На ночь ей дают что-то, чтобы она вырубилась, утром — успокоительное, делают с ее невидимым телом то одно, то другое, что-то поправляют, что-то колют, приходит анестезиолог, рассказать, как все будет, расспросить про аллергии — похоже, они ничего не знают о самом главном: времени совсем не остается. У них свои приоритеты, свои нужды, и в конце концов, а это может быть, концом, до ее приоритетов и нужд им нет дела. Как будто никто из них с ней не знаком. Они вновь заняты только ее костями, самым важным в ее теле.
Поэтому Лайлу, Мэдилейн, Джейми и Аликс разрешают к ней зайти неожиданно поздно. К тому времени Айле приходят в голову кое-какие мысли.
Ей очень не хватает возможности составить список, записать все, что нужно помнить. Сегодня это внезапно оказывается огромной потерей, даже среди потерь куда больших — как невозможность упасть в объятия Мэдилейн, обнять детей или обхватить ногами Лайла.
Что выбирают люди: когда горит дом, они спасают альбомы с фотографиями, а не драгоценности; когда приходит вражеская армия, они подтыкают юбки, хватают детей и бегут. Айла в первую очередь вспоминает, помимо надежды и ее неотвязного спутника — ужаса, о своем покинутом имуществе: вплоть до белья, старых трусов, мягких бюстгальтеров, которые она надевает, если вообще надевает, когда работает в саду или стрижет газон, — все это лежит там, в комоде в спальне, рядом с вещами получше, там, где она все это невинно и беспечно бросила, не думая, что спуск с крыльца может, в конце концов, привести к тому, что в ее вещах будут рыться чужие руки, разбирая и сортируя, что куда.
— Если ничего не выйдет, — говорит она Мэдилейн, — я хочу, чтобы ты просто вытряхнула все белье из ящика в мусорный мешок, ничего не разбирай и не откладывай. Но в шкафу у меня хорошие вещи, я думаю, их можно просто упаковать и отдать в какую-нибудь благотворительную организацию, сама выбери куда. Как ты думаешь, кому-нибудь может понадобиться ношеная обувь? Если да, то и ее тоже. Но убери все. Чтобы ничего не осталось. Времени на это уйдет немного, ты ведь не будешь возражать?
Разумеется, Мэдилейн возражает:
— Пожалуйста, даже не думай ни о чем таком. Все будет хорошо. Просто сосредоточься на том, как хорошо завтра все пройдет, как ты поправишься, и не беспокойся о мелочах.
О мелочах? Раньше Мэдилейн не говорила глупости. Возможно, она и сама это понимает. Она вздыхает, это плохо, но говорит:
— Хорошо. Если потребуется, я все сделаю, как ты хочешь, не сомневайся.
Любовь — это непросто. Становишься слишком уязвим, заботясь о том, чтобы другому было хорошо. Так приходит печаль.
И радость тоже.
— Спасибо. Мне будет легче, если я буду знать, что обо всем позаботятся. — Она обращается к Лайлу: — Мы никогда не говорили о похоронах. Я хочу, чтобы все пригодные органы — как думаешь, есть такие? — взяли на пересадку, а потом — кремация. Никаких открытых гробов, чтобы никто не пялил глаза.
Пока она говорит, не нужно думать, чьи это будут глаза, что они могут увидеть со своей, более гибкой, совсем иной точки зрения.
Если она замолчит, то от страха не сможет сказать ни слова.
Когда она смеется, все хмурятся. На этих людей не угодишь.
Аппаратура сбоку от нее, которой она не видит, начинает пыхтеть и тарахтеть в новом, убыстренном ритме. Длинные пальцы Лайла вытягиваются, прикасаются, медлят над ее лбом; но на мгновение, видя, как он поднимает руку, она подумала, что он ударит ее, и зажмурилась.
И это — безумие. Лайл в жизни ее не ударит, откуда это взялось? Увидел ли он страх, прежде чем ее глаза захлопнулись? Уловил ли сомнение?
— Никаких сомнений, — говорит она или хочет сказать.
Только он уже нарушил одно обещание. Перед ее внутренним взором встает картина: ее правая рука поднимается, замах, прямой удар, она сильно и быстро бьет Лайла в челюсть, так что у него голова откидывается. Возможно, поэтому она и хотела уклониться от его руки: страх, знание, что и он вне себя от ярости. И вообще, и в частности.
Будь это возможно, она защитила бы его, даже от самой себя, но это так же невозможно, как ему защитить ее от непредсказуемых поворотов, следующих за спуском с крыльца, за невинным входом в «Кафе Голди».
Какая тоска: по коже, по этому удивительному благу, и по всему, что оно может означать. Прикосновение — с головы до ног. Кости и плоть. Все так значимо. Все ушло.
Она вспоминает, хотя и не может этого помнить, как он был в другой больнице, рядом с другой женой, попавшей в беду. В этом воспоминании Лайл и Сандра, Сэнди, выпрямившись, сидят рядом, крепко держатся за руки, лица у них обоих вытянутые и напряженные, как на той знаменитой картине, где фермер стоит с вилами в руках рядом со своей серьезной, изможденной женой, плечом к плечу.
