Клад Соловья-Разбойника

Барышников Александр

1 серия

 

 

Красная горка

Ночь кончалась. Все явственнее чувствовалось приближение утра, и замершие на вершине Яр холма парни и девушки сдерживали взволнованное дыхание, не решаясь нарушить торжественность надвигающегося мгновенья. Было тихо, лишь чуть слышно журчала под берегом сонная вода.

Все лица были обращены в одну сторону, напряженные взоры уперлись в сочащийся алым край неба, из-за которого вот-вот должно было появиться Солнце. А великое светило словно зацепилось за невидимую преграду. Оно живой слезой нетерпеливо дрожало на ресницах уходящей ночи и уже готово было выкатиться на чистую щеку нового дня.

— Пора, — выдохнула девушка-хороводница и решительно шагнула в средину круга. Движение это словно бы нарушило краткое равновесие между тьмой и светом, и Солнце горячей струей пролилось в обрадованный мир.

— Слава Яриле! — звонко крикнула девушка и вскинула вверх правую руку.

— Слава! Слава! Слава! — дружно подхватил хор молодых голосов.

— Здравствуй. Красное Солнышко! — радостно воскликнула она и протянула к светилу обе руки. Парни и девушки восторженно повторяли ее слова и также тянули вверх руки.

— Празднуй, ясное ведрышко! Из-за гор-горы выкатайся, на светел мир воздивуйся, по траве-мураве, по цветикам лазоревым, подснежникам вешним лучами-очами пробегай, сердце девичье лаской согревай, добрым молодцам в душу загляни, любовь из души вынь, в ключ живой воды закинь. От того ключа ключи в руках у красной девицы, у Зорьки-Заряницы…

Микула, повторявший вместе со всеми слова хороводницы, почувствовал, как вдруг забилось гулко его сердце, ласковая судорога перехватила горло, пронзительно-сладкий холодок ворохнулся под грудью. Невольным быстрым взглядом окинул Микула стоявших в кругу девушек.

Сверкающий Ярило золотым своим светом превратил их холщовые простые наряды в величественные одежды сказочных цариц, лица девушек горели, глаза сияли, гибкие тела подались вперед, навстречу могучему небесному богу. И все это было так прекрасно, что Микула готов был заплакать от благодарности Солнцу, великому сыну великого Неба-Сварога, подарившего жизнь этому чудесному миру, этому неоглядному весеннему простору, этой речке, стремящейся в объятья видимой за лесами Оки, этому холму и этим девушкам, и ему, Микуле, стоящему на этом холме рядом с этими девушками…

— Зоренька-ясынька гуляла, — счастливо бормотал он вслед за хороводницей, — ключи потеряла…

— Я, девушка Улита, — почти пела хороводница, — путем-дорожкой прошла, золот ключ нашла. Кого хочу — того люблю, кого сама знаю, тому и душу замыкаю. Замыкаю я им, тем ключом золотым, доброго молодца Бажена!

Все взоры разом устремились на высокого, плечистого Бажена, лицо которого осветилось улыбкой счастья, и на повторе он громче всех крикнул: — … красную девицу Улиту!

Да и каждый старался сказать погромче заветное имя, чтоб услышал его выбранный сердцем человек. Один только Микула промолчал в этом месте общего речитатива, потому как сердце его еще не сделало своего выбора, а озорничать, говорить неправду перед ликом всемогущего божества было непростительным святотатством. На какое-то время Микуле стало неловко и неуютно, как неловко и неуютно бывает ребенку среди взрослых, занятых важным взрослым делом. Он невольно опустил голову, уперев взгляд в землю, и в тот же миг с противоположной стороны хоровода прилетело вдруг негромко произнесенное имя его.

Микула резко вскинулся и изумленно оглядел стоящих напротив девушек.

Они стояли лицом в хоровод, спиной к Солнцу, глаза их были в тени и, похоже, ни одна из них не смотрела на Микулу. Почудилось — разочарованно и одновременно с облегчением подумал он. Но девичий голос угольком тлел в душе его, и от этого уголька затеплилось и стало неотвратимо разгораться сладостное предчувствие какой-то новой жизни, незнакомой радости и еще не бывалого счастья.

А Улита-хороводница, положив на землю крашеное яйцо и маленький круглый каравай, запела сильным чистым голосом:

Весна-красна! На чем пришла? На чем приехала?

Все подхватили песню, и хоровод двинулся по кругу.

 

Светобор

С детства знакомые звуки и запахи убаюкивающим облаком обволакивали Светобора. Напряжение бурной, колготной жизни незаметно отпускало душу, и она тихонько млела в благословенном покое родительского дома. Но сон не шел. Стоило закрыть глаза, и тотчас стремительно убегала назад земля с пучками прошлогодней травы, вилась перед лицом черная грива коня, мелькали прутья придорожных кустов и стволы деревьев. Откуда-то сбоку выплывали потускневшие от долгого житья глаза отца, глухо звучал его голос, и снова дорога, и бесконечное трепыханье черной гривы, и кусты, и деревья, и синий окоем впереди:

Старый Путило свесил с полатей бороду, негромко кашлянул.

— Не спится, сынок? — спросил участливо. Светобор потянулся всем своим сильным, гибким телом, резко вскинулся и сел, привалившись широкой спиной к выглаженным временем бревнам стены.

— Отвык, небось, на лавке почивать? — хохотнул старик.

Светобор молчал, сторожко прислушиваясь к звукам ночи.

— Али дума какая? — не унимался отец. — Поведай, легче станет.

— Пожалуй, — согласился Светобор. Здесь, в родных стенах, помнивших его дитем, рядом с отцом, единственным родным человеком, он почувствовал себя ребенком, который при всяком затруднении бежит к старшим и надеется найти у них понимание и поддержку.

— Полгода ведь не виделись, — словно жаловался Путило. Он и вправду наскучался за это время. — Сердце-то отцовское разве каменное?

Извелся я, сынок, — как ты там? Живой ли? Уж всякое в голову лезло.

Жить-то мне осталось:

— Прости, тятя, — негромко заговорил Светобор. — Закрутило меня с первого же дня, теперь вот удивительно даже вспомнить. В Новгород добрался я тогда к ночи. Горожане закрылись в домах своих, и неведомо было, где найду приют. Брел я по улице и увидел богато одетого господина, который во весь мах летел навстречу мне на резвом коне, а следом мчались два всадника. Я понял, что они его преследуют.

Тут из переулка выскочил пеший человек, бесстрашно бросился наперерез и повис на поводьях. Испуганный конь взвился на дыбы, едва не сбросив всадника, и тут подоспели преследователи. Знатный всадник выхватил меч и первым же ударом уложил пешего. Два других насели на него с двух сторон, и он едва успевал отбиваться. Не помню, как в руках моих оказалась толстая длинная жердь. Размахнулся я да и снес наземь одного из нападавших. Другой, оказавшись в одиночку против нас двоих, поддал коню под бока и убрался прочь. Спасенный мною господин оказался сыном новгородского посадника.

— Михайла Степановича? — изумился Путило.

— Да, это был Твердислав.

— С Михайло Степановичем, — сказал старик после недолгого молчания, мы вместе служили князю Роману Мстиславичу. А Твердислав тогда мальчонкой был, тебя-то он не намного постарше. Вишь, вот как жизнь повернулась. Я в деревне небо копчу, а товарищ мой стал посадником новгородским. Да только и ему, похоже, не сладко.

— Да, тятя, — согласился Светобор. — Я иной раз мыслю: лучше бы мне спать на твердой лавке, ходить в лаптях, чем видеть неустроения новгородские. Кафтан богатый, сапоги юфтевые, а на душе туга такая — хоть плачь слезами горючими. Сеча идет не на жизнь, а на смерть, мужи лучшие, мужи вятшие хуже диких зверей. Мирошка Нездинич с чадью своей рвется к власти в земле Новгородской. Двор мирошкин в Людином конце — гнездо змеиное, люди его вконец распоясались, народ мутят, нынешнего посадника порочат, и нет на них никакого укорота.

— А что же князь? — не вытерпел Путило.

— Так ведь Мирошка дружится с владимирскими да суздальскими боярами, которые великому князю Всеволоду служат, а наш князь Ярослав Владимирович свояком ему приходится.

Светобор помолчал некоторое время, вздохнул и продолжил рассказ.

— Приютил меня Твердислав на своем дворе, зачислил в дружину, срядил справно. Вскоре донеслось до меня, что Мирошкины прихлебатели, которые на Твердислава замышляли, грозятся лишить меня живота. Сами, дескать, Мирошкины сыновья, Дмитр да Борис, злое сердце на меня держат. Твердислав же им назло решил возвысить меня из мечников простых в отроки боярские.

Путило заерзал на полатях, довольно и как-то по-молодецки крякнул.

Успех сына согрел иззябшую его душу. Он открыл было рот, чтоб выразить радость свою.

— Обожди, — перебил Светобор. — Чести этой ради должен я принять веру грецкую, отречься от богов наших:

— Во-она как! — разочарованно и горько протянул старик.

Они долго молчали. Было тихо, только где-то под половицами осторожно скреблась мышь да с улицы изредка доносились порывы ночного ветра.

— Ну, и чего ты удумал? — спросил, наконец, Путило строгим и каким-то чужим голосом.

— Вот — приехал: — смиренно отвечал Светобор.

Старик почувствовал смятение сына, острая жалость царапнула душу его.

— Эх, жизнь: — вздохнул он. — Мыслю, не у тебя одного туга такая.

Другие-то как же?

— Другие хитрят, корысти ради принимают веру грецкую, а своим богам тайно поклоняются. Видел я у многих обманку висячую, из свинца да олова вылитую. На одной стороне — архангел какой или грецкого бога матерь, на другой — Ярилин знак. На груди на веревице болтается обманка эта, и вертят ее, кому как надо. В церкви — так ее повернут, а дома — иначе:

— А душу-то разве вывернешь? — горько спросил старик. — Эх, время! И чего ты с народом делаешь? Ради лучшей доли душу выворачивать — разве ж то мыслимо? Душа — не колпак, не рукавица:

— Поверь, тятя, — виновато заговорил Светобор, — деваться мне некуда. Откажу Твердиславу — он, хоть и мягок до поры, а пожалуй, и погонит меня со двора. Тут меня псы мирошкины и загрызут. Не слаб я и не боязлив, но без твердиславовой защиты не сдюжить мне.

— Да, деваться тебе некуда, — раздумчиво протянул Путило. — Порядки новгородские известны мне по прошлой жизни. Я в свое время тоже норов явил — сам знаешь, чем дело кончилось. Да ладно, что еще так, а не иначе как-нибудь.

Он помолчал, а потом спросил осторожно, без особой надежды:

— Может, останешься?

— Думал я об этом, — быстро отозвался Светобор. — Так ведь сведают псы мирошкины, нагрянут, тогда и тебе несдобровать.

— А я что? Мне жить-то осталось:

— А мне как жить? Да и стыдно от себя самого — вроде как оробел.

— Гордости в тебе, как в муже вятшем, — проговорил Путило, и по голосу его непонятно было, осуждает он сына или гордится им.

— Эх, кабы не старость постылая, — заговорил старик после недолгого молчания, — плюнул бы на все и увел тебя на Вятшую реку. Уж там-то зажили бы мы с тобой славно, уж там-то не достали бы нас ни горе, ни нужда, ни псы мирошкины.

— Вятшая река? — удивленно спросил Светобор. — Что это?

Старик шумно вздохнул и неловко, кряхтя и постанывая, перевалился на другой бок.

— Вятшая река, сынок, — это воля вольная, край нехоженый, угодье немеряное. Еще мальцом слышал я от отца, деда твоего, что в давние времена затеяли люди новгородские замятню против бояр, против мужей лучших, мужей вятших. Кое-кого в Волхов пометали, дворы их пограбили, а кое-кому из господы тогдашней удалось из города вырваться. И пошли они навстречу Солнцу по землям новгородским. И нигде не могли найти приюта, потому как всякому смерду обиженному лестно было уязвить недавних господ своих, потерявших власть и силу.

Долго ли, коротко ли, добрались они до пределов Югорских*, с жителей которых новгородцы издавна берут дань серебром, и эти жители Югорские издавна не любят новгородцев и почитают их татями.

— То мне ведомо, — подтвердил Светобор.

— Видя малочисленность мужей вятших новгородских, продолжил Путило, югричи собрались числом немалым и напали на незваных гостей.

