Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова

Барков Альфред Николаевич

III. М. Горький – прототип булгаковского Мастера

 

 

Глава XII. «Цекуба» или «Фалерно»?

Приведенные выше разрозненные данные, указующие на личность Горького как прототип образа Мастера, являются первичными и требуют более детальной проверки.

Не мною отмечено, что Булгаков по какой-то причине изменил название вина в одном месте, не сделав этого же в другом. Но здесь дело, видимо, не в авторской небрежности, – во фразе Азазелло слова «Фалернское вино» выделены в самостоятельное предложение, что придает им подчеркнутую значимость.

Фалернское вино, воспетое в Древнем Риме Горацием и Катуллом, а в России – Батюшковым и Пушкиным, является одним их тех знаменитых вин, которые действительно могли поставляться прокуратору Иудеи из метрополии. Однако в данном случае главное, видимо, не в этом, а в том, что оно производится в итальянской области Кампания (Неаполь, Капри, Сорренто, Салерно), с которой связана значительная часть жизни Горького. В этой связи следует отметить, что и вожделенная для Пилата метрополия, куда он так стремился из «ненавидимого» Ершалаима, – Капрея – это тот же остров Капри, с которым тесно связана биография Горького. Скорее всего, именно эта марка вина подразумевалась в адресованном Горькому и Андреевой письме Ленина от 15 января 1908 года: «К весне же закатимся пить белое каприйское вино и смотреть Неаполь и болтать с Вами».

С этой же местностью связан и отмеченный искусствоведом М. Соколовым факт: в годы работы Горького над «Климом Самгиным» «…мысль писателя устремлялась к Риму, Тиберию и Понтию Пилату», что в значительной степени корреспондируется с фабулой «Мастера и Маргариты» (создание Мастером романа о Пилате), о чем Булгаков мог знать из рассказов коллег, посещавших Горького в последний период его пребывания в Италии. И не только от них: П. Корин, который написал в Сорренто знаменитый портрет Горького, вызвавший неоднозначное отношение со стороны искусствоведов, знал об «устремлении мысли писателя». Булгаков ставил творчество этого художника на одно из первых мест среди художников-современников, и, как видно из воспоминаний Ю. Полтавцева, поддерживал отношения если не с самим художником, то, по крайней мере, с его ближайшим окружением.

И все же не это, видимо, является главным в противоречии с названием марок вин. Возникает вопрос – зачем Булгаков употребил название этой марки, обратив на это внимание читателя явным противоречием в тексте?

Это можно объяснить желанием вызвать еще одну, более прямую ассоциацию с именем Горького. Несмотря на то, что слова «Цекуба» официально как бы не существует, оно все же было широко распространено в писательской среде двадцатых-тридцатых годов. Это – видоизменение аббревиатуры «Цекубу», происходящей от названия «Центральной комиссии по улучшению быта ученых», образованной в 1921 году по инициативе Горького при поддержке В. И. Ленина. Об отношении Горького к ее созданию идет, в частности, речь в статье В. Малкина «Ленин и Горький» в газете «Правда» от 29 марта 1928 года: «В каждый свой приезд Алексей Максимович обязательно ставил вопрос о сохранении и укреплении научно-технических и литературно-художественных кадров. Из таких бесед возникла идея организации Цекубу…».

Следует отметить, что аббревиатура «Цекубу», употреблявшаяся в обиходе с окончанием «а» в именительном падеже, была в те годы настолько известна, что автор цитируемой статьи даже не приводит объяснения ее смысла. Впрочем, иногда эта аббревиатура принимала вид «КУБУ», как например, в адресованном Вересаеву в Коктебель, где он отдыхал, письме Булгакова.

Поскольку в журнал «Наука и жизнь», в котором были опубликованы фрагменты данного исследования, поступили письма, в которых со ссылкой на римских классиков доказывалось существование такой марки вина, что в принципе должно опровергать весь тезис, приведу дополнительные соображения, изложенные в адресованном журналу письме-реплике В. Г. Редько:

«… Михаил Булгаков точен в деталях, а детали у него – не случайны.

Оба раза – у прокуратора и у Мастера – пьют красное вино. Правда, первый раз – „густое“, второй раз – такое, сквозь которое (через стакан) можно различать предметы. Это – разные сорта вина (думаю, Caecuba – в первом случае, фалернское – во втором).

Хотя в ХХ веке больше ценится белое фалернское вино (есть одноименные розовое и красное), по мнению историка виноделия Уорнера Аллена в классическую эпоху фалернское было, скорее всего, красным сухим вином, а Caecuba известнейший знаток виноделия Анри Симон описывает как „грубое, тяжелое“ вино, правда, довольно популярное в I веке н. э., в частности, во времена правления Нерона.

М. Булгаков точен и в том, что вино могло выдерживаться десятилетия. Так, Петроний в „Сатириконе“ упоминает о фалернском столетней выдержки, хотя это, вероятно, преувеличение (судя по контексту).

Однако, даже с наличием двух марок вин, от наблюдения А. Баркова о „цекубе“ и возможном намеке на М. Горького нельзя так просто отмахнуться по другой, филологической, причине.

Как свидетельствует „Словарь латинских крылатых слов“, „с“ в положении перед e, i имело среднеязычную артикуляцию, то есть звучало как русское „к“ в слове „Кемь“… В последующую эпоху (V–VI в.) эта артикуляция перешла в переднеязычную, представленную в различных романских языках (ts, s).

Булгаков и здесь точен. Он пишет не „цезарь“, „центурион“ (как дает, например, „Советский энциклопедический словарь“), а, учитывая время действия „романа в романе“, – „кесарь“, „кентурион“. И вдруг, в аналогичном случае – „цекуба“ вместо правильного „кекуба“.

Почему? Преднамеренное исключение?»

Полностью соглашаясь с замечаниями Вадима Григорьевича, должен отметить наличие еще одного, не менее убедительного доказательства. Сам В. Г. Редько отметил как-то парадоксальную особенность вложенной в уста Афрания булгаковской фразы: «Превосходная лоза, прокуратор, но это – не „Фалерно“?». Парадокс заключается в том, что Афраний проявил себя как тонкий знаток вин, умеющий не только отличать их по сортам, но и определять оттенки вкуса внутри конкретного сорта. Известно, что качество вин зависит не только от местности, в которой выращен виноград; знатоки могут различить, с какой лозы его сняли.

Так вот: первая часть приведенной фразы «Превосходная лоза, прокуратор…» должна бы свидетельствовать о том, что Афраний является именно таким тонким ценителем; с другой стороны, продолжение этой же фразы «…но это – не „Фалерно“?» может принадлежать только совершеннейшему профану, поскольку спутать фалернское с грубой «цекубой» невозможно. Фактически эта фраза содержит нелепость, очередной парадокс, сравнимый с приведенной выше фразой о Тверской.

Возникает вопрос: зачем Булгаков сконструировал такую «нелепую» фразу?

Причиной этого может быть намерение вызвать определенные ассоциации. В условиях, когда давно исчезнувшая марка вина существует только в произведениях классиков, ассоциация возникает в первую очередь с горьковской «Цекубу». То есть с самим Горьким.

Здесь важна еще одна отмеченная В. Г. Редько деталь: в I веке в долине, где выращивался виноград для «Цекубы», были проведены масштабные мелиоративные работы, одним из побочных эффектов которых явилось вырождение этого сорта винограда. Таким образом, вино Кекуба «не дожило» до того времени, когда его стали бы «легитимно» называть Цекубой. Такая норма произношения была канонизирована, когда о самом вине остались только воспоминания.

И последнее. В своем письме В. Г. Редько отмечает, что написание Булгаковым слов «кесарь», «кентурион» соответствует принятой в I веке норме. Остается добавить, что Булгаков не сразу пришел к этому – в ранних редакциях романа подобные слова имели у него современное, не соответствующее эпохе написание. Следовательно, можно утверждать, что исключение в отношении «Цекубы» сделано преднамеренно.

Таким образом, ответ на вопрос – «Фалерно» или «Цекуба», допустил ли Булгаков оплошность, скорее всего должен быть: в одном месте – «Фалерно», в другом – «Кекуба», сознательно именуемое Булгаковым «Цекубой».

 

Глава XIII. От Феси и Берлиоза до Мастера

«…Практически невозможно» – с этим категорическим утверждением едва ли можно согласиться: у нас есть текст романа, теперь уже открыты тексты ранних редакций; создание любого произведения имеет свою логику и последовательность. Ведь если в ранних редакциях в сценах на шабаше Маргарита показана как законченная шлюха, то даже единогласным голосованием всех мэтров филологии этот «идеал вечной, непреходящей любви» в «славную плеяду русских женщин, изображенных Пушкиным, Тургеневым, Толстым» уже никак не втиснешь. Поэтому «невозможно» следует понимать с оговоркой – в рамках «официальной» версии, отождествляющей Мастера с создавшим этот образ автором.

Допустим, что гипотезу М. О. Чудаковой проверить действительно невозможно. Тогда зачем тому же Б. В. Соколову выдвигать встречную («Философские науки», декабрь 1987 года) – о том, что прототипом Феси явился Флоренский? Выходит, автор заранее уверен, что его собственная гипотеза тоже обречена на недоказуемость – ведь в противном случае решение по ней автоматически внесло бы ясность и в существо гипотезы М. О. Чудаковой? Но тогда зачем вообще выдвигать заведомо неподтверждаемые гипотезы? Снова «15 + 15 = 29»?..

Нет, уважаемый читатель, давайте все-таки примерим высказанную М. О. Чудаковой мысль к предлагаемой концепции прочтения романа. Ведь критерием достоверности любой концепции является объяснение с ее помощью необъясненных до этого фактов. А в булгаковедении с этим как раз негусто. Гипотез много, но ни «триады» Бориса Вадимовича, ни его же «монада» ничего нового к постижению замысла Булгакова не прибавили.

