В тюрьму приходит не слишком много писем, но те, что приходят, — это нечто. Дэррилу пишет какая-то девчонка из района, где он жил, и по ночам в камере он вслух читает их Родди.
— Братан, — говорит он, — прикинь, ей всего четырнадцать. То есть ей где-то одиннадцать было, у нее и титек-то не было, когда я ее последний раз видел, и ты только послушай. — Он выдает пару абзацев о том, что она и Дер могли бы делать с ее грудями. — Здоровые они у нее, видать, — говорит Дер.
У Родди встает уже от того, что он слушает, как она расписывает, как Дер мог бы вставить между ними и кончить. Но еще он помнит, что Дер рассказывал ему в первый вечер о своем предыдущем сокамернике, который дрочил по шесть раз за ночь. Только вот он слышит, как Дер сам делает то же самое чуть позже, после отбоя.
С этим делом тут беда. Бывает и еще кое-что, он считает, по-другому и быть не может, но в основном ребята просто спускают пар, как Дер, как сам Родди, если на то пошло, по ночам, или с остекленевшими глазами в душевой, кругом пар, а они мылят себя на глазах у всех, и потом все улюлюкают и шуточки отпускают, потому что ни о каком уединении тут все равно мечтать не приходится.
Да, и Родди тоже. Как-то привыкаешь ко всему этому. И ничего с этим не поделаешь, и с собой тоже.
Если бы все не пошло наперекосяк, если бы получилось с «Кафе Голди», если бы они, в конце концов, уехали с Майком и нашли бы себе квартиру в высотном доме, чтобы стены были стеклянные и две спальни, и ходили бы, куда собирались, то все могло бы происходить на самом деле: настоящие груди, настоящие бедра, настоящая кожа и другие настоящие, обалденные, незнакомые места. Его бы было не удержать. Его и так не удержать. Ему же семнадцать, непонятно, что ли.
Дэррил хоть знал или хоть видел ту девчонку, которая ему пишет. Ему и другим пацанам приходят письма и от совершенно незнакомых девчонок, они предлагают всякое, но еще и вопросы задают, и обещают, бывает. Смешно, что письма от незнакомых девчонок приходят тем, кто совершил самые тяжкие преступления — убийства, изнасилования, — куда хуже, чем то, что сделал Родди. Если бы не Дер, он бы, наверное, об этом и не знал. Они все крутые, по крайней мере на вид, но общаются в основном только друг с другом, и за ними все время присматривают, и многие из них почти все время проводят одни, потому что с ними или опасно быть рядом, или они просто подонки, сложно сказать.
Просто Дер тут уже давно, и он в каком-то смысле — один из них, и рассказывает Родди иногда, что и как. Если бы они не сидели в одной камере, он бы, наверное, с Родди вообще никаких дел не имел. Вооруженным ограблением здесь никого не удивишь. Хотя если ты в кого-то стрелял — это уже кое-что. Родди в странном положении, он вроде как посередине, но еще он, осторожно, как только может, склоняется в одну сторону.
Он точно не насильник и даже не убийца, хотя был от этого недалек, и он не может понять, почему кто-то хочет писать насильникам и убийцам, особенно если вообще их не знает. Дер пожимает плечами.
— Всякое бывает. Некоторые из них, знаешь, потом пригодятся.
Он имеет в виду на свободе. Родди так понимает, что некоторые девушки согласны вообще на все.
— Дуры какие-то, — отваживается он высказать свое мнение.
— Ну да, — говорит Дер таким тоном, как будто Родди сам дурак.
