны он винил только свой сломанный во время соревнований по боксу нос.
— Таким форштевнем, — говорил он, трогая нос пальцами и грустно улыбаясь, — собственную мамашу и то перепугаешь.
Отношения у Тома с Айной сложились странные, необычные, порой просто непонятные. У Айны был пуританский свод правил поведения, которого она придерживалась с необычайной педантичностью. У нее нельзя было задерживаться дома позднее одиннадцати вечера, нельзя было ничего выпить, кроме рюмки сухого вина или кофе.
Ее сдержанность временами бесила его.
— Если ты монахиня и дала обет, то признайся сразу, — сердился Вахов, когда без пяти одиннадцать она протягивала ему фуражку. — Неужели ты действительно хочешь, чтобы я сейчас ушел? — спрашивал он, уже стоя у двери.
— Нужно уходить, — тихо отвечала она, и глаза ее были полузакрыты. — Так надо.
И все же в глубине души ему нравилась ее недоступность, и он чувствовал, что все больше привязывается к ней.
Но когда он лежал в госпитале и каждый день с нетерпением ждал ее прихода, а Айна появилась только на пятый день, он, увидев ее, не поздоровался и отвернулся к стене. Айна вдруг заплакала и сказала:
— Ты мне не муж. Люди скажут, чего это учительница Калныня каждый день бегает к Тому Сойеру.
— И плевать на них, — сказал он, поворачиваясь.
— Нет, — Айна покачала головой. — Думай как хочешь, я иначе не могу.
…Пробили две склянки на кораблях. По незабытой старпомовской привычке Вахов взглянул на часы. Было ровно восемнадцать часов. Через ворота гавани потянулись черные фигурки офицеров и матросов, идущих в увольнение.
А он все сидел в беседке, курил и вспоминал.
На какое-то мгновение ему почудилось, что он по-прежнему служит на флоте, что на голове у него не шляпа, а черная фуражка с золотыми листьями на козырьке и что сейчас прибежит рассыльный и вручит пакет экстренного вызова, где написано: «С получением сего предлагаю немедленно явиться на корабль».
И независимо от того, как встретятся они с Федей Святовым, он уже был рад, что приехал сюда и все вновь увидел собственными глазами. И корабли в гавани, и косо растущие изуродованные ветром карликовые березки, и черные поросшие мхом валуны, и далекие дымы на горизонте.
Стыдливо оглянувшись, он сорвал с клумбы цветок, понюхал его. Как и все северные цветы, он не имел запаха. Затем расправил его и вложил в записную книжку.
«Стареешь, Вахов, — подумал он о себе и усмехнулся. — Становишься сентиментален».
После лекции Вахов вышел на улицу. У дверей стояла «Волга».
Федор встречал его на лестничной площадке.
При неярком свете лампочки казалось, что он совсем не изменился — то же грубоватое с крупными чертами, будто вырубленное из камня, лицо, мясистый сломанный в переносице нос, сильные надбровья, светлые волосы ежиком и мощные плечи боксера.
— Здоров, Том-найденыш. Вот уж, действительно, подходящее имя. — Он крепко обнял Вахова. — Проходи, раздевайся.
Вахов вошел в просторную прихожую и замер от неожиданности. Там, улыбаясь, стояла Айна.
— Здравствуй, Том Сойер, — сказала она и шагнула навстречу.
— Здравствуй, Айна, — медленно проговорил Вахов, и голос его стал хриплым от волнения.
— Чего не ждал, того не ждал, — признался он, с трудом приходя в себя. — А я все гадал, где ты сейчас, куда забросила тебя судьба.
— Если б поискал — то нашел бы.
— Наверное, — согласился Вахов. — Плохо искал.
Но сюрпризы на этом не кончились.
Едва Том Александрович переступил порог комнаты, он увидел нескольких загорелых моряков с нашивками капитанов первого и второго рангов и среди них одного с очень знакомым лицом. Смуглый черноволосый каперанг улыбался.
«Кто же это? — мучительно пытался вспомнить он. — А, точно, Женя Буркин, минер с их эсминца».
— Знакомить, надеюсь, не надо? — спросил хозяин.
— У меня от вашего золота в глазах зарябило, — сказал Вахов, притворно щурясь. — Давно привык к пиджакам.
— Ничего, не ослепнешь, — басил хозяин, представляя его гостям. — Бывший сослуживец и корешок. А теперь прошу к столу.
Вахов вспомнил, как праздновал у Буркина рождение их дочери. В маленькой комнатке стояла типовая офицерская мебель: железная кровать, огороженная самодельной ширмой, четыре чемодана горкой, застланные сверху вышитой салфеткой. Они изображали туалет для молодой жены. Несколько табуреток, стол и на самом видном месте гордость семьи — приемник «Рига». Над кроватью, как бы подтверждая, что здесь держит флаг морской офицер, поблескивал новенький кортик. Часть гостей тогда в комнате не поместилась и сидела в передней.
У Федора теперь все было по-другому. Четырехкомнатная квартира, нормальная мебель, богато сервированный ужин.
«Все естественно, — подумал Вахов, — времена изменились. Мы стали богаче».
Его посадили между Айной и хозяином дома.
— Ты сегодня тоже прогонишь гостей в одиннадцать часов? — спросил Вахов у Айны, испытывая странное возбуждение от ее близости.
Федор громко захохотал.
— Теперь не прогонит. Позволит даже остаться ночевать. Но основополагающие принципы остались прежними.
Вахов рассказал, что кабинет Айны в музыкальной школе преподавательницы называли «За монастырской стеной».
— Не выдумывай, Том, — засмеялась Айна.
Она пополнела, коротко постриглась, у голубых глаз разбежались морщинки. И глядя, как она ловко хозяйничает за столом, на ее блестящие глаза, легкие руки, Вахов подумал, что она еще очень хороша. Говорила сейчас она без акцента. «Они меня совсем закусили-перекусили», — вспомнил он, как она жаловалась на комаров. Они выпили за встречу, потом хозяин потребовал, чтобы Том рассказал, как прожил эти двенадцать лет.
Чем люди больше не видятся, тем легче и короче можно рассказать о пережитом. Уходят в прошлое подробности, забываются детали. Остаются только голые факты, крупные события. И Вахов тоже легко справился с этой задачей в пять минут.
— Женился через три года после демобилизации. Жена врач-микробиолог. Сын Сашка учится в третьем классе, фантазер и лентяй. Я защитил кандидатскую. Пишу докторскую.
— Жена у тебя красивая? — тихо спросила Айна.
— Красивая? Пожалуй, нет. А впрочем, это дело вкуса.
— За что ты ее полюбил?
— Типично женский вопрос, — захохотал Святов. — «Полюбил за пепельные косы, алых губ нетронутый коралл», — фальшиво пропел он.
— Подожди, Федя, — сказала Айна. — Ты, Том, всегда мечтал иметь много детей, чтобы было шумно дома, чтобы по воскресеньям все садились за большой стол, — вспомнила она и положила свою руку поверх руки Вахова. — А у тебя один сын.
— Жена ни за что не хочет. А с этим приходится считаться, — проговорил он и обратился к хозяину дома, меняя тему разговора: — Послушай, Федор, где сейчас мой шип?
— «Стремительный»? На капитальном. Переоборудуется в противолодочный корабль. Старик еще послужит.
— Хотел бы на него взглянуть.
— Приезжай, покажу. Будет на что посмотреть, — пообещал Святов.
Даже здесь за праздничным столом в обстановке далекой от повседневных забот и обязанностей Федор ни на минуту не давал присутствующим забыть, что выше всех дел для него служба и он командир базы.
— Вчера иду днем по Гвардейскому проспекту, — рассказывал он. — Прошли навстречу солдаты караульной роты. Остановился, залюбовался. Выправка, форма одежды, прапорщик рядом. Не придерешься. Затем смотрю движется по мостовой банда Тютюнника. Толпа цыган по Армавирскому тракту переселяется в Екатеринодар. Разболтанные, раздрызганные, нестриженные, идут, вихляются. Думаю — где же командир? Ведь недавно только приказ по базе был издан. Остановился, жду. Метрах в ста позади плетется ваш подчиненный, товарищ Буркин, капитан третьего ранга Кольцов.
— Разберусь, товарищ адмирал, и накажу, — сказал Женя, делая попытку встать, успев все же незаметно подмигнуть Вахову: «Вот, мол, какие у нас праздники. Еще прямо за столом взыскание заработаешь».
Жена Жени, учительница биологии, близорукая, скуластенькая, решила срочно переменить тему, стала нахваливать стол:
— Восточная поговорка гласит: «Для хорошего повара годится все, кроме луны и ее отражения в воде».
Большинство присутствующих за столом недавно вернулись из похода в южные моря, и разговор незаметно перешел на подробности плавания.
— Только стих шторм в Атлантике, три дня трепал девятибалльный, всю душу вымотал, устали до чертиков, — рассказывал капитан второго ранга командир ракетного корабля. — Стою ночью на мостике, радуюсь: тишь, благодать. Адмирал из походного штаба отдыхает в каюте. Вдруг звонок на мостик. «Пусть вестовой чаю принесет». Вестовой сонный, соображает плохо, возьми и налей в стакан одной теплой заварки, да еще адмиралу, чтоб послаще было, восемь ложек сахару бухнул и понес. Адмирал попробовал, сплюнул: «Пойло», — говорит. А на следующий день перешел на другой корабль, не прощаясь.
Все рассмеялись.
— Я бы тебе, Емцов, на его месте фитиля вставил, — сказал Святов. — Служба есть служба.
— Уж ты, конечно, вставил бы, — прокомментировала Айна. — Известный службист. Сам дома не живешь и людям от тебя нет покоя.
— Знала за кого шла, — захохотал Святов. — Ничего от тебя не скрывал. Теперь не жалуйся и других не жалей. — Он снял тужурку, предложил мужчинам последовать его примеру. — А ты уж, конечно, напрочь забыл про службу? — обратился он к Вахову. — Выбросил из памяти, как тяжелый сон? Все эти тревоги, учения, экстренные выходы, бесконечные переезды с места на место?
— Шутник вы, право, Федор Николаевич, — поддержал адмирала Женя Буркин. — Я, когда демобилизуюсь, буду самым счастливым человеком. Вот так эта мутота надоела. — Женя выразительно показал на шею. — У Соболева в «Капитальном ремонте» о жизни моряка точно сказано: «Плаваешь, плаваешь, вечером выпьешь, потом помрешь». Ничего, кроме моря и службы не увидишь. Детям своим накажу, чтобы близко к военно-морскому училищу не подходили.
— Нет, Федя, не забыл, — медленно, не обращая внимания на слова Буркина, ответил Вахов. — Мне врать незачем. Очень хотел забыть. Но все равно не получилось. Тельняшку вот ношу. И сыну достал, и ремень с бляхой. — Он умолк, смущенно улыбнулся, расстегнул белую рубашку.
— Тельняшку и я после демобилизации буду носить, — не унимался Женя. — Только весь вопрос, где и в каком качестве. В Киеве и Ленинграде с удовольствием. Пойми — человек же не пожарная лошадь, чтобы всегда быть наготове. Устаешь от этого. А на военной службе именно так получается.
— У вас, простите, сколько выходных? — спросила Вахова жена Буркина, близоруко щурясь. — Два? А заканчиваете работу когда?
— Обычно в четыре, но вообще я располагаю своим временем сам. Меня никто не контролирует.
— И живете в прекрасном городе Одессе оседлой жизнью. Каждый вечер дома, ходите в театры, купаетесь в море, воспитываете сына и еще, наверное, в отпуск идете в июле или в августе?
— Конечно, — подтвердил Вахов. — Если сам не захочу изменить время.
За столом дружно засмеялись.
— Ты не представляешь, Том, какая сейчас служба пошла, — вновь горячо заговорил Женя. — Я за эти годы шесть мест переменил. На Дальнем Востоке тоже успел послужить. Дома почти не бываешь, жены и детей не видишь. Или в походе, или в командировке, или уйдешь на ремонт, и жена приезжает к тебе, чтобы не забыть, как муж выглядит.
Заговорили все, перебивая друг друга.
Они жаловались ему, гражданскому, жителю юга, приехавшему из другого далекого мира. Жаловались на полярную ночь, на лютые нордовые ветры, на отсутствие зелени и цветов, на низкое содержание кислорода в воздухе.
— Хотите прочту стихотворение одного безымянного поэта? — предложила учительница и тут же начала читать:
— Что вы его убеждаете? — прервал разгоряченные страсти хозяин. — Сам служил здесь, знает. Но сейчас намного сложнее стало, дружище. Раньше дальше Нордкапа редко ходили. А теперь выход в Атлантику — рядовое явление. И на мебель не смотри — неудобно, все же — командир базы, адмирал, гостей нужно принимать. А так, спроси у Айны, сколько из-за переездов жили, как студенты. И хватит об этом! — сказал, будто отрубил. — Давай, начштаба, музыку.
Гости поднялись из-за стола, начали танцевать. Айна взяла Вахова за руку, увела в соседнюю комнату, кабинет мужа, усадила в кресло, сама села напротив.
— Рассказывай, Том Сойер.
— Что?
— Все. Если хочешь знать, я даже толком не знаю, почему ты так внезапно уехал и почему так странно переменился ко мне.
Вахов вздохнул, закурил, задумался.
— Помнишь, я пришел к тебе вечером в день выписки из госпиталя, а у тебя в гостях был Федор и еще двое ребят с крейсера и вы играли в кинг?
Айна кивнула.
— В тот день мне предложили или списаться на берег по болезни или вообще демобилизоваться. Настроение было паршивое. Я хотел с тобой поговорить с глазу на глаз, посоветоваться. — Он помолчал, потом продолжал: — Я попросил тебя под каким-нибудь предлогом побыстрее спровадить ребят. Но ты отказалась. Заявила, что это неудобно и ты не хочешь их обижать. Тогда я вышел на улицу и стал ждать, пока они уйдут. Я прождал два часа. Наконец, они ушли и я вернулся к тебе. Неужели забыла?
— Нет, не забыла, — сказала Айна. — Было уже поздно, половина двенадцатого, и я тебя не пустила к себе.
— Вот именно. Ты даже не открыла мне дверь, а сказала, чтобы я пришел на следующий день. Потому что репутация заведующей музыкальной школы Калныни не должна давать повода для сплетен. — Вахов усмехнулся, вспоминая. — В такой день, когда мне было так худо, когда решался вопрос всей жизни, когда, если хочешь знать, я собирался предложить тебе стать моей женой, ты оказалась рассудочной и холодной, как чужая.
— Насчет жены ты сейчас придумал? — спросила Айна.
— Нет, конечно… — он погасил сигарету, снова усмехнулся. — Я пошел от тебя в «Риф» и здорово выпил, хотя мне нельзя было этого делать. А на следующий день прямо на медицинской комиссии у меня вновь начались рвоты, сильные боли в боку. Сразу после длительного лечения в госпитале. О их причине я, разумеется, ничего не сказал, от службы на берегу отказался, и они решили меня демобилизовать.
Он умолк.
— Продолжай, — нетерпеливо сказала Айна.
— Собственно все. Через день мой корабль ушел на ремонт.
— А почему больше не зашел, не написал?
— Решил, что все кончено.
— Понятно, — медленно сказала Айна. — Ты был эгоистом, Том. Думал только о себе.
— Может быть, — с готовностью согласился он. — Я давно понял это.
— Я не знала, зачем ты приходил тогда, — проговорила она, вставая и подходя к окну. — Если б знала — наверное, рискнула бы и открыла дверь. Да, я тебя любила, — продолжала она. — С тобой мне всегда было хорошо, но я не очень верила в твою любовь. За Екатериной тоже все ухаживали и говорили о своих чувствах. И она принимала эти слова за чистую монету. А я знала им цену и боялась, что однажды тоже смогу поверить. Между прочим, она была добрая, неглупая, только ужасно доверчивая и несчастливая…
Айна подошла к Вахову сзади, тронула его за плечо, спросила:
— Ты быстро забыл меня?
— Нет, — сказал Вахов. — Не быстро. Я и сейчас не забыл.
Он усмехнулся.
— Я тоже долго ждала твоего приезда, письма, какого-то чуда, — сказала Айна.
В комнату вошел Святов.
— Иди, Аня, организуй чай. Пить хочется. Чувствуешь себя как? — спросил он у Вахова, садясь напротив, когда Айна вышла. — Здоров?
— Если не пью и придерживаюсь диеты, то ничего, жить можно.
— А я здоров, как бык. — Федор засмеялся, похлопал себя по широкой груди. — Без железного здоровья мою должность не потянешь. Анюта, знаешь, долго не хотела за меня идти, — внезапно без перехода сказал он. — Да незачем об этом говорить. Прошло и быльем поросло. Пойдем, выпьем еще по одной.
Они вышли в гостиную и снова сели за стол. Святов встал.
— Вот что, друзья, — сказал он, поднимая бокал. — Выпьем за Анюту. Кто не выпьет — тот мне не товарищ. Она мне как звезда. Как голубая звезда светит.
И выпив залпом, подошел к жене, поцеловал в губы, попросил:
— Спой, Аня, свою латышскую. — И не дожидаясь, стал напевать сам:
— Пожалуйста, на улице снег пошел, — сообщила жена Жени Буркина. — Золотая осень, прекрасная пора, очей очарованье. Пять градусов мороза.
— А в Одессе тепло, на Приморском бульваре играет музыка, сотни гуляющих, цветы продают, разноцветные фонарики светят, — мечтательно сказал Емцов. — Люблю Одессу, прекрасный город.
— Женька, хочу в Одессу, — шутливо заныла учительница. — Хочу на Приморский бульвар.
— Я все думаю о нашем сегодняшнем споре, — негромко сказал Вахов, и все умолкли. — Человек соткан из противоречий. Но он обязательно должен найти свое главное призвание в жизни. Только оно даст ему ощущение душевной полноты, радости, удовлетворения.
— Философ ты, Том-найденыш, — сказал Святов. — Нам об этом думать некогда. Служить нужно.
— Вы, северяне, завидуете, что я живу в Одессе, — продолжал Вахов. — Но разве это главное? Вот скажи ты, замученный службой, походами, учениями, часто оторванный от семьи — ты поменялся бы со мной? — спросил он у Святова. — Только честно, как на духу.
— Что ты пристал ко мне? — Федор растерянно посмотрел на сидящих за столом.
— Я спрашиваю тебя. Для меня это важно.
Федор налил в стакан минеральной воды, выпил.
— Видишь ли, я не пример. Я тюменский, жары не люблю. Мне везде хорошо, лишь бы Анюта была рядом.
Он явно уклонялся от прямого ответа.
— Виляешь, адмирал, — резко сказал Том. От выпитого вина слегка кружилась голова. — Ручаюсь, что не станешь меняться. Потому что службу любишь и море тоже. И лиши тебя этого — в самом прекрасном месте зачахнешь. Будешь игрушечные кораблики по реке пускать.
И снова, как недавно, за столом вспыхнул спор.
— Ну а ты почему не зачах и не пускаешь кораблики? — спросил Женя Буркин. — Вроде даже процветаешь. А ведь тебя считали моряком именем божьим, пример с тебя брали. И Буркин, между прочим, тоже. Почему же ты считаешь, что другие пропадут? — Женя посмотрел на Святова, как бы ища у него поддержки, продолжал: — Я могу понять тебя. Приехал на один день, побродил по знакомым местам, вспомнил молодость, всколыхнулось что-то в душе и ты расчувствовался. Но, честное слово, не стоит доказывать, что нам здесь во Флотске лучше, чем тебе в Одессе. Романтика дальних походов давно рассеялась, возраст не тот. А будни тяжелы и суровы.
— Еще в шестнадцатом веке побывавшие здесь голландские шкипера записали в своих судовых журналах: «Места сии убогие и голодные», — сказал молчавший до этого капитан второго ранга.
— Опять про места, — произнес Вахов, испытывая досаду. — Понимаешь, Женя, наверное, это невозможно объяснить. Представь себе — ты боксер. Тренированный, смелый, готовый к схваткам с самым сильным противником, чемпионом. А против тебя выходит хлюпик, слабак. Один удар — и он в нокауте. И нет никакой радости от такой победы, одно разочарование. Жизнь мне кажется только тогда стоящей, когда выкладываешься полностью. До последней капельки. Для меня такая жизнь была только здесь. Каждый день было ощущение новизны, заполненности. Жить было интересно. Уж такой, видимо, я урод, что не могу без моря, без всего этого. А остальное — дело второстепенное. И цветы, и фонарики, и погода… — он замолчал, посмотрел на иронически улыбающегося Буркина, сделал несколько глотков остывшего чая. — Ты мне не веришь, конечно?
— Не верю, — сказал Женя. — Не убедил ты меня, что все это второстепенное. Человек живет один раз.
— Ну и черт с тобой, — проговорил Вахов. — Кстати, к вопросу о процветании. Сначала, когда демобилизовался, долго не мог найти себя. Плохо было. Сейчас, конечно, попривык. И все же иногда гложет тут, — он показал на сердце, улыбнулся. — И, если начистоту, жалею, что так получилось.
Он подумал сейчас о том, о чем часто размышлял последнее время. Об отношениях людей. Суровая морская служба на Севере делала эти отношения откровенными, прямыми, лишенными второго, тайного смысла. В институте многое обстояло по-другому. Недавно директор попросил помочь ему написать раздел диссертации. Вахов написал. Как будто ничего особенного не произошло, но почему-то он стесняется рассказывать об этом…
— Может, в суете действительно не замечаешь хорошего, — задумчиво проговорил Емцов. — А потеряешь — пожалеешь. — Он посмотрел на часы, спохватился: — Дорогие гости, самое время хозяевам поблагодарить нас, что пришли, не побрезговали, съели все и выпили. И по домам.
Уже был второй час ночи. Вместе с хозяевами Вахов вышел на улицу проводить гостей. Дул ледяной ветер. В свете фонарей носились в воздухе косматые снежинки.
«Так, наверное, устроен мир — чтобы по-настоящему что-то оценить, его нужно потерять», — с грустью думал он.
Он вспомнил, как знакомая одесситка рассказывала ему, как попала после окончания медицинского института на Дальний Восток, как посылала оттуда слезные письма домой, умоляя мать помочь ей вернуться обратно в Одессу. Мать ездила в Москву, хлопотала, обивала пороги Министерства здравоохранения и добилась, наконец, возвращения дочери. А сейчас дочь говорит, что полтора года жизни на Дальнем Востоке были лучшими годами ее жизни.
Они долго еще не ложились спать, сидели втроем в кабинете, разговаривали.
— А вообще, Том, портимся понемногу, — говорил Святов. — Хоть и понимаем, что нехорошо это. Помню жили в одной комнате с Анютой, ничего не имели и не тужили. Бывало, по десять человек на полу ночевало и не стесняли. А недавно однокашник по академии здесь, в четырехкомнатной, неделю пожил, — так, поверишь, стеснил.
Он засмеялся.
Зазвонил телефон. Оперативный дежурный доложил, что принято радио с норвежского траулера с просьбой о помощи.
Часа через два, когда все давно уже спали, их снова разбудил звонок. Оперативный доложил, что пожар на «норвежце» ликвидирован и что командиру базы приказано в десять ноль-ноль прибыть на совещание к командующему.
— Давай подремлем еще часок, — предложил Святов, поворачиваясь на бок и мгновенно засыпая.
А Вахову не спалось. Он подошел к окну. За стеклом громко шумело море, сыпал крупный снег. Когда он переставал идти, были видны яркие, висящие над самой крышей пятиэтажного дома холодные звезды. Он был рад, что приехал сюда, хотя и понимал, что эта поездка надолго выведет его из душевного равновесия. «А впрочем, все это вранье, — неожиданно подумал он. — Я ведь никогда и не забывал всего этого. И никогда не забуду. Потому что я любил эту жизнь. А Женька ее терпеть не может».
Прозвенел будильник. Святов сел на диване, спустил ноги, шутливо пропел, как поют в среднеазиатских кишлаках:
— Пора вставать, коров доить, свиней кормить, дочь замуж выдавать.
— Возьмешь меня? — спросил Вахов.
— А не задержишься на пару дней?
— Нет. Пора возвращаться.
Айна приготовила им завтрак, вышла проводить.
— Вай-вай, — сказала она и всплеснула руками. — Настоящая зима.
Выпавший ночью снег лег неровно, местами бугрясь, местами едва прикрыл землю. Казалось, кто-то очень торопился и разбросал вокруг влажные, неглаженые простыни.
— Ты прав, наверное, Том Сойер, — проговорила Айна, беря Вахова под руку. — Федор не говорил тебе, но ему предлагали перевод в Ленинград на кафедру в Академию. Ведь отказался, злодей. Целый месяц с ним после этого не разговаривала.
— Всего месяц? Тогда ты хорошая жена для моряка, — рассмеялся Вахов, останавливаясь. И, постояв минуту, держа Айну за руку, сказал неожиданно: — Жаль, конечно, что не мне ты досталась. А коль уж так вышло, так рад, что Федору. А теперь прощай, мейтене.
— Не забыл еще, — тихо проговорила Айна, вспоминая, как учила Вахова латышскому языку. — До свиданья, пуйка. Увидимся в Одессе.
Сверкающий лаком и надраенной медяшкой катер покачивался у причала. Старшина гаркнул: «Смирно!» — и они спрыгнули в кокпит. И тотчас же на гюйсштоке взвился адмиральский флаг, а на носу и корме вытянулись фалрепные.
— Отходите, — приказал Святов.
Прозрачная белая вода бухты пахла сосновой корой и рыбой. Шевелила своими голыми ветвями, будто прощалась, карликовая березка.
— Зайдешь в салон или постоишь? — спросил Федор.
— Постою, пока не замерзну.
Он понимал, что в этом городе он последний раз. И никогда больше не увидит ни высокого старинного маяка, светившего ему при возвращении после далеких походов, ни крутых упирающихся в обрывистый берег улочек, ни этой березки. Может быть, их увидит его сын. Во всяком случае он бы хотел этого.