М. О. Чудаковой не только описана первая, в значительной части уничтоженная редакция, но и реконструирована часть уничтоженного текста, благодаря чему наши возможности не так уж безнадежны…

Вот как выглядит в ее описании этот персонаж: «…Биография вундеркинда Феси… Два года учился в Италии, после революции на 10 лет изгнан с кафедры. В этой 11-й главе есть важные указания на время действия романа – десять пореволюционных лет, прошедших до момента появления статьи в „боевой газете“».

Понятно, что с биографией Булгакова это описание ничего общего не имеет. Но к приведенному М. О. Чудаковой описанию можно добавить, что в нем просматриваются вехи биографии Горького. Правда, Горький не «два года учился» в Италии, а два раза эмигрировал в эту страну. После революции он действительно был изгнан на десять лет, только не с кафедры, а из страны победившего пролетариата… Что же касается статьи в «боевой газете», то как раз ко времени написания Булгаковым этой первой редакции подоспел целый ряд «громовых» статей Горького, явившихся своеобразной визой для возвращения на «кафедру». Газеты, в которых они публиковались, действительно были «боевыми» – «Правда» и «Известия».

Подтверждением этой версии служит и заявление Феси о том, что «русского мужика он ни разу не видел в глаза». Полагаю, что более четкое указание на личность Горького как прототип этого персонажа трудно даже представить – ведь именно это обстоятельство неоднократно отмечалось другими писателями, начиная, пожалуй, с И. А. Бунина.

Как видим, здесь тоже «Черный снег» вместо «Белой гвардии». Но на то и Булгаков… И не следует раньше времени хоронить плодотворную гипотезу – оказывается, ее можно не только доказать, но и в свою очередь использовать в качестве инструмента для раскрытия замысла Булгакова.

В развитие гипотезы, высказанной М. О. Чудаковой, и которая в случае принятия за основу концепции о Горьком как прототипе Мастера подтверждается, осмелюсь добавить, что можно говорить о Горьком как прообразе не только вундеркинда Феси, но и председателя МАССОЛИТа Берлиоза.

Начнем с ассоциаций – хотя бы с возникающей при чтении самой первой, описанной М. О. Чудаковой редакции (сцена похорон Берлиоза): шел проливной дождь, и у рабочих похоронной конторы возникло желание: «Сейчас опрокинуть бы по две рюмочки горькой (выделено мною. – А. Б.)… и с Берлиозом хоть [на тот свет]».

Понятно, что при чтении такого отрывка ассоциация с именем Основоположника социалистической литературы возникает далеко не так гарантированно, как в примере с Тверской. Но на то эти две редакции и разделяют десяток лет, чтобы Булгаков нашел более прицельный и художественно тонкий вариант. Хотя, впрочем, и в окончательной редакции звуковая ассоциация с именем Горького присутствует: «„Горько мне! Горько! Горько!“ – завыл Коровьев, как шафер на старинной свадьбе…» (из сцены в Торгсине).

Замечу, что приоритет в таком обыгрывании псевдонима Горького принадлежит не Булгакову. В частности, в письме родителям и брату из Италии (август 1925 года) Николай Эрдман, с которым Булгаков был дружен, писал: «Каждый вечер бываем у Горького. Приходится согласиться с Райх, что в Италии самое интересное – русский Горький, может быть, потому, что у них нету русской горькой». Замечу, что Зинаида Райх – жена Мейерхольда – тоже входила в круг общения Булгакова, где он мог слышать этот каламбур. Если у кого-то возникнет сомнение в преднамеренности включения в текст романа именно этой ассоциации, напомню, куда скрылись два гаера, поджегшие Торгсин: «И вдруг – трах, трах! – подхватил Коровьев. – Выстрелы! Обезумев от страха, мы с Бегемотом кинулись бежать на бульвар, преследователи за нами, мы кинулись к Тимирязеву!..»

«…к Тимирязеву!..» – имеется в виду памятник К. А. Тимирязеву работы С. Д. Меркулова, поставленный в 1922–1923 годах на Тверском бульваре у Никитских ворот» – так откомментировал Г. А. Лесскис это место в романе. Прямо скажем, информация не проливает свет на содержание романа. Добавлю к приведенному комментарию, что этот памятник стоит неподалеку от дома Рябушинских, где последние годы своей жизни жил Горький (Никитская, она же Качалова, 6; или, если угодно, Спиридоновка, она же Алексея Толстого, 2, – читатели романа помнят, конечно, что и погоня за Воландом велась по «тихой Спиридоновке» мимо этого дома). При этом следует учесть, что в самой первой редакции маршрут похорон Берлиоза на Новодевичье кладбище тоже проходил мимо «Тимирязева» и этого дома; это место присутствует и в самой первой редакции, и в самой последней, и в этой детали Булгаков сохраняет последовательность. Уж не затем ли, чтобы и здесь вызвать непосредственную ассоциацию с именем Горького?..

А ведь дом этот вошел в историю отечественной литературы еще и тем, что именно в его гостиной 26 октября 1932 года прозвучал ставший знаменитым сталинский афоризм, сравнивающий писателей с инженерами человеческих душ. Тогда же, во время встречи в горьковском доме Вождя с писателями, была высказана четкая установка, разъясняющая суть партийного постановления о «перестройке» творческих организаций: одна из задач предстоящего объединения писателей в новый Союз заключалась в том, чтобы пристальней присматриваться друг к другу, «прочистить» свои ряды. Исключить эту деталь из рассмотрения было бы равносильно отказу от прочтения романа Булгакова в контексте обстановки в стране именно в тот период, когда решалась судьба творчества на десятилетия вперед и когда создавался сам роман. Так что дело здесь вовсе не в дате сооружения памятника выдающемуся ученому…

В подтверждение того, что в первой редакции действительно создавалась ассоциация с именем Горького, свидетельствует и другой приведенный М. О. Чудаковой отрывок, где описывается свара в писательской организации при распределении квартир:

«В проход к эстраде прорвалась женщина.

– Я! – закричала женщина, страшно раздирая рот, – я – Караулина, детская писательница! Я! Я! Я! Мать троих детей! Мать! Я! Написала, – пена хлынула у нее изо рта, – тридцать детских пьес! Я! Написала пять колхозных романов! Я шестнадцать лет не покладая рук… И я! Не попала в список».

Полагаю, что выделение Булгаковым слова «Мать» в самостоятельное предложение в комментарии не нуждается… («Мать» – одно из программных произведений Горького, созданием которого писатель снискал себе славу «пролетарского писателя». Начато на пароходе по пути в США в 1906 году, закончено во время пребывания в Америке.)

Дальше – больше: поскольку в первой редакции ассоциация с именем Горького строится вокруг образа Берлиоза, возникает гипотеза, что и в окончательную редакцию Берлиоз вошел как рудимент прообраза Мастера. Или, другими словами, в этой редакции Горький присутствует в двух ипостасях – как Мастера, так и Берлиоза. Чтобы эта гипотеза не показалась излишне дерзкой, напомню несколько всем известных фактов. Берлиоз – руководитель писательской организации, редактирует литературные журналы; Горький возглавлял Союз советских писателей и редактировал примерно полтора десятка журналов, в том числе один «колхозный». Если в первой редакции маршрут похорон Берлиоза проходил от «Тимирязева» (то есть жилища Горького) через Крымский мост (Горький был еще жив, и Булгаков не мог знать заранее деталей похорон), то в последней…

…Давайте вспомним, где, по фабуле окончательной редакции, было выставлено тело Берлиоза – в Колонном зале МАССОЛИТа. Но Колонный зал, где выставляют тела усопших для прощания, в Советском Союзе только один! И выносят из него на Красную площадь, маршрут похорон проходит не через Крымский мост, а мимо Александровского сада. Того самого, откуда Маргарита и наблюдала эти похороны. Да, эта редакция создавалась уже после смерти Горького, и Булгаков уверенной рукой ввел новые детали. Уверенной, потому что при его жизни единственным руководителем писательской организации, которого хоронили через Колонный зал, был Горький. Сменивший его Ставский вскоре был репрессирован (так пишут; по другим данным, погиб во время Великой Отечественной войны), а следующий руководитель пережил Булгакова. Кстати, еще деталь: помните, волею Булгакова Берлиоза хоронили без головы? Так вот: тело Горького было кремировано в ночь перед похоронами.

Изложенные выводы были уже сформулированы, глава закончена, как вышел в свет сборник «Неизвестный Булгаков», в который включены части первой и второй полных рукописных редакций романа. Не проверить изложенные выше выводы на этом материале было бы непростительно. Итак:

В первой полной рукописной редакции, которая создавалась до смерти Горького, гроб с телом Берлиоза планировали установить в «круглом зале Массолита»; о Колонном речь еще не шла. А вот во второй полной редакции (1936–1938 гг.), с которой осуществлялась диктовка на машинку, Колонный зал хотя прямо и не называется, но уже явно подразумевается: обсуждавшие в троллейбусе пропажу головы Берлиоза попутчики Маргариты опаздывали на похороны и вышли в Охотном ряду – совсем рядом с Колонным залом Дома Союзов. В этой редакции даже указывалось направление движения процессии – в крематорий (прямое указание на похороны Горького!) мимо Манежа, то есть к югу; следовательно, вынос тела осуществлялся из места, где расположен Дом Союзов. И еще штрих: Азазелло, указав Маргарите на одного из литературных чиновников, сообщил ей, что это – «Поплавский, который будет теперь секретарем вместо покойника». Можно ли сомневаться, что имелся в виду секртарь парткома ССП Ставский?.. Как можно видеть, эти совсем недавно опубликованные редакции, где детали похорон Горького поданы более отчетливо, чем в окончательной редакции, не только подтверждают гипотезу о возможном прототипе Берлиоза, но и иллюстрируют динамику работы Булгакова над этой темой.

