Врача, того молодого, темноволосого, который склонялся над ней, стоя по другую сторону кровати, напротив Лайла, судя по всему зовут Грант.
— Спасибо, доктор Грант, — говорит Лайл пресекающимся голосом, наверное, у двери, которой Айла не видит. — Я бы хотел, чтобы вы поговорили завтра с ее детьми. Когда вам будет удобно?
Милый Лайл. Знает, что для нее важно, и делает все, чтобы оно состоялось, заставляет его состояться. Она знает, хотя и не по личному опыту, что врачи очень загружены работой, а еще они не очень любят общаться с родственниками. Их можно понять. Она сама не так уж уверена в том, что хочет, чтобы Джейми и Аликс нависали над ней, внося еще большее разрушение в то, что и так странно, чудовищно разрушено. Но раз уж они — семья, полагается через все проходить вместе. Может быть, у них получится справиться, кто знает? Зависит, видимо, от того, с чем именно нужно справиться. Или от того, насколько им надоели беды и несчастья их беспокойных родителей.
Да, но теперь ведь ее очередь, разве нет?
По крайней мере, насколько она может судить, она не при смерти. Если Джейми и Аликс нет необходимости видеться с доктором Грантом до завтра, предполагается, что будет какое-то завтра, и есть о чем говорить. Ей хотелось бы знать, о чем именно. Не только Джейми и Аликс пребывают в неведении.
Ей хотелось бы, чтобы не было страшно; хотя бы не так страшно.
Когда она произносит: «Лайл?» — это звучит отчетливо. Налицо явный прогресс, если, конечно, отчетливо оно звучит не только у нее в ушах, но и в комнате. Но если получилось, то следующее, что она сделает, это спустит ноги с кровати, встанет и уйдет отсюда.
Откуда уйдет? То есть это — явно больница, но где и какая? Лайл, наверное, вышел вместе с врачом. Ей из ее положения видна только матовая белизна, перемежающаяся хромированным металлом. Кремовые, в дырочку, плитки потолка. Неподалеку что-то мерно пыхтит, точно великан дышит. Еще у нее чем-то заткнуты ноздри, хотя дышать оно не мешает, и это непонятно. А настоящий ужас в том, что она не чувствует своего тела, кроме головы. Она не может понять, что это за состояние, когда ничего не ощущаешь, даже боли. Если она лежит, а она явно лежит, должно быть ощущение распластанности, ощущение того, на что опираются спина, плечи, ноги и руки. Если она в постели, то должна чувствовать еще какую-то тяжесть и давление, даже если укрыта всего лишь простыней.
О господи, она хочет домой. Хочет, чтобы всего этого не было, и можно было вместе с Лайлом вернуться к их сказочной жизни. Так нечестно, она только-только успела осознать эту награду, эту таким трудом добытую победу. Ей столького недодали! Она хочет домой.
Восемь лет назад, когда она впервые увидела ферму Лайла, вернее, дом и прилегающие к нему постройки — не совсем ферма, скорее загородный дом, — ей показалось, что она умерла и попала в рай.
— До чего же хорошо, — сказала она, когда грузовик, подпрыгивая, преодолел последние метры неровного проселка. — Лучше не бывает.
До встречи с ним она неправильно, как все горожане, назвала бы проселок дорогой. Она тогда еще и нервничала из-за того, что отправилась, как ей казалось, в местность, далекую от цивилизации, как в кино, как в «Освобождении» или вроде того, с человеком, которого знала всего пару недель. Потому что кто знает, что творится в душе у мужчины, когда все условности и ограничения остаются далеко позади? Лицо у него было славное, взгляд одновременно и добрый, и острый, но кто знает?
Так она и ехала с ним по длинной дороге, по проселку, заинтересованная и немного настороженная. А потом ее в самое сердце поразило то, что она увидела.
— Да, дом что надо, — согласился он.
Это было в самом начале. Айла с опаской относилась к тому, чтобы узнать друг друга поближе. Возможно, и он тоже, просто потому, что это, скорее всего, привело бы к чему-то, в чем она разуверилась, и к чему, как она себе говорила, у нее душа не лежала после Джеймса.
— Работы тут, правда, невпроворот.
Она чувствовала, с какой гордостью Лайл показывает ей дом.
— Но он того стоит. Такой красивый.
Так и было. «Красивый» не отражало сути. Даже «лучше не бывает» оказалось не совсем то. «Рай на земле» было ближе к истине.