Было ровно восемь утра. На крейсере горнист заиграл сигнал: «К подъему флага». На верхних палубах кораблей застыли в строю фигурки офицеров и матросов. Начинался новый день.
В городе они спрыгнули на пирс, минуту смотрели друг на друга, как бы стараясь запомнить, потом обнялись.
— Хорошо, что приехал, — сказал Федор.
— Я тоже так думаю.
МЕРЕЖКА, ПИКО, ЗИГЗАГ
Повесть
#img_6.jpeg
Я отчетливо помню, как много лет назад мама впервые повела меня в школу.
Всю ночь накануне я не сомкнул глаз. В половине восьмого в меня буквально силой с помощью соседки — флейтистки Евы втиснули завтрак, и отец заметил, что меня следовало бы месяца на два отдать людоедам, так как у них принято перед пиршеством откармливать свои жертвы. А потом уже выменять вторично на те стекляшки и железки, которыми был завален весь угол комнаты. А мать сказала, что насчет обратного обмена следует еще серьезно подумать. Я был тогда малоросл, пуглив и худ, как египетская мумия. Затем отец похлопал меня по плечу, безмужняя и бездетная флейтистка Ева всплакнула от умиления, и мы вышли вместе с мамой на улицу.
Школа располагалась совсем недалеко. Нужно было лишь перейти Большую Подвальную, по которой ходил трамвай, и свернуть к Сенному базару.
Когда мы подошли, школа была еще заперта.
К школе притулился крохотный одноэтажный домик красного кирпича с единственным окном и наполовину застекленной дверью, закрытой изнутри ржавыми железными жалюзи. Между стеклом и жалюзи на веревочке висело объявление, написанное на картоне большими с завитушками буквами: «Мережка, пико, зигзаг».
От нечего делать для тренировки я несколько раз прочел громко по складам эти непонятные слова и спросил маму, что они означают. Она объяснила, что мережка — это вышивка на простынях, наволочках, пододеяльниках. Зигзаг и пико — заделка краев занавесей, шарфов, пледов, носовых платков. Я ничего не понял, но запомнил и этот домик, и эти названия.
Десять лет я ежедневно ходил в школу мимо домика. Единственное окно было всегда закрыто и затянуто до половины плотными белыми занавесками. Иногда на подоконнике появлялись фикусы и герань. Перед праздниками, когда занавески, видимо, стирались, стекла закрывались газетой «Вісті». Была тогда в Киеве такая популярная газета. Часто по утрам на дверях висел большой навесной замок, и тогда перед стеклом появлялось еще одно объявление кривыми печатными буквами: «Ушла на базар. Скоро буду».
Странно, но я никогда не видел никого, кто бы входил или выходил из этого домика.
Скромная вывеска «Мережка, пико, зигзаг» примелькалась, я перестал замечать ее, как не замечал папиросного киоска, парикмахерской в подвале, чистильщика обуви Ахмеда на углу, старухи, торговавшей семечками «конский зуб». Вот если бы кто-нибудь из них исчез, все бы заметили их отсутствие. Они стали обычными, как вещи, к которым привык, с которыми общаешься каждый день.
27 июня 1941 года я получил повестку о мобилизации. На следующее утро мне следовало с вещами явиться на призывной пункт.
Поздно вечером с двумя приятелями по школе, которые завтра тоже уходили в армию и пришли попрощаться, мы вышли последний раз побродить по городу. Мы еще не знали, что такое война, что ждет нас впереди, но смутно представляли, что расстаемся надолго, может быть, навсегда.
Город был уже затемнен, необычно тих, безлюден. От яркой луны листва каштанов бросала на тротуар густую тень. Теплый от дневного зноя асфальт был усыпан сухими опавшими цветами. Резко пахло жимолостью — как всегда перед скорым дождем.
Мальчишки, вчерашние десятиклассники, совсем недавно танцевавшие на выпускном балу, мы первым делом пошли к школе, молча постояли около нее, нацарапали гвоздем на дверях свои фамилии. Потом остановились около домика с вывеской «Мережка, пико, зигзаг». Замка на двери не было. Сквозь занавески сочился слабый свет. Хотя я и не знал, кто там живет, почему-то остро захотелось войти, сказать:
— До свиданья. Мы уходим воевать.
Я негромко постучал в дверь, потом сильнее. Но никто не открыл, не откликнулся. Тогда я крикнул в чуть отодвинутую форточку:
— До свиданья, мережка!
Я вернулся в Киев только через пять лет, весной 1946 года. Тогда я занимался на втором курсе военно-морского училища и был командирован за приборами, изготовленными для училища на одном из киевских заводов. Почти три года я провоевал на Северном флоте, был ранен, дважды награжден, стал главным старшиной.
В первый же день после приезда мы с мамой вышли прогуляться. Пожалуй, никто не знал, как долго я мечтал об этой прогулке. Тысячи раз в своем воображении я видел эту прогулку. Нашу круто сбегавшую вниз улицу Чкалова, где был знаком каждый дом, каждый двор. Улицу, где жили мои друзья, моя первая любовь Шурка Богуслав и учительница химии Спичка. Мы медленно шли с мамой по Большой Подвальной, и на каждом шагу я замечал следы войны. Сгоревшие два дома, наспех засыпанную и заложенную булыжником воронку от бомбы, покореженные стволы когда-то прекрасных каштанов вдоль выщербленных тротуаров, нищих.
Весна в этом году выдалась холодной. С Днепра дул сырой ветер. Моросил дождь. Голые каштаны с перебитыми ветками стояли в туманной дымке. Ночью прошел град и его недавно гремучая крупа покрывала молодую травку в палисадниках. Над головой носились галки. Они кричали по-весеннему громко и хрипло.
Внезапно я остановился. Одноэтажный кирпичный домик у школы стоял целехонький. Единственное окно по-прежнему плотно затянуто белыми занавесками. А между стеклом двери и спущенными железными жалюзи знакомое, написанное большими буквами с завитушками объявление.
— Жива, значит, мережка!
— О чем ты говоришь? — не поняла мама.
— Ты не знаешь, кто здесь живет? — спросил я.
Мама отрицательно мотнула головой. Она была погружена в свои мысли.
С тех пор прошло еще двадцать пять лет. Почти целая жизнь. Многие друзья детства погибли в годы войны, а те, кто остались живы, часто не узнают меня при встрече. Давно умерли бездетная флейтистка Ева и учительница химии Спичка. Моя первая любовь Шурка Богуслав степенно, как и полагается бабушке, гуляет с двумя внуками по Золотоворотскому садику. В прошлом году я похоронил свою мать. Я живу в других краях, но каждый год приезжаю в Киев, прекрасный город моего детства, моей юности. Я ревниво слежу за ним и всякий раз замечаю, как он меняется и становится лучше.
В моей бывшей школе после реконструкции теперь помещается один из факультетов театрального института. Зато рядом выросла великолепная школа. Вместо старых домов появились новые, оригинальной и смелой архитектуры. Снесен ветхий Сенной базар, и на его месте разросся утопающий в цветах сквер. Давно снят трамвай с Большой Подвальной. И только каким-то чудом, анахронизмом, какой-то музейной достопримечательностью среди всех новостроек и перемен сохранился крохотный старый одноэтажный домик в одно окно, ржавые железные жалюзи и за стеклом пожелтевшая вывеска с завитушками: «Мережка, пико, зигзаг».
Когда я увидел это объявление в свой последний приезд, то почему-то так разволновался, что даже не мог идти дальше. С ранних лет я был склонен к фантазерству. Придумывание всевозможных историй было моим любимым занятием. Эта детская привычка осталась у меня на всю жизнь. Стоя на мостике корабля во время вахт, я иногда ни с того, ни с сего вспоминал этот маленький домик. Когда-то мне казалось, что в нем живет мышиный король из сказок Гофмана или Элиза из «Диких лебедей». Теперь же я томился в догадках. Этот домик с его вывеской и, как я узнал, никому не нужной и вышедшей из моды мережкой, стал в моем сознании символом чего-то неизменного, прочного, вечного, как сама жизнь.
Люди обстоятельные, неторопливые, не склонные менять свои взгляды и привычки из сиюминутной выгоды, верные в своих привязанностях всегда привлекали меня. Мне казалось, что именно они составляют истинную ценность народа. Мне остро захотелось узнать, кто живет за дверью этого домика. Я был почти уверен, что жизнь в нем должна быть необычной, странной. Иначе, думалось мне, не могло быть. Сорок лет только на моей памяти человек упрямо не хотел закрывать мастерскую — несмотря на преследования частников, на налоги, на капризы моды. Я понимал, что такое упорство уже само по себе говорит о силе характера. Но каким образом я смогу войти в дом и познакомиться с его хозяйкой? С какой стати она станет со мной разговаривать? Долго и мучительно я ломал себе голову в поисках достойного повода. Перебирал в памяти различные варианты. Наконец, как это нередко бывает, решение пришло самое естественное и простое.
Утром я решительно постучал к «мережке». Изнутри послышались неторопливые, хлопающие, будто кто-кто шел в шлепанцах, шаги, маленькая рука осторожно, не снимая цепочки, приоткрыла дверь. Я увидел низенькую старую женщину с круглым почти без морщин оплывшим лицом, два твердых глаза настороженно глядящих на меня из-под редких бровей.
— Вам кого?
— Моя жена слышала, что вы прекрасная мастерица. И просила сделать у вас мережку, — торопливо, но складно соврал я. Раньше, каждый раз, когда обстоятельства вынуждали меня даже к самой невинной лжи, я страдал и мучился. Теперь же, как я с грустью заметил, это получалось у меня легко и абсолютно естественно.
Некоторое время хозяйка молчала, недоверчиво смотрела на меня, видимо, раздумывала.
— Мережку? — переспросила она. — Кому сейчас она нужна?
Но цепочку сняла и пригласила войти. Я оказался в маленькой комнатке — мастерской. Там стояла старинная никелированная кровать с огромной периной и горой разнокалиберных подушек, швейная машинка, большой шкаф, заваленный сверху кипами старых журналов и каких-то коробок. В углу тускло поблескивала икона, большая, в позолоченном окладе. В простенке между кроватью и шкафом висел портрет молодой женщины лет двадцати пяти. Женщина не была красивой, но что-то запоминающееся было во взгляде ее небольших широко посаженных глаз, в густых сросшихся над переносицей темных бровях, в четком рисунке плотно сжатого неулыбчивого рта.
Несколько минут я смотрел на женщину на портрете. Без сомнения это было лицо человека с сильным характером и волей.
— Вы? — спросил я.
Она кивнула.
— Где ваше белье?
— Видите ли, пока я его не принес. Хотел предварительно договориться.
— А чего договариваться? Приносите, если правду говорите. У меня теперь заказчиц мало. Делать нечего.
— Я ведь детство и юность рядом с вами провел, — сказал я, не спеша уходить. — Жил в шестнадцатом номере, закончил сорок третью школу. Каждый день мимо вашего домика шагал. Даже когда на войну уходил — прощался с вами, кричал в форточку.
— Так это ты был? — спросила хозяйка и внимательно, словно изучающе, посмотрела на меня.
— Я. И маму мою вы должны помнить.
— А как ее звали? — Я назвал фамилию. — Знала, — подтвердила хозяйка. — Представительная была дама. Чего ж ты хочешь от меня? — спросила она, понимая теперь, что не ради мережки я пришел в ее дом.
— Киев не существует для меня без вашей мастерской, — немного высокопарно, но искренне проговорил я. — «Мережка, пико, зигзаг» вошли не только в мое детство. И сейчас, всякий раз, когда я собираюсь сюда, я вспоминаю ваш домик, думаю, увижу ли его снова и всегда волнуюсь, когда подхожу к нему.
Я заметил, как от моих горячо сказанных слов на лице хозяйки на миг сверкнули и тут же погасли глаза.
— Это неправда, — произнесла она. — Не верю в это.
— Нет, правда. Зачем мне врать? Я хотел попросить вас рассказать о своей жизни. Для меня это важно.
— О моей жизни? — Она усмехнулась, снова перешла на вы. — Да право же ничего интересного. И рассказывать не стоит. Давно надоело жить и хочется умереть. Да как назло, здорова. Другие болеют, бегают по врачам. А я в свои семьдесят ни разу в больнице не была и лекарств не принимала.
— И все же, учитывая наше старое знакомство, прошу вас уважить просьбу, — настаивал я.
— Вот пристал, зануда, — ворчливо сказала хозяйка, и я понял, что после слова «зануда» она выбросила белый флаг. — Говорю, ничего интересного. Только время потеряешь. — И, помолчав, еще раз внимательно посмотрев на меня, вздохнула, сказала:
— Ладно, приходи завтра.
В назначенный час ее не оказалось дома. До позднего вечера на двери висел старый, как и его хозяйка, замок.
Несколько раз в последующие два дня, когда замка не было и хозяйка должна была быть дома, я стучал в дверь. Но никто не откликался. Казалось, женщина раздумала со мной встречаться. И все же еще через день, когда я без особых надежд подошел к домику, дверь сразу отворилась, будто хозяйка давно ждала меня. Я протянул ей букетик ландышей, коробку конфет.
— Зачем это? — спросила она.
— За чаем приятнее разговаривать.
Женщина посмотрела на меня, понюхала цветы.
— А знаете, за семьдесят лет мне никто не дарил цветов. Вы первый. — Она пододвинула стул. — Взбудоражили вы меня, будь вы неладны, — сказала она. — Три ночи из-за вас не спала. Думала о своей жизни. Все вспоминала, перебирала в памяти. Помню, будто вчера было. — Она умолкла, снова понюхала цветы.
— Всегда приятно вспомнить детство, молодость, — проговорил я.
— Неправильно я жила, — думая о своем, не слыша моих слов, продолжала хозяйка. — Откуда, скажите, узнать, по какой дороге идти? Где прямо двигаться, а где в сторону свернуть? — Она вздохнула, достала пуховый платок, набросила на плечи, зачем-то долго поправляла занавеску.
Мне показалось, что она всхлипнула, но глаза ее оставались сухими.
— Да чего уж теперь жалеть. Жизнь прожита. Ничего обратно не воротишь, даже самой малости… Ну а вы, раз напросились, то слушайте.
В конце 1904 года на маленькой железнодорожной станции Торопово, что в верстах восьмидесяти от Чернигова, появился демобилизованный с японской войны солдат Федор Омельченко. Он был ранен под Ляояном, награжден «Георгием», лежал в госпитале в Сибири, а после выписки и демобилизации решил податься на Украину. Солдат был сиротой, вырос в приюте и теперь ехал куда глаза глядят. Целыми днями он стоял у окна вагона, смотрел на проносящиеся мимо деревни, бескрайние, покрытые снегом поля с бесконечным частоколом убегающих телеграфных столбов, голые березовые гаи. Однажды он увидел тополиную рощу, тихую речку, покрытую льдом, извивающуюся между низких берегов, заснувшие вишневые сады. Места ему понравились. Он остался на станции, пошел в контору. Его взяли путевым обходчиком.
Был Федор маленьким невзрачным человечком, но страшно задиристым, отчаянным. Вскоре в соседнем селе ему приглянулась дивчина Оксана. Русокосая, статная, певунья. У Оксаны уже был жених — веселый семинарист из Чернигова. Весной они договорились справить свадьбу. На рождество, когда семинарист приехал в село на каникулы, Федор подстерег его в поле, избил до полусмерти и пригрозил, что ежели тот еще раз приедет — то и вовсе убьет.
— Вон, гляди, жених, — говорил он, показывая на привезенный с войны массивный японский тесак с крестообразной ручкой. — Для тебя буду беречь.
Федор дважды засылал к Оксане сватов. Но девушка и слышать не хотела о таком женихе. Тогда он выследил Оксану в лесу по дороге на станцию и, как та ни боролась, ни сопротивлялась, угрожая ей ножом, взял силой. Две недели металась Оксана в бреду, бросалась в омут, и все же пришлось идти с Федором под венец. Да и семинарист пропал — будто в воду канул. Дали им от железнодорожной станции половину казенного дома в одну комнату с кухней, а вскорости родилась у них первая дочь Марийка.
Жили бедно, хуже некуда. Отец Марии пил беспробудно. Весной почти всегда голодали, ходили в обносках. На их станции все жили небогато. Только один буфетчик Прохор имел на станции собственный дом под железной крышей, четыре коровы, хозяйство. Стоял за стойкой в белой косоворотке, суконной жилетке. Лицо румяное, круглое, аж лоснилось от довольства. Рот маленький, как горлышко бутылки, из которой он вино разливал. Вечером Прохор закрывался в буфете изнутри. Мужики шумели, стучали в дверь, кричали: «Открывай, такую мать. Выпить дюже хочется». Он не открывал. Выручку подсчитывал. И жена его ходила, как пава. Повяжется бывало оренбургским пуховым платком, наденет хромовые сапожки и гуляет по перрону, выставляется, поезда встречает. И такая на Марию, хоть и было ей всего двенадцать лет, зависть нахлынет, почему у других все есть, а у них в доме куска хлеба не найдешь, такая жалость к себе разберет, что побежит в церковь, грохнется на колени перед образами и давай поклоны бить и шептать:
— Господи милостивый, дай хоть и нам немного богатства. Чтобы в пуховом платке по станции ходить и есть досыта.
Тогда и поклялась тайно себе одной — хоть трудом каторжным, хоть как еще, а в люди должна выбиться. Чтобы не хуже жены буфетчика быть, чтобы матери и сестренкам помочь.
Еще с детства Мария научилась шить и вышивать. И такие гладью рисунки у нее получались, что мать только ахала, руками всплескивала, говорила восхищенно:
— Ну, дочка, как на картине! По крайности хоть на стенку вешай или на базар вези.
В двадцатом году жить на станции стало совсем невмоготу. Поезда не ходили, отец остался без работы. Он теперь болел, пить бросил, больше лежал на печи, кашлял, слабым сделался, как цыпленок. Хлеб исчез вовсе. Ели зимой одну мякину.
Однажды ночью, когда Мария лежала, не могла уснуть от голода — так сосало под ложечкой, к ней на скамейку подсела мать. Обняла ее, беззвучно заплакала.
— Уходи, Марийка, из дому. Не будет тебе здесь жизни.
— Куда же я пойду, мамо?
— Иди покамест в Чернигов. Может, в услужение устроишься. Одежду я тебе собрала, какая есть. Сапоги мои возьмешь. Иди, доченька.
Восемьдесят верст до Чернигова Мария прошла за полтора дня. Шла босиком, сапоги жалела, несла в мешке за спиной. Стоял июнь, сухой, с высоким безоблачным небом, жарким солнцем. Оно палило беспощадно. Только когда набегал со степи горячий ветер и мелкая пыль вздымалась высоко вверх, солнце темнело и на него можно было смотреть.
Мария ругала себя, что бесчувственная, только о себе думает. Больного отца, мать, сестренок бросила. Как они там без нее обойдутся? И все же шла и радовалась. Одной легче будет, одна не пропадет. Знала, что здоровая, быстрая, и поторговаться умеет и свою выгоду соблюсти. А накопит денег, одежду соберет и домой свезет. Может быть, так оно и к лучшему.
В Чернигове ей повезло. В первый же дом, куда она постучалась, ее взяли. В семью врача требовалась горничная. Хозяева попались хорошие, незлые. Особенно хозяйка. Кормила сытно, дарила старые платья, даже туфли на каблуке дала.
Первые месяцы Мария часто плакала, вспоминала родных, кусок в горле застревал, когда думала, как они там бедствуют.
Осенью собралась съездить домой, отвезти гостинцы, но не успела. Повстречала на черниговском базаре знакомую с их станции. Узнала от нее, что мать померла от тифа, отец еще раньше преставился. Говорят, чахоткой болел. А обе сестренки разбрелись кто куда. Старшую в приют взяли, а младшая, Ольга, будто бы к ней в Чернигов ездила, искала, да не нашла. Куда потом пропала — неизвестно.
Несколько дней Мария не могла успокоиться. Жалела мать, сестер. Вспоминала длинные зимние вечера в их комнате на станции. Вой ветра в печной трубе, шелест снежинок по стеклу, тихое пение матери. Теперь это ушло безвозвратно. Надо строить новую жизнь, добиваться своей цели. Никто ей не поможет. Надежда только на себя.
Мария заказала в церкви молебен в память об отце с матерью. Вернулась после него зареванная, но хозяйке про встречу на базаре не рассказала. Хозяйка была бездетная, жалостливая. Слушать без слез рассказы Марии про их жизнь на станции не могла. Потом, бывало, уйдет к себе, принесет одежду, обувь, почти новую, малоношенную, скажет:
— Отвезите, Мария, своим. Люди должны помогать друг другу. Особенно детям.
А Мария ту одежду и обувь продавала и деньги прятала.
По средам, когда хозяйка давала ей свободный день, чтобы пойти в церковь, Мария тайком торговала ирисками и маковками на черниговском вокзале. Эти операции давали сто процентов дохода. Но уже в третью среду ее забрали в станционное чека. Заключенные бабы — спекулянтки, проститутки, воровки — ириски съели, а ее за яростное сопротивление побили. Через час Марию выпустили, но торговлей на станции она больше не занималась.
Весной 1922 года, когда жить стало легче, она взяла расчет и поехала в Киев искать счастья.
— Чем тебе было у нас плохо? — спросила ее хозяйка. — Пожила бы еще годик-второй.
— В люди хочу пробиться, — объяснила Мария. — Пока молодая. Хочь головой о стену, хочь как еще — а добьюсь своего.
И на лице ее при этом была написана такая решимость, что хозяйке, всю жизнь прожившей на попечении мужа, стало не по себе. Она зябко поежилась под вязаной кофтой, подумала: «Это не я. У нее характера хватит. Такая пробьется».
На привокзальной площади Мария замерла потрясенная. Большой город Чернигов, казалось, куда уж больше, а с Киевом не сравнится. Людей вокруг тысячи, как в муравейнике. Кто бежит, кто знакомых зовет. Кричат, толкаются. Трамваи звенят, извозчики прямо на тебя прутся, того и гляди раздавят. Рядом девчонки стоят, смеются и смех у них беззаботный, прозрачный, кажется, что воздух от него колышется. Она так смеяться не умела.
А над площадью, над заводом, что слева виднелся, над всем городом повисло огромное яркое солнце. Оно обливало рыжую, еще не просохшую, по-весеннему обнаженную землю. И небо было синее-синее. Оно отражалось в многочисленных лужах. А у ног весело чирикали воробьи. Радовались весне.
Идти Марии было некуда. Она долго стояла посреди площади, с любопытством смотрела по сторонам, прислушивалась к разговорам. Правда, дала ей хозяйка один адресок. Долго о нем молчала, но когда прощались и Мария расплакалась, не выдержала, сказала:
— У меня в Киеве тетка живет на Фундуклеевской, тридцать пять. Клавдия Алексеевна Апполонская. Почти два года нет от нее ни слуху, ни духу. Возможно и переехала куда-нибудь.
Но Мария адрес запомнила.
За два года жизни в Чернигове она выровнялась, похорошела. Хоть и невелика росточком, но ходит прямо, груди из-под жакетки вперед торчат, как фонари у извозчика. Коса материнская, черная, рукой не обхватишь, зубы белые, крепкие. А на ногах сапоги, что мать подарила. Уберегла, не сносила. Внезапно увидела рядом с собой мужчину. В кепочке, пальто суконное, а в руках чемоданчик. Сразу поняла — городской.
— Скажите, гражданин хороший, куда мне до Фундуклеевской идти?
— С приездом, мамзель, — сказал мужчина. — С благополучным прибытием. В какой отель прикажете сопроводить? В «Континенталь», в «Асторию»?
— Чего-чего? — сурово переспросила она. — В какой такой отель? Мне на Фундуклеевскую.
— Ах, на Фундуклеевскую? К близким родственникам? Ждут не дождутся дорогую племянницу из села? — весело продолжал мужчина, рассматривая Марию. — И мне по пути. Вот как раз и трамвай подали. Руку, баронесса.
Мужчина ей понравился. Молодой, бойкий, веселый. На подбородке ямочка, глаза серые, озорные. Но кто его знает, что у него на уме. Хорошо помнила наказ матери: «В городе нашего брата селянина завсегда норовят обворовать, облапошить. Не верь, дочка, никому. И себя соблюдай».
Поэтому в трамвае сидела прямо. Губы поджаты, глаза настороженные и все время будто ненароком за грудь себя трогала. Там за лифчиком лежали завернутые в тряпочку все ее сбережения — сорок миллионов рублей ассигнациями.
— Тебя как зовут, землячка? — расспрашивал мужчина. — Маруся? Мария Стюарт, королева Шотландии? Редчайшее, должен сказать, имя. А я тоже из благородных. Юлиан. Римский император, прозванный отступником. — Он засмеялся, посмотрел на Марию и, заметив напряжение на ее лице, сказал просто: — Ты меня не бойся, дивчина. Я человек солидный. Уполномоченный Махортреста. Езжу по командировкам.
Вышли из трамвая, свернули на Театральную улицу.
— Теперь близко, — сказал Юлиан. — Доставлю к родственникам прямо в их жаркие объятия. А назавтра прошу со мной посетить синематограф «Лира». Идет грандиозный боевик «Авантюристка из Монте-Карло».
Около здания Управления юго-западных железных дорог висело на огромном фанерном щите объявление. Юлиан задержался, стал читать вслух: «Буфетное общество на Юзе в пятницу, 14 апреля по новому стилю, проводит аукцион по продаже участков для станционных буфетных киосков».
— Каких киосков? — не поняла Мария.
— Железнодорожных буфетов, что есть на каждой станции, — объяснил Юлиан. — А тебе это зачем?
