Айлу всегда влекло к худым мужчинам. И к словам вроде «влечение», «одержимость», словам, чьи оттенки варьировались от голода до ненасытности, словам, которые применимы были и к другому: к тому, как зарываешься лицом в животик ребенка, мягкий, как зефир; как окунаешь горячее тело в прохладную воду озера; как висишь на руках отца-железнодорожника в пространстве между набирающими скорость вагонами поезда, и ветер так плотно и холодно прижимает кожу к лицу, что на глазах выступают слезы.

К любым запредельно счастливым ощущениям.

Как больно это потерять.

Если бы она могла, она бы выпрыгнула из этой бледной кожи, освободилась от этих бесполезных мышц и костей, от онемевших нервов. Вены, и артерии, и мельчайшие капилляры, должно быть, все еще открываются, пропуская кровь, но она этого не чувствует. А раньше чувствовала? Раньше она не придавала этому значения. Теперь она бы вела себя не так. Да, она многое будет знать теперь, это точно. Она уже измучена знанием. Слишком много нужно знать.

Мужчины начинались для нее с влечения: увидела Джеймса, пришедшего из университета в магазин канцелярских принадлежностей его отца, где она подрабатывала; столкнулась с Лайлом нос к носу во вращающихся дверях отеля. С каждым из них влечение переросло в одержимость, расцвело, разрослось, стало почти зависимостью; потом, в случае с Джеймсом, выродилось в безразличие, потом — да, в отвращение, хотя и это тоже род эмоциональной зависимости.

Лайл покрепче. Он переносит одержимость на удивление хорошо.

Все дело в ребрах, в том, что они прощупываются. В длинных бедренных костях. Узких ступнях, изящном развороте ключиц, в плечах не просто широких, но с заметным костяком, прямо под кожей. Это ей особенно нравится.

Вкус скорее соленый, чем сладкий. Вкус голубоватых глыб соли, которые отец много лет назад доставал летом для скотины, и большие, толстые, шершавые языки облизывали их, терпеливо вылизывали, пока не оставалась тоненькая пластинка. Вкус горячей картошки фри на ярмарке, вкус солнца и летнего озера, который смываешь зимой в ванной. Вкус пота мамы, склонившейся над глажкой в облаке островатого аромата духов, которыми она пользовалась, когда собиралась куда-то, и вкус пота отца, устанавливающего трубы под новой раковиной, его железнодорожной формы, брошенной в кучу грязного белья. Ее вкус, как ни противно вспоминать, на губах Джеймса, и наоборот. Вкус Лайла у нее на языке, и наоборот.

Нет, лучший вкус — соленый. История Лотовой жены всегда казалась ей бессмысленной и, уж конечно, не настолько страшной, чтобы принимать на веру то, чему, как ей казалось, эта история учит: не оглядывайся, ни о чем не жалей, оставь все, что тебе дорого, забудь то, к чему привыкла и привязалась, откажись от желаний. Вместо этого смотри вперед, непреклонно и — это самое главное — послушно.

Она сочувствовала Лотовой жене.

И потом, если соляной столб, в который превратилась Лотова жена, в конце концов источили и разрушили силы природы, чем это отличается от судьбы, которая ждала бы ее, если бы она непреклонно и послушно смотрела вперед и не оглядывалась? Ее бы все равно точили и разрушали силы природы, ее муж Лот, дети, обязанности, и трудности, и хозяйство, и радости, и годы.

Если бы Лотова жена смотрела вперед, на долгую дорогу прочь от дома, что бы она увидела, кроме черных скал, крутых склонов, скудной пустыни, чужих суровых мужчин, чужих усталых женщин? Неудивительно, что она предпочла оглянуться.

Конечно, ей было о чем жалеть, конечно, она оглянулась, потому что желала чего-то. Айла может жалеть о том, что встретила Джеймса. Она жалеет о том, что прыгнула в грузовик Лайла и выпрыгнула из него, счастливая, у «Кафе Голди». Кто бы не жалел об этом?

Интересно, Лотова жена разозлилась, когда ее превратили в соляной столб только за то, что она согрешила сожалением, за то, что повела себя по-человечески?

Айла в бешенстве.

Это не лучшее настроение, чтобы дожидаться, когда из щели в кости выйдет осколок пули, и набираться сил для операции, которая обещает быть и сложной, и рискованной, и от которой зависит все. С другой стороны, ярость на вкус соленая, в ней нет сладости. Может быть, сейчас как раз лучший момент, чтобы лечь на операционный стол, если учесть, что в ярости она сильна, как никогда. Только она знает и то, что ярость растет из тоски, слабого и ненадежного основания.

«Выбирайте, чем травиться», — обычно говорил отец, когда собиралась компания и он смешивал напитки. Айла все время выбирает злость и сожаление.

Мать Айлы, Мэдилейн, хотя и не склонна к унынию, иногда впадает в тоску: в основном из-за того, что хотела, чтобы у нее было много детей, маленьких тел, которые можно обнять, но что-то пошло не так или чего-то не хватало ей или отцу Айлы. Айла так и не знает, в чем дело, но в результате «ты», говорит мама, «уже была чудом». Быть чудом, конечно, потрясающе и прекрасно, но еще и сложно, потому что нужно быть чудесной.