Да, сказал он, и для него тоже. К тому времени он прожил здесь уже три года. Почти все свободное время он улучшал, сносил, перестраивал, делал дом своим. Айла уже колебалась, склоняясь к тому, что он ей нравится, но влюбилась в его дом. Насколько ей известно, он по этому поводу не ревновал и в корыстных побуждениях ее не подозревал. Она даже думала, что, не влюбись она с первого взгляда в дом, который был ему так дорог, на который он потратил столько сил, она упала бы в его глазах. Его дом был не то чтобы проверкой, но все же чем-то, что можно было и не пройти.
Вдоль проселка, склоняясь над ним, тесно росли старые плакучие ивы и клены.
— Его размывает каждый год, — сказал он, имея в виду рытвины и ухабы. — Приходится в конце весны засыпать щебнем, довольно много уходит.
И вдруг в конце дороги, за плавным поворотом возник двухэтажный дом из желтого кирпича, устойчивый и незатейливый, если не считать крыши, отливавшей медью, и узора, выложенного из кирпича по углам здания. Простые прямоугольные окна были закрыты темно-зелеными ставнями, веранда, выкрашенная в густой зеленый цвет, окружала дом с двух сторон, одна в тот момент была залита солнцем, другую затенял еще один раскидистый клен. Уютные деревянные и плетеные столы и стулья, навес от солнца, того же густо-зеленого цвета.
Сюда он переехал после того, как его жена Сандра умерла от рака груди, давшего метастазы, которые съели ее заживо, после того, как пережил вместе с уже почти взрослыми сыновьями-близнецами, которых Айла еще не видела, их переходный возраст и скорбь, после того, как снова обрел внутреннее равновесие и стал понемногу осматриваться, решая, чего ему может захотеться теперь, когда он один, — он отправился на поиски и в конце концов нашел это.
— Я твердо знал, что мне нужно, — рассказывал он ей. — После всех тех лет, что я провел в городе, мне был нужен простор. Чтобы было где повернуться. Может быть, просто хотел чего-то, чего у меня никогда не было. У тебя так бывало, что в жизни — одно, а мечтаешь совсем о другом?
Еще бы. Айла кивнула, но, хотя он сделал паузу, подняв брови, не стала уточнять, почему, или когда, или в каких обстоятельствах такое бывало.
— Пока я жил с Сэнди и потом с ребятами, я даже не представлял, как это — остаться одному. Страшновато, конечно, я чего-то в этом духе и ждал, взявшись за дело, которое требовало серьезных усилий. Но интересно. И здорово, если все получится. Риелторы со мной с ума посходили: показывали то, потом это, а я знал только, что до работы должно быть не очень далеко, и еще, что я сразу пойму: вот оно, когда увижу.
А потом позвонила одна из риелторов, сказала, что есть дом, только-только выставлен на продажу, она сама его не видела, но покупка может быть выгодная, хотя ей и говорили, что дом не в очень хорошем состоянии. Я поехал туда один, просто неудобно уже было тратить ее время впустую. Сначала не мог найти, где это, ездил туда-сюда мимо проселка, потому что у него был такой вид, как будто он вообще никуда не ведет, но потом сдался и свернул. Пару раз ударился днищем о дорогу, попрыгал на ухабах, изозлился весь, а потом вдруг раз — вот оно. Выехал из-за поворота и увидел. И наплевать, сколько он стоит, сколько труда в него нужно вложить, что нужно будет делать. Самый потрясающий момент за всю мою жизнь. Ну, не считая рождения мальчишек, но там совсем другое. Это было — мое. Касалось только меня. И все так неожиданно, я был почти в шоке. С мальчишками все было правильно, и здесь тоже, только совсем по-другому.
Айла подумала о рождении собственных детей: да, волшебство. Шок и потрясение, в самом деле.
Было столько поводов для опасений с этим все еще незнакомым мужчиной, рассказывавшим такую аккуратную историю: умершая жена, которая, наверное, со временем будет становиться все лучше и лучше; теплая привязанность к детям, о которой сама Айла знала не понаслышке; даже его восприимчивость к райским уголкам. Айла гадала, зачем он ее сюда привез, по какой причине она с ним сюда поехала.
— Вот, теперь ты здесь, — сказал он тогда. — И это тоже правильно.
Так и было. И как же ей хочется туда. Не нужно было уезжать, не нужно было спускаться с веранды, залезать в грузовик, ехать за мороженым. И они были бы в безопасности.