Новгородцам деваться было некуда. За спиной — долгая да горькая дорога до мятежного Новгорода, на полночь — чернолесье непрохожее, непроезжее до самого Дышучего моря**: И отступили они на полдень, и пропали где-то в лесах и болотах. Однако, отец мой слышал от кого-то, что вышли те мужи лучшие, мужи вятшие к большой прекрасной реке, в которой рыбы больше, чем воды, а прибрежные леса всеми своими лапами и листами не могут скрыть дичи непуганой, и в каждом втором дереве — борть с медом. Сказывают, выбегает та река из-под Латырь-камня, и кто выпьет воды из нее, тот сразу забудет все хвори-недуги и станет счастливым. Но самое главное — нет на той реке ни князей, ни бояр, ни тысяцких, ни сотских, а о грецкой вере никто там и не слыхивал.

Старик замолчал, словно зачарованный своим рассказом. Светобор тоже замер на своей лавке. Скреблась под половицами неугомонная мышка, за стеной негромко вздыхал ночной ветер, все было привычно, обычно и буднично, и далекая Вятшая река, если она и была на белом свете, казалась прекрасной сказкой, дивным сном, мечтой несбыточной.

— Был у меня дружок, — снова заговорил Путило. — Молодой, веселый, по имени Чурша. Когда рать Боголюбского осадила Новгород, бился он с суздальцами отважно, от других не отставал. Когда стрела неприятельская вонзилась в икону, и полились из иконы слезы девы Марии — тогда уверовал Чурша в бога христианского и принял веру грецкую. Когда же мужи вятшие новгородские несправедливо изгоняли победителя суздальцев Романа Мстиславича, Чурша вместе со мною поднялся на защиту молодого князя. Туго нам пришлось — плетью обуха не перешибешь. Вот тогда звал меня Чурша на Вятшую реку. Ему что? Он молодой, вольный, ни женки, ни чадушек малых. А я Любавушку свою с малолетним сыном на кого оставлю? Он ушел, и с тех пор ничего я о нем не слышал. Не знаю — дошел, не дошел:

— И как же идти к той Вятшей реке? — спросил Светобор взволнованно.

— Навстречу Солнцу, — отвечал Путило.

 

Молодой вождь

Келей, молодой вождь Верхнего племени, ловко угнездившись в седле, гнал вороного коня по едва приметной лесной тропинке. Сверху, сквозь кроны сосен, иногда просверкивало яркое весеннее солнце, но здесь, под сводом леса, было сумрачно и прохладно.

Прошло не так уж много времени, как он покинул свое селение в устье Вотской реки, но борзый конь быстро нес его вперед, и уже недалеко оставалось до Полой речки, а там и до Ваткара — рукой подать.

Конечно, можно было отправиться в путь на лодке. Весной течение в Серебряной реке бурное, да и ветер с утра был попутный, но уж очень не хотелось лишний раз проходить под стенами ненавистного Булгакара:

* * *

В давние времена большое булгарское войско пришло с низовьев Серебряной реки. Жестоко подавив сопротивление вотов, живших отдельными племенами, булгары выстроили свой город Булгакар в пределах Верхнего племени, чуть ниже устья Вотской реки. Он грозно высился на крутом берегу Серебряной и всем своим неприступным видом напоминал о неотвратимой необходимости покоряться воле пришельцев.

Булгары выколачивали с вотских племен огромную дань, брали себе в наложницы самых красивых девушек, а непокорных мужчин, пытавшихся защитить своих дочерей и сестер, уводили в полон и отправляли в далекие булгарские города, где и продавали их в рабство на шумных невольничьих рынках.

Некоторые из тогдашних вотских вождей иногда пытались пойти наперекор чужеземной воле, но все они стремились к славе в одиночку, и булгары всякий раз безжалостно расправлялись с непокорными. Так продолжалось до тех пор, пока вождем одного из вотских племен не стал Кутон из рода Гондыр. Это был умный человек и искусный воин. Он умел ладить с чужеземцами, охотно принимал и обильно угощал их в своем селении возле устья Колыны-шур — Речки с ночлегом у брода. Во время одной из славных попоек тогдашний булгарский юзбаши Тэкин, расхваставшись, проболтался о том, что изрядная доля вотской дани оседает в Булгакаре, а великий хан получает чуть больше четвертой части. Вскоре после этого Кутон совершил тайное и опасное путешествие на далекую реку Итиль. Он привез булгарскому хану богатые дары и после долгих переговоров добился того, чего не могли достичь его бряцавшие оружием предшественники. Он предложил хану вдвое увеличить размер вотской дани при условии, что сбор этой дани будет поручен ему, Кутону. Он обещал хану вечную дружбу и военную поддержку при условии, что булгарское войско уйдет с берегов Серебряной. После тщательного обсуждения они пришли к согласию.

Решено было оставить в Булгакаре десять десятков воинов во главе с юзбаши-сотником, который должен был блюсти интересы хана в вотских землях и наблюдать за делами Кутона. Еще в обязанности юзбаши входило сопровождение дани от селения Кутона до ханской столицы Булгар-кала. Эта мера была разумной, потому как путь на реку Итиль пролегал через земли чудинов*, калмезов** и воинственных чирмишей — все они, особенно последние, были склонны к разбою, и остановить их могло только присутствие булгар.

За короткое время Кутон объединил под своей рукой многие племена северных вотов. Путешествие на реку Итиль не прошло даром:

насмотревшись на города, возведенные искусными булгарскими строителями, он выстроил возле устья Колыны-шур мощную деревянную крепость. В дикой лесной стране вровень с Булгакаром — Городом Булгар, появился Ваткар Город Вотов. Все это позволило Кутону объявить себя великим вотским князем. Кас, тогдашний жрец рода Гондыр, был очень рад возвышению Кутона, ведь вместе с ним возвышалась гондырская куала — храм родовых богов, а он, Кас, становился верховным жрецом северных вотов. Возвысившись, он встал ближе всех к великим богам, и, видимо, поэтому именно ему, Касу, внушили они свою волю, которая и была торжественно объявлена народу.

Отныне ваткарский князь, подчиняясь воле великих богов, назначал вождей подвластных племен из числа людей, принадлежавших к роду Гондыр. Воты, слепо верившие великим своим богам и, к тому же, благодарные Кутону за избавление от непосильного булгакарского ярма, особо не противились, и сородичи гондырского властелина возглавили племена. Это позволило Кутону и Касу крепко держать в своих руках обширные богатые угодья, раскинувшиеся по берегам Серебряной от Великого холма до устья Медной реки. В обычное время вожди выполняли волю ваткарского князя в доверенных им землях, но в дни великих торжеств они обязаны были явиться в Ваткар и встречать праздник среди своих сородичей.

* * *

Истомленный жеребец остановился, громко фыркнул и. круто угнув длинную шею, блаженно припал горячими губами к прозрачной, как слеза, воде. Сзади, из соснового чистолесья, подъехали сопровождавшие Келея воины, числом десять, в праздничных нарядах.

— Ну, хватит, хватит! — с ласковой укоризной заворчал молодой вождь и потянул повод, с трудом преодолевая сопротивление коня.

— Может, отдохнем? — осторожно спросил один из воинов. — Куда спешить?

Келей молчал. Он без подсказки знал, что весенний праздник шийлык начнется завтра, спешить и вправду было некуда, но сердце его рвалось в Ваткар. Ему не терпелось въехать в крепость, войти в дом князя и, наконец-то, увидеть княжескую дочь Люльпу.

Имя девушки, ее милый образ давно уже не давали покоя молодому вождю. Видеть Люльпу было для него радостью, звук ее голоса волновал его до глубины души, а ее взгляд, обращенный на него, тем более взгляд благосклонный, надолго наполнял его счастьем.

Иногда он мысленно проклинал князя за то, что тот поставил его во главе Верхнего племени. Конечно, в возрасте Келея лестно было достичь такого положения, но временами он готов был отказаться от своей власти и вернуться в Ваткар навсегда. Ради того, чтобы просто видеть Люльпу, он готов был стать рядовым воином и даже княжеским домашним служителем. Иногда он жалел о том, что Люльпу родилась в семье князя. Будь она простой девушкой, ему, Келею, было бы гораздо проще добиться ее любви и доказать всем, что он добивается этой любви не ради выгоды и чести.

Утомленные воины вопросительно смотрели на своего вождя.

— Вперед! — непреклонно скомандовал он и поддал коню под бока.

Вороной заржал, вскинулся на дыбки и размашисто скакнул на мелководье Полой речки.

 

Предчувствие счастья

Солнце поднималось все выше. Прекрасная Лада, обручавшаяся в эти дни с громовником Перуном, бирюзовым светом бездонных своих очей ласково обнимала гуляющую на Ярилином холме молодежь. Одна песня сменяла другую, Улита-хороводница завивала живую цепочку в диковинные узоры, достойные украсить венок богини любви и красоты. Микула, послушный движению хоровода, оказывался то на склоне холма, то на его вершине, то у самой воды, и все это время он украдкой поглядывал на окружающих его девушек, пытаясь угадать ту, которая принародно призналась, что он, Микула, люб ей. Эта тайна не давала ему покоя, она ласково сжимала его молодое сердце теплой нежной ладонью. Ничего не зная наверняка, он все же чувствовал, что этот праздничный день, первый день Красной Горки, каким-то образом резко изменит его жизнь…

Напевшись песен, вдоволь наплясавшись под звуки гудков и гуслей, парни и девушки тут же, на склоне холма, весело распеленали плетеные кошницы со снедью. После первой чаши с медом жизнь стала еще прекраснее, добрее улыбнулся великий Ярило, бездоннее и ласковее стали небесные глаза Лады, и даже свирепый Позвизд, не решаясь нарушить светлое торжество Перуновой невесты, потуже затянул свой кожаный мешок с ветрами и бурями.

Девушки, пошептавшись, незаметно окружили Бажена и вдруг разом накинулись на него. С криками, визгом, бестолковой толкотней живой клубок молодых горячих тел покатился по склону к синеющей внизу воде. Остальные парни, враз забыв зачашные разговоры, кинулись выручать товарища, но было поздно — Бажен, нелепо взмахнув рукой с зажатой в горсти чашей, взлетел вверх и с криком рухнул в реку.

Зычно ухнул развеселившийся Водяной царь, заплескала смехом жена его Белорыбица, звонко рассыпала сверкающие брызги смешинок их дочь Параська, и все это вперемешку с девичьим хохотом взметнулось ввысь.

Бурей налетели парни, вмиг устроилась куча-мала с криками, смехом, дурашливым воем и обжигающими прикосновениями.

А мокрый до нитки Бажен, зачерпнув полную чашу речной воды, с самым решительным видом выбирался на берег.

— Улита, беги! — закричали девушки.

Хороводница заполошно вскинулась, сделала несколько резвых скачков вверх по склону и, оглянувшись на Бажена, замедлила бег.

— Беги! — кричали девушки, и почти каждая из них хотела бы оказаться на месте Улиты, ведь по обычаю предков парень, обливший девушку водой в первый день Красной Горки, должен жениться на этой девушке.

Кто не сделает этого — станет лихим обидчиком, поругавшим девичью честь…

Спохватившись, что излишняя медлительность может быть понята как нескромное стремление заполучить завидного жениха, Улита припустила во весь дух, но Бажен был уже рядом, и вот упругая струя холодной воды мягко ударила в ее спину. Девушка вздрогнула, разом остановилась и быстро повернулась лицом к парню. В это самое время внизу, у реки, возникла и широко полилась песня.

Как из улицы идет молодец, Из другой идет красна девица.

Поблизехоньку сходился, Понизехонько поклонился.

Парни и девушки, забыв кучу-малу, дружно поднимались на холм, песня приближалась, росла, заполняла светлый весенний мир.

Да что возговорит добрый молодец: Ты здорово ль живешь, красна девица? Я здорово живу, мил-сердечный друг. Каково ты жил без меня один?

Поющие окружили счастливую пару и двинулись по кругу, песней своей славя новую любовь. Оглушенная стуком своего сердца, одурманенная всеобщей песней, Улита была готова броситься в горячие объятья Бажена, а он, пьяный от счастья, света и вольного воздуха, хотел только одного — прикоснуться губами к ее губам; мокрые, взъерошенные, они стояли и неотрывно смотрели друг другу в глаза.

Казалось, что воздух между ними накаляется, и как только он накалится до последнего предела, встретившиеся, обнявшиеся, туго переплетенные взгляды влюбленных вспыхнут ослепительно, как молния, и грянет гром…

Перун и Лада! — догадался Микула. Это они, великие небесные боги, спустившись на землю и вселившись в тела Бажена и Улиты, дарят людям любовь и учат их быть счастливыми. Значит, не напрасными были его радостные предчувствия, и скоро, совсем скоро сердце его прозреет и угадает ту единственную, которая сможет подарить ему свою любовь. И тогда он, Микула, зачерпнет полную чашу речной воды и бросится вверх по склону холма за свои счастьем.

