Из машины Аликс, с переднего сиденья выбирается некто — очень худой. Совсем не бросающийся в глаза. За звяканьем подков, за негромкими, осмотрительными разговорами, за доносящимися из открытых окон прелюдиями и фугами Баха, выбранными за спокойствие и благопристойность, они все слышали, как по проселку приближается машина, одна из тех консервных банок, которые Аликс берет на прокат, и все они замерли, чтобы потом осторожно, на время, вернуться к своим занятиям; чтобы, как полагает Айла, не придавать этому особого значения; чтобы не пугать и не расстраивать ее еще больше, чем она, как они все, наверное, думают, уже напугана и расстроена.
Идея эта кажется совершенно никудышной всем, кроме, ясное дело, Аликс. Реакция была единодушной, хотя выражалась по-разному.
— Просто беда с этим ребенком, — сказала Мэдилейн. — Как ей такое в голову могло прийти?
— Дура чертова, — сказал Джейми, который отказался их сюда везти. — Могла бы оставаться в своем Корпусе Умиротворения, если собирается на свободе откалывать такие номера.
Лайл сказал:
— Хорошего мало. Но решить да или нет должна была Айла.
Если Айла беспокоилась, что он будет слишком ее опекать, защищать от внешних обстоятельств и даже от нее самой, то напрасно. Он, похоже, решил, что сделал все, что мог, и будет делать все, что должен, но в остальном то, что она наполовину парализована и передвигается в инвалидной коляске, ничего не меняет. По большому счету это — хороший подход, но она бы совсем не возражала, если бы он решительно и свирепо сказал: «Ни за что. Я не позволю». Вместо этого он рассердился, но сказал только:
«Ох, Айла. Ну зачем?» И еще: «Знаешь, тут ведь речь не только об Аликс. То, что планировалось на сегодня, касается всех, это должен был быть праздник. Для тебя, но и для всех остальных тоже. Я не понимаю, почему Аликс взялась менять правила, которым подчиняются все».
Айла тоже не понимает, но, похоже, это понимает сама Аликс. Потому что желания Аликс сильнее и непреодолимее, чем у прочих? Потому что, уйдя от Мастера Эмброуза, сделав этот серьезный рывок на свободу, она требует и заслуживает какого угодно поощрения и вознаграждения?
Ну а если честно? Из любопытства. Дело в том, что сейчас — самый удачный момент. Как сказала Аликс, Айла на своей земле и среди своих.
И еще — острая потребность судить; и, в глубине ее отчаянной неподвижности, жажда разрушения.
Что ж, вот и он, худой и совсем не бросающийся в глаза.
Аликс ухватила его за руку и ведет к веранде. В это время мальчики Лайла, бросив игру в подковы, направляются к дому. Мэдилейн и Берт выходят из сада. Джейми и Мартин слезают с перил веранды, на которых сидели, свесив ноги. Все собираются вокруг; они похожи на охранников. Или на шайку.
Только Лайл не двигается с места. Он продолжает сидеть рядом с Айлой, держа на колене бокал пива, как будто ситуация самая рядовая, и знакомство незначительное, даже нет нужды вставать навстречу новому гостю.
И она, разумеется, тоже не двигается.
При ближайшем рассмотрении — мальчик как мальчик. Аликс, поприветствовав всех слишком громко и жизнерадостно, смущается, даже вроде бы робеет, даже пугается. Поняла, в конце концов, как страшно ошиблась?
Так ей и надо.
При ближайшем рассмотрении Айла узнает силуэт. Последний раз она его видела с ружьем в руке, он поворачивался, поднимался на мыски, снова твердо вставал на ноги. Глядите-ка, вот и тот палец. Она, не отрываясь, смотрит на этот палец, на тот, который все изменил, принес горе и боль, о которых этот худой силуэт понятия не имеет. Вот он, перед ней.
Левой рукой он цепляется за руку Аликс, как напуганный ребенок.
Айла старается не смотреть ему в лицо, не встречаться с ним взглядом. Прошлый раз, когда она это сделала, их, его взгляд и ее, ненадолго замкнула друг на друга страшная неизбежность. И вот теперь — снова.
— А это, — говорит Аликс, — моя мама, Айла. Мама, это Род.
После чего даже Аликс не знает, что сказать. Молчание длится долго. Айла даже не слышит ничьего дыхания, только свои неглубокие вдохи.
Она смотрит на его правую руку и протягивает свою. Она хочет прикоснуться к этой руке, к этому его пальцу.
— По-моему, — сухо произносит она, — мы встречались.
Она думала, что это прозвучит скорее холодно, чем сухо, но нет, не прозвучало. Она чувствует, как его рука дрожит и слабеет в ее руке. Она наконец поднимает взгляд и видит, что в глазах у него отчаяние. Должно быть, больше всего на свете он хочет вырваться и убежать. Она усиливает хватку, вот и пригодились ее по-новому сильные руки. Да нет, он не убежит. Он слишком испуган — попался, бедолага.