Дальше Мария идти не могла. Стояла, будто одеревянела. Вспомнила Прохора в белой косоворотке и жилетке, каждый вечер подсчитывающего выручку. Его толстое раскормленное лицо, дом под железной крышей. Вспомнила его жену, гуляющую по перрону. Вот она, сама просится в руки, возможность разбогатеть, собрать деньги на швейную машину «Зингер», открыть мастерскую, стать хозяйкой собственного дела. И не божье ли это знамение — только приехала, случайно увидела, а завтра аукцион. Грохнулась на колени тут же у объявления, стала мелко креститься, шептать:
— Господи, помоги мне, грешной. Не обидь несчастную.
Ее трясло. Лицо пошло пятнами, стало жарко. Сорвала с головы платок. Упала коса — толстая, до самого пояса.
— Что с вами, баронесса? — недоумевал Юлиан.
— Читай, какой там самый дешевый, — попросила глухим от волнения голосом.
Юлиан удивленно смотрел на нее, молчал. Потом быстро пробежал глазами список, ответил, все еще не понимая, что с Марусей:
— На станции Бирзуле. Пятьсот миллионов наличными.
«Где достать такие деньги? Негде. Одна надежда на тетку хозяйки. Лишь бы дома застать. В ноги брошусь, упрошу. Да ведь все равно не даст. Не поверит. Кто поверит в такое время? Господи, только бы достать».
Вспомнила очередную причуду отца: от всех входящих в дом он требовал обнажать головы. И Полкана приучил — кто в платке или картузе войдет — собака прыгнет и сама с головы сорвет. Однажды пришел к ним в дом сам начальник станции господин Карпеко. А Полкан сзади подкрался и сорвал фуражку с его головы. Карпеко разъярился и приказал им убираться из дома к чертовой матери, хоть на улицу. Мать у него в ногах ползала, руки целовала, едва упросила оставить. А когда он ушел, сказала:
— Был бы свой дом — никто б не посмел выгнать.
Юлиан терпеливо стоял рядом, курил, ждал. Маруся сказала ему:
— Вы идите своей дорогой, человек хороший. Не до вас мне сейчас. Спасибо, что привели.
На ее счастье Апполонская никуда не уехала, была дома. Она болела. В просторной нарядной комнате с венецианским окном Мария увидела лежавшую на кровати уже немолодую женщину в чепце. Женщина читала. У нее были большие близорукие, окаймленные синевой глаза, тонкие нервные руки. В углу комнаты стоял рояль. Мария вспомнила, что ее черниговская хозяйка как-то обмолвилась, что тетка — известная в прошлом пианистка.
Клавдия Алексеевна усадила Марию, справилась о племяннице, о ее муже — враче, потом спросила:
— А почему у вас глаза заплаканные?
И, выслушав сбивчивый, перебиваемый рыданиями рассказ девушки, сказала тихо:
— Нет у меня таких денег, милая. Я ведь уже давно не выступаю. Живу лишь тем, что аккомпанирую в кинематографе. Да и не нужен тебе этот участок, поверь мне. Поживешь первое время у меня. Устроишься на работу, начнешь учиться. Ведь для таких, как ты, и делалась революция. — Она помолчала, произнесла уверенно: — Жизнь скоро наладится. И мне с тобой будет не так одиноко. А прожить вдвоем — проживем как-нибудь. Не умрем с голоду.
От слов Апполонской, от ее голоса, негромкого, проникновенного, от выражения сочувствия в ее больших добрых глазах Марии стало еще горше, что рушится ее единственная мечта стать хозяйкой собственного дела, накопить денег на швейную машину, что завтра уже будет поздно — она снова зарыдала, стала повторять:
— Это же не иначе, как божий перст мне указывает: купи, Маруся, участок. Твоя это судьба.
Клавдия Алексеевна молчала. Года два назад она могла помочь этой девушке. В тайнике на балконе муж спрятал их личные драгоценности, собранные за длинную и нелегкую жизнь: золотые обручальные кольца, ее серьги, золотой браслет, часы с бриллиантами, подаренные ей после петербургских гастролей накануне мировой войны. Но однажды, это было, кажется, на пасху, через год после революции, ее сын Левушка, безусый семнадцатилетний романтик, член комсомольской ячейки сообщил в Чека, что у родителей спрятан клад. Вечером явились двое. Поздоровались, прошли на балкон. Левушка вытащил кирпич, прикрывавший тайник. Чекисты составили акт и сказали, что золото конфискуется для нужд революции. Оставили только обручальные кольца и часы. А еще через месяц Левушка погиб. Пытался на Печерске защитить девушку от налетчиков и был убит ими. Муж Дмитрий, известный адвокат, перешедший на сторону революции, был убит бандитами полгода спустя, когда возвращался из Одессы.
— Вы совсем одна живете? — спросила Мария, немного успокоившись.
— Нет, — медленно сказала Апполонская. — Не одна.
Она увидела себя на их даче в Ворзеле. Цветущие кусты жасмина протягивают ветви прямо на веранду. Большой прямоугольный стол, кипящий самовар. На столе свежее варенье, пирог с вишнями. Девятилетний Левушка в коротких штанишках с измазанным вишнями ртом сидит босиком на высоком стуле. А против нее муж Дмитрий в белой косоворотке с распахнутым воротом. Боже, как давно это было и было ли вообще…
Неожиданно Апполонская поднялась с постели, высокая, в длинной тонкой сорочке до пят, и Мария увидела, какая она худая и желтая, набросила на плечи халат и, подойдя к туалету, открыв потайной ящичек, протянула ей изящные часики с бриллиантами.
— Это все, что у меня осталось. Отнеси в ломбард. Тебе дадут нужную сумму.
Мария смотрела на часы, как завороженная. Неужели ей, чужому человеку, неизвестно откуда появившемуся, эта непонятная женщина отдает сейчас свою последнюю дорогую вещь? Это не укладывалось в ее голове.
— Ну что ж ты, — нетерпеливо сказала Апполонская. — Бери.
— Я отдам, отдам сразу, как заработаю, — быстро говорила Мария, завязывая часы в тряпочку. — Не сомневайтесь.
Потом бросилась целовать руки Клавдии Алексеевны. Та с усилием отстранила ее, брезгливо поморщилась.
— Никогда никому не целуй руки из благодарности, — назидательно сказала она. — В этом есть что-то рабское, унизительное. А теперь иди, милая. Я устала.
На следующий день Мария Омельченко стала обладательницей буфетного участка и выехала на станцию Бирзуле. Ей шел тогда восемнадцатый год.
В середине июля 1922 года киоск на станции был построен. Неказистый, больше напоминающий сарай у плохого хозяина, наполовину сбитый из полусгоревших досок, между которых гулял горячий перемешанный с пылью степной ветер, без единого окна, зато крытый золотистой, не успевшей потемнеть соломой, он стоял рядом с вокзалом. Над его дверью висело гордое объявление, сделанное на фанере рукой проезжего красноармейца: «Буфэт».
Только Мария с ее нечеловеческой настойчивостью, железным здоровьем и фанатичным стремлением иметь свое дело, стать хозяйкой и накопить денег могла построить киоск в то смутное беспокойное время.
Буквально по дощечке, по ржавому гвоздю она собирала стройматериалы, попрошайничала, воровала старые шпалы, тайком по ночам пилила столбы у забора около неработающих железнодорожных мастерских. Спала она урывками тут же возле киоска на брошенном на землю соломенном тюфяке, положив рядом свое единственное оружие — топор и вздрагивая от каждого шороха. Почти все строила сама собственными руками. Иногда ей помогали проезжие красноармейцы, если их эшелон задерживался на станции. Они требовали за свою помощь любви, но Мария «соблюдала» себя. А если помощники прибегали к силе, хваталась за топор.
— А ну не трожь! — кричала она, отталкивая помощника. — Не трожь, говорю! Я скаженная. Порублю як цуцыка!
И такие яростные были у нее при этом глаза, так странно кривился рот, что помощники верили — такая порубит. И уходили, матерясь.
На открытие киоска Мария пригласила попа из соседнего села для освящения, начальника станции, лысого, вечно напуганного, с молочными навыкате глазами, телеграфиста из красноармейцев, еще нескольких человек. Хоть и молодая была, неграмотная, а понимала — люди нужные, могут пригодиться. Напекла пирогов из жмыха с яблоками, достала терпкого бессарабского вина.
Утром сходила в церковь, помолилась, раздала нищим остатки вчерашнего пиршества и начала торговлю.
До глубокой осени торговля шла бойко. Мария научилась на самодельном аппарате гнать из яблок и бураков самогон. Получался он вонючий, мутный, но крепкий. Самогон шел нарасхват.
— Жуть, — говорили мужики, вытирая слезы. — Ты с чего его гонишь? Со змеиного яду или с навозу?
Самогон меняла у пассажиров на обувь, одежду. В соседних селах обмундирование снова выменивала на жмых, кукурузу, яблоки. Покоя не знала. Поезда ходили нерегулярно, когда вздумается. Расписания никакого не было. Поэтому буфет почти не закрывала. В нем и спала. За полгода ожесточилась, огрубела. Голос ее охрип, ругаться научилась не хуже проезжих братишек. Ее называли «Маруська-вырви глаз». За стойкой стояла в солдатской гимнастерке, маленькая, крепкая. Губы поджаты, а глаза настороженные, недоверчивые. Когда поездов не было, закрывалась изнутри на толстую щеколду, уходила за занавеску и подсчитывала прибыль. Это было самое любимое занятие. Рассчитала, что ежели так и дальше пойдет, то через год можно возвращаться в Киев. И долг отдаст, и швейную мастерскую откроет, и еще останется.
— Насквозь тебя, Маруська, вижу, — говорил ей телеграфист из бывших красноармейцев. — Жадная ты. Больно деньги любишь.
— А кто ж их не любит? — спрашивала она. — Ты, может, не любишь? Так у тебя в кармане вошь на аркане.
И она громко смеялась, а телеграфист ругался и уходил.
Изредка вспоминала об Апполонской. Запала она ей в душу. Непонятностью своей, необычностью. До встречи с ней твердо усвоила — все люди враги. У каждого свой интерес — побольше схватить, своровать, другого обмануть. Надейся только на себя — никто тебе не поможет. Это стало ее жизненной философией, вошло в плоть и кровь. А вот, поди, значит и другие люди есть. Из-за того, что не могла понять Апполонскую — пыталась осудить. Барыня. Нужды никогда не знала. Побыла б в ее шкуре. Может, и врала, что последнюю вещь отдает. Может, у нее еще много добра спрятано. Но не была уверена в своих предположениях. Какое-то сомнение тревожило ее, томило.
Раз в неделю после полудня Мария уходила с сестрой начальника станции на речку подальше от людей. Речка была задумчивая и тягучая, как череда облаков на высоком синем небе. Стирали в ней белье, мылись. Только там и спадало с нее напряжение. Поплавают с Феней, спину друг дружке потрут, песню затянут. Феня вся была в брата — кирпатая, глаза навыкате, лицо в крупных веснушках, но добрая. Голос такой, что заслушаешься. И грамотная. Почти что гимназию закончила. Ложились после купания на солнышке в запущенном саду в гуще чистотела и ромашек. Рядом пунцовые мальвы выглядывали. И тишина такая, что даже в ушах звенит. Только птички щебечут и стрекозы носятся. Феня доставала книжку и читала вслух. Была у нее такая книга «Наиболее прекрасные страницы любви». И о такой любви в ней было написано, что Мария и слышать не слышала и поверить не могла. Лежала, слушала, затаив дыхание, боясь кашлянуть, неосторожно повернуться. Так прочитали три главы. А в очередной раз, едва Феня прочла несколько страниц, Мария, лежавшая рядом, вдруг не выдержала, вскочила, закричала:
— Да выбросьте вы ее к чертовой матери! Не хочу больше такого слушать. Брехня все это. Чисто собачий брех. Николы не було такой любви и быть не могло. — И, немного успокоившись, снова садясь рядом, заглядывая в глаза Фени, спросила: — Ну скажите сами, Феня, вы образованная, в гимназии учились, где вы бачили такую любовь? Где?
В конце декабря жить в холодном буфете стало невозможно. Топившаяся целый день буржуйка почти не помогала. Зима в тот год выдалась гнилая. Снег падал и тотчас же раскисал. Земля была покрыта грязной снежной кашей. Сырые ветры продували буфет насквозь. Мария сидела при коптилке, в тулупе, повязавшись платком до самых бровей, непрерывно кашляла, но буфет не закрывала, ждала поезда из Балты. Внезапно она услыхала орудийную пальбу, где-то неподалеку разорвался артиллерийский снаряд. На перроне послышался топот десятков ног, брань, крики. Поняла, что на станцию напала банда. А еще через несколько минут в дверь буфета забарабанили прикладами, закричали:
— А ну открывай, такую мать!
Знала — не откроешь, все равно сорвут дверь. Ворвались двое — в черных жупанах, смушковых шапках, оружием обвешаны так, что больше и вешать некуда: маузеры, гранаты, кривые казацкие шаблюки. Один молодой, усатый, пар изо рта, как у лошади, приказал:
— Ставь самогон, шинкарка. Весь, что есть. Да побыстрее поворачивайся. А не то сами поможем.
Не испугалась, привыкла уже ко всему, только побледнела, сказала, как выдохнула:
— Отойдите от меня, люди добрые. Тифозная я, третий день лихоманка бьет.
Бандиты отошли, испугались.
— Тогда выставляй самогон и закрывайся к чертовой матери.
К утру банду выбили красные части.
А ранней весной, когда талая вода подтачивала белые снега, а над дверью буфета висели тоненькие сосульки, сверкавшие в лучах мартовского солнца, будто хрустальные, к ним на станцию прибыл специальный вагон из Одессы с самим геройским комбригом Григорием Котовским.
Рассказывали, что он был ранен в боях на юге, лечился в Одессе и оттуда приехал в родные места долечиваться.
На перроне выстроилось все станционное начальство, красные командиры. Гармонист играл революционные марши. Среди людей шныряли бездомные станционные собаки. От весны, солнца, скопления народа, музыки собаки были встревожены, возбуждены. Они бестолково метались по перрону и лаяли просто так.
Мария увидела, как из вагона вышел еще молодой мужчина высокого роста, в шинели и фуражке. На нем были сапоги выше колен со шпорами, длинная сабля едва не волочилась по земле. Его повели прямо к ней в буфет.
Мария быстро сорвала с головы платок, кинула жакетку на плечи, перебросила косу на грудь и вышла на крыльцо.
— Маруся, — сказал ей начальник станции. — Товарищ Григорий Иванович Котовский обожает жареные брынзовики. Можешь быстро учинить такие для нашего геройского комбрига?
Котовский подошел поближе, протянул руку, поздоровался. Глаза у него были светлые, веселые.
— Тебе, дивчина, сколько лет?
Маруся покраснела, куда только исчезла ее всегдашняя бойкость. Ответила тихо:
— Восемнадцать.
— Не обижают тебя?
Начальник станции засмеялся.
— Она сама кого хочешь обидит.
До конца лета 1923 года Котовский еще дважды ненадолго приезжал в родные места. И оба раза заходил в буфет. Заранее предупрежденная Мария готовила его любимые жареные брынзовики и запасалась молдавским вином. Котовский здоровался, крепко пожимал руку, спрашивал:
— Как живешь, Марусыно-сердце?
И у Марии от его доброй улыбки, оттого, что он помнил ее, не забывал — всегда странно пощипывало в носу. Мария знала, что этот человек до отчаянности храбр и при одном упоминании «Котовский» бандиты вскакивают на лошадей и бегут без оглядки. Она не представляла себе, как будучи таким знаменитым, можно оставаться простым и веселым, словно обыкновенный мужик.
В последний свой приезд, поев и похвалив брынзовики, Котовский неожиданно потрепал ее за косу, сказал:
— Шустрая и бойкая ты, я гляжу. Нравятся мне такие. Кончай, Марусыно-сердце, шинкарские дела. Не то пропадешь здесь.
Мария и сама уже думала об этом. И когда закончилось лето и начались дожди, она продала буфет, собрала пожитки и снова поехала в Киев.
Всю ночь лил проливной дождь, и на киевском перроне стояли темные пенистые лужи. Окна на вокзале были потные, с них капало. Над городом стоял густой туман. Дома и деревья в нем казались странно большими.
Мария подошла к извозчику, с трудом волоча деревянный чемодан и большую плетеную корзину, перевязанную толстой веревкой. Извозчик дремал. От попоны, которой была покрыта его худая старая кляча, шел пар. Долго до хрипа торговалась с ним. Привыкший ко всему извозчик, наконец, не выдержал, крякнул, сказал изумленно:
— Молодая, а стерва, что надо. Садись, поехали.
Дверь в квартиру Апполонской ей открыла девочка, тоненькая, голубоглазая.
— Я до Клавдии Алексеевны, — сказала Мария.
На ее голос из кухни вышла нечесаная женщина.
— Нет больше Клавдии Алексеевны, — сообщила она. — Полгода, как похоронили на Байковом кладбище. Сейчас мы живем в ее комнате.
— Не успела, значит, — тихо сказала Мария и заплакала. Ей было искренне жаль Апполонскую. Когда ехала в поезде, представляла, как войдет к ней в комнату, расцелуется, потом выложит на стол привезенные продукты, скажет: «Кушайте себе на здоровье, поправляйтесь». А завтра выкупит в ломбарде золотые часики с бриллиантами и вернет ей. И когда думала так, на душе становилось легко, приятно. Кроме Клавдии Алексеевны и Фени, не было у нее никого знакомых. Давно усвоила истину, что каждый живет только для себя. А раз так, то и греха на душу не берешь, когда другого обманываешь. Не ты обманешь, так тебя. Жизнь, видать, так устроена. Только Апполонская другая была, странная. Ей бы она ничего не пожалела. Все б до крошки продукты отдала. И все ж помимо воли подумала: «Теперь долг отдавать не нужно. Часы выкуплю и себе оставлю».
Женщина спросила:
— А вы кто ей будете? Знакомая или родственница?
— От племянницы привет привезла, — соврала Мария. — Не думала, что не застану.
— Так вы входите, — пригласила женщина. — Вещи пока у нас можете оставить. А если негде, то и ночуйте, пожалуйста. У нас с Наталкой места много.
Мария выложила на стол хлеб, сало, колбасу. Втроем они пили чай из закоптевшего старого чайника, беседовали. Женщина с Наталкой ели мало, деликатно, но по всему было видно, что бедствуют, голодают.
— Я советую вам, Мария, первым делом пойти в коммунхоз, — сказала Наталкина мать. — По-моему, именно они ведают бытовыми мастерскими города.
— Садись, выкладывай с чем пришла, — так энергично встретил Марию на следующее утро председатель коммунхоза Белецкий. Он был молод, усат, на голове его буйно кудрявилась светлая шевелюра. А синие галифе на кривых ногах, заметная хромота да висевшая на гвозде командирская фуражка выдавали в нем демобилизованного кавалериста — фронтовика. О прошлом председателя говорили и развешанные вдоль стен плакаты на желтой бумаге с изображением лошадей.
За соседним столом красивая, но очень рыжая девчонка лениво стучала одним пальцем по клавишам старой пишущей машинки. Она то и дело поглядывала в полуподвальное окно, откуда были видны лишь ноги прохожих. На лице ее было написано страдание.
Несколько мгновений председатель незаметно наблюдал за ней, заговорщически подмигнул Марии, указывая на девушку: мол, видишь, какие у меня работнички, потом сказал, усмехнувшись:
— Иди, Туся, прогуляйся. Протрусись рысцой. Не то уснешь. — И, снова повернувшись к Марии, переспросил: — Значит, хочешь открыть собственную мастерскую? А на биржу труда ходила? Там у них, бывает, требуются люди на швейную фабрику.
— Я хочу свою мастерскую открыть, — повторила Маруся.
— Верно, забыл. Нэпманшей мечтаешь стать? Так, так… — председатель свернул махорочную цигарку, щелкнул самодельной зажигалкой, отчего в комнате сильно запахло керосином, вздохнул: — Помещений нет. Общежития тоже не имеется. Машинку швейную, говоришь, сама достанешь? И в союз вступишь? — Он помолчал, задержался взглядом на толстой Марусиной косе, глубоко затянулся, закашлялся: — Тогда поезжай на Большую Подвальную. Есть там закуток один. Все равно стоит без дела. Там и жить сможешь. А насчет заказчиков и всего прочего — сама соображай. Я к тебе через пару месяцев пожалую, в союз оформлю, членские взносы получу. Лады?
— Лады, — улыбнулась Маруся. Председатель ей понравился. Сразу видно, человек простой, добрый. И девчонке той рыжей, наверное, хорошо с ним работать.
В крохотной каморке на Большой Подвальной до революции помещалась лавка, где торговали квасом. Еще и сейчас в ней едва уловимо пахло кислым хлебом, пряностями. Комната была так завалена хламом, что Мария едва протиснулась внутрь. По черным облезшим стенам ползали тучи рыжих тараканов. Единственное окно было забито ржавым железом. Доски с пола сорваны и под ногами виднелась бурая, перемешанная с мусором земля.
Три дня Мария мыла и скоблила эту каморку. Наняла стекольщика, вставила стекла. Побелила стены, настелила пол. Купила большой замок на дверь. И в воскресенье, спрятав все свои сбережения в мешочек на груди, отправилась на толкучку покупать швейную машинку.
Накануне ночью, хоть и устала так, что дрожали руки и ноги, долго не могла уснуть. Привыкла спать у себя в буфете за занавеской, положив рядом топор, прислушиваясь к шумам за тонкими стенами — паровозным гудкам, разговорам, стуку поздних посетителей, жаждущих самогона. А тут даже странно — большой город, а тихо, как в лесу. От печки веяло теплом. Приятно пахло от стен известкой, да потрескивали, подсыхая, доски на полу. Лежала с открытыми глазами и думала: «Неужели господь бог услышал мои молитвы и завтра стану хозяйкой собственной мастерской? Не верится даже, не может быть». Впервые за долгие годы сначала едва слышно, а потом все громче начала смеяться. Она буквально задыхалась от смеха, лежа на полу одна в пустой, жарко натопленной комнате. Только после того, как стала на колени и прочитала все молитвы, что знала — и «Отче наш», и «Богородицу», и «Ирмос», что всегда у них пели под рождество, — смогла уснуть.
Толкучка занимала огромную площадь гектаров в десять-пятнадцать. Но даже там она не вмещалась и выплескивалась на прилегающие улицы, подворотни, пустыри. Едва выйдя из дома, Мария безошибочно поняла, куда идти. Туда тянулись вереницы людей, подвод, извозчиков. Многие трамваи изменили маршрут и тоже двигались к толкучке.
Бывшие чиновники, старые барыни, торговки с Бессарабки и Подола, демобилизованные красноармейцы, крестьяне окрестных сел, солдатские вдовы с детьми, беспризорные, нищие стекались сюда со всего города. Они толкались, глазели, пробовали вещи на крепость и запах, обманывали и обманывались, торговались до хрипоты. Среди этой огромной толпы надрывались старые граммофоны, блеяли овцы, играли гармоники. То и дело слышались истошные крики:
— Держи его, хватай вора!
Пахло жареными пирожками с требухой, блинами. Мальчишки разносили в ведрах холодную воду.
Из двух десятков швейных машинок, что перепробовала Мария, ей понравилась лишь одна. Работала она легко, мягко. Строчка у нее получалась прямая, ровная. Стоила машинка даже по тем временам баснословно дорого — двести пятьдесят миллионов рублей. Хозяйка машинки, старуха в засаленном старом салопе и высоких сапогах на шнуровке, с горящими на худом морщинистом лице сумасшедшими глазами, наотрез отказывалась уступить. Она вздымала кверху свои желтые высохшие руки, призывала в свидетели и господа бога и святую богородицу, потом внезапно умолкала, мелко крестилась, шептала:
— Изыди, бес, изыди…
По щекам ее катились слезы. Видимо, у нее начинались галлюцинации.
— На этой машинке можно не только шить, но и делать мережку, пико, зигзаг, — сказала старуха через несколько минут, снова приходя в себя.
Последние ее слова решили все. Мария вспомнила нарядное белье у своей черниговской хозяйки с мережкой, расшитые мережечными узорами полотенца. Она расплатилась, наняла извозчика и привезла машинку домой. В тот же день безработный художник на Сенном базаре с черной клочковатой бородой и в галошах на босу ногу вытащил кисть и краску и единым махом написал на картоне красиво с завитушками: «Мережка, пико, зигзаг».
Мария Федоровна умолкла, посмотрела на нетронутый стакан с чаем, коробку конфет, усмехнулась.
— Вот так, значит, и осуществилась моя мечта, стала я хозяйкой собственного дела. Думала тогда: «Работай теперь, Марийка, как каторжная, себя не жалей, пробьешься в люди, разбогатеешь. И разбогатела, как видите. Вон сколько богатств нажила…
И я снова оглядел никелированную металлическую кровать, ветхий шкаф, три стула с высокими спинками, старенькую ножную швейную машинку. На столе около нее лежала толстая книга в выцветшем от времени картонном переплете. Я открыл обложку, прочел название: «Наиболее прекрасные страницы любви». Издательство Сытина. Санкт-Петербург. 1907 год.
— Купила по случаю, — смущенно объяснила хозяйка и неожиданно спросила, будто сама удивляясь: — Чего это я перед вами вроде как исповедуюсь на старости лет? Вы ж не поп. Да и я в церковь хожу теперь редко. Думаете, наверное, разбрехалась старая, теперь не остановить? — Она испытующе посмотрела на меня.
— Когда надоест слушать — попрощаюсь и уйду, — ответил я и посмотрел еще раз на портрет хозяйки, висевший в простенке. Маленькие сережки в ушах, толстая коса на груди, резко очерченные губы. И глаза — твердые, неулыбчивые.
И все же, я отчетливо теперь это видел, было в ее лице что-то очень притягательное, необычное, свидетельствующее о недюжинном характере и сильной воле.
— Открыла мастерскую и сразу заказала портрет, — сказала Мария Федоровна, поймав мой взгляд.