В окончательной редакции Берлиоз является руководителем «московской» писательской организации, однако в первоначальных вариантах наименование его должности опять-таки вызывает прямую ассоциацию с именем Горького: секретарь «Всеобписа» – Всемирного объединения писателей, редактор всех московских толстых журналов. Кстати, о «Всемирном объединении писателей» – ведь оно было на самом деле, только называлось несколько иначе: «Издательство всемирной литературы при Комиссариате просвещения», его основателем и первым руководителем был Горький. Я уже не говорю об Институте мировой литературы им. А. М. Горького… А так красочно описанное здание руководимого Берлиозом МАССОЛИТа на Тверском бульваре, 25 – там сейчас располагается Литинститут с памятником Герцену перед входом. Дом Герцена… Грибоедовский дом… – все это не раз обыгрывалось исследователями творчества Булгакова. Позволю себе добавить маленький штришок: это – Горьковский дом. Потому что в октябре 1932 года в честь сорокалетия литературной деятельности Классика и Основоположника, его имя наряду с Нижним Новгородом, улицей Тверской, парками, фабриками, заводами, пароходами, колхозами, школами, бригадами, было присвоено и Литинституту. Тому самому…

Кстати, параллель между образами Берлиоза и Мастера отмечалась и другими авторами. С той лишь разницей, что, отождествляя Мастера с самим Булгаковым, они неизменно приходили к параллели между Берлиозом и Булгаковым. В частности, О. Д. Есипова отмечает, что Берлиоз заявлен в романе как антипод Мастера: «Они симметрично расположены в действии относительно Бездомного, оба его духовные наставники на разных этапах жизни… Берлиоз очень образован – Булгаков подчеркивает это многажды – может забираться в дебри восточных религий, читал Канта и Шиллера… с уважением относится к истории (об особой любви Булгакова к истории свидетельствует П. С. Попов, Мастер – по образованию историк)… Наконец, сравнение имен „редактора“ и создавшего его писателя (Михаил Александрович Берлиоз – Михаил Афанасьевич Булгаков…)».

Аналогичное наблюдение сделали О. Б. Кушлина и Ю. М. Смирнов, тоже отметившие совпадение инициалов М. А. Берлиоза и М. А. Булгакова: «Так, одной этой чрезвычайно долго и тщательно выбиравшейся фамилией, именем и отчеством в тугой узел сложных ассоциаций завязаны создатель новой музыки композитор Гектор Берлиоз, преуспевающий чиновник от литературы и сам автор романа Михаил Афанасьевич Булгаков…». Осталось только объяснить, какой толк от такого «узла», который не ведет к каким-то выводам.

…«Тугой узел сложных ассоциаций»… Могу предложить ассоциацию и попроще, следовательно, – понадежней: с композитором Берлиозом общего больше все-таки у Горького, чем у Булгакова. Хотя бы потому, что в числе первых предметов, приобретавшихся им при смене места жительства в эмиграции, обязательно был рояль; что в США и на Капри при нем постоянно находился профессиональный музыкант Н. Е. Буренин, который каждый вечер играл любимого Горьким Грига; наконец, потому, что в молодости Горький пел вторым тенором в театральном хоре – в том самом, куда не был принят Ф. И. Шаляпин! А М. Булгаков – был просто любителем оперы, каких много.

Что касается совпадения инициалов, то над параллелью МАксим – МАстер тоже стоит подумать. Тем более что из нее автоматически вытекает и другая – МАРгарита – МАРия Федоровна Андреева… Но об этой особе – отдельный разговор. Пока же следует отметить, что показанная «многажды» образованность Берлиоза – не более чем откровенная булгаковская ирония по поводу извращения литчиновником в духе грубой антирелигиозной пропаганды исторических фактов, касающихся истоков христианства.

В качестве первичной гипотезы можно, конечно, допустить наличие на страницах романа самоиронии Булгакова; но не в такой же мазохистской форме, чтобы подразумевать хоть малейший намек на параллель между его собственным эго и духовным антиподом. Отрезанная голова которого к тому же придает комизм тому, что должно быть трагичным.

Что же касается параллели между историком Берлиозом и историком Булгаковым, то опять-таки приверженцы этой версии не заметили сарказма автора романа. Ведь под всеми разглагольствованиями Берлиоза на исторические темы подвели черту сказанные «ни к селу ни к городу» слова Воланда: «Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история».

Кстати, «мировая литература» припасла для нас куда более доказательный, и, главное, официальный образчик увлечения Булгаковым историей, чем все свидетельства его биографа П. С. Попова:

«28 апреля 1933 г.: В письме к А. Н. Тихонову дает отрицательную оценку рукописи М. А. Булгакова [об истории Дулевского фарфорового завода]. Пишет, что необходимо дополнить ее историческим материалом, придать ей социальную значимость и сделать стиль изложения более серьезным».

Вот так подготовленное ИМЛИ им. А. М. Горького АН СССР такое официальное издание, как четырехтомная «Летопись жизни и творчества А. М. Горького», увязывает именно в «историческом» контексте имена Булгакова и корифея соцреализма, хотя никакого отношения к этой «истории» Булгаков не имел.

Поскольку других материалов, подтверждающих занятия Булгаковым историей, кроме вышедшего из недр созданного Горьким института явно ошибочного свидетельства, практически нет, не считая фрагментов учебника истории для школы, стоит посмотреть, в каких же отношениях с этим предметом находился сам Горький. Вот как, по материалам той же «Летописи», это выглядит:

12 августа 1934 г. Получает письмо от Г. П. Шторма из гор. Горького с информацией о ходе работы над книгой по истории Горьковского края.

10 марта 1935 г. Дает советы Г. П. Шторму по подготовке «Книги по истории Н. Новгорода».

Май-июнь 1935 г. Посылает Я. Б. Гамарнику развернутый отзыв на план «Книги для чтения по истории литературы для красноармейцев и краснофлотцев». Советует включить в эту хрестоматию лучшие образцы русской классической и советской литературы, в том числе «Повесть о Болотникове» Г. П. Шторма («Сталин одобрил»!).

4 сентября 1935 г. Пишет А. А. Жданову о плохой работе Ленинградской редакции «Истории заводов».

6 сентября 1935 г. в письме к Прамнэку сообщает, что забраковал все рукописи по работе над историей Горьковского края, кроме работ Г. П. Шторма и статьи Спасского о судоходстве.

Активно работал по редактированию «Двух пятилеток». 11 марта 1936 г. – пишет А. А. Жданову, что тот введен в состав главной редакции «Истории гражданской войны».

Январь – март 1936 г. Редактирует статью М. Антокольского «История земли».

Январь – май 1936 г. Редактирует рукопись «Крах германской оккупации на Украине (по документам оккупантов)», подготовленную к печати редакцией «История гражданской войны».

Февраль – март 1936 г. Получает от И. И. Минца запрошенный им материал о Гапоне (9 книг) и три главы 1-го тома «Истории Путиловского завода».

Май 1936 г. (4–6). Беседует с Г. П. Штормом. «Более всего он был озабочен скорейшим созданием значительных книг по истории крестьянства».

Если к этому добавить, что по инициативе Горького созданы «История заводов и фабрик» (он же ее и редактировал), «История деревни», «История молодого человека», возобновлено издание знаменитой серии «Жизнь замечательных людей», то получается, что из всех писателей в нашей стране Горький был наипервейший историк.

Кстати, Г. П. Шторм, работы которого так ценил Горький, был знаком с Булгаковым по совместной работе в ЛИТО; впрочем, о характере занятий Горького можно было узнать не только от него…

Из сопоставления различных редакций романа можно видеть, что в процессе работы над романом Булгаков, не отказываясь от личности Горького как прототипа одного из основных героев, принимал меры к более глубокой зашифровке этого факта. Оно и понятно – имя Горького было лицемерно канонизировано Системой путем возведения до уровня государственного института; поэтому любая критика в его адрес могла стоить не только свободы, но и жизни.

Как можно видеть, тема Горького как прообраза персонажей романа присутствовала во всех редакциях. Тот факт, что со временем образ Мастера потеснил образы Феси и Берлиоза, свидетельствует лишь о переработке Булгаковым первичного замысла; сам же замысел остался.

 

Глава XIV. «Неожиданная слеза»

Многие исследователи производили разбор этого отрывка, всегда – с точки зрения того возвышенного, что содержится, по их мнению, и в самом понятии «мастер», и в черной шапочке с желтой буквой «М». Поскольку все версии базируются на тождестве образа Мастера с создавшим его писателем, то иного мнения об этом отрывке ожидать не приходится.

Вместе с тем из поля зрения постоянно ускользает позерство того, кто еще до своего появления был иронически назван «героем». «…Сделался суров», «показался и в профиль и в фас» – как-то не убеждает в пользу общепринятой трактовки. В первой полной рукописной редакции романа эти моменты оттенены более выпукло: «Я – мастер, – ответил гость, и стал горделив, и вынул из кармана засаленную шелковую черную шапочку, надел ее, также надел и очки, и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он действительно мастер».

«Горделив»…

Не считая попытки М. А. Золотоносова увязать русскую букву «М» через еврейскую «мем» с тринадцатым номером главы, стало общепринятым, что эта буква символизирует инициал имени Булгакова.

Давайте посмотрим, как относились к этой букве Горький и Булгаков…

«Я никогда не подписывал своих вещей именем Максима – а всегда – М. Горький. Очень может быть, что „М“ – скрывает Мардохея, Мафусаила или Мракобеса» – так писал Горький в ноябре 1910 года с Капри А. В. Амфитеатрову. Даже если предположить, что Булгаков никогда не был знаком с текстом этого письма, то независимо от этого у любого грамотного человека тридцатых годов буква «М» в контексте литературной деятельности в первую очередь должна была вызвать в сознании ассоциацию с именем Горького.