Но почему он тогда приехал?
Из-за Аликс, конечно. Аликс его держит, гораздо крепче, чем держит сейчас за другую руку. Ее дочь хороша собой, но Айла не думает, что дело тут в красоте.
Мальчик совсем не хорош собой. Волосы у него длиннее, чем в тот день в «Кафе Голди». В глазах нет тогдашнего острого ужаса и паники, но видны ужас и паника помягче, вызванные тем, что происходит сейчас. У него тонкие губы, маленький подбородок. Не урод. Обыкновенный, не хуже других, но и не лучше.
То, что случилось, должно было оставить на нем какой-то след. Должны быть шрамы, переломы, или кровь должна идти. А у него одежда опрятная и чистая, голубая рубашка аккуратно заправлена в брюки. Он даже при галстуке. Так мог бы выглядеть школьник, произносящий речь на выпускном, или мальчик, укладывающий пакеты с покупками в багажник ее машины. Если бы она сама не видела, как он чудовищен, трудно было бы поверить.
Что творится в сердцах у этих молодых людей, у него и Аликс, — загадка.
Она выпускает его руку, которая ничего не помогает понять. На этот раз он отдан ей на милость. Что ей делать с такой силой и властью? Если ей нужны шрамы, придется самой их наносить. Если она хочет крови, то пустить ее должна сама.
Она бросает взгляд на Лайла. Она видит, что он смотрит на мальчика с безоговорочной, ледяной, как жидкий азот, ненавистью: мужчина, приведенный в ярость и отчаяние тем, как уничтожена его жизнь. Она смотрит на сыновей Лайла, на красивых, процветающих, дельных Уильяма и Роберта. Они тоже глядят на отца. Они должны думать, что это несправедливо — то, что он, хотя ни в чем не виноват, по рукам и ногам связан всем этим ею. Она тоже ни в чем не виновата, но для них это неважно.
А ее собственный сын? Джейми уставился вдаль, у него сжимается и подергивается какая-то мышца на челюсти, ей виден только его профиль — что видит он? Разнообразные печали, так она думает. Или, возможно, разнообразные пути отмщения. Она отводит от него взгляд и снова смотрит на этого мальчика, на Рода. Она ждала чего-то большего, он должен быть чем-то более существенным — нет, серьезно.
Мэдилейн из-за него расплакалась. Она стоит у крыльца. Берт обнимает ее за плечи и, утешая, похлопывает по спине, а у нее по щекам катятся слезы. За одно это, за то, что заставил старую женщину, мать, плакать, этот мальчишка должен страдать.
Он и страдает. Он окружен и, если не считать Аликс, окружают его презрение, ярость и горе. Поначалу ему было очень не по себе, сейчас он мучается. Вид у него такой, как будто он сейчас расплачется.
Вот и хорошо.
Может ли быть, что Аликс замышляла именно это? Не решила ли она, единственная среди них, отомстить, не оказалась ли настолько умна, что сумела продумать и осуществить план такой изысканной, такой тонкой и осторожной пытки для этого мальчишки, что это может показаться даже ему проявлением любви или даже спасением?
На лице у Аликс написана суровость, решимость и, возможно, умиротворение. Она стоит с ним рядом, но целиком предоставила его той судьбе, которая ему выпадет.
В нормальных обстоятельствах новому гостю как раз сейчас предложили бы напитки и закуски, пригласили бы присесть, сказали бы что-нибудь доброе и приветливое. Не могут же они так и стоять вокруг этого мальчика в застывших позах, как будто решают, доверять ему стрижку газона или нет.
— Лайл, может быть, принесешь молодому человеку что-нибудь прохладительное? — спрашивает она.
И когда Лайл, этот глубоко воспитанный человек, встряхнувшись, выходит из того состояния, в котором пребывал до сих пор, и встает, она говорит мальчику:
— Садись. — И кивает на кресло Лайла. Обращаясь к Уильяму и Роберту, она говорит: — Как там ваши подковы? Кто выигрывает? — Они воспринимают это, чего ей и хотелось, как предложение вернуться к игре.
— Мама, вы же были в саду. Может быть, вы с Бертом срежете немного цветов для столовой? Допустим, пару маленьких букетиков на стол и большой, шикарный — на каминную полку? А Аликс могла бы вам помочь.
У нее неплохо получается. Она наблюдает за тем, как рассасывается толпа, с определенной гордостью. Качества лидера, которые раньше так помогали вести хозяйство и организовывать рекламные кампании, по-прежнему при ней.