 

Клад Соловьиный

Выгребая против течения Сухоны, Бессон и Быкодер добрались, наконец, до приметного издали яра и, схоронив лодку в прибрежных кустах, вскарабкались по крутому склону. Здесь, на сухом песчаном пригорке, стоял под сосной шалаш, чуть заметно курился догоревший костер, возле которого устало ютились сонные от долгого сидения дозорщики.

— Будьте здравы! — радостно приветствовал их Бессон.

— И вам того же, — отвечал пожилой дозорщик.

— Все ли ладно? — деловито спросил Быкодер.

— Спокойно, — заверил пожилой, поднимаясь на ноги.

— Да кому тут плавать-то? — сказал, зевая, его молодой товарищ, лежавший возле шалаша на куче веток. — Дикое место.

— На то и дозор, что место дикое, — поучающе выговорил Бессон.

— Вот и доглядывай, а мы домой, — молодой встал на ноги и, подхватив копье, стал спускаться к реке.

— Удачи вам, — сказал с улыбкой другой дозорщик и двинулся следом.

Вскоре их лодка выскользнула из-под кустов и ходко двинулась по течению Сухоны. Через малое время умолк плеск весел, сонная полуденная тишь повисла над пустынной рекой, и казалось, ничто и никогда не сможет уже поколебать и нарушить это первобытное безмолвие.

Дорог был хлеб в здешних лесных местах, но все же первым делом Быкодер сноровисто отхватил от каравая немалую краюху, щедро посыпал ее солью и, углубившись в лесную чащу, с поклоном положил дар свой на мягкую моховую подушку: прими, Дед Лесовой, да оставь меня с головой, не води меня, не урочь, да гони лешаков своих прочь:

— Деда уважить — первое дело, — сказал Быкодер, вернувшись к шалашу.

— У нас под Муромом тоже леса страшенные, так без подарочка в чащу лучше не суйся.

— Слыхал я о ваших лесах, — отозвался Бессон. — Там, говорят, Соловей-Разбойник пошаливает.

— Разбойник: — передразнил Быкодер. — Люди языками своими долгими ботают*, а ты веришь.

Почувствовав недовольство товарища, Бессон выжидающе молчал. Быкодер лег возле шалаша на кучу веток, раскинул утомленные весельной работой руки.

— То не люди говорят, а попы грецкие.

— А им что за дело? — удивился Бессон.

— То-то и оно, что дело, и дело это давнее. Считай, два века минуло, а они все злобятся:

— На кого? — не понял Бессон. — Да ты расскажи, нам все равно до завтрашнего полудня время коротать.

— Ну, слушай, — согласился Быкодер, поворачиваясь лицом к товарищу.

— Как вздумал Владимир, князь киевский, обуздать вольных славян, а для того переменить веру на Руси, приказал он посечь священные кумиры старых богов. То было мигом все исполнено. Перуна же, заглавного бога славянского, привязали к конским хвостам. Избивая железными палками, потащили его с горы и бросили в Днепр. С великим плачем бежал по берегу киевский люд, и все кричали:

— Выдыбай! Выдыбай, боже!

Водяной царь не оставил своего небесного сородича, вынес его на берег, но княжьи дружинники привязали к Перуну тяжелый камень и с тем камнем столкнули поверженного громовника обратно в воду. Мало того, копьями толкали его в пучину и проводили так до самых порогов.

И хоть после порогов все-таки выплыл Перун на берег, но власти его в Киеве пришел конец. Мечами и копьями загоняли вольных славян в воду, где и были они насильно обращены в грецкую веру. То же самое учинилось в Новгороде Великом и других городах русских.

Но самые непокорные из славян, крепко приверженные дедовым обычаям и законам, бросили дома свои и скрывались от крещения. Первым ушел из Киева главный Перунов жрец Богомил. Долго блуждал он по Русской земле, преследуемый псами княжьими и, наконец, укрылся в дремучих лесах под Муромом.

Быкодер помолчал, словно бы собираясь с духом, приподнялся на локте, хмурое лицо его осветилось.

— Люди говорят, что живет ныне в Новгороде купец Сотко Сытинич, такой богатый, что лет пятнадцать назад поставил на деньги свои большой храм для бога грецкого. Кто хвалит купца за это, кто бранит, но когда берет Сотко гусли да начинает петь, то единой душой слушают его все, кто рядом.

— Слыхал и я о Сотке, — подтвердил Бессон.

— А вот когда Богомил раскидывал пальцы по гусельным струнам, тогда не то что люди, птицы не смели петь, листья замирали на деревьях, утихал ветер, волны не плескали в берега. За дивные эти песни любившие Богомила нарекли его Соловьем. Да и вся жизнь его в наших муромских лесах была песней вольности славян. Крепил он веру прежнюю, хранил, говорят, книги, чертами и резами писанные, а в тех книгах собрана вековечная мудрость народная, описаны великие дела предков наших:

Быкодер вскинулся, сел и всем телом подался к Бессону.

— Почему, думаешь, слуги христовы жгли и по сию пору жгут книги старые, без жалости истребляют волхвов-ведунов?

Бессон молчал. Был он крещеным, слова Быкодера неприятно томили душу, но парень не смел перечить матерому своему товарищу. Он был впервые в одном дозоре с Быкодером и уже жалел, что завел этот разговор.

— Человека без памяти легче холопом сделать, — напористо заговорил Быкодер. — Наплети ему про царствие небесное, он и радешенек. Землю его возьми, женку уведи, коня отними — он не шелохнется. Бог терпел, нам велел: У нас в деревне, считай, все мужики через ту грецкую веру потеряли волю свою. Князь муромский пожаловал земли наши монастырю ближнему. Спать ложились вольными, проснулись подневольными. И ничего, стерпели, и до сей поры терпят: Тьфу!

Быкодер отвернулся и надолго замолчал. Бессон встал, неспешно прошелся вдоль берега, вглядываясь в голубую ленту верхнего леса.

Водная даль была все так же пустынна, высокое солнце плавилось в ленивых речных струях, чуть слышный плеск которых, сливаясь с шепотливым шелестом леса, сгущал неизбывную тишь глухого нелюдимого места.

— Слышал я о кладах муромских, — заговорил парень, вернувшись к шалашу. Ему хотелось увести разговор с неторной для него дороги.

— Ясное дело! — вскинулся Быкодер. — Коли разбойник, стало быть, награбил много да и схоронил от глаз людских.

— Почто ты сердитый такой? — обиделся парень. — Я даже и не мыслил Соловья твоего порочить.

Быкодер внимательно посмотрел на товарища, помолчал, потом улыбнулся отходчиво, по-доброму.

— Не гневись, Бессон, не хотел я тебя обидеть. Да ты и ни при чем тут вовсе. Обида — она как камень, в воду брошенный. Волны от него далеко расходятся, и теми волнами людишек не только покачивает, но и поколачивает. Вот и я качнул тебя без дела — прости:

— Да ладно! — повеселевшим голосом отозвался Бессон.

— Я о тех кладах муромских тоже слышал, — мирно заговорил Быкодер. — По молодости лет даже искать их пытался. Выспрашивал старых людей, не слыхал ли кто про клады Соловьиные? Неделями в лесах пропадал, по кустам да буеракам шарил, в болота жердью тыкал, озера лесные белугой-рыбой проныривал:

— Нашел? — нетерпеливо спросил Бессон.

— Кабы! — Быкодер засмеялся, откашлялся. — Кабы нашел, стал бы я богатым, завел двор широкий, терем высокий, женку-боярышню, холопов да прислужников. Теперь вот жил бы да трясся — а вдруг двор мой широкий тати ночные очистят? А вдруг терем мой высокий сгорит по неосторожности или от стрелы Перуновой? А вдруг женку мою князь отнимет? А вдруг холопы мои ночью зарежут меня сонного? Подумай сам — разве ж это счастье?

Он снова помолчал, словно собираясь с духом, чтоб высказать давно обдуманное и дорогое.

— Воля вольная, жизнь неукоротная — вот он, клад Соловьиный. Без воли богатство не тешит, без воли любовь не сладка. Жизнь, веревками опутанная, — не жизнь, даже если те веревки из золотых нитей сотканы. Хочешь быть человеком — ищи клад Соловьиный. В наших муромских краях клада этого не сыскать, хоть сноси ноги до самых подколен. Вот я и прибился к дружине суздальцев да ростовцев, которые шли в земли полночные. Восемь лет без малого, как я в здешних краях оказался. Городок наш Гледен в устье Юга-реки при мне строился, да и я топором немало помахал.

— Ну и как: нашел? — тихо спросил Бессон.

— Ты о чем? — не понял Быкодер.

— Нашел ты клад Соловьиный?

— А что, и нашел! — бодро сказал Быкодер. — Глянь кругом — красота какая, тишина:

— Это конечно, — согласился Бессон. — А вот послал тебя воевода пустую реку сторожить, ты и сидишь, как пес на цепи. Опять же храм христианский в крепости выстроили:

— Я его не строил! — возвысил голос Быкодер.

— Ладно, не строил, — согласился Бессон. — А если завтра вздумает воевода окрестить тебя?

— Пусть попробует! — крикнул Быкодер.

— А что ты сделаешь? — громко и упрямо спросил парень. — Куда ты кинешься?

Быкодер оглядел широкий весенний простор, успокоился, улыбнулся.

— Да разве ж мало места на земле? Глянь-ка! Соколу лес не диво.

Беда, Бессонушка, не по лесу ходит, а по людям. Лесная же сторона не одного волка, а и мужика досыта кормит. Был у меня знакомец один, новгородец, Чуршей кликали. Лет пятнадцать назад ушел он из Новгорода после какой-то тамошней смуты. Долго скитался по свету, женку себе нашел где-то на Белом озере, потом, лет пять назад, в Гледене объявился. Это еще до тебя было. Чурша этот все о какой-то Вятшей реке толковал, звал меня, да и людишек наших сговаривал.

Пожил зиму в Гледене и ушел, с ним женка его и еще несколько наших.

— Вятшая река: — задумчиво промолвил Бессон. — Имя красивое. Да только где она, эта Вятшая река?

— Надо будет — поищем, а коли поищем, стало быть, найдем. А когда найдем, тогда и узнаем, на той ли Вятшей реке клад Соловьиный хоронится.

 

Дмитр и Петрило

Боярский отрок Петрило ловко спрыгул с коня, бросил поводья подбежавшему холопу и широко шагнул на высокое крыльцо терема. Без усилия отворив тяжелую дверь, он в несколько упругих прыжков взбежал по крутой лестнице и остановился перевести дух.

— Ждет, — шепнул с поклоном ключник. Петрило отворил еще одну дверь и оказался в большой горнице, залитой розовым светом заходящего солнца.

Хозяин терема, Дмитр Мирошкинич, молодой, высокий, с горбоносым птичьим лицом, угрюмо сидел за столом, неподвижно уставясь в ополовиненный ковш с медом. Заметив Петрилу, он вяло махнул длинной рукой и по-петушиному клюнул воздух. Петрило, осторожно ступая, приблизился и замер перед хозяином навытяжку.

— Опять упустили обидчика нашего, — глухо, с угрозой проговорил Дмитр и поднял на Петрилу круглые сорочьи глаза. Петрило молчал.

— Кормлю я вас, милостников своих, лелею и пестую, — нудно, не повышая голоса, продолжил хозяин речь свою, — а вы какого-то деревенщину вонючего изловить не можете.

Отрок все молчал, понуро опустив голову.

— Чего молчишь, пес шелудивый? — крикнул боярин.

— Так нет его в городе, — пролепетал Петрило, искусно притворясь вконец оробевшим. Он хорошо знал нрав хозяина.

— Нет его в городе, — язвительно передразнил Дмитр и, судорожно сжав крючковатыми пальцами перевитую ручку, поднял ковш и жадно припал к нему ртом. Сделав несколько булькающих глотков, он вытер губы рукавом дорогого кафтана и отдышался.

— Обидно мне, Петрило, — сказал обмякшим голосом. — Боярам, мужам вятшим простить не могу бесчестья или даже слова дерзкого, а тут выскочка, грязь придорожная, тьфу!

Почувствовав перемену в хозяине, Петрило осторожно откашлялся и негромко, но уверенно сказал:

— Блоха, Дмитр Мирошкинич, ловко скачет, да все ж таки под ноготь попадает. Так и Светобору деваться некуда. Прознал я, что недруг твой Твердислав велит Светобору принять веру христианскую. А Светобор, в сельщине выросший, крепко держится за старых богов.

