Лайл нехотя начинает рассказывать, и Айла наконец понемногу извлекает из памяти то, что произошло. Хотя то, что она вспоминает, и не совсем совпадает с рассказом Лайла.
«Прыгай в машину», — говорит Лайл, и Айла прыгает. Его пальцы исполняют коротенький номер на ее бедре, «подбираются к музыке», как он это называет. Ей по-прежнему нравится залезать в его старый, видавший виды пикап, такой большой, высокий, крепкий — настоящая рабочая машина для рабочего человека. Рытвины и ухабы проселка на грузовике с жесткой подвеской куда легче одолеть, чем на их машинах, хотя тех, кто сидит в кабине, швыряет из стороны в сторону. Айла чувствует себя в грузовике совсем крохотной, сидя на широком сиденье и не доставая до пола ногами, — как будто она снова ребенок, вернулась в детство; хотя и не в свое детство.
Проселок упирается в оживленное шоссе, иногда приходится долго ждать, прежде чем выехать на него. Удивительно, эта стремительная жизнь идет так близко от их дома и вместе с тем так далека от него. К ним приезжают гости, и даже те, кто бывал здесь прежде, рано или поздно замечают с изумлением:
«Никогда бы не подумал, что здесь может быть такое. Как будто совершенно другой мир».
Так и есть. Но до ближайшего городка все равно всего ничего, а если потом выбраться на скоростное шоссе и долго ехать, будет город, и работа, и еще один совершенно другой мир.
Они выезжают с проселка на шоссе, и остается восемь минут до городка, окраина которого, потихоньку ползущая в их сторону, начинается с автостоянок и магазинов, потом идут несколько улиц, застроенных деревянными, оштукатуренными и обитыми алюминием домиками, некоторые совсем разваливаются, другие выглядят аккуратно и чистенько. Старый центр города, деловой и жилой, выстроен из кирпича, там все основательно и, судя по всему, неизменно, по крайней мере внешне. Магазины переходят из рук в руки, дома тоже иногда меняют хозяев, то ли невыгодно, то ли денег не хватает поддерживать все в должном состоянии, создавать впечатление процветания и успеха. Но Лайл и Айла делают все, что от них зависит, покупают в местных магазинах все, что могут: продукты, инструменты, гвозди и удобрения, с которыми возится Лайл. Они примерные граждане, не то что всякие приезжие, которые жалуются на перемены.
«Мы постоянно ездим в город, — говорит Лайл гостям. — Нам нетрудно».
Они стараются поддержать местный бизнес, поэтому, когда они собрались за мороженым, не было нужды обсуждать, куда ехать, — конечно, в «Кафе Голди».
Когда-то «Кафе Голди» было настоящее кафе-мороженое, и, судя по всему, несколько десятков лет назад к нему прилагалась настоящая Голди. Теперь там продавали сигареты, газеты, марки, кое-какие товары для дома и продукты. В общем, обычный магазинчик, если бы вдоль витрины не стояли по-прежнему холодильники для мороженого — старые, большие, со стеклянными крышками, тяжелые и приземистые. Кафе уже давно нет, но подросткам, заполняющим «Кафе Голди» по вечерам и выходным, по-прежнему накладывают простые, двойные, тройные порции из глубоких контейнеров с разными сортами, которых, согласно рекламному щиту, стоящему на тротуаре у кафе, тридцать четыре. Милые старомодные детали, рекламный щит и холодильники, хотя персонал теперь с пирсингом, татуировками и волосами, выкрашенными в немыслимые цвета.
«Кафе Голди» сейчас принадлежит вдове по имени Дорин, ей примерно столько же лет, сколько Айле, но в остальном она на Айлу совсем не похожа. Она купила кафе, когда потеряла работу на оконной фабрике, на окраине города, противоположной от Лайла и Айлы, купила на деньги, полученные по страховке мужа, который умер от инфаркта, склонившись над бильярдным столом — или, как поговаривали, потянувшись хлопнуть официантку по заду, — в баре неподалеку.
«Я оказалась в подвешенном состоянии, — любит рассказывать Дорин, — не знала, что делать. А потом подумала: „Мороженое“». И это показалось решением проблемы. Проблемы Дорин это действительно решило, она превратилась из никому не известной работницы фабрики в городскую знаменитость: грубоватая, веселая тетка с острым языком, с каждым сезоном мороженого становившаяся все более заметной фигурой — не в смысле толщины, а в смысле известности.
Айле такое развитие событий кажется очень привлекательным, разве не здорово: тебя заметили, ты вдруг выросла в глазах окружающих, да и в собственных тоже! Держаться величественно у Айлы получилось бы запросто, но ей, на ее взгляд, не хватает непомерной благожелательности, без которой не обойтись, всеобщей веры в ее добросердечие, на которой держится репутация Дорин.