Лайл, выходя с холодной газировкой и стаканом, удивляется тому, что мальчишка сидит в его кресле, а почти все остальные разбрелись кто куда. Снова позвякивают подковы. Аликс и Мэдилейн оживленно — сердито? — разговаривают, Берт стоит рядом.
— Спасибо, Лайл, — говорит она. — Может, Мартин и Джейми тебе чем-то помогут с тем, что стряслось на газоне во дворе?
На газоне во дворе, насколько она знает, ничего не стряслось, и Лайл поднимает брови, но понять, к чему она клонит, нетрудно, намек более чем прозрачный.
— Ладно, — медленно произносит он. — Хорошо. Ребята?
Джейми противится больше всех. Он смотрит на мальчика тяжелым взглядом, но обращается к Айле.
— Мы недалеко, — говорит он.
Он что, думает, что этот мальчик может причинить ей вред? Больший, чем уже причинил? В опасности тут он, а не она.
— Разверни кресло, — велит она ему, — чтобы мне тебя было видно.
И он неуклюже, поставив сначала свою газировку, разворачивается, с трудом подтаскивая неповоротливое кресло. Послушный мальчик. Может, она отчасти сама виновата, не крикнула ему: «Стой!» — в тот решающий момент в «Кафе Голди».
— Да уж, — произносит она весело, — непросто, правда? И о чем, как ты предполагаешь, мы можем говорить?
Если случилось, что Аликс сегодня совершила нечто намеренно жестокое, то не стоит гадать, откуда у нее это острое, режущее умение.
— Не знаю, — как будто ему двенадцать, смотрит себе на ноги. Внезапно осознавая, что болтает ими взад-вперед. Чего, как он, видимо, понял, она сделать не может — и он резко останавливается.
— Почему ты приехал?
— Из-за Аликс, наверное. Она сказала, так надо. Я, — и он смотрит на нее безумными глазами, — не хотел.
Понятно, что не хотел. Но если он смотрит на Айлу, надеясь получить нечто вроде материнской поддержки, то тут он стучится в каменную грудь.
— Тогда, я думаю, мы в равных условиях. Никто, кроме Аликс, не хотел, чтобы ты приезжал. Я бы никогда не сказала такое обыкновенному гостю, но тебя это наверняка не удивляет. По-моему, нам с тобой нечего вытанцовывать из вежливости друг перед другом, как перед другими людьми.
Он, возможно, с благодарностью принял бы любой танец из вежливости. С этой надеждой можно проститься. Забавно то, что в том, что она сказала этому мальчику, есть своя правда: он — человек, от которого ей почти нечего скрывать. Они видели друг друга в самом обнаженном состоянии. Раздеться, исповедаться — все это ничто по сравнению с той секундой в «Кафе Голди».
— Но вот ты здесь, несмотря на то, что все были против, в том числе ты и я, и о чем, как ты думаешь, мы можем поговорить? (Он пожимает плечами; беспомощный, потерянный.) — Ну что ж. Я знаю. Как насчет того, как мы, каждый, провели прошедший год? Ты мне расскажешь про тюрьму, а потом я тебе — про больницу. Готова поспорить, кое в чем они не так уж отличаются одна от другой. В том смысле, что ни там, ни там не можешь делать то, что хочется. Не забудь, я все еще не могу и, судя по всему, никогда не смогу. А ты?
Слишком жестоко? Она, в общем-то, не хотела доводить его до слез. Она думала, он покрепче. У него же, в конце концов, было ружье. Он в нее выстрелил, разве нет?
Она думала, что и сама она покрепче. Может быть, именно это имела в виду Аликс: когда на него смотришь, на живого, вблизи, в нем нет ничего чудовищного.
Тогда кто же будет ее преследовать, какой неясный образ она сможет вспоминать, кого с уверенностью счесть представителем рока, настолько величественного и могучего, что он отнял у нее ноги, такое животрепещущее движение, ощущение, без которого нельзя? Этого мальчика? Его незначительность, его робость, его откровенный страх — все это делает ее рок таким ничтожным, ее страдания — пустячными, ее борьбу — мелкой. Какое оскорбление, какой удар.
Неужели Аликс выяснила и это? И не взялась ли она в таком случае достроить его, сделать его больше, помочь ему дорасти до роли, которую он уже сыграл? Если так, то за это стоило взяться. У Айлы хитрая, умная девочка.
— Расскажи мне, — произносит она, возможно, слишком расширяя временные рамки, — что ты чувствуешь? То есть кроме страха и нежелания здесь находиться?
— Ну, — говорит он, чуть подумав, а может быть, просто гадая, какого ответа она ждет, — я очень жалею, — он снова поднимает голову, в его тусклых маленьких глазах все еще блестят слезы. — Я так жалею.
— О чем? Что тебя поймали? Что попал в тюрьму? Пытался ограбить кафе-мороженое? Провалил эту затею? Выстрелил в меня? Жалеешь себя, меня — как тебя понимать?
