Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова

Барков Альфред Николаевич

VIII. «Козлиный пергамент»

 

 

Глава XXXIX. Назорей или Назарянин?

Исследователи романа Булгакова немало внимания уделяют разбору аспектов, касающихся как евангельских мотивов, так и личности Иисуса Христа. Приводятся самые разноречивые сведения из различных источников, якобы свидетельствующие об отходе Булгакова от евангельских традиций; однако к каким-либо результатам, хоть как-то приближающим к раскрытию булгаковского замысла, это не приводит. Да и не может привести – оказывается, с точки зрения соответствия деталей фабулы «ершалаимских» глав литературным источникам, авторский вымысел в данном случае практически отсутствует.

Начать хотя бы с имени центрального персонажа «ершалаимских» глав. Александр Мень назвал Христа Иисусом Назарянином, Булгаков – непривычным для славянского уха именем Иешуа Га-Ноцри. В. Я. Лакшин, например, так прокомментировал булгаковский выбор: «Само неблагозвучие плебейского имени героя – Иешуа Га-Ноцри, столь приземленного и „обмирщенного“ в сравнении с торжественно-церковным – Иисус, как бы призвано подтвердить подлинность рассказа Булгакова и его независимость от евангельской традиции». Однако это не совсем так; из всех исследователей, занимавшихся этим вопросом, ближе всех к истине подошел С. А. Ермолинский, утверждавший, что имя Христа Булгаков взял из Талмуда: «Думаю, имя Иешуа тоже возникло оттуда – Иешуа Га-Ноцри („изгой“ из Назареи, кажется, так)».

Действительно, имя «Иешуа» – подлинное имя Христа в арамейском языке; именно так Дева Мария назвала своего Cына. Только означает оно на родном языке Спасителя не «изгой», а «мессия», «спаситель». «Иисус» – версия этого имени в греческом языке, на котором писались Евангелия и в котором отсутствует звук, соответствующий русскому «ш», арамейскому и на языке иврит – «шин». Так что ничего «неблагозвучного и плебейского» в этом историческом имени нет. Что же касается второго имени – «Га-Ноцри», то оно действительно появилось в Талмуде, в так называемой «антилегенде о Христе», причем в нескольких написаниях – «Ноцри», «Нозери», «Носри». Неожиданным оказалось то, что слово «ноцри» настолько распространено в иврите, что включается даже в самые маленькие по объему словари; более того, оно имеет непосредственное отношение не только к автору данной работы, но и к большинству ее потенциальных читателей, поскольку означает… «христианин». «Га» – определенный артикль в иврите.

Относительно этимологии самого слова «ноцри» существует два мнения. Многие, в том числе и Г. А. Лесскис, считают, что оно происходит от названия города Назарет в Галилее, где якобы родился Христос. Но все дело в том, что, скорее всего, самого города с таким названием в новозаветные времена еще не существовало, на что указывают историки христианства. Некоторые из них, в частности, А. Донини, весьма убедительно доказывают, что имя Га-Ноцри происходит от названия секты назореев, а не города Назарет: «Ни имя Назорей, ни прозвание Назореянин ни в коей мере не могут быть связаны с названием города Назарет, который к тому же не упоминается ни у одного автора. Прозвище, которое дали Иисусу – Назорей или Назореянин, означает попросту „чистый“, „святой“ или даже „отпрыск“ – так назывались различные персонажи Библии. Лингвистическая связь между словами „Назореянин“ и „Назарет“ на семитской земле невозможна».

Такой же вывод следует из анализа текста Евангелия от Иоанна, где, наряду с упоминанием о городе Назарете, о Христе говорится как о Назорее; из сопоставления текстов соответствующих стихов видно, что имя «Га-Ноцри» происходит от слова «назорей», а не «Назарет» (и тем более не «Назарея», что является произвольным искажением).

О том, что словом «назорей» называли живших в пустынных местах иудеев-сектантов, не стригших волосы, не употреблявших вина и питавшихся акридами, написано немало. И, поскольку в булгаковедении принято ссылаться на труды Ф. Фаррара, можно привести примеры и оттуда: «Талмудисты называют Иисуса постоянно Га-Нозери; <…> палестинские христиане в это самое время известны были под названием Нузара (в единственном числе Нузрани)». А вот место, где Фаррар говорит не о Христе, а об Иоанне Крестителе: «С ранних лет в молодом назорее оказалось стремление к одинокой жизни». И найденные в 1952 году в Израиле знаменитые рукописи Кумранских пещер содержат относящееся к I веку до н. э. упоминания о секте назореев.

В отношении варианта написания имени «Га-Нозери» наш отечественный ученый, доктор философских наук А. М. Каримский в своем комментарии к книге Д. Ф. Штрауса «Жизнь Иисуса» несколько уточнил данные Фаррара и поставил в этом вопросе последнюю точку. При этом завершение этого места настолько интересно для данного случая, что просто невозможно не процитировать его:

«Назореи (от древнеевр. „назар“ – отказываться, воздерживаться) – в Древней Иудее аскеты-проповедники, дававшие обет воздержания от вина и стрижки волос. Впоследствии назорейство сблизилось с движением ессеев и, возможно, оказало некоторое влияние на христианский аскетизм. В ранней христианской литературе термин „назорей“ без достаточного основания стал рассматриваться как обозначение жителя Назарета, назарянина. Уже в евангелиях и „Деяниях апостолов“ он прилагается к Иисусу Христу*. В этом смысл надписи на таблице, которую, согласно Иоанну (19:19), Понтий Пилат повелел прикрепить на распятии: „Иисус Назорей, Царь Иудейский“. У синоптиков слово „Назорей“ опущено, поэтому в художественных образах распятия обнаруживается расхождение: фигурирует либо, в соответствии с Лукой (23:38), трехъязычная – на греческом, латинском и еврейском – надпись „Сей есть Царь Иудейский“, либо латинская аббревиатура „INRI“, означающая Jesus Nazareus Rex Judaeorum и исходящая из свидетельства Иоанна.

*Здесь следует принять во внимание одну фонетическую неточность. Слово „назореи“ правильнее произносить „ноцрим“ (так в Талмуде именуется Христос и его последователи). Расхождение связано с тем, что еврейская буква „цаде“ не имела греческого аналога и передавалась через „с“ или „з“ (см.: Робертсон А. Происхождение христианства. М., 1959, с. 110). Кстати, М. А. Булгаков был более точен, дав в романе „Мастер и Маргарита“ Иисусу Назарянину имя Иешуа Га-Ноцри».

Теперь – о других моментах, на разбор которых также тратится много времени.

Имя разбойника Вар-Равван Булгаков пишет с буквой «н» в конце слова, в то время как в каноническом переводе Евангелий оно пишется иначе – «Варавва» (Мф. 27:20; Лк. 23:18, Ин. 18:40, Деян. 3:14). Сверка с первоисточниками – греческими списками, с которых осуществлялся перевод Нового Завета на русский язык, показала, что там это имя заканчивается на «ню». То есть в этой детали Булгаков даже ближе к евангельской традиции, чем Русская православная церковь. Имена двух казненных вместе с Иисусом разбойников – Дисмас и Гестас – взяты из апокрифического Евангелия от Никодима.

Относительно происхождения Иисуса: «Иешуа <…> он самого низкого происхождения: сын блудницы и сирийца <…> На вопрос Понтия Пилата „Кто твои родители?“ он отвечает: „Мой отец был сириец“» (С. А. Ермолинский). Правильно, Христос по происхождению, как и Его отец, был сирийцем. Просто как-то забылось, что Палестина в евангельские времена входила в состав Римской империи как провинция Сирии, которая, в свою очередь, являлась колонией Греции. Да что там в евангельские – через двенадцать веков Нестор-летописец все еще упоминает (дважды) в «Повести временных лет» о всей Палестине как о Сирии, а о населявших ее народах – собирательно как о «сирах», то есть сирийцах. Административным центром провинции, где находилась резиденция римского легата, которому подчинялся и Понтий Пилат, являлась Кесария Филиппова – это на самом севере Палестины, примерно на одинаковом расстоянии от Дамаска и от Тира (к юго-западу от Дамаска и точно на восток от Тира). О матери: «По утверждению Талмуда, [Иисус] был сыном <…> некоей еврейки-полупроститутки, которую звали Мария» (Донини).