— Ну а любовь? Была у вас любовь?
Мария Федоровна сделала глоток остывшего чая, помолчала.
— Была. Только раз уж начала по порядку, то так и буду дальше рассказывать.
И по тому, как она произнесла это, с каким нетерпением ждала возможности продолжать, я понял, как много накопилось в ее душе и сейчас будет выплеснуто передо мной, по сути говоря, первым встречным, пожелавшим выслушать длинную, рассказанную начистоту историю.
— И двух месяцев не успела спокойно поработать, — продолжала она. — Только машину освоила. Мережка у меня стала получаться. Появились заказчицы. Как пожаловала целая делегация из коммунхоза. Сам усатый председатель в галифе и фуражке и с ним двое девчат в красных косынках. Рыжая Туся, машинистка, и еще одна маленькая, конопатая. Я как раз уборку затеяла, вход мебелью загородила.
Председатель говорит:
— Что ж ты, Маруся, хертелей понаставила? Только галопом и преодолеешь. А ну показывай, как устроилась.
Посидели недолго. Чаем их угостила. Очень мережка им понравилась. Особенно девчата восторгались. Потом в союз оформили, налог получили.
— Приглашаем, говорят, тебя, Маруся, на собрание комсомольской ячейки. В сочувствующие думаем записать. Ты ж у нас из наймичек.
А я возьми и бухни: — Откуда вы взялись на мою голову? Неграмотная я, в бога верую. И некогда мне ходить на ваши собрания. Видите, сколько заказов лежит?
— Да, нахватала, — сказала Туся, глядя на целую гору белья. — Тут на полгода работы.
— Если бы меня мужики так любили, как бабы-заказчицы, — рассмеялась я.
В общем ушли недовольные, видать, даже обиделись. Рыжая Туська, как за порог переступили, сказала, я услышала: — Настоящая нэпманша.
Только председатель заступился:
— Какая она нэпманша? Просто мелкобуржуазная психология прет. Работать с ней нужно.
Мария сидела, согнувшись над машинкой. Спешила выполнить срочные заказы. Услышала, как скрипнула входная дверь, подняла глаза — видит стоит у порога, переминаясь с ноги на ногу, худенький парнишка лет семнадцати, в гимнастерке, в солдатских ботинках с обмотками. А глаза синие, как васильки в поле близ их села. Мужчины к ней в мастерскую еще не заходили. Работа сугубо женская, бельевая. Спросила сурово:
— Чего нужно?
— По постановлению комсомольской ячейки пришел тебя записать в кружок ликбеза, — сказал парень и, минуту помолчав, чихнув в сторону и самому себе сказав «Будьте здоровы!», добавил с видимой неохотой: — Вообще к тебе считаюсь прикрепленным. Насчет грамотности, политического кругозора и яда для народа.
— Насчет бога? — уточнила Мария.
— Его самого. Заодно с пресвятыми богородицами.
Мария помолчала. Парнишка ей чем-то понравился.
— Тебя как зовут?
— Петя.
— Голодный небось?
— Само собой.
Несколько месяцев Петя регулярно два, а иногда и три раза в неделю навещал ее, выполняя комсомольское поручение. Она привыкла к нему. Делилась всеми новостями и заботами, иногда даже советовалась. Петя был ласков, доверчив, верил всему, что бы она ни рассказывала. Иногда набрешет ему с три короба, ребенку и то ясно, что неправда, а Петя слушает и только приговаривает:
— Интересно как. Вот, поди, как оно бывает.
В ликбез Мария не пошла, но от Пети грамоте выучилась быстро. Для тренировки даже газету выписала. Сядут вечером за стол и давай читать объявления все подряд. Объявления и происшествия были ее любимым чтением.
«Открытие европейского кафе „Ренесанс“. Играет салонный оркестр».
«Укрвоздухпуть открывает воздушное сообщение на первых воздушных линиях Харьков — Одесса и Харьков — Киев. Рейсы на лучших многоместных (шесть человек) металлических самолетах Дорнье-Комета. Абсолютная безопасность. Гарантированная скорость. Утонченный комфорт».
— Вот бы подняться и сверху на шар посмотреть, — мечтательно говорил Петя. — Тебе бы, Маруся, с неба привет послал вместо архангела.
— Сиди уж, архангел, — улыбалась Мария. — У тебя на земле и то штаны на костях не держатся. А в небе и вовсе улетят.
— Ты уж скажешь, — обижался Петя, но ненадолго.
Но постепенно Мария начала замечать, что взгляд Пети, когда он смотрел на нее, стал каким-то другим — долгим и странным. Теперь он норовил то руку ей на плечо положить, то будто ненароком наклонится близко. Поняла — влюбился парнишка. Еще глупости начнет делать. А ей это ни к чему.
— Ты вот что, Петя, — сказала однажды вечером, когда после урока арифметики сидели за столом и пили чай, — до меня больше не ходи, хлопчик. За науку спасибо, конечно, тебе. Можешь в ячейке доложить, что Маруся Омельченко теперь грамотная, читать, считать умеет. А насчет бога — пущай погодят немного. В невесты тебе я не гожусь. А люди всякое могут подумать.
— Пусть себе думают, — сказал Петя.
— Нет. Я теперь хозяйка. Мне дурная слава не нужна. Мне заказчиц нужно беречь.
Петя встал. Не спеша надел кепку, старую с чужого плеча шинель. Потом чихнул. Он всегда чихал, когда волновался, сказал тихо:
— До свидания, Маруся.
И ушел.
Маруся наблюдала за ним в окно. Дошел до угла и ни разу не оглянулся. Подумала: «Пацан, а гордый». И опять на душе у нее было неспокойно. Вроде поступила правильно, для него же лучше. А все ж не заслужил он такого обращения. Добрый был парнишка. Сколько для нее хорошего сделал. Чего ему было про заказчиц говорить?
Когда ложилась в кровать, подумала на мгновенье: «Бесчувственная ты, Марийка. Как колода. Тебе б только деньги». Но уснула быстро. И не снилось ей ничего в ту ночь.
Весна двадцать пятого года пришла рано. Уже в начале апреля Днепр вышел из берегов и затопил Труханов остров. Начала пробиваться зеленая травка. Приближалось то прекрасное время, когда уже тепло, но еще не жарко, когда в Голосеевском лесу терпко пахнет сосновой смолой, а дятлы пробивают аккуратные луночки в коре и с наслаждением пьют березовый сок. В ночь на воскресенье прогремел первый гром.
Мария хорошо слышала его. Она лежала на никелированной кровати с сеткой, на двух больших, купленных у генеральской вдовы подушках, но уснуть не могла. Последнее время на нее часто нападала тоска. Вспоминала свою станцию Торопово, тихую речку, извивающуюся вдоль низких берегов, поля с разбросанными вдали небольшими рощицами молодых березок и дикого орешника, овраги, заросшие головками Иван-чая.
Когда думала о сестрах — всегда плакала. Особенно жаль было младшенькую, Ольгу. Где они сейчас, сироты несчастные? Нашла бы, привезла б в Киев, стали б жить вместе. Еще когда Петя был — написали они в Харьков в наробраз письмо. Просили сообщить, не живут ли в детских домах сестры Омельченко. Но ответа так и не дождались.
Работы у Марии прибавилось. Только успевай. Дня уже не стало хватать. Появились заказчицы не только с окрестных улиц, но и издалека. Хорошая слава шла про ее мастерскую. Знали — мастерица она золотые руки и аккуратная. Сказала, что в пятницу будет готово, значит хоть кровь из носу, хоть наводнение, всю ночь глаз не сомкнет, а сделает. Называли ее теперь не Маруся, как в начале, а по-городскому мягко — Манечка, Манюша. Да и не похожа она стала на недавнюю селянку. Когда выходила на улицу, на голове — первая покупка, давняя мечта детства — оренбургский пуховый платок. На ногах мягкие хромовые сапожки. А на плечах жакетка коричневого бархата. Барыня да и только. Недавно одной богатой заказчице спешила отвезти к свадьбе белье. Решила извозчика нанять. Так когда ехала по сторонам смотрела, думала: «Вот бы мать и сестры увидели, до чего их Марийка дожила. На извозчике, как графиня, разъезжает». И улыбнулась прохожему счастливо, безоблачно. А тот, старый, скрюченный, даже рот раскрыл от удивления.
Улыбка очень красила ее обычно сосредоточенное, насупленное, будто вечно недовольное лицо. Разглаживались морщинки у переносицы, а все лицо светлело, становилось добрее, симпатичнее. Но улыбалась она редко.
Две заказчицы бывали у нее почти ежедневно. Как мимо шли на Сенной базар за покупками — обязательно заглянут, посидят, расскажут новости. Одна еще молодая, рыхлая, толстая, как снежная баба, Матрена Ивановна Корж. Мать троих детей, жена хозяина молочной лавки на Рейтерской улице. Вторая — старая дева Доморацкая — лет тридцати шести, худенькая, плоская, на тоненьких ножках, со странным именем Констанция. Видимо, по созвучию Матрена Ивановна называла ее Флоренция. Доморацкая казалась Марии чудаковатой, не от мира сего. Вечно носилась с книжками. Забежит, бывало, после работы, откроет книгу, скажет:
— Вот послушайте, Манечка: «Мужчина редко понимает, как много значит для него близкая женщина… Он не замечает тончайшего неуловимого тепла, создаваемого присутствием женщины в доме. Но едва она исчезает, в жизни его образуется пустота…» Ах, Джек Лондон! Какой тончайший психолог!
А Матрена Ивановна рассказывала о дочери Валентине:
— Спрашиваю ее вчера — чего ты часами вертишься у зеркала? Чем можно перед ним так долго заниматься? А эта мерзавка ответила: «Исправляю дефекты, которые вы с папой впопыхах наделали». Как вам нравится такая дочечка?
Благодаря заказчицам Мария была в курсе новостей всех окрестных домов. И то, что невестка Гурьяновых при всех сказала свекрови на улице: «Вы же падаль!» И что соседи, когда к пожилому приват-доценту Думбадзе пришла молодая любовница, поставили под дверь граммофон с пластинкой: «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, вам хочется смеяться и шутить, а мне возврата нет…», и что сына портного Лендермана Зюзю укусила собака.
Эти новости мало интересовали Марию, но рассказы заказчиц не мешали ей. Все-таки веселей. Пускай болтают, если им делать нечего. Она только следила за строчкой, нажимала на педаль и слушала вполуха. Но одна новость потрясла ее.
— Слышали, рыбонька, известие? — сказала Матрена Ивановна, забежав на минуту. — Вчера около Одессы предательски убили Котовского.
— Котовского?! — переспросила Мария.
— Говорят, не только герой был, но и хороший человек, — продолжала Матрена Ивановна.
Мария не ответила. Вспомнила его улыбку, крепкое рукопожатие, как он называл ее «Марусыно-сердце». Нажала на педаль, побежали ажурные строчки. Только слезы капали на шелковое полотно.
В конце августа 1928 года на городской выставке народных художественных промыслов за постельное белье, украшенное Марусиной вышивкой и мережкой, жюри присудило вторую премию.
Оглушительно гремел духовой оркестр, привыкший играть на городских площадях, а не в тесных помещениях. От его звуков ломило в ушах. Яркий электрический свет бил прямо в глаза.
Мария поднялась на сцену, где Белецкий вручил ей почетную грамоту и отрез шерсти на костюм.
— Подойдешь в перерыве, — шепнул он Марии, пожимая руку. — Есть разговор.
Уже второй год Белецкий ведал всей местной промышленностью города и бытовыми мастерскими. Мария давно не видела его, но знала, что он женат на рыжей машинистке Тусе и та родила ему двух мальчиков.
— Через два месяца мы открываем большую мастерскую строчевышивальных изделий, — сказал он в перерыве, беря Марию под руку. — Думаю рекомендовать тебя туда бригадиром. Оборудование купили самое наиновейшее. Увидишь — ахнешь. Будешь учить работать молодых девчат.
Белецкий показал рукой в открытую дверь зала, где аккуратными рядами стояли блистающие никелем и лаком новые машины. Немецкий техник, толстый юноша в очках, показывал, как на этих машинах можно не только шить, но и вышивать, делать узоры, фигурные стежки. Мария смотрела на машины как зачарованная. Потом протиснулась поближе, задала технику несколько вопросов.
— Битте, фрау, — предложил техник, показывая на стул. — Пробуй сами.
Конечно, эти машины не чета ее, выпущенной за много лет до революции. На них можно делать очень красивые вещи. Да и работать в такой мастерской веселей. Девчат много. То песню хором затянут, то историю какую-нибудь расскажут. А в ее мастерской бывают дни, когда до вечера просидишь одна, как сова на ветке.
— Согласна, Марийка? — спросил Белецкий, подходя сзади и дергая ее за косу. — Хочешь моего совета послушать? Не валяй дурака и соглашайся. Такая мастерская не каждый день открывается.
— А какое жалованье у бригадира?
— Точно не помню, но, кажется, рублей сто восемьдесят.
— Тю, — разочарованно произнесла она. — Я-то думала… Дайте хоть до завтра сроку. А то сразу — решай. Утром приеду, скажу.
— Лады, — согласился Белецкий. — В коммунхоз приходи. Я с утра там буду.
В тот вечер Мария долго сидела за столом, не ложилась спать. За окном глухо стучал по кирпичному тротуару дождь. Звенели редкие, облепленные со всех сторон людьми, трамваи. Когда они проезжали мимо — стекла мелко дрожали, а спущенные железные жалюзи скрипели тоскливо и жалобно. Мария все привыкла решать сама. А с кем посоветуешься? В городе людей много, да все чужие. Друзей у нее сроду не было. Не к Доморацкой же бежать за советом или к Матрене Ивановне? Матрена Ивановна сразу начнет думать, как для нее будет выгоднее, а Доморацкая вообще не в счет. Позавчера прибежала потная, запыхавшаяся, будто за ней грабители неслись, книгу раскрыла и говорит:
— Послушайте, Манечка, как изумительно написано о японских женщинах: «Когда она стоит, она похожа сразу и на бокал и на цветок. Когда она лежит — она совершенство явных узоров шелка и тайных округлостей тела. Книга, кошка, ветка с цветами, брошенный шарф…» Правда, прекрасно?
На миг Мария вспомнила о Пете, пожалела, что прогнала его. Он был у нее единственный товарищ, преданный человек и, что ни говори, мужчина. Где он сейчас? Первое время замечала, что все крутится возле ее дома, ходит мимо окон по нескольку раз в день. Она нарочно на улицу не выходила, чтобы с ним не встречаться. Сейчас бы и рада выйти — только нет его.
«Конечно, в новой мастерской свои преимущества есть, — размышляла она. — Но зато здесь она сама хозяйка. Захотела — набрала работы, чтобы ни день, ни ночь не разгибаться. Захотела — дверь закрыла, объявление повесила: «Ушла на базар» — и никому дела нет. Опять же заработки побольше. Слава богу, сыта и одеть есть кое-что. И вообще, с чего бы ей от добра добра искать? Столько мечтала стать хозяйкой, столько мук приняла и сейчас должна по собственной воле от всего отказаться.
— Решила, чернобровая? — спросил Белецкий, когда на следующее утро она переступила порог конторы.
— Нет, не решила. Звиняйте меня, товарищ Белецкий. Но остаюсь, как была.
— Ну и дура. Потом сто раз жалеть будешь. А теперь иди с моих глаз. Не хочу больше видеть тебя, глупую.
Обратно с Подола Мария шла пешком. Она медленно поднималась по Андреевскому спуску и думала: «Может, все-таки послушать Белецкого? Может быть, прав он?» На углу Большой Житомирской она остановилась около афишной тумбы. Еще с Петей они любили для упражнения читать афиши. Читала медленно, вслух: «Госцирк. Стальные капитаны братья Мирославские. Последняя гастроль любимцев публики Громова и Милича. Американский артист мистер Аркоф. Мировой артист Труцци. Театр оперы и балета: сегодня „Вшова краля“, завтра: „Червонний мак“. Первое общедоступное кино. «Джимми Хиггинс». В главной роли Бучма. Мировой комик Гарри Ллойд в ленте „На седьмом небе“. Театр рабочей молодежи. Сегодня: „На грани“. Завтра: „Гром“».
Решение пришло неожиданно — должна поехать на родину. И не откладывать только, как до сих пор. А немедленно. Прямо завтра, если достанет билет. Может быть, сестры объявились за это время. А нет — так хоть побывать на могилах отца и матери. И как-то сразу отошли на задний план недавние сомнения насчет работы в новой мастерской. «Господи, чего было столько мучиться, гадать, как поступить? — с облегчением думала она. — Вот же идиотка. Зачем ей другими людьми командовать? Она сроду этого не любила и не умела. — По Рейтерской уже не шла, а бежала. По дороге завернула в сорабкоп. Купила разных конфет, пряников. — Не с пустыми же руками ехать. Наверняка, знакомые остались».
В магазине встретила Матрену Ивановну.
— Рыбонька, куда вы спешите?
— Уезжаю в село, — сказала она счастливо. — Подумать только, восемь лет дома не была!
По странной прихоти машиниста поезд до станции Торопово не дошел, а остановился в степи в километре от нее. Был полдень. В зыбком жарком мареве наскоро восстановленный, похожий на собачью будку деревянный вокзальчик напоминал высокий павильон Бессарабского рынка. Извилистая проселочная дорога с двумя глубокими колеями уходила далеко в степь. Она была обсажена чахлыми тополями, покрытыми густой серой пылью. Вдоль дороги цвела лиловая кашка. В цветах редких акаций густо шевелились пчелы. Это был признак приближающейся грозы. Но дождя не было. Неподвижный воздух висел над степью.
Мария спешила. Теперь, после восьмилетнего отсутствия, ей не хотелось терять ни минуты. Скорее, скорее! Почти бегом оказаться у своего дома. Такое бывает часто. Долгие годы мы не спешим побывать в родных местах, нам мешают тысячи причин. Но, попав туда, как мы торопимся! Нетерпение подгоняет нас, словно извозчичий кнут.
Наконец, Мария увидела за маленьким холмом станционные дома, выстроившиеся вдоль единственной улицы. Большинство из них были покрыты соломой, чисто выбелены. Мария обошла пересохший, окруженный зарослями камыша пруд, остановилась у первого дома. На лавочке у хаты, в черном жакете и валенках, несмотря на жару, сидела старуха.
— Хто же це до нас пожалував? — спросила она, рассматривая по-городскому одетую Марию.
— А шо не взнаете, баба Килина?
— Не, не взнаю, — призналась старуха.
— А я вас сразу признала. Маруська я, Омельченко, дочка Федора, путевого обходчика.
Старухе было больше восьмидесяти. Марию она не признала и вообще мало что помнила. Постояв около нее минут десять, Мария медленно пошла по улице дальше. В дорожной пыли бродили куры, лежали истомленные жарой и солнцем собаки. Заслышав шаги постороннего человека, они подняли яростный лай.
Еще живя здесь, Мария поражалась обилию псов на их станции. Потом, в гражданскую войну, разруху, многие собаки околели, разбежались. Сейчас они опять были в каждом дворе. Без них жители не могли обойтись. Вокруг бродили бандиты-одиночки, воры, нищие. Их было еще много.
На днях одна заказчица забыла у нее в мастерской журнал «Суд идет». На его первой странице было напечатано обращение к читателю: «Издается не убийцами, хулиганами, чубаровцами, городушниками, фармазонами и ширмачами, а издательством „Рабочий суд“».
После шумного многолюдного Киева станция Торопово показалась тихой и мертвой, словно могила. На мгновенье Мария особенно грустно ощутила прошедшие годы. Ей было жаль чего-то уже навсегда утерянного, невозвратимого, тревожившего своей памятью. Она подошла к дому. Что-то сжалось в ее груди, будто там провели холодным железом. Он стоял на месте, их дом — низенький, невзрачный, деревянный. Мария сразу заметила, как скособочился он от времени. Ставни на окнах были оторваны, а в той половине, где они жили, стекла выбиты, а дверь крест-накрест заколочена досками. Огромная черемуха посреди двора бросала вокруг спасительную тень. Как и раньше, все дерево было осыпано темно-синими, почти черными ягодами. Мария любила их терпкий вкус и всегда ими объедалась. А зимой, когда на черемухе сиживали красногрудые снегири, она протирала лунку в замерзшем стекле, прижималась к нему носом и наблюдала за этими забавными птицами.
Из второй половины дома доносились детские голоса. Затем на миг все стихло и на пороге вырос одноногий мужчина, опирающийся на костыль.
— Вы кто ж такая будете? — спросил он.
— Федора Омельченко дочка. Мы ж аккурат напротив вас жили.
— Тогда чего ж, — сказал хозяин. — Милости просим в дом. Гостьей будете.
Хозяева усадили Марию за стол, поставили самовар. Они были на станции люди новые — жили здесь только три года. Но кое о чем слышали от соседей.
— Значит, дочка Омельченков, что напротив жили? — удивленно переспрашивала хозяйка, рассматривая Марию. — Рассказывали, что бедствовали очень, часто голодали, отец пил.
— Так и было, — подтвердила Мария. — А сейчас где же вы проживаете?
— В Киеве.
— В самом Киеве? — в голосе хозяйки чувствовалась нескрываемая зависть. Она посмотрела на мужа, сказала с сожалением: — А мы здесь осели навсегда.
— Мастерскую там держу, — мимоходом добавила Мария, чувствуя, как своей одеждой, гостинцами, что раздала детям, сообщением, что держит мастерскую, окончательно повергла хозяев в смущение, и радуясь, что она теперь не чета им, станционным.
Целый день Маруся обходила старых соседей. Их на станции оставалось немного. Большинство поначалу никак не хотели признавать в невысокой, по городскому одетой молодой женщине их бывшую соседку рукодельницу Марийку. А, признав, долго качали головами, удивлялись, как она интересно устроена, жизнь, и какие дает неожиданные зигзаги.
Мария хорошо знала характеры окрестных мужиков. Были они среди чужих небойки, скрытны, застенчивы. Но, оставаясь со своими, обожали решать мировые проблемы, докапываться до сути вещей.
— Как же тебе удалось в хозяйки пробиться? — интересовался старший стрелочник дядька Михайло. И, услышав про Апполонскую, про станцию Бирзуле, заключил: — Не иначе, родилась ты, Мария, под перстом божьим. Будто рельсы твои кто маслом смазал, да зеленый свет включил.
О ее сестрах никто толком ничего не знал. Вроде лет пять назад видели ее младшую сестру Ольгу в детдоме под Харьковом. Потом говорили, что замуж вышла за командира и уехала с ним далеко. А старшая сестра померла от тифа еще в двадцать первом году, но не здесь, а в другом месте. На всякий случай Мария на клочке бумаги записала свой киевский адрес.
На следующее утро она проснулась рано. Тихонько, чтобы не разбудить хозяев, вышла во двор. Было еще темно. Расплывчато серела черемуха во дворе. На востоке мутно наливалась неяркая заря. Мария медленно пошла на кладбище. За годы гражданской войны, голода, эпидемий оно выросло почти вдвое. Она долго искала могилы родителей, но найти так и не смогла. Хорошо пришел дядька Михайло, который помогал хоронить мать.
— Вот здесь, — сказал он и показал на два заросших бурьяном холмика земли.
На могилах не было даже крестов. Почему-то от этого Марии стало особенно горько. Она долго плакала, сидя на пеньке, вспоминала мать, отца, шептала молитвы. Затем нашла плотника, попросила сделать срочно два больших креста. А на следующий день, когда кресты установили, сходила в село Титаривка к священнику и заказала в церкви молебен в память родителей. В Титаривке встретила около магазина бывшего буфетчика Прохора. Ничего не осталось от человека — ни довольства, ни властности. С лица спал, борода давно нестриженая, клочковатая, а взгляд погасший, как у дохлой рыбы.
— Болею я, Мария, — сообщил он, едва Мария сказала, кто она и Прохор вспомнил ее. — В грудях жжет. Видно, кончилась жисть. Такая, значит, история.
И, глядя ему вслед, видя, как он медленно идет, тяжело опираясь на палку, Мария думала: «Как все в жизни переменчиво. Сколько завидовала ему, его жене, а сейчас только жалость одна».
Больше в Торопове делать было нечего.
Она попрощалась с соседями, взяла билет и села на скамейку ждать поезда. Темное небо было усыпано звездами. Слышалось кваканье лягушек в пересохшем пруду, далекие звуки гармоники. Мысли ее были далеко — в Киеве. Там сейчас был ее дом, заказчицы, там она могла построить свое счастье.
Поезд подошел глубокой ночью. В вагонном полумраке Мария с трудом разыскала свободное место на нижней полке, устроилась поудобнее, чтобы поспать, но сразу поняла, что не уснет. Над ее головой слышался такой могучий храп, что и в соседних купе никто не спал. Казалось, на железную крышу с большой высоты падали кирпичи и, медленно перекатываясь, сваливались вниз.
Неожиданно с третьей полки спрыгнул взлохмаченный мужчина и закричал дурным голосом:
— Где эпицентр? Я спрашиваю, где эпицентр, товарищи, и есть ли человеческие жертвы?
Пассажиры рассмеялись, храпун проснулся. Голос мужчины показался Марии знакомым. А когда он чиркнул спичкой, прикуривая, и огонек осветил его лицо — Мария сразу узнала его. Это был Юлиан, ее первый киевский знакомый, благодаря которому она купила буфетный участок на станции Бирзуле. Мария не забыла его. Первое время он даже снился ей, веселый, озорной, сероглазый, с ямочкой на подбородке.
— Только не спи, друг, — уговаривал Юлиан храпуна, здоровенного бородача со спокойным непроницаемым лицом. — Мы лучше по очереди тебе всю ночь анекдоты будем рассказывать. Согласны, громадные?
— Если и кормить будете — то не возражаю, — басил довольный бородач.