Мыслю, что распря меж ними немалая, и распря та нам на руку:

Захмелевший Дмитр одобрительно кивнул и вяло повел длинной рукой.

Петрило осторожно присел на край широкой лавки.

— Распря — это хорошо, — оживленно сказал боярин. — Ты наливай меду, Петрило, выпьем, поговорим.

— Благодарю, хозяин: Будь здрав, Дмитр Мирошкинич!

— Распря — это хорошо, — повторил боярин. — Да только все равно худо мне, Петрило. Эх, кабы воля моя! Обуздал бы я Великий Новгород, как коня ретивого. И вскочил бы я в седло, и погнал того коня, куда душа моя желает. А вздумай он взбрыкнуть — я бы плеткой, плеткой его!

Слушайся хозяина, не перечь Дмитру Мирошкиничу!

Петрило, многажды слыхавший эти разговоры, сидел молча, попивал мед, неспешно жевал сочную курью ляжку. Солнце садилось, в горнице сгущались синие весенние сумерки.

— Да только другой на коне, — пьяно бормотал боярин. — А кто он такой? Кто такой Михайло Степанович? Али он богаче нас? Али, может, разумнее? Да будь он разумнее нас, так разве ж стал бы он держаться за смоленских да киевских Ростиславичей? Будь он поумнее, живо бы смекнул, что нет больше Киева, матери городов русских, нет больше полуденной Руси. Растоптали ее кони половецкие, растащили князья неразумные. Нет, Петрило! Хочешь быть сильным — держись за сильного.

— Отец твой, Мирослав Нездинич, разве не держится за великого князя владимирского? — спросил Петрило, едва сдерживая зевоту.

— Отец? — взвился Дмитр. — Был он биричем, биричем и остался. Его в посадники возведи — он все Мирошкой будет. Нет, Петрило! Только мне по плечу вольного новгородского коня обуздать твердой рукой! — Боярин сжал крючковатые пальцы, придирчиво оглядел кулак с побелевшими косточками и удовлетворенно клюнул воздух.

— Прознал я, боярин, — лениво протянул Петрило, — что Твердислав Михайлович о том же мечтанье имеет.

— Твердислав — умный, — неожиданно трезвым голосом сказал Дмитр, словно соглашаясь с неким тайным собеседником, с которым давно, похоже, вел спор о Твердиславе. — А потому он умный, что насаждает веру грецкую. Это хорошо. Без такой веры не удержать власть над черным людом. Христианский бог — суровый бог. Его куском мяса да пеньем-топаньем не купишь. Страх вот главная жертва богу этому.

— Помимо страха есть еще любовь, — вмешался Петрило и невольно коснулся висевшей на груди оловянной кругляшки с ликом архангела Михаила.

— Верно! — согласился и даже как-то обрадовался Дмитр. — Страх и любовь — две руки бога христианского. Я так понимаю: люби себя, держи в страхе других. Вот в чем сила грецкой веры. А Твердислав умен, да слаб — не под ту руку встает, сор людской привечает, черным людям норовит, хочет любовью власти добиться. Да разве ж можно людей жалеть? Черного человека держи в черном теле! Нет, Петрило! Только мне седло власти новгородской впору, только мне на том коне скакать, только мне его понукать. Эх, кабы воля моя!

Дмитр приложился к ковшу, подергал булькающим кадыком, отдышался.

— Тошно мне, Петрило, ох, тошнехонько:

Петрило уже несколько лет служил Дмитру Мирошкиничу. За это время выучил все его повадки, разговоры и даже мысли. Знал, когда помолчать, когда слово молвить, умел и угодить, и взбеленить, и успокоить. Но в последнее время начал он замечать, что служба боярская стала ему не то чтобы в тягость — а как-то не совсем по душе, раздоры новгородские наскучили, хвастовство и тайные дела молодого боярина вконец надоели.

Иной раз так бы и вылетел быстрым коршуном на речной простор, в широкие дали неоглядные. Случалось, тайно завидовал какому-нибудь рванине побродяжному, который ныне цел, а завтра волк его съел. Воли хотелось боярскому отроку Петриле. Служба подневольная даже сильному колени гнет, а на воле и слабому удача не заказана. Петрило слабым себя не считал, в удачу свою верил крепко, но и головы с плеч не ронял — понимал, что спешить не следует. Ждал. И вот, кажется, дождался.

— Тошно мне, — скулил Дмитр.

— А вот потешу тебя, боярин, — пообещал Петрило веселым голосом.

— Тошнехонько, — тянул боярин, но Петрило знал, что хозяин навострил уши и слушает его внимательно.

— Встретил я намедни человека одного, попа расстриженного.

Премудростью телячьей, летописными заметами набита голова его, как борть лесная пчелами. Всяческих историй лет издосельно-давних знает превеликое множество. Мыслю, что одна из тех историй будет тебе, Дмитр Мирошкинич, дюже интересна.

— Где же расстрига твой? — спросил Дмитр, подняв голову от стола.

Зацепило боярина, подумал Петрило. Это уже хорошо. Вслух сказал: Велел, чтоб сегодняшним вечером пришел он ко двору твоему. Ждет, наверно.

— Зови! — потребовал боярин.

 

Верховный жрец

Верховный жрец северных вотов Уктын неспешно шел по самому краю обрывистого речного берега. Справа, за неширокой луговиной, плотной стеной высился лес, за вершины которого зацепилось закатное солнце.

Слева, внизу, привольно катила могучие воды Серебряная река, на другом берегу которой ютилось селение мирных башарман, а дальше, насколько хватало глаз, широко раскинулись голубые весенние дали.

Уктын любил свою Куалын-гору. Его стараньями и трудами обустраивалось это некогда пустынное и дикое место. Здесь он был хозяином и чувствовал себя уютно и безопасно.

Прежний жрец Кас стремился быть ближе к тогдашнему князю Кутону и потому жил в Ваткаре. По этой причине он был вынужден слушаться князя и выполнять его волю. После смерти Кутона князем стал его сын Выр, который не был великим воином, но старый жрец по-прежнему был предан повелителю северных вотов. Так продолжалось десять лет. Потом Кас умер.

И тогда туно — могущественный колдун — взял в руки свой бубен. Он долго и бешено плясал под грохот бубна и собственное заунывное пенье. Ваткар замер, ожидая услышать волю великих богов. И лишь Уктын был спокоен — не зря же он целый год угощал бесноватого туно крепким вином из ржаной муки.

Наплясавшись и напевшись, колдун вдруг страшно закатил глаза, упал на землю, забился в судорогах и сквозь густую розовую пену выплюнул наружу имя Уктына.

Первым делом новый верховный жрец потребовал у князя пустующий кусок речного берега между Большим и Малым оврагами. Покладистый Выр не перечил. Здесь, на берегу Малого оврага, было построено новое бревенчатое святилище- Бадзым Куала. В скором времени по соседству с ней вырос просторный дом Уктына.

Восясь — правитель моления, так стал называться Уктын. Всякому правителю нужны помощники, подчиненные и подданные. И вот на Куалын-горе поселились: кунул кутись — тот, кто поддерживает под руки главного жреца; тылась тот, кто ведает священным огнем; тусты-дуры мискись — тот, кто ведает священной посудой; парчась — тот, кто закалывает жертвенное животное:

У каждого из них были родственники, они тоже обосновались на Куалын-горе. Здесь же Уктын поселил старого туно — колдун на многое еще мог сгодиться.

Уктын остановился на самом краю крутого склона. Прямо перед ним, на другом берегу Большого оврага, лежал Ваткар. Снизу от кустов, окаймлявших Сорный ручей, расползлись по склону землянки и алачуги простолюдинов, а дальше, на высоком сухом месте, скалился грозным частоколом княжий город. В пяти местах частокол замыкали высокие сторожевые башни, рубленные из толстых бревен.

Башня, стоявшая на высоком берегу Серебряной, так и называлась Береговая. Справа высилась Луговая башня. Частокол между ними тупым клином вдавался в беспорядочный посадский муравейник, и на конце этого клина вросла в землю Воротная башня. Начинавшаяся у ворот княжьего города дорога, извернувшись крутой петлей на посадском склоне, уходила вниз, к Серебряной реке. Отсюда, с горы, хорошо были видны дальние башни Священная, которая соседствовала с Береговой и тоже стояла неподалеку от речного обрыва, и царившая над городом Княжья башня.

Вид Ваткарской крепости всякий раз наталкивал Уктына на мысли о Выре, и всякий раз глухое раздражение поднималось в душе верховного жреца. Нет, Уктын не испытывал к князю ненависти или презрения. Он даже по-своему уважал этого спокойного покладистого человека, который почти никогда не повышал голоса. При виде Ваткарской крепости Уктына томило чувство обиды на несправедливость судьбы, которая вручила бразды власти этому увальню, неспособному на великие дела.

Имея такую крепость, имея так много сытых воинов, можно было бы совершить немало славных походов, прибрать к рукам множество новых земель, обогатиться небывалой добычей и в дальнейшем иметь великие дани с покоренных племен. Увы: Иногда миролюбие князя доводило Уктына до бешенства, но природная осторожность удерживала от необдуманных поступков, а разум и опыт жизни подсказывали, что в любое мгновение все может измениться. Надо ждать и быть терпеливым.

Солнце почти спряталось за зубчатый край леса, его последние лучи золотили крыши города. А слева под высоким берегом уже сгущалась сумрачная тень, поглотившая веселую голубизну реки. Уктын присел на ствол поваленного дерева. Он любил эту вечернюю пору, это тихое время успокоения и замирания.

Но сегодня, накануне праздника шийлык, привычной тишины в городе не было. Ваткар гудел, и сквозь этот неровный гул прорывались чьи-то крики, глухие удары, топот и ржанье коней:

Всю долгую зиму Шундыр — бог Солнца — дремал в хрустальном тереме своего отца, главного небесного бога Инмара. Лишь изредка взглядывал Шундыр на озябшую землю сонным немощным взором и вновь засыпал, укутавшись тяжелыми зимними тучами. Всю долгую зиму хозяйничал в этих местах злой Керемет. И хоть он был братом Инмара, но после давней ссоры с великим своим родичем стал вредить многочисленным инмаровым твореньям — птицам, зверям, растениям и людям. Пользуясь немощью светлоокого Шундыра, он выпускал на землю своих помощников.

И тогда в дома, хлевы и погреба заползали — грязный Кыж, злой Кыль, хворый Мыж, моровой Чер, Дэй с коробом чирьев и грыжи:

Всю долгую зиму люди мечтали о пробуждении и возвращении могучего Шундыра. И когда, наконец, он выбирался из отцовского терема и на огненном коне скакал по небу, разгоняя холода и ненастья, люди спешили ему на помощь:

Заскрипели дубовые ворота, и из темного зева Воротной башни высыпала беспорядочная конная ватага. Размахивая длинными палками и дымящимися факелами, всадники с криками рассыпались по посаду и, не переставая кричать, визжать и свистеть, заколотили палками по стенам алачуг и крышам землянок. Уктын улыбнулся — ему вспомнилась далекая юность. Когда-то и он в толпе сверстников скакал по селению Гондыр накануне праздника шийлык. Такими же криками и бешеными ударами палок он и его тогдашние друзья изгоняли из селения нечистую силу.

Много лет назад это было, и многих уже нет из той давнишней ватаги, а те, кто еще живы, давно уже не скачут на лихих конях с палками и дымящимися факелами. Им на смену пришли другие — молодые, здоровые, сильные и красивые. Так было всегда, так будет всегда:

— Осте, Инмар! — привычно помолился Уктын и с кряхтеньем поднялся на ноги. Всадники внизу вырвались из узких закоулков посада и собрались у мостика через Сорный ручей. Впереди всех гарцевал на вороном коне коренастый уклюжий парень в богатой одежде. Он разгонял коня и резко его осаживал. Жеребец с громким ржаньем поворачивался на задних ногах и тут же, подстегнутый плеткой, снова бросался вперед.

Остальные всадники не двигались — казалось, они любуются грациозным танцем коня и ловкостью его хозяина.

Присмотревшись, Уктын узнал в лихом наезднике вождя Верхнего племени Келея. Келей дурачится — значит, дочь князя, красавица Люльпу, тоже там, подумал жрец и неспешно двинулся обратно, в сторону Бадзым Куалы. Он знал, что через некоторое время молодежь поднимется на Куалын-гору. Так было всегда, так будет всегда:

 

Стычка

Светобор подъехал к Новгороду в сумерках. Со всех сторон полыхали огненные цветы костров, слышались песни и разноголосые звуки музыки.