Насколько Айла знает, Лайлу к этому не привыкать.
— Я не знаю, сделал ты какие-нибудь распоряжения относительно собственного погребения или нет? (Он качает головой; похоже, у него нет слов.) Не думаю, что это действительно важно: где именно нас зароют. Сделай, как посчитаешь нужным, наверное, так.
Сложный вопрос этикета — решить, с какой женой тебя похоронят. Если бы лопнули его артерии, где бы она его положила?
Не с Сэнди. Хотя у его сыновей могло быть свое мнение. И потом, какая разница? Умер, значит, умер.
— Только посоветуйся с Джейми и Аликс. Но ты, конечно, и сам все знаешь. И еще, ты знаешь, что мое завещание в левом верхнем ящике стола из розового дерева, который стоит в спальне для гостей, да? По-моему, оно не устарело, разве что в том, что касается бизнеса. Оно не учитывает того, что Мартин, как мне кажется, собирается продать свою долю. Там сказано, что мою долю в агентстве следует предложить ему, а деньги вложить в трастовый фонд для Джейми и Аликс. С этим все, в общем, в порядке, но он скорее продаст, чем купит. Сделай все, как он захочет.
— Айла, пожалуйста, не волнуйся. Я все сделаю, как нужно, поверь, обещаю, — что ж, он выглядит вполне внушающим доверие. — И все будет хорошо, понимаешь? Ты выйдешь отсюда, все пройдет как по маслу.
Любопытное старомодное выражение, «как по маслу», правда? И по маслу — не всегда хорошо, разве нет? На нем может занести, можно поскользнуться.
— Будем надеяться. Но я должна быть уверена, что обо всем подумала. Уверена, через пару дней мы будем над этим смеяться.
Но она совсем не уверена и, сказав это вслух, снова пугает себя. Обещания и серьезные предсказания не приводят ни к чему хорошему, ими можно накликать несчастье.
— Просто все это как-то мрачновато, мам, — вступает Джейми. — В депрессию вгоняет.
— Меня нет. И к тому же, Бог свидетель, теперь моя очередь вгонять в депрессию.
Это вышло резче, чем она хотела. Это заставило всех замолчать, пока Лайл не сказал:
— Я знаю, что тебе нелегко, Айла. Но ты можешь рассчитывать на то, что мы сделаем для тебя все что угодно, все, что сможем. Ты же знаешь, любой из нас ради тебя на край света отправится.
Это приятно.
— Боюсь, что придется. Поскольку сама я, похоже, сделать этого не могу. — Она полагает, что это было смешно. — Эй, не бросайте меня, слышите? А то я тут внизу подыхаю.
— Позвать кого-нибудь? — взволнованно спрашивает Мэдилейн у Лайла.
— Нет! — выкрикивает Айла; а потом спокойнее и жестче: — Я знаю, всем будет легче, если меня вырубят, но мне это мало помогает. — И снова, произнеся это, она не чувствует уверенности. Ей почти кажется, что, когда она теряет связь с миром, что-то происходит, что-то, что она не может описать. И что оно делает с ней, тоже сказать не может.
Ей сорок девять лет, и скоро будет, а может быть, и не будет, пятьдесят. Когда-то она была рыжей, теперь ее волосы потемнели, поседели и стали грубее. У нее потрясающие ноги и сильные руки, но их кожа и мышцы усыхают. Она с ума сходила по худым и долговязым, но иное сумасшествие — проклятие, иное — благословение. Она блестяще делала свою работу, любит составлять списки и, бывало, гонялась да бегущими детьми с целью спасти их.
Она достаточно сообразительна, но как-то остановилась, озадаченная, перед чертой, которую провела мудрость.
Она терпелива, но не настолько.
И вот к чему все сводится: эти люди, эта сумма смятения и любви — единственное, за что она может ухватиться на этой планете. В любом случае, единственные, о ком она сейчас может думать, и кажется, что они — это и слишком много, и едва ли достаточно.
— И еще кое-что, что я хотела бы прояснить. Если я перенесу операцию, но возникнут какие-то другие осложнения, я хочу, чтобы вы все поняли, что я не хочу, чтобы меня подключали к чему-то, чтобы я просто продолжала дышать. Мы все знаем, что такое случается, поэтому на случай каких-то сомнений или споров, если такое случится со мной, говорю: просто отпустите меня. Обещаете?
У Лайла странно шевелятся губы, подергиваются и сжимаются, но это не от смеха, не как обычно. Возможно, он и через это тоже раньше уже проходил.
— Хорошо, — говорит он в конце концов, — мы понимаем. Ведь понимаем? — И смотрит на остальных.
Смелая речь; и его, и ее. И если она сомневается в своих словах, а она сомневается, то может ли она быть уверена в том, что сказал он? Она чувствует, как в горле у нее поднимается какой-то скомканный протест, отчаянное желание остаться на земле. Просто продолжать дышать, если все идет к этому.
Но в том, чтобы просто продолжать дышать, столько же неизвестности, тьмы и одиночества, как в смерти. И нужно быть смелой хоть в чем-то, нужно говорить всерьез. Только она и в этом сомневается. И надеется, что может положиться на Лайла, на то, что он сомневаться не станет.