Вместо этого она здесь; а вот и он, вернулся в эту странную матово-белую комнату. Садится возле еще одной больничной кровати, заботливо склоняется над еще одной женой, черты его лица заострились, складки, идущие от крыльев носа вниз, кажутся глубже, чем обычно. Он, этот мужчина, к которому Айла придвигалась все ближе и ближе, пока наконец не сдалась, не поддалась, не уверовала, выглядит усталым, почти старым. Бог знает, как выглядит она сама.
— Зеркало, — говорит она.
Он явно встревожен:
— Нет-нет, не сейчас. Ты пока еще не в форме.
Не в форме, то есть не такая, как всегда, на себя не похожая. И страшная.
Он не понимает, что ей не просто хочется увидеть свое лицо, ей нужно убедиться, что у нее все еще есть лицо, что она сама еще есть.
— Зеркало, — повторяет она.
Он вздыхает, встает и уходит из поля ее зрения. Через несколько секунд он снова рядом с ней, прижимает к груди скрещенными руками круглое зеркало в зеленой пластмассовой раме.
— Слушай, — говорит он, — тебе, наверное, все покажется хуже, чем кому-либо. Слишком мало времени прошло, ты еще отекшая и в ссадинах. Отчасти из-за этих трубок. Ты не расстраивайся, ладно? Ты поправишься.
Если бы она могла, махнула бы рукой в нетерпении. Он вздыхает и подходит ближе, переворачивает зеркало, подносит его прямо к ее лицу.
Ох. Он должен был ее предупредить. Кто-нибудь должен был сказать.
Страшилище. Серая кожа, только возле ноздрей ссадины. Трубки, мерзкого желтоватого цвета, распирают ноздри над соединительной пластиковой перемычкой. Глаза, ее большие голубые глаза, сузились до щелочек в распухших, как подушки, почерневших веках. Кожа туго натянута на щеках, на подбородке, на желваках — у нее есть желваки! — как будто сейчас лопнет. Ее кудрявые, стриженые рыжие волосы, седые у корней, что под этим углом особенно заметно, спутаны и грязны. И все это зажато металлической изогнутой рамкой, под которую подложены салфетки. Теперь понятно, почему у нее не поворачивается голова и почему ей приходится смотреть прямо в это зеркало или скашивать глаза как можно дальше в сторону.
Боже. И на этот кошмар смотрит Лайл. Сколько уже? Если бы можно было сделать одно, только одно, она бы закрыла лицо руками.
— Рассказывай, — говорит она и видит, как Лайл на мгновение поджимает губы, с трудом втягивая воздух.
Ей немного легче оттого, что она видит и слышит даже такие мелочи невероятно четко, она спрашивает себя, не может ли это быть своего рода компенсацией за то, что она утратила, до чего никак не доберется. А если и доберется, и даже потрогает — все равно не почувствует.
Где сейчас ее руки? Чем они заняты? Руки Лайла где-то там, внизу, наверное там же, где должны быть и ее руки, которыми ей хотелось бы держаться за умные, умелые руки Лайла. В суде, когда должны были зачитать приговор Джейми, руки Лайла были самой сильной, самой утешительной, основательной и надежной плотью и костью в мире. Она тогда подумала: как бы ей удалось все это вынести, не поддерживай ее его рука, и что вообще поддерживало ее, пока этой руки не было рядом. Она уцепилась за нее, как он потом сказал, мертвой хваткой. Может быть, сейчас он так же вцепился в ее руку.
Она не только жутко выглядит, от нее как будто осталась одна голова. Как в старом фильме ужасов: лаборатория сумасшедшего растрепанного ученого, лишенная тела голова в банке, противостояние между гордым, но испуганным ученым и яростно работающим, разгневанным мозгом. Ученый — жертва своего кощунственного стремления быть творцом. Голова, полагающаяся на остроту ума и безжалостность, тоже жертва этого кощунственного стремления. Победителей нет. Всех губит избыток самомнения, все слишком далеко заходят.
А они всего лишь ехали за мороженым, совсем не далеко.
— Рассказывай!
Потому что страх не уменьшается оттого, что не знаешь, чем он вызван.
Позвоночник. Операция. Пуля.
Когда они ссорились, Джеймс обычно смотрел на нее, сузив глаза, поджав губы и говорил угрожающе-тихим голосом:
«Не спрашивай, если не готова услышать ответ».