Несколько раз молодые развеселые ватажники зазывали его к своим пиршественным огням, но он, поблагодарив, пришпоривал коня. В этот праздничный вечер Красной Горки не было праздника в душе молодого мечника. Глядя на веселящийся новгородский люд, Светобор невольно вспоминал былое и даже завидовал самому себе, но не сегодняшнему, а тому, прежнему парню, который еще в прошлом году радостно скакал вокруг яркого красногорского костра, весело пел песни и безобидно заигрывал с девушками.

Светобор не боялся своих врагов, но их существование мешало ему радоваться жизни. Его не страшило внезапное нападение из-за угла или сзади, но возможность такого нападения заставляла напрягаться и быть всегда настороже. И чем дальше углублялся он в сумрачный городской муравейник, тем сильнее росло это напряжение, тем мрачнее становилось его лицо, тем крепче сжимал он рукоять меча. В одном из встречных всадников почудился подручник боярина Дмитра, тот самый Петрило, которого полгода назад снес он жердью с коня. Несколько раз после этого встречались они в городе, дважды рубились на мечах, и Петрило, кажется, понял, что в открытом бою не одолеть ему Светобора. Но не это, а совсем другое обидело боярского отрока до глубины души. При последней схватке, еще по снегу, Светобор выбил меч из руки его, но, имея возможность убить, засмеялся только и весело сказал: — Живи, убогий!

Наконец, он подъехал к терему Твердислава и, оставив коня на попечение холопа, вошел в палату, где жили боярские мечники. По случаю праздника воины гуляли, там и сям проворно двигались винные корчаги, в углу нестройно пели, в другом играли в кости, было шумно и бестолково. За столом, как всегда, верховодил мечник Мураш. Он что-то рассказывал басовитым громким голосом.

— А, Светобор! — заметил Мураш вошедшего. — Что, боярин прислал присмотреть за нами?

Несколько воинов угодливо засмеялись. Светобор уже жалел, что пришел сюда, где провел почти полгода своей жизни. Недели две назад Твердислав перевел его в маленькую каморку, расположенную между спальней молодого боярина и палатой, где тот принимал важных гостей.

Никаких особых слов при этом не говорилось, но Светобор понял, что с этого времени он должен охранять хозяина днем и ночью. Иногда молодой боярин звал Светобора в свою спальню и ночь напролет говорил ему о христианском боге, о матери его, непорочной деве Марии, о святых чудотворцах и угодниках. Наслушавшись этих разговоров, Светобор всякий раз честно признавался, что ему непонятно, почему русский человек должен верить в чужого бога, Твердислав никогда не сердился, только сокрушенно вздыхал и отправлял мечника спать:

— Что молчишь? — басовито спросил Мураш. — Али зазорно тебе с простыми людишками словом перемолвиться?

— Да полно тебе! — встрял мечник Кряж. — Проходи, Светобор, выпей с нами меду.

Светобор благодарно взглянул на Кряжа, прошел к столу, взял чашу и, стараясь придать голосу веселость, громко сказал:

— Будьте здравы все!

— Будь здрав, Светобор! — отозвался Кряж.

Полгода назад, попав в терем Твердислава, Светобор сразу приметил бесшабашного Кряжа и даже сдружился с ним. Кряж, в отличие от других воинов, не выказывал пренебрежения к новичку-деревенщине, разговаривал с ним открыто и просто, как с равным. На недавнее возвышение Светобора он, похоже, не обратил внимания. Кряж не бросал на Светобора косых взглядов и не поддерживал досужих заглазных разговоров о нем.

— Правду ли говорят, Светобор, что с боярского стола медок-то послаще этого? — снова полез под кожу Мураш.

— Не знаю, не пробовал, — отозвался Светобор, стараясь быть спокойным.

— Рассказывай тому, кто не знает Фому, — не поверил Мураш, — а я брат ему!

Несколько воинов опять засмеялись.

— А вкусны ли объедки со стола боярского? — спросил Мураш.

В палате стало тихо, лишь скрипели тихонько половицы — воины, оставив свои дела, подтягивались к месту назревающего события.

Светобор чувствовал устремленные на него насмешливые взгляды, черная ярость закипала в душе его. Стараясь выглядеть спокойным, он налил в чашу меда, сделал несколько глотков.

— А гладка ли задница боярская, коли языком ее погладить? — куражливо пробасил Мураш. В палате стало совсем тихо.

Неуловимым движением руки Светобор выплеснул мед в ненавистную рожу.

Все ахнули и замерли.

Мураш нехорошо усмехнулся, утерся рукавом кафтана и начал медленно подниматься. Светобор был уже на ногах. Краем глаза видел он рядом с собой напряженную фигуру Кряжа. Дружки Кряжа, Помело и Якуня, встали за спиной его. А Мураш уже поднялся и начал неспешно закатывать рукава кафтана.

Из дальнего угла палаты, тяжело ступая, подошел мечник Кистень, медленно положил широкую ладонь на плечо Мураша. Тот дернул плечом — не замай! — но железные пальцы Кистеня ухватисто скрючились в горсть, и Мураш, враз побелев лицом, застонал от боли. Кистень надавил слегка Мурашу пришлось сесть.

— Ступай с миром, Светобор, — негромко сказал Кистень. — Отдохни с дороги. Всеволод гонца прислал, похоже, собирается он заратиться с булгарами, и нам придется мечи вострить. Кто знает, когда еще отдохнем:

— Будь здрав, Кистень, — сказал Светобор и вышел вон. Ярость быстро сменялась усталостью. Поднявшись в свою каморку, он скинул кафтан, стащил сапоги и повалился на лежанку. Дрема окружила было голову облаком сладкого бесчувствия, но уснуть по-настоящему никак не удавалось. За стенкой, в палате Твердислава, бубнили чьи-то голоса.

Один из них — молодой и сочный — явно принадлежал Твердиславу.

Другой тоже был многажды слышанный, но задремывающий Светобор не мог вспомнить, где он слышал этот голос, Подумал — мое ли это дело? Ему хватало своих печалей. Непростая жизнь боярского любимца сильно тяготила его. Уж лучше бы он спал на твердой лежанке в палате воинов, терпеливо сносил пренебрежение и насмешки окружающих. Да нет, пожалуй, рано или поздно он бы освоился, с кем надо — подружился, кого надо — приструнил.

Вспомнился почему-то разговор с отцом, рассказ старика о Вятшей реке. Где она, это Вятшая река? И есть ли она на белом свете?

Светобор опять стал задремывать, и почудилось ему, что стоит он на высоком берегу, внизу раздольно голубеет речная ширь с просверками солнечных бликов, шумит, качается могучий лес на том берегу, и так светло на душе, так радостно и тепло на сердце:

Осторожный стук в дверь безжалостно разрушил сладкое видение.

Светобор вскочил на ноги и только потом разлепил сонные глаза.

— Зовут, — сказал с поклоном вошедший холоп. — Твердислав Михайлович велел явиться немешкотно.

Холоп помолчал и, осторожно глянув назад через плечо, шепотом добавил: — Сам посадник, набольший боярин Михайло Степанович пожаловал.

— Ступай!

Когда холоп вышел, Светобор быстро натянул сапоги, надел другой, почище, кафтан, пригладил ладонью всклокоченные волосы.

В палату Твердислав вошел без робости, сдержанно поклонился. В вечернем сумраке горела одинокая свечка, свет которой неярко освещал пустой стол. Возле стола сидел посадник — крупный, крутоплечий, с круглым лицом, над которым свешивались седые кудри. Голубые глаза пристально вонзились в вошедшего.

— Вот, — сказал из темноты Твердислав, — самый надежный. Честный, духом твердый, не из робких.

— Знакомое лицо, — задумчиво сказал Михайло Степанович.

 

Горе

В синих сумерках Микула, счастливый воспоминаньями дня, сладко томимый радостными предчувствиями, бодро шагал по знакомой тропе вдоль берега речки. Взошедшая луна освещала путь, легкий встречный ветерок с Оки ласково обдувал лицо. Впереди темнел край леса, а за лесом, там, где речка впадала в красавицу-Оку, стояла изба Микулы. В свое время отцу его, прибывшему в эти края из-за Мурома, почему-то не понравилось село, лежащее на берегу этой вот речки рядом с Ярилиным холмом, и он построился на отшибе, на широком окском просторе. Сельчане стращали его булгарами, земли которых начинались чуть ниже по Оке, но он только смеялся.

— Как из улицы идет молодец, — тихонько напевал Микула. Мать с отцом, конечно, уже спят, а вот меньшой брат Любим и сестрица Жданка ждут его, чтоб расспросить о празднике. Как-то незаметно к свежему весеннему воздуху примешался запах гари. Микула повертел головой, принюхался — тяжелый дух горения тянул спереди, от берега Оки.

Присмотревшись, с ужасом увидел он выползающие из-за верхушек леса густые клубы голубевшего в лунном свете дыма.

Не помня себя, не разбирая дороги, Микула бросился вперед и бежал до тех пор, пока, обессиленный, не упал неподалеку от избы. Крыша ее горела, ярко осветив лесную опушку и подступившие к ней деревья, а с другой стороны дрожащая огненная дорожка пролегала по темнеющей под берегом окской глади.

Вбежав в избу, он не поверил своим глазам. Посредине горницы, призрачно освещенные луной и отблесками пожара, лежали рядом мать и отец, пол вокруг был густо залит их смешавшейся кровью. Все это казалось страшным сном. Отец был еще жив, он моргнул глазами и слабо шевельнул рукой. Оцепенев от ужаса, Микула приблизился и опустился на колени в теплую родительскую кровь. Губы отца шевелились, но в треске горящей крыши не слышны были слова его. Микула наклонился, приблизил ухо к отцовским губам.

— Булгары: — слабо шептал отец. — Малых увели: Не уберег: Нас оставь: Обычай предков: Уходи.

Сверху посыпались горящие угли. Микула вдруг понял, почувствовал всей своей душой, что в последний раз видит он самых дорогих ему людей, родивших и вскормивших его. Слезы брызнули и горячими каплями полились на окровавленное отцовское лицо, искаженное предсмертной мукой.

— Матушка, — простонал Микула, порывисто целуя безучастное лицо матери.

— Уходи: — прошептал отец, и глаза его закрылись.

— Тятя! — закричал Микула, тормоша безвольное тело. Сверху страшно затрещало, пахнуло неимоверным жаром, горящие угли поыпались безостановочно. Микула метнулся к двери, выбежал на вольный воздух, в благодатную прохладу ночи, и упал на землю. Слезы бессилья и отчаянья душили его, внутри нестерпимо жгло, как будто горящими угольями наполнилась душа его. Как-то разом рухнула крыша, взметнув в темное небо огромный сноп искр и грозно взгудевшего пламени.

Храпел и бился в конюшне испуганный конь, в хлеву воем-криком заходились корова и овцы, но Микула зачарованно, не отрываясь, смотрел на огромный костер, бесшабашно полыхавший там, где еще вчера, еще сегодня, еще совсем недавно теплился родной очаг и все шло заведенным порядком. Микула смотрел на гудящее пламя и с тоской чувствовал, что привычная, устоявшаяся жизнь рухнула, как эта крыша, и вместе с искрами улетает вверх, в ночное темное небо. Туда же, в неизведанные небесные выси, летят сейчас души отца и матери, и в той новой жизни им не придется начинать на голом месте. У них уже будет вот эта изба, и одежда, и посуда, и хлев с коровой и овцами: У него же, Микулы, нет теперь ни избы, ни коровы, ни отца с матерью, ни братца с малою сестрицею.

Но почему? За что? Пыхнула, клокотнула в душе незнакомая, бешеная ярость, подбросила вверх с земли, и он со страшным звериным криком бросился к конюшне. Трясущимися руками выдернул из железных петель бревешко запора, накинул узду на вспененную конскую морду и, птицей взлетев на горячий круп, поддал пятками под ребристые бока. Конь с храпом рванулся от страшного места, всадник припал к его горячей шее, словно ища защиты и утешенья; зашумел в ушах ветер, гулко разнесся в мраке стук копыт. Микуле вдруг показалось, что еще немного — и он, слившись с конем, взлетит в темное небо и где-то там, вверху, догонит только что потерянные родные души:

Он не помнил, сколько времени продолжалась эта дикая бешеная скачка, не знал, куда и зачем летит он на храпящем коне среди безмолвного ночного мира. И лишь когда впереди показалась знакомая высокая крыша, Микула понял, что конь вынес его к дому дальнего соседа — мирного булгарина Турая. Дом стоял на берегу Оки, а чуть дальше, на освещенном луной речном просторе, чернели во множестве пятна лодок.

Оттуда слышались гортанные крики и разноголосица чужой речи. Ему вдруг показалось, что в незнакомом далеком гуле слышит он плач младшей сестрицы Жданки.

