«Прыгай в машину», — говорит Лайл, и Айла прыгает.

Его пальцы исполняют коротенький номер на ее бедре, «подбираются к музыке», как он это называет. Ей по-прежнему нравится залезать в его старый, видавший виды пикап, такой большой, высокий, крепкий — настоящая рабочая машина для рабочего человека. Не то что та спортивная игрушка, на которой он ездит в город, или даже ее собственная практичная малолитражка, — серьезный автомобиль для серьезных дел.

Правда, дела случались и не слишком серьезные. Как-то они занимались любовью в кузове на старом, потрепанном матрасе, который Лайл собирался отвезти на свалку.

«Еще разок, на прощанье», — сказал он тогда, сочетая, как он умеет, сиюминутное желание с непреходящим чувством. Это было пару лет назад.

У этой поездки цель совсем другая, что-то праздничное, спонтанное. Кажется, речь шла о мороженом? Это все, что смутно вырисовывается где-то очень глубоко, беда в том, что после того, как она прыгнула в машину, все обрывается и пропадает, как будто вырубили электричество.

Айла ощущает провал в памяти, пробуждающий настоятельную потребность вспомнить и одновременно отчаянное желание не вспоминать. До чего же странно. Она точно знает, что обычно память ее не слишком заботит, не занимает особого места в ее сознании. Она думает о том, как устроено сознание: что-то может занимать или не занимать его. И о том, что потеряла сознание, а теперь оно к ней вернулось. Это как-то связано с памятью, с потребностью в ней, с ее важностью.

Как неприятна, как раздражает эта неясность: как будто что-то чешется, как будто хочется почесать. Отвлекаться на такие глупости, когда ей нужно заняться чем-то важным.

Что-то чешется, но нельзя почесать. С ума можно сойти. Она начинает дергаться и обнаруживает, что дернуться загадочным образом не выходит. «Что за черт!» — думает она, собираясь это сказать, но слышит, что у нее не получается произнести ни слова.

Странно и очень тревожно, но, возможно, если потерпеть и подождать, все объяснится. Обычно это помогает, хотя порой объяснение заставляет себя ждать, а порой все объясняется вовсе не так, как ей хотелось бы.

Так, если ей это известно, значит, память она не потеряла. И точно, память вдруг обрушивается на нее лавиной образов, голосов, слов, ощущений, событий, годами и годами грохочущего путешествия в глубь головы, как поезд в ночи: освещенные окна, прижатые к стеклу лица на полной скорости летят сквозь тьму.

Врезаясь, как в глухую стену, в слова Лайла: «Прыгай в машину».

Где Лайл и где, если на то пошло, она сама? В темноте никого и ничего не различить, ей кажется, что она одна в комнате. По крайней мере это похоже на комнату, есть что-то в воздухе, ощущение замкнутого пространства, покоя, устойчивого объема. Наверное, она лежит — чем иначе объяснить такую неподвижность? — но в этом она не совсем уверена.

А в чем она уверена, так это в том, что у нее есть дела поважнее, чем лежать здесь, в этой, судя по всему, комнате, по какой-то, судя по всему, причине. Что у нее сейчас по плану? Зависит от того, какой сегодня день и который час.

Ох. Ей как-то не приходило в голову, что она не знает ни какой сегодня день, ни который час.

Возможно, все это ей снится. Так бывает: никак не проснешься, сон снимается слоями, спишь, но знаешь, что видишь сон. Очнуться от такого сна особенно трудно. Может быть, и это — лишь путешествие в бессознательное, из которого необычайно сложно вернуться.

Обычно ей снятся цветные, полные движения сны, в них что-то происходит, пусть бессмысленное и странное. Если это сон, то какой-то очень тихий и темный.

Сейчас она может вспомнить уже довольно много, наверное, почти столько же, сколько помнила до того, как все случилось.

Что — все?

Вот он, провал в памяти: чем бы ни было это «все», именно из-за него она не знает ни где она, ни какой сегодня день, ни который час, ни что у нее по плану. Расписание у нее очень плотное, каждый день забит, и это, чем бы оно ни было, в ее планы не входило.

Если бы понять, как она сюда попала и почему лежит. Может быть, получилось бы догадаться, как встать и заняться делом. А сейчас она ощущает непривычную потерю контроля: мозг отдает приказ двигаться, но ничего не происходит.

Глупость какая-то.

Допустим, это — сон, тогда все, что нужно сделать, это опять погрузиться в него, на всю глубину, дать ему время присниться целиком, чтобы потом, когда он кончится, вынырнуть в своем привычном мире, с его красками и возможностями, как всегда бывает, когда видишь сон и просыпаешься. Приятно найти разумное решение головоломки, выход из затруднительного положения — этому она научилась сама, и уроки были непростыми, поэтому она имеет право гордиться собой.

Только на этот раз ничего не получается.