Голос у него дрожит. Ему стало еще страшнее, если он умный.
— Обо всем, наверное. О том, что так получилось. Я этого не хотел, совсем не хотел. Я поверить не мог.
— Я тоже, — соглашается она. — Я тоже не могла в это поверить. В общем, и до сих пор не могу. Хотя вот он, ты, и вот она, я, и наше с тобой, как бы это назвать, неожиданное столкновение тоже состоялось. Думаю, придется в это поверить. Ты о тех секундах часто думаешь? Я — да. Даже не могу тебе сказать, сколько раз я снова и снова прокручивала все в памяти. И каждый раз для меня это — шок. А для тебя?
— Да, — выдыхает он. Теперь он смотрит на нее с какой-то странной надеждой. Занятный молодой человек. — Я думаю, было бы хоть чуть-чуть по-другому, и все. Я ведь даже из ружья до этого не стрелял. Как же я мог во что-то попасть в тот единственный раз?
— Не во что-то. В кого-то. Вообще-то, в меня. — О боже, ну и злой у нее язык. — Так ты не из тех мальчишек, которые все время ходят на охоту, ну, с отцом, например?
— Нет. Он с друзьями ходит. Не со мной. Я даже в птиц и кроликов никогда не стрелял! Я люблю животных. У меня собака была, вернее, у бабушки был пес, только он умер, пока меня не было. Я если когда и имел дело с мертвыми животными, то они уже были мертвые, когда я их находил.
Тошнотворная картина. Она пытается от нее отрешиться.
— Тогда почему? Чего ты хотел? Я пришла в кафе за мороженым, а ты что там делал? С ружьем? Какая у тебя была цель?
— У нас был план. Нам нужны были деньги, чтобы уехать, квартиру снять, всякое такое. Я думал, все будет просто. План был совсем простой, — теперь он говорит отрывисто, словно стреляет. — Я не должен был из него стрелять, только так, понарошку. Чтобы было похоже на настоящее ограбление. А тут вошли вы. Как раз когда я собирался это сделать. Пальнуть в стену. Поэтому я и ружье поднял, а вы меня испугали. И я не знаю, просто так получилось. Просто получилось, и все.
Айла понимает, а до него медленно доходит, что он ей сказал: что был план, что были какие-то мы, что нужно было выстрелить для прикрытия, чтобы было похоже на настоящее ограбление.
— Ну вот, — говорит он, — я так старался, — и она понимает, что он говорит не об осторожном обращении с огнестрельным оружием, а о том, что старался защитить друга.
— Да, — говорит она, — это точно. Он должен быть тебе очень благодарен. Наверное, во многих ситуациях верность — хорошее качество. Не в данном случае, на мой взгляд, но часто. Я понимаю, как ты мог совершить эту ошибку.
— Что вы сделаете? — Конечности у него обмякают и обвисают, как у тряпичной куклы. Как будто его поддерживала только верность, единственное хорошее качество, которое он мог предъявить.
— Не знаю, — она не обманывает; она и правда не знает. — Нужно будет подумать. Преступление-то было очень страшное. И, как видишь, — она показывает на свои ноги, — оно до сих пор страшное. И останется таким.
— Я знаю. Господи. Но, — глубокий вдох, — это ведь я нажал на курок.
— Поверь, мне это известно. Но ошибусь ли я, предположив, что, будь ты один, ты бы не стоял в тот день в «Кафе Голди» или где-то еще с ружьем наперевес?
Да, она видит: он понимает, что это правда. Хорошая это для него новость или плохая? Означает ли она, что он не совсем виновен или что у него слабый характер? Весь прошлый год он был вооруженным грабителем, человеком с оружием. Должно быть, чувствуешь себя совсем иначе, чем тот, кто жалко плетется следом за кем-то. Не то чтобы полный козел, но явный козел отпущения.
— В общем, нет, — говорит он, — но ведь стоял.
Теперь ее очередь толковать неоднозначные слова: настаивает он на том, что его большой, дерзкий, дурной поступок полностью принадлежит ему или требует наказания для себя одного?
Она поверить не может, что даже задумывается об этом. Что ее хоть сколько-нибудь интересуют эти мелкие детали его преступных намерений.
— Ты в меня выстрелил, — задумчиво говорит она. — У тебя от одной мысли ноги не подкашиваются? У меня все еще да. Или подкашивались бы, если бы могли, — ему пора выучить, что существуют рискованные глаголы. Он вздрагивает, как будто она его ударила. — Так как? — спрашивает она уже более мягко; в каком-то смысле, более по-дружески.
— Да, наверное, — медленно произносит он. — Я бы все отдал, чтобы вы поправились. Вы тоже, я думаю. Вы меня наверняка ненавидите.