А есть еще волонтеры, они не дураки, большинство из них, но — кто специально пойдет в тюрьму? Некоторых сложно выносить, потому что они все прямо переполнены добродетелью и вроде как хотят ею поделиться с грешниками. Может, это и несправедливо, но именно так все и выглядит, когда они усаживаются в комнате отдыха, хотя их никто не приглашал, и мешают смотреть телик, заводя разговоры о занятиях, или работе, или какой-нибудь программе самосовершенствования, или о религии, на которой у них крыша поехала, или дают всякие советы, или вопросы задают, просто нехорошо такие вопросы задавать — например, про семью, про то, за что сидишь, и еще: «А что ты чувствуешь, когда об этом думаешь?» или: «А что ты тогда чувствовал?». Еще есть волонтеры, которые говорят вроде бы то же самое, но у них взгляд другой. Как будто они чего-то ждут в ответ, не только добродетели.
Это почти всегда женщины, не мужчины; интересно почему? Охранники не любят те два дня в неделю, когда приходят волонтеры, напрягаются страшно, и Родди думает, что их можно понять, учитывая, что может стрястись, если кто-то из волонтеров или из пацанов не так себя поведет. Волонтеры, которых специально тренируют и проверяют, перед тем как допустить сюда, вообще-то должны обсуждать планы на будущее, говорить о нормальной жизни в нормальном мире и еще, может быть, помогать с домашним заданием. А они, насколько Родди видит, нечасто этим занимаются. Они чаще всего или некрасивые, или очень молодые.
Они скорее всего не знают, что, когда они уходят, охранники злятся и выходят из себя чаще, чем в другие дни, а ребята ржут и отпускают шуточки. Ну а Дер говорит, что, если попасть на правильную волонтершу, вот как письмо можно получить от правильной девчонки, и если ее еще подкармливать правильными историями, то жить сразу станет легче, потому что можно получать всякие передачи, деньги там, или шмотки, или жратву, только это не подпольно, все сначала должно быть одобрено администрацией.
— Как раз для тебя работа, — обнадеживает Дер, — у тебя должно выйти, типа навешай им лапши и получи свое. Да и вообще.
Да и вообще, будет чем заняться, это вроде игры. В обмен на всякие обещания ребята, кроме разных полезных вещей, получают адреса женщин, которым можно писать, и им тоже много чего обещают: работу, когда они выйдут, или жилье, или защиту, или укрытие, или даже любовь.
— Смех, да и только, — говорит Дер.
И еще он говорит:
— Давай, действуй. Это легко. Просто гони, как у тебя все было плохо и как ты теперь все хочешь изменить, и увидишь, что будет. Они все хотят кого-нибудь спасти. Будь паинькой, дай им шанс. Блин, хоть письма тебе будут.
Потому что Родди ничего не получает, даже журналов. Он думает, что можно было бы подписаться на что-нибудь. И он мог бы сделать то, что советует Дер, завязать отношения с кем-нибудь на воле. Он знает, что Дер прав, это легко. Но это не значит, что он знает, как это сделать.
А потом ему приходит почта. Один тоненький конверт вместе с тремя, адресованными Дэррилу, падает на пол их камеры вечером, почту всегда доставляют вечером, Дер этого момента ждет весь день, по крайней мере, частенько за этим следуют его полуприватные ночные развлечения.
Родди не узнает почерк на конверте, так, может, началось, может, ему написала какая-нибудь незнакомая женщина?
Но письмо начинается: «Дорогой сынок». Папин почерк он и не должен был узнать, с чего бы? Никто из его знакомых не пишет письма. Это — совсем коротенькое, все нацарапано на одной страничке. «Дорогой сынок, мы с бабушкой на днях приедем с тобой повидаться, но я подумал, что напишу тебе пару строчек. Наверное, не все у нас с тобой было ладно, но ты меня прости, если что не так. Когда ты выйдешь, мы, может, съездим куда-нибудь вдвоем на недельку. Ты подумай, куда бы тебе хотелось. Мне очень жаль, что все так вышло, надеюсь, у тебя там все в порядке. Ты умный парень, и неплохой, просто ты сбился с пути. В общем, мы скоро увидимся, но ты подумай насчет планов на будущее. Я просто хотел тебе написать пару строчек, сказать, что желаю тебе всего хорошего. Твой папа».