Представляет интерес и обыгрывание этой буквы самим Булгаковым в ответ на письмо Е. И. Замятина от 28 октября 1931 года перед его выездом за границу (Горький ходатайствовал перед правительством о выдаче разрешения). Замятин писал:

«Итак, ура трем М: Михаилу, Максиму и Мольеру! Прекрасная комбинация из трех М для Вас обернется очень червонно: радуюсь за Вас».

У Булгакова настроение было не такое радужное, и 31 октября он ответил:

«Из „трех ЭМ“ ов в Москве остались, увы, только два – Михаил и Мольер».

То есть Горький, не оказав ему помощи, уехал. Здесь обращает на себя внимание, что Замятин горьковское «М» поставил в один ряд с булгаковским; Булгаков же «Михаила» и «Мольера» дистанцировал от «Максима». Как бы ни расценивать это, фактом является то, что Горький не только занимал особое место в круге интересов Булгакова, но и по крайней мере один раз упоминался им с обыгрыванием инициала его литературного псевдонима. Еще один аспект – в беседе с Бездомным растроганный Мастер «вдруг вытер неожиданную слезу». Если говорить о «слезе» в контексте отечественной литературной жизни, то нет другого человека, кроме Горького, чья «неожиданная слеза» была бы так знаменита. А сделал ее знаменитой В. Маяковский, который написал: «Поехал в Мустамяки (местечко в Финляндии, где была дача Горького. – А. Б.). М. Горький. Читал ему части „Облака“. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет <…> Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете. Все же жилет храню. Могу кому-нибудь уступить для провинциального музея».

Эта притча об «обплаканном жилете» стала настолько расхожей, что о слезливости Горького упоминали в своих мемуарах многие: И. Бунин, В. Ходасевич, П. Пильский, Н. Берберова, М. Алданов. В частности, Н. Берберова писала: «Эта способность слезных желез выделять жидкость по любому поводу (грубовато отмеченная Маяковским) была и осталась для меня загадочной».

Примерно аналогичная характеристика («Очень падкий на слезы») была дана также Марком Алдановым в статье, приуроченной к пятилетию со дня смерти Горького.

Н. Телешов, присутствовавший 1902 году при чтении в Художественном театре пьесы «На дне», вспоминал: «А иногда голос его начинал дрожать от волнения, и, когда Лука сообщил о смерти отмучившейся Анны, автор смахнул с глаз неожиданно набежавшую слезу».

К. И. Чуковский 22 ноября 1918 года сделал такую запись в своем дневнике: «Вчера я впервые видел на глазах у Горького его знаменитые слезы. Он стал рассказывать мне о предисловии к книгам „Всемирной Литературы“ – вот сколько икон люди создали, и каких великих – черт возьми (и посмотрел вверх, будто на небо – и глаза у него стали мокрыми)».

Или вот такая датированная 19 июля 1919 года заметка в записной книжке Блока: «В 6 часов вечера Горький читает в Музее города воспоминания о Толстом. – Это было мудро и все вместе с невольной паузой (от слез) – прекрасное, доброе, увлажняет ожесточенную душу».

А. Л. Желябужский, племянник первого мужа второй жены Горького, так описывает свои относящиеся к периоду 1900–1903 годов впечатления: «Читал он превосходно, очень просто, но удивительно образно. Глубоко переживал читаемое. Иногда его начинали душить слезы… Бывало и так, что слезы начинали неудержимо катиться по щекам, стекали на усы, и он всхлипывал совершенно по-детски».

А. В. Луначарский вспоминал в 1927 году, что в период пребывания на Капри Горький, любуясь тарантеллой, «при этом зрелище неизменно плакал».

Таким образом, «неожиданная слеза» Мастера должна была вызвать у современников Булгакова непосредственную ассоциацию с именем Горького.

И, наконец, позерство Мастера. Посмотрим, как стыкуется этот факт из романа с наблюдениями тех, кто часто бывал с Горьким.

«Вчера во „ВсеЛите“ должны были собраться переводчики и Гумилев <…> прочел им программу максимум и минимум <…> – и потом выступил Горький. Скуксив физиономию в застенчиво-умиленно-восторженную гримасу (которая при желании всегда к его услугам), он стал просить-умолять переводчиков переводить честно и талантливо <…> Все это очень мне не понравилось – почему-то. Может быть, потому, что я увидел, как по заказу он вызывает в себе умиление».

Через полгода, 5 марта 1919 года в этом же дневнике появляется другая запись: «У Горького есть два выражения на лице: либо умиление и ласка, либо угрюмая отчужденность. Начинает он большей частью с угрюмого». («Я – мастер, – он сделался суров» – разве не об одном и том же пишут Чуковский и Булгаков?)

И еще через полгода, 30 ноября 1919 года: «Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник, <…> молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания <…> И вот – чуть они вошли, – Г[орький] изменился, стал „кокетничать“, „играть“, „рассыпать перлы“. Чувствовалось, что все говорится для нового человека. Г[орький] очень любит нового человека – и всякий раз при первых встречах волнуется романтически – это в нем наивно и мило».

И. А. Бунин писал в своих воспоминаниях:

«Обнаружились и некоторые другие его черты, которые я неизменно видел впоследствии много лет. Первая черта была та, что на людях он бывал совсем не тот, что со мной наедине или вообще без посторонних, – на людях он чаще всего басил, бледнел от самолюбия, честолюбия, от восторга публики перед ним, рассказывал все что-нибудь грубое, высокое, важное, своих поклонников и поклонниц любил поучать, говорил с ними то сурово и небрежно, то сухо, назидательно, – когда же мы оставались глаз на глаз или среди близких ему людей, он становился мил, как-то наивно радостен, скромен и застенчив даже излишне».

Вряд ли можно не согласиться, что позерство Мастера соответствует манере поведения Горького, каким его видели постоянно общавшиеся с ним современники. Допускаю, что Булгаков мог не быть знакомым с воспоминаниями Бунина; нет данных и о его общении с К. И. Чуковским. Но ведь манеры Горького, описанные этими писателями, не могли не быть замеченными и другими. Например, Ахматовой; или Вересаевым, имевшим, по всей видимости, весьма отличное от преподносившегося официальной пропагандой мнение о Горьком. Деликатнейший, как и Булгаков, человек, он был очень осторожен в высказывании отрицательных оценок о ком-то. И все же как можно расценить такие, например, его воспоминания: «Больше я с Горьким лично не встречался [после посещения Капри], за исключением одной мимолетной встречи в 17 году в Московском Совете Рабочих Депутатов. Но переписка поддерживалась почти до самого окончательного переезда его в СССР». Следовательно, при ежегодных посещениях Горьким СССР, начиная с 1928 года, и после его окончательного «извлечения» в СССР они не виделись, хотя Вересаев жил в Москве. Это говорит о многом.

И еще несколько штрихов к портрету Мастера. Булгаков описывает его как человека «с острым носом». Не хотелось бы пользоваться услугами хулиганства в современной критике, но все же придется сослаться на запущенный недавно эпитет мэтра современной критики Ст. Рассадина, назвавшего Горького «долгоносиком». Да и «свешивающийся на лоб клок волос» Мастера тоже не может не напоминать известные портреты Горького. И, наконец, зеленые глаза Мастера:

«… Как, например, изломан и восторжен Горький!.. На зеленых глазках – слезы» – И. А. Бунин.

 

Глава XV. О «старичках»

Как еще один намек, вызывающий прямую ассоциацию с именем Горького, можно рассматривать и приведенную выше фразу, брошенную Воландом в полемике с Берлиозом на Патриарших прудах. Здесь упоминание о Канте как «беспокойном старике» придает всей фразе уничижительный оттенок. В принципе, это рядовая фраза, если только ее не сопоставить с другой: «В Европе XIX–XX веков подлинно художественно изображенная личность, человек… хочет жить „сам в себе“, как подсказал ему машинально мысливший старичок из Кенигсберга, основоположник новейшей философии индивидуализма».

Понятно, что здесь речь идет тоже о Канте. А фраза принадлежит перу Горького, она из нашумевшей и неоднозначно воспринятой писательской общественностью его статьи «Литературные забавы», опубликованной в газете «Правда» 18 января 1935 года.

Что это, случайное совпадение? Но вот другая статья Горького – уже процитированная «О формализме», в которой он громил «Уэлльсов» и «Хэмингуэев» («Правда», «Литературная газета» – апрель 1936 года): «Еще старичок Платон, основоположник философии идеализма, живший приблизительно 2366 лет до наших дней…»

А вот и знаменитая статья «С кем вы, мастера культуры?» («Правда», «Известия» – март 1932 года): «Кайо – один из сотни тех старичков, которые продолжают доказывать, что их буржуазный идиотизм – это мудрость, данная человечеству навсегда».

Приведенные примеры показывают, что использование Горьким слова «старичок» с уничижительным оттенком было одним из характерных элементов его стиля в «громовой» публицистике тридцатых годов, на что Булгаков с его острым восприятием стилистических оттенков вряд ли мог не обратить внимание.

Но в данном случае горьковская стилистика – это еще не все. 11 декабря 1930 года в «Правде» и «Известиях», затем в первом номере за 1931 год журнала «За рубежом» была помещена одна из его «громовых» статей, которая так и называлась – «О старичках». Ее содержание стоит того, чтобы привести несколько цитат:

«Наш старичок – пустяковый человечек, однако он тоже типичен. Его основное качество – нежная любовь к самому себе, к „вечным истинам“, которые он вычитал из различных евангелий, и к „проклятым вопросам“, которые не решаются словами <…>

Он, оказывается, „гуманист“, старичок-то! <…> Внепартийные, да и партийные старички, в возрасте от восемнадцати до семидесяти лет и выше, могут вполне удовлетворить свою жажду правды из нашей ежедневной прессы».