Мэдилейн кладет худую твердую руку Айле на лоб: вселяет уверенность. Проверяет. Что-то вроде этого. Как когда Айла была маленькой и заболевала, и Мэдилейн проверяла, есть у нее жар, желая, чтобы она выздоровела поскорее.
— Тебе не о чем беспокоиться. Надеюсь, ты это знаешь.
Даже когда Мэдилейн лжет, голос у нее такой же твердый, как и рука.
Не странно ли, что думать о завтрашней гонке на полной скорости к темной, прочной стене по крайней мере проще, чем о — пожалуй, самое простое слово — «сложностях», которые ее ждут, если она останется жить? Если и так, человек может лишь до определенного момента управлять движением этих мыслей, а потом — тупик. Горе и паника завершаются сами по себе в тот же самый миг, что и жизнь, и это если и не совсем утешает, то все же устанавливает некие рамки.
Завтра. Возможно, завтра. Может ли это быть? Но ведь может.
Быть предметом скорби, утратой — это хорошо. Быть обузой, домашним инвалидом — нет.
Быть здоровой — вот что было бы чудесно.
Слишком широкий разброс возможностей, слишком они несопоставимы.
Аликс выступает вперед, в луче света ее волосы становятся нимбом:
— Именно от меня ты чего-нибудь хочешь, что мне сделать, мам?
Нет, ничего, если подумать, дети не разделяют общее бремя, освобождаются от заданий: как будто они и в самом деле дети.
— Потому что, если нет, то у меня есть план, если только ты не против. (Интонация у нее твердая, деловитая и — возможно ли? — нормальная.) — Я иду по магазинам. Так что в следующий раз, когда мы увидимся, я буду одета во все новое. Потом, наверное, напишу пару писем. В каком-то смысле — на счастье.
Если никто и не понимает, о чем она, Айла знает. И это изумительный подарок, никаких больше коричневых платьев, пропади они пропадом. Одно письмо, без сомнения, Мастеру Эмброузу. А другое, а о другом и думать не хочется. Но, возможно, это и в самом деле — на счастье.
— Тогда купи что-нибудь шикарное. И яркое, хорошо?
— Куплю. — У Аликс как-то странно напряжен подбородок, когда она склоняется над Айлой, чтобы мазнуть ее губами по лбу. — Еще увидимся, обязательно.
Она смотрит вниз еще одну последнюю, долгую секунду. А потом уходит.
Что ж, победа далась нелегко, но триумф есть триумф. Получите, Мастер Эмброуз.
В напряженной, недоуменной тишине, которую оставила после себя Аликс, Мэдилейн кладет руку на плечо Джейми, который намного выше ее. Ежится? Опирается? Сложно судить под этим углом. Сегодня она выглядит более отдохнувшей и гораздо более сильной.
— Я тут подумала, — говорит она Джейми, — вы с Лайлом не будете против, если мы с твоей мамой побудем наедине, всего несколько минут? Может быть, кофе выпьете?
Когда Лайл кивает, она смотрит на него с любовью, и когда они с Джейми уходят, усевшись на весьма востребованный стул возле постели Айлы, улыбается и говорит:
— Ну разве нам не повезло, нам обеим: мой Берт, твой Лайл. Такой удачный второй выбор.
Второй шанс.
— Но… — Мэдилейн делает глубокий вдох. — Вот что я тебе хотела сказать, хотя тебе это может показаться странным, но я почему-то не могу отогнать от себя эту мысль: я все думаю, не зря ли мы не воспитывали тебя в духе какой-нибудь веры, не жалеешь ли ты о том, что у тебя сейчас нет подобного утешения. (Она права, и это совершенно неожиданно; в этом есть даже что-то зловещее.) Если так, прости меня, но я просто не могла этого сделать. Все, что нужно знать, все истории мы тебе рассказали, я знаю, но это не та религия, ради которой люди ходят в церковь, не то, что чувствуешь сердцем. Ты прости меня, если тебе этого когда-нибудь не хватало. И сейчас я хотела бы уметь молиться.
Господи.
— Правда? Знаешь, это не слишком заряжает меня оптимизмом.
Айла хотела бы, чтобы Мэдилейн улыбнулась. Ей хотелось бы, чтобы был хотя бы слабый повод посмеяться. Все, что она получает, — это мимолетная улыбка, просто проблеск.
— Но нет, я не думаю, что религия что-нибудь изменила бы. Не для меня. Я редко об этом задумывалась.
О вере — да, о доверии, о надежде, даже о некоторых историях, но не о том, о чем говорит Мэдилейн.
— Хорошо. Тогда о том, о чем я действительно хотела сказать. Я могу не уметь молиться, но я с тобой, не думаю, что от этой ерунды что-то на самом деле зависит, — а теперь она рассержена!
— Ты знаешь, мам, если бы я собиралась помолиться или даже просто изо всех сил чего-то пожелать, сейчас я бы не знала, о чем просить. Понимаешь, о чем я?
Голубые глаза Мэдилейн теперь, возможно, уже не такие ясные, как раньше, но взгляд у нее может быть, очень острым.