На этот раз, приходя в сознание, она видит свет — слава богу, значит, по крайней мере не ослепла — и слышит неподалеку голоса, но их обладатели находятся вне поля ее зрения. Она пытается сказать: «Что здесь происходит?» И где, собственно, здесь? Но выговорить эти слова у нее снова не получается. Правда, теперь ей удается нарушить тишину, издав нечленораздельный звук, от которого у нее леденеет кровь. Идиоты так говорят. Или те, у кого недавно был инсульт, кого ни глаза, ни язык не слушаются. Вот как она говорит — как будто ее ударило взрывной волной или взорвало изнутри, покалечила какая-то внутренняя или внешняя сила.

Да, но помнит же она сами слова — «внутренняя», «внешняя». Разве могла она превратиться в идиотку или получить какое-то повреждение мозга, как от инсульта, раз помнит такие слова, хотя и не может их произнести?

Она узнает голос Лайла, голос другого мужчины ей не знаком, и слов она тоже разобрать не может, просто слышит какую-то невнятицу, вроде той, что произнесла сама. Наверное, они ее услышали, а может быть, даже поняли, потому что вот они оба, незнакомый молодой мужчина и Лайл, склоняются над ней. Хорошо, что она их видит, это вселяет некоторую надежду. Хоть какие-то органы чувств работают.

На Лайле рубашка, в которой он работает в саду, та же, что была на нем, когда он сел в грузовик и сказал: «Прыгай в машину», — старая, мягкая, в черно-синюю клетку, с потертыми локтями и воротником. Рукава закатаны так, что видны его жилистые, мускулистые предплечья, — ей так нравится смотреть, как на них играют мышцы, когда он работает или просто поднимает руки, чтобы сменить лампочку. Но сейчас она не чувствует влечения, да и он, похоже, тоже. Его узкое лицо нахмурено и озабочено, мышцы на руках напряжены, и напряжение это явно не из приятных.

Она надеется, что на нем по крайней мере не те же старые ботинки и потертые джинсы, которые он надевает с этой рубашкой, когда возится в саду. Они наверняка грязные. Она поклясться готова, что старается повернуть голову и посмотреть, но по-прежнему видит перед собой то же самое. Как будто ее голова прочно закреплена на месте.

Она снова спрашивает:

— Что?

И на этот раз у нее получается отчетливее, хотя сложно судить по лицу Лайла, на нем ничего не отражается, кроме испуга. Хорошо бы улыбнуться, просто чтобы ему стало полегче. И она вроде бы улыбается. Возможно, улыбка выглядит жутковато. Может быть, нужно захотеть и все получится, она не знает, но, с другой стороны, почему у нее должна получиться улыбка, если не вышло повернуть голову? Все это озадачивает и явно ей не снится.

Не имеет значения, что не так, Лайл все исправит, ей спокойнее, раз он рядом, он может исправить почти все, касается ли дело Джейми, попавшего под суд за наркотики, или протекающего бачка в туалете. Но таким она его еще не видела: как будто он не знает, с чего начать, и даже боится того, что нужно сделать. И еще ей видно из этого положения, какой морщинистой и дряблой стала кожа у него на шее: как вытертая старая тряпочка.

Ей сорок девять, ему — пятьдесят два: еще не старые, но уже и не молодые. Ее тело тоже увядает понемногу, правда, не усыхает, скорее обвисает. Она снова пробует сказать: «Что случилось?»

Его губы шевелятся, она слышит, как он говорит «Айла», и почему-то слышит еще «мороженое» и «Беги, я не буду выключать мотор», — хотя он произносит только «Айла».

Нелепые у них имена: Лайл и Айла, Айла и Лайл. Как ни скажи, язык сломаешь. Какая-то каша во рту, слова из бессмысленной песенки. Они не обращали на это внимание, во всяком случае она не обращала, пока Уильям, тот из его сыновей-близнецов, что старше на пять минут, не взялся говорить тост в честь новобрачных на их свадьбе, шесть лет назад, и не запутался так по-дурацки, что почти разозлился — все гости покатились со смеху. И они сами: Лайл и Айла, Айла и Лайл.

Она же видит, что он протягивает руку туда, где должна быть ее рука, хотя бы какая-то осязаемая часть ее тела. Почему она ничего не чувствует? Почему он до нее не дотрагивается? Зачем просто водит ладонью над ее кожей? Это почти жестоко. Такая нерешительность совсем не в его духе.

Вспомнила. Они решили устроить себе праздник, вот почему зашла речь о мороженом. Еще один кусочек мозаики стал на место: сосуды Лайла все-таки не лопнут, и сердце не закупорится окончательно, потому что за последние десять месяцев он снизил свой холестерин с семи с чем-то до пяти с чем-то и собирался отказаться от всех ограничений.

Естественно, в их возрасте уже нельзя не задумываться о возможных и более чем вероятных посягательствах изнутри: о сбившихся с пути клетках, которые незаметно подтачивают, поедают края органов ради своего прожорливого, разрушительного существования. Лайлу об этом известно лучше, чем кому-либо. Их обоих ужаснул бы, но не слишком удивил рак, или сердечный приступ, или отказ почки — что-то подобное, невидимое, внутреннее. Они, конечно, сознают и возможность несчастного случая, удара судьбы извне, но это так непредсказуемо, что кажется почти невероятным, даже думать об этом не стоит. За те восемь лет, что Лайл и Айла вместе, шесть из них в браке, они не раз бывали на похоронах тех, кто умер естественной смертью, так это называется. Друзья. Коллеги. Просто знакомых они исключили.

«По-моему, развлечение то еще, — сказала Айла Лайлу. — Повременим пока с этим хобби — ходить на похороны к кому попало».

Может быть, она умерла. Тогда понятно, почему Лайл смотрит на нее с такой печалью. Хотя непонятно, почему она в свою очередь смотрит на него.

Они очень серьезно отнеслись к тому, что у него повышенный, нездоровый уровень холестерина.

«Не хочу тебя потерять», — сказала она с нежностью, потому что в самом деле он был для нее чем-то вроде чуда, почти откровением.

Ей казалось, что происходящее с его сосудами похоже на те загадочные события, которые все время случаются на шоссе: едешь себе, самую малость превысив скорость, с удовольствием подпеваешь радио или любимому CD, там, куда направляешься, тебя ждет что-то приятное, и вдруг впереди целая цепь габаритных огней, затор, пробка, все еле плетутся, ползешь и ползешь целую вечность, пока наконец не увидишь две столкнувшиеся машины в левом ряду или дорожные работы, из-за которых сузился правый ряд, а иногда нет никакой видимой причины, поток машин просто рассасывается, и снова можно нажать на газ, напевая себе под нос. Когда он пришел домой и рассказал о своем повышенном холестерине, она именно так представила себе то, что творится в его сосудах: ровный поток, потом вдруг путь забивается, движение становится вялым, а потом роковая остановка.

Они перешли на салат, обезжиренный сыр и чечевицу. Господи, собрали целую кучу рецептов, готовили из чечевицы все, что только можно. И конечно, когда он, счастливый, как ребенок, принес из больницы хорошие результаты анализов, ему захотелось вкусненького.

«Мороженого, — сказал он. — Настоящего. Только одно, обещаю, но так хочется большую порцию „Роки-Роуд“. Или двойную шоколадного, и чтобы шоколадной стружки побольше».

Она увидела, как перед ними освобождается дорога, дальше можно двигаться легко и свободно, вернуться к прежней скорости, только быть теперь повнимательнее, не расслабляться.

Они с Лайлом в ответе друг за друга. В этом теперь смысл брака, по крайней мере для нее. Она надеется, что, если ей и не удалось улыбнуться, как хотелось, он сможет прочесть все в ее глазах. Он кажется таким подавленным! Что там, за подавленностью, она не видит, хотя обычно может изучать выражение его лица, уровень за уровнем, нужно только присмотреться. Иногда она, например, может уловить досаду за нежной заботой или, наоборот, очень часто — насмешливость, а еще любовь, разные ее оттенки, в том, как прорисовываются на его лице морщины, как сложены губы, в выражении и форме глаз.

Если бы он сейчас засмеялся, ей стало бы намного лучше. Если бы хоть улыбнулся, это бы ее подбодрило.

Он смеялся, когда они уезжали из дома за мороженым, смеялся над ней, потому что потащил ее за собой в веселом нетерпении, не дав даже переодеться после работы, а на ней был темно-синий льняной костюм со стильной узкой юбкой, в которой не так-то легко залезть в грузовик. Юбка задралась, собралась складками на бедрах, и он помог ее одернуть, хотя и не сразу.

Что дальше?

Поехали по дороге, надо полагать. Потом по шоссе. До города. Но всего этого она не видит, не вспоминает, просто она столько раз ездила по этой дороге, что ее мозг может воссоздать каждый спуск и поворот, каждый водосток, придорожный камень, забор и засеянное поле.

Она видит, как Лайл склоняется к ней, видит щетину и поры на его коже. Слышит, как молодой человек по другую сторону от нее что-то говорит.

— Повреждение позвоночника. — Это окончание фразы, которую она не поняла.

Лайл спрашивает:

— И что теперь? Что дальше?

Какое счастье, он говорит за нее, произносит именно то, что она хотела сказать, даже больше, произносит это осмысленно, правильно, так, как у нее сейчас не получится.

— Есть разные варианты. Может, сам выйдет, поэтому лучше нам подождать какое-то время. А если нет, потребуется операция, но не сейчас, позднее. Нужно его извлечь, так или иначе. В любом случае предсказать ничего нельзя, по-всякому может сложиться, знаете, надейтесь на лучшее. Повреждение сложное, тем более, что там засел осколок пули, но скоро можно будет говорить с большей определенностью.

То ничего не знаешь, то сразу узнаешь слишком много. Позвоночник. Операция. Пуля. И на этом не заканчивается нечто странное и сложное, но начинается что-то еще, слишком страшное, чтобы задумываться о нем.

Один из тех моментов в жизни, когда все катится кувырком, и все плохо, все очень плохо.