Сложно назвать это бурным проявлением чувств.
Но на самом деле так оно и есть. Чтобы папа написал письмо — обалдеть можно. Родди читает его снова и снова, пытаясь обнаружить какую-нибудь подсказку, выискивает то, что можно истолковать как нежность, или то, что папа хотел сказать между строк, и только потом складывает письмо и прячет в учебник математики. Как будто в каждом предложении какой-то свой смысл. Одно не совсем вытекает из другого. Ну и ладно. Суть в том, что папа что-то хотел сказать, это само по себе удивительно.
Хочет ли Родди поехать куда-нибудь с отцом? И молчать потом, и вообще, что они будут делать все это время? Он, правда, и не думает, что папа всерьез это планирует, что они действительно куда-то поедут, когда будет время. Он как будто просто протягивает руку, чтобы Родди ее пожал.
Когда папа приедет на свидание, они, может быть, об этом поговорят; хотя, скорее всего, нет.
— Телка какая-нибудь? — спрашивает Дэррил, поднимая взгляд от одного из своих писем.
— Отец.
— Облом. Послушай-ка, это от Китти. «Я кончаю вообще от всего, так что делай, что хочешь, я согласна. Я помню, как ты всегда клево выглядел. Так что, все, что хочешь, я серьезно. Напряги фантазию». Бог ты мой, — Дер поднимает глаза. — Ей четырнадцать, это незаконно, да?
— Похоже, ей все равно.
— Да, но мне, может быть, не все равно. Хотя нет, плевать. Четырнадцать — это супер.
Но если она такая уж суперская, с чего она пишет горячие письма парню, который в тюрьме сидит за то, что кого-то ножом пырнул? Даже если она еще до этого, когда девчонкой была, с ума по нему сходила, как она будет смотреть на руки Дера, когда он ее трогает, и не думать о том, что они сделали? Даже Родди смотрит на них и видит, как они наносят удар, как их заливает кровью, а уж он точно не планирует, что они будут прикасаться к его телу.
Хотя он и на свои руки может посмотреть и тоже о многом подумать.
Как могут поступать люди, даже их отдельные части: быть верными другу, добрыми к собаке, восприимчивыми к красоте насекомых, природы и воздуха, и смертельно, или почти смертельно опасными с ножом или ружьем. Если отрезать испорченные кусочки, как от ушибленного яблока, то останется нечто совершенно обыкновенное, непримечательное и, в общем, неплохое.
Дэррил сюда попал за плохую руку, Родди — за один палец с изъяном. Несправедливо. Это ведь не все.
Через несколько дней, в тот же час, точно так же, после завтрака, после занятий, после обеда, после работы на кухне, после душа, после резьбы по дереву, после ужина (котлеты с горошком и картошкой, которую он сам чистил и резал), после часа в комнате отдыха, где все смотрели по телику викторину, такую, во время которой так и подмывает ответить быстрее игроков (и иногда получается), после того, как всех вернули в камеры, чтобы они, так во всяком случае полагается, час-два делали уроки, читали, что угодно — приходит почта, и Родди получает еще одно письмо.
Снова от папы? Нет, на простом белом конверте совсем другой почерк, и обратного адреса нет. И не от бабушки, потому что бабушкин почерк он помнит по спискам покупок и запискам на кухонном столе, объясняющим, куда она ушла, напоминающим сделать то-то и то-то. Может, от Майка. Это было бы вообще обалдеть. Что он может написать? Что просит прощения? Что у него есть план, как вытащить Родди отсюда? Что он благодарен и надеется, что они с Родди по-прежнему друзья?
Родди нервничает, открывая письмо, ему не терпится узнать.
«Дорогой Род», — обнаруживает он внутри на листке простой белой бумаги, такой же, как конверт, но только эти слова напечатаны на машинке. На личное письмо это непохоже. И оно не от Майка.