— Я думаю, да. Да. Ты, наверное, думала, что я совсем дура, говорю тебе, чтобы ты не беспокоилась, и ты бы поняла, что я вру, если бы я сказала, что сама не беспокоюсь, поэтому не буду тратить время на эту чушь, я беспокоюсь, и ты, конечно, тоже, и хватит об этом. Но я хочу, чтобы ты знала, что, хотя мы и не способны молиться, я сконцентрирую на тебе всю свою силу и волю. И знаешь, я думаю, это что-нибудь да значит.
И доктор Грант тоже.
— И я тоже.
И она тоже: превосходно отточенная, беспримесная и собранная воля Мэдилейн — с такими вещами не шутят, это могучее оружие на стороне Айлы.
— И потом я буду здесь, я тебе помогу. У тебя будет много работы, и я сделаю все, все, что только смогу. — Ее маленькие зубы стиснуты, выцветшие глаза сверкают. — Я столько раз мечтала поменяться с тобой местами, но, в конце концов, это — все лишь потакание своим слабостям и пустая трата сил. Поэтому, раз мы не можем этого сделать, я сделаю что-нибудь еще, что угодно. Все, что поможет поставить тебя на ноги.
Воспламенившись, Мэдилейн яростно энергична. Она искрится и излучает нечто, ее маленькое тело становится грозным и огромным в своей серебристой, золотистой, темно-синей воле. Эти цвета нельзя увидеть; но Айла их как-то видит. Берт как-то назвал Мэдилейн «горячей штучкой», что Айле показалось странным и, возможно, неуважительным, и бросило небольшую тень на ее привязанность к нему. Возможно, он имел в виду именно это, именно это и видел.
— Спасибо. Мне так повезло, что ты — моя мама.
— Едва ли. Но мы все стараемся изо всех сил, правда?
Некоторые — да, некоторые — нет.
— И это пройдет. Будет нелегко, но ты сумеешь.
Мэдилейн произносит ободряющие слова, но то настоящее и несокрушимое, что она на самом деле имеет в виду, у нее во взгляде, который говорит: «Соберись, преодолей».
— Сейчас я уйду, но очень скоро мы увидимся. И все у тебя будет прекрасно. — Каждое слово звучит отдельно, отчетливо и подчеркнуто; не просто «увидимся позже», но обещание, требование. Она еще раз твердо и крепко прижимает ладонь ко лбу Айлы, и, когда она уходит, у Айлы создается впечатление, что ее обожгло горячим маминым касанием и напряженным взглядом.
Может ли быть, что она на самом деле, действительно видит этих людей в последний раз? Она не может это принять. Она знает, но это знание застит глаза, ослепляет, этого не может быть, хотя это возможно.
— Мам? — слышит она откуда-то от двери; естественно, голос Джейми.
Они устроили, чтобы у каждого была минутка с ней наедине, наверное, специально обсуждали: кому когда говорить слова, которые могут стать последними. Роскошь беззаботных, даже просто бездумных разговоров утрачена, и потому — с какими словами пришел Джейми? Ее дети вселяют беспокойство, под них нужно подстраиваться. Взять хоть Аликс, ее желание тратить время, чудесное, драгоценное время на ничего не значащего творца этой маленькой, ничтожной, едва заметной миру личной трагедии. И еще рывок Аликс на свободу, это объявление. Дети Айлы, ее сбившиеся с пути, оступившиеся отпрыски склонны преподносить сюрпризы. Как малыши, пытающиеся на цыпочках выскользнуть из спящего дома, прекрасно знающие, что нужна опаска и осторожность, они спотыкаются, падают, сшибают лампы. Они так часто неуклюжи; или просто невнимательны.
Джейми устраивается на том же стуле у ее кровати и, как доктор Грант, опирается на поручни, нависая над ней. На таком близком расстоянии сходство гораздо менее выражено.
— Ты знаешь, — начинает он, — как я благодарен, что ты всегда была со мной, и как сожалею о том, что со мной было столько проблем.
Он это и раньше часто говорил, едва ли это нужно повторять сейчас.
— Но все это выхватило из моей жизни здоровенный кусок. (Из ее жизни тоже, могла бы сказать она, не говоря уже о жизни Лайла, но ладно.) И я отстал от большинства своих ровесников. Я знал, что не хочу всю жизнь провести в цветочном магазине, просто я как бы давал себе время подумать, как можно все изменить. А теперь я чувствую, что пора действовать. Я хочу сказать, что все это, — и он делает широкий неопределенный жест, так похоже на Аликс, может, он подхватил это от нее, как корь, — заставляет задуматься.
Задуматься о чем, о том, что жизнь коротка, или о том, что ни в чем нельзя быть уверенным? Что всякое бывает? Плохое всякое, хорошее, о чем?
— И я подумал, что ты захочешь узнать, что Лайл говорит, что он мне поможет выяснить, какие школьные курсы мне нужно пройти, или я смогу просто сдать квалификационный экзамен, а потом я, наверное, буду поступать в университет. Я не думаю, — и он внезапно улыбается так ослепительно, что она почти снова видит своего маленького мальчика, того, без морщин и теней, еще без печалей и без преступлений, — что таким опытом нужно разбрасываться. Должен же он на что-то сгодиться. Наверное, я буду работать с теми, у кого проблемы. Может, с наркоманами. Я об этом уже говорил раньше, но до сих пор пальцем не пошевелил. Я так думаю, пора. Самое время.