Здесь в каждой букве – кондовый большевистский подход и к «вечным истинам», и к ненавистному Системе «гуманизму», и к Евангелиям (ну чем не Берлиоз!)… Это уже не стилистика, а целая система взглядов, позиция. Позиция человека, предавшего, как и булгаковский Мастер, свои идеалы и полностью отдавшего свой талант в услужение сатанинской Системе.

Мог ли Булгаков не заметить такого?.. И, раз уж зашел разговор о горьковских «старичках», нельзя не отметить некоторые моменты генетического плана. Оказывается, «старички» стали идеей фикс Горького задолго до тридцатых годов. Здесь нельзя еще раз не отдать должного скрупулезности Корнея Чуковского, который 5 марта 1919 года записал в дневнике: «Я читал доклад о „Старике“ Горького и зря пустился в философию. Доклад глуповат. Горький сказал: Не люблю я русских старичков. Мережк[овский]: То есть каких старичков? – Да всяких… вот этаких (и он великолепно состроил стариковскую рожу)».

И еще одна запись из того же дневника, от 30 марта 1919 года: «Чествование Горького в Всемирной Литературе. <…> Особенно ужасна была речь Батюшкова […который] в конце сказал: „Еще недавно даже в загадочном старце вы открыли душу живу“ (намекая на пьесу Горького „Старик“). Горький встал и ответил <…>: „А Федору Дмитриевичу я хочу сказать, что он ошибся… Я старца и не думал одобрять. Я старичков ненавижу… Он подобен тому дрянному Луке (из пьесы «На дне») и другому в Матвее Кожемякине…“»

Говоря о наличии лексических штампов в публицистике Горького, нельзя не отметить наличие еще одного, на этот раз в созданных им литературных портретах. Например, в его воспоминаниях о Н. Е. Каронине приводится такая фраза из их беседы: «Вообще говоря, юноша, быть писателем на святой Руси – должность трудненькая».

Теперь сравним это с такими словами из знаменитой горьковской апологетической статьи о Ленине: «Должность честных вождей народа – нечеловечески трудна», подкрепляемыми прямым цитированием слов самого Ленина: «А сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, – должность адски трудная!». Здесь не играет роли то обстоятельство, что выражение «трудная должность» приписывается в изложении Горького и старому русскому писателю, и Основателю советского государства. Главное другое: Горький допустил штамп; штамп, легко узнаваемый. Напомню, что до начала работы Булгакова над романом эта статья о Ленине выдержала пять изданий, и сентенция об «адски трудной должности» успела прочно врезаться в память общественности.

А теперь возвратимся к роману «Мастер и Маргарита», к тому месту главы «Погребение», где Пилат после восклицания «И ночью, и при луне мне нет покоя» обращается к кентуриону: «У вас тоже плохая должность, Марк. Солдат вы калечите <…> Не обижайтесь, кентурион, мое положение, повторяю, еще хуже».

Тот же горьковский легко узнаваемый штамп…

 

Глава XVI. Реторта Фауста социалистической эры

В словах Воланда содержится очередной парадокс, обделенный, к сожалению, вниманием исследователей. Появившиеся впервые только в финале романа слова о Фаусте, реторте и гомункуле никак не вяжутся ни с его фабулой, ни с образом Мастера, весьма далекого от естественных наук. Более того, речь идет именно о новом гомункуле – Булгаков явно включил в контекст этой фразы отсылку к чему-то, хотя и не фигурирующему в самом романе, но известному его потенциальным читателям. Иными словами, эта фраза содержит признаки очередного «ключа», которым, скорее всего, является не характерное для лексики романа слово «гомункул».

Действительно, тема Фауста была связана с именем Горького на протяжении практически всей его творческой биографии. Еще в начале века, высказывая идею об издании массовым тиражом лучших образцов мировой литературы, он предлагал включить в их число и сборник с легендами о Фаусте – с адаптированием до уровня широкой публики, с отсечением всего «лишнего», что не способствовало, по его мнению, воспитанию нового человека. Эту идею Горький пронес до конца своих дней: беседуя с Г. П. Штормом в начале мая 1936 года, он «упомянул об издании свода народных преданий о Фаусте».

Более того, слова «вылепить нового гомункула», вызывающие естественную, хотя и довольно абстрактную ассоциацию со стремлением Горького воспитать нового человека, а также с его отношением к писателям как «инженерам человеческих душ», при более детальном рассмотрении этого вопроса приобретают вполне конкретный смысл. При оценке приведенных ниже фактов прошу учесть, что все они взяты из материалов, опубликованных при жизни Булгакова в общедоступных источниках («Правда», «Известия», «Литературная газета»).

Факт первый: 15 января 1934 года в московском Доме ученых Горький присутствует на конференции медиков и биологов, слушает доклад заведующего отделом Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ) профессора А. Д. Сперанского «Нервная трофика в теории и практике медицины».

Факт второй: через три дня, выступая на Московской областной партийной конференции, со ссылкой на доклад Сперанского он говорит: «Десяток работников Всесоюзного института экспериментальной медицины, работая над исследованием живого организма, пришел к той диалектике развития, которая лежит в основе революционной мысли. Это – факт глубочайшего значения, ибо это – факт завоевания революционным пролетариатом того источника энергии, который скрыт в научном опыте».

Факт третий, раскрывающий смысл сказанного на партконференции: в беседе с профессором Н. Н. Бурденко менее чем за месяц до своей смерти Горький говорит о том, что «…медицина никогда не ставила перед собой задачи построить биологическую функцию человека. Медицина должна стать наукой конструктивной и синтетической в самом творческом смысле этого слова». Комментируя эти слова Горького, профессор Бурденко поясняет: «Организационной и методической базой для разрешения этой огромной задачи мыслился им ВИЭМ».

Если к этому добавить, что в начале 1936 года на даче Тессели в Крыму Горький беседовал со Сперанским о проблемах долголетия и что о достижении бессмертия через 100–200 лет он говорил еще на лекции в 1920 году, то все приведенные данные в совокупности дают основание интерпретировать фразу Воланда о гомункуле в контексте идеи, которой был привержен Горький на протяжении всей своей жизни.

Но это еще не все: по свидетельству самого профессора Сперанского, идея создания ВИЭМ исходила от Горького, который поделился ею со Сталиным; после «поддержки и одобрения» (слова Сперанского) со стороны Вождя, и только после этого, в начале лета 1932 года Сперанский был направлен к Горькому на дачу, где и произошло их знакомство. Об этом Сперанский рассказал в статье «М. Горький и организация ВИЭМ», в которой попутно защищал целесообразность проведения опытов на людях, возражая неназванным оппонентам, которые, судя по контексту, обвиняли его в вивисекции.

Итак, направленность работы института, созданного по инициативе Горького и с одобрения Сталина, встретила возражения этического характера. Здесь весьма важно определить, какой была позиция Булгакова по этому вопросу. Как гуманист в подлинном значении этого понятия, он вряд ли мог одобрить саму идею проведения таких опытов. Врач по образованию, несколько лет практиковавший, он не мог не понимать, о чем идет речь.

Отсюда может следовать и такой вывод: клиника, в которой Иван Бездомный встретил Мастера, со значительной степенью вероятности может рассматриваться как отображение Всесоюзного института экспериментальной медицины, а профессор по промыванию мозгов Стравинский – как двойник профессора Сперанского со всеми вытекающими отсюда последствиями, в том числе и относящимися к характеру его контактов с прототипом образа Мастера. Причем без привлечения не приводящей ни к каким убедительным результатам в разгадке смысла романа «музыкальной» темы, как это делает, например, Б. М. Гаспаров на основании совпадения фамилии этого персонажа и композитора Стравинского. Здесь уместным будет, пожалуй, сопоставить особую роль Мастера, символом которой является находившаяся при нем связка ключей от палат пациентов, с тем фактом, что инициатором создания ВИЭМ был все-таки Горький, а профессор Сперанский лишь выполнял с его подачи «соответствующие указания» сверху.

Вместе с тем при всей привлекательности приведенных параллелей имеются все основания для возражений чисто этического плана, а именно: факт причастности профессора Сперанского к опытам на людях может рассматриваться как недостаточно убедительный повод для его изображения Булгаковым в такой сатирической, даже жестокой манере. Однако есть еще ряд обстоятельств, которые трудно сбросить со счетов при оценке отношения автора к личности этого человека.

Дело в том, что подпись профессора Сперанского стоит в числе подписей семи других корифеев медицины под заключением о смерти Горького, а также под актом с результатами медицинского вскрытия. Трое из них были вскоре осуждены по обвинению в преднамеренном убийстве Горького; профессор Сперанский в их число не попал, хотя общественности было достаточно хорошо известно, что из всех лечивших писателя специалистов он был наиболее близок к его семье.

Действительно, в январе-феврале 1934 года он находился на даче Горького в Тессели; в мае того же года присутствовал при скоротечной и весьма таинственной болезни с летальным исходом его сына Максима. Видимо, это, как и материалы суда над бывшим главой НКВД Г. Ягодой, обвиненным в организации убийства Максима Алексеевича, дало основание Н. Берберовой, располагавшей едва ли не самым полным сводом воспоминаний современников о Горьком, поставить вопрос о подлинной роли, которую играл этот человек в доме писателя. И пусть цена признаний в суде обвиненных в двух убийствах, с учетом наших нынешних знаний об обстановке тридцатых годов, незначительна; скорее всего, убийств вообще не было. Дело не в этом. Главное в другом: сомнения о роли А. Д. Сперанского у общественности были, и если о них, несмотря на «железный занавес», стало известно Н. Берберовой в далекой Америке, то уж Булгаков в Москве тем более не мог не знать о них. Не только знать, но и соответствующим образом отреагировать на страницах романа. Для того хотя бы, чтобы вызвать непосредственную ассоциацию с прототипом Мастера.