Более того, Иисус у Иоанна – вовсе не сын девственницы, как у Матфея или Луки. Он назван сыном Иосифа из Назарета (1:45), о его матери и братьях Иоанну тоже было известно (2:3, 7:10 и т. д.)

Многочисленные догадки строятся и по поводу такого отрывка из диалога Иешуа с Пилатом: «– Откуда ты родом? – Из города Гамалы». Поскольку само существование Назарета в I веке н. э. вызывает сомнения, Булгаков употребил название расположенного поблизости города, о котором упоминает, в частности, Ф. Фаррар: «Мятеж, под предводительством Иуды из Гамалы (в Галилее) и фарисея Саддока охватил всю страну, подвергши ее истреблению меча и огня». Далее Фаррар пишет о Христе: «Он говорил наречием родной Ему Гамалы, близкой от Назарета и принимавшейся за Сирийские Афины».

Кесария Стратонова. У Булгакова, по-видимому, поначалу не было точных данных об этом городе (в одной из ранних редакций романа в качестве места резиденции Пилата фигурирует Кесария Филиппова). Этот город, и доныне процветающий на берегу Средиземного моря под названием Цезария (приблизительно в 40 километрах к югу от Хайфы), в I веке до н. э. являлся греческим поселением Башня Стратона; став резиденцией римских прокураторов, был переименован в Кесарию. Произведенными в 50-е годы XX столетия раскопками обнаружены остатки мозаики времен Пилата и надписей, свидетельствующих о пребывании там Пилата в должности прокуратора Иудеи.

Что же касается названия Ершалаим, под которым некоторые исследователи «угадывают» Иерусалим, то здесь угадывать нечего: он как назывался с момента основания, так и сейчас называется Ирушалаим (с вариациями в гласных, которые в иврите и арамейском обозначать не принято); привычное же нам название Иерусалим – версия греческого языка, устранившая «шин». Примечательно, что в начале века среди украиноязычного населения Киева была распространена песенка, в которой название Иерусалима очень сходно с тем, какое использовал Булгаков в своем романе (данные Музея М. А. Булгакова):

Ерушалаим, славный город, Люди говорили. По три раза босиком Мы туда ходили.

Как установлено киевским исследователем М. С. Петровским, все присутствующие в романе исторические реалии евангельского периода были взяты Булгаковым из комментария к вышедшей до революции отдельным изданием знаменитой пьесы «Царь иудейский», написанной членом царской семьи Великим Князем Константином Романовым.

Можно видеть, что приводимые Булгаковым в романе исторические реалии подтверждаются общедоступными источниками; каких-либо собственных новаций он не ввел, хотя как художник имел на это право. Поэтому поиск ключей для разгадки скрытого смысла «ершалаимской» части романа на этом направлении оказывается бесперспективным. Остается предположить, что в качестве ключа к разгадке смысла «ершалаимских» глав и всего романа в целом служат концептуальные различия между содержанием этих глав и трактовкой православием Нового Завета.

 

Глава XL. «Роман в романе»

Среди булгаковедов нет единого мнения относительно идейной нагрузки «евангельских глав», называемых «романом в романе», «евангелием от Воланда», с которыми связано несущее какую-то ключевую смысловую нагрузку понятие о «свете» как антитезе «покою». Над разгадкой смысла этого противопоставления ломает копья уже не первое поколение булгаковедов. На булгаковских Чтениях (май 1991 года, Киев) В. Л. Скуратовский высказал интересную мысль о том, что в романе евангельское письмо сопряжено с фельетоном. С этим трудно не согласиться – с той лишь оговоркой, что это – не просто фельетон; создается впечатление, что Булгаков полемизирует с кем-то, введя в повествование образ Левия Матвея с его «козлиным пергаментом», который и является искаженной интерпретацией Нового Завета. Ведь если в уста самого Иешуа вложены слова «Я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал», то наверное же не просто ради красного словца; под этим явно подразумевалось чье-то искаженное толкование Евангелий, ключевое для раскрытия смысла всего этического пласта романа.

Без раскрытия сути булгаковской полемики, как и без внесения ясности в вопрос о значении понятий о «свете» и «покое», вряд ли можно будет считать работу по разгадке смысла романа удовлетворительной.

Сосредоточив, однако, внимание на самой фразе «Он не заслужил света, он заслужил покой» и вычленив ее из контекста, комментаторы романа незаслуженно обделили вниманием предшествующую ей весьма информативную тираду Воланда. «Не признаешь теней, а также зла», – укоряет он Левия.

Не означает ли это, что именно Левий и является автором концепции о «свете»?..

Оказывается, действительно означает! Это подтверждают слова Воланда: «…из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом». Иными словами, автором понятия о «свете» является Левий, что делает его образ ключевым для понимания содержания «покоя» как антитезы «свету». Но единственное сочинение, вышедшее из-под стила Левия, – тот самый «козлиный пергамент». Тогда… уж не эта ли самая «фантазия» о «свете» является его содержанием?

«Не признаешь зла»… Но ведь это же – не что иное, как «Все люди – добрые», изрекаемое самим Иешуа! Следует ли понимать так, что Левий Матвей является автором и этой концепции?

Стоп, не будем спешить. Похоже, мы подошли к очень ответственному моменту – надо все четко расставить по местам.

Итак: рефреном по «ершалаимским» главам проходит максима Иешуа «Все люди добрые» (допустим, что Иешуа; по крайней мере, так она воспринимается исследователями романа – толкуя ее как безусловно позитивную, они строят на этом свои выкладки относительно идейной нагрузки этих глав).

Но, оказывается, она – креатура вовсе не Иешуа, а Левия Матвея. Того Левия, которого сам же Иешуа и обвиняет в искажении смысла своих проповедей. Причем не просто обвиняет – отвергает буквально все, что тот записал в «козлином пергаменте»!

Получается странная вещь: с одной стороны, Иешуа отвергает все, что записал Левий, в том числе и эту максиму, в которой Булгаков подразумевает какой-то негативный подтекст (давайте мягче: не «негативный», а «полемический»); с другой – Иешуа сам же и повторяет ее как одну из главных своих жизненных установок, не ссылаясь на Левия как на первоисточник.

Сплошные противоречия… Иешуа пользуется чужой концепцией из им же осужденного списка… Разобраться в этих противоречиях мешает то обстоятельство, что Булгаков как будто бы не дал никаких отправных моментов относительно содержания «козлиного пергамента». За исключением, возможно, единственной максимы «Все люди добрые», которая живет полнокровной жизнью вне «пергамента»; однако привлечение ее в качестве исходной позиции для анализа порождает новые проблемы, главная из которых – необходимость пересмотра традиционного подхода к оценке роли в романе образа Иешуа. А ведь на его восторженном воспевании построена едва ли не большая часть работ исследователей.

Но будем, как и прежде, следовать тексту самого романа… Ведь приходится переосмысливать и значение фразы «Он не заслужил света, он заслужил покой», поскольку уже сам факт того, что автором концепции о «свете» является Левий, требует внесения довольно ощутимых корректив в восприятие контекста, в котором она обрела жизнь в фабуле романа. Действительно, все исследователи, комментирующие это место, не без оснований воспринимают Левия как посланника Иешуа, который передал через него свой вердикт о «свете» и «покое». Все это так… Но давайте теперь посмотрим на эту ситуацию через призму того, что автором концепции о «свете» является все-таки не Иешуа, а Левий.

Заметили, внимательный читатель, как сразу вдруг рухнуло не вызывавшее до этого никаких вопросов толкование этого места в романе? Вот ведь что получается: либо Иешуа и в данном случае взял на идеологическое вооружение чужую концепцию из осужденного им же «пергамента», либо Левий Матвей, выступая якобы от имени Иешуа, выдал ее без его благословения. Иными словами, приписал Иешуа то, чего тот и сам не говорил, и не поручал ему передавать кому-либо от своего имени.