Явная и чистая победа, сто процентов ее детей достигают просветления просто за счет того, что стоят и смотрят на нее. Возможно, она была не безупречной и не во всем разумной матерью, но в последнее время она, похоже, превратилась в полезную мать.
Так же, как и по поводу Аликс, расставшейся с Умиротворением, если и не с умиротворением, она говорит:
— Это очень хорошая новость, — и еще: — Я тебе помогу, чем только смогу.
В конце концов, возможность может и представиться. И потом, снова:
— Я очень горжусь тобой, Джейми.
— Спасибо. Я просто хотел, чтобы ты знала, на всякий случай. И я тоже тобой горжусь, мам. Я даже не представляю, как это тяжело, по ты здорово справляешься. Вроде примера, если только это не слишком идиотски звучит.
— На мой взгляд, нет. Я совсем не против.
Он хмурится:
— Ты сможешь вынести еще немного новостей?
Мама родная. Возможно, нет.
— Потому что я не знаю, захочешь ли ты это слушать, но папа просил передать, что он о тебе думает.
Папа. Господи боже. К чему ждать операции, если сердце может захлопнуться в любой момент, когда твой ребенок сначала убаюкает его, а потом стукнет молотком?
— Ну, — продолжает он извиняющимся тоном — она, наверное, смотрит на него со слишком явным негодованием, — он просил меня, чтобы я тебе сказал. Я обещал. И потом, я решил, что так нужно.
Да, какая жалость, если она ускользнет в свое завтра, где ее ждет жизнь, или смерть, или паралич, или инвалидность, или полное исцеление, не вспомнив о Джеймсе. Какое упущение.
Но с другой стороны — из-за чего так переживать? Разве что из-за того, что это как гром среди ясного неба. То, что Джейми общается с отцом, это первое. И то, что он зовет его папа, как будто может так же легко передать ему пива, положить руку на плечо, подарить галстук или щипцы для барбекю на День отца, поболтать о планах, женщинах и работе.
Как обычный сын с обычным отцом.
Если отбросить все это, то по мере того, как его слова проникают все глубже, она ощущает, как ее сердце, оборвавшееся было, а потом застучавшее тяжело и быстро, не настоящее сердце, она понятия не имеет, что с ним происходит, то сердце в ее голове, которое восприимчиво ко всевозможным потрясениям, принимает их и, наконец, приходит в некоторое недоумение: Джеймс. От этого не так и плохо. Это имя не причиняет особой боли.
Просто заботы у нее сейчас посерьезнее, чем давно и заслуженно потерянный муж. К тому же прошло десять лет, господи, целых десять лет происходило что-то еще. И все-таки это похоже на некое освобождение. На то, что, по словам Аликс, произошло в суде, когда она смотрела на того мальчика и чувствовала, как ненависть, и ярость, и желание отомстить просачиваются сквозь кожу, поднимаются над плечами и уплывают прочь.
Облегчение.
Джейми очень встревожен; без сомнения, боится, что натворил что-то неподобающее.
— Ты с ним разговариваешь? — Это изумляет ее, то, что они могут общаться; после всего, что было, после всех этих бед.
— Да не то чтобы. Не часто. Но знаешь, он звонит бабушке с дедушкой, а как-то раз пару лет назад я был у них, когда он позвонил. Бабушка просто дала мне трубку, а там он. Ну, я и поговорил с ним немного.
Бывшие свекор и свекровь Айлы, да, они все еще цепляются, как могут, за то, что их сын ни в чем не виноват.
Так же, как Айла цеплялась за то, что Джейми ни в чем не виновен.
— Как они? Его родители? — Как быстро и полно оказалась удалена та долгая часть жизни, когда пришла беда. Какой жестокой и бесчувственной она, судя по всему, была.
Хотя они не были бы ей рады.
— Дедушка почти не слышит и плохо двигается из-за артрита, но что действительно грустно, так это то, что у него с головой. Он последнее время даже меня не всегда узнает. А бабушка молодцом, только ей нелегко за ним присматривать. Я иногда им помогаю. Постригу газон, выпью кофе, посижу с ней немножко. Пытаюсь ее подбодрить.
Айла должна была знать. Она частенько забывает, что у ее детей своя, частная жизнь, свои дела, и привязанности у них шире, и семьи больше, и верность они понимают иначе. Корпус Умиротворения, в который подалась Аликс, не считался, и различные преступления Джейми тоже. То были нездоровые зависимости ее детей, но их верность и любовь оказались более продолжительны.
— Если бы я не взял телефон, когда она протянула мне трубку, это было бы хамство, — продолжает объяснять Джейми, — это не я ему звонил, и не хотел я с ним говорить.
— Все хорошо. Я понимаю. Как он? Что делает?
— Да нормально, наверное. Голос у него нормальный. Не знаю, насколько тебе все это интересно, что рассказать.
— Так, в общих чертах. — Она пытается улыбнуться. — Чтобы для начала хватило, но не заняло больше времени, чем я могу потратить.