Сидевшую глубоко на нижней полке Марию Юлиан не заметил. Тогда она тихо позвала его:
— Юлиан!
Он удивленно оглянулся, наклонился пониже, узнал:
— Ба, баронесса, королева Шотландии. Какими судьбами?
— А никакими, — улыбнулась Мария, довольная, что он сразу узнал ее, и подвигаясь. — В село ездила.
— Понятно, понятно. Королева навещала своих подданных и осматривала поместья и рыцарские замки. А где же, позвольте полюбопытствовать, ваша постоянная резиденция?
— Чего? — не поняла Мария. — Где проживаю?
— Именно так.
— В Киеве. На Большой Подвальной.
Они проговорили почти всю ночь.
Мелкий и настойчивый дождик неутомимо стучал по окну. Над головой снова храпел бородач. Напротив ворочалась и не могла уснуть старуха. От ее юбок пахло луком и помидорным соком. А они все говорили и говорили, будто встретились не два малознакомых человека, а близкие, хорошо известные друг другу люди.
— А ты знаешь, первое время вспоминал тебя, — говорил Юлиан, обняв Марию за плечи. — Не веришь? Зачем мне врать? Ведь никакого нет смысла. — Он засмеялся. — Не потому, что был потрясен твоей красотой. В Киеве девчат полно, да такие, что посмотришь и вздрогнешь. Но в тебе, как это объяснить… что-то есть. — Юлиан на мгновенье умолк, задумался. — Какая-то мистическая сила. В твоем лице, глазах, когда смотришь, в том, как ты на асфальт грохнулась у Юза…
— Вы уже скажете, — улыбалась в темноте Мария, ей были приятны слова Юлиана. — Глупость одна во мне да дурь.
— Не спорю, не спорю, — говорил Юлиан. — Тебе лучше знать.
Потом они стояли в тамбуре и целовались. В перерывах между поцелуями Юлиан курил и рассказывал о своей жизни.
— Я сын учителя гимназии из Нежина. В гражданскую войну сбежал из дома. Успел недолго побывать в красной кавалерии. Потом служил в Махортресте. Работа там была как раз по мне. — Из командировки в командировку. Метался по всей Украине, заготовлял махорку. Не люблю, понимаешь, сидеть на месте. Наверное, кто-нибудь из предков пиратом был. — Юлиан замолчал, чиркнул спичкой. — Потом женился, развелся. Двадцать восьмой год идет, а дела по душе так и не нашел. Сейчас уполномоченный культотдела. Живу в общежитии. Получаю копейки.
— А за что ж вас жена бросила? — спросила Мария.
— Это верно — она ушла, — признался Юлиан. — Непутевый, говорит. Окурок жизни. Не умеешь, как другие устроиться, семью обеспечить. Все как малый ребенок. — Он снова привлек Марию к себе. — Дура она была, баронесса, мещанка.
Расстались в Киеве на вокзальной площади. Юлиан спешил.
— Жди в гости, — крикнул он первым садясь в трамвай.
Мария не ответила. Увидела, как приближается к остановке, улыбаясь ей, Матрена Ивановна Корж. В летнем платье по фигуре она казалась еще более толстой и бесформенной. Матрена Ивановна ела на ходу большую грушу. По ее жирному подбородку стекал сок.
— Муж говорил мне, — рассказывала она в трамвае. — Худеть тебе нужно, Матрена. А я ему в ответ: «Пока толстый похудеет, худой околеет». — И громко расхохоталась на весь вагон.
Весной двадцать девятого года традиционная контрактовая ярмарка была организована с особым размахом. Огромная площадь на Подоле была почти полностью запружена возами крестьян, приехавших на ярмарку из близлежащих сел и волостей. Чего только на ярмарке не продавалось! В многочисленных ярко раскрашенных павильонах бойко торговали мануфактурой и обувью. Плакаты призывали посетить павильон Махортреста, где в широком выборе курительная и нюхательная махорка, отведать в филиале кондитерской «Сладость Востока» ореховые и медовые фундики. Продавался огнеупорный межигорский кирпич, бублики с маком и «жулики» от булочной Штепы, обгорелая после пожара бумага, сера для дезинфекции, гигантские макитры. В балаганах почти без перерыва шли представления. У «аттракциона века» — гонках по вертикальной стене — выстроилась длиннющая очередь посмотреть на это чудо. Когда один из «рекордсменов», весь в коричневой хрустящей коже, вышел покурить — сотни мальчишеских глаз вспыхнули от восторга. Заливисто свистели в ребячьих губах яркие глиняные свистульки. Колыхались на весеннем ветру разноцветные шары, грозя поднять в воздух продававшего их худенького китайца. Играла музыка. Парни дарили девушкам маленькие букетики первых подснежников и дефицитную пудру «Лориган» и «Кельк-Флер».
Мария медленно шла среди этого красочного весеннего великолепия, вдыхала запах жареных пирожков, моченых яблок, украинского борща, успевала внимательно осматривать выставленные товары. Неожиданно вспомнила, как на днях к ней в мастерскую опять приходила делегация комсомольцев. Приглашали на собрание ячейки, хотели записать ее на курсы учиться.
— Читать, считать умею — и хватит пока, — сказала им Мария. — Я работать должна. Никто за меня не сделает. И потом — какая я молодежь? — она умолкла, посмотрела на стоявших вокруг девчонок. Марии исполнилось только двадцать четыре года, но по сравнению с ними она чувствовала себя умудренной опытом женщиной. Подумала с завистью: «Беззаботные, видать, перенесли в жизни мало», потом спросила: — Не пойму, чего вам от меня нужно? Оставили б, наконец, в покое.
Девчонки пошептались и ушли не прощаясь.
Вдруг взгляд Марии привлек броский плакат. Он извещал о проводимой здесь же сегодня сельскохозяйственной лотерее. «За один рубль вы можете выиграть лошадь, корову, свинью, козу, кур, косу, серп и другой сельскохозяйственный инвентарь». Судя по царившему оживлению, с минуты на минуту ожидался розыгрыш лотереи. Кассир спешил продать последние оставшиеся билеты.
Мария торопливо протиснулась к столу, хотела взять сразу несколько, но сначала спросила:
— А если не выиграю, куда тогда билеты?
Кассир засмеялся:
— В другое место повесишь и используешь.
— Тогда один дай.
Мария взяла билет, спрятала за лифчик, стала ждать. Рядом с ней молодой мужчина, тоже ожидавший начала розыгрыша, развлекал жену чтением газетных новостей.
«Чем болеют киевляне? Один случай сибирской язвы, пять трахомы, три брюшного тифа, тридцать пять скарлатины и пятьсот семнадцать случаев гриппа за неделю».
— Твоей болезни, Тамара, нету.
— Какой моей? — не поняла жена.
— Холеры, — мужчина рассмеялся, довольный собственной шуткой, продолжал читать дальше:
«Что случилось в городе? Неудавшееся ограбление. Труп ребенка. Задержана аферистка. Кража на фабрике комборбеза. Подложные сорабкоповские книжки».
Наконец, когда сырой ветер с Днепра стал добираться до самых костей, начался розыгрыш. Номера выигравших билетов тянула девочка в вязаной шапочке. Граммофон играл марш. К столу лотерейной комиссии пробирался счастливчик. Мелких выигрышей было много. Розыгрыш длился уже два часа. Толпа любопытных вокруг заметно поредела. Мария так замерзла, что зубы ее выбивали дробь. Она была не рада, что связалась с этой лотереей. «Дура, — ругала она себя. — Лучше бы конфет купила».
— Разыгрывается корова по кличке Чернушка, — крикнул председатель.
Девочка тонкими пальцами вытянула листок. — Выиграл билет номер сто сорок три.
Мария посмотрела на свою бумажку. Цифры запрыгали и поплыли перед глазами. На ее билете стоял тот же номер. Нет, в это она не могла поверить.
— Гляньте, мужчина, — сказала она своему соседу, вся дрожа от волнения, дергая его за рукав. — У меня какой номер?
— Сто сорок три, — подтвердил мужчина и внезапно осознав случившееся, закричал: — Выиграли, выиграли!
Долгие годы ее родители мечтали купить корову. Однажды (ей было тогда пять лет) они одолжили денег и поехали в соседний городок на базар. Вернулись к концу дня обалдевшие от радости и привели Красулю. Корова была беспородной, давала мало молока, но все равно вся семья обожала ее и баловала чем могла. Весной пришлось Красулю продать — кормить ее было нечем…
На ватных, ставших непослушными ногах Мария с трудом протиснулась сквозь толпу к председателю и протянула билет. Председатель глянул на номер и подал знак. Граммофон хрипло заиграл. Рабочий вывел из небольшого огороженного веревками загончика пеструю короткорогую корову и подвел к ней.
Мария стояла растерянная, счастливая. Несмотря на восемь лет, прожитые в городе, в душе она оставалась крестьянкой. Она обожала горький и острый запах земли, аромат степных трав, любила косить сено, когда пот застилал глаза, возиться на огороде. Даже в Киеве во дворе своего дома Мария умудрилась вскопать небольшой огородик. Каждый год она сажала там редиску, огурцы, лук. Это были лишь две крошечные грядки, но когда она возилась на них, она вспоминала детство.
Корова стояла перед ней. Ее собственная корова с добрыми, чуть выпуклыми глазами и толстыми губами. Мария смотрела на нее, все еще не веря, что корова принадлежит ей, потом обняла, прижалась щекой к ее мягким и теплым губам. Вымя у Чернушки было большое, разбухшее от молока. Решение пришло само собой — первым долгом надо ее подоить. Кто-то протянул оцинкованное ведро. Не снимая своей нарядной одежды, став на колени прямо на булыжник, Мария начала доить Чернушку у стола лотерейной комиссии. Это была прекрасная корова. Мария надоила почти полведра чистого вкусного молока. А потом, когда она выпрямилась и, продолжая улыбаться, вытирала руки носовым платком, ее тронул за плечо пожилой крестьянин.
— Продай скотину, дочка, — сказал он. — Зачем она тебе в городе?
— Уйдите, дядько, — ответила ему Мария. — Такую корову только дурень продаст. А я пока в своем уме. — Она подумала о том, что можно будет держать Чернушку во дворе в сарае. Нужно только выбросить из него все лишнее. Сложить к стенке дрова и заново перестелить крышу. С удовольствием она будет возиться с нею, баловать хлебом и сахаром, касаться руками теплых тугих сосков.
— А кормить чем собираешься? — не унимался крестьянин. — Или на трамвае за город будешь возить?
«Вот черт. Об этом она сразу не подумала. Как она сумеет кормить корову в центре города?»
Когда солнце стало не спеша катиться к горизонту, а ярмарочная суета окончательно стихла, и вокруг Марии остались одни покупатели, она продала Чернушку. Продала тому самому пожилому крестьянину. У него не хватило денег и пришлось долго ждать, пока он достанет недостающую сумму.
Домой Мария возвращалась медленно. Ей было жаль такую прекрасную корову. Сколько радости она могла принести когда-то их семье, как изменить жизнь! Было жаль и себя. Теперь уже никогда она не услышит, как звонко падают струйки молока в ведро, не почувствует, как пахнут травы в поле, подсыхая от утренней росы. Теперь она навсегда стала горожанкой. И навсегда обречена возиться с капризными заказчицами…
В Стретенской церкви благовестили колокола. И от мыслей, и от навевавшего печаль колокольного звона по щекам Марии катились слезы.
Май начался теплыми летними грозами. В многочисленных садах и парках буйно разгулялась сирень. Ее запахи проникали сквозь открытую форточку и в мастерскую Марии, вызывая смутное томление и беспокойство. Захотелось вдруг бросить всю недоделанную, разом опостылевшую работу, выгнать сидящих на стульях заказчиц и убежать в Пролетарский сад или на Владимирскую горку, где много гуляющих, играет музыка и в темных уголках целуются влюбленные парочки. Тревожили и доносящиеся с улицы звуки. Веселое щебетанье птиц, собачий лай, пение, какие-то по особому звонкие голоса.
Живший в доме напротив актер, стоя на тротуаре, звал свою жену. В Киеве была в ходу эта манера южных городов. Каждый гость, прежде чем подняться, сообщал о своем приходе криком. Именно так, с улицы в дом и наоборот, родители беседовали с детьми, общались родственники и знакомые. Никто не стеснялся, что его слышит вся улица. Актер в бархатной блузе и галстуке бабочкой звал:
— Горлинка! Горлинка!
Наконец, с балкона нежно откликнулась жена:
— Чего орешь, ненормальный? Не знаешь, что я мою голову?
— На углу Нестеровской выбросили рыбу.
— Лещ? Так возьми три фунта.
Жена актера беременела каждый год. Мало кто знал, как ее зовут. Все соседи и окрестные мальчишки называли ее кратко: «Живот».
Именно в этот беспокойный предвечерний час появился Юлиан.
Полгода назад он забежал на минутку сообщить, что уезжает в Среднюю Азию с концертной бригадой. Оказывается, он неплохо играл на баяне. Поцеловал Марию так, что у нее голова закружилась. И исчез.
Мария обрадовалась его приходу. Юлиан подождал на улице, пока она отпустит заказчиц и переоденется. Потом они пошли в кино. Мария надела собственноручно вышитую яркими цветами белую блузку, мониста, вишневого бархата жакетку. Когда шла, ловила на себе любопытные взгляды встречных мужчин.
— Ишь глаза пялят, фармазоны, — ворчал Юлиан. — За это можно и по роже схлопотать.
Второй месяц в «Лире» шла кинокомедия с участием Гарри Ллойда. Но по-прежнему билетов в кассе не было. Их еще с утра скупали спекулянты. У входа в кинематограф собралась большая толпа, Люди грызли семечки, сосали леденцы на длинных деревянных палочках, курили тонкие папиросы «Ира» и «Кальян».
Продавал папиросы и одновременно спекулировал билетами хромой парень по кличке Скорпион. У него были слабые ноги, но сильные, как клещи, руки. Мальчишки боялись близко подходить к нему. Он любил схватить, их за руку и мучить. У Скорпиона Юлиан купил два билета.
— Достал? — спросила Мария.
— Спекулянты проклятые, — с досадой ответил Юлиан. — Повылезали из всех дыр, словно клопы. Вдвойне дерут.
— Будет тебе, — засмеялась Мария. — Кавалерам не полагается про цены говорить. Расскажи лучше про что-нибудь возвышенное.
Она помнила то, что было написано в книге «Наиболее прекрасные страницы любви».
— Про что? — удивился Юлиан. — Может быть, ты меня принимаешь за графа Монте-Кристо? Так, запомни, я никто. Хочешь знать — сам себя не уважаю. Болтаюсь, как навоз в проруби. Ни специальности, ни работы, ни жилья.
— Глупый потому что, — сказала Мария, прижимаясь к Юлиану. Он напоминал ей парубка с цветной журнальной литографии, что висела в комнате Фени на станции Бирзуле.
До сих пор Мария боялась мужчин. Их грубых ласк, последствий встреч, людского неодобрения. Но втайне мечтала о них. После кино Юлиан проводил ее домой.
— В общежитие прогонишь? — спросил он.
Ответила сурово, как еще в Бирзуле научилась:
— А ты как думал?
Но, когда дверь отворила, стояла, не спешила заходить. Юлиан обнял Марию и вместе с ней вошел в мастерскую.
Как она и предполагала, все оказалось совсем не так, как об этом было написано в фениной книге о любви. Юлиан не читал ей стихов, не целовал пальцы, не побежал утром на Сенной базар за цветами. От него пахло дегтем и керосином. И хотя она понимала, что он бедный парень, к тому же оставшийся без работы, и что моется он дешевым стиральным мылом, которое делают из собачьего жира и дегтя — уснула Мария разочарованная.
Проснулась она посреди ночи от странного похрустывания. Юлиана рядом не было. В чуть светлеющем прямоугольнике окна она увидела его тонкую фигуру. Склонившись над кастрюлей, он жадно глотал недоеденную вчера картошку, макал ее в крупную, с горох, соль. Маруся лежала молча, не шевелясь, боясь спугнуть его. Смех так и разбирал ее. Один раз не удержалась, прыснула, не успела спрятаться под одеяло. «Ест будто поросенок, который боится что вот-вот подойдет большая свинья и отгонит его в сторону, — думала она. — Вот наголодался, бедолага». Но было и другое. Впервые за последние годы в душе ее пробуждалось что-то еще смутное, непонятное, о существовании чего она даже не подозревала. Желание еще раз почувствовать на своих губах вкус его поцелуев, жалость к его бедности и неустроенности, стремление сделать Юлиану что-то хорошее.
Утром Мария встала рано. Поставила на примус чайник, побежала на базар. По дороге повстречала знакомых: чистильщика Ахмеда, щуплого, темноглазого, с черной ассирийской бородой, китайца Ваню, «Ходю», как его называли, с утра торговавшего всякими бумажными чудесами, дворника Никиту. На обратном пути зашла на Рейтерской в молочную лавку Антона Коржа. От Матрены Ивановны Мария знала, что лавка существует последние дни. Ее обложили таким налогом, что Корж решил ее закрыть и пойти работать в оперный театр капельдинером. Эту работу он считал приятной и благородной. Плотный, осанистый, лет сорока с небольшим, с красивой русой бородой, Антон Корж был похож на старорежимного генерала. Вездесущие киношники уже приметили его и сделали лавочнику ряд предложений.
— Чем такие налоги платить, пойду лучше в киноартисты, — сказал Корж. — Надо же Юзика, Жорика и Валю выводить в люди.
— Заходите, рыбонька, — говорила Матрена Ивановна. — Вы же знаете, как я вам всегда рада.
Мария купила масла, сыру. Позавтракали с Юлианом вместе. Сунула ему в карман бутерброды. В тот день ей работалось особенно хорошо. Вечером Юлиан обещал прийти снова.
Эти месяцы с мая по декабрь 1929 года Мария Федоровна считала лучшими в своей жизни. Боже, как это было давно и как недолго! Они любили друг друга. Юлиан был хорош собой, весел, энергичен. Иногда ей казалось, что в детстве доктора сделали ему какой-то укол и потому он никогда не может усидеть на месте. До всего ему было дело. Он теперь учился на рабфаке, был рад, что, наконец, определился в жизни, нашел себя. Собирался поступить в строительный институт, по вечерам разгружал вагоны на товарной станции. Успокаивался он только во сне. Когда Юлиан засыпал, Мария тихонечко включала свет, смотрела на его длинные девичьи ресницы и осторожно трогала их кончиками пальцев. Такого парня могла полюбить любая, даже самая очаровательная киевлянка. Каждый день она боялась, что он не придет, что встретит кого-то гораздо лучше и красивее ее. «За что он полюбил меня? — спрашивала Мария, рассматривая себя в зеркале. — Всегда хмурую, недовольную, маленького росточка, к тому же глупую, малограмотную?»
Однажды не удержалась и спросила Юлиана об этом.
— За что? — он недоуменно пожал плечами, зевнул, улыбнулся. — Трудный вопрос. Скорее всего вопреки всякой логике.
Они вместе бегали в кино, на вечера. Юлиан везде таскал ее с собой — на частые в ту пору диспуты, выставки, выступления поэтов.
— Ой, лишенько мое, — вслух жаловалась Мария. — У меня вон сколько работы. Кто ж ее делать будет? Скажи, кто?
Но Юлиан был бескомпромиссен. Лоб его бледнел, глаза презрительно суживались, губы кривились в саркастической улыбке. И, вздохнув, Мария надевала лучшую кофточку, расшитую собственными руками на зависть киевским модницам, жакетку, туфли на высоком каблуке. О сапогах, подаренных покойной матерью, даже не вспоминала. Не то теперь время, не такое у нее положение.
Почти ежедневно Юлиан сообщал Марии новости. Вчера, когда он рассказывал ей, что особая дальневосточная армия командарма Блюхера разбила китайских милитаристов, захвативших КВЖД, она едва не уснула, сидя на стуле. Зевнула так, что потом полчаса болели скулы. Какое ей дело до всего этого? У нее и поблизости забот полон рот. Успей везде — и работу выполни, и карточки отоварь, и за собой следи. А Юлиану интересно. Весь вечер может про эту чепуху рассказывать. Чтобы нравиться ему, она отрезала косу и сделала прическу «бубикопф» — последний крик заграничной моды. Начала красить губы. Носила узкие стерлинковские туфли на высоком каблуке, легкие, как скорлупки. Они жали ей ноги до слез. Два раза в качестве сочувствующей посетила собрание комсомольской ячейки коммунхоза. Знавшие ее девчата и парни рты разинули от удивления.
— Какая муха тебя укусила? — насмешливо спросила конопатая стройная девчонка, приходившая к ней весной. — Или мор прошел на заказчиц?
Комсомольцы с удивлением рассматривали ее экстравагантную прическу, маникюр, ярко накрашенные губы.
— Зря, Мария, косу срезала, — с сожалением сказал присутствовавший на собрании Белецкий. За эти годы он немного раздобрел, на висках появилась седина. — Редчайшая у тебя была коса. Уникальная. Лично я такой больше не встречал. — Белецкий вздохнул, и Мария подумала, что рыжей Туське очень повезло. — А что на собрание пришла — молодец. Давно пора из единоличной берлоги к свету вылезать. Ты ж, можно сказать, последняя из молодых такая упрямая.
— Ну и что, если последняя? — огрызнулась она. — Кто-то ж должен последним быть.
Мария тихонечко села позади и стала внимательно слушать выступавших. Комсомольцы клеймили позором правых капитулянтов — Бухарина, Рыкова, Томского.
— Я полностью одобряю решение ЦК о снятии их со всех постов и выводе Бухарина из Политбюро, — заметно волнуясь, размахивая кулаком, говорила конопатая девчонка.
Комсомольцы зааплодировали.
Марии было отчаянно скучно. Она не понимала их пылких речей, поднятых кверху рук.
С трудом дождавшись конца, пошла домой.
— Была на собрании? — вечером поинтересовался Юлиан. И, получив утвердительный ответ, сказал весело: — С нами не пропадешь, Мария Федоровна. Сделаем из тебя человека.
— Болтун ты, — проговорила Мария. — Будто я сейчас не человек. А кто ж я тогда?
— Кто? — Юлиан задумался, отчего его черные брови над переносьем почти сошлись. — Тело у тебя вполне человеческое. А голова от обезьяны. Набита всякой глупостью. — И видя, что Мария вот-вот обидится, обнял ее, поцеловал в губы.
На ноябрьские праздники Юлиан уехал в село навестить родных.
В Киеве давно облетел кленовый лист, покрыв багрянцем садовые аллеи, распластавшись на мокром асфальте, словно припечатанный. Сбросили листву каштаны, и их голые ветви тихо, будто прося о чем-то, шевелились на сыром ветру. Только тополя стояли в пышном летнем наряде.
С раннего утра мимо домика, где жила Мария, направлялись на Крещатик демонстранты. Шумные, веселые, с кумачовыми лозунгами в руках, они то и дело останавливались посреди улицы. И тотчас же появлялась гармошка и начинались танцы. Мария прерывала работу, отодвигала занавеску и смотрела на них. Ее тоже звали на демонстрацию с работниками коммунхоза. Но она отказалась. Было много срочных заказов. А на эту гулянку уйдет целый день.
Еще перед праздниками она сходила в поликлинику и узнала, что беременна. Но Юлиану не сказала. Решила повременить. Лежала вечером на кровати, размышляла: «Мы не записаны. Ляпни ему про ребеночка — перепугается, только его и видела. Какой с него спрос? Скажет, знать ничего не знаю, первый раз, простите, эту гражданочку вижу. Поэтому все надо хорошо обдумать. Когда разговор затеять, с чего начать».
Юлиан из села вернулся веселый, привез целый сидор продуктов.
В городе после неурожайного двадцать восьмого года с едой было плохо. Ввели хлебные карточки. Появилось много нищих. Беспризорные мальчишки воровали все, что плохо лежит, срывали с прохожих шапки, платки. На полках сорабкоповских магазинов было пусто. В оставшихся еще немногочисленных частных лавках цены взлетели, как шарик в силомере на базарной площади. За изредка продаваемым коммерческим хлебом выстраивались длинные на два-три квартала закрученные в узлы мрачные очереди.
Продукты Юлиана были целым богатством, Он, не спеша, любуясь эффектом, извлекал из мешка большие буханки деревенского хлеба, сало, гуся. Потом сказал неожиданно:
— Теперь до самого отъезда будем сыты.
У Марии внутри все оборвалось, но спросила спокойно:
— До какого отъезда?
Юлиан повернулся к ней, улыбнулся, ответил:
— Экзамены сдам и махнем с вами, баронесса, на Днепрострой.
— Где это? Далеко?
— Да нет. На Днепре. За сутки с небольшим доберемся.
Она подошла к Юлиану, обняла за плечи, всхлипнула.
— Зачем нам ехать? Нешто здесь плохо? Я хозяйка, живую копейку всегда заработаю. Учиться стану, честное слово даю. Глядишь, и сыночка тебе рожу, чтоб на тебя был похож.
— «Зачем, зачем», — передразнил Юлиан. — Странные у тебя рассуждения. Пульс времени не улавливаешь, гражданка Омельченко. Плетешься в самом хвосте истории. Не вечно же мне без настоящего дела болтаться. Пора за ум браться. А дочечки и сыночки пусть погодят. — И наклонившись над сидящей на кровати Марией, заглядывая ей в глаза расширенными зрачками серых глаз, продолжал убежденно: — И о себе подумай. Жизнь вон как быстро вперед летит. А ты за свою старую рухлядь держишься. Аж трясешься. Пройдет годика три-четыре и такие узоры машины будут делать, что ты со своим «зингером» в трубу вылетишь.
— Не вылечу, — упрямо возражала Мария. — Больно далеко ты заглядываешь. На мой век заказчиц хватит.
— Я ведь не просто так говорю, — продолжал Юлиан, выпрямляясь и по привычке потирая ладони. — Все обдумано. А халупу свою не жалей. Плюнь на нее. Не такой вигвам построим.