«Надеюсь, ты меня помнишь. Я была с отчимом в суде, когда ты признал себя виновным, и потом, уже одна, когда тебе вынесли приговор. Ты, наверное, помнишь, что мне давали слово. Я не знаю, что можно считать справедливым приговором, но надеюсь, что ты справляешься с тем, что тебе выпало.
В общем, оба раза, когда я видела тебя в суде, я думала о том, что хочу с тобой встретиться. Не беспокойся, я не хочу орать на тебя, злиться или что-нибудь в таком духе. Я просто думаю, что мы можем найти, о чем поговорить, о чем-нибудь хорошем. Поэтому я хотела бы приехать к тебе. Тебя это удивляет?
Я подумала, что могла бы приехать в воскресенье, 18-го, что скажешь? Я надеюсь, что ты решишь, что это правильно, но если нет — я пойму. Эта идея может показаться странной, но я все обдумала и не считаю, что она странная, и надеюсь, что когда ты обо всем подумаешь, ты тоже сочтешь, что это правильно. Если я не получу от тебя ответа, то приеду в этот день, в часы посещений. Если ты не хочешь, чтобы я приезжала, пожалуйста, сообщи мне об этом, можешь звонить за мой счет, вот мой телефон».
Есть подпись. «Всего тебе хорошего, Аликс», — и потом, в скобках: «Сияние Звезд».
Он смотрит на это, смотрит и смотрит. Неужели оно есть на самом деле? И она тоже?
Ее слова кажутся ему, как и ее взгляд, спокойными, прохладными и глубокими. Он не знает, о чем таком хорошем они могут поговорить. Что она в нем нашла? Чего она хочет?
Может ли это быть чем-то вроде того, чего хочет он?
Вряд ли.
Он читает и читает письмо, сидя на краешке кровати, сгорбившись, углубившись, забыв о Дэрриле, который в нескольких футах от него читает на своей кровати свои письма. Родди пытается заглянуть внутрь каждого слова, пытается положить ее мягкий, завораживающий голос, который слышал в суде, на мелодию нескольких абзацев, что у него в руках.
Ему нравится, что она зовет его Род. Интересно, что значит «Сияние Звезд»?
Интересно, что он может ей сказать; кроме «прости меня», он уже сказал это, и это ничего не меняет, и потом, она вряд ли за этим сюда собирается приехать. Она пишет, что не злится, и не хочет на него орать. Может, она будет говорить, а он сможет просто слушать, просто смотреть, просто погружаться в ее глаза.
Что она думает увидеть? Что, если она соберется и приедет, и пройдет все, что ждет посетителей — досмотр, металлодетектор, взгляды охранников, которые кажутся как-то одновременно и усталыми, и настороженными, — и, наконец, сядет напротив него, взглянет на него и подумает: «Ох, нет, не надо было этого делать. Я просто зря трачу время. Это совсем не то, что я себе представляла».
Но ведь было что-то. Он в это поверил, и, если она тоже это увидела, значит, это на самом деле было.
Если бы вообще ничего не говорить о ее матери, если бы отрешиться от этого! Но тогда она, наверное, от всего вообще может отрешиться.
Воскресенье, восемнадцатое. Ничего не было, просто как-то жил, и вот простой белый лист бумаги, и настоящая девушка, женщина приедет к нему на свидание, — это тебе не шуточки, тут не над чем смеяться. И нечего выгадывать. Он не будет говорить о ней с Дэррилом, это точно, и ни с кем не будет. Это как волшебство. Никто не поверит. Станут искать, в чем прикол, в чем обман.
А правда, в чем? Нет, не может быть. Она не такая, и он тоже не такой. Она увидела в суде то же, что и он: что им нужно встретиться. Что их связывает нечто, что может все изменить.
С ним так долго, дольше не бывает, не случалось ничего хорошего, а потом — раз, и сразу случилось.