— Ну спасибо, объяснила, называется, — но он улыбается в ответ. — Ну, если ты уверена — он теперь живет в маленьком городке в Скалистых горах. У него магазин компьютеров, не такой, как раньше, конечно, но говорит, что на жизнь хватает. Голос у него такой, не знаю, как будто он там прижился. И постарел. Помнишь, как он раньше напрягался из-за бизнеса, летал туда-сюда? Теперь совсем не так. И еще. — Он делает паузу. — Не знаю, хочешь ли ты еще и об этом слушать, или ты, может, уже знаешь, но он снова женился.
У-ух, снова сжимается ее сердце. Хотя в этот раз всего на секунду, и уже не колотится так быстро и высоко.
— Нет, я не знала. Когда?
Как будто имеет значение когда. Так же как и где, вопрос едва ли можно назвать ключевым.
— Несколько лет назад. Пять, что ли.
Пять лет назад Айла, снова вышедшая замуж, все еще училась доверию и расслаблению в объятиях Лайла. Джейми все еще барахтался в трясине своих проблем, а Аликс скоро должна была отправиться на поиски умиротворения. Или Умиротворения.
— Ты знал?
— Да. Прости. Я не думал, что ты захочешь о таком слушать. Бабушка даже хотела, чтобы мы с Аликс поехали с ними на запад на свадьбу, но мы не поехали.
Что за семья — сплошные тайны, сплошное вранье. Возможно, это дар, передающийся по наследству, или просто нечто, переходящее из рук в руки, как фамильное серебро и лучшая мебель.
— И Аликс знала?
— Да, мне было, в общем, плевать, но ей почему-то нет.
Может, новенькая жена Джеймса была ровесницей Аликс? Разве не такие у него были вкусы: молодая, нетронутая, едва распустившаяся плоть?
— У них есть дети?
— Да ты что, нет, у нее свои уже взрослые.
И Айла понимает, что какая-то ее часть надеялась, что Джеймса всего, до мозга костей, пожрали его глупые желания. И понимает, что какая-то ее часть разочарована и странно, глупо уязвлена, что все не так.
Это делает то, что случилось, более личным, так она полагает; это имеет больше отношения к ней, или к ним двоим, чем она привыкла думать.
В этом нет ее вины, она за это не отвечает, но все равно это — личное.
И еще: она со своей яростью так затерроризировала детей, что они держали все, что узнавали о нем, каждую малость, при себе. И даже сейчас, даже в эту последнюю минуту Аликс продолжает это делать.
— Откуда он обо мне узнал?
— Бабушка прочитала в газетах, а потом я ведь ей тоже рассказывал. Он звонил Лайлу, я с ним разговаривал. И он сказал, чтобы я передал привет, и что он о тебе думает, и желает тебе всего хорошего, и, — Джейми пожимает плечами, — вроде все.
Еще бы не все.
— Я тебя расстроил? Надо было промолчать?
— Нет. Нет, не думаю. Ты все правильно сделал. Когда будешь с ним в следующий раз говорить, передай от меня привет.
— Серьезно?
Вид у Джейми ошарашенный: еще бы.
— Серьезно. Можешь ему сказать, что теперь я думаю, что по крайней мере со второго раза у нас обоих что-то вышло. Иногда для этого бывает уже слишком поздно, но мы оба как-то успели.
И ей остается надеяться, что девочки, к которым он приставал, с тем же человеколюбием восприняли те возможности, которые у них появились, благодаря ему. Благодаря его приставаниям. Все это очень хорошо, и смотрит она на это со стороны и издалека — учится умиротворению, в ее-то годы? — но он ведь совершил нечто ужасное.
— Он жалеет о том, что сделал, как ты думаешь?
— Не знаю. Мы об этом вообще-то не особенно говорили. Сложно, тем более по телефону. Но вроде как должен жалеть, тебе не кажется?
Да, должен.
— Ты мог бы и спросить. Говорить не запрещено, знаешь, ты имеешь право задавать вопросы.
Не задавай вопросы, на которые не хочешь получить ответ. Еще и это.
— Может быть, но меня это не слишком интересует. Он всерьез облажался, и я как-то не настроен на прощение.
— Наверное, я тоже.
И это тоже более-менее правда. Удачный выброс гнева, упакованного, оформленного и ощутимого, рассекающего атмосферу, чтобы взорваться достаточно далеко для того, чтобы уже никому внизу не навредить, — это совсем не то же самое, что прощение. Как и ненависть, прощение требует определенных вложений и постоянного догляда.
Даже безразличие кажется легким и простым, незначительным, но это не так.
Вздох кажется подходящей реакцией, звуком, подходящим для безразличия. Джейми, разумеется, понимает ее неверно. Хмурится.
— Ты устала, мам? Я совсем не хочу тебя выматывать. Тебе ведь нужно сил набираться.
— Нет, все хорошо. Я так рада, что ты здесь.
— Нужно было тебе раньше сказать?
— Да нет, наверное. Как раз вовремя. У меня сейчас более подходящее настроение, чем раньше.