Это звучит не так, как в тех случаях, когда говорят что-то вроде: «Ты меня наверняка ненавидишь», — с целью услышать: «Нет, совсем нет, конечно, нет». Это звучит как простой факт. Чем и должно быть.
Но ненависть огромна, и ей, конечно, нужен огромный объект. А в этом мальчике ничего огромного нет. Огромным было ружье, и то мгновение было огромным, а он — нет.
— Ты знаешь, нет, — говорит она так же медленно, как он, — я ненавижу то, что ты сделал, но это немножко другое, — можно ли в восемнадцать лет различать такие вещи? И понимает ли он разницу между тем, что для него это — что-то, что получилось, а для нее — то, что он сделал с ней? — И я очень зла, что ты, наверное, и сам видишь.
Она замечает, что он смотрит мимо нее, и, с легка повернувшись, видит Аликс, Мэдилейн и Берта, наблюдающих за ними из сада. Разговор у них вроде бы пошел спокойнее. Аликс кивает им двоим, сидящим на веранде, желая сказать — что? Что у них все идет как нужно? Аликс понятия не имеет. Никакого.
— Я тоже, — неожиданно говорит он. И вид у него удивленный, как будто эта мысль и для него в новинку.
— Ты злишься?
— Ну да — повел себя как дурак всего один раз, и все рухнуло. Одна минута, если бы я мог все вернуть, одна минута все бы изменила. А я не могу, так что — да, злюсь. То есть на себя. На все вообще. Понимаете?
Он бьет кулаками по коленкам в такт своим словам. И на лице у него, господи, сожаление, подлинная мука, настоящая ненависть к себе. И еще — ужас от навалившихся на него невыносимых чувств. Он что, раньше этого не говорил? Вид у него, во всяком случае, такой потрясенный, как будто он первый раз произнес все это вслух.
— Честное слово, я бы убил себя, если бы только можно было начать заново, — его голос взвивается вверх. — Да и вообще — убил бы себя, и все.
Аликс хоть понимает, с чем имеет дело? И что натворила? А сама Айла понимает?
— Я знаю, — тихо говорит Айла, — я об этом тоже думала.
Правда думала. Он должен понимать, что это — не снисхождение.
— Знаешь, какое-то время, в больнице, когда была полностью парализована. Ничего не чувствовала: ни рук, ни пальцев, ни ног, ни ступней, ничего. Двигаться не могла, ничего не ощущала. До того странное состояние, не расскажешь — такая беспомощность. Было время, когда я думала, что, наверное, мне лучше умереть. Только само собой это не получалось, а я не знала, кого попросить помочь, и сама ничего предпринять не могла. Так злилась, в таком была отчаянии.
Он, конечно, должен услышать в этом упрек; но еще, возможно, и желание поделиться тем, о чем она, как и он, многое знает, тем, что, как она полагает, они оба пережили.
Ужасно было бы оказаться на его месте. Знать, что разрушил, знать, что во всем виноват сам. А ему всего восемнадцать. Он, наверное, готов голову себе оторвать.
— Сейчас, как видишь, многое изменилось к лучшему. Я потеряла только ноги, хотя и это — большая потеря. Странно, но я иногда чувствую, как они болят, но это все, только боль, ничего хорошего. Едва ли они мне когда-нибудь пригодятся. Но теперь я могу себя убить. Теперь мне это доступно. И я тебе скажу кое-что, о чем никто не знает: после операции я собиралась это сделать. Брала в руки ножи, высыпала в ладонь таблетки, думала об этом. Такое искушение, правда? Просто взять и сделать это. Но, — ее голос становится жестче, — как видишь, я этого не сделала. Столько возможностей было, а я все-таки этого не сделала. Хотя, — быстро усмехнувшись, — кто знает, что будет завтра. Я, во всяком случае, не знаю.
Теперь он сидит, поставив локти на колени, сгорбившись, и заглядывает ей в лицо.
— А почему? Почему вы этого не сделали?
Врать она не может. Но она не может быть с этим молодым человеком так же беспечна и наивна, как Аликс.
— Потому что было очень тяжело достичь даже этого. Слишком много труда я затратила, чтобы все ушло впустую. А еще — эти люди, — она поводит рукой, но не перестает смотреть ему в глаза. Если она его отпустит, он упадет, она знает, что упадет.
— Вот эти люди — как я могла с ними так поступить? Было время, когда все это было неважно, но вообще-то это очень важно. Мои дети, ну, хотя бы Аликс ты знаешь. И мой муж. Ты, наверное, не знаешь, а может быть, и знаешь, но мы с ним не так давно вместе, и я наконец-то была очень счастлива, мне было так спокойно. Так что сейчас, хотя, наверное, в какой-то момент я могу решить иначе, я не могу его так наказать. С другой стороны, и обузой для него я быть не хочу. Не хочу его связывать.
Этого, разумеется, в восемнадцать лет не понять. Да и не касается его это. Но он слушает внимательно, очень внимательно. Как говорит Аликс, он просто жаждет, чтобы его наполнили.
— Но, знаешь, дети у меня молодые, а муж — мужчина хоть куда. Они переживут. Но вот моя мать — вон она, видишь, в саду. Она всегда была для меня опорой, она меня спасла, когда случилась беда; но ты об этом не знаешь, — или знает? Сложно сказать, о чем они с Аликс беседовали. — Даже если забыть об остальных, с ней я так поступить не могла. Это значило бы, что я и ее убиваю. Она — моя мама, так что… — она пожимает плечами.
— Моя мама, — тихо произносит он, — меня бросила. Или ее забрали. Я не знаю, я был маленький. Вроде она болела. А потом, через несколько лет, она бросилась с моста.
Между ними резко возникает враждебность, плотное вещество ее подозрений: он что, ищет ее сочувствия? Предлагает какое-то недоделанное объяснение, почему сорвался с катушек? Озвучивает всякую чушь, которую ему внушили тюремные психологи?
— Вот бабушка, наверное, та была бы против. И отец. Я как-то об этом не очень думал, как они будут себя чувствовать. Ну, если я себя убью.
Да, это ей знакомо: поглощенность собой, свойственная жертвам, беспечность проклятых.
— Но ты этого не сделаешь. И я тоже. Раз уж мы прошли такой путь.
Это похоже на сделку, на обет.
— Наверное, нет. Я не знаю, что делать. Но мост я нашел. Попробовал представить.
Она видит, как мужчины, Лайл, Джейми и Мартин, выходят из-за угла дома. Смотрят в сторону веранды, оценивают происходящее и свое место в нем и как-то тихо решают отправиться в сад к Мэдилейн, Аликс и Берту. Роберт и Уильям, конечно, уже приустали швырять подковы. Все проявляют изрядную деликатность, так ей кажется. Или страх. Или смятение. В любом случае, они себя очень правильно ведут, уважительно относясь к тем таинственным событиям, в которых не принимают участия. Ей очень повезло, хотя ее везение удачей не назовешь.
— Так, — она садится прямо, насколько может, делая им знак, что у нее все хорошо, а мальчику — что самое время сменить тему, — если ты не собираешься себя убивать, то чем ты собираешься заняться? Какие у тебя планы? Вернешься домой, снова будешь жить у бабушки?
У нее тут свой интерес. Она не хочет сталкиваться с ним на улице, как бывало, неожиданно и случайно.
— Нет, наверное. Все знают. Все будут смотреть.
Один из кругов ада, без сомнения. На Айлу, разъезжающую в коляске, тоже смотрят. Она не так уж счастлива, что все теперь доброжелательны, так и норовят склониться над ней и завести разговор о чем-нибудь вроде погоды, о том, кто в семье ходит за покупками, даже о городских событиях, которые могут ее заинтересовать. Об инвалидности — ничего, они слишком вежливы; или им неловко. И только некоторые говорили с ней медленно и громко, как будто она лишилась слуха или разума, а не ног. Она полагает, что это говорит о чем-то хорошем.
И все-таки, как она сказала Лайлу, сложно, когда тебя начинают считать своей именно так. Стой она на ногах, ходи, на это ушли бы десятилетия.
— Аликс мне помогала. Я сдал экзамены, пока сидел, — он слегка запинается перед «сидел». — Так что, наверное, найду какую-нибудь работу. Она говорит, для начала ни на что особенно рассчитывать не приходится, хотя оценки у меня были хорошие. Где-нибудь в кафе или в магазине, — тогда пусть надеется, что никогда не окажется лицом к лицу с вооруженным подростком. — Я был бы не против заняться дизайном пейзажа, она и об этом упоминала. Я раньше стриг для людей газоны и делал всякую работу в саду. Я люблю быть на свежем воздухе.
— Да, я тоже. А до того как все это произошло, о чем ты подумывал?
Как бы она ответила на такой вопрос в семнадцать? Было какое-то смутное представление о словах, о рекламе, вспоминает она, не цель, не перспектива и не план, просто идея. Потому что к тому времени она подумывала о Джеймсе, об этом многообещающем молодом человеке постарше.
Боже, снова слезы. И она огорчила мальчика, он смотрит на нее с тревогой. Она качает головой.
— Ничего. Просто я подумала о своем. Продолжай.
— Не знаю. У меня не было серьезных планов. Наверное, если бы учился тогда получше, мог бы думать о колледже, но я не так уж много внимания уделял школе. К тому же не думаю, что у нас были на это деньги. Но там, пока я сидел, мы проходили всякие тесты, выясняли, кто к чему способен, и мне сказали, что я могу работать с растениями, или животными, или числами, что-то в таком роде, — прямо жаль, что Джейми бросил работу в цветочном магазине; мог бы передать ее Роду.
— У Аликс полно буклетов разных колледжей, знаете, где перечисляются курсы, которые там читают? Она говорит, что в перспективе мне нужно думать об этом, но пока нужно копить деньги. Все не так, как я думал, — как разговорчив он делается. — Все, о чем мы думали раньше, это как найти квартиру и по-настоящему оторваться.
На деньги из «Кафе Голди». Они что, ждали так много от кассы одного кафе-мороженого? Роскоши и свободы сразу? Какие дети, как они безнадежно полны надежд.
— Но все не так.
— Нет, думаю, что нет.
Айла, разумеется, не может сходить в гости к Аликс. Она едва ли взберется по узкой лестнице. Но если судить по рассказам Аликс, роскошью там и не пахнет. Аликс, увлеченная своим плохо оплачиваемым добрым делом, похоже, считает, что добрые дела требуют определенной суровости в интерьере. Но, по крайней мере, она зарабатывает на жизнь, идет своим путем, и при этом — никакого хождения в стаде, в форме, с кружкой для пожертвований для мерзкого Мастера Эмброуза. Идеи у нее, кажется, в основном верные, пока она не срывается в крайность или мученичество, такой риск в случае с Аликс всегда есть.
— Мне нравится все изучать. Я раньше тут все изучал, но теперь я живу там, где рос бы, если бы мама не заболела, это, в общем, интересно — посмотреть, как бы все было, если бы ничего не служилось. Например, столько всего, что я бы уже знал. Мне хочется найти кого-нибудь, кто с ней был знаком. Мост я уже нашел, но я пока никого не знаю, кто ее знал.
Айлу эта исповедь немного раздражает. Она что, упала в его испуганных глазах? И теперь он воспринимает ее просто как приветливую женщину, которая никуда не денется, с которой можно поболтать?
— Но ты пока ни магазинов, ни людей не грабил?
— Нет! — он напуган и потрясен. — Нет.
— А почему нет? У тебя это пока не слишком ловко получается. Я думала, что, выйдя из тюрьмы, ты мог решить, что нужно попрактиковаться, — как легко заставить его съежиться. Она поверить не может, что ей стыдно, но так и есть. — Прости, — говорит она и не может поверить, что просит прощения у этого малолетнего преступника; целый год она размышляла, фантазировала и представляла, как ему отомстит.
Что произошло с женщиной, требовавшей шрамов, жаждавшей крови?
Она все еще здесь. Она, скорее всего, всегда тут будет. Но разве это — мишень, это бедное существо?
— Я думаю, — осторожно говорит он, — что вы должны говорить все, что захотите. То есть я бы на вашем месте убить меня хотел, это точно. Но я не знаю, что сказать. Простите — это ерунда. Наверное, это вообще ничего не значит. Но я ничего не могу исправить. И не знаю, что делать, — это вырывается, как рыдание. Он действительно растерян. Потому что он, вообще-то, прав. И они ходят по кругу. Они зашли в тупик, потому что она потеряла ноги, он сердце, и что тут скажешь?
— Тебе будет лучше, если я в тебя выстрелю? — мягко спрашивает она. — Просто раню, покалечу, чтобы по справедливости, сравнять счет, око за око, ноги за ноги?
Секунду, почти такую же длинную, как та секунда в «Кафе Голди», только неподвижно, не поворачиваясь, не крутясь, он просто смотрит на нее. А потом уголки ее губ начинают подрагивать в улыбке. Тогда и его губы — тоже.
Они не то чтобы смеются. Едва ли между ними возникла душевная близость. И обстоятельства их не сблизили, и она не перестала жалеть о том, что он существует. Да и он, наверное, жалеет о том, что существует она. Но это — гораздо больше, чем она могла представить.
В эту секунду, в этот мимолетный миг страшная горечь наказания, тяжкое бремя мести уходит, освобождая место — чему? Она думает, что, возможно, верным словом будет все-таки свет, благодать. Она не совсем точно знает, что это такое, что в целом оно включает и охватывает, но к ней приходит именно слово: она чувствует краткое озарение, нисхождение света — благодать.
Ее саму потрясает, переполняет ощущение своего не совсем добросердечия — она не собирается и не хочет становиться добросердечным человеком, — но горячего желания не причинять вреда. Не обязательно создавать свет, но не сгущать тьму.
Свет и благодать невозможно поддерживать постоянно и непрерывно, по крайней мере она не может. Это все пока — гидропоника, корней оно не пустило, но об этом нужно знать. И заботиться. Как заботиться о благодати, как ее поддерживать?