О том, что в семье Булгакова всей этой истории придавалось значение, свидетельствует дневниковая запись Елены Сергеевны от 8 июня 1937 года:

«Какая-то чудовищная история с профессором Плетневым. В „Правде“ статья без подписи: „Профессор – насильник-садист“. Будто бы в 1934-м году принял пациентку, укусил ее за грудь, развилась какая-то неизлечимая болезнь. Пациентка его преследует. Бред». (Профессор Плетнев был в числе трех специалистов медицины, осужденных по обвинению в убийстве Горького.)

Из текста приведенной записи видно, что по крайней мере Елена Сергеевна не верила официальной версии о Плетневе как убийце. Вряд ли будет большой ошибкой считать, что ее мнение совпадало с мнением самого Булгакова.

И, наконец, еще одна запись в том же дневнике – от 10 марта 1938 года:

«Ну что за чудовище – Ягода. Но одно трудно понять – как мог Горький, такой психолог, не чувствовать – кем он окружен. Ягода, Крючков! Я помню, как М. А. раз приехал из горьковского дома (кажется, это было в 1933 году, Горький жил тогда, если не ошибаюсь, в Горках) и на мои вопросы: ну как там? что там? – отвечал: там за каждой дверью вот такое ухо! И показывал ухо с поларшина».

В этом дневниковом комментарии просматривается три заслуживающих внимания момента. Первый – тема убийства Горького продолжала привлекать внимание семьи Булгакова почти через два года после его смерти. Второй – явно выраженный элемент сомнения в существе официальной версии («Но одно трудно понять…»). Третий – эта запись является едва ли не единственным свидетельством того, что Булгаков не только состоял в переписке с Горьким, но и встречался с ним лично, причем не при случайных обстоятельствах. Учитывая характер выдвигаемой здесь концепции прочтения романа «Мастер и Маргарита», это обстоятельство играет немаловажную роль при оценке их взаимоотношений.

Но возвратимся к воландовскому гомункулу. Оказывается, эта тема разрабатывалась Горьким еще в 1905 году – заключенный в Петропавловскую крепость после событий 9 января, он за неделю вчерне написал пьесу «Дети солнца»; в конце того же года она была поставлена в Художественном театре.

В первом действии в уста главного героя профессора-химика Протасова Горький вкладывает слова: «Изучив тайны строения материи, она [химия] создаст в стеклянной колбе живое существо»; эти слова напрямую перекликаются с содержанием фразы Воланда.

Есть в том же первом действии и экзотическое словечко «гомункул»: «Всё возится со своей нелепой идеей создать гомункула». Эта фраза, по своему строению весьма сходная с воландовской, вложена в уста другого персонажа – Вагина, дающего оценку опытам Протасова.

А теперь – такой факт: 15 апреля 1937 года Булгаков присутствовал на генеральной репетиции «Детей солнца» в Камерном театре; просмотрев первое действие (то самое!), он не выдержал и ушел – «все тело чесалось от скуки» (более детально этот эпизод разбирается ниже в главе «Два автора одного театра)». И вот после этого фраза о гомункуле и была введена во вторую полную рукописную редакцию (осень 1937–1938 г.) – в предыдущей редакции в сцене полета, написанной 6 июля 1936 года, о гомункуле речь еще не шла. Причем первоначально было не «вылепить нового гомункула», как в окончательном варианте, а проще: «создать гомункула», точь-в-точь как в горьковской пьесе. То есть практически повторяющая слова Вагина фраза Воланда была введена в роман под негативным впечатлением от просмотра горьковской пьесы.

Предвижу возражения, что сугубо субъективное мнение Булгакова вряд ли может быть положено в основу доказательства – хотя бы уже потому, что он сам вряд ли включил бы в роман в качестве ключевого момента деталь, плохо узнаваемую потенциальными читателями. Полностью согласен. Однако здесь следует отметить немаловажное обстоятельство: еще до Булгакова горьковские «Дети солнца», как и присутствующее в этой пьесе понятие о гомункуле, не остались неотмеченными другими литераторами. В частности, еще до революции один из наиболее известных критиков того времени Юлий Айхенвальд писал: «И кажется, не только художник Вагин из его „Детей солнца“, но и сам автор убежден, что современный химик Протасов „все возится со своей нелепой идеей создать гомункула“».

Трудно, конечно, сказать, читал ли Булгаков эту статью Айхенвальда, хотя его сборники издавались несколько раз. В принципе, это не так уж и важно: главное в том, что заключенные в горьковской пьесе идеи привлекали к себе внимание, комментировались. В частности, в подготовленной специально для первого издания «Большой советской энциклопедии» статье о Горьком (этот 18 том вышел из печати в 1930 году) А. В. Луначарский тоже упомянул об этой пьесе: «Горькому часто бросалось в глаза, что „дети солнца“, люди, которые живут интересами науки и искусства, изящной жизнью, представляют собой однако, этически безобразное явление на фоне миллионов „кротов“, живущих жизнью слепой, грязной, нудной». Как можно видеть, под пером Луначарского уже само понятие «дети солнца» приобрело обобщенный, нарицательный смысл. А «Большая советская энциклопедия» – простите, куда уж больше? Так что в тех читательских кругах тридцатых годов, которым адресовался роман Булгакова, само упоминание о гомункуле должно было вызвать непосредственную ассоциацию с именем Горького.

Если после всего сказанного возвратиться к сентенции Горького «Человек должен… создавать свои новые законы природы», то упоминание в романе о «гомункуле» приобретает еще один подтекст – сама идея создания законов природы, как и гомункулов, абсурдна по своей сути.

Следует отметить, что «Мастер и Маргарита» – не первое произведение, в котором Булгаков полемизирует по этому поводу. До этого было «Собачье сердце» с недвусмысленной отповедью горьковским попыткам стать современным Фаустом, создав социалистического гомункула (зачем создавать его, такого вот выродка, если его может родить любая баба – разве не об этом повесть? Вернее, в том числе и об этом…). С точки зрения Булгакова, носиться с такой идеей может разве что очень уж «романтический» Мастер. Да и то – «романтический» со слов сатаны Воланда.

…Впрочем, минутку, – не только Воланда: «Загадочный вы человек, – сказал он мне шутливо, – в литературе как будто хороший реалист, а в отношении к людям – романтик». Это – характеристика, данная Горькому Лениным, она содержится в знаменитой и неоднократно издававшейся при жизни Булгакова статье Горького.

Запомните, читатель, этот факт – мы к нему еще возвратимся.

 

Глава XVII. «Ненавистен мне людской крик»

Как-то так получилось, что приведенную выдержку, характеризующую Мастера как душевно черствого человека, булгаковеды урезают до отрывка, который начинается со слов «Я, знаете ли…» и заканчивается «какой-нибудь крик». Такое усекновение позволяет трактовать смысл всей фразы в «ортодоксальном», неизменно позитивном смысле, чтобы сохранить ореол «светлого образа».

В первой полной редакции романа из этого места урезать вовсе нечего – там все абсолютно ясно: «Но вы, надеюсь, не буйный? – вдруг спросил тот. – А то я не люблю драк, шума, и всяких таких вещей». Никакой патетики. Так что давайте не будем пользоваться ножницами и воспримем всю фразу такой, какой она является на самом деле – не делающей Мастеру чести.

При таком подходе не может не обратить на себя внимание следующая запись в дневнике К. Чуковского от 1 мая 1921 года: «Из Дома Искусств – к Горькому. Он сумрачен, с похмелья очень сух. Просмотрел письма, приготовленные для подписи. „Этих я не подпишу. Нет, нет!“ И посмотрел на меня пронзительно. Я залепетал о голоде писателей. Он оставался непреклонен».

Так сложилось, что, когда почти через полтора десятка лет запретили печатать «Крокодила» самого Чуковского, Корнею Ивановичу пришлось уже на себе испытать черствость Горького: «Единственный, кто мог защитить „Крокодила“, – Горький. …Но Крючков не впускает меня к Горькому, мне даже и пробовать страшно».

О том, что отмеченные Чуковским случаи отказа Горьким в помощи писателям не были единичными, свидетельствуют и воспоминания Н. Я. Мандельштам:

«В начале тридцатых Бухарин в поисках „приводных ремней“ все рвался к „Максимычу“, чтобы рассказать ему про положение Мандельштама – не печатают и не допускают ни к какой работе. О. М. тщетно убеждал его, что от обращения к Горькому никакого прока не будет. Мы даже рассказали ему старую историю со штанами: О. М. вернулся через Грузию из врангелевского Крыма, дважды его арестовывали, и он добрался до Ленинграда еле живой, без теплой одежды… Ордера на одежду писателям санкционировал Горький. Когда к нему обратились с просьбой выдать Мандельштаму брюки и свитер, Горький вычеркнул брюки и сказал: „Обойдется“… До этого случая он никого не оставлял без брюк… Бухарин не поверил О. М. и решил предпринять рекогносцировку. Вскоре он нам сказал: „А к Максимычу обращаться не надо“… Сколько я ни приставала, мне не удалось узнать почему».