Отец Айлы работал на железной дороге, кондуктором, его часто не бывало дома, и, возвращаясь домой, он сохранял особый ритм в походке, по-особому ставил ноги. Было очарование в его неведомых приключениях, в том, как он носился по стране, встречался с незнакомыми людьми, заботился о них, выслушивал их. Иногда, возвращаясь домой, он говорил, что устал не только оттого, что все время был на ногах, но и оттого, что все время улыбался. Он все время привозил всякие истории, которые рассказывал разными голосами, с разной интонацией, так что казалось, все происходит прямо у них на глазах. Для Айлы каждое слово его было значимым, потому что он знал обо всем, о хорошем и плохом, что творится в мире. Иногда казалось странным, что он знает все это и всех этих людей, а они с мамой не знали и никогда не узнают, и самым странным в этом было то, что он все равно возвращался домой, к ней и маме, как будто они были ему интересны, как будто они были главной историей.

Была замечательная история о том, как женщина родила в поезде, и весь вагон ее подбадривал, и все сошли с поезда смеясь, счастливые оттого, что присутствовали при начале удивительной жизни, пришедшей вне расписания. Она помнит, что мама не улыбнулась, когда он рассказывал, а отец этого не заметил. Не потому, что его не интересовали мамины чувства, Айла знала, что интересовали, он просто не знал. Откуда?

Он привозил и страшные рассказы. Поезда были такими огромными, а люди такими маленькими. Людей сбивали, когда они шли вдоль путей, им отрезали конечности, врезались в их жизнь. Машины и грузовики застревали на рельсах. Некоторые люди специально бросались на машинах и грузовиках под поезд, давили на педаль газа в последней, страшной гонке.

«Этот звук, — говорил он, встряхивая головой, как будто мог стряхнуть этот звук, — ни на что не похож».

Поезда так шумели, Айле казалось невероятным, что сквозь шум их колес и двигателей можно что-то услышать, но он говорил, что можно. Говорил, что слышно металл, а если прислушаться, то и тело:

«Машинистам хуже всех, они видят, что должно случиться, но ничего не могут сделать. Говорят, от этого невозможно оправиться, от чувства неизбежной катастрофы».

Да, невозможно. Иногда ей снились кошмары, в которых что-то большое неотвратимо катилось навстречу чему-то столь же большому. Иногда она просыпалась от того, что слышала в этих снах.

Когда она была совсем маленькая, отец кружил ее на руках до тех пор, пока она не переставала понимать, где верх, а где низ. Он носил ее на плечах, когда идти было далеко. Мама предпочитала держать ее за руку, в людных местах, вроде ярмарки, держала очень крепко, потому что вокруг было столько всяких людей, а Айла была ее чудом. Они вместе катались на колесе обозрения, а потом садились в разные машинки на аттракционе и со всего маху врезались друг в друга. На пляжах они купались и смотрели на закаты. Иногда по ночам она слышала, как родители ссорятся, но нечасто. Они часто обнимались или просто дотрагивались друг до друга.

Честное слово, она думала, что все семьи такие. Неудивительно, что она усвоила эту идею счастья, что она уверилась в том, что если оно может кончиться, то только трагически, смертью, как смерть ее отца от рака легких, когда ей было шестнадцать. Неудивительно, что Джеймс стал таким потрясением. За ним последовали другие потрясения, спасибо ее ангелочкам, ее обузам, ее Джейми и Аликс.

Теперь это.

История Иова, как ей кажется, показывает Бога в еще худшем свете, чем история Лотовой жены. Не любящий Создатель, а самодовольный ребенок, склонный к жестоким играм. Что ее особенно выводило из себя, даже когда она первый раз услышала историю Иова, когда была еще совсем девчонкой, так это то, что, хотя предметом дурацкого пари между Сатаной и Богом была вера Иова, все вокруг Иова тоже страдали. Его дети. Его жена. Как будто они не имели значения, были просто абстрактными потерями в войне за верность Иова.

И то, что Иов сам к этому относился, в общем, так же, только он не знал про пари, не знал, что все его потери лишены смысла.

Иову она сочувствовать не могла.

Хотя она видела, как рушатся жизни. Она, конечно, знает, что такое происходит: одна ошибка, одна неожиданность, и другие ошибки и неожиданности сыплются следом, пока не начинает казаться, что ничего хорошего больше не будет; что любое решение, или перемена, или движение приведет к тому, что станет только хуже. Она не ощущала, что такое происходит с ней, но, возможно, последние восемь счастливых лет были лишь кочкой на пути вниз.

Нет, она не может в это поверить. Сейчас ей нелегко, но не настолько, чтобы она не пробилась.

Ну, не совсем пробилась, конечно.

— Айла?

Над ней возникает лицо Лайла. Господи, нельзя так пугать людей.

— Дети скоро будут здесь. Ты готова?

Он что, ждет, что она кивнет?

Дети ее, не его. Его дети не обязаны бросать все и бежать к ней; ее — обязаны.

Бедный Лайл, ему теперь придется иметь дело не только с этим кошмаром, но и с ее детьми, которые доведут кого угодно, он не виноват, что они такие, а значит, не должен из-за них страдать. Они были бы совсем другими, Джейми и Аликс, если бы их отцом был Лайл и, может быть, если бы их матерью была Сэнди. Кто знает? Сыновья Лайла, Билл и Роберт, близнецы, которые были еще подростками, когда умерла их мать, такими же, как Айла, когда умер ее отец, теперь добропорядочные граждане. Билл — медик, работает в исследовательском институте, Роберт пишет диссертацию по многоуровневым взаимоотношениям средств массовой информации и политики. Айле есть о чем поговорить с Робертом. Разговоры с Биллом чем-то похожи на разговоры с Аликс: глубокое погружение в загадочный и невообразимый мир со своим загадочным и невообразимым языком.