Как и все остальное, так она думает. Как упражнения для мышц груди, спины и рук: повторять, упражняться, делать одно и то же снова и снова до тех пор, пока не станет, а иногда и когда станет трудно и больно, преодолевая себя.
Она тянется и прикасается к колену Родди. Не любя и не прощая, но потому, что он, пусть неуклюже и нечаянно, дал ей это.
Лайл сейчас тихо беседует с Мартином и Джейми, прислонившись к перилам веранды возле угла дома.
— Не пора ли начать второй раунд? — кричит им она. И еще: — Давайте-ка, все, возвращайтесь. Вам нужно как следует познакомиться с Родом.
Под этим она, наверное, подразумевает разговоры: запинающиеся вопросы, неловкие ответы, ритуал знакомства, который сделало таким тяжелым и, возможно, страшным, бремя обиды, недоверия, неприязни, страха, презрения, неумения и, никуда не денешься, очень глубокой ярости.
Так все это более-менее и происходит. Голоса у всех напряженные, незнакомые и едва ли раскованные, но как хорошая хозяйка она направляет их друг к другу, устанавливает связи и темы, интересные всем, помимо одной, явной, себя самой, и разводит говорящих, когда голоса становятся резкими. Она говорит Джейми, что Род в тюрьме сдал экзамены и ему интересно работать на воздухе. Говорит Роду, что Джейми тоже вернулся к учебе, а одно время работал в цветочном магазине.
Она говорит Роберту и Уильяму, что мама Рода тоже умерла, когда он был подростком, а Роду говорит, что один из них — серьезный ученый, а другой — серьезный исследователь общественного мнения. Она говорит Мартину, что Род мечтал переехать из маленького городка в большой город, а Роду — что желания Мартина стали более обширны и он недавно вернулся из Индии. Есть масса возможностей — вот что она хочет сказать. Выходов по-настоящему много.
Она говорит Мэдилейн, что Род рос в основном с бабушкой, а Роду говорит, что, если бы не Мэдилейн, она даже не знает, что стало бы с ней, да и с Джейми, и с Аликс, когда для них настали очень тяжелые времена. Она говорит Берту, что отец Рода, похоже, человек очень немногословный, а Роду говорит, что Берт тоже такой, но каждое слово произносит, чтобы поддержать и утешить.
Многое из этого приводит ко вполне удачным и продолжительным беседам. Но, сделав все, что смогла, она предоставляет их самим себе.
Утешение — интересное понятие. Оно снова всплывает в уме, когда через несколько часов обед подходит к концу, на столе полно грязных тарелок и салфеток свечи догорают, цветы никнут и клонят головки. Сейчас по одну сторону длинного стола Джейми и Мартин ведут негромкий разговор, а Уильям и Роберт, сидящие по обе стороны от Мэдилейн и Берта, склонились к пожилой паре, и все они кивают, обсуждая что-то забавное. Аликс сидит рядом с Родом, а тот — рядом с Джейми, смелое сочетание, которое по ходу обеда, пока Джейми не повернулся к Мартину, стало если и не теплым, то сердечным, и какое-то время Джейми и Род оживленно сравнивали тюрьмы, охранников, с которыми им приходилось иметь дело, то, как относились к ним полицейские и адвокаты. Айла слышала, как Джейми сказал:
— Мне повезло, — и она думает, что так и есть.
Она и Лайл сидят во главе стола, рука об руку, хотя ее коляска занимает больше места, чем его стул. Их руки соприкасаются под скатертью. Она не очень верит, что эта привязанность, как бы глубока она ни была в данный момент, по-прежнему может продлиться десять, двадцать, тридцать лет, но как раз сейчас — сейчас они держатся за руки.
Как раз сейчас заканчивается день, заканчивается именно так, как она представляла: в неярком свете, после хорошего обеда, среди этих людей, в этом доме. Но еще, из-за худой фигуры между Джейми и Аликс, день заканчивается совсем не так, как она думала.
Она понимает, что жаждала не только мести, но и, по большому счету, утешения. Но она слишком во многом неизлечима и так горестно, так основательно безутешна.
Но тем не менее есть это мгновение. А мгновение, как она поняла, поворачиваясь на входе в «Кафе Голди», может быть, очень долгим, очень большим.
Есть стойкость, такое прочное, несгибаемое слово из мореного дуба, и в стойкости есть свои, твердо стоящие на ногах мгновения — странные и почти чувственные мгновения радости. Эта радость, редкая и незнакомая ей, ничего не восполняет, никоим образом; но она, в конце концов, хотя бы на мгновение приносит утешение.
И все это, так она думает, слушая, как голоса вокруг то прибывают, то убывают, как музыка, как вода, все это может быть светом и благодатью: утешительная радость, мерцающая, как свечи, уходящая корнями в стойкость, время от времени вспыхивающая мимолетной картиной. Вот так.