Сейчас, вероятно, было бы самое время сказать, что она беременна, что пошел уже четвертый месяц. Но Мария почему-то не сказала. Решила — ночью скажет. А Юлиан с дороги устал и уснул, как убитый. Пожалела его, будить не решилась. Лежала рядом, думала: «Ее родители — отец, как с японской войны пришел, а мать так вообще всю жизнь дальше уездного города не ездили. Даже в Чернигове ни разу не были. А сейчас все ненормальные какие-то стали. Рвутся куда-то, не сидится им на месте. Глотки рвут на собраниях. До всего им дело. И что в Чикаго, и что в Германии. И Петечка такой же полоумный… Куда она поедет с Юлианом? Строить новую гидроэлектростанцию? Сдалась она ей, как нарыв на праздники. Бросить все, что досталось с таким трудом, с такими нечеловеческими муками? Ребеночка мучить? Самой, как каторжной, на морозе работать? Слышала она от одной заказчицы, как там в палатках мерзнут, бетон ногами месят по ночам. Нет. Не затем надрывалась из последних сил, хуже зверюги жила на станции Бирзуле, чтобы бросить все». Мария разволновалась, встала, выпила теплой воды из чайника, легла снова. «А как она без Юлиана сможет жить? Стоит только на один миг подумать, что никогда не увидит его больше, так холодеют руки и ноги, а сердце стучит будто у затравленного зверька. Может, удастся его еще разубедить? Ведь отец же он, не бревно. Понимать должен». Мария зажгла свет и долго смотрела на спящего Юлиана. Его по-юношески чистое лицо с высоким лбом хмурилось во сне. Черные брови над переносьем сбегались в складку, губы что-то беззвучно шептали.
Нет, ждать до утра она не могла. Мария решительно растолкала Юлиана. Он долго не хотел просыпаться — мычал во сне, снова валился на подушку.
— Вставай, — говорила Мария. — Важный разговор есть. Слышишь?
— Утром поговорим.
— Беременна я, — сообщила Мария. — Три месяца уже.
Юлиан сел на кровати, долго молчал. Сон с него как рукой сняло.
— Это точно?
— Куда уж точней. Доктор сказал.
— А аборт можно сделать? — И, испугавшись собственного вопроса, увидев, как сразу повлажнели глаза Марии, стал объяснять: — Я не ехать не могу. Сам был первым инициатором, сам, можно сказать, всех рабфаковцев сагитировал, а теперь в кусты? Скажут трус и ренегат. Себя уважать перестанешь.
— А я?
— Пойми еще раз — оставаться я никак не могу. А ты поступай, как знаешь.
Последние годы Мария чувствовала, как медленно сходит с нее то грубое, жесткое, дерзкое, за что на станции Бирзуле ее называли «Маруська-вырви глаз». Иногда ей казалось, что никогда не было всего того ужаса, что пришлось испытать ей, семнадцатилетней шинкарке станционного буфета. Она стала мягче, спокойнее, отвыкла ругаться. Работа с заказчицами требовала терпеливости, умения владеть собой. Вот только улыбаться часто, как другие, никак не могла научиться. Так и осталась по виду хмурой, будто всегда недовольной. И эти перемены в себе радовали Марию. Но сейчас, после слов Юлиана, как ей казалось произнесенных с подчеркнутым равнодушием, после его фразы «поступай, как знаешь», давно забытая волна мутной ярости и обиды нахлынула на нее. В голове шумело, а в груди все дрожало.
— Сделал свое дело, забрюхатил, а теперь в сторону? Моя хата с краю? — закричала она высоким вибрирующим голосом. — Нет, не выйдет. Не на такую напал. Или женись, или зарублю, как цуцыка. Нехай потом судят. — И с искаженным болью и обидой лицом по давней привычке схватила лежавший за печкой топор.
Перепуганный Юлиан рванул с вешалки пальто, кепку и выскочил на улицу.
Через полчаса Мария отошла, немного успокоилась, разрыдалась. Такую, нечесаную, с опухшим лицом и красными от слез глазами и застала ее Матрена Ивановна.
— Что с вами, рыбонька? — спросила она.
— Давайте, что принесли, — хмуро сказала Мария. — То не ваше дело.
Весь день, делая привычную работу, она ждала Юлиана. «Если любит по-настоящему — не обидится, придет. Понимает же, что за топор я в сердцах схватилась». Останавливала машинку, прислушивалась, не раздастся ли негромкий будто просительный стук в окно. Но Юлиан, впервые увидевший Марию в таком состоянии, буквально дикую, невменяемую, решил, видимо, больше не появляться. Проплакав всю ночь, Маруся утром пошла к жившему напротив гинекологу Думбадзе.
— Еще нэдельку не пришла — не стал бы делать, — сказал он. — Поздно было бы.
Юлиан явился неожиданно только через месяц. Разделся, сел на стул, будто ничего не произошло между ними, будто был здесь только вчера. Оказывается, уже три недели он работал на Днепрострое.
— Втік, не втік, а побіг,— засмеялся он и, увидев лежавший у печки топор, затолкнул его ногой подальше под кровать.
— Не бойся, — грустно произнесла Мария. — Извини, ежели напугала.
— Ладно, — сказал Юлиан. — Не будем об этом. Я приехал за вами, баронесса. Если надумала и согласна ехать — пойдем распишемся и начнем собираться. Меня отпустили на три дня.
Первые две недели Юлиан почти беспрерывно стоял перед ее глазами. Чем бы она ни занималась, она слышала его голос, видела его лицо, вдыхала запах его пахнущей керосином и дегтем кожи. Временами ей казалось, что кто-то зовет ее: «Баронесса». Тогда она останавливала машинку и прислушивалась. Но раздавались лишь шаркающие шаги прохожих по кирпичному тротуару за окном да жужжали мухи над оставленными на клеенке стола хлебными крошками. Ночью спать почти не могла. Слушала шелест листвы на деревьях. Смотрела на звезды, низко повисшие над каштанами. Если бы Юлиан появился в первые дни после исчезновения! Без колебания бросила бы мастерскую, заказчиц, устроившуюся жизнь. Так остро ей не хватало его. Но Юлиан не появился.
— Жить там вполне можно, — рассказывал он сейчас. — Зачислили в бригаду бетонщиков. Питаемся с ребятами на фабрике-кухне. При входе в зал выдают алюминиевую ложку, а при выходе отбирают. Не сдашь — не выпустят. Вообще увидишь там много интересного. — с увлечением продолжал он. — Контрасты разительные, иностранные специалисты, ударные комсомольские бригады и полно раскулаченных со своими лошаденками и грабарками. Новейшие краны «деррики», а на каждой электрической лампочке выжжено плавиковой кислотой «похищено на Днепрострое». Это, понимаешь, чтобы не уперли.
Он умолк, почувствовал, что Мария не слушает его. Действительно, слова Юлиана проходили мимо ее сознания. Она видела темно-коричневое от загара лицо, потертое, выцветшее пальто с оторванными пуговицами на худых плечах. Из коротких рукавов торчали большие узловатые в переплетении вен руки. На ногах грубые ботинки с электрическими проводами вместо шнурков.
За эти дни она выплакалась, настрадалась. Сейчас в душе будто все перегорело. Подумала спокойно: «Остался бы здесь — жили б как люди, всю б одежду ему новую справила. Так разве ж его удержишь? Да и не нужна я ему. Глаза вон какие растерянные. Капли радости в них нет, что увиделись. И я без него проживу, не помру. Не стоит эта любовь, чтобы из-за нее жизнь ломать, к черту на кулички ехать. Только в книгах красиво пишут».
Мария улыбнулась одними глазами, сказала негромко:
— Не будем расписываться, хлопче. Я здесь останусь. Аборт уже сделала. А теперь иди. У тебя дел много.
Мария Федоровна тяжело вздохнула, облизнула пересохшие губы. Затем поднесла стакан, не спеша сделала несколько глотков остывшего чая. Казалось, что она просто устала от рассказа. Устроила передышку. Но по ее заблестевшим глазам, по мелко дрожащим пальцам я видел, что сейчас творилось у нее в душе.
— Вы тоже считаете, что нужно было бросить все и мчаться за ним, как собака? — спросила она, и я понял, что этот вопрос до сих пор тревожит ее, лишает покоя.
Минут пять она сидела молча, думая о своем. Потом заговорила снова. Сначала безучастно, равнодушно, будто потеряв интерес к беседе. Но вскоре увлеклась, оживилась.
Весной 1935 года в доме напротив произошло важное событие — милиция, наконец, арестовала карманника Аркашку. В этом четырехэтажном доме жили многие известные люди — гинеколог, приват-доцент Думбадзе. У него была черная бородка, делавшая его похожим на меньшевика из фильмов, которые тогда шли. И мальчишки часто кричали ему вслед: «меньшевик». Артист филармонии, даже в жару щеголявший в рубашке с черной бабочкой, со своей женой по кличке «Живот». Торговец папиросами и спекулянт хромой Колька-Скорпион. Но самым знаменитым среди жильцов этого дома был без сомнения Аркашка. Аркашка прочно впечатался в детство всех мальчишек, живших в окружающих домах. Ему было лет семнадцать-восемнадцать. Он был храбр, щедр, хорошо пел и играл на гитаре. Судя по всему — карманником от тоже был виртуозным. Они работали вместе с Гогой, сыном чистильщика обуви на углу, не то ассирийцем, не то курдом, не то греком, Маленький, тщедушный Гога выглядел ребенком. На детском лице с желтопергаментнои кожей лихорадочно блестели большие черные глаза. По виду ему нельзя было дать больше шести лет, но мальчишки утверждали, что Гоге исполнилось четырнадцать. Перед уходом на «дело» Гога надевал детскую блузочку из красного бархата, такие же короткие красные штанишки, пристегивающиеся к блузочке двумя десятками пуговиц. Его тонкие маленькие ножки были обуты в красные носочки и белые лосевые туфли. Лоб Гоги был забинтован белоснежным бинтом.
С «больным» ребенком на руках Аркашка входил в обычно переполненный универмаг на углу Лютеранской, в магазин трикотажсбыта, когда там торговали последним криком моды — вязаными женскими красными беретами или дефицитными фильдеперсовыми чулками. Частенько они появлялись в самой гуще толпы у кассы кинотеатра Шанцера. Если там шли фильмы с участием Монти Бенкса или Бестера Китона, изрядная очередь у кассы собиралась уже с утра. Не внушавший ни малейших подозрений хорошо одетый «больной» ребенок на руках Аркашки ловко снимал часы и серьги, вытаскивал из карманов и сумок кошельки и бумажники. На Аркашкином языке это называлось «купить кожу в саматохе». По сравнению с окрестными мальчишками он шикарно одевался — носил заграничный кожаный пиджак, туфли «джимми», курил дорогие папиросы «Северная Пальмира», во рту его поблескивали две золотые фиксы. С пацанами он держался просто, дружески, угощал их конфетами «Бон-бон», которые продавались только в Торгсине, папиросами, а иногда давал затянуться, как он уверял, настоящим опиумом.
Странное дело, но из всех пацанов окрестных домов больше всех Аркашка дружил с сыном портного Зюзей. Старый Лендерман жил в подвале. Он лицевал брюки и пиджаки, ставил заплаты, изредка родители доверяли ему сшить пальто для их сыновей. Такое пальто с огромным запасом называлось «на вырост». Мальчишки носили их по шесть-восемь лет. Зюзя был похож на отца — невысокий, тихий, очень добрый. Он был великий книжник. Даже по улице шел с раскрытой книгой, натыкаясь на прохожих и деревья. Мальчишки называли его «ученый муж». Зюзю можно было лупить, не боясь получить сдачу. Но не дай бог, если об этом узнавал Аркашка!
Родители ненавидели Аркашку лютой ненавистью. Для их сыновей он был кумиром. Мальчишки подражали его походке, прическе, привычке сплевывать сквозь зубы, манере разговаривать чуть растягивая слова. Особенно изнемогал от бессильной злобы бывший лавочник Антон Корж. Теперь, благодаря своей белогвардейской внешности и шикарной бороде, он числился артистом киевской кинофабрики и снимался уже в третьем фильме. Его сыновья Жоржик и Юзик, накурившись Аркашкиных папирос, приходили домой шатаясь. А дочь Валентина, кривляка и кокетка, при виде Аркашки млела и роняла портфель.
Когда Аркашку арестовали, жена Коржа Матрена Ивановна прибежала к Марии поделиться новостью:
— Господи, — сказала она, плюхаясь своей шестипудовой тяжестью на стул. — Этот счастливый день четырнадцатого апреля, когда, наконец, забрали проклятого бандита, я запомню на всю жизнь.
Мария тоже хорошо знала Аркашку. Тихими летними вечерами она слушала, как он пел, сидя на ступеньках парадного в окружении толпы подростков, подыгрывая себе на гитаре:
И тогда Мария переставала работать и распахивала форточку. Слова этой песенки почему-то вызывали в памяти сестер. В груди возникала странная пустота и неудержимо хотелось плакать.
— Манечка, рыбонька моя, — неожиданно спохватилась посетительница. — Ведь у вас сегодня день рождения. Поздравляю вас, поздравляю, — притворно засуетилась она, целуя Марию в щеку своими влажными губами. — Совсем из-за этого бандита из головы выскочило. Ведь помнила, хотела поздравить.
Сегодня Марии, действительно, исполнилось тридцать лет. Еще с прошлого года стояли у нее за занавеской две бутылки вишневой и сливовой настойки. Берегла их, думала выпить в день тридцатилетия. Какой-никакой день, а круглая дата. Конец, если честно говорить, молодости. Перестарком стала, Марийка. Теперь пойдут года стучать друг за дружкой. И оглянуться не успеешь. Она и сама не знает, почему за все годы жизни в Киеве не завелось у нее близких друзей, приятельниц. Сама, конечно, виновата. А кто ж другой? Жадная потому что. И до работы, и до денег. Все заказчицы, да заказчицы. Времени ни на что не остается. Руки у нее, видать, и вправду хорошие. Недавно взялась искусственные цветы делать — получаются, как настоящие. Теперь от заказчиц нет отбоя. И перекупщицы одолевают — у нее скупают, а потом на базарах продают втридорога. Только радость-то какая от всего этого? Тридцать лет исполнилось, а сидит дома одна, хоть бы пришел кто-нибудь…
Мария посмотрела на висящие на стене ходики. Они показывали начало седьмого. Теперь уже никто не придет, даже заказчицы. А ведь Доморацкая обещала. Забыла, наверное. У нее свои заботы.
Она достала бутылку вишневки, налила полстакана. Наливка оказалась терпкой и вкусной. Налила еще, чокнулась с бутылкой, усмехнулась. Уйти надо сегодня из дома обязательно. Побыть среди людей. Не то опять всякая чушь полезет в голову. Жалеть себя начнет, пойдут слезы. Раньше никогда не думала, что они у нее так близко. Дура, напрасно не уехала тогда с Юлианом. Была б семья, ребенок… Все, как у людей. А теперь сиди в своей каморке одна-одинешенька…
Мария снова налила полстакана наливки и залпом выпила. Сколько в буфете своем возилась с вином и самогоном — и капли в рот не брала. А сегодня все трын-трава. Подумала: «Напьюсь, дурных мыслей в голове не будет. А идти куда? Кому нужна? Опять в кино? Пойдут ка я в ресторан!. В «Континенталь»! А что? Денег хватит, чего их солить?»
Но собираться не спешила, сидела на стуле.
Года два назад попросилась к ней в ученицы одна дивчина. Почти землячка, тоже черниговская. Брови черные, густые, лицо тонкое, будто точеное, а сама быстрая, ласковая. Захотела научиться вышивать на машинке. Больно понравилась ее, Марии, работа. Подумала тогда, согласилась: «Пускай ходит, учится. Жалко, что ли? Как-никак — а веселей вдвоем». И вправду стало веселей.
Голос у Гали тоненький, как звоночек. Сколько песен за работой перепели! Но продолжалось так недолго. Появился у нее парень Гришка. Здоровенный такой, как бугай. Придет, сядет на стул и все намекает, чтоб она, Мария, вышла. То гречку, говорит, в магазин на Нестеровской привезли, то ботики на Прорезной выбросили. Неприятное такое чувство, словно в своем же доме стала лишняя. Маруся сказала Гале:
— Хочешь обижайся, хочешь нет — а не нравится мне твой Гришка. Нескладный какой-то, будто от дерева сук отпилили. И зубы лошадиные.
Галя обидчиво поджала губы, долго молчала:
— Ты только на фигуру и зубы смотришь. У него душа хорошая.
— Может, и так, — согласилась Мария. — Только видеть его больше не могу. Да и ты, дивчина, выучилась. Прощаться пора.
И снова осталась одна. Даже страшно как-то. Город огромный. Людей в нем сотни тысяч. А ты себе в нем одна-одинешенька, как дикая яблоня в поле…
В голове сильно шумело. Мария прилегла на кровать и незаметно уснула.
Лето тридцать седьмого года выдалось особенно сухим и жарким. Даже ночью не приходила желанная прохлада. Занавески перед отворенной форточкой висели неподвижно, будто в безвоздушном пространстве. Только оботрешься полотенцем, а кожа опять липкая. От духоты Мария спала плохо — ворочалась во сне, вскрикивала, стонала. Ей часто снилась станция Бирзуле, артиллерийская стрельба, настойчивый стук прикладов в дверь, пьяная ругань. Утром, едва первый солнечный луч падал сквозь окно на кровать, она вставала разбитая, долго умывалась холодной водой, вешала на дверь под стекло: «Ушла на базар. Скоро буду» и выходила на еще пустую залитую солнцем улицу.
В половине девятого она уже сидела на первом сеансе в ближайшем кинотеатре «Лира». Она ходила туда ежедневно, как на работу. Смотрела все без разбора. Издалека завидев ее, папиросник Скорпион весело кричал контролерше:
— Зигзаг-пико появился на горизонте. — А когда Мария проходила мимо, начинал дурачиться: — Хочу, мадам, заказать мережку на кальсоны. А на задней части повесить искусственные хризантемы. Сколько сдерешь с бедного инвалида?
Не отвечая, Мария медленно подходила к кассе, потом шла по почти пустому залу на свое любимое место в восьмом ряду и, не отрываясь, полтора часа смотрела на экран. Геройски сражался и погибал Чапаев, пел свою песенку «крутится, вертится шар голубой» веселый революционер Максим, ловил нарушителей границы Джульбарс, грустно улыбался Чарли Чаплин. А Мария все так же сосредоточенно и неулыбчиво вглядывалась в происходившее на экране. «Где, интересно, такие люди, где такая жизнь? — размышляла она, выходя из кино. — Придумали все для забавы». Но обходиться без кино уже не могла. И если на экране погибал герой, молча плакала, не вытирая слез.
В последние месяцы она все чаще вспоминала покойную Апполонскую. Чувство вины перед ней тревожило Марию. В одно из ближайших воскресений она поехала на Байково кладбище, разыскала ее могилу. Могильный холмик осыпался, зарос бурьяном. Мария поплакала, сидя рядом с могилкой на пожухлой траве. А через неделю заказала памятник. И, странное дело, не торговалась с мастером. Сколько запросил, столько и дала. Он сделал его быстро из куска гранита. На лицевой стороне камня по просьбе Марии была выбита надпись: «Спите спокойно, Клавдия Алексеевна. Благодарная навек Маруся».
Все лето и осень, пока не ударили холода, она приезжала на кладбище. Положила венок из железных, выкрашенных в зеленый цвет листьев, привозила цветы, сидела молча на маленькой скамеечке. А уходя, чувствовала облегчение — словно очистилась от грязи, умылась родниковой водой.
Днем висевший между шкафом и иконой богоматери репродуктор внезапно умолк. Раньше Мария никогда не выключала его и он затихал только ночью. «Странно», — подумала она и отворила дверь на улицу. По Большой Подвальной в направлении Сенного базара бежали красноармейцы. Левее школы застыл без тока пустой трамвай. Почти у самых ног в небольшой лужице плавала текстом вверх немецкая листовка. Мария подняла ее, прочла:
«Великая Германия идет, чтобы помочь вам уничтожить большевиков и установить новый, справедливый порядок».
Где-то не очень далеко жахнул артиллерийский снаряд.
На следующий день, в пятницу, девятнадцатого сентября 1941 года немцы вошли в Киев.
Вечером Мария лежала на кровати в полной темноте. Электричества не было. Свечу зажигать боялась. Только под иконой едва мерцала лампадка. Думала: «Что ж теперь будет? Как жить дальше?»
Несколько дней в городе грабили магазины. Взламывали ломами обитые железом двери, разбивали витрины. Тащили все, что можно было унести. Мария тоже не удержалась, вместе с толпой мужчин пробралась в подсобку магазина, унесла целых полмешка проса. Едва дотащила. Спасибо помог взвалить на плечи сын Матрены Ивановны Жорик. У них вся семья осталась в городе. Антон Корж советскую власть не любил. Она забрала у него молочную лавку, заставила паясничать на кинофабрике. Остался в Киеве и дворник соседнего дома Никита. Мария его терпеть не могла. Зайдет, бывало, в ее мастерскую, усы рыжие подкрутит и давай ее на испуг брать. Мол, знаю, что ты свои доходы скрываешь от фининспектора, могу и донести в случае чего. Не поймешь, правду говорит или шутит. Специально для него держала «мерзавчик» пшеничной, не хотела связываться. Сейчас Никита полицай. Ходит с желто-голубой повязкой на рукаве, по-хозяйски покрикивает на оставшихся жильцов.
Не прошло и десяти дней после прихода немцев, как город был потрясен ужасной новостью: Люди не хотели верить в нее, говорили: «Вранье. Это же культурная нация». Но очевидцы клялись, что все правда. В Бабьем Яру были зверски расстреляны десятки тысяч евреев — женщин, детей, стариков. Только накануне Мария случайно встретила Лендермана. Старый портной шел опираясь на руку жены. Глаза его были печальны. Она часто раньше бегала к нему с разными мелкими просьбами — то за нитками, то за иглами, то за древесным углем для утюга. Старик всегда был добр к ней, приветлив. «За что же его расстреляли? — думала Мария. — Кому он причинил вред?» А когда вечером знакомая женщина рассказала Марии подробности расстрела — с нею случилась истерика. Уже давно, еще со времен разлуки с Юлианом, она так не рыдала. «Разве ж это люди? — шептала она. — Душегубы проклятые, звери». Целую неделю она не могла опомниться, прийти в себя.
На улицу теперь выходила редко. Слышала от людей, что в городе продолжаются повальные аресты, облавы. Ищут коммунистов, партизан. Но несмотря на это почти каждый день Киев сотрясался от взрывов.
Только однажды Мария не усидела дома, встала рано и поехала на трамвае в Пущу-Водицу. День был солнечный, теплый. Мария еще до войны полюбила туда ездить, бродить по лесу, собирать грибы, слушать пение птиц. Эти поездки успокаивали ее. И сейчас, как в мирные дни, кружил и шумел по перелескам желто-красный лист берез и осин, падал в студеную воду осенних ручьев. На кустах черемухи виднелись редкие исклеванные дроздами ягоды. Темнели на ветвях берез пустые, брошенные птицами гнезда.
Мария вспомнила, как лет двенадцать назад в эту же осеннюю пору она ездила сюда, на четырнадцатую линию, с Юлианом. Сколько лет прошло, а все не может его забыть. Когда года за два до войны прибежала Доморацкая и рассказала, что встретила Юлиана на Крещатике с женой и двумя детьми, — она всю ночь не могла уснуть. Господи, какая дура была! Зачем аборт поспешила сделать? Был бы сейчас ребеночек, веселее было бы.
Там за прудом тогда стояла большая скирда сена. Они молча лежали в нем, обнявшись, держа по травинке во рту, глядя на небо.
— Хорошо жить, баронесса, — сказал Юлиан. — Ты как считаешь?
Вместо ответа она пощекотала ему травинкой ухо…
В конце ноября темнеет рано. Город с приходом немцев будто вымер. Фонари не горели. Окна домов были завешаны плотной бумагой или тканью. Ходить по улицам было жутко. И все же в один из вечеров, когда оставаться одной в мастерской стало невыносимо, Мария решила навестить Доморацкую.
В еще недавно густонаселенной и шумной квартире было пустынно и тихо, как на кладбище. Комната Доморацкой освещалась каганцом. В блюдце наливался какой-нибудь способный гореть жир, в него опускался скрученный из ваты фитилек. Он светил не ярче зажженной спички. При свете каганца Доморацкая прочитала отрывок из Шекспира:
Вам нравится, Манечка? По-моему, прекрасно.
За эти месяцы она еще больше похудела и съежилась. Но глаза Констанции на маленьком некрасивом лице горели прежним огнем, а в руках, куда бы она ни шла, всегда была книга. Доморацкая голодала. Долгие часы она выстаивала с вещами под осенним дождем на базаре. Ее обманывали — за ценные предметы давали гроши. Возвращаясь, она плакала, казнила себя за неумелость и доверчивость, но на следующий день все повторялось. Даже ее веселый песик Марсик теперь не лаял радостно и не носился по комнате — как всегда раньше, когда приходили гости, — а только, грустно посмотрев на Марию, лизнул ей руку.
Мария просидела у Доморацкой полтора часа. Пили кипяток, вспоминали мирное время, недавние заботы, казавшиеся теперь такими приятными.
— Больше без меня на базар не смейте ходить, — сказала Мария прощаясь. — Иначе опять обдурят. Оставите там последние вещи, а продуктов принесете на копейки.
— Это верно, Манечка, — согласилась Доморацкая. — Такой я ничтожный, ни на что не годный человек.