Потом стало ясно, что он имел в виду. Айла сказала бы, что есть такие вопросы, к ответу на которые невозможно быть готовым, но, как с зеркалом, нет и выбора — спрашивать или нет. И еще она думает, что ее взгляд на вещи всегда был сложнее и интереснее, чем у Джеймса, который, к сожалению, мыслил довольно примитивно.
— Ты что-нибудь помнишь?
Голос у Лайла тихий, немножко дрожащий, намеренно нежный. Ну да, конечно, он ведь не может знать, что она помнит, а что нет. Он не представляет, где начинается и где заканчивается провал, и с чего начать его заполнение. Забавно, она решила, что он знает. Забавно, что ей казалось, будто он так все понимает.
Может быть, сейчас ему больше всего хочется выбежать из комнаты. Или разозлиться, или заплакать. Во всяком случае, ему не хочется сидеть здесь и смотреть на нее, казаться старым и говорить то, что она совсем не хочет слышать, но должна выслушать.
— Прости, — говорит она, имея в виду сразу все: что заставляет, отнимает его силы, время, рассчитывает на его заботу, что выглядит жутко, что стала обузой, что пока не понимает почему и что ей приходится ждать от него объяснений. Даже на это, на объяснение, он дал согласие, когда женился на ней.
Любовь сама по себе не подразумевает такой ответственности. Брак — да. Лайл и Айла связаны, соединены, необязательно навсегда, но так, что в подобных случаях этот союз, несомненно, должен действовать. Точно так же Джейми и даже Аликс, которые неотделимы навсегда, просто не могут не приехать.
— Холестерин, — выговаривает она, хотя слово произносится как-то наоборот. — Мороженое.
Даже это звучит невнятно.
— Да? Только это и помнишь?
Он снова тихо вздыхает.
Если бы на шоссе в его артериях случилась дорожная пробка, она бы вздыхала? Может быть, ей даже показалось бы, что она загнана в угол, обречена, потому что он во всем должен полагаться на нее и ее добрую волю? Сейчас она не может на него смотреть. Вдруг на его лице именно такое отчаяние?
— Доктор Грант сказал, что у тебя могут быть провалы в памяти, — говорит Лайл. — Он говорит, так часто бывает в шоковом состоянии. То есть, когда выходят из шока, ты сейчас не в шоке, конечно. Сначала провал, а потом можешь внезапно все вспомнить.
— Что еще?
— Что он еще говорит?
— Да. Что будет. Со мной.
Слова ее выматывают, она лишается сил.
— Ну, в общем, ничего. Пока ничего. Они хотят подождать, сделать еще сканирование, анализы, посмотреть, как все пойдет. Они считают, что он может сам выйти, это было бы лучше всего. Если непохоже будет, что выйдет, если анализы что-то такое покажут, будут оперировать. Операции, скорее всего, в любом случае не избежать, даже если он выйдет, тогда всего лишь будет не так сложно. Хорошо, что ты здорова. Ну, то есть, здорова… ты понимаешь. Что ты достаточно сильная. В общем, они посмотрят. Увидим. Тут хорошие врачи, и прогноз они дают благоприятный. Говорят, шансы очень велики.
Почему она раньше не замечала, что он опускает главное слово почти в каждом предложении, или это появилось только что, эта уклончивость и умолчание, как реакция на то, что случилось? Что за «он», кусок пули, что ли, о котором говорил врач? И что за «прогноз», о каких «шансах» идет речь? Она подбирает слово, которое сможет произнести, и говорит:
— Туманно.
Лайл кивает:
— Какое-то время так и должно быть. Они не любят выражаться определенно. Наверное, слишком много судебных исков или предупреждений от юристов вроде меня, что существует ответственность за сказанное. Но мы с тобой оба знаем, что это не навсегда и ты, конечно, будешь двигаться и ходить. Очень скоро. Это просто сбой, но мы с ним справимся, и ты не успеешь опомниться, как все снова будет, как всегда.
Она перестает его слушать после «навсегда», когда он доходит до «двигаться и ходить». Хотя «мы» она слышит и благодарна за это.
В его нарочитом оптимизме слышна не только недоговоренность, но и угроза. На него нельзя полагаться, что от Лайла уже само по себе воспринимается как удар.
— Рассказывай, — снова говорит она. — Сейчас же.
Она требует, и он склоняет голову и еще раз глубоко вздыхает.