Неясная темная стена придвигается все ближе с каждой секундой, и что произойдет при столкновении? Аликс упакует свои умиротворенные платья и станет посещать тюрьму в часы свиданий, так Айла предполагает, а Джейми устремится в школу. Мэдилейн уцепится за Берта, Лайл поскорбит и двинется дальше. Более закаленный и, конечно же, более усталый, но ему не привыкать.
А Джеймс тем временем устроится поудобнее в своем шезлонге у Скалистых гор, пригубит скотч и скажет: «Жаль, очень жаль». И возможно, подумает: «Нужно было мне верить, нужно было сохранять верность, нужно было оставаться на моей стороне, несмотря ни на что».
Если бы она так и сделала, все было бы совсем иначе. Для начала, она не покупала бы мороженое с Лайлом, и вздыхала бы она совершенно по-другому, не говоря о том, что по иной причине. К этому времени ее окончательно измучили бы презрение и отвращение.
Вместо этого у нее была совсем другая жизнь: они обнимались и ругались с Лайлом, выбирали и распределяли по местам книги, цветы, полотенца, стирали и мыли посуду, готовили и ели, сидя друг напротив друга за кухонным столом, сворачивались клубочком на диванах и кроватях или у камина, врозь или вместе, пололи сад, стригли газоны, приносили дрова, выносили мусор, и все такое, снова и снова.
А потом она легко шагнула с крыльца, ее не предупредили. Она даже смеялась, когда залезала в грузовик, и Лайл тоже. Почему они не подумали, как здорово было бы усесться на собственной потрясающей веранде, задрав ноги на свои собственные перила, глядя на свою собственную землю в тени, поедая свое собственное мороженое в сумерках и утешаясь надеждой, что в ближайшие тридцать лет все будет примерно так же?
Вот до какого места нужно перемотать события, именно до этого. Не раньше.
— Спасибо, — говорит она Джейми с таким чувством, что он теряется, недоумевая, за что ему так благодарны.
— Мне даже как-то легче стало, что все в порядке.
— Я знаю. Так и есть.
— Тогда, — и он встает, — я пойду. Может, когда мы в следующий раз увидимся, у меня уже будет расписание занятий. Или экзаменов. Что-нибудь определенное, в любом случае.
Он склоняется, как Мэдилейн, как Аликс, ненадолго прижимает губы к ее лбу. Закрыв глаза, она старается запомнить это ощущение.
— Все будет хорошо, мам. Ты поправишься, не волнуйся.
И он уходит.
Каждый приходит со своим подарком. Как на день рождения: большие сюрпризы и что-то яркое, ценное.
Например, надежда, что жизни ее детей спасены. Иногда у них что-то будет не получаться, что-то будет разбивать им сердце, но они должны были получить иммунитет против своих внутренних, самых тяжелых, глубоко укоренившихся болезней. Избавившись от самого опасного, они теперь будут настороже, будут острее прочих чувствовать, какие ошибки могут совершить, какие потрясения могут их ждать. Знать это — уже немало.
Если, если она получит обратно свое тело, если у нее будет эта возможность, слишком головокружительная, чтобы на нее рассчитывать, такая яркая, что она жмурится, представляя ее, но если — ей нужно постараться запомнить это остроту, сгущенность, особую силу ощущений. Таких, как от губ Аликс, губ Джейми, руки Мэдилейн. Потому что это легко забыть; так же как она забывает, как это чувствовать под ногами пол, как просто, сами собой сгибаются внутрь ее запястья, когда она пишет список, выдергивает сорняк из клумбы, прикасается к руке или бедру, — все это теперь стало туманным и теоретическим.
И замечательным. Представить только, что можешь все это сделать!
Представить себе кожу. Внутренние органы, кости, мышцы и нервы могут пребывать в более плачевном состоянии, и, наверное, о них нужно больше беспокоиться, но кожа кажется самым большим чудом и поэтому — самой большой потерей. Что делать, если не можешь дотронуться и не чувствуешь, как дотрагиваются до тебя?
Вот кожа Лайла, грубая, щетинистая и встревоженная, вот его ладони и кончики пальцев касаются ее волос, ее лба, лаская и успокаивая, вот эти узкие губы, а за ними спрятан утешающий язык. Но она не может точно вспомнить его кожу. Она потеряла и забыла свои нервные окончания и глубокие, прерывистые страстные вздохи.
— Привет, — говорит он. — Быстро все, да? Тебе страшно?
Остальные приходят со всевозможными ответами, уверениями, просьбами, оценками и обещаниями; Лайл приносит вопросы. Он знает, что нужно вслух задать правильный вопрос, это — часть его кожи.
Страшно? Еще как: целый фейерверк ужаса, минные поля страха, напряженный хаос. Или напряжение — слишком мягкое слово, оно применимо только к дешевому кино и минутным убыстрениям пульса? Нет, напряжение — это чистый сухой лед незнания. От него сердце останавливается.
— Я в ужасе. И даже не знаю, на что надеяться.
— Ну это очевидно, ты так не считаешь? Потому что с жизнью можно что-то сделать. Пока ты жива, мы сможем что-нибудь придумать.
Не только правильный вопрос, но и правильный ответ. Но неужели он не боится таких серьезных обещаний?
— А ты как?