Уже начался комендантский час и возвращаться обратно Мария решила проходным двором. Так было безопаснее и короче. На небе ярко светила луна. Мария быстро и почти неслышно шла, поминутно оглядываясь, стараясь ближе прижиматься к стенам домов. Внезапно у двери черного хода трехэтажного дома мелькнула мужская тень. Мария замерла, внутри все оборвалось. Бандит. Сейчас убьет. Но тень исчезла. Постояв немного, Мария перешла на противоположную сторону прохода, сделала несколько шагов и снова, уже ближе, увидела тень. В косо падающем свете луны фигура мужчины показалась ей знакомой. Широкие плечи, большая стриженая голова с торчащими ушами. Аркашка-карманник! Неужели он? Мужчина стоял в проеме двери, в зубах его мерцала папироса.
Маруся торопливо пошла к дому. Дрожащими руками отперла замок. Она знала точно, что в здании напротив большинство жильцов эвакуировалось. Уехали семья Думбадзе, актер с полдюжиной детей, мать Аркашки. Что же он тогда здесь делает? Почему прячется, не идет домой? А если она ошиблась и это не он?
Два месяца оккупации многое изменили в ее представлении о людях. Матрена Ивановна, встречаясь с ней, уже не была приторно нежна, не называла «рыбонька», а едва раскланивалась. Ее муж, Антон Корж, занимал какой-то важный пост в районной управе. Старший сын Юзик работал художником в газетке «Украинское слово», а дочь Валентина встречалась с немецким офицером, и он бывал у них в гостях. Незаметный, будто мешком пришибленный, бухгалтер Гурьянов из соседнего дома стал работать в полиции. По утрам за ним приезжал фаэтон. А пожилого болезненного провизора из аптеки прямо с работы забрали в гестапо.
Мария лежала в постели не раздеваясь, думала об Аркашке. Сколько лет они были соседями, как хорошо он пел! Бывало, трогал своими песнями до слез. Ей было жаль его. Она вспомнила, как тайком от матери бегала к поездам просить милостыню. И никогда не возвращалась голодной. Люди делились с нею, кто чем мог. Вспомнила, как весной, когда их семья особенно бедствовала, мать говорила о Прохоре и его жене: «Вот ведь злыдни. Видят, что дети голодают, едва не пухнут с голоду, а куска хлеба никогда не предложат. Была б я богатая — все бы нищим раздала».
«Пойду к себе его приведу, — решила Мария и уже потянулась за платком, что висел на спинке кровати, как вдруг ее будто током ударило: — Ведь он вор! Запросто обчистит. Останусь без еды, без одежды. Нет, не такое время сейчас, чтоб рисковать».
Так Мария пролежала больше часа. Уже и под одеяло забралась и каганец задула. Потом неожиданно вскочила, оделась, накинула пальто и, открыв дверь, шмыгнула в пугающую темноту проходного двора. Больше часа она простояла, прижавшись к стене, стуча зубами от страха и холода. Но Аркадий, если это был он, не появился. День Мария пропустила, а затем, уже мало надеясь на успех, решила пойти снова. Еще издали заметила на старом месте тлеющий огонек цигарки. Подошла ближе. Опять никого. Дрожа всем телом от страха, заглянула в темный проем двери, тихонько позвала:
— Аркадий!
Никто не ответил. Мария не представляла себе, как сильно может колотиться сердце, но все же сделала шаг вперед и ступила в темноту. Пахло мышами, сыростью и почему-то гарью. Осторожно, нащупывая каждую ступеньку, она медленно спускалась вниз. Зубы ее выбивали дробь, стало жарко. Лестница кончилась. Глаза немного освоились с темнотой. Стали угадываться большие дыры в стенах. Это были входы в сараи. Сами двери жильцы разобрали на дрова и унесли домой.
Мария остановилась, заговорила быстро, задыхаясь от волнения:
— Аркадий, ты не бойся меня. Я хозяйка мастерской «Мережка», тетя Маруся. Неужели не помнишь?
Несколько минут (Марии они показались вечностью) было тихо. Потом в глубине коридора мяукнула кошка и уставилась из темноты двумя светящимися зелеными глазами. Марии стало так страшно, что почувствовала вот-вот потеряет сознание. Она сделала шаг к выходу, на всякий случай спросила еще раз:
— Неужели не помнишь меня, Аркадий?
И вдруг из-за плеча, почти рядом с нею за выступом стены раздался голос:
— Помню. А что вам нужно?
— Выходи, хлопчик. Пойдешь ко мне. Покормлю тебя, отогреешься.
— А не выдадите?
— Вот те крест. Не затем ищу тебя второй вечер.
Послышалось сопение, покашливание, потом рядом выросла широкоплечая фигура в ватнике со стриженой непокрытой головой.
— Место у вас опасное, — сказал Аркашка, затворяя дверь в комнату и озираясь. — Окно и дверь прямо на улицу выходят.
— Меньше подозрений будет. А вообще не опасайся. Ко мне сейчас ни одна душа не заходит. Каждый в своей норе прячется.
— А знаете, что вам за укрывательство военнопленного грозит?
— Что?
— Расстрел, вот что, — проговорил Аркашка.
— Ладно, не стращай, — сказала Мария. — Мойся лучше. Она налила из большого чайника в таз еще теплой воды, дала кусочек черного мыла. Пока Аркадий мылся в углу, Мария говорила: — Я когда за тобой шла, думала помру от страха. Сердце стучит, голова кружится, ноги дрожат, как в лихоманке. А со всех сторон глаза мертвяков смотрят. — Она засмеялась.
— А скажите, тетя Маруся, на какого черта я вам сдался? — спросил Аркадий.
— Жалко тебя стало. Ведь не чужой. И вообще время тяжелое. Говорят, фашист до самой Москвы дошел. Если свой своему не поможет — то не прожить. Верно я говорю?
Мария произнесла эти слова и умолкла. Никогда раньше она так не думала. Жила для себя. «Ишь как заговорила, Маруська, — подумала она удивленно. — Не иначе немец тебе мозги прочистил».
От железной печки веяло теплом и уютом. Аркадий сидел за столом в наброшенном на голые плечи марусином платке и жадно, обжигаясь, глотал вареную картошку с подсолнечным маслом.
— Изголодался? Сколько дней не ел?
— Четыре.
— Оно и видно. А меня не обворуешь?
Аркадий улыбнулся в темноте.
— Нет.
— Смотри, хлопче, а то с голоду помру. В Киев ты прямо из тюрьмы пробрался?
— Какой тюрьмы?
— Тебя ж милиция забрала.
— В тюрьме не был. Два года отсидел в колонии для несовершеннолетних, — рассказывал Аркадий. — Мне ж тогда и семнадцати не исполнилось. В оркестре играл и пел. Чуть было артистом не сделался. Потом срочную службу отслужил. В тридцать девятом в военное училище приняли. Закончил перед самой войной.
Он замолчал, принялся за чай.
— Наелся, тетя Маруся.
— Вот хорошо, — сказала она, принимаясь за стирку и радуясь, что нашла его. — А в Киев как попал?
— Окружили нас под Овручем. Полтора месяца пробирался домой. Думал, мама не уехала, осталась. Она ж больная была, страдала грудной жабой. Из-за меня переживала.
— Вот оно как, — вздохнула Мария. — Между прочим, если ты умеешь петь и играть, тебе в Киеве цены нету. Пооткрывали для немцев казино, везде объявления висят, что требуются музыканты.
— Вы за кого меня принимаете? — обиделся Аркадий. — Я хоть и босяк был, но не сволочь.
— Верно, — сказала Мария, снова склоняясь над тазом. — Нехай они подохнут, чем им песни петь и играть.
— Теперь бы только из Киева выбраться и партизан, найти. А там еще повоюем.
Аркадий прожил у Марии пять дней. За это время он отоспался, немного подкормился. Подсохли ссадины на его коленях и груди. Мария дважды съездила на толкучку на Подол. Продукты стоили так дорого, что купить их на деньги могли лишь отчаянные спекулянты. Двести пятьдесят рублей килограмм хлеба, двести рублей стакан соли, семь тысяч килограмм сала. Поэтому пшено продавали стаканчиками, соль ложками, самодельные спички — десятками, конфеты «червонец — пара».
У Марии были мешочки с просом, небольшой запас соли. Она выменяла для Аркадия приличные юфтовые сапоги, бумажные брюки, сорочку. Было решено, что в воскресенье она проводит его на Житний базар, куда съезжаются окрестные селяне, устроит «племянника» на воз к какому-нибудь дядьке и тот вывезет его из Киева к себе в село. А там Аркадий сориентируется на месте.
В новой штатской одежде, чисто выбритый и стриженый, он теперь ничем не напоминал бежавшего из плена младшего лейтенанта. Но недаром говорится, что человек всего лишь предполагает.
В субботу около четырех часов дня в дверь неожиданно постучали. Мария взглянула сквозь щелку в занавеске и обмерла. Перед дверью в ярко начищенных сапогах, в черной шинели полицая с желто-голубой повязкой на рукаве стоял бывший дворник Никита. Его рыжие усы были лихо подкручены вверх, из кармана торчала бутылка шнапса. В руках он держал пакетик с мармеладом. По всем признакам вдовец Никита собирался провести с Марией приятный вечерок.
Что было делать? Времени для раздумий не оставалось. Мысль работала лихорадочно. Мария сунула голову в ведро с водой, перебросила мокрые волосы на лицо, схватила со спинки кровати полотенце. Затем отодвинула занавеску, улыбнулась Никите сквозь свисающие на лицо пряди волос.
— Моюсь, — крикнула она через стекло, не открывая дверь. — Воды накипятила. Другой раз приходите.
Никита понимающе кивнул, с сожалением показал на горлышко бутылки.
— Может, спинку потереть? — внезапно захохотал он, но настаивать не стал и отошел от дома.
Аркадий сидел бледный, на лбу его проступил пот.
— Пронесло, — сказала Мария. — Теперь все будет в порядке.
С дядькой на базаре удалось договориться быстро.
— Чего ж, можно и довезти, — говорил он, прикидывая на ладони вес мешочка с солью. — Далеко не уходи, скоро тронемся.
— Спасибо, тетя Маруся, — сказал Аркадий, и, наклонившись, поцеловал Марию в щеку. — Жив останусь — никогда не забуду.
— Езжай с богом, — Маруся шмыгнула носом, вытерла ладонью глаза. — Гляди, на рожон не лезь, береги себя.
Давно не было у нее так хорошо на душе, как в то декабрьское воскресенье. Дома, засыпая, подумала: «Как он там? Не задержала ли застава?» Уснула быстро. Но спала тревожно.
Девятнадцатого апреля оккупационная газета «Новое украинское слово» поместила объявление городской управы:
«По распоряжению штадткомиссариата по случаю дня рождения фюрера населению будет выдаваться пятьсот граммов пшеничной муки на едока по талону номер шестнадцать».
У хлебной лавки еще с ночи выстроилась тысячная очередь. Два полицая, один из которых был Никита, с трудом сдерживали толпу у входа. Говорили, что муки на всех не хватит. Поэтому очередь бурлила, в ней происходили непрерывные скандалы, возникали драки. Мария смекнула, что, став в очередь, она муки не получит. И начала протискиваться к Никите.
— Господин полицейский, — крикнула она. — Подтвердите, что я с ночи здесь стою, а вы меня в участок послали. Моя очередь прошла.
Среди шума и разноголосицы толпы Никита каким-то чудом узнал ее голос, сразу смекнул в чем дело:
— Пропустите женщину, — сказал он. — Я ее посылал в участок.
Окружавшие полицая люди нехотя посторонились, и Мария прошла в лавку. Через пятнадцать минут, счастливая, она вышла на улицу, прижимая к груди мешочек с мукой.
— Пролезла, стерва, — услышала Мария сказанные вслед слова. — Такие и в угольное ушко просунутся.
Она действительно была ловкой, пронырливой, умела устроиться. Обмануть ее было невозможно. Мария обладала безошибочным чутьем к базарной конъюнктуре. Эти качества были незаменимыми тогда. Поэтому Мария голодала меньше других. Ее невысокую ладную фигурку часто видели на толкучке перекупщики, спекулянты. Мария скупала шерстяное тряпье, распускала на нитки, красила их, а потом быстро вязала теплые носки, варежки.
В этот день на радостях, что так легко получила муку, Мария решила пойти в кино. В «Лире» показывали «Свадебная ночь втроем». Когда после сеанса вышла на улицу — в лицо ударил такой яркий солнечный свет, что несколько минут стояла закрыв глаза. Затем она не спеша пошла по Большой Житомирской к Владимирской горке. «Спеку на первое мая коржики с маком, — подумала она. — Встретим с Констанцией праздники». Около неработающего фуникулера остановилась. С Днепра тянул влажный ветерок. Труханов остров был залит вешней водой. Из набухших почек каштанов кое-где проклюнулись крохотные зеленые листочки. Мария недолго постояла у низенького заборчика, подставляя солнцу лицо, потом спустилась вниз к памятнику Владимиру. И вдруг замерла от ужаса. Левее, за беседкой на наспех сколоченной перекладине раскачивались на ветру трое повешенных. Двое мужчин и женщина. К груди каждого была привязана табличка: «партизан». Лица казненных были страшно изуродованы побоями, покрыты кровоподтеками. Мария зажмурилась, почувствовала, как внутри у нее все будто сразу задубело. Несколько минут она простояла так, боясь открыть глаза. Потом медленно открыла. Перед ее лицом болтались странно вывернутые мужские ноги в галифе. Тогда она посмотрела вверх. Лицо повешенного показалось ей знакомым. Большие усы, густая, волнистая, с заметной проседью шевелюра… Он. Конечно, это был он, Белецкий, бывший председатель коммунхоза.
Она стояла около виселицы, забыв, что вокруг ходят люди, что среди них могут быть предатели, и громко бормотала вслух:
— Убийцы, проклятые. Звери, не люди. Чтоб их скорее покарал бог.
— Тише, — прошептала, боязливо озираясь, стоявшая неподалеку заплаканная женщина. — Или вы тоже хотите в их лапы?
Марии было мучительно, до боли в висках, жаль Белецкого. Такой человек, всеми уважаемый, душевный, простой, а висит в родном городе, для которого сделал столько добра, как бандит. Видать, хорошо насолил этим фрицам.
На афишной тумбе она заметила свеженаклеенное напечатанное большими буквами объявление. Мария подошла поближе, прочла:
«Воззвание митрополита Киевского и Волынского к православным: «Возблагодарим Великую Германию, вознесем к богу молитву за фюрера…»
— Тьфу! — Мария смачно плюнула на объявление и пошла дальше.
Отчаянное, безрассудное решение стало созревать в голове Марии еще около виселицы. Дома оно сформировалось окончательно. Минут за сорок до начала комендантского часа она завернула в газету складной парусиновый стульчик, сунула в карман пальто нож с деревянной ручкой и пошла на Владимирскую горку. Вокруг беседки темнели густые заросли декоративного кустарника. Больше часа Мария просидела в нем, выглядывая на освещенную луной аллею и настороженно прислушиваясь. Внутри нее все было напряжено, натянуто, словно струна, но, странное дело, такого страха, как тогда, когда искала Аркашку, сейчас не было. Еще подумала, усмехнувшись: «Человек такая скотина, что ко всему привыкнуть может. Даже к страху». После съеденного днем хвоста ржавой селедки во рту пересохло, неудержимо хотелось пить. Успела только помечтать: «Холодненького бы моченого яблочка сейчас», как услышала мерные тяжелые шаги и на аллее показался немецкий патруль. Солдаты громко разговаривали, смеялись. Тридцать минут спустя они появились снова. Мария поняла, что времени в ее распоряжении остается немного. Едва шаги солдат затихли, она выскочила из своего убежища, поставила у виселицы принесенный с собой раскладной стульчик. От волнения и страха не удержалась на нем, упала, расшибла локоть, но даже не заметила, забралась снова. Обрезать толстую веревку заняло у нее считанные секунды. Затем Мария присела на корточки и попыталась взвалить труп себе на спину. Она перебросила негнущиеся, твердые, будто из дерева, руки Белецкого через плечи и выпрямилась. Еще раньше Мария приметила на склоне горы глубокую промоину, сделанную вешней водой. Задыхаясь от тяжести, она протащила тело метров десять. Ноги Белецкого волочились по земле. До промоины было еще далеко.
— Тяжелый какой, — прошептала она, опуская тело. — Не унести.
После секундных раздумий, Мария продела под мышки Белецкого веревку и поволокла труп по траве, чтобы не оставлять следов на мокрой земле аллеи. Вот, наконец, и промоина. Она столкнула в нее тело и стала быстро забрасывать его прошлогодними листьями и землей. Липкий пот застилал ей глаза, руки дрожали. До следующего обхода патруля по ее расчетам оставалось не более десяти минут. Тогда она побежала вниз. В полной темноте, скользя и падая на мокром крутом склоне, она спускалась к Днепру. С минуты на минуту наверху могла раздаться тревога. Только на длинной, ведущей к набережной лестнице Мария на миг остановилась, прислушалась. Сердце едва не выскакивало из груди, не хватало воздуха. Пока было тихо, никто не свистел, не гнался за нею. Лишь где-то сбоку квакали лягушки, да над головой мягко шелестели листья. Она спустилась почти к самой реке, но немного не дошла, свернула направо и пробежала еще полкилометра. Больше Мария не могла сделать и шагу. Силы кончились. Она упала на скамейку. Место было тихое, уединенное. Сомкнувшиеся над головой кроны деревьев не пропускали даже света луны. Так, не шевелясь, Мария пролежала долго, глядя в прозрачную тишину весенней ночи.
Было холодно, зубы ее выбивали дробь. На пальто и туфли налипли комья грязи. Идти в таком виде было опасно. Но на душе было празднично. «Отчаянная ты, Маруська, — подумала она о себе. — А чего бояться? Помирать так с музыкой».
Когда на набережной зазвенели трамваи и появились первые прохожие, она спустилась к Днепру, смыла грязь с пальто и обуви, прошла по Подолу до Андреевского спуска и благополучно вернулась домой. Два дня спустя ее встретил Никита.
— Сиди завтра дома, — посоветовал он. — Большие облавы будут в городе. Рассердились немцы. Говорят, в Дарнице крушение поезда партизаны устроили, на Сырце элеватор сожгли, а на Владимирской горке какая-то сука повешенных поснимала.
…Осенью, дней за десять до ноябрьских праздников, умерла Доморацкая. До войны они не очень дружили, хоть и виделись довольно часто. Все в Доморацкой казалось Марии странным, чудаковатым, не от мира сего. Начиная от имени Констанция, непрерывного чтения книг и выписки из них цитат, до потрясающей рассеянности. Доморацкая могла вторично принести деньги, забыв, что уже расплатилась. Могла забыть в кармане жакета дорогую брошку. Однажды вышла на улицу в сорочке и кофточке, не надев юбки. Ее доверчивость и непрактичность повергали Марию в ужас.
Но Мария вскоре поняла, что за всеми этими чудачествами скрывалась душа бесхитростная и благородная, доброе сердце. Она очень привязалась к Доморацкой, привыкла ничего не скрывать от нее. По сути дела только она была для Марии единственным другом.
За несколько дней до смерти Доморацкая сказала Марии: — Знаете, Манечка, у меня не осталось никаких сил. Чувствую, что скоро умру. Прошу вас только не бросайте Марсика. А мои тетради с записями положите со мной в могилу. Я и там их буду читать, — она слабо улыбнулась.
Когда она умерла, сосед по дому мрачный неразговорчивый старик разломал на доски чудом уцелевший комод красного дерева, сколотил гроб. Вместе с ним Мария отвезла на тачке Доморацкую на кладбище. Марсика она взяла себе. Пушистая маленькая собачонка быстро привязалась к Марии, и они засыпали вместе под одним одеялом.
В конце июня 1943 года Мария на толкучке попала в облаву. До сих пор ей удавалось избегать облав. Занимаясь своими торговыми операциями на барахолке в районе Нижнего Вала на Подоле, она всегда была настороже и держалась поближе к боковым улочкам и проходным дворам. Завидев приближающуюся с разных сторон пылящую вереницу грузовиков, Мария немедленно ныряла в ближайший проулок. И успевала сделать это минутой раньше, чем прыгающие с машин полицаи образовывали плотное кольцо. Ее хваткости и увертливости мог позавидовать профессиональный разведчик. Но на этот раз она увлеклась торгом и заметила грузовики слишком поздно. От мобилизации на работы ее спас счастливый случай.
За неделю до того злополучного воскресенья Мария заразилась чесоткой. Тогда в Киеве многие страдали этой мучительной хворью. Лекарств не было. Чтобы избавиться от нее, по совету знакомой старухи Мария несколько раз натерла тело керосином. Зуд не проходил, зато расчесы покрылись струпьями. От одежды воняло. Молоденький немецкий вахмистр, едва касаясь двумя пальцами, взял паспорт, заглянул в него, потом посмотрел на Марию, брезгливо поморщился:
— Называется женщин, — сказал он и вытащил из кармана носовой платок. — Пусть идет прочь. Шнель, шнель.
Не чуя под собой ног, Мария бросилась домой. Что бы делала Галя, если бы ее задержали? Ведь уходя, она, как обычно, заперла дверь на большой висячий замок. Пришлось бы выбираться на улицу через окно. А оно не открывается.
Девушка жила у нее второй месяц.
Как-то днем раздался стук в дверь. Мария глянула через щель и сразу узнала: Галя, ее бывшая ученица. Одета по нынешним временам прилично — ситцевое платье, жакетка, косынка в горошек, а на ногах туфли на каблуках.
— Признаешь, Маруся? Я к тебе. Не прогонишь?
Мария обрадовалась ей. Последнее время она очень остро ощущала свое одиночество. Галя ей всегда нравилась. Не любила только ее ухажера Гришку. Из-за него и расстались. С тех пор Галя пропала. Иногда Мария вспоминала ее, думала с обидой: «Могла б зайти, навестить. Учила ее, кормила, спали вместе в одной кровати. Вот люди какие неблагодарные». Но сейчас и не подумала об этом, так была ей рада.
В тот первый день Галя не спеша пила морковный чай без сахара, рассказывала:
— Как пробралась в Киев, первым делом пошла к дому, где мы с Гришей снимали угол. Гляжу, а там теперь немецкое учреждение, часовой стоит. Дай, думаю, к Марусе загляну. Может, и не уехала никуда, приютит на первое время, не прогонит.
— И правильно, что пришла, — подтвердила Мария. — Живи, мне не жалко. Глядишь, туточки мы с тобой и наших дождемся.
О своей жизни Галя рассказывала скупо:
— За два года до войны вышла замуж за Григория. Гриша плотничал на заводе Письменного, я училась в техникуме. А как началась война и Гриша ушел на фронт, закончила курсы медсестер и тоже за ним подалась. Служила в медсанбате, была ранена. — Галя приподняла платье и показала на бедре звездчатый рубец от осколка.
— А потом?
— Потом попали в окружение под Кременчугом. Продержали нас, женщин, в лагере недолго. Отпустили в окрестные хозяйства помогать в уборке урожая. Работала там, жить ведь надо было. Две зимы промучилась, а больше не выдержала, решила в Киев податься.
— Не пойму, зачем тебе Киев сдался? — недоумевала Мария. — Отсюда сколько людей в село ушло. И спокойнее там и сытнее. А здесь без документов опасно. И молодая ты. В облаву попадешь и быстро в Германию загремишь.
— Нельзя было больше оставаться. Немцу одному понравилась. Даже свататься хотел. Не верил, что я замужем. У меня в паспорте штампа не было. А сам старый и жирный, как боров.
Галя умолкла, снова принялась за морковный чай.
— У немца твоего губа не дура, — засмеялась Мария и подумала, что несмотря на худобу, на все выпавшие на ее долю испытания, Галя за эти годы еще больше похорошела. Только в больших глазах появилась печать какой-то тревоги, заботы. — Раз такое дело — хорошо, что сбежала.
И все же вид белых не тронутых деревенской работой Галиных рук, незагорелое лицо, ее скупой и крайне сдержанный рассказ о полутора годах, проведенных в селе, — посеяли в душе Марии смутное сомнение, недоверие к ее словам.
«Брешет чего-то, темнит девка, — подумала Мария. — Однако посмотрю, понаблюдаю, что дальше будет».
Каждый житель Киева понимал, что страшное время оккупации близится к концу. Это чувствовалось по множеству признаков. В памяти киевлян еще живы были захлебывающиеся от восторга немецкие сообщения лета 1941 года:
«Гигантские достижения немецких войск в боях на плацдарме нижнего течения Днепра. Выдающиеся успехи под Ленинградом. Полтава занята. Над цитаделью Киева с сегодняшнего утра развевается победоносное немецкое знамя».
Теперь хвастаться было нечем. Все чаще писалось о растянутости коммуникаций, перегруппировке войск, осеннем бездорожье. Сводки Главной квартиры фюрера, периодически публикуемые в «Новом украинском слове», становились все туманней и расплывчатей. Двадцать третьего августа газета писала:
«Успешные немецкие контратаки на центральном участке фронта. На южном участке фронта к востоку от узлового железнодорожного пункта Ахтырка происходят упорные оборонные бои, которые продолжаются. Безо всяких препятствий со стороны врага оставлен город Харьков после полного уничтожения всех важных военных сооружений».
— Слышь, Галю, наши Харьков отбили! — сообщила Маруся радостную новость. — Скоро здесь будут.
— Откуда известно? — не поверила Галя.
— В газете, говорят, написано.
Немного поутихли и многочисленные немецкие прихвостни. Даже Никита при удобном случае стал поругивать «этих поганцев», этих «чертовых фрицев».
Мария решила заручиться поддержкой Никиты. Понимала, что Гале долго жить незамеченной в ее комнатке, выходящей на людную улицу в центре города, невозможно.
— Эти злыдни полицаи сейчас все хотят хорошими быть, — объяснила она девушке, — а если еще хабара дадим — ручаюсь, что не выдаст.
Она пригласила Никиту, выставила на стол стакан красноватого свекольного самогона.