— Эй, вы, псы булгарские! — завопил Микула и бешено заколотил пятками под конские бока. Опять зашумел встречный ветер.

Когда взмыленный конь поравнялся с домом Турая, откуда-то сбоку, из темноты, вывернулся кривоногий человечек и, ловко вдруг подпрыгнув, бесстрашно повис на поводьях. Конь шарахнулся в сторону, Микула, не удержавшись, повалился вниз, и тут же сильные руки прижали его к земле.

— Микулка сапсем гылупай, — укоризненно пропел мягкий сипловатый голос.

— Пусти, Турай! — закричал Микула, пытаясь освободиться из железных объятий булгарина.

— Ой, гылупай, — удивленно тянул Турай.

— Пусти! — еще раз закричал Микула, но внезапно голос дрогнул и сорвался. Тугая тетива ярости, забросившая его на коня и пославшая в бешеный ночной полет, как-то разом ослабла, он весь обмяк и вдруг заплакал горько, по-детски, навзрыд.

— Плакай, плакай, — печально говорил Турай мягким своим голосом.

Руки его разжались, и он нежно, по-отцовски, гладил Микулу по растрепанным волосам.

— За что? — шептал Микула, глотая горькие слезы. — Матушку и тятю убили, избу сожгли, малых в полон забрали: Как дальше жить?

— Моя дом места мынога, — ласково пропел Турай.

— Матушка, матушка моя родная, — горячечно шептал Микула, и слезы горячими струями текли по его лицу.

 

Юзбаши Серкач

В сгустившихся сумерках лодка вошла в устье Сорного ручья и ткнулась носом в берег. Юзбаши Серкач вышагнул на землю и, приказав воинам идти в Ваткар, двинулся вверх по узкой извилистой тропе, которая круто взбиралась на Куалын-гору. Была еще другая дорога, более пологая и удобная, но пришлось бы делать большой крюк и тратить много времени, а у юзбаши Серкача не было желания блуждать по этим местам в потемках. Волею хана посланный в далекий Булгакар, юзбаши Серкач не любил этот тоскливый лесной край, презирал простодушных и диких его обитателей. Прежняя жизнь на итильских берегах казалась ему сказкой, давним прекрасным сном. Там, в богатых городах разноголосо шумели пестрые базары, барабаны возвещали о военных походах, кипели страсти при дворе великого повелителя могучего царства. Здесь, на задворках Булгарии, было тихо и сонно, никогда ничего не происходило, сегодня походило на вчера, а завтрашний день казался еще более скучным и унылым. От сотни воинов, прибывших вместе с юзбаши Серкачем на смену прежнего отряда, осталось чуть больше половины. Но не походы и битвы ополовинили булгакарское войско. Безделье и скука вынуждали воинов пьянствовать, и по этой причине они тонули в реках, замерзали в снегах, убивали друг друга в пьяных драках. Многие умирали от болезней — в Булгакаре не было хорошего лекаря.

Юзбаши Серкач втайне надеялся, что воины его, эти вечно пьяные, безмозглые скоты постепенно вымрут все до единого. Тогда хан будет вынужден послать новый отряд. И если удастся убедить великого своего господина, что булгакарская рать доблестно полегала во славу Великой Булгарии, то ему, юзбаши Серкачу, может быть, удастся вернуться на берега Итили, причем вернуться с почетом и надеждой на повышение. Но до этого благословенного дня нужно было дожить, то есть не спиться, не утонуть, не замерзнуть, не сдохнуть от страшных здешних хворей.

Поэтому в последнее время хозяин Булгакара частенько наведывался на Куалын-гору. Находясь рядом с Уктыном, юзбаши Серкач был спокоен за свое драгоценное здоровье — верховный жрец северных вотов был опытным знахарем, способным одолеть любой телесный недуг. В разговорах с Уктыном юзбаши Серкач все больше убеждался, что имеет дело с очень умным, дальновидным человеком, прекрасно знающим жизнь местных племен. Разговоры с Уктыном развлекали и успокаивали, вселяли уверенность и освещали серую жизнь светом надежды.

Юзбаши Серкач вскарабкался на берег Большого оврага и, немного отдышавшись, двинулся в сторону Бадзым Куалы. Слева, издали, откуда-то из глубины темного леса, накатывался конский топот, прорезались и прорастали веселые крики. Вот среди стволов мелькнули факелы, и на открытое пространство вырвалась конная ватага. Юзбаши Серкач остановился, вглядываясь в приближающихся всадников. Впереди всех скакала девушка в богатой праздничной одежде, раздуваемой ветром. Факел освещал ее стройную фигуру, глаза на прекрасном лице возбужденно сияли, ярко начищенные монеты переливчато сверкали на берестяном венце, охватившем высокий лоб.

Княжеская дочь Люльпу, узнал юзбаши Серкач, и невольно залюбовался стремительным полетом прекрасной наездницы. Почти рядом с ней мчался коренастый юноша на вороном жеребце. И сосед Келей здесь, подумал юзбаши Серкач. Селение Келея находилось чуть выше Булгакара, за поворотом Серебряной реки. Уктын говорил, что Келей влюблен в Люльпу. Неглупый мальчик, подумал юзбаши Серкач, продолжая любоваться княжеской дочерью, которая почти поравнялась с ним. Он отступил с дороги к обрыву речного берега, и лавина всадников с топотом, визгом, свистом и криками промчалась мимо. Юзбаши Серкач невольно улыбнулся и двинулся следом.

А факелы уже рассыпались по берегу Малого оврага, свист и крики усилились, послышались сухие удары по стенам и крышам строений Куалын-горы. Убирайся, грязный Кыж! Выметайся, хворый Мыж! Уходи, злой Кыль! Пропади, моровой Чер! Гори заживо, Дай с коробом чирьев и грыжи!

Когда юзбаши Серкач подходил к дому Уктына, снова, в этот раз навстречу, промчалась грохочущая лавина, снова сверкнул искрами монет берестяной венец, снова просияли в ночи глаза Люльпу.

Верховный жрец стоял на крыльце своего дома и, улыбаясь, провожал взглядом конную ватагу. Узнав позднего гостя, он проворно сбежал по ступенькам и низко поклонился.

— Верховный жрец Уктын приветствует наместника великого хана!

— Весело тут у вас, — вместо приветствия сказал юзбаши Серкач.

— Завтра праздник. Молодые, как всегда, начинают первыми. Проходи в дом, дорогим гостем будешь.

Вскоре сели за стол, выпили вина из ржаной муки.

— Хороша дочь у князя, — неожиданно даже для себя сказал юзбаши и откусил вареного мяса. Уктын внимательно посмотрел на жующего булгарина и задумался. Он привык в любых словах, даже всуе сказанных, отыскивать глубинный смысл и тут же прикидывать, на пользу ему слова эти или во вред.

— Сосед мой, Келей, — снова заговорил юзбаши Серкач, парень не промах, коли на такую девушку засматривается.

Пустая болтовня, подумал Уктын.

— Я бы сам не прочь с ней ночь провести, — хохотнул гость. — Да что ночку? Можно бы и жениться.

Уктын налил булгарину вина, подвинул блюдо с мясом и снова задумался. Он знал, что Люльпу не любит Келея и никогда не станет его женой. Он знал, что сердце девушки свободно, и ни один из живущих вотов не волнует это сердце. Он попытался представить юзбаши Серкача мужем Люльпу.

После смерти Выра булгарин становится князем северных вотов. Совсем не разбираясь в жизни племен, он будет вынужден обращаться за советами к верховному жрецу. А это значит, что истинная и полная власть перейдет к нему, Уктыну. Булгарин глуп, но за его спиной могучее царство, которое всегда может послать войско в распоряжение своего наместника. А войско это сила, способная добыть новые земли, новые богатства, новых подданных, новую, еще большую власть, которая дороже земель и богатств.

Что для этого нужно?

Самое трудное, чтобы юзбаши Серкач навсегда остался наместником Булгарии в вотских землях. Это надо хорошо обдумать.

Второе — чтобы Люльпу стала его женой. Есть заговоры, приворотные зелья, есть тонкая хитрость и грубая сила.

Третье — смерть Выра. Все в воле великих богов, а он, Уктын, их служитель на земле:

И самое легкое — распалить этого губошлепа.

Вслух сказал:

— Да, с такой женой не стыдно показаться и при дворе великого хана.

Любой мужчина рядом с ней будет выглядеть героем.

— Ты так думаешь? — спросил юзбаши и замер. Счастливая картина вдруг возникла в душе его. Вместе с красавицей-женой он навсегда покидает постылый край и, осыпанный милостями хана, поселяется в Булгар-кала.

Сказочное видение осветило сумеречный мир, раздвинуло заскорузлые пределы бессмысленной жизни, наполнило надеждой отчаявшееся сердце.

— А что тут думать? — уверенно сказал Уктын. — Не хочу обижать булгарских женщин, да я и не видел их никогда, но думаю, что Люльпу не отстанет от них ни умом, ни красотой. И на навозной куче растут прекрасные цветы. И ты мог бы стать счастливейшим из смертных, если бы тебе удалось поместить наш благоуханный италмас в роскошную булгарскую вазу.

Про себя подумал: главное — остаться в стороне в случае неудачи.

Пригрести угли в костре жизни поближе к себе и при этом не обжечься вот главное достоинство умного человека. Обжигаться и сгорать в разворошенном пекле — удел глупцов.

— А если неразумному цветку дороже навозная куча? — нерешительно спросил юзбаши.

— Я хорошо знаю всех вотов, ближних и дальних, и считаю, что среди них нет ни одного, достойного Люльпу. Я довольно хорошо знаю тебя, благородный бий. Ты красивый, умный, храбрый, богатый. Только такому человеку мудрый хан мог доверить судьбу страны северных вотов.

Надеюсь, ты не сомневаешься в мудрости великого хана? Поверь, не каждому это по плечу. И только твоя безграничная скромность заставляет тебя сомневаться в том, что Люльпу будет рада стать твоей женой. Не сразу, может быть: Но даже если ты женишься на ней без ее согласия, она очень скоро оценит твои достоинства. Впрочем, я ни на чем не настаиваю. Ты хозяин этой страны, ты хозяин своей судьбы.

Твое дело — решать, мое дело- выполнять твои решенья.

 

Сокровища чудского храма

Расстрига торопливо допил чашу. — Благодарствую, боярин, — сказал он повеселевшим голосом и низко поклонился.

— Да ты садись, человече, — пригласил Дмитр Мирошкинич. — Садись да хвастай, а я слушать стану.

— Благодарствую, боярин, — отозвался расстрига, осторожно присел на край широкой скамьи и вопросительно глянул на Петрилу.

— Расскажи боярину о биармской татьбе, о разграблении Йомалского истукана.

Расстрига задумался, собираясь с мыслями.

— Ну? — нетерпеливо потребовал Дмитр.

— Давно это было, — начал расстрига свой рассказ, — еще во времена великого киевского князя Ярослава, прозванного в народе Мудрым. Ты, конечно, знаешь, боярин, что в те времена в далеких полночных землях, по берегам Двины расположенных, лежала страна чудских народов, рекомая Старой Биармией. Был в той стране торговый город, куда съезжались летом купцы варяжские да нурманские, которые меняли свои товары на драгоценные меха, биармскими жителями добываемые.

Стоял в том городе храм великого чудского бога Йомалы. Построенный весьма искусно из самого лучшего дерева, он был украшен золотом и каменьями драгоценными. На голове Йомалы блистала золотая корона с двенадцатью редкими камнями. Ожерелье его ценилось так же, как стоят сто пятьдесят фунтов золота. На коленях сего идола стояла золотая чаша, наполненная золотыми монетами, и такой величины, что четыре человека могли напиться из нее досыта. Его одежда ценою своею превосходила груз самых богатейших кораблей.

Однажды появились в том городе нурманские купцы. Главные из них были Торер и Карл, отправленные для торговли в Биармию самим королем Олафом. Приплыв туда и накупив мехов, они вздумали ограбить храм Йомалы. Нурманы зашли туда в глубокую ночь и похитили все, что могли. Желая еще снять ожерелье с идола, крепко привязанное, отсекли ему голову. Вдруг раздался ужасный стук и треск. Стражи храма пробудились и начали трубить в роги. Жители с криком и воплем гнались за нурманами и со всех сторон окружили их. Но будучи неискусны в деле воинском, не могли ничего сделать отважным грабителям, которые благополучно дошли до кораблей своих и скрылись:

Расстрига, умолкнув, скосил глаза на корчагу с медом.

— Это все? — спросил Дмитр и недоуменно посмотрел на бывшего попа.