В общем, за сыновей Лайла не стыдно. Они надежные, не легковерные. Они не ждут быстрого успеха, не ждут, что им что-то достанется просто так. При виде препятствия они не ищут легких обходных путей. Эти их достоинства Джейми и Аликс, наверное, трудно вынести. Айла сама с ними едва справляется.

— Как я выгляжу? — шепчет она Лайлу. — Жуть? Страшная?

— Хорошо выглядишь.

Нужно будет снова поговорить с ним о лжи. Хуже лжи ничего нет, и пусть намерения у него благие, сейчас не время забывать об этом. Она, наверное, все еще ни на что не похожа, особенно в этом безжалостном освещении — смесь дневного света с люминесцентной лампой. Господи, а еще — какая нелепая, отвратительная система к ней подключена, чтобы опорожнять ее тело? Или наполнять его? Она любит поесть, и так странно не быть голодной. А может быть, она голодна. Просто голод — еще одна вещь из множества других, которых она не чувствует.

Есть о чем подумать, есть о чем заботиться. Достаточно ли в доме чистых простыней и полотенец для детей, которых она не ждала? У двери будет сброшена чужая обувь, чужие кремы и шампуни появятся на полочках в ванной. Тонкие платья Аликс (форма Корпуса Умиротворения), свежевыстиранные, будут развешаны на бельевых веревках. В чудесный дом Лайла и Айлы вторгнется беспокойство, кризис, смятение. Лайлу это не понравится. Он бережет свой рай на земле.

— Честно, — говорит Лайл. — Я бы не пустил к тебе детей, если бы на тебя больно было смотреть. Поверь. Они ведь в холле сейчас, ждут.

Ох. Вот оно как. Она не ожидала, что все произойдет так сразу, она даже растеряна. И еще она с болью вспоминает, что не может махнуть рукой, дескать, ладно, зови. Этот молчаливый, выразительный язык ей больше недоступен.

Как же сказать детям, что она любит их и, как бы ужасно она ни выглядела, пугаться не нужно? Если она не сможет обнять Джейми и погладить непокорные, сверкающие рыжие волосы Аликс, так похожие на волосы Айлы в том же возрасте, как им понять, что все будет хорошо, что это лишь временно — ужасно, невыносимо, угнетающе, но временно? Несмотря ни на что, она всегда их обнимала, хотя, конечно, и орала, ругалась, выговаривала, хлопала дверьми. Но она всегда, всегда пыталась обнять их. Потому что даже тому, чья жизнь беспорядочна, нужен какой-то порядок. Нужно быть в чем-то уверенным.

Она не знает, чего ждать. Ее дети полны неожиданностей. Другие молодые люди выдерживают потрясения, не разваливаясь на части, так почему ее дети не могут? Джейми двадцать пять, и он бесконечно стар. Его чудесное лицо, лицо маленького мальчика, уже никогда не расправится и не разгладится, возвращаясь к невинности. Что он сделал! Что сделали с ним!

И Аликс — доверчивая, глупая Аликс дала обет умиротворения. В буквальном смысле, дала обет верности чему-то, называющемуся Корпусом Умиротворения, обет послушания и почтения коренастому немолодому мужику со слишком голубыми глазами, который зовет себя Мастер Эмброуз. Аликс теперь называет себя Сияние Звезд, хотя за пределами Корпуса Умиротворения это не прижилось. Даже с учетом всех выпавших на их долю потрясений, Айла не понимает, как она могла вырастить кого-то, кто называет себя Сиянием Звезд.

Во всяком случае, Аликс не может внятно объяснить все это Айле. Аликс невнятно жестикулировала тонкими руками с длинными пальцами, широко распахивала свои невероятные глаза, глядя из-под волны замечательных рыжих волос, говорила о вселенских законах и силах, обществе, где есть забота о других, смысл и любовь. Но что это за смысл? Что за любовь? Уже три года Айла смутно ждет, что кто-то позвонит, постучит в дверь и скажет, что Аликс, аккуратно сложив ручки и ножки, умерла, пытаясь обрести спасение на лучшей, более доброй и сияющей планете.

Что-то в этом роде.

Аликс двадцать два. Она слишком взрослая, чтобы верить в эту чушь, и слишком молода, чтобы умереть.

Как же все это могло случиться с теми милыми, умными, чудесными малышами, младенцами, детьми? Наследственность, возможно. Жгучая жажда, которая может охватить любого, но именно у них нашедшая объект и пробурившая их насквозь, так что беда забила фонтаном. Случился Джеймс, открывший этот фонтан, когда его дети были в самом нежном, уязвимом и неуклюжем возрасте. Айла была готова его убить, правда готова.

Так почему не убила, когда могла? Она легко могла выследить его и убить, сколько угодно за эти последние десять лет. Легко сказать, что была готова, сейчас, когда ничего не можешь. Но у матерей нет времени на убийства, правда? И вряд ли от этого стало бы лучше.

Теперь, когда она, по крайней мере пока, не может встать на их защиту, интересно, смогут ли они встать на ее защиту, эти молодые люди, ее дети, искавшие забвения или спасения в непонятных и чудовищных местах.

Может быть, они просто хотели от всего сбежать. Она бы и сама не возражала двинуться в этом направлении. Двинуться в любом направлении, если на то пошло.

Готовы они или нет, но они здесь.

— Мам. — Аликс внезапно склоняется над ней с огромными от страха глазами и кожей, прозрачной от жалости. — Мама.

А может быть, кожа у нее прозрачная от голода. Она всегда была худенькой, но сейчас выглядит истощенной. Этот сукин сын, Мастер Эмброуз, он что, морит ее дочь голодом? Летучие волосы Аликс касаются ее щек, колышутся в воздухе. Эта роскошь у нее от природы, а вот длина до плеч — по уставу, так стригутся все женщины в Корпусе Умиротворения, наверное, это самая умиротворяющая длина. Еще им полагается коричневатое полотняное платье, свободное и почти прозрачное. Айле кажется, что из этих больших глаз смотрит странная, потерянная, мятущаяся душа. Когда Аликс двигается, подходит, чтобы наклониться к матери, отступает назад, чтобы пропустить брата, на ум приходит слово «дуновение».

У Джейми глаза колючие, лицо напряженное, ничего по нему не прочтешь.

— Мам, ну чем ты думала, разве можно так подставляться под пулю?

А, понятно. Он решил быть веселым, обратить все в шутку; как будто всплеск веселья в комнате поднимет ее, поставит ее на ноги; как Христос, если бы он сотворил чудо с Лазарем с помощью одной только жизненной силы и энергии.

Джейми, когда был маленьким, все время бегал. Как только встал на ноги, сразу побежал: ушибаясь о мебель, проносясь по комнатам, карабкаясь по лестницам, втыкаясь в двери, мчался сломя голову по лужайкам и тротуарам. Айла все бежала и бежала за ним, ловила, хватала за какую-нибудь движущуюся часть, тащила домой.

Он бежал за чем-то или от чего-то, что его пугало? Во сне его ножки дергались под одеялом, как у спящего щенка, ручки молотили по подушке. Ему снились кошмары, он просыпался в слезах. Что так пугало во сне ребенка, который, она могла поклясться, ничего страшного наяву не видел? Айла ложилась рядом с ним и обнимала его, пока он не успокаивался и снова не засыпал. Иногда она засыпала сама, и утром Джеймс выходил из себя, говорил:

«Ты его испортишь. Вырастет слишком мягким».

Если бы.

«Он еще маленький. Он просто хочет, чтобы его приласкали. Разве можно испортить кого-то, просто приласкав?»

В борьбе между тем, чего хотел муж, и тем, что было нужно ребенку, несомненный перевес всегда был на одной стороне. Но она не сразу поняла, что идет борьба, что Джеймс видит в этом борьбу. Кто ожидал такого от взрослого мужчины? Не Айла.

Джейми все бежал и бежал, и рос скорее слишком жестким, чем слишком мягким. Его пухлые щечки срослись с костями, большие глаза с длинными ресницами стали еще больше, как у Аликс, лицо постепенно сужалось и становилось все менее и менее невинным. Теперь он сухой, жесткий и, вероятно, хорош собой, но матери об этом судить сложно. Ресницы у него все те же, женщинам они должны нравиться. Дети у нее, оба, невероятно красивые и привлекательные, если смотреть на них под этим углом, снизу и искоса, несмотря на то, что Аликс такая худая, а Джейми такой жесткий. Оба они не слишком похожи на отца, и на нее не слишком, и друг на друга тоже. Она рада, что у них нет явного сходства с Джеймсом, и ей неважно, что их с Джеймсом черты смешались и сложились по-новому, так, что сходство с ней тоже пропало.

Когда-то, очень недолго, они были зациклены на своем отце. Может быть, это и до сих пор так, но в семейных беседах о нем не упоминают, по крайней мере с тех пор, как появился Лайл. Интересно, разговаривают они с ним когда-нибудь? Наверняка нет. Хотя о нем, скорее всего, говорят. Едва ли это пятно можно полностью стереть из памяти. Никого стереть нельзя, и потом дети, как преданные собаки, всегда ждут любви.

— Да, не подумала я, — отвечает она Джейми, надеясь, что улыбается, что глаза у нее веселые и обнадеживающие. — Но все будет хорошо. Лайл наверняка сказал.

— Да. — Джейми кивает. — А этот урод, который это сделал, он где? Его взяли?

Это он о том пареньке. Джейми склоняется к ней с неловкой нежностью, стараясь, как ей кажется, не задеть аппаратуру, к которой она подключена. Но он хочет ее обнять; милый, смелый. Его руки обхватывают то, что должно быть ею, его щека прижимается к ее щеке. Ее сын, ее слабовольный, ненасытный Джейми, который, по крайней мере какое-то время, не знал, чего хочет, и выбрал не то.

Надо же, слеза! Катится у нее по щеке на подушку, она чувствует!

У Джейми, склонившегося так близко, немножко пахнет изо рта; не стерильно, и это, как ни странно, приятно.

— Если копы его не достали, я достану. Я этого козла в порошок сотру.

Вот это решимость.

Но это только решимость. Без страшных, лишающих разума наркотиков он никому не причинит вреда, ведь так? Он понес наказание и, более того, вылечился. Но кто он такой, чтобы называть другого малолетнего преступника уродом и козлом?

Но даже в худшие моменты у него не было оружия. Даже в худшие моменты он не был Родди.

Лайл делает шаг вперед и кладет руку на плечо Джейми.

— Нет, — говорит он спокойным тоном. — Полиция его или уже задержала, или скоро задержит. Все знают, кто он, все известно. Так что пусть им занимается полиция, а мы будем заботиться о твоей маме.

Это, конечно, правильно. Лайл понимает, как важно отвлечь человека, и знает, как это делается. И все же есть что-то в преданной и мстительной ярости Джейми что-то желанное и верное, чего так не хватает Лайлу.

— Нам всем нелегко, мы все расстроены, но думать нужно только о маме, о том, что может ей помочь, что сделает ее сильнее.

Он такой мудрый. Ей так повезло.

В чем-то, по крайней мере, повезло.

Неожиданности — это по части Аликс. Она вдруг откликается, как будто Лайл произнес нечто судьбоносное, озаряя Айлу непонятно просветленным взглядом.

— Да, — говорит она, — именно так.

Вид у нее — может ли это быть? — счастливый. Как будто Лайл напомнил ей о чем-то хорошем, что выскользнуло у нее из памяти.

У Аликс теперь очень многое выскальзывает из памяти. Джейми хотя бы излечился от своего пристрастия, от влечения, от явной потребности в наркотиках со страшными, леденящими кровь названиями. По крайней мере страх, наказание и любовь благополучно привели его к надежному, хотя и не такому яркому, менее шаткому, менее отчаянному восприятию мира. Но Аликс — Аликс попалась на крючок веры, и это пристрастие, возможно, еще труднее одолеть.

Вот как раз об этом Айла и думала: Иов, судьба, рок, случай.

Лайл считает, что надежда есть, потому что они по-прежнему могут вступить с Аликс в контакт, хотя бы дотронуться до нее, и он, в общем, прав. Например, то, что ему удалось поговорить с Аликс об Айле, и то, что Аликс смогла приехать, — это хороший знак. Может быть, Корпус Умиротворения — это секта (по мнению Айлы, так оно и есть), которой пока не удалось совсем оторвать последователей от их семей.

Три года назад Айла и Лайл впервые услышали имя «Мастер Эмброуз», и уже три года, как они перестали понимать, что девочка говорит.

— Не парьтесь, — советует Джейми. — Это просто дурь. Я со своей справился, и она справится.

Но Джейми не стоит забывать, что со своей дурью он справился не без ущерба для себя и не только своими силами. Не то что он вдруг сам решил: хватит, пора завязывать. И все получилось само собой, не было ни юристов, ни тюрьмы, ни страданий, ни его собственного пота и рвоты. Всего этого.

Когда Аликс объявила, что принесла обет Мастеру Эмброузу, Айла поехала прямиком на умиротворенную ферму, расположенную километрах в семидесяти к северу, далеко от дороги, и едва ли пригодную даже для выращивания скудного умиротворяющего пропитания. Аликс, с жутким новым выражением блаженства на лице, говорила:

— Все дело в преданности друг другу. Община состоит из людей, преданных одной идее. По-настоящему преданных. Потому что, достигая умиротворения, достигаешь главной цели в жизни. Но это нелегко, поэтому нужно держаться вместе. Может быть, не нужно, но так лучше всего, потому что мы все помогаем друг другу сосредоточиться на умиротворении, постоянно, что бы ни делали.

Аликс вышла к воротам фермы, на которых не было никакой вывески, встретить Айлу.

— Пожалуйста, постарайся понять, мама, — сказала она. — Я понимаю, тебе все это кажется странным, но попытайся посмотреть на все моими глазами.

Она выглядела и взволнованной, и гордой, знакомя Айлу и Мастера Эмброуза, который ждал их в саду в своем коричневом одеянии с улыбкой на пухлом лице.

— К моему сожалению, — сказал он, — мы не приглашаем посторонних внутрь. Взыскание умиротворения требует сосредоточенности, мы не можем допустить, чтобы равновесие в нашей общине было как-либо нарушено.

Он, правда, предложил ей чаю. Она отказалась.

Айла сама не знала, зачем приехала, разве что посмотреть, что это за место. Вцепись она в глотку этому мужику, что ей больше всего и хотелось сделать, Аликс бы это не помогло.

— Сияние Звезд, — говорил этот самоуверенный ублюдок, — на самом деле не была в вашей жизни ребенком. У нее древний дух, ее душа прожила много жизней.

Да как он смеет?

Он продолжал в том же духе, Аликс не сводила с него широко раскрытых обожающих глаз. «Ах ты, злобная жаба», — хотелось сказать Айле и добавить что-то мелодраматическое, например: «Отпусти мою дочь». Но было очевидно, что Аликс не хочет, чтобы ее отпускали. Ее завлекли, очаровали, околдовали, привязали. И Айла молча уехала. Они с Аликс не обнялись на прощание. Аликс уклонилась от ее рук, сказав:

— Прости, но я чувствую, сколько в тебе гнева, а мне пока нельзя прикасаться к кому-то, кого не коснулось умиротворение. Мое умиротворение пока не так устойчиво.

Вот как.

Кому же не приятно услышать, что душа у него древняя и соответственно мудрая? Чудный комплимент (Айла это понимала), но от кого: от человека, который для начала мог выбрать любое имя и назвался Эмброузом. Это что-нибудь да говорит, но что, кроме того, что он органически не способен воспринимать красоту и благозвучие?

Первая поездка Айлы оказалась бессмысленной, следующие тоже ни к чему не привели. Непреклонная Аликс по-прежнему говорит о Мастере Эмброузе с той же интонацией, с какой, как полагает Айла, Джейми мог бы говорить о своих наркотиках, если бы в то время вообще мог говорить об этом лихорадочном и напряженном пристрастии. Еще Аликс рассуждает о вещах вроде яркого сияния внутреннего огня.

— Глубина, — изрекает она. — Чистое знание.

В глазах Мастера Эмброуза Аликс, судя по всему, видит освобождение и любовь, чистоту, и мир, и спасение. Айла видит хищную, острую жажду обладания юными душами. И не позволяет себе думать о жажде обладания юными телами.

Конечно, она судит необъективно. Так же необъективно, как о том, кто впервые дал Джейми наркотики.

И вот она, эта девушка, склонившаяся над поручнями кровати с улыбкой счастливой сумасшедшей. Вот она, Аликс, двадцати двух лет от роду, называет себя Сияние Звезд и забивает себе голову идиотским вероучением. Айла дала бы ей подзатыльник, дурочке. Схватила бы ее, трясла и обнимала до тех пор, пока эта потерянная, худая девочка не почувствовала, как ее мама, черт возьми, любит ее, — каждым нервом, каждой косточкой почувствовала. Господи!

Но ничего этого Айла сделать не может, поэтому она отвечает на счастливую улыбку дочери самой суровой гримасой, которую может состроить.

Видимо, это ей не удается или не оказывает должного воздействия.

— Давай я тебе расскажу, что было, — говорит Аликс. — Когда Лайл позвонил и все рассказал, — она поводит рукой над Айлой, объясняя, судя по всему, что хотела сказать этим «все», — я так расстроилась. Это было так ужасно.

Было и есть, и не столько для Аликс, сколько для Айлы. И все-таки Айлу это трогает. Она представляет, как Аликс плачет, хватается за голову, за эти чудесные волосы, показывая свое горе всем этим людям, у которых высшей добродетелью, похоже, считается не чувствовать ничего, что можно показать.

Она пытается придать лицу ласковое выражение, но дальше Аликс говорит:

— А потом я подумала: чему же меня научили поиски умиротворения, если меня так легко расстроить?

Легко! У Айлы, как ей кажется, от изумления открывается рот.

— И наверное, кто-то позвал Мастера Эмброуза. И он пришел! Он подошел ко мне. И заговорил со мной, отвел меня в сторону, а это такая честь.

Аликс сияет, ожидая, что Айла проникнется тем, насколько знаменательный это был момент. Ну еще бы. Для нее.

— И мы пошли в Комнату Покоя, только мы вдвоем.

Господи, что за комната покоя? И как тогда называются остальные комнаты в Корпусе Умиротворения?

— Он сел рядом со мной, взял меня за руки и велел сидеть тихо, сколько потребуется, вдыхать и выдыхать, считая вдохи. Это вообще-то упражнение для начинающих, и я почти расстроилась, что он меня считает начинающей, но я так и сделала, и это помогло. Я начала себя контролировать, как нас учили.

Что она пытается рассказать Айле? Может быть, это касается причин и взаимосвязей?

— Так мы сидели, я глубоко дышала и смотрела ему в глаза, а потом он кивнул и спросил меня, что случилось. И я ему сказала, что тебя парализовало, и еще, что ты не такая старая, чтобы просто лежать тут всю оставшуюся жизнь, всегда.

А что, есть какой-то возраст, когда это в порядке вещей?

Всю оставшуюся… об этом Айла даже думать не желает.

— Я сказала, что мне нужно ехать, потому что ты же моя мама.

О, радость!

— Вообще-то мы должны освобождаться от привязанностей, то есть мы должны быть привязаны ко всему в равной степени и в то же время от всего свободны. Я даже боялась, что он во мне разочаруется, но он был таким добрым. То есть он всегда добрый, но тут он просто кивнул, как будто все понимает. Что я все-таки привязана к тебе. Ты ведь моя мамочка.

В глазах у нее слезы. И у Айлы, как ни странно, тоже. Отчасти оттого, как по-детски Аликс произнесла «мамочка». Отчасти от ярости: эти люди, кто бы они ни были, и ее собственная дочь считают, что освобождение от привязанностей или равная привязанность ко всему и свобода от всего могут быть высшей целью, каким-то достижением.

Эта идея подразумевает такое строгое и стерильное воздержание и вместе с тем такую порочность, требует такого извращения и подавления чувств и мыслей, что она не может не калечить. Так вот как Мастер Эмброуз обращается со своими последователями: он впивается в них, когда их отчаявшиеся или тоскующие души ищут мира и покоя, а потом обрекает их на путь, на котором невозможно достичь мира и покоя.

Похоже, он забирает у них все; Айла не имеет в виду деньги.

Разве она не понимала этого раньше? Все, что Аликс рассказывала о Корпусе Умиротворения и Мастере Эмброузе, было камнем в огород Айлы. Потому что Аликс так говорила о любви, поддержке и семье, как будто прежде ничего подобного не видела. Вот так удар.

Есть какой-то смысл, пусть и очень горький, в том, что она лежит здесь и все это выслушивает.