Можно видеть, что именно вторая посылка соответствует содержанию «ершалаимских» глав романа, в которых Иешуа категорически отрицает содержание «пергамента» Левия. Но, поскольку там речь о «свете» и «покое» не идет вообще, то вполне логично выглядела бы гипотеза о том, что, в соответствии с замыслом Булгакова, противопоставление этих понятий возникло не в евангельские времена и не в Святом Письме, а гораздо позже, в чьем-то толковании Евангелий.

Единственная логически обоснованная гипотеза, которая давала бы выход из противоречий, в которых мы с вами, терпеливый читатель, рискуем увязнуть, формулируется так:

а) суть «козлиного пергамента» Булгаковым все-таки изложена; это – сам «роман в романе», который является пародией на что-то;

б) образ Иешуа в свою очередь является пародией на чью-то интерпретацию роли и образа Иисуса Христа. Ведь на самом деле – каким образом из-под пера (или из уст) сатаны (напомню, соавтором «романа в романе» является Воланд!) может получиться сусально-позитивный, лубочный образ Исусика, которому исследователи единодушно придают позитивную окраску? И как объяснить то обстоятельство, что Булгаков так настойчиво дистанцирует себя от авторства в создании этого образа, показывая в качестве авторов то сатану, то запутавшегося в своих отношениях с нечистой силой Мастера?

Итак, задача сводится к поиску соответствующей работы или концепции, послужившей объектом пародирования; то есть к определению личности человека, с которым Булгаков ведет спор на страницах своего «закатного» романа.

Проработка с этой точки зрения содержания «Жизни Иисуса» Э. Ренана, которую многие исследователи берут за отправную точку при анализе, показала бесперспективность этого направления, поскольку трактовки этого историка находятся в прямом противоречии с основными идеями «романа в романе».

Во-первых, как показано выше, одним из стержневых моментов этического пласта «евангельских глав» является отрицание вины еврейского народа в казни Христа. К сожалению, Ренан трактует эти вопросы иначе: «Не Тиверий и не Пилат приговорили Иисуса к смерти. Его осудила старая иудейская партия, Моисеев закон… Нации несут такую же ответственность, как и отдельные личности, и если когда-нибудь нация совершила преступление, то смерть Иисуса может считаться таким преступлением».

Во-вторых, булгаковский Иешуа отрицает земную власть, в то время как не только Ренан, но и догматика Церкви приписывают Христу противоположную позицию. «Иисус всегда признавал Римскую Империю, как установленную власть», пишет Ренан; «Никогда не думал восставать он против римлян и тетрархов».

В-третьих, Иешуа изображен у Булгакова как отказавшийся от земных благ бродяга-философ. Ренан подает Иисуса совершенно иначе: «Не обращая внимания на нормальные границы, которые природа создает для человека, он хотел, чтобы люди существовали только для него, чтобы любили только его одного… Повелительный, стойкий, он не терпел никакого противоречия; он иногда был жесток и строптив… Его раздражение по поводу всякого противоречия увлекало его на путь совершенно необъяснимых и, по-видимому, резко абсурдных поступков… Его идея о Сыне Божьем делалась запутанной и преувеличенной». Особо четко ренановская трактовка этого момента проявляется в разборе им эпизода «ссоры» Христа с Иудой по поводу розового масла.

В-четвертых, в работах Ренана проработка вопроса о «свете» отсутствует вообще.

Нет, утверждать о «ренановском духе» осмысления Булгаковым «исторического Христа» может лишь тот, кто никогда не читал трудов этого самого Ренана.

Вот эти четыре концептуальные положения и были взяты в качестве основы при поиске «козлиного пергамента», послужившего тем прототипом, пародируя который, Булгаков создал этический пласт «романа в романе».

Для облегчения поиска в качестве ключевых слов были выделены два отмеченных выше характерных лексических момента – написание Булгаковым через «в» имени «Матвей» и наименование его должности как «сборщик податей» вместо канонизированных РПЦ синонимов «сборщик пошлин», «мытарь».

При наличии трех, признанных в качестве основных, концепций интерпретации Нового Завета – исторической, нравственно-этической и социально-экономической, авторами которых являются Э. Ренан, Л. Н. Толстой и немецкий социал-демократ К. Каутский, задача расшифровки смысла этического и философского пластов «романа в романе» с самого начала сводилась к его сопоставлению с работами не Ренана, а Л. Н. Толстого, в личности которого угадывается прообраз Левия Матвея. И не только потому, что пророка следует искать в своем отечестве: ведь нравственно-этический характер концепции Л. Н. Толстого как раз соответствует предмету поиска.

К сожалению, изначально это не было учтено мною, и поиск велся по вот такому «длинному пути» (листая толстые тома литературного наследия Л. Н. Толстого):

В цикле повестей и рассказов о нравственности, созданном Толстым по просьбе Шолом-Алейхема для сбора средств помощи пострадавшим от погромов в Кишиневе, были обнаружены 18 обнадеживающих моментов в виде ссылок и фактов прямого цитирования Евангелия от Матфея, причем в ряде случаев имя евангелиста Толстой писал через «в». Более того, в «Божеском и человеческом» содержится момент, напоминающий описание колебаний булгаковского Пилата: генерал-губернатору представили на утверждение смертный приговор юноше-революционеру. Сановник не решается поставить под ним свою подпись, но в его памяти всплывает лицо императора, поручившего ему твердой рукой подавить смуту; появляется боль в сердце, и генерал, опасаясь навлечь на себя гнев самодержца, утверждает приговор.

Знакомая по Булгакову, чисто «пилатовская» ситуация. С той лишь разницей, что у Пилата боль появляется не в сердце, а в виске…

Похоже, что «козлиный пергамент» где-то рядом…

 

Глава XLI. «Не мир, но меч!»

И вот, наконец, находка: все шесть выделенных признаков – оба лексических момента и четыре концептуальных положения – присутствуют в труде «Соединение и перевод четырех Евангелий», на создание которого Толстой затратил без малого четверть века. Несмотря на запрет церковной цензуры, он неоднократно издавался в России и за рубежом, а в советское время был включен в юбилейное девяностотомное полное собрание сочинений (двадцать четвертым томом) дискриминационным тиражом в пять тысяч экземпляров, что сразу же сделало его библиографической редкостью.

Булгаков вряд ли мог не знать о его существовании – в состав редакционной комиссии по изданию юбилейного собрания входил его друг и биограф П. С. Попов, женатый на внучке Толстого, а работа над изданием началась еще до 1928 года.

В «Четвероевангелии» содержатся оба выделенных элемента «булгаковской» лексики. В частности, приводя канонический перевод стиха «Иисус увидел человека, сидящего у сбора пошлин, по имени Матфея…», Толстой предлагает свою версию перевода: «Раз по пути увидел Иисус, сидит человек, собирает подати. Звали человека Матвеем». Стих «…многие мытари и грешники возлегли с Ним и учениками Его» Толстой перевел следующим образом: «И сделал Матвей угощение Иисусу. Пришли еще откупщики податей и заблудшие и сидели с Иисусом и учениками Его». Снова та же лексика; имя же Матвей вообще является произвольной вставкой Толстого: ни в греческом списке, ни в синодальном переводе этого стиха оно не упоминается.

Присутствуют в «Четвероевангелии» и все четыре выделенные «булгаковские» концептуальные положения:

Свое отношение к понятию «свет» Толстой изложил следующим образом: «Я не знал света, думал, что нет истины в жизни, но, убедившись в том, что люди живы только этим светом, я стал искать источник его и нашел его в Евангелиях, несмотря на лжетолкование церквей. И, дойдя до этого источника света, я был ослеплен им и получил полные ответы на вопросы о смысле моей жизни и жизни других людей <…> И я стал вглядываться в этот свет и откидывать все, что было противно ему, и чем дальше я шел по этому пути, тем несомненнее, тем яснее становилась для меня разница между истиной и ложью».

Эти слова великого писателя дополняет запись в дневнике С. А. Толстой: «Он стал изучать Евангелие, переводить его и комментировать <…> Он стал <…> счастлив душой. Он познал, по его выражению, „свет“. Все его мировоззрение осветилось этим „светом“».