Тот молчал, все так же поглядывая на вожделенную посудину. Боярин, усмехнувшись, плеснул хмельной влаги и подвинул чашу жаждущему.

Расстрига быстро вылил мед в мохнатую дыру распахнувшегося рта и облегченно вздохнул.

— Чтобы избегнуть новых нападений, — благодушно продолжил он, — жрецы ограбленного храма решили перебраться на новое место, укромное и как можно более удаленное от беспокойных нурманских соседей. Долго двигались они навстречу Солнцу и, наконец, на берегу реки, которую булгары называют Чулман-су, заложили жрецы новый храм Йомалы. Узнав об этом, начали стекаться со всех сторон чудские люди, строились, обживались, и поднялась в тех краях новая страна — Великая Биармия.

Слышал я, боярин, что тамошний храм Йомалы куда богаче прежнего, и сокровищ в нем собрано неисчислимое множество.

Расстрига снова замолчал и остановил свой взгляд на заветном сосуде.

— Чулман-су, — задумчиво произнес Дмитр. — Река булгарских колдунов-камов. Иначе молвить — Кама-река. Но ведь новгородцы давно уже берут дань с Камской Биармии, отчего же не ведали мы о Йомалском храме?

Не сдвинув взора, расстрига нетерпеливо ответил:

— Наученные бедой, чудские жители свято хранят сию тайну и скорее погибнут, нежели раскроют ее чужому человеку.

— Ступай! — приказал Дмитр.

Расстрига нехотя поднялся со скамьи и двинулся к двери. Шаги его все более замедлялись. Наконец, он и вовсе остановился.

— Прости за дерзость, боярин, да ведь не близок пеший путь до бедной моей обители…

— А! — досадливо воскликнул Дмитр, схватил со стола корчагу с оставшимся медом и резко протянул ее расстриге. Тот с неожиданным проворством подбежал к боярину и бережно принял драгоценную ношу.

— Благодарствую, боярин! Дай тебе Бог здоровья…

— Ступай! — крикнул Дмитр, и расстрига вышел вон.

— Что скажешь, Петрило? — спросил боярин.

— Мыслю, Дмитр Мирошкинич, что надобно бы прогуляться по Каме-реке, да не сверху, как прежде, а с низовьев ее, от самого устья.

— Да разве ж пустят булгары? — с сомнением спросил боярин. — Али не ведомо тебе, что в их владеньях камское понизовье?

— Знаю, Дмитр Мирошкинич. Но также ведомо мне и то, что прибыл в Новгород гонец от великого князя Всеволода Георгиевича. Затевают низовцы войну с булгарами. Многие князья собираются, зовут, слышал я, и новгородцев. Пойдут новгородцы или не пойдут — то решать князю да посаднику. А вот ежели наша охочая ватага вольется в великокняжескую рать, то с нею заодно можно будет без особых хлопот достичь Камы-реки. А там, на Каме-реке, наши люди и сами справятся.

— Дельно, Петрило! — похвалил боярин. — Это ты хорошо удумал.

Дмитр вскочил на длинные ноги и порывисто зашагал по горнице. Полы кафтана крыльями летали за его узким сухим телом. В вечернем полумраке пригрезилось боярину чудские сокровища. С таким-то богатством можно бы всерьез подумать о месте посадничьем. На Каму-реку — тотчас, немешкотно!

Да ведь поход такой — дело нешуточное. Поход — это война, а на войне и убить могут. Кто тогда станет новгородским посадником? Нет, нужен воевода опытный, чтоб вести ватагу, отыскать и отбить сокровища.

Человек должен быть надежный, преданный, чтоб не сдумал с великою добычей скрыться в далеких краях. Да разве ж есть такой человек на белом свете?

Но ведь можно и так дело поставить: идешь ты в поход, воевода-свет, а женка твоя и чада в Новгороде остаются. И если к назначенному сроку не вернешься на широкий боярский двор — считай, что не станет у тебя ни любушки-жены, ни малых детушек:

Дмитр облегченно вздохнул и повеселевшим голосом спросил:

— Как думаешь, Петрило, кто бы мог такой поход возглавить?

— Дело трудное, Дмитр Мирошкинич, — раздумчиво заговорил Петрило. Путь неблизкий, опасный, человек тут нужен неробкий, в ратном деле бывалый. Да ведь и соблазн велик.

— Верно, верно, — поддакнул боярин.

— Большое-то богатство любую голову окружать может. А коли взбрыкнет человек — поди ищи его по белу свету.

— Вот и я про то же, — согласился Дмитр. — Однако же и мешкать долго неможно нам с тобой. Неровен час, питушок твой разблагодаченный раззвонит по Новгороду о сокровищах камских, лихих людишек сбаламутит, а они живехонько на крыло встанут. Так что думай, Петрило, подсказчик мой верный.

 

Старый мастер

В давние времена из далеких стран, из бурлящих глубин арабского Востока, двинулись в неведомые края утомленные войнами и всевозможными бедствиями башарманы. Они не любили воевать и хотели отыскать на земле тихое место, где можно было бы спокойно жить, работать и растить своих детей. Очень долго место такое не находилось. Текло время, двигалось пространство, сменялись поколения, общение с чужими народами разбавляло кровь, коверкало язык и изменяло жизненный уклад.

Никто из живущих вотов не помнил, когда башарманы поселились на земле рода Гондыр. Теперь уже казалось, что их бедное селение всегда стояло на другом берегу Серебряной, напротив Куалын-горы. Башарманы были хорошими соседями, свободно говорили на вотском языке, поклонялись вотским богам, исправно платили дань ваткарскому князю.

Их чужеземное прошлое сказывалось лишь в некоторой смуглости кожи, в необычных для вотского уха песнях и в пристрастии к глине. Воты тоже знали, как с ней обращаться, их женщины весьма искусно делали горшки и прочую посуду, для крепости добавляя в глину толченые раковины и мелкие камешки. Но башарманы, помимо этого, умели лепить и обжигать удивительные маленькие фигурки.

Вот и сегодня, накануне весеннего праздника шийлык, старый башарманин Шелеп приготовил большую доску обожженных и раскрашенных изваяний. Шийлык был для него двойным праздником, одним из немногих событий в году, когда всякий желающий может украсить свой домашний очаг новыми фигурками родовых покровителей или общих вотских богов, если старые разбились, потерялись или надоели. Это можно сделать еще в дни богатой тризны, но, слава великим богам, все знатные воты из ныне живущих здоровы и не стремятся на погребальный костер.

Шелеп перебирал и придирчиво осматривал творенья рук своих: ведь завтра, когда в Ваткаре соберутся гости из всех вотских племен, можно будет выгодно продать или обменять их. Но надеяться на это можно в том случае, если работа его понравится покупателям.

Вот Музъеммумы, Мать Земли — ее черная, широкая внизу юбка украшена зелеными узорами, руки согнуты в локтях, неподвижен и спокоен строгий взгляд черных очей.

Вот Шундымумы, Мать Солнца — на ее желтой юбке красные сплющенные ромбы.

Вот Вукумы, Мать Воды — ее темно-синяя юбка изрисована черными волнистыми линиями.

А вот Инмумы, Мать Неба — у этой на голубой юбке красные круги.

Верховный жрец Уктын должен взять эти фигурки, чтобы обновить убранство Баздым Куалы.

А вот олени для вотов Нижнего племени — от этих лесных красавцев ведут нижние воты свое начало.

Воты со среднего теченья Полой речки купят пестро раскрашенных козлов, а вотам Верхнего племени, где вождем молодой Келей, наверняка понравятся эти красавицы-утки. Чуть дальше стоят размалеванные кони для жителей Просяной речки. Но чаще всего на доске Шелепа встречается медведь покровитель рода Гондыр.

Старый мастер еще раз оглядел свои детища и остался доволен. Если немного переставить их, то его доска совсем похожа на настоящую жизнь. Благодушно посмеиваясь, он начал перемещать фигурки. Медведь — хозяин леса, а род Гондыр — повелитель всех северных вотов.

Значит, медведей надо в середину доски. Вот этот, самый большой и толстый, вполне похож на Выра. А этот осанистый коротышка смахивает чем-то на Келея. Еще один, высокий и тощий, вполне сойдет за Ларо, вождя Нижнего племени. А вот и Уктын — вставай сюда, голубь.

Вокруг ваткарских медведей — остальной мелкий народец, все эти кони, козлы, утки, олени и петухи. По краю же доски выстроились фигуры богинь, они словно охраняли пестрое глиняное скопище, а вместе с ним и весь народ северных вотов от бед и напастей. Да, без поддержки и помощи великих небесных сил немыслима жизнь в этих краях. Они охраняют живущих, дарят им свет, тепло, воду и пищу.

Когда работа была закончена, Шелеп почувствовал: что-то не так, что-то не схоже на доске его с настоящей жизнью. Подумав немного, он улыбнулся, повернулся к полке и взял в руки еще одну фигурку. Это была Толэзьмумы, Богиня Луны. Ее темно-синяя юбка украшалась серебряно-белыми кругами. Дочь князя, красавица Люльпу, подумал Шелеп и, раздвинув глиняных медведей, осторожно поставил изящное изваяние в самой середине доски. Вот теперь картина казалась законченной и совсем правильной.

По давней привычке, прежде чем лечь спать, старый мастер вышел на улицу подышать вольным воздухом. Он сел на лавочку, блаженно вытянул ноги и вгляделся в сумрак ночи. Весна в этом году была ранней и дружной, речное половодье подступило к самым домам башарманского селения. От смутно светлевшей водной глади веяло свежестью, слышны были плеск и неугомонное бормотанье бурных весенних струй.

Ваткарский князь Выр несколько раз предлагал башарманам перебраться на сухую горную сторону, обещал помочь в расчистке леса по берегам Колыны-шур. Но башарманы всякий раз благодарили князя за заботу и отказывались — они нашли свое тихое место и приросли к нему всеми своими корнями.

Приглушенные пространством звуки привлекли внимание Шелепа. Он пристальнее вгляделся в сумрак ночи, сквозь который таинственно чернело косматое тело Куалын-горы. Вот из лесных зарослей пророс живой букет огненных цветов, который с топотом, криками и свистом двинулся в сторону Бадзым Куалы. Вот на какое-то время высветилась на самом краю обрыва крохотная человеческая фигура:

Шелеп знал: накануне праздника шийлык молодежь изгоняет из домов и прочих построек нечистую силу. Огненный букет летит над Куалын-горой значит, все идет как всегда, праздник обязательно будет, он уже начался. Ну что ж, старый Шелеп готов к празднику и может спокойно спать в эту весеннюю ночь.

 

Разговор по душам

— Думай, Петрило, подсказчик мой верный!

— Спасибо, боярин, что ценишь верность мою и преданность, — отозвался Петрило дрогнувшим голосом. — Хочу тебе признаться, что враги твои неодинова пытались сманить меня на свою сторону, богатыми посулами купить меня пробовали:

— Вот как! — искренне удивился Дмитр. — Что же ты об этом раньше не сказывал?

— А зачем? Если б захотел я супротив тебя пойти, так давно бы подлость эта наружу выплыла. Шила в мешке не утаишь, Дмитр Мирошкинич. А поскольку не позарился я на посулы супостатовы, так к чему об этом и говорить было?

Боярин долго молчал, с интересом разглядывая Петрилу, словно видел его впервые. Сорочьими пугвами нацелился он в лицо отрока, острым, как клюв, взором проник в глаза Петрилы, но ни единого зернышка лукавства и неправды не обнаружилось в глубине этих бесхитростно распахнутых глаз. Дмитр облегченно выдохнул, словно сбросил с плеч тяжелый мешок, и негромко спросил:

— А почто ныне об этом вспомнил?

Петрило давно знал, что не всякому новгородцу удавалось переглядеть Дмитра Мирошкинича. И теперь, бесстрашно и открыто приняв и сдержав пронзающий клевок боярского взгляда, Петрило как-то сразу успокоился и уверился в себе.

— А то и вспомнил, боярин, что среди людишек наших много найдется охотников на Каму отправиться, а вот такого, который в случае удачи захотел бы добровольно в Новгород воротиться — такого вряд ли сыщешь.

— Правда твоя, — согласился боярин. — Это мне и без тебя ясно. О чем твое-то слово?

— Мог бы я: попробовать, — просто сказал Петрило.

— Ты? — изумился Дмитр.

Все это время он мысленно перебирал и оценивал своих людей. Но мысль о Петриле, самом близком и преданном, ни разу не мелькнула в боярской голове.

— Чему удивляешься, Дмитр Мирошкинич? — с мягким напором спросил Петрило. — Разве плохо служу я тебе? Разве можешь ты сомневаться в моей верности?