— Страшно ли мне? Господи, конечно, я в камень превратился в ту секунду, когда услышал выстрел. По-моему, после этого не было ни мгновения, когда мне не было страшно. Даже во сне. Даже сны мне снятся страшные.
Они так мало времени проводили вместе, вдвоем, и большая его часть ушла скорее на мужество, чем на откровенность. Он привык действовать, исправлять, делать что-то, что изменяет любые обстоятельства.
— И еще я очень, очень зол. А ты?
— Была. Может, потом снова буду, но мне кажется, что сейчас это опасно. Это повредит скорее мне, чем кому-то еще.
— Ты говорила с Аликс.
— Да. Она меня изумила.
— Что ты об этом думаешь?
— О ее планах? Счастлива, как никогда, что она уходит из этой несчастной секты. Не знаю, что и думать о том, что, как ей кажется, она видит в этом мальчишке. Разве что, — и она усмехается, глядя на Лайла, — кому-то из нас следует серьезно заняться проблемой прощения, и она, бесспорно, самый подходящий кандидат.
Он тоже улыбается и снова тянется погладить ее по голове. На этот раз она не вздрагивает.
— Что тебе снится? — спрашивает она. Сама она снов не видит, по крайней мере, не помнит: хотя, возможно, под действием лекарств ей что-нибудь и виделось время от времени.
— Правда, хочешь знать? Часто снится, что я парализован. Это безвкусно? Тебя это оскорбляет? Снится, что пытаюсь шевелиться, бежать, бороться, спасаться, все в таком духе. А потом просыпаюсь весь в поту. Наверное, от беспомощности. И не понимаю, как ты можешь это выносить.
— Я и не могу.
Она думает, что не смогла бы никому другому это сказать.
— Осталось совсем немного. Чуть-чуть потерпи.
Да. А что потом?
— Знаешь, если ты не сможешь терпеть, я не стану тебя винить. Если все будет слишком сложно.
Как она вздрагивает, когда внезапно раздается громкий хохот — от души, по-лайловски, весело, запрокинув голову; такого она не слышала уже давно.
— Ты что, хочешь сказать, если я слиняю, ты меня не станешь винить? Ох, Айла, какая чушь. Не надо мне вешать лапшу, даже не пытайся.
Она тоже смеется; по крайней мере, издает негромкие, пыхтящие звуки, которые у нее в настоящий момент означают веселье.
— Хорошо, без лапши. Было восемь чудесных лет. Спасибо тебе.
— У меня тоже. Но и плохого за эти годы было порядком, согласна? Мы же не хотим представлять все в розовом свете?
— Конечно нет. Никакого розового света.
— Итак: ни лапши, ни розового света. Я хочу тебе сказать, я хочу, чтобы ты знала, что я без тебя своей жизни не представляю. Я до чертиков рад, что встретил тебя. Уже одному этому. И я ничего подобного не ожидал, поэтому оно — еще большее чудо.
Именно. Для нее тоже. Этот глупый, беспечный мальчишка. Палит по чудесам, навылет простреливает любовь.
— Теперь ты знаешь, что я не слиняю, знаешь, чего бы я хотел?
— Чего?
— Я бы хотел остаться здесь. Просто разговаривать с тобой всю ночь. Может, заснуть на этом стуле. Держать тебя за руку — я знаю, знаю, что ты этого не чувствуешь, но я-то чувствую, — и просто болтать. И молчать. Пока коров не пригонят домой.
— Или пока санитары не придут.
— Это одно и то же.
— Последняя ночь вдвоем?
— Нет, просто ночь. Я не знаю, как ты, а я не хочу, чтобы мне снились эти сны, и не хочу такой, знаешь, жуткой бессонной ночи, темной ночи души, как говорится. Просто хочу посидеть с тобой. Но если хочешь побыть одна, просто скажи, без лапши.
Что ж, он прав, ей могло бы хотеться побыть одной, со всем разобраться, привести все в порядок: но едва ли можно все аккуратно упаковать и тщательно подготовиться к невообразимому и неуправляемому.
Кто знал, что все сведется к нескольким часам, потом к нескольким минутам, а потом — к чему?
— Мне бы тоже этого хотелось. — Она смотрит вверх, в его страдающие, встревоженные, добрые глаза. — Я не знаю, что бы со мной стало без тебя, и не представляю, с кем бы охотнее скоротала ночь, любую ночь, а эту в особенности.
Она думает, что может быть и так, что общие для них большие и маленькие, жестокие и прекрасные и обыденные события, ставшие словами и историями, обращенными во тьму, к утру вырастут в надежный, оберегающий, безопасный заслон. И что бы ни случилось потом, сегодня они могут что-то создать из своих восьми лет, из кусочков и деталей, разбросанных и забытых, или любовно хранимых, или тех, о которых только мечталось, на которые все еще есть надежда. Каждое слово как кирпичик.
— Помнишь дождь? — начинает она. Потому что дождь возвращает их к самому началу.
Спасение, как и все остальное, в основном, как она представляет, дается небольшими мерами, вроде этой. Еще она представляет, что он держит ее за руку, и полагает, что это — нечто замечательное, и было бы потрясающе здорово это ощутить.