Здесь небезынтересно отметить, что Софья Андреевна явно дистанцирует себя от мировоззрения мужа, подчеркивая кавычками ключевое для этого мировоззрения понятие. Дочь писателя Т. Л. Сухотина-Толстая в своих воспоминаниях пишет, что Софья Андреевна отказалась помогать мужу в переписывании его черновиков, связанных с работами над Евангелиями. Впрочем, в данном случае важно не это, а то, что дневник Софьи Андреевны опубликован издательством Сабашниковых в Москве в 1928 году, и Булгаков мог быть знаком с его содержанием.

Из-за невозможности процитировать здесь десятки страниц, посвященных Толстым раскрытию смысла Христовой фразы «Вы – свет миру», ограничусь минимумом.

Соединив стихи Ин. 8:12 и Ин. 9:5, Толстой так излагает их смысл: «И сказал Иисус фарисеям: <…> Учение Мое есть свет настоящий, тот свет, при котором люди видят, что хорошо и что дурно <…> Жизнь и свет одно и то же». Он считает, что обращенные к Пилату слова Иисуса (Ин. 19:11) означают: «Ничего ты не можешь. Если ты видишь свет – идешь к свету; не видишь – ты будешь делать неминуемо дело тьмы». И еще: «Тот, кто живет светом разумения, с тем ничего не может случиться дурного, потому что он всегда в свете» (прошу сравнить употребленное Толстым характерное сочетание «в свете» с предлогом «в» с булгаковской фразой «не берете к себе, в свет»). Эта трактовка сильно расходится с каноническим переводом этого стиха: «Иисус отвечал: ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе». Как видим, здесь речь идет скорее об оправдании Иисусом Пилата и обвинении Иуды, но никак не о «свете». И второе: «булгаковская» фабула прямо противоречит смыслу этого стиха в синодальном переводе, зато она близка к трактовке Толстого.

Приведенное показывает, что понятие о «свете» как антитезе «тьме» рассматривается Толстым как разница между истиной и ложью, жизнью и смертью. Это подтверждает сделанный вывод о том, что пожалованный Мастеру «покой» есть не что иное, как забвение, духовная смерть.

Вспоминая о том, как Л. Н. Толстой пришел к такому восприятию понятия «свет», Татьяна Львовна описывает его поиски истины в православии, неоднократные беседы с иерархами церкви и монахами:

«Он остался разочарован результатом, и лишь изучая Евангелие, он постиг истину: „Я достиг солнца, следуя за его лучами“, – говорил он, желая выразить, что он пришел к христианству, пройдя через православие. И в сочинении „В чем моя вера?“ он пишет: „Это было мгновенное озарение светом истины“ (ПСС, т. 23, с. 30). По его словам, он получил полные ответы на вопросы: каков смысл жизни? и смысл жизни других? В тот период отец целиком отдался выполнению огромного труда; он сделал новый перевод четырех Евангелий, сравнил их и на основе этого сравнения установил единый текст <…> „Я говорил себе, что во всем этом есть что-то ложное, но увидеть это ложное я не мог. Много позднее эта тьма начала рассеиваться и просветляться, и я постепенно стал понимать свое состояние“».

Трактовка Толстым понятия о «свете» конгениальна с трактовкой этого же понятия иудейским этическим учением, известным как «Каббала», в котором «Ор Хаим» (свет жизни) – одно из основных понятий. Следует отметить, что, работая на переводом Евангелий, Толстой специально изучал древнееврейский язык, выверяя свои выводы по ключевым вопросам в трактовке Торы.

О пути Толстого к «свету» писали не только его современники. В. Я. Лакшин, например, в своей книге «Пять великих имен» посвятил этому даже целую главу, озаглавив ее «Путь к солнцу». К сожалению, никаких ассоциаций со «светом» в романе Булгакова у него при этом не возникло.

Не возникли у него ассоциации и при разборе булгаковской трактовки отношения Христа к земной власти: «В отличие от евангельского Иисуса, уклончиво заявляющего „Богу – Богово, кесарю – кесарево“, Иешуа у Булгакова не знает компромисса с римской властью…» И дело даже не в том, что трактовка в романе этого вопроса отражает мнение Толстого, а в том, что сам Толстой обосновывает свою концепцию именно этим (цитируемым В. Я. Лакшиным) афоризмом Христа: «По учению церковников <…> место это значит то, что надо исполнять свои обязанности царю так же, как и Богу», и приводит свое понимание: «Толкование этого текста церковью исполнено высокого комизма. Текст этот, явно отрицающий власть, читается в царские дни и служит главной опорой власти <…>. Но дело в том, что Иисус не только не признает власти, не только презирает ее, но считает ее по существу своему злом, становится сам и ставит людей выше ее. Все учение его <…> прямо исключает всякую власть, считая ее злом и поэтому тьмою».

Это утверждение Толстого противоречит текстам Евангелий, хотя бы даже процитированному стиху Ин. 19:11, где сам Иисус утверждает, что власть дана Пилату не кесарем, но Богом. К сожалению, это место – далеко не единственное, при переводе которого Толстой исказил смысл первоисточника.

Здесь будет уместным отметить еще один контекст использования Толстым понятия «тьма» – в прямой увязке с понятием «власть»; эти контексты (духовная смерть, власть) дают основу для нового осмысления проходящей рефреном по всему булгаковскому тексту «тьмы».

Следует отметить, что отношение Толстого к земной власти проявилось не только при переводе и толковании Евангелий; оно фактически являлось одной из доминант его этики, особенно в последний период жизни. Именно этот вопрос явился одним из главных противоречий между его мировоззрением и концепцией государственного устройства Вл. Соловьева, который считал, что государство должно быть построено в виде пирамиды, на вершину которой он помещал основанную на религии нравственность. Толстой же категорически отрицал любой принцип государственного устройства как противоречащий учению Христа. Такое отношение отразилось, в частности, на его настроении после ставшего знаменитым отказа от собственности. Вот что он писал по этому поводу 2 августа 1910 года своему поверенному В. Г. Черткову: «Сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждениями отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам».

Вспоминая «О том, как мы с отцом решали земельный вопрос», и говоря о приверженности Толстого идее Г. Джорджа об использовании земли, Татьяна Львовна упоминает, что во всем этом ее отца мучило одно – налог с земли должен был собираться правительством, действия которого основаны на насилии.

Как видим, трактовка в «ершалаимских» главах отношения Иешуа к земной власти конгениальна с мнением Толстого.

Тема отрешившегося от земных благ бродяги-философа затрагивается в «Четвероевангелии» неоднократно. В частности, оспаривая церковное толкование, а фактически – прямой смысл фразы Христа «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное», Толстой говорит о неправомерности добавления Матфеем в эту фразу слова «дух». По его мнению, Иисус имел в виду не то, что ему приписывает евангелист, а иное: постичь свет могут только такие же, как и он сам, нищие, бродяги. В интерпретации Толстого, как и в романе Булгакова, Иисус – земной, лишенный возможности творить чудеса человек. Да и приведенную фразу Христа «Богу – Богово, кесарю – кесарево», сказанную относительно правомерности уплаты подати Тиберию, Толстой комментирует таким образом, что монеты должны быть отданы изображенному на них кесарю; им же, нищим бродягам, деньги только мешают постичь свет.

И снова этот же вопрос просматривается как еще одна этическая доминанта самого Толстого, отказ которого от собственности общеизвестен – он не только явился одной из причин разлада в его семье, но и получил широкую огласку.

«В эти годы, к большой радости отца, – вспоминает Татьяна Львовна, – ему удалось осуществить два своих желания: он отказался от всякой собственности и добился от жены согласия на передачу его литературных произведений в общее пользование (речь идет о напечатанном 19 сентября 1891 года в газетах заявления Толстого о том, что он предоставляет всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей все его сочинения, написанные с 1881 года – см. ПСС, т. 66, с.47) <…> Мечтою моего отца было раздать все, что он имел, и начать жить всей семьей, как живут крестьяне. На это жена не соглашалась <…>, не понимала, что для ее мужа отдать то, что он имел, означало снять с себя грех, грех собственности, которая стала для него невыносимой с тех пор, как напряженной, внутренней работой он дошел до принятия и исповедания определенных воззрений. „Отдать то, что я имею, – пишет он, – не для того, чтоб сделать добро, но чтобы стать менее виноватым“ (источники этой цитаты не установлены). И он начал широко направо и налево раздавать деньги. Это пугало мою мать».