— Он сказал, что все понимает, и что иногда для того, чтобы понять, в чем суть привязанности, нужно действовать как она подсказывает. И мне можно поехать.

Можно? Ей нужно было разрешение этого жирного ублюдка?

Джейми говорит:

— Бога ради, Аликс, кому какое дело? Речь не о тебе и твоей чокнутой компании, речь о маме.

Когда-то они с Аликс были близки. Может быть, они и сейчас близки, как-то иначе, по-своему. Может быть, только брат — уж точно не мать — имеет право говорить такие вещи.

Аликс качает головой, и ее волосы слегка разлетаются.

— Сияние Звезд. И я знаю, что речь о маме. Из-за этого я здесь. И из-за того, что сказал Мастер Эмброуз, что, может быть, очень хорошо, что так случилось.

Мастер Эмброуз и Аликс снова лишают Айлу дара речи. Ей даже трудно дышать. Аппаратура неподалеку тоже начинает звучать иначе, что-то ускоряет ритм.

— Твою мать, — говорит Джейми.

— Нет, правда. Послушайте. Когда он заговорил, все стало так ясно. Конечно, я знала, что так и должно быть, я просто еще недостаточно продвинулась по этому пути, чтобы самой понять, но я стараюсь, я учусь понимать, потому что иногда нужно просто прислушаться к истине, чтобы в следующий раз узнать ее самому.

В следующий раз. Какая прелесть. К Айле возвращается способность дышать, аппаратура начинает звучать ритмичнее. Было ли это опасно? Нужно ли быть осторожнее? Например, спокойно считать вдохи, чтобы достичь умиротворения?

— Он сказал, что это не так ужасно. Что это на самом деле потрясающая возможность, и что печаль и беда на самом деле могут быть благословением. И что, если не можешь двигаться, можно углубиться в себя и открыть духовную истину. Потому что для того, чтобы ощутить внутренний огонь истинного умиротворения, нужно замереть и не шевелиться, а ты как раз не шевелишься, хотя я знаю, что ты этого не хотела, но так получилось, и можно этим воспользоваться, не относиться к этому как к увечью и беде, понять, что это не так ужасно, что это — потрясающая возможность.

Аликс задыхается. Ничего удивительного. Это было бы смешно, если бы Аликс была дочерью кого-то другого, если бы кто-то другой вырастил из нее дуру. Как себя чувствует сейчас мать этого парня, этого конопатого стрелка, Родди? Кажется ли ей тоже, что ее ребенок оказался кем-то другим, отдалился от нее, стал совсем чужим? Вот эти сжатые белые ручки, это напряженное лицо, такое родное, дочкина нежная кожа, которую Айла трогала, гладила, заклеивала пластырем и обожала, — и все это принадлежит кому-то незнакомому.

Даже у Мастера Эмброуза должна быть мать. Она, наверное, тоже не ожидала, что у сына возникнут такие странные, неодолимые потребности, которые приведут к такой странной, неодолимой власти. Но, возможно, ее это не удивило, возможно, именно она его всему научила. Может быть, она тоже своего рода проповедник. Сложно вообразить себе мать Мастера Эмброуза.

— Он говорит, что для того, чтобы загорелось пламя умиротворения, необходим покой, каким бы образом он ни был достигнут. В каком-то смысле тебе повезло больше, чем мне, потому что я все пытаюсь и пытаюсь, но не могу достичь нужного покоя. Так что, если ты посмотришь на все с этой точки зрения, это на самом деле благословение, потому что ты ничего не сделала, оно само к тебе пришло.

— Аликс, — говорит Джейми. Он тянет ее за руку пытаясь сдвинуть с места, отодвинуть прочь. — Бога ради.

— Нет, правда.

Она вырывает руку. Они боролись, когда были маленькими, то в гостиной, то на газоне перед домом, ему было, наверное, лет восемь, а ей пять, или девять и шесть, или десять и семь. А потом перестали. Возможно, более осознанно стали воспринимать свои тела, разницу между ними, неловкость.

— Это важно. То, что он говорит, так совершенно, так истинно. Я не слишком посвящена, чтобы правильно объяснить, но он сказал, что, если я запомню его слова, ведь он прошел этот путь много лет назад, так вот, если я запомню, я смогу помочь и тебе пройти этот путь. Правда, мам, возможно, тебе очень повезло. Быть озаренной, даже не прилагая усилий, — это удивительно.

Еще как. Все молчат. Потому что, считает Айла, в ответ на это явное, по-своему невинное безумие сказать нечего.

В конце концов Лайл, умница, делает шаг вперед. Он кладет большие руки с длинными и умелыми пальцами на плечи Аликс.

— По-моему, — почти ласково говорит он, — хватит. Маме нужно побольше отдыхать. Почему бы нам втроем не устроить перерыв, не пойти попить кофе?

Перерыв? Как будто Айла — это тяжкий труд, с которым нелегко справиться, вроде работы в угольной шахте или строительства железной дороги? Но к чему злиться на Лайла? Это не он тут распространялся о том, как ей повезло, что ее озарило пламя паралича.

Он и Джейми переглядываются за спиной Аликс. Они, наверное, по-своему близки. Айла иногда задумывается, не злится ли Джейми на Лайла, просто за то, что тот о нем столько знает? Тяжело, когда тебя не спасают, но, должно быть, когда спасают, тоже в чем-то нелегко.

— Но, — Аликс настаивает, — сейчас самое время.

— А по-моему, нет, — говорит Лайл и более решительно разворачивает ее к двери.

— Мама, — произносит Аликс.

Как знакомо: маленькая Аликс, споткнувшаяся о бордюрный камень, разбившая дивные круглые коленки; Аликс постарше, упавшая с велосипеда, оцарапавшая нежный локоток и ободравшая гладкую, ровную, витаминизированную ножку; Аликс-подросток с губами, искривленными от плача — из-за отца, из-за брата, из-за себя самой. Все эти Аликс, зовущие: «Мама».

Айла вдыхает и выдыхает, считает до десяти, еще и еще. Упражнение для начинающих? Вот и хорошо. За это нужно быть благодарной, нужно не забывать о том, что сантиметр туда, сантиметр сюда — и она могла бы сейчас не дышать? В самом деле удивительно.

— Иди с Лайлом, солнышко, — говорит она, — а я пока посчитаю вдохи. Это так хорошо, так успокаивает, правда?

Посмотрите на эту осторожную, робкую улыбку, на глаза, наполнившиеся надеждой, на благодарный трепет — такой щедрый отклик на такую малость. Как Аликс научилась надеяться, откуда узнала о тоске по чему-то?

Джейми снова склоняется к Айле:

— Прости. Я не знал, как ее остановить. Но жалко ее, да? Ты отдыхай и забудь всю эту хрень. Мы попозже придем.

Он прикасается (или делает вид, что прикасается) к ее правой руке или к чему-то, чего она не видит. Видимо, он еще не совсем понимает, как обстоит дело, что она на самом деле ничего не чувствует.

Как-то вечером, через много лет после Джеймса, уже встретив Лайла, но еще не выйдя за него замуж, когда они, Айла, Джейми и Аликс, жили одни в доме, который она для них сняла, после ужина, к которому дети едва притронулись, Айла загружала в посудомоечную машину тарелки, и вдруг Аликс с воем скатилась с лестницы, ворвалась на кухню, рухнула на стул и уронила голову на руки.

Потому что наткнулась в ванной на Джейми со шприцем в руке, с кровавым следом на том месте, куда он попытался уколоться, но не сумел. Айла возилась с посудой, а Джейми в это время возился со шприцем. Так мало она знала тогда, так далека была от всего. Айла услышала, как он заорал: «Пошла на хер отсюда!» — уронила тарелку. И вот уже Аликс рыдает за кухонным столом.

Разбитая тарелка, рыдающая Аликс, Джейми наверху, воткнувший иголку в вену. Айла позвонила Лайлу. Тогда, наверное, она впервые позвала его на помощь. И он пришел.

К рассвету он обзвонил кучу всяких мест, уложил Джейми на заднее сиденье своей машины и умчал в частный реабилитационный центр. К рассвету Аликс наконец заснула в своей комнате, а Айла упала на диван в гостиной. Может быть, не нужно было спать. Может быть, нужно было разбудить Аликс, говорить и дышать, говорить и дышать, чтобы стало яснее что к чему. Может быть, у нее уже вошло в привычку отключаться в критический момент, пережидать его во сне. Такое случилось не в первый раз.

— Люблю, — говорит Айла, когда они уходят. Она хочет сказать: всех троих.

Лайл оборачивается, показывает ей большой палец. Он добрый, он хороший, от этого невозможно отгородиться.

Ясно одно: Аликс и Джейми совсем не такие дети, о каких мечтают матери из среднего класса, разведенные и замужние, вице-президенты и совладельцы серьезных фирм. Если женщина вроде Айлы и ждет от детей чего-то исключительного, то предполагает, что они будут исключительно хороши и умны. Такие женщины ожидают устойчивости, талантов, безопасности, уверенности, того, что естественно получается в результате их добрых намерений и не слишком наказывает их за просчеты. И уж конечно, они не думают, что вырастят детей с такими дырами в душе, что в них можно засунуть кулак.

Дышать осторожно, дышать медленно, считать вдохи.

В палату влетает медсестра. Все, кто здесь работает, вечно торопятся. Везет им.

— Вот и хорошо, что вы одна. Нужно, чтобы вы отдыхали, я вам сейчас дам лекарство, и вы поспите, хорошо?

Как будто у женщины, которая не может ни двигаться, ни чувствовать, есть выбор.

По крайней мере, уколы безболезненны. Интересно, не это ли называется «посмотреть на вещи с другой стороны», со стороны, одобренной Аликс?

Как странно было бы верить во что-то, во что угодно, так, как Аликс. Какого прыжка в неизвестность это потребует? По работе Айла много читала о теории убеждения, но все это применимо только к методам воздействия, не к вере. Вера — это совсем другое. Вера ей непонятна.

Хорошо, а надежда?

А сон? Перед глазами у нее все плывет, странный, но приятный, уютный покой обволакивает все мысли, проносящиеся в ее голове. Может быть, и с Джейми было так в те ужасные годы. Только он худел и зверел, трясся и дрожал от яростного желания успокоиться. Айла, смутно понимающая, как легко от этого становится, как спокойно, насколько защищенным себя чувствуешь и насколько может не хотеться выходить из этого состояния, думает, что Джейми все же был отважен и очень силен, раз выбрался. Нужно будет не забыть спросить его об этом. Она думает: «Как хорошо, неудивительно, что ему это так нравилось», — и снова тихо соскальзывает в темноту.