— Посоветоваться позвала вас, Никита Лукьяныч, — сказала Мария, и Галя подивилась ласковым интонациям ее голоса. — У нас ум женский, у вас мужской, да и положение ваше…
— Какое там положение, — поморщился Никита. — Коммунисты придут — быстро сук разыщут.
Он одним махом выпил весь стакан, крякнул, закусил помидором.
— Что у тебя?
— Племянница из села приехала. Нельзя было больше терпеть от нахального старосты. Проходу ей буквально не давал.
— Документ есть? — спросил Никита.
— Какой документ? — сказала Мария. — Был бы хороший документ — не просила бы вашей помощи.
— А ну покажи.
Галя протянула ему написанную от руки на тетрадном листке справку об освобождении из лагеря, датированную августом сорок первого года.
— На гвоздик в одно место повесь, — сказал Никита. — Без документа не имеешь права проживать. — Но посмотрев с сожалением на пустой стакан, вспомнив о падении Харькова, внезапно смилостивился: — Живи, черт с тобой. Только случись что — я знать ничего не знал и ведать не ведал.
На том и порешили.
Первую неделю Галя из дому совершенно не выходила. Уговорить ее даже ненадолго выйти прогуляться было безнадежным делом.
— Нет, — возражала она. — Боюсь я, Маруся. Еще остановит патруль и угонит в Германию перед самым освобождением.
— Ну и трусиха ты, — удивлялась Мария. — Если б я так боялась — давно б с голоду подохла. Сколько раз уже выкручивалась то обманом, то слезами. А сейчас и подавно — облавы редкие. У немцев голова другим занята.
В субботу вечером, узнав, что Мария с утра собирается на базар, Галя попросила:
— Купи, Маруся, десяток яиц, стакан песка.
— Сказилась ты, Галю. Знаешь, сколько сейчас одно яйцо стоит?
— Догадываюсь, — засмеялась Галя и пояснила: — Гоголь-моголь хочу. Последний раз еще до войны ела. Даже во сне вижу.
— Богатая ты, я смотрю, — проворчала Мария, оторопев от такого размаха, завязывая деньги в узелок. — Откуда только такое богатство?
— Чего их жалеть, бумажки эти?
— Жалеть не жалеть, да ведь неизвестно сколько под немцем осталось жить, — сказала Мария. Она вспомнила, что и раньше Галя всегда поражала ее несерьезностью, полным отсутствием забот о завтрашнем дне. — Беззаботная ты была, беззаботная и осталась.
— А ты уж больно серьезная. Все вперед заглядываешь. Гадаешь, что через пять лет случится. А нам может и жить-то осталось считанные дни…
Галя неожиданно вздохнула, вытащила из сумочки папиросы, зажигалку.
— Бросила б ты это дело, — сказала Мария. — Смотреть противно.
— Война кончится и брошу, — пообещала Галя.
В один из июньских дней Галя долго вертелась перед зеркалом, меняла то одну, то другую прическу. Мария с любопытством наблюдала за ней.
— Пойду прогуляюсь, — неожиданно сказала Галя.
— Сама?
— А что? — спросила Галя, и опять Мария прочитала в ее глазах тревогу. — Надо же когда-нибудь.
Она вернулась через два часа.
— Старых знакомых встретила, — сообщила она. — Понимаешь, иду по Чкалова вниз, душа от страха в пятки уходит, а они навстречу. Обрадовалась, будто мать родную увидела.
Галя чмокнула Марию в щеку, покружилась по комнате. Видно было, что она сильно возбуждена, взволнована. Ее тонкое бледное лицо порозовело, глаза блестели.
«Совсем девка не в себе, — подумала Мария. — От каких это знакомых такая радость?»
С этого дня Галя стала часто отлучаться. Иногда три, иногда четыре раза в неделю. Но всегда возвращалась домой засветло. Сидела молчаливая, напряженная, но постепенно отходила. И никогда не рассказывала, где была.
Однажды днем перед самым обедом Маруся заметила, что Галя кого-то ждет. То и дело будто случайно она подходила к окну, отодвигала занавеску, нервничала. Наконец, увидела кого ждала. Мария тоже приметила его. То был плотный молодой мужчина с короткими волосами ежиком. Едва он прошел мимо, Галя выскочила на улицу. Ее не было долго. Она даже забыла про обед. Смутное подозрение, что Галя совсем не та, за кого себя выдает, теперь перешло в уверенность. Но кто же она? И почему таится от нее? Эти вопросы Мария решила выяснить в ближайшее время.
— Послушай, Галю, — сказала она, когда в один из вечеров они сели ужинать. — Ты что считаешь меня за полную идиотку? Или думаешь, что я слепая и глухая? Разве я не вижу, как ты таишься от меня, будто от заклятого врага? — Мария вдруг всхлипнула, утерла глаза рукавом. — Пойми, обидно это до слез. Я ж к тебе всей душой…
Некоторое время Галя продолжала есть, видимо, раздумывая, что ответить.
— То что видишь — то видишь, — наконец сказала Галя. — Глаза тебе закрыть не могу. А большего сообщить не имею права. Не моя это тайна.
— Так я, если надо, помогать вам буду, — горячо предложила Мария. После всего того ужаса, что она насмотрелась за годы оккупации, после немыслимой жестокости немцев, она ненавидела их лютой ненавистью. Ее деятельная, решительная натура теперь жаждала настоящего дела. — Ты скажи там обо мне, кому следует. Скажи, что это я сняла Белецкого с виселицы год назад, — быстро говорила она.
— Ты сняла Белецкого? — недоверчиво переспросила Галя. — Одна, без посторонней помощи?
— А ты думала с кем? — с гордостью проговорила Мария. — И похоронить успела в яме.
— Отчаянная ты, Маруся. Ни за что бы раньше не поверила.
— Раньше я и сама б не поверила, — призналась Мария и усмехнулась: — В отца, наверное, пошла.
В начале августа, сразу после облавы на барахолке, в какую попала Мария, Галя ушла. Прибежала как-то домой, наскоро перекусила, схватила кое-какие вещи, сказала:
— Ухожу от тебя, Маруся. Такое, значит, дело. Спасибо за все. — Обняла Марию, заплакала. И уже подойдя к двери, остановившись на мгновенье, повернулась, добавила торопливо: — Жива останусь — встретимся. Тогда и расскажу все.
Только после освобождения Киева Мария узнала, кто была Галя. О подвиге подпольщиков в газете была напечатана большая статья. Специальная диверсионная группа из семи человек была высажена самолетом на лесном партизанском аэродроме неподалеку от Киева. Оттуда, разделившись на две части, во главе с провожатыми должны были идти в Киев разными дорогами. Первая группа из четырех человек вскоре попала в засаду, трое погибли на месте, четвертый, раненый, был захвачен в плен. Галина группа в Киев пробралась благополучно. Но на явках появляться не рискнула. Боялись, что под пытками раненый мог выдать их. Он знал все адреса и пароли. Поэтому решили сначала отсидеться кто где сможет, переждать. Так нежданно-негаданно Галя попала к Марии.
Их группа должна была совершить крупную диверсию на железной дороге. Попались на глупости, на мелочи. Второпях плохо перевели стрелку и паровоз со взрывчаткой прошел по пустому, незанятому пути и взорвался на голом месте, почти не причинив немцам вреда. Галя погибла. Вместе с ее группой было арестовано и казнено еще много патриотов. В том числе и сын сотрудника районной управы, бывшего лавочника Антона Коржа Жоржик…
Дождливым октябрьским вечером 1943 года в дверь Марии постучал Никита. Шинель полицая он теперь старался не носить. Был он жалкий, какой-то облезший, растерянный. Даже предмет его мужской гордости, пышные рыжие усы, не были подкручены и обвисли, как у козла.
— Пришел посоветоваться, — сказал он, садясь на стул. — Не знаю, что и делать. С немцами уходить неохота. Чувствую, побьют их. На всех фронтах отступление. Куда потом денешься? А наши придут — расстрелять могут. Не посчитаются, что силой заставили полицаем стать. Вот тут и думай, как поступить. — Никита помолчал, глубоко вздохнул, добавил: — Я ведь, Мария, еще не старый. Сорок четыре года. Мне пожить охота.
— А ко мне чего пришел? — зло спросила Мария. — Я ж грехов не отпускаю. А могла б — все равно не отпустила. Раньше нужно было думать, Никита Лукьяныч. — Она посмотрела на Никиту, усмехнулась: — Ясно, что советской власти тебе спасибо сказать не за что. Придется за все держать ответ.
— То-то и оно, что придется, — вздохнул Никита. — Кто ж мог знать, как события повернутся? Немец вон куда допер. — Он посидел еще минут пятнадцать, надымил, сказал, уходя: — Кой-какие вещи к тебе занесу. Все равно с собой не увезти.
— И не вздумай, — отрезала Мария. — Знаю я, откуда они. Человеческой кровью пропитаны.
— Ишь, зараза, как заговорила, — огрызнулся Никита, отворяя дверь. — Гляди, а то еще не поздно потроха выпустить.
В ночь на шестое ноября Мария не сомкнула глаз. Она стояла у окна и смотрела на небо. Оно было зловещее, красное, неправдоподобное, словно нарисованное сумасшедшим художником. Последние месяцы она стала неузнаваема. На базар не ходила, почти голодала. Руки у нее дрожали, противно дергалось веко, без причины подолгу и часто плакала. После всего пережитого довоенная жизнь казалась страшно далекой, почти нереальной. Она вспоминала свой приезд в Киев, Апполонскую, председателя коммунхоза, короткую любовь с Юлианом. Иногда ей становилось до боли жаль себя, что жадничала, ничего кроме своей мастерской не видела. Сколько на ее глазах до войны пацанов и девчонок повырастало. Стали учителями, врачами. А она до сих пор читает хуже косоглазой соседской Катьки, что закончила три класса. Теперь она понимала, что не так жила. Да ведь поздно сообразила. Молодость давно прошла. И нет ей возврата. Тридцать девять лет и выглядит она старухой.
За окном один за другим прогремели два взрыва. Мария набросила на плечи пальто, сунула ноги в калоши и вышла на улицу. После теплого, необычно сухого октября на кленах и каштанах еще оставалось много листвы. Под порывами ветра листья кружились в воздухе и медленно падали на темный и влажный булыжник, оставляя на нем светлые пятна.
Во мраке у домов толпились люди. Они прислушивались, тихо переговаривались друг с другом. В направлении университета и Софийского собора что-то горело и зарево охватило полнебосвода. В районе Днепра стреляли пушки. Где-то неподалеку, громыхая по булыжникам, быстро пронеслись танки. Бои шли уже на окраинах города, и в ту ночь никто из киевлян не ложился спать.
Утром войска Первого Украинского фронта полностью освободили город.
По улицам, обходя завалы, поваленные деревья, бесконечной вереницей двигались орудия, танки, грузовики, шли красноармейцы — усталые, запыленные, небритые, в мятых, прожженных во многих местах шинелях. И в такт их шагам звенели котелки, привязанные к поясам и вещевым мешкам. У командиров блестели на плечах непривычные для киевлян погоны. Люди подбегали к ним, тискали, обнимали, плакали от счастья, а Мария стояла неподвижно, будто окаменела. Смотрела на родные лица и думала: «Неужели все осталось позади? Неужели конец страданиям?» У нее не было ни сил побежать навстречу, ни слез.
Вместе с немцами ушли дворник Никита, Антон Корж с Матреной Ивановной и детьми — сыном Юзиком и дочерью Валентиной. Валентина полгода назад родила от немецкого офицера маленького Гансика.
Перед уходом Матрена Ивановна забежала к Марии попрощаться.
— Уезжаем, Манечка, — сказала она и заплакала. — Станем эмигрантами, изгоями. Если бы не эта проститутка Валька — остались бы. Здесь погиб Жоржик. Да и Антон Иванович никому не сделал вреда.
Летом 1944 года вернулась из эвакуации Аркашкина мать. Мария встретила ее на улице случайно. Высокая, худая, с застывшим надменным лицом, она не узнала Марию. Прошла мимо. Мария хотела догнать ее, рассказать, как встретила ее сына, как прятала его. Но почему-то раздумала, не догнала.
Раньше она была равнодушна к детям. Они раздражали ее своими шумными играми, беготней, стрельбой из «пугачей». Когда в школе рядом начиналась перемена или звенел последний звонок и оттуда с шумом, будто пар из трубы, вырывались на улицу школьники, она вздрагивала, ворчала:
— Носятся, будто с цепи сорвались. Покоя от них нет. Теперь каждый раз, когда смотрела на них, чувствовала, как к глазам подступают слезы.
В тот первый год после освобождения Киева детей в городе появилось особенно много. Сироты, потерявшие в войну родителей, вернувшиеся домой с освобожденных территорий, из немецкого плена, они слонялись по городу, бедствовали, голодали, воровали. Для них в городе были открыты детприемники, множество детских домов.
Один, из таких детских домов помещался в просторном старом деревянном доме неподалеку от Брест-Литовского шоссе. Мария часто ходила туда, подолгу стояла за невысокой полуразрушенной оградой, смотрела, как ребята бегают по двору — худые, бледные, стриженые, как арестанты, одетые в одинаковые черные костюмы из бумажной ткани.
Однажды она принесла им кулечек купленных на базаре слипшихся конфет, подозвала нескольких девочек, стала торопливо угощать, приговаривая:
— Кушайте, кушайте.
Девчонки хватали конфеты и тут же отправляли их в рот. Неделю спустя Мария собрала дома оставшиеся еще с довоенных времен сделанные собственными руками искусственные цветы, лучшие вышивки, сложила их в сумку и понесла в детский дом. Она даже не предполагала, что ее работы вызовут такой восторг. Девчонки рассматривали цветы, расшитые кофточки, юбки, ахали, восхищались.
— Неужели вы сами делали? — спрашивала худющая с большими печальными глазами девочка. — Даже не верится.
— А кто же по-твоему? — смеялась Мария. — Собственными руками. Хочешь я и тебя научу? — Она сказала это неожиданно, раньше никогда не думая об этом, и замерла, глядя на девочек.
— Все хотим, все, все! — закричали они и потащили Марию к заведующей.
Заведующая детским домом по всем признакам недавно сняла военную гимнастерку. На ней был надет сшитый из защитного сукна жакет, на ногах начищенные до блеска офицерские сапоги. Звали ее Надежда Георгиевна. Она была некрасива — плоский сплющенный нос, в редких оспинах широкое лицо. И голос зычный, грубоватый. Но дети любили ее. Это было видно сразу — как гурьбой без страха девчонки ввалились к ней в кабинет, окружили, наперебой заговорили.
— Поняла, поняла, — отбивалась от них заведующая. — Позвольте мне посмотреть на ваше искусство. А вы талант, милая, — произнесла она, просмотрев коллекцию Марии. — Цветы словно живые. — Надежда Георгиевна поднесла к лицу полевую ромашку. — Будто только сорвана в поле, еще вся пахнет солнцем, — сказала она, любуясь цветком. — Я буду рада, если вы научите моих девочек делать нечто подобное.
Теперь дважды в неделю Мария посещала этот старый деревянный дом. В нем не было ничего — ни обычной швейной машинки, ни материалов, даже цветных ниток. Приходилось все приносить из дома. Когда для работы требовалась ее машинка, она вела девочек к себе на Большую Подвальную. Маленькая комнатка сразу наполнялась шумом, смехом, звонкими девчоночьими голосами. Они учились вышивать, пили чай, пели песни. Две девочки особенно нравились ей — спокойные, трудолюбивые, аккуратные. Худющая Александра и маленькая черная Фира.
— Из вас, девчата, выйдет толк, — говорила Мария.
— Останется одна бестолочь, — смеялись они.
Денег ей не платили.
— Никак не могу выбить в гороно даже полставки, — извинялась заведующая. — Одни обещания. Понимаю — трудно. Только кончилась война. Да и шефы попались какие-то равнодушные. Подождите еще немного.
— Конечно, деньги б не помешали, — говорила Мария. — Да ладно, если такое дело. Подожду.
Надежда Георгиевна стала ее постоянной заказчицей. Всю войну она провела на фронте. Где только ей не доводилось спать! В окопе, укрывшись плащ-палаткой, на голой земле под снегом и дождем, на полу переполненных красноармейцами изб прифронтовых деревень, в полуразбитых сараях, сквозь крыши которых светили звезды. И всегда она не переставала мечтать о том счастливом времени, когда она сумеет надеть длинную до пят шелковую ночную сорочку, лечь на тонкие пахучие простыни, натянуть до подбородка кружевной пододеяльник. И снова почувствовать себя женщиной. Надежда Георгиевна была одинока, жила скудно, донашивала предметы военного обмундирования, но Марии приносила тонкое полотно и лен и та делала на них замысловатые вышивки и узоры.
А зимой 1947 года детский дом неожиданно закрыли. Детей оставалось мало. Зданию требовался капитальный ремонт.
Мария хорошо запомнила этот день, когда в среду пришла, как обычно, на занятия кружка художественной вышивки. Отворила дверь, вошла в дом, а там ни ребячьего шума, ни беготни. Только ходят какие-то люди, считают столы, стулья, белье.
Сразу поняла, в чем дело. Почувствовала пустоту в груди. Будто лишилась чего-то очень важного, дорогого. Постояла немного, медленно пошла к выходу. На крылечке остановилась, подумала: «Как же теперь буду обходиться без девчонок? Привязалась к ним за эти годы. А они, видишь как — разбежались и попрощаться не пришли. Вот вражины, негодяйские девки».
Внезапно кто-то осторожно положил ей руку на плечо. Обернулась и не поверила собственным глазам — перед ней стоял Юлиан, только неузнаваемо изменившийся, постаревший, почти совершенно седой. Правый рукав пиджака у него был пустой, подколот английской булавкой.
— Здравствуй, баронесса, — сказал он хриплым от волнения голосом. — Узнаешь?
Маруся молчала, не могла говорить, только кивнула.
— А я тебя сразу признал. Хоть ты и не та, что была.
— Ничего не осталось, — согласилась Мария.
Она смотрела на него — на его серые глаза в мелкой сетке морщинок, что так любила целовать, на жесткий подбородок, на котором раньше при улыбке появлялись ямочки. «Да и тебя не пощадило время», — подумала она.
— Расскажи, как жил.
— Закончили Днепрогэс, поступил в институт в Днепропетровске. Женился. Жена родила двух дочерей. Часто тебя, между прочим, вспоминал. Хорошо мы с тобой любили друг друга.
— А в войну кем был? — не желая углубляться в эту тему, спросила Мария.
— Дослужился до майора. Ранен был уже в Германии, под Кенигсбергом. На завод без руки не вернулся, стал профсоюзным деятелем. Сейчас этот дом под детсад нашего профсоюза принимаем. — Юлиан посмотрел на членов комиссии, заторопился: — Ты адрес запиши, — сказал он. Неудобно сейчас долго разговаривать. И обязательно приходи. Придешь?
— Не приду, — сказала Мария. — Не обижайся.
Так и закончилась эта встреча. Больше не виделись.
Первое время Марии очень не хватало девчонок, особенно Шуры и Фиры. Собралась в другом детском доме предложить свои услуги. Их в городе еще оставалось много. Да подумала: «С новыми девчонками начинать? Те уже были, как родные. И то даже попрощаться не забежали. А к этим привыкай с самого начала. Да и платят копейки. Нет, не пойду».
Мария Федоровна встрепенулась, посмотрела на висящие в простенке старые ходики. Было уже очень поздно, третий час ночи.
— Совсем вас заговорила, — сказала она, вставая и подходя к окну. — Это ж надо, как разболталась. Спасибо, что выслушали старуху, не перебивали. — Голос у нее сейчас был странно глухой, полный скрытого волнения, чувствовалось, что исповедь растревожила ее. — Говорила вам, ничего интересного. — Она испытующе посмотрела на меня.
— А как вы потом жили?
— А никак. — Мария Федоровна усмехнулась. — Как раньше жила, так и потом. Вернулись старые заказчицы. Мережка, пико из моды вышли, так я шить стала, красить научилась. На хлеб и сахар зарабатывала, а больше, что старухе надо?
— На работу не устраивались?
— Чего уж на старости лет менять свои привычки.
— Аркашкиной матери так и не рассказали про встречу с сыном?
— Рассказала, — вздохнула Мария Федоровна. — Года через два. Она ведь в сорок пятом похоронку получила, что сын в партизанах погиб. Не хотела я раньше раны бередить. А потом не удержалась, зашла. Знала бы, лучше б не заходила.
— Почему?
— Не поверила. Сказала: «Врете вы все. Сами тут при немцах неизвестно чем занимались, а сейчас хотите благородной выглядеть. Если б так было — почему до сих пор молчали?» Я ей не ответила ничего. Только заплакала и ушла. А через полтора года она преставилась.
— А пенсию вы получаете? — спросил я.
— Какая пенсия? Не положено мне, — сказала Мария Федоровна. — Я ведь всю жизнь частницей была. — Она отворила скрипучую дверцу шкафа, порылась в нем, достала длинную ржавую проволоку, всю унизанную пожелтевшими от времени квитанциями. — Вот смотрите, сколько лет налоги исправно платила. С самого двадцать второго года.
— А зачем храните?
— По привычке. Раньше фининспектора требовали. А когда пенсионного возраста достигла, сказали — можешь больше не платить.
— И совсем ничего не получаете? — допытывался я.
— Получаю, чтоб с голоду не сдохнуть. Пособие дают, как одинокой, пятнадцать рублей в месяц.
Я смотрел на нее со смешанным чувством жалости и удивления. В век научно-технической революции и потрясающих открытий передо мной сидело в некотором смысле ископаемое, последняя киевская частница. С ее ржавой проволокой и пожелтевшими квитанциями, с допотопной швейной машинкой «Зингер», с одинокой старостью.
— По-другому надо было жить, — будто угадывая мои мысли, сказала Мария Федоровна. — Дура была… А впрочем, казочку недавно вспомнила, что мать рассказывала. Будто что человеку на роду написано, то и будет. И не изменишь ту судьбу, как ни старайся. — Она вздохнула, зевнула, прикрыв рот рукой, и я заметил, что он еще полон зубов. — Да нечего говорить об этом. Давно пора помереть, только бог не берет к себе.
— Слышал я, что ваш дом собираются сносить? — осторожно спросил я.
— Собираются, — подтвердила Мария Федоровна. — Приходили из домоуправления. Переселим, говорят, тебя, Омельченко, в красивый дом в новом районе. Только я там с голоду помру. Заказчицы мои сплошь старухи, что рядом живут. Больные, еле ноги таскают. Кто из них на край света потащится? Здесь останусь, пускай вместе со мной сносят.
Сказала так спокойно, негромко, что я поверил — останется, не уйдет.
На следующий день я пошел в райисполком. Был разгар пышной киевской осени. Цвели настурции, падали на асфальт и с треском раскалывались каштаны, в многочисленных садах и скверах сладко пахли пионы. В ранний утренний час в исполкоме было тихо и малолюдно. От недавно вымытых полов веяло прохладой. За столом дежурный читал газету.
— Мне хотелось бы попасть на прием к председателю райисполкома, — сказал я дежурному.
— По какому вопросу? — поинтересовался он.
— Насчет переселения в новый дом гражданки Омельченко.
— А вы кто ей будете?
— Никто, — сказал я.
— А она кем вам приходится? Родственница?
— Никем, — вспылил я. — Просто старым человеком, попавшим в беду.
— В какую беду?
Как можно спокойнее я объяснил дежурному, что Омельченко не может переехать в новый дом, что ей следует подыскать комнату вблизи места, где она живет.
— Поймите, — говорил я, — это старая одинокая женщина, последняя в городе частница. Можно сказать, кусочек истории, анахронизм, музейная редкость. В войну она вела себя как истинная патриотка. Ей обязательно нужно помочь.
Дежурный смотрел на меня странным недоверчивым взглядом.
— А кем вы ей приходитесь?
Тут я не выдержал.
— Да никем! — закричал я. — По-вашему, человек просто так не может прийти просить за другого, если он не родственник и не знакомый?
— Почему не может? — наконец сказал дежурный. — Может.
Но к председателю меня все же не пустил, а направил к заместителю.
Молодой мужчина в белой сорочке с галстуком и в пиджаке, несмотря на жару, выслушал меня внимательно.
— Интересно, — проговорил он и на его круглом незагорелом лице появилась улыбка. — Последняя в городе частница? А вы кем ей приходитесь?
— Никем, — как можно спокойнее сказал я. — Просто по-человечески необходимо ей помочь.
Заместитель председателя задумался, побарабанил пальцами по столу.
— Ладно, товарищ. Этим вопросом займусь сам. Думаю решим, поможем. Найдем жилье по соседству. А вы свой адрес оставьте дежурному. Сообщим вам.
Перед отъездом из Киева я зашел к Омельченко проститься. Мария Федоровна сидела на скамеечке прямо у выходящей на улицу растворенной двери и вязала. На носу ее едва держались очки. В черных волосах даже на солнце было мало седины.
— Уезжаю сегодня, — сказал я. — Всего вам хорошего, Мария Федоровна.
Она перестала вязать, сняла очки, посмотрела на меня своими твердыми глазами, сообщила:
— Переселяют тут по соседству. Приходили из домоуправления. Заступился какой-то начальник.
Потом неожиданно протянула маленькую руку:
— Приедешь в Киев, могилку мою разыщи, цветочки положи. Обещаешь?
— Обещаю, — сказал я.
Надо было уходить. Я не понимал что, но что-то удерживало меня, мешало уйти. Последний раз я посмотрел на Марию Федоровну, на ее домик красного кирпича, на растворенную, с облупившейся краской дверь. За стеклом как всегда болталось на веревочке пожелтевшее объявление: «Мережка, пико, зигзаг». Я закурил и зашагал к Львовской площади.
[1] Каболки — нити, из которых свиваются пряди тросов.
[2] Хертель — кавалерийское препятствие. Низенький заборчик с торчащими кверху метелками.