Отрицание Толстым так называемой «исторической вины» еврейского народа содержится в его разборе Христовой фразы «Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, возьми крест свой и следуй за Мной». Можно проследить, как формировалась его позиция. В первый раз он так комментирует этот стих из Евангелия от Луки: «Слова о кресте, как не имевшие смысла до распятия Иисуса, должны быть выпущены». Далее, приводя этот же стих в изложении Марка, он оставляет его без комментариев. И уже в конце работы, при разборе стиха Ин. 18:32 «Да сбудется слово Иисусово, которое сказал Он, давая разуметь, какою смертью Он умрет» Толстой возвращается к теме креста с уже новым ее толкованием: «„Какою смертью он умрет“ надо разуметь так, что Иисус угадал, от кого он получит смерть: не от иудеев, а от римлян. Слово Иисуса, на которое намекает этот стих, это слово о кресте: только римляне казнили, распиная на кресте».

Характерно, что, вводя этот тезис в свое исследование, Толстой делает это со ссылкой именно на Четвертое Евангелие, которое своей антисемитской направленностью отличается от всех трех синоптических Евангелий (см., например, комментарий С. В. Тищенко к новому переводу Евангелий на русский язык).

Итак, совпадение содержащихся в «романе в романе» и «Четвероевангелии» концептуальных положений, как и характерных лексических моментов, дает основание сделать вывод, что так называемое «евангелие от Воланда» является пародией на произведение Л. Н. Толстого, а созданный Булгаковым образ Иешуа – пародией на тот образ Христа, который получился в результате работы великого романиста над евангельскими текстами. Образ, как нельзя более точно охарактеризованный С. А. Ермолинским как «навеянный нашими юродивенькими и блаженными, которых исстари почитали на Руси».

Давайте вчитаемся в такую характеристику: «Он считает Христа наивным, достойным сожаления и хотя – иногда – любуется им, но – едва ли любит. И как будто опасается: приди Христос в русскую деревню – его девки засмеют».

Довольно меткая характеристика «булгаковского» Иешуа. Так охарактеризовал толстовское видение Христа Горький.

При этом следует отметить, что такое видение, равно как и все четыре выделенные посылки, присутствуют не только в «Четвероевангелии»; они в свое время были общеизвестны, да и сейчас не являются секретом для специалистов-толстоведов, поскольку определяли поступки Толстого в жизни; а информацию об этом можно почерпнуть из довольно широко распространенных источников. Иными словами, Лев Толстой узнаваем в романе «Мастер и Маргарита» даже без непосредственного обращения к его «Четвероевангелию».

В частности, наделение Булгаковым своего персонажа именем Левий Матвей тоже не ставило в качестве цели пародирование Евангелия от Матфея. Дело в том, что литературное обыгрывание имени великого писателя – Лев – не является булгаковской новацией. В этом – тоже булгаковская пародия, и на этот раз, опять же… самого Толстого, который образ Левина в «Анне Карениной» наделил не только автобиографическими чертами, но и образовал фамилию этого героя от своего имени (эту информацию можно почерпнуть, в частности, из работ В. Я. Лакшина). Вряд ли можно сомневаться в том, что ассоциативная параллель «Левий Матвей – Лев Толстой» создавалась Булгаковым преднамеренно.

Отмечу также, что Булгаковым явно неспроста введен в роман эпизод, в котором Левий Матвей под влиянием учения Иешуа бросил деньги на землю. Поскольку в Евангелиях такой эпизод отсутствует, самая первая ассоциация, возникающая при чтении этих мест в романе, увязывается с отказом Толстого от собственности.

Нельзя также сбрасывать со счетов еще одно обстоятельство. Булгаковеды затратили немало сил на раскрытие смысловой нагрузки слов Иешуа «Все люди – добрые», однако к каким-либо значительным результатам их усилия не привели, хотя эта сентенция до Булгакова была высказана Толстым, а запись «Люди добры» с комментариями содержится в его дневнике (что также отмечается в работах В. Я. Лакшина). Эта же максима является одной из составляющих концепции «непротивления злу насилием», а также подхода к толкованию Толстым смысла Евангелий. То есть мы вправе рассматривать факт ее включения в фабулу романа как еще одно указание на генетическую связь образа Иешуа с творчеством Толстого.

Из опубликованных М. О. Чудаковой материалов следует, что в первую редакцию романа была включена фраза одного из персонажей – Феси о Л. Н. Толстом: «Россия – необыкновенная страна! Графы выглядят в ней как вылитые мужики», вызывающая ассоциацию с высказыванием Ленина о Толстом (в пересказе Горького). Строго говоря, впервые сентенция о «графе-мужике» была высказана задолго до этого кем-то из Аксаковых в отношении другого графа-писателя – А. К. Толстого. Однако в данном случае не имеет принципиального значения, кто виноват в плагиате – Ленин или Горький; важно, что Горький дал ей вторую жизнь в таком контексте, тем более если Толстой действительно говорил ему: «Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки».

Не оставляет сомнений негативное отношение Булгакова к концепции «непротивления» как причине безволия Мастера, сна гражданской совести, вследствие чего произошла трагедия в «московской» части романа: инфернальное ликование лунного света, торжество лжи о насилии. То есть из двух взаимоисключающих максим Евангелия от Матфея Булгаков выбирает «меч».

Теперь необходимо дать ответ на еще один связанный с образом Левия Матвея этический вопрос. Выше показано, что, подтверждая мрачный прогноз Горького о путях развития русской революции, Булгаков в сатирической манере отобразил этапы этого развития – вначале в «Собачьем сердце», затем – в «Мастере и Маргарите». Ведь Шариковы, принявшие позже обличья Латунских и Стравинских, – это как раз те бывшие «богоносцы», на природную силу духа и почвенную мудрость которых так уповал Лев Толстой и с чем был не согласен «ранний» Горький, ориентировавшийся на интеллигенцию и «европейскую идею».

«Железный мессия, последний пророк, предсказавший революцию», – так характеризовал Горького А. В. Луначарский. Казалось бы, Булгаков должен был отдать свое предпочтение Горькому, а не Толстому. Но Мастер-Горький приговаривается им к «покою», духовной смерти, а Левий-Толстой помещается в «свет». Полагаю, что таким путем писатель расставил четкие этические акценты: Левий Матвей, как и Лев Толстой, от сотрудничества с государственными институтами отказался; отступник же Мастер, как и его жизненный прототип, гениально «угадавший» грядущую трагедию, при ее наступлении предал свои идеалы, стал на службу сатанинской Системе.

… «У него душа соглядатая»…

 

Глава XLII. Пародия на пародию?

Поскольку в уста самого Иешуа Булгаков вложил слова осуждения автора «козлиного пергамента», возникает необходимость выяснить, в чем причина пародирования им человека, перед гением которого он преклонялся.

В принципе, казалось бы, ответ на этот вопрос дать несложно. Он содержится отчасти в методологии, примененной Толстым при работе над Евангелиями: его пристрастность в попытке привлечь святые тексты для обоснования концепции «непротивления» предопределила сознательное и в общем-то вряд ли оправданное игнорирование многих мест, противоречащих ей.

Следует отметить, что негативное отношение к толстовскому способу восприятия универсализма, в частности, к концепции «непротивления», распространено довольно широко. Безусловно, роман «Мастер и Маргарита» может рассматриваться, ко всему прочему, также и как слово Булгакова о той драме, которая на рубеже веков разыгралась между двумя гигантами отечественной культуры, Вл. Соловьевым и Л. Н. Толстым. Драме, кульминацией которой стало утверждение Вл. Соловьева о том, что Толстой, по сути, является антихристом. Даже Чехов, несмотря на резкий тон выпадов философа, признал его правоту в этом споре. Здесь уместно будет напомнить, что, по Булгакову, одним из соавторов «романа в романе» является антихрист, что также подтверждает такое мнение.