А вот как Надежда Яковлевна оценивает позицию Горького в связи с арестом мужа:

«Для ареста Мандельштама было сколько угодно оснований по нашим, разумеется, правовым нормам. Его могли взять вообще за стихи… Могли арестовать его и за пощечину Толстому. Получив пощечину, <…> Толстой выехал в Москву жаловаться на обидчика главе советской литературы – Горькому. Вскоре до нас дошла фраза: „Мы ему покажем, как бить русских писателей“… Эту фразу безоговорочно приписывали Горькому. Сейчас меня убеждают, что Горький этого сказать не мог и был совсем не таким, как мы его себе тогда представляли. Есть широкая тенденция сделать из Горького мученика сталинского режима, борца за свободомыслие и за интеллигенцию. Судить не берусь и верю, что у Горького были крупные разногласия с хозяином и что он был здорово зажат. Но из этого никак не следует, чтобы Горький отказался поддержать Толстого против писателя типа О. М., глубоко ему враждебного и чуждого. А чтобы узнать отношение Горького к свободной мысли, достаточно прочесть его статьи, выступления и книги».

В этих же воспоминаниях приводится и другой случай, характеризующий «ненавидящего людской крик» МАСтера СОциалистической ЛИТературы; на этот раз речь идет о расстреле Гумилева:

«Что же касается Горького, то к нему действительно обращались <…> К нему ходил Оцуп. Горький активно не любил Гумилева, но хлопотать взялся. Своего обещания он не выполнил: приговор вынесли неожиданно быстро и тут же объявили о его исполнении, а Горький еще даже не раскачался что-либо сделать…»

Такое же бездушное отношение Горького к судьбам людей отмечают в своих воспоминаниях В. Ходасевич, Н. Берберова, другие общавшиеся с ним в первые послереволюционные годы литераторы. В частности, А. Штейнберг вспоминает, что наряду с благожелательностью Горького, его готовностью спасти и накормить ученых и литераторов в нем сосуществовал и самодовольный барин, не гнушавшийся деликатесами во время общего голода. Когда его умоляют спасти оклеветанного, Горький лениво цедит сквозь зубы: «Пусть не делает глупостей!». Речь между тем шла о человеке, у которого ампутированы обе руки, а обвиняли его в том, что он якобы собственноручно написал контрреволюционную листовку.

А вот что думает о своем былом кумире один из тех, кого прозвали «подмаксимками», – Леонид Андреев, характерное письмо которого Горькому приводит В. В. Вересаев:

«Знаешь, дорогой мой Алексеюшка, в чем горе наших отношений? Ты никогда не позволял и не позволяешь быть с тобой откровенным… Почти полгода прожил я на Капри бок о бок с тобой, переживал невыносимые и опасные штурмы и дранги, искал участия и совета, и именно в личной, переломавшейся жизни, – и говорил с тобою только о литературе и общественности. Это факт: живя с тобой рядом, я ждал приезда Вересаева, чтобы с ним посоветоваться – кончать мне с собой или нет».

Надо полагать, что Вересаев уже самим помещением этого письма в свою книгу достаточно ясно выражает и свое личное отношение.

Здесь же следует отметить, что авторы всех приведенных выше выдержек, за исключением А. Штейнберга, принадлежали к кругу общения Булгакова. Кроме этого, с семьей Булгаковых поддерживала отношения и А. Ахматова, которая могла рассказать не только об эпизоде с расстрелом Гумилева, но и практически все то, что К. Чуковский фиксировал в своем дневнике.

Относительно взаимоотношений самого Булгакова со «Сталиным советской литературы» следует отметить, что, несмотря на весьма ограниченный объем сохранившихся свидетельств, не вызывает сомнений, что эти отношения вряд ли можно назвать сердечными. Булгаков обращался несколько раз к Горькому с просьбой о ходатайстве в отношении выезда за границу, но ответа не получил. Это явилось причиной того, что, когда умер М. А. Пешков, Булгаков счел неудобным направлять Горькому соболезнование.

В этой связи весьма красноречивым является датированное 11 июля 1934 года письмо Булгакова Вересаеву (по поводу выезда за границу), где содержится упоминание о Горьком:

«А вслед за тем послал другое письмо. Г. Но на это, второе, ответ получить не надеялся. Что-то там такое случилось, вследствие чего всякая связь прервалась. Но догадаться нетрудно: кто-то явился и что-то сказал, вследствие чего там возник барьер. И точно, ответа не получил!». Та же ситуация, что и с «Крокодилом» Чуковского, причем в том же году. (Прошу обратить внимание на короткое предложение, состоящее всего из одной буквы «Г». Значит, более четкого обозначения не требовалось. Были, были разговоры между ними о Горьком…)

Таким образом, Булгаков имел возможность на личном опыте познать оборотную сторону доброты Горького. Теперь представим, что на этот опыт наслаиваются острые впечатления от рассказов Вересаева, Ахматовой, Мандельштам… И что в это же самое время готовится роман «Мастер и Маргарита»…

 

Глава XVIII. Горький и Булгаков: два автора одного театра

Раз уж затронули взаимоотношения Булгакова и Горького, то неправильным будет не раскрыть еще один их аспект, и весьма необычный. Взаимоотношений непрямых, хотя и косвенными их тоже вряд ли назовешь… Тем более с позиции Булгакова…

Речь идет об отношениях двух авторов одного театра – Художественного. Точнее сказать, об отношении театра к двум своим авторам.

Для общей характеристики позволю себе привести мнение хотя и не современника этих авторов, но зато работника МХАТ и известного булгаковеда А. М. Смелянского:

«Сезон 1935/36 года Художественный театр начал премьерой „Врагов“. Старая горьковская драма, выбор которой внутри театра мало кто понимал, оказалась на редкость актуальной. „Враги“ стали волнующим художественно-политическим событием середины 30-х годов, еще раз подтвердив непревзойденное чутье Немировича-Данченко к цвету нового времени».

Это мнение специалиста несколько не совпадает с отношением к этому вопросу Булгакова. При оценке содержания дневниковых записей Елены Сергеевны будем иметь в виду высказанное как-то и, безусловно, справедливое суждение М. О. Чудаковой о том, что эти дневники в значительной степени отражают и мнение самого Булгакова.

«4 января 1934 г. В МХАТе началась репетиция „Врагов“. На каком-то спектакле этой пьесы недавно в Малом театре в правительственной ложе была произнесена фраза:

– Хорошо бы эту пьесу поставить в Художественном театре».

Оказывается, вдохновляющим фактором для «непревзойденного чутья к цвету нового времени» явилась фраза из правительственной ложи …

Выдержка из письма Булгакова П. С. Попову от 26 июня 1934 года (по поводу пятисотого спектакля «Дней Турбиных»): «И Немирович прислал поздравление Театру. Повертев его в руках, я убедился, что там нет ни одной буквы, которая бы относилась к автору. Полагаю, что хороший тон требует того, чтобы автора не упоминать. Раньше этого не знал, но я, очевидно, недостаточно светский человек».

Полные горечи слова. Ведь Булгаков не мог не знать о том, что за три месяца до этого, 14 марта, Горькому была направлена поздравительная телеграмма Немировича-Данченко по поводу 800-го представления «На дне». Это событие настолько соответствовало «цветам времени», что впоследствии было отражено в горьковской «Летописи…». И еще одно яркое событие, датированное «Летописью» 24 апреля того же года: «Готовится к постановке пьеса «Враги». Зато 24 августа в дневнике Елены Сергеевны появляется красноречивая запись: «Станиславский, по его словам, усталый, без планов <…> „Чайку“ не хочет ставить. Хотел бы и „Врагов“ снять, „Но – говорит, – это не удастся, надо ставить“». Выходит, что у «Ка Эс», как и у всей труппы, тоже не было чутья к «цвету нового времени».

Но и этого мало; навязанный из правительственной ложи спектакль в определенной степени «перешел дорогу» булгаковскому «Мольеру», о чем свидетельствует сам Булгаков в адресованном П. С. Попову письме от 14 марта 1935 года:

«Кстати, не можешь ли ты мне сказать, когда выпустят „Мольера“? Сейчас мы репетируем на Большой Сцене. На днях Горчакова оттуда выставят, так как явятся „Враги“ из фойе. Натурально, пойдем в Филиал, а оттуда незамедлительно выставит Судаков (с пьесой Корнейчука…)».

В этом отрывке уже сама форма обращения к не имевшему никакого отношения к МХАТ П. С. Попову с вопросом «когда выпустят?» носит иронический смысл. К тому же это словечко – «явятся»… Булгаков явно относился к горьковской пьесе без должного пиетета. Что же касается «Мольера», то здесь действительно все шло не гладко. Как свидетельствует дневник Елены Сергеевны,

«… 15-го [мая 1934 года] предполагается просмотр нескольких картин „Мольера“. Должен был быть Немирович, но потом отказался.

– Почему?

– Не то фокус в сторону Станиславского, не то месть, что я переделок тогда не сделал. А верней всего – из кожи вон лезет, чтобы составить себе хорошую политическую репутацию. Не будет он связываться ни с чем сомнительным!»

И почти через год, 5 марта 1935 года:

«Тяжелая репетиция у Станиславского. „Мольер“. М. А. пришел разбитый и взбешенный. К. С., вместо того, чтобы разбирать игру актеров, стал при актерах разбирать пьесу. Говорит наивно, представляет себе Мольера по-гимназически. Требует вписываний в пьесу».

Через два месяца, 15 мая 1935 года Булгаков пишет своему брату Николаю Афанасьевичу в Париж:

«Ты спрашиваешь о „Мольере“? К сожалению, все нескладно. Художественный театр, по собственной вине, затянул репетиции пьесы на четыре года (неслыханная вещь!) и этой весной все-таки не выпустил ее. Станиславскому пришла фантазия, вместо того чтобы выпускать пьесу, работа над которой непристойно затянулась, делать в ней исправления. Большая чаша моего терпения переполнилась, и я отказался делать изменения. Что будет дальше, еще точно не знаю».

Зато 11 или 12 июня Немирович-Данченко направляет Горькому очередную телеграмму: «Дорогой Алексей Максимович, рад сообщить Вам об очень большом успехе „Врагов“ на трех генеральных репетициях. На последней публика поручила мне послать Вам ее горячий привет. Все участники и я испытывали глубокую радость в этой работе и теперь счастливы ее великолепными результатами. Немирович-Данченко».

Через неделю вдогонку телеграмме в тот же адрес пошло письмо, в котором Немирович-Данченко, явно чуя «цвет нового времени», сообщает: «После трех генеральных репетиций мы сыграли „Враги“ 15-го числа, обыкновенным, рядовым спектаклем, взамен другого („У врат царства“). Мне хотелось показать Иосифу Виссарионовичу до закрытия сезона и до обычной парадной премьеры (выделено мною. – А. Б.) <…>. Рад Вам обо всем этом рапортовать».

И, как в насмешку, – «…МХАТ, вместо того, чтобы платить за просроченного «Мольера», насчитал на М. А. – явно неправильно – 11 800 руб.». Эта запись сделана Еленой Сергеевной 28 января 1936 года, когда «Враги» победоносно шли уже целых полсезона.

Буквально через две недели после этой записи Елены Сергеевны, 4 февраля, Немирович-Данченко пишет Горькому: «…Должен признаться Вам, что с работой над „Врагами“ я по-новому увидал Вас как драматурга. Вы берете кусок эпохи в крепчайшей политической установке и раскрываете это не цепью внешних событий, а через характерную группу художественных портретов, расставленных, как в умной шахматной композиции. Мудрость заключается в том, что самая острая политическая тенден…» – Господи, хватит – этому конца нет! Каково же было Булгакову знать все это!..

Но вот, наконец, 5 февраля Елена Сергеевна записывает: «…после многочисленных мучений, была первая генеральная „Мольера“, черновая <…> Великолепны Болдуман – Людовик и Бутон – Яшин <…> Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М. А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену. Выходил кланяться и Немирович – страшно довольный».

9 февраля – «Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать. Американцы восхищались и долго благодарили».

11 февраля – «Первый, закрытый, спектакль „Мольера“ – для пролетарского студенчества <…> После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызвали автора, М. А. выходил».

15 февраля – «Генеральная прошла успешно. Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится?»

16 февраля – «Итак, премьера „Мольера“ прошла. Сколько лет мы ее ждали! Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми <…> Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза. Очень вызывали автора».

17 февраля – «В подвале „Вечерки“ ругательная рецензия некоего Рокотова – в адрес М. А. <…> Короткая неодобрительная статья в газете „За индустриализацию“. Вечером – второй спектакль „Мольера“ <…> – восемнадцать занавесов.

21 февраля:

«Общественный просмотр „Мольера“. Успех. Занавесов – около двадцати. 24 февраля. Дневной спектакль „Мольера“ <…> Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленное количество занавесов.

Болдуман сказал, что его снимают с роли из-за параллельных „Врагов“.

Лучший исполнитель в спектакле!»

Добавлю, исполнитель одной из центральных ролей – Людовика. «Цвета нового времени» потребовали от Булгакова очередной жертвы.

4 марта – «МХАТ требует возвращения трех тысяч за „Бег“ на том основании, что он запрещен».

9 марта:

«В „Правде“ статья „Внешний блеск и фальшивое содержание“, без подписи.

Когда прочитали, М. А. сказал: „Конец «Мольеру»“… Днем пошли во МХАТ – „Мольера“ сняли».

9 сентября:

«Из МХАТа М. А. хочет уходить. После гибели „Мольера“ М. А. там тяжело.

– Кладбище моих пьес».

15 сентября:

«Сегодня утром М. А. подал письмо Аркадьеву, в котором отказывается от службы в Театре и от работы над „Виндзорскими“. Кроме того – заявление в дирекцию. Поехали в Театр, оставили письмо курьерше. <…> М. А. говорил мне, что это письмо в МХАТ он написал „с каким-то даже сладострастием“».

5 октября:

«Сегодня десять лет со дня премьеры „Турбиных“. Они пошли 5 октября 1926 года. М. А. настроен тяжело. Нечего и говорить, что в Театре даже и не подумали отметить этот день».

И, наконец, снова «стычка» – теперь уже заочная – с горьковскими «Врагами» – запись от 10 мая 1937 года: «Федя… подтвердил: Сталин горячо говорил в пользу того, что „Турбиных“ надо везти в Париж, а Молотов возражал. И, – прибавил Федя еще, – что против „Турбиных“ Немирович. Он хочет везти только свои постановки и поэтому настаивает на „Врагах“ – вместо „Турбиных“».

Так что, как можно видеть, весь нелегкий путь булгаковского «Мольера» постоянно пересекался с горьковскими «Врагами». Не в пользу «Мольера»… Впрочем, ему не повезло еще раньше, о чем свидетельствует письмо Булгакова П. С. Попову от 13 апреля 1933 года:

«Ну-с, у меня начались мольеровские дни. Открылись они рецензией Т. [А. Н. Тихонов]. В ней, дорогой Патя, содержится множество приятных вещей. Рассказчик мой, который ведет биографию, назван развязным молодым человеком, который верит в колдовство и чертовщину, обладает оккультными способностями, любит альковные истории, пользуется сомнительными источниками и, что хуже всего, склонен к реализму!

Но этого мало. В сочинении моем, по мнению Т., „довольно прозрачно выступают намеки на нашу советскую действительность“!! …Т. пишет в том же письме, что послал рукопись в Сорренто».

В комментарии к этому письму сообщается: «Рукопись романа была послана Горькому, который отвечал: „Дорогой Александр Николаевич, с Вашей – вполне обоснованно отрицательной – оценкой работы М. А. Булгакова совершенно согласен. Нужно не только дополнить ее историческим материалом и придать ей материальную значимость, нужно изменить ее «игривый стиль». В данном виде это – несерьезная работа и – Вы правильно указываете – она будет резко осуждена“».

«…Ненавистен мне людской крик…»

И последнее. Об отношении семьи драматурга Булгакова к драматургии Горького вообще.

«9 сентября 1933 г. В 12 часов дня во МХАТе Горький читал „Достигаева“. Встречен был аплодисментами, актеры стояли. Была вся труппа. Читал в верхнем фойе. <…>

По окончании пьесы аплодисментов не было. Горький:

– Ну, говорите, в чем я виноват?

Немирович:

– Ни в чем не виноваты. Пьеса прекрасная, мудрая».

Здесь мнение В. И. Немировича-Данченко явно расходится с мнением труппы. Коллективу явно недоставало «чутья к цвету нового времени»…

«8 октября 1933 г. Вечером М. А. был дежурным по спектаклю „В людях“ в филиале. Пошли. Какой актер Тарханов! Выдумал трюк – в рубашке до пят – делает реверансы, оскорбительные – молодому Пешкову».

«5 февраля 1934 г. Третьего дня были на генеральной „Булычева“ во МХАТе. Леонидов играет самого себя. Изредка кричит пустым криком. Но, говорят, что репетировал изумительно иногда! Спектакль бесцветный».

Горькому-драматургу явно не везет на оценки. Теперь уже – семьи Булгакова.

«6 февраля 1934 г. Премьера в МХАТ „Егора Булычева“ <…>. 10 февраля 1934 г. – 2-й спектакль, который посетили руководители партии и Правительства» (Летопись жизни и творчества Горького. Изд. АН СССР, М., 1960, т.4).

А вот как это сухо изложенное официальной «Летописью жизни и творчества Горького» событие отражено в семейном дневнике Булгаковых:

«11 февраля 1934 г. Вчера в МХАТе была премьера „Булычева“. Оля сегодня утром по телефону:

– На спектакле были члены Правительства, был Сталин. Огромный успех. Велели ставить „Любовь Яровую“».

«Велели ставить…» – «цвета времени»?..

«15 апреля 1937 г. …Пошли в Камерный – генеральная – „Дети солнца“. Просидели один акт и ушли – немыслимо. М. А. говорил, что у него „все тело чешется от скуки“. Ужасны горьковские пьесы. Хотя романы еще хуже».

К этой дневниковой записи В. И. Лосев дает следующий комментарий: «В 1-й ред.: „…генеральная «Дети солнца», и видели один акт, больше сидеть не было сил. Миша сказал, что у него чешется все тело, сидеть невозможно! Вот постарался Таиров исправиться! Но как ни плоха игра актеров, – пьеса еще гаже“».

Сравнение приведенной В. И. Лосевым записи в ее первоначальном виде с откорректированным в послевоенные годы вариантом показывает, что с течением времени у Елены Сергеевны появилась тенденция к «антигорьковским» обобщениям. Тем не менее оба варианта свидетельствуют о глубокой негативной реакции Булгакова, и это обстоятельство можно рассматривать как побудительный мотив для включения в фабулу романа характерной фразы о гомункуле из так не понравившейся пьесы.

А как должен был реагировать Булгаков на такие изданные в 1936 году в издательстве «Academia» строки В. И. Немировича-Данченко: «И в то время, когда пишутся эти строки (и когда изгоняли Булгакова из Театра. – А. Б.), Художественный театр играет лучшие свои спектакли – „Воскресенье“ Толстого и „Враги“ Горького»?..

Приведенные в этом разделе материалы показывают, что, кроме объективных и вполне веских оснований, были обстоятельства и чисто субъективного плана для той интерпретации в романе личности Мастера-Горького, какой ее сделал Булгаков.

И в то же время… «Но вот что я считаю для себя обязательным упомянуть при свете тех же звезд – это что действительно хотел ставить „Бег“ писатель Максим Горький. А не Театр!» Это – из письма М. А. Булгакова Елене Сергеевне от 6–7 августа 1938 года.

Благородно. Интеллигентно. А разве в образе Мастера есть только негативные черты?