Айла считает себя жителем города. Хотя, скорее всего, в городе ее воспринимают как приезжую, появившуюся еще позже Лайла, к которому она, по общему представлению, в общем, и прилагается. Когда они с Лайлом стали жить вместе, и к ним начали относиться серьезно, ее спрашивали, чем она занимается, она говорила, что работает в рекламном агентстве, и это не вызывало никакого интереса. Могло быть и хуже, она могла признаться, что она — совладелец и вице-президент рекламного агентства, теперь, наверное, в городе об этом уже все знали, но даже то, что она работает в рекламном агентстве, было так далеко от их жизни, что в глазах ее собеседников ничего не отражалось, они кивали, и разговор шел дальше.
Айла думает, и без всякой снисходительности, что именно так к этому и нужно относиться. Раньше она не всегда так думала, но сейчас все иначе.
Ей было интересно, она считала, что так даже лучше: быть значительной в одном мире — по крайней мере, значительной в том смысле, что у нее в подчинении люди, и она разрабатывает смелые, дорогие проекты, — и быть здесь не то что никем, но кем-то, от кого ничего не зависит. Никто на нее не рассчитывает, разве что Лайл. Она, как ей кажется, всем нравится, во всяком случае, ей не выказывают неприязни, но если она исчезнет, никто не заметит.
Вот что она думает: если ее будут хоронить в городе, где она работает и где прожила большую часть жизни, придет много народу просто потому, что так положено, или из уважения, ей хочется думать, что многие ее искренне любят, а кого-то, кто до сих пор связывает ее с Джеймсом, приведет гнусное любопытство. Здесь все это мало кого заботит, а последнее так и вовсе никого. Здешние придут просто из абстрактного уважения к жизни и еще большего к смерти, не ради связей, о которых они, слава богу, не знают, и, в общем, не ради самой Айлы.
Она почти завидует Дорин, на чьи похороны придет искренне опечаленная толпа. Когда она упоминает об этом, Лайл говорит:
«Надо же, до чего мрачно ты иногда смотришь на вещи. Похороны!»
Иногда трудно объяснить образы и символы мужчине, тем более юристу, который все понимает в прямом смысле. Хотя, с другой стороны, его прямота для нее очень важна.
«Да нет, — говорит она. — Я о том, что похороны помогают все оценить. Подвести последний итог».
«Да, а ты обращала внимание, что те, кто подводит эти итоги, чаще всего говорят о самих себе? Можно подумать, чужая смерть — это только незначительное событие их собственной жизни».
Он прав. Но ведь она говорит о метафорических похоронах, а не о настоящих.
Как бы то ни было, разговаривая об этом, они благополучно добираются до города. Бывает так, что людям больше не о чем разговаривать? Еще как бывает. У них с Джеймсом так было. А еще бывало, что случалось всего так много и столько нужно было друг другу сказать, что слов уже не хватало. Но она не может представить, что им с Лайлом будет когда-нибудь не о чем поболтать за те примерно тридцать лет, что им остались. Вот почему речь зашла о мороженом и почему, наверное, она отвлеклась на мысли о подведении итогов и похоронах: они собирались отпраздновать появление новой надежды на эти тридцать с чем-то лет. Сколько бесед, сколько планов, сколько мелочей!
«Беги, — говорит он, — я не буду выключать мотор. Если поторопимся и оно не растает, можем поесть у реки».
«Какое тебе? Да, и сколько шариков — один, два, три?»
Такого рода мелочи.
«Три, конечно. По-моему, я заслужил большую порцию. С шоколадной стружкой. А потом, если место останется, возьмем что-нибудь фруктовое. На десерт, в общем».
В общем. А в частности, ей, в синем льняном костюме, предстоит нести две порции мороженого, двойную и тройную, и ехать пару минут до реки на грузовике. Ну и ладно. Костюм можно отдать в чистку; мужа, во всяком случае хорошего, не заменишь.
А в частности, она входит в кафе во время ограбления.
И как только она видит, что происходит, делать что-либо уже поздно. Только вошла, помахала Лайлу, повернулась к прилавку, к холодильнику, и парень с ружьем уже поворачивается к ней, уже вздрагивает, и она уже может его узнать.
Айла открывает рот, возможно, хочет его, Родди, по имени назвать. Он пострижен почти налысо, светленький, рыжеватый, живет в одном из тех оштукатуренных, не слишком ухоженных домов, в паре кварталов отсюда. По выходным мотается по городу с дружками, без всякой цели, они пихают друг друга, громко переговариваются. Обычные подростки. С точки зрения Айлы, ничего из ряда вон выходящего они натворить не могут. Так она полагала до тех пор, пока расширенные глаза Родди не встретились с ее собственными испуганными глазами и не случилось ужасное.
Она поворачивается, хотя в этом нет никакого смысла. Его палец дергается на спусковом крючке, хотя и в этом смысла нет.
Она думает, как все в одночасье становится нереальным. Как будто это кино, а не ее жизнь. Ей интересно, что люди думали, когда случалось что-нибудь, во что невозможно поверить, до того, как придумали кино; с чем тогда сравнивали это состояние.
Чем им казалось это покадровое прокручивание событий, плавное и неуловимое перемещение тел в пространстве и времени до того, как стало возможным опознать в нем замедленную съемку?
У нее сколько угодно времени, чтобы подумать об этом, пока ее тело продолжает поворачиваться, правая нога чуть сдвигается к двери, бедра слегка отклоняются влево, ее тело понимает, что все происходит на самом деле и резко начинает действовать, включает самозащиту, само принимает молниеносное решение бежать; в это время подбородок Родди вздергивается, глаза расширяются — какие же у него длинные ресницы при неказистой в общем-то внешности, — его спина выпрямляется, плечи разворачиваются, колени слегка сгибаются, он как будто чуть приседает, перенося вес на мыски, руки вытягиваются вперед и вверх, и неожиданное жесткое оцепенение страха делает его больше и выразительнее, делает его кем-то новым, огромным и чужим, едва похожим на подростка со слабыми костями и слабым характером, кем-то мгновенно и удивительно сформировавшимся.
Любое из этих двух тел, Родди или Айлы, могло упасть, поскользнуться, споткнуться, теряя равновесие, перенося вес и внимание, меняя направление. Но этого не произошло. Родди не падает лицом вниз, перенося вес на мыски; Айла не заваливается влево, продолжая поворачиваться к двери. Она видит сквозь стекло солнечный свет и бетон. Лайла она не видит и грузовика тоже, потому что они припарковались слева от входа. Она знает, что нетронутая, чистая жизнь там, за дверью, где свет, где нет испуганного мальчишки с ружьем, и сама она — не охваченная паникой женщина, чье время на исходе. Несколько минут, несколько секунд разницы, и ничего этого не было бы. Как это получается, что нечто подобное становится возможным из-за того, что раньше, днем она слишком торопилась или слишком медлила и оказалась здесь слишком рано или, наоборот, слишком поздно? Возможно, Родди тоже удивляется. Где продавец? И что хочет Родди?
Наверное, уже неважно, чего хотел Родди (а хотеть он должен был денег), как неважно и то, чего хотела Айла: те два стаканчика мороженого, которые они с Лайлом съели бы у реки. Того, что изначально собирались делать Родди и Айла, больше не существует. Им предстоит нечто новое. Она отчетливо понимает, что с Родди происходит то же самое, что и с ней, и приходит к выводу, что эта способность знать, что происходит одновременно с несколькими людьми, тоже результат воздействия кино.
Она в ярости, она очень зла. Не столько на Родди, сколько на Лайла. Она привыкла на него полагаться. Он стал совершенно незаменимым. Но когда он ей по-настоящему нужен, когда она действительно в беде — его нет рядом. Он сидит в грузовике, слушает музыку, или новости, или просто молча ждет мороженого, в любом случае, занят чем-то не тем, какой-то ерундой, вместо того чтобы быть здесь, где он ей нужен, делать то, чего она от него ждет, то есть спасать ее. Как он мог, как смел подобрать ее, поддерживать, а потом отпустить, чтобы она упала с такой высоты и так больно?
Вспоминать о Джейми и Аликс уже поздно, и, когда она о них вспоминает, это не вызывает никаких особых чувств — ни горя, ни, что, возможно, странно, прилива материнской любви. Сейчас они ничего не значат. Она ничего от них не ждет. Это от Лайла она привыкла ждать спасения, и, как оказалось, напрасно.
Он даже не дал ей переодеться. И сейчас она поворачивается, чтобы бежать, а ей мешают туфли на каблуках и облегающая синяя льняная юбка, стесняющая ее бедра.
Палец Родди напрягается. Она поворачивается, но по-прежнему видит его очень ясно, как будто у нее глаза на затылке.
«И не думай, что можешь вытворять что хочешь, если я не смотрю, — говорила ее мама. — У меня и на затылке есть глаза».
Может быть, ей это передалось.
А что передалось Родди? Желание рисковать? Мышечное напряжение, которое в особых обстоятельствах заставляет палец плотнее прилегать к спусковому крючку? Беспримесная, слепая, тупая склонность к неповиновению — духа, чувств, тела?
Она не знает этого мальчика. Ей нечего ему сказать. Кажется, что времени на всякие мысли предостаточно, но нет времени говорить.
А что, если она крикнет: «Не надо!», или «Ради бога!», или «Нет!».
Но уже слишком поздно. Только одно успевает прозвучать после того, как Айла ахает и Родди судорожно втягивает воздух, и это не слова.
Ей приходит в голову, что должно быть какое-то соответствие между значением события и его продолжительностью. Ничтожные, дурацкие дела, вроде дороги домой из города, отнимают целую вечность. На стрижку газона и прополку сада уходит чуть ли не вся жизнь. Даже кино, которое смотришь зимним вечером — в руке стакан, ноги на кофейном столике, миска попкорна между ними с Лайлом, — длится по меньшей мере полтора часа, иногда больше двух.
А сейчас — на какое-то очень долгое мгновение мир останавливается, ее тело зависает в воздухе, маленькая темная точка разрастается и разрастается, пока не остается лишь серебристая полоска света слева, а потом и она пропадает, тьма и тишина сливаются, и все сводится, все сворачивается в одно.