Все это так, и на этом весь раздел можно было бы и закрыть. Но не поднимается рука сделать это, потому что тема не закрыта. Потому что в фабуле романа есть одно место, никем не объясненное (да никто, собственно, и не пытался сделать это); оно ставит такие неудобные вопросы исследователю, что впору вообще отказаться от всей главы вместе со всеми включенными в нее находками. Но трудные вопросы нужно ставить. И самому искать ответ.

«…Левий закричал:

– Проклинаю тебя, бог! <…> Ты глух! – рычал Левий, – если бы ты не был глухим, ты услышал бы меня и убил его тут же <…> Я ошибался! – кричал совсем охрипший Левий, – ты бог зла! Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо слышать, кроме трубных звуков священников? Ты не всемогущий бог. Ты черный бог. Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!»

Дело в том, что приведенные выше объяснения возможных причин пародирования Булгаковым Толстого не обосновывают включение в фабулу романа этого места. Оно не вяжется не только с тем фактом, что в устах Толстого такое кощунство прозвучать не могло в принципе; оно не соответствует также жестокому обвинению Вл. Соловьева, поскольку Левий в данном случае показан не как антихрист, а, наоборот, как фанатичный апологет Христа. Пародия, конечно, пародией, но не до такой же степени, чтобы приписывать всуе Толстому то, чего не было и быть не могло. Тем более что Булгаков, введя в роман исключительно яркую сцену с проклятием Бога и вложив в уста Левия невероятно кощунственные слова, никак не использует этот факт непосредственно в развитии фабулы. В таком случае вопль Левия, этот крик самого Булгакова, может означать только одно: все сделанные выводы по данному разделу должны рассматриваться под каким-то особым углом зрения. К тому же ни в скрупулезно составленном М. О. Чудаковой «Жизнеописании Михаила Булгакова», ни в других работах булгаковедов нет и намека на то, что Булгаков вообще относился критически к мировоззрению Толстого.

Я бы сказал даже больше. В одном весьма принципиально важном вопросе взгляды Булгакова и Толстого тождественны. Речь идет об их отношении к Русской православной церкви.

Глубоко религиозный человек, отдавший четверть века переводам Евангелий и их толкованиям, Лев Николаевич Толстой отказывал Русской православной церкви в праве быть духовным институтом русского народа. Терпимый к другим религиям, в своих разборах Евангелий он с большим уважением и даже с какой-то теплотой отзывался о фарисеях, называя их истинными православными. В своих работах о религии он настоятельно советует своим читателям хотя бы ознакомиться с восточными верованиями, в которых сам он нашел немало положительного. Более того, даже свои взгляды об учении Христа он подкрепляет ссылками на эти учения, а в работе «Христианское учение» пришел к построению философии нравственности, которая, по его мнению, может в равной мере быть принята представителем любой религии. Но никогда, ни при каких обстоятельствах Толстой не привлекал в качестве позитивного аргумента опыт Русской православной церкви. Толкуя Христово «Богу – Богово, кесарю – кесарево» вопреки догматам РПЦ, он посягнул на святая святых идеологии нашей церкви, издавна последовательно и неуклонно прививавшей и до сих пор прививающей нам психологию рабской покорности по отношению к сильным мира сего. За что и был отлучен от церкви.

Отношение Толстого к церкви в значительной мере вписывается в понятие о протестантстве, хотя к какой-либо конкретной конфессии западноевропейского толка он себя вряд ли относил.

Лев Николаевич не дожил до позора нашей церкви, полностью покорившейся после убийства патриарха Тихона сатанинскому режиму и доказавшей еще раз, что ей все равно, какому кесарю служить – был бы кесарь. Но Булгаков все это видел.

Те, кто смотрит на творчество Булгакова сквозь кремовые шторы «дома постройки изумительной» на Алексеевском (или Андреевском?) спуске Города, могут напомнить автору с укоризной, что вся родня Булгакова как по отцовской линии, так и по материнской была связана с церковью, что его отец был профессором духовной академии и что негоже-де «отказывать Булгакову в исторической памяти». Автору это известно. Более того, автор может с таким же успехом привести в качестве аргумента ту же «Белую гвардию», где содержится такое же отношение к православной церкви, как и в трудах Л. Н. Толстого. Хотя для того, чтобы такой взгляд сформировался, вовсе не обязательно сверяться именно с Толстым: нужно просто знать эту церковь изнутри. И Булгаков знал. К тому же его отец не был положен в духовный сан и был секулярным профессором духовной академии. Кстати, преподавал он не что иное, как… историю западноевропейских христианских конфессий, то есть протестантство, религию свободных людей, у которых английские короли вот уже который век не имеют права въехать на территорию района Сити в своем родном городе Лондоне без получения пусть формального, но все же разрешения мэра. Своего подданного. Потому что как-то давно уже эти самые подданные, сознающие себя гражданами, взяли и отрубили голову одному своему строптивому королю. Потому что они конфессию такую себе выбрали – конфессию свободных людей, граждан. И если у них возникают проблемы, то они их решают, а не идут с хоругвями к королю-батюшке просить милости и не ждут очередного партийного пленума, который может назначить лучшего правителя.

Об отношении Булгакова к этому вопросу четко и ясно сказано в ранних редакциях романа «Мастер и Маргарита». Давайте почитаем, куда попал незадачливый буфетчик после своего визита к Воланду:

«…В тенистой зелени выглянули белые чистенькие бока храма. Буфетчик ввалился в двери, перекрестился жадно, носом потянул воздух и убедился, что в храме пахнет не ладаном, а нафталином. Ринувшись к трем свечечкам, разглядел физиономию отца Ивана.

– Отец Иван, – задыхаясь, буркнул буфетчик, – в срочном порядке… об избавлении от нечистой силы…

Отец Иван, как будто ждал этого приглашения, тылом руки поправил волосы, всунул в рот папиросу, взобрался на амвон, глянул заискивающе на буфетчика, осатаневшего от папиросы, стукнул подсвечником по аналою…

„Благословен Бог наш…“ – подсказал мысленно буфетчик начало молебных пений.

– Шуба императора Александра Третьего, – нараспев начал отец Иван, – не надеванная, основная цена сто рублей!

– С пятаком – раз, с пятаком – два, с пятаком – три!.. – отозвался сладкий хор кастратов с клироса из тьмы.

– Ты что ж это, оглашенный поп, во храме делаешь? – суконным языком спросил буфетчик.

– Как что? – удивился отец Иван.

– Я тебя прошу молебен, а ты…

– Молебен. Кхе… На тебе… – ответил отец Иван. – Хватился! Да ты откуда влетел? Аль ослеп? Храм закрыт, аукционная камера здесь!

И тут увидел буфетчик, что ни одного лика святого не было в храме. Вместо них, куда ни кинь взор, висели картины самого светского содержания.

– И ты, злодей…

– Злодей, злодей, – с неудовольствием передразнил отец Иван, – тебе очень хорошо при подкожных долларах, а мне с голоду прикажешь подыхать? Вообще, не мучь, член профсоюза, и иди с богом из камеры…

Буфетчик оказался снаружи, голову задрал. На куполе креста не было. Вместо креста сидел человек, курил».

Полагаю, что этот эпизод, не включенный писателем в окончательную редакцию, достаточно полно характеризует его отношение к церкви. Дневниковые записи Булгакова подтверждают вывод как о его отношении к религии, так и к православной церкви. 26 октября 1923 года он внес такую запись о Боге: «…Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога».

Запись от 11 июля 1923 года характеризует отношение писателя к РПЦ: «Недавно произошло еще более знаменательное событие: патриарх Тихон вдруг написал заявление, в котором отрекается от своего заблуждения по отношению к Соввласти, объявляет, что он больше не враг ей и т. д. <…> В Москве бесчисленные толки, а в белых газетах за границей – бунт. <…> Невероятная склока теперь в церкви. „Живая церковь“ беснуется».

Следует отметить, что эти записи сделаны в дневнике как раз в то время, когда создавалась «Белая гвардия», где отношение Булгакова к этим вопросам и нашло свое отражение.

Таким образом, в отношении Булгакова к религии и к православной церкви никаких принципиальных расхождений во взглядах с Толстым не было. Следовательно, у него не было оснований изображать Толстого в образе Левия Матвея, проклинающего Всевышнего.

…Но давайте, читатель, рассуждать вместе. То, что «роман в романе» является пародией, сомнений, надеюсь, уже не вызывает, как и то, что объектом пародирования является одна из граней творчества Л. Н. Толстого. Не вызывает сомнения и тот факт, что у Булгакова не было серьезных оснований для пародирования Толстого в такой форме. В таком случае единственно возможным объяснением такого противоречия является следующее: это – не чисто булгаковская пародия.

Парадокс? Но он диктуется логикой, а это – неумолимо. И если вдуматься, то никакого парадокса в этом вообще нет. Вспомним, кто является автором «романа в романе»: разве Булгаков? Нет, он надежно дистанцировал себя от такого авторства, лишь изложив то, что написал Мастер в соавторстве с сатаной-Воландом. Если рассматривать это как творческий прием Булгакова, то здесь тоже есть прецедент – «Театральный роман (Записки покойника)», где Булгаков лишь изложил то, что написал некий Максудов. Правда, там он как будто бы идентифицирует себя с Максудовым, здесь, наоборот, дистанцируется от авторов, но суть приема ведь остается! Тем более: когда был написан «Театральный роман»? Как раз на переломе работы над «Мастером и Маргаритой», перед тем, как суждено было появиться именно этой, последней его версии.

Теперь, наверное, внимательный читатель не только знает, кто является автором пародии на Толстого, но и досадует на автора за то, что тот такой недогадливый, до сих пор сам не может понять, что и содержание «романа в романе», и его подлинный автор раскрываются несколькими строчками эпиграфа к этой главе (кстати, этот эпиграф появился задолго до того, как ответ был найден).

Да, уважаемый читатель, Вы абсолютно правы. Только догадку эту задолго до нас с Вами, еще в 1931 году, когда и сам роман-то «Мастер и Маргарита» был только один раз уничтожен автором, уже высказал один из идеологов МАССОЛИТа А. В. Луначарский. Вот что он писал по этому поводу:

«– Я не хочу видеть Толстого святым, кричит Горький, да пребудет он грешником! – И он сумел передать нам черты Толстого-грешника, бесконечно более нам нужные и важные, чем черты его мнимой святости… Тот мир, из которого Горький пришел к Толстому, это был мир пролетарский, это был мир будущего. И Толстому, естественно, должен был казаться „уродом“ бог, которому служит Горький, потому что это классово ненавистный „бог“. Не бог, конечно, а особое моральное начало, принцип нового социального строительства. Все стрелы, которые Толстой направлял против буржуазной цивилизации, ни на минуту не поражали того, что должно было родиться в ней в муках и в борьбе, то есть социализма. Толстой был прав, Горький был соглядатаем, он высмотрел много настоящего у Толстого и донес своим в своем лагере. Но если бы Толстой со свойственной ему в лучшие минуты мудростью мог хорошенько оценить значение этого доноса, он понял бы, насколько велика заслуга этого „злого человека“ перед ним самим именно за то, что он, как никто, спас для нас великого грешного Толстого от ужаса оказаться окончательно забытым за довольно-таки противным обликом „блаженного боярина Льва“».

Правда, здорово сказано?! Несмотря на массолитовский налет, какая голова! Как «соглядатая» сумел развернуть – небось сам Горький удивился!

Итак, установлено: Горький. То есть Булгаков пародирует Толстого не от своего имени, а как бы сквозь призму видения его Горьким. А, собственно, как иначе? Ведь кто, по фабуле, является автором «романа в романе»? Мастер-Горький!

Да, но что хотел сказать этим Булгаков? Ведь наверняка совсем не то, что имел в виду Луначарский.

Пожалуй, это так. Как отмечено выше, Булгаков вряд ли мог разделять примененную Толстым методологию. Скажу больше: при чтении «Четвероевангелия» не покидает ощущение того, что, создавая этот колоссальный труд, Толстой впал в глубокое внутреннее противоречие, которое ему не удалось преодолеть. Как исследователь, он стремился к беспристрастности, и это далеко увело его от той дидактической цели, которую он преследовал. Подвергнув глубокому разбору содержание споров Христа с фарисеями, он настолько скрупулезно, настолько по-исследовательски честно изложил их суть, что, несмотря на изначальную нацеленность на конкретный идеологический результат, этот результат оказался фактически прямо противоположным поставленной цели.

Для того, чтобы содержание споров Спасителя с фарисеями стало более понятным, придется сделать небольшое предварительное разъяснение. Моисеев Закон по сути своей – свод законов, строго и в мельчайших подробностях регламентировавший повседневную жизнь иудеев в жестоких природных условиях, в том числе и все вопросы быта. Жара, полупустынная местность, дефицит воды, отсутствие медицины в ее современном виде – все это создавало исключительно благоприятные условия для распространения эпидемий, любая из которых могла уничтожить весь народ. Достаточно сказать, что на одном из этапов истории (после второго вавилонского плена, это было незадолго до новозаветных времен) самих иудеев насчитывалось (по оценкам) всего порядка пятидесяти тысяч. В этих условиях создатели Ветхого Завета пошли на то, чтобы вознести строжайшие правила личной гигиены на уровень заповедей Господних, включив их в Закон, которым предписывался сложный, многоступенчатый ритуал омовения рук и очищения посуды перед каждой трапезой, порядок приготовления пищи, особенно из мяса, запрет на содержание некоторых животных (там, где есть свинья, там обязательно появятся и крысы; древние, конечно, еще не знали о бациллах, но о том, что крысы являются одним из источников эпидемии, уже было известно). Неукоснительно соблюдался ритуал захоронений покойных: в день смерти или на следующий день, не позднее; покойных помещали в гробы – пещеры в скалах, вход заваливали камнями, а перед входом прочерчивали линию, переступать которую было запрещено, не говоря уже о том, чтобы раскрыть само захоронение. Точно такой же запрет существовал и на контакты с блудницами.

За нарушение этих законов полагалась либо смертная казнь (побитие камнями), либо отлучение от храма, то есть от общины, за пределами которой выжить все равно было невозможно. Причем преследованию подвергались не только блудницы, но и имевшие с ними дело мужчины. Было ли это оправданным? Вопрос риторический; народ выжил. В тех жутких природных условиях, за добрых полтора десятка веков до того, как в Европе с куда более благоприятным климатом эпидемии еще продолжали косить целые города и народы.

Явно имея в виду именно это обстоятельство как безусловно объективный фактор, четко выражая свое понимание позиции фарисеев и даже симпатизируя им, Лев Толстой проводит разбор содержания споров с ними Христа. О чем же были эти споры? Да все о том же: Христос настаивал, что не в чистоте рук дело, а в чистоте помыслов; Он своротил камень и раскрыл гробницу с захоронением Лазаря; в своих странствиях водил с собой Марию Магдалину, Марфу и Марию Клеопову, репутация которых не вписывалась в тогдашние мерки… И вот скрупулезное описание всего этого Толстым неуклонно ведет читателя к выводу о том, что да, фарисеи были по-своему правы; что Закон суров, но он – все же закон; что…

И вот как раз на этом последнем «что…» Толстой всякий раз обрывает свою мысль, невольно побуждая читателя самому завершить логическую цепочку. Завершить кощунственным с точки зрения христианства выводом, положить который на бумагу вряд ли поднимется рука даже у самого закоренелого безбожника. Нет, Толстой не ставил перед собой такую цель, она у него была прямо противоположной. Но он невольно впал в глубокое противоречие, которое против его собственной воли фактически привело к чудовищному кощунству. Так всегда получается, когда честность исследователя наталкивается на идеологическую ангажированность, а заранее заданный конечный результат ставится выше факта. И столкновение это неизбежно расставляет таким исследователям коварные ловушки.

Выходит, у Булгакова было две веских причины для включения в текст романа пассажа с проклятием Бога. Как показано выше, рассматривать это как пародию на Горького есть все основания. С другой стороны, методология Льва Толстого привела его самого к кощунственному противоречию, чего Булгаков просто не мог не заметить. И вот почему.

Во-первых, уже можно твердо сказать, что он был не просто знаком с «Четвероевангелием» – все-таки этот толстовский труд определен как прототип «романа в романе» по шести параметрам; следовательно, он над ним достаточно плотно работал; надеюсь, что даже самые яростные мои оппоненты отрицать это не станут.

С другой стороны, в романе присутствуют три (!) откровенные отсылки к Каббале, тайному еврейскому учению; это свидетельствует о том, что Булгаков читал «Четвероевангелия» не с «незрячими глазами» – ему было с чем сопоставлять. И сопоставление это опять же не в пользу методологии Толстого. Сказав «а», то есть тщательно разобрав некоторые второстепенные противоречия между Христом и фарисеями и фактически решив этот вопрос в пользу фарисеев, уделив столько внимания разбору смысла фразы «Вы – свет миру», Толстой не сделал окончательного шага – не сформулировал вывод о том, в чем же заключается суть концептуальных расхождений между иудаизмом и отколовшимся от него христианством. Действительно, не в мытье же рук и не в отношении к проституткам! А суть становится ясной при сопоставлении Евангелий с Каббалой (а с ней Толстой не мог не быть знаком, в своей работе он привлекал для аргументации и древнееврейские тексты, проявив познания в иврите и в арамейском): главным, принципиальным расхождением между двумя религиями является концепция о «свете»! Вернее, теперь это уже две различные фундаментальные этические концепции, одна из которых под «светом» подразумевает Всевышнего, практически недостижимого и непостижимого как сама Природа; а другая, христианская, устами самого Сына Божия гласит о том, что нет, не Его Отец есть свет; наоборот, это нищие бродяги, каждый из них, и есть истинный «свет миру»!

Вот эта-то основополагающая христианская концепция, видимо, не совсем нравилась Толстому. И можно сказать почему: она явилась предтечей кантианской концепции о человеке, о личности как самодостаточной ценности, выше которой нет и ничего быть не может! Она в корне противоречит концепции «непротивления злу насилием», концепции самоуничижения. Действительно, человеку, обладающему внутренней свободой, сознающему себя гражданином, чужда сама идея «непротивления». И теперь давайте посмотрим, к чему же пришел Толстой, «замолчав» этот аспект Христова толкования понятия о «свете». Естественно, он пришел к новому противоречию, на этот раз – в своем отношении к русскому православию, от которого так активно защищал христианство. Ведь это православие, отступив от примитивных коммунистических идей раннего христианства, возвело самоуничижение человека на небывалую высоту, создав этим самым надежную идеологическую основу для «человека-винтика». Крайности сошлись… Впрочем, вполне возможно, что ни православие само по себе, ни Сталин вовсе и не виноваты в этом. А виновата скорее наша национальная психология, под которую наши предки выбрали себе и нам с вами подходящую конфессию и благодаря которой мы сами поставили над собой таких вождей, как Ленин и Сталин. Потому что нам как-то сразу становится невмоготу, если мы оказываемся вдруг не в положении «винтиков».

Если исходить из того, что Булгаков твердо придерживался концепции Канта о личности как высшей ценности, позиция Толстого в этом вопросе вряд ли могла вызвать его сочувствие. Поэтому «Четвероевангелие» само по себе как воплощение неприемлемых для него этических концепций не могло не явиться в его глазах вполне достаточным основанием для такой откровенной демонстрации своего отношения к идеям Толстого. Фактически эта сцена в романе с проклятием Бога в художественной форме перефразирует обвинения Вл. Соловьева в адрес Толстого.

Приведенные соображения об отношении Булгакова к Толстому-исследователю могут вызвать возражения со стороны части читателей. Как же – такая глыба, как Толстой… Гений ведь… Тем более сам Булгаков воскликнул как-то, что после Толстого уже невозможно писать, как если бы его не было. Все это правильно. Но все дело в том, что именно писать.

Да – гений. Но в чем? Да – Булгаков восхищался. Но чем?

Из курса психологии известно, что склонности, способности человека и его поведение в значительной мере определяются конфликтующими функциями двух неравноценных полушарий мозга. Одно из них определяет логические способности (грубо говоря, склонность к анализу и исследованию), в «ведомстве» другого находится образное мышление (скажем, способности к созданию художественных произведений). У ординарной личности конфликт между этими полушариями практически не заметен – оба работают одинаково плохо, в таком мозгу нечему конфликтовать. Однако у личности с ярко выраженными склонностями к определенному виду деятельности другой вид способностей, проходящих по «ведомству» другой половины мозга, оказывается подавленным, причем это происходит на подсознательном уровне и не зависит от нашей воли.

Затрудняюсь вспомнить хоть один яркий случай в мировой истории, когда гениальный художник являлся бы одновременно и гениальным ученым. Пишут, правда, такое о Микеланджело и о Ломоносове. Но первый, по-моему, ни колеса, ни пороха не изобрел, никакого закона природы не открыл, и мы восхищаемся его наследием именно как художника. Что касается нашего соотечественника, одного только открытия которым закона сохранения материи достаточно для того, чтобы вписать его имя золотыми буквами на скрижалях мировой науки, – кто из читателей вспомнит сейчас хоть одну полную строфу из его поэтических произведений? Да взять хотя бы нашего современника, И. Шафаревича. То, что он – талантливый физик и математик, этого у него не отнимешь… Но как только он со своей антисемитской идеей фикс выходит на ниву публицистики, то даже в вопросах физики (!) сразу же опускается до уровня весьма посредственного абитуриента. Чего стоит, например, его школярская аргументация против теории относительности! Даже в этом, «родном» вопросе у талантливого академика, как только он предпринимает попытки задействовать свое образное мышление, происходит явный сбой в мышлении, причем на совершенно элементарном логическом уровне.

Но возвратимся к гению Л. Н. Толстого. Кто из читателей может заявить, что ценит его как исследователя? Нет, мы ценим его художественные произведения, и большинство из наших современников, увы, даже не знает о том, что Толстой посвятил значительную часть своей жизни исследовательской деятельности. Кажется, еще при его жизни К. И. Чуковский написал интересную статью о его творческой манере. Он подчеркивал, что Толстой как создатель художественных образов полностью находится под их властью, что сами образы, живущие самостоятельной жизнью, а не воля и логика писателя, управляют его пером. Да и сам Толстой с удивлением для себя заявил как-то своей дочери, что вот, мол, какая неожиданность: Катюша Маслова отказала Нехлюдову!

Для писателя, творца образов такое качество просто необходимо, потому что только благодаря этому и получаются те образы, которые вызывают своей жизненной правдивостью интерес со стороны читателей. Но это же качество делает его счастливого обладателя совершенно непригодным для исследовательской работы, где требуется подчинение всего процесса строгой логике. Эти разные виды деятельности управляются различными полушариями, и, как писал Ломоносов, если в одном месте что-то прибавится, то в другом столько же отнимется. Против физиологии мозга, против собственной природы мы просто бессильны.

Высказывание Булгакова о Толстом… Из его содержания четко следует, что Булгаков, как и мы все, восхищался Толстым именно как писателем. Он и о Горьком писал в своем дневнике аналогичным образом, причем это практически совпало по времени с другой записью, где он выражал свои сомнения в том, является ли он сам настоящим беллетристом. И это сразу по окончании работы над «Белой Гвардией»! Что же касается его оценок других, то насколько резок и беспощаден он мог быть в этих оценках, когда дело касалось идеологии, в том же дневнике данных предостаточно. Поэтому вряд ли есть основания считать, что преклонение перед Толстым как писателем могло явиться препятствием к тому, чтобы изобразить его в образе Левия Матвея, проклинающего Бога.

Да, но что же все-таки Булгаков хотел показать нам этой сценой – пародию на видение Толстого глазами Горького или все-таки свое собственное видение фигуры этого мыслителя? Возможно, и то и другое. Потому что по крайней мере в этом аспекте он вряд ли сильно расходился во взглядах с Горьким. Но о взглядах Горького по этому вопросу поговорим попозже. До этого нам предстоит еще разобраться с Воландом. Ведь он, как-никак, – один из соавторов «романа в романе»…