— Что ты! Что ты! — вскинулся боярин. Премного доволен службой твоею. Ты — десница моя, опора и помощь во всяком деле.

Про себя подумал: а почему бы и нет? Здесь, в Новгороде, Петрилу любой смышленый холоп заменит. Здесь, в делах обычных и привычных, можно и левой рукой обойтись. Вслух сказал:

— За раденье к делам моим благодарю, Петрило, а с тем прими-ка чашу с медом, да и я с тобою заодно подвеселю утробу свою.

— Будь здрав, Дмитр Мирошкинич! — Петрило принял чашу и с достоинством поклонился.

Выпив меду, боярин повеселел, размяк, заулыбался.

— Пожалуй, довольно о тугах наших толковать. День догорел, и угольки угасли, а на остывших угольках яичко не испечешь. Утро вечера мудренее. А скажи-ка, Петрило, как твоя Варварушка поживает? Как детки малые живы-здоровы?

— Благодарствую, боярин, — ответил Петрило, удивляясь неожиданному повороту разговора.

— Стыдно мне, что мало ценил верность твою, никогда не интересовался жизнью твоей помимо службы боярской. А ты ведь не только служитель верный, ты еще и отец семейства. С тобой встречаюсь каждый день, а женку твою раз всего и видел, да и то случайно. Почто прячешь ее от меня? Али боишься, что отобью?

Дмитр засмеялся, выпил еще меду. Петрилу все больше удивлял непривычный разговор. Он хорошо знал, что боярин не охоч был до пустых бесед.

— И где же ты хоронишь ладушку свою? — весело спросил Дмитр.

— А что ее хоронить? Чай, не украдена, — в тон ответил Петрило.

Продолжая улыбаться, он почувствовал, как застарелая туга зазудела в душе неизбывным надоедливым комаром. Сникнув, нехотя добавил:

— Живет себе в доме отца своего Калины Сытинича.

Отношения с тестем были еще одной причиной того, что Петрило рвался на волю. С первых дней Калина Сытинич без всякой видимой причины невзлюбил зятя. Ничем не корил, ни за что не бранил, но Петрило шкурой чуял не утихающую неприязнь к себе, и это омрачало любовь его к Варваре.

— А ты, с нею живя, вроде как по чужим половицам ходишь, — догадался Дмитр.

— Обживусь немного — свой двор поставлю, — тускло вымолвил Петрило.

— Так что же ты молчал до сего дня? Разве ж в моих хоромах угла не найдется?

— Сюда, Дмитр Мирошкинич, я служить прихожу, а посему не хочу, чтобы бабы да ребятишки сопливые под ногами путались.

— Ох, не ценил, ох, не лелеял, — запричитал боярин. — Люблю, люблю тебя, Петрило, и ежели надумаю тебя на Каму отправить — ты уж не сомневайся! Позабочусь о близких твоих, пригрею, приголублю, будь спокоен!

— Благодарствую, боярин, да только Калина Сытинич не отпустит Варварушку со двора своего.

— Ну, время позднее, — спохватился Дмитр. — Давай-ка на посошок.

Они выпили еще меду.

— Любишь, наверно, женку свою? — ласково спросил Дмитр.

— Люблю, боярин, — искренне отвечал слегка захмелевший от меда, растревоженный необычным разговором Петрило.

— Вот и хорошо, вот и слава Богу, — удовлетворенно ворковал Дмитр Мирошкинич, провожая Петрилу до порога горницы.

 

Напутствие

Какого роду-племени? — спросил посадник, испытующе глядя на Светобора.

Светобор сдержал пронизывающий взгляд голубых глаз и без робости ответил:

— Отец мой Путило был милостником князя Романа Мстиславича.

— Тот самый Путило? — оживился Михайло Степанович. — Я тебя, молодец, встречал неодинова на дворе моем и всякий раз задумывался:

откуда лицо твое так мне знакомо? А ты, выходит, старинного моего товарища родной сын. С отцом твоим служили мы вместе князю Роману.

Да, да, помню — был у Путилы сынок малолетний, так это, значит, ты и есть. Давно Твердиславу служишь?

— С полгода уже, — отвечал Светобор.

— Так что ж ты молчал все это время? Надо было придти, посидели бы, потолковали, меду выпили, глядишь, помог бы я в службе твоей.

Светобор молчал.

— Он у нас гордый, — сказал из темноты Твердислав.

— Значит, в отца, — заключил Михайло Степанович. Служил с нами еще один, Чуршей звали, так он веселый был, а Путило — гордый. Да, пожито всяко:

Михайло Степанович замолчал, невольно вспомнив, как тринадцать лет назад войска Андрея Боголюбского, ведомые сыном его Мстиславом, пришли к Новгороду, разоряя на пути своем города и веси, как три дня и три ночи держали Новгород в глухой осаде. Переговоры ни к чему не привели, и на четвертый день началась кровопролитная битва.

Новгородцы знали, что незадолго до этого великий князь взял приступом Киев и жестоко расправился с киевлянами. Поэтому они не собирались сдаваться на милость победителя. В разгар битвы архиепископ Иоанн вынес на стену икону Богоматери и обратил лик ее в сторону нападавших. Одна из стрел вонзилась в икону, и тотчас слезы полились из прекрасных глаз девы Марии. Это вызвало ужас в стане нападавших, и они бросились бежать. Руководимые князем Романом и тогдашним посадником Якуном, жители города бросились в погоню, избивали непрошеных гостей и топили их в реке. Много суздальцев попало в полон, продавали их потом по десять человек за гривну, более в знак презрения, нежели от нужды в деньгах. Победа новгородцев была полной, и они всенародно славили князя Романа.

Но через несколько месяцев город неожиданно явил свой изменчивый нрав, заключив мир с Андреем Боголюбским. Роман был изгнан из Новгорода, при этом пострадали наиболее близкие к нему люди, пытавшиеся защитить безвинно гонимого князя. Тогда исчез куда-то веселый Чурша. Тогда же пропал из вида и Путило. А причиной было то, Новгород получал хлеб из Низовской земли, из Андреевых владений. Вот и сейчас хлебная эта зависимость связывала Михайло Степановича по рукам и ногам. Без хлеба — голод и бунт в городе. А чтобы получить этот хлебушек, надо покориться воле теперешнего великого князя Всеволода. Всеволод да Андрей — два брата родных, а отца их недаром Долгоруким прозвали.

— Куда же отец твой подевался тогда? — спросил Михайло Степанович.

— Вынужден был удалиться в дальнюю деревушку, пожалованную князем за верную службу.

— Жив ли теперь?

— Плох стал, телом немощен, душой скорбен, — отвечал Светобор.

— А матушка твоя, Любавушка, как жива-здорова?

— Матушка померла пять лет назад, — тихо сказал Светобор.

Михайло Степанович, вздохнув, помолчал немного, вспоминая красавицу Любаву и скорбя о скоротечности жизни человеческой. — Увидишь отца, — снова заговорил он, — кланяйся от меня да скажи, что помнят его в Новгороде: Хотя, наверно, не скоро ты его увидишь. Зная отца твоего, как большого недруга суздальских князей, буду говорить с тобой откровенно. Ты знаешь, что Всеволод мечтает отнять у Новгорода вольности, Ярославом Мудрым дарованные. Для этого поддерживает он всеми силами врага моего Мирошку и сыновей его, которые ради власти и выгоды готовы не то что к Всеволоду — к самому черту прислониться, не к ночи будь сказано. Ты знаешь этих людей и должен понимать, какие несчастья обрушатся на Новгород, если Мирошка станет посадником. Да что ты! Князь Ярослав Владимирович, свояк Всеволода, по долгу службы обязанный блюсти в Новгороде интересы великого князя, говорил мне, что лучше претерпеть немилость от Всеволода, чем норовить разбойнику Мирошке. Но есть одна туга, от которой в свое время и отец твой пострадал — низовский хлеб! Будем шибко супротивничать — Всеволод, того гляди, вздует цену, а то вовсе подвоз перекроет. Он в своих землях хозяин полный, самовластный, он — может. А коли хлеб дорог или вовсе нет его кто виноват? Власть виновата. С Ярослава Владимировича какой спрос? У него своя песня:

вы, господа новгородцы, княжью власть укоротили до предела последнего вот и живите своим умом, а моей вины в неустроеньях ваших не было и нету. У кого власти поболе, с того и спрашивайте. У посадника. Народ наш скор на смуту, случилось чего — живо-два поднимется. Не за себя боюсь — я свое отбоялся. Людишек новгородских жалко мне. Крикнут сгоряча Мирошку посадником, так он с них же семь шкур и спустит.

Можно брать хлеб у гостей заморских, но это обойдется гораздо дороже. Можно и своих купчишек в дальние края направить, но и тут деньги требуются немалые. В любом разе казну градскую как можно туже набить надобно. Вот тут смог бы ты нам помочь.

— Готов, боярин, — воскликнул Светобор, взволнованный откровенностью посадника.

— Дело трудное, опасное, путь неблизкий, вплоть до гор Рифейских, до великого Камня. О Югре слыхал когда-нибудь?

— Слыхал, боярин, — отвечал Светобор.

— Надобно в той Югре собрать дань, которую издавна установил Новгород для тамошних жителей. Тем серебром югорским будем себе волю покупать.

— Готов, боярин, — повторил Светобор и поклонился посаднику. — Почту за честь послужить Господину Великому Новгороду.

— Верю тебе, Светобор, — сказал Михайло Степанович. — Береги людей, которые пойдут с тобой, зря не рискуй и помни, что от тебя многое зависит в этом городе.

* * *

С Красной Горки прокатилась по Руси шумная и пьяная Радоницкая седьмица. Отзвенели гусельцы яровчатые, отгудели рожки да жалейки, отлетели в синее небо песни хороводные. Отпричитали-отплакали вдовы и сироты, люд крещеный и некрещеный помянул дорогих покойников, щедро полил могилки медом сыченым да вином хмельным-зеленым, не забыв омыть ими и утробу свою. Дети малые закликнули дождички весенние: — Поливай, дождь, на бабину рожь, на дедову пшеницу, на девкин лен поливай ведром. Дождик, дождик, припусти, мы поедем во кусты, посильней, поскорей, нас, ребят, обогрей!

Отпылали на холмах священные, в честь Даждьбога, костры, возле которых пролилась кровь жертвенных животных, отшумело возле них полюдье — суд людской над виновными против спокойствия мирского.

Здесь же, у красногорских огней, седые жрецы благословили молодых на житье семейное.

Вслед за Радоницей явился Егорий-вешний, покровитель русского воинства. Взошло, как всегда, Солнце ясное и покатилось по небу в закатную сторону. Пригрело и обнадежило смерда-оратая, приласкало и утешило девушку-невестушку, обойденную женихами в красногорских гуляньях. Старый дед, не чаявший весны дождаться, блаженствует на завалинке в тепле и тихой радости — поживем еще:

Катится по небу Солнце ясное, а навстречу ему — великий князь Всеволод Георгиевич ведет свои войска вниз по Оке на земли булгарские. Вместе с Всеволодом — любимый его племянник Изяслав Глебович, брат князя Переяславского. Тут же князья Рязанские, и сын Давида Смоленкского, и князь Муромский Владимир Юрьевич с братом, и Владимир, сын князя Киевского, и другие многие.

Здесь же, среди ратников Всеволода, простой парень Микула. Он как-то враз повзрослел, осунулся, посуровел лицом и разучился улыбаться.

Идет Микула мстить булгарам за смерть родителей своих и надеется в далеких чужих землях отыскать взятых в полон сестру свою и младшего брата.

Другой дорогой идет навстречу Солнцу боярский отрок Петрило. Он ведет ватагу охочих новгородцев на поиски сказочно богатого храма главного чудского бога Йомалы. Петрило пьян от свежего ветра, от простора весеннего, и пуще всех богатств манит его вольная воля.

Она, волюшка вольная, мила и простому бывалому мужику Быкодеру, который в это самое время снова сидит в дозоре на высоком сухонском берегу чуть выше устья Юга-реки, на подступах к поставленной ростовцами да суздальцами крепости Гледен. Сидит Быкодер, службу служит, о жизни своей не тужит. Знает мужик: случись чего — только и видели его. Здешнее место медом не намазано, навстречу Солнцу дорога не заказана.

Туда же, навстречу Солнцу, к горам Рифейским, за югорским серебром ведет своих воинов Светобор. Он понимает, что его возможная неудача пошатнет вольность Господина Великого Новгорода. Но Светобор верит, что все будет иначе. А еще под ворохом дум, забот, сомнений где-то на самом донышке души нет-нет да и шевельнутся два теплых и загадочных слова:

Вятшая река: