Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова

Барков Альфред Николаевич

IX. Два «зеркала русской революции»

 

 

Глава XLIII. Мефистофель или Мессия?

Образ Воланда несет в романе огромную смысловую нагрузку. Булгаков вводит его в повествование под личиной сатаны, неоднократно повторяя это утверждение. Правда, оказывается, что не для всех исследователей это очевидно, и они приходят к такому же выводу через эвристические находки не без помощи… самого дьявола.

Л. М. Яновская, например, в своей книге пишет: «Что за треугольник предъявляет Воланд Берлиозу, а потом Степе? Треугольник, по которому его нельзя не узнать… И. Ф. Бэлза считает, что это „Всевидящее око“… „первая ипостась Троицы“, то есть символ бога. Символ бога, по которому нельзя не узнать дьявола? Никак не откажешь в смелости этому парадоксу исследователя…»

Лидия Марковна, безусловно, права, беря под сомнение вывод И. Ф. Бэлзы и справедливо отмечая, что «в литературоведении главное – не придумывать версий, которые закрывают вопрос, ничего не решая…» Кстати, в романе неоднократно повторяется, что Воланд связан с магией, – он даже сам сказал, что прибыл в Москву, чтобы разобраться с рукописями чернокнижника Герберта. А в оккультных науках изображение треугольника является основным символом; едва ли можно найти хоть одну книгу по черной или белой магии, на обложке которой не был бы изображен тот самый треугольник, символизирующий, с одной стороны, триединство Тела, Души, Духа человека, с другой – вторую ипостась этого триединства: астральное, психическое и интеллектуальное начала.

…Эпиграф из «Фауста», упорное упоминание об идентичности образа Воланда с сатаной создают устойчивый стереотип, не разрушаемый даже парадоксальными (в устах дьявола) восклицаниями «Черт вас возьми!». Но вот уже в самом начале романа в поле зрения читателя вводится «двойное вэ», с которого начинается имя этого персонажа. Этот момент в увязке с тем фактом, что в творении Гете о Мефистофеле в одном месте упоминается как о «юнкере Фоланде», дало основание некоторым исследователям отождествлять Воланда с Мефистофелем. Однако они не обратили внимания на то, что в «Фаусте» имя Фоланда начинается с буквы «фау» (V), что далеко не идентично «дубль вэ» (W), подчеркиваемой Булгаковым.

…Ответ Азазелло «Любая женщина мечтала бы об этом, но… этого не будет» на заявление Маргариты о готовности отдаться Воланду вызывает уже серьезные сомнения в идентичности этого персонажа с сатаной – ведь далеко не «любая» женщина мечтает об адюльтере с самим дьяволом. Утверждение Азазелло могло бы быть справедливым в отношении святого духа, поскольку с точки зрения любой женщины роль Девы Марии несомненно более престижна, чем заурядной ведьмы.

Так образ Воланда постепенно отдаляется от представления о сатане. К тому же «мессир» – «мессия»?.. И когда в повествование вводится грязная ночная сорочка Воланда, никак не вяжущаяся с представлением о сатане («При шпаге я, и плащ мой драгоценен»), возникающая параллель с рубищем Иешуа способствует сближению этих образов, которые в умах человечества всегда мыслились исключительно как антагонистические. Сцена принятия на себя грехов преступников всех времен и народов, что является функцией Сына Божьего, завершает это сближение.

Ночная сорочка выполняет в повествовании еще одну важную функцию: оставляя нижнюю часть ног Воланда обнаженной, она, так же как и стоптанные ночные туфли, свидетельствует об отсутствии у него такого обязательного для сатаны атрибута, как конская нога с копытом. Такую же функцию выполняет и лихо заломленный на ухо берет, несовместимый с сатанинскими рогами. Кроме того, подлинный сатана, не далее как накануне остановивший время полночи, вряд ли нуждается в солнечных часах, образованных к тому же воткнутой в землю шпагой, отбрасывающий тень в виде креста. Сатана, как мы знаем, таких изображений не переносит.

Такая чисто житейская деталь, как больная нога, не только не вяжется с представлением о всемогущем Князе тьмы, но и делает этот образ по-человечески близким. Упоминание Воланда о рецепте, который достался ему от бабушки, окончательно опровергает версию о его идентичности с сатаной. Ведь самая первая в истории человечества бабушка – праматерь наша Ева – приобрела такое свое качество именно благодаря сатанинским козням; и все мы хорошо знаем, что сатана существовал уже тогда, когда будущая первая бабушка пребывала еще Первой девой.

Таким образом, путем тщательного подбора характерных черт Булгаков еще задолго до финала опровергает открыто декларируемую версию. Воланд предстает перед читателем не как сатана, а едва ли не как «самый человечный человек» из всех персонажей романа.

Сочетание сатанинского с человеческим, причем так тщательно отработанное, должно бы являть собой исключительно благодатную почву для проявления диалектичности образа, так характерной для булгаковского стиля. Как, например, это ярко преломилось в образе Маргариты – там положительное органично переходит в свою противоположность и наоборот. Но давайте будем откровенными – несмотря на всю тщательность проработки именно этого образа, при создании которого диалектическое взаимодействие противоположностей прямо просится в строку, Булгаков как будто бы изменил себе – именно в данном случае этой самой диалектичности как раз и нет. А есть механический набор отрицательных и положительных качеств, взаимодействие между которыми отсутствует.

Вот только один пример: ну зачем, спрашивается, Булгакову потребовалось наделять Воланда признаками застарелого заболевания сифилисом? Этот фактор то ли остался незамеченным исследователями, то ли они брезгливо проигнорировали его; но то, что Булгаков не только привел четкие клинические признаки этой болезни, но и сделал это с фактической ссылкой к своему роману «Белая гвардия», заставляет задуматься.

Как! Воланд – сифилитик?! Нет, это уж слишком! – так наверняка воскликнет негодующе маститый булгаковед, издавший не одну работу на эту тему. И будет неправ. Ведь автор «Мастера и Маргариты» был не просто врачом – он практиковал на дому (на том самом Андреевском спуске, 13) именно как венеролог; и свой специфический опыт он не один раз использовал в своих произведениях. В «Белой гвардии» содержатся три колоритнейших описания симптомов этой болезни. Давайте же перечитаем их вместе.

Вот графоман Русаков, разглядывая в зеркале свою грудь, украшенную сыпью, которой его одарила некая Лелька, сокрушается: «Пройдет пятнадцать лет, может быть, меньше, и вот разные зрачки, гнущиеся ноги, потом безумные идиотские речи, а потом – я гнилой, мокрый труп». Алексей Турбин, на прием к которому попал Русаков, «внимательнейшим образом вгляделся в зрачки пациенту и первым долгом стал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой».

Внимательный читатель уже обратил, наверное, внимание на то обстоятельство, что доктор Турбин стал искать признаки сифилиса «первым долгом» не на коже пациента, а именно в его зрачках. Что же касается доктора Булгакова, то с его точки зрения этот симптом настолько общеизвестен, что незадачливый персонаж его первого романа еще до визита к доктору уже знал наперед о предстоящих изменениях в своих зрачках.

Теперь – третий эпизод с люэсом в той же «Белой гвардии» – налет банды сифилитиков на беднягу Василису, жившего в одном доме с Турбиными: «Один глаз его поразил сердце Василисы, а второй, левый, косой, проткнул бегло сундуки в передней».

А вот строки из опубликованной в 1926 году автобиографической булгаковской повести «Звездная сыпь»: «Я, вероятно, увижу этого Семена с гумозными язвами у себя на приеме. Цел ли у него носовой скелет? А зрачки у него одинаковые? Бедный Семен!»

А теперь – строки из «закатного» романа того же писателя (о Воланде): «Два глаза уперлись Маргарите в лицо. Правый с золотою искрой на дне, сверлящий любого до дна души, и левый – пустой и черный, вроде как узкое игольное ухо, как выход в бездонный колодец всякой тьмы и теней».

Сравните, читатель, все эти выдержки; вывод о том, что в контексте литературного творчества доктора Булгакова разные глаза и хромые ноги являются следствием сифилиса, очевиден.

А теперь, после всех этих экскурсий в «Белую гвардию», восполнивших недостаток жизненного опыта (тьфу-тьфу, чтобы его никогда и не было!), стоит возвратиться к «Мастеру и Маргарите». Теперь-то уж читатель, поднаторевший в пикантных вопросах, без труда обнаружит, что сам Воланд прямо и открыто говорит о характере своей болезни: «Приближенные утверждают, что это ревматизм… но я сильно подозреваю, что эта боль в колене оставлена мне на память одной очаровательной ведьмой, с которой я близко познакомился в тысяча пятьсот семьдесят первом году в Брокенских горах, на Чертовой Кафедре».

Мы с вами, уважаемый читатель, взрослые люди и прекрасно знаем, что все болезни бывают от нервов, и только одна – та самая – от близкого знакомства с очаровательными брокенскими ведьмами. Или с Лельками с Подола.

Имел ли доктор Булгаков в данном случае в виду именно эту болезнь – вопрос риторический. А, собственно, что еще может оставить на память очаровательная ведьма? Пикантную болячку с другим названием? Разве что…

Интересно, правда? Да, – ответит недоверчивый читатель, – но что из этого?

Так вот я и ставлю вопрос: зачем Воланду (!) ко всему прочему еще и сифилис? Который в фабуле романа никак не обыгрывается, с другими чертами персонажа не взаимодействует, законы жанра (в понимании литературоведов) нарушает (повешенное в первом акте на стену ружье должно выстрелить в третьем), а только лишний раз, причем нарочито и совершенно демонстративно, подчеркивает неамбивалентность центрального образа романа? Ведь неровная манера письма опять же исключена – Булгаков есть Булгаков. Тем более что он сам вряд ли считал этот образ недоработанным: последние правки, насколько можно судить по описаниям, образа Воланда как раз не коснулись. Следовательно, с какой-то целью, которую нужно обязательно выяснить, писатель преднамеренно отступил от привычной творческой манеры. Что он хотел этим сказать? То есть где и в чем это ружье у Булгакова все же выстреливает? Ведь о том, что Булгаков включил признаки болезни всуе, не может быть и речи.

Да и то посмотреть: за таким, по определению Б. В. Соколова, «второстепенным», а в «московских» главах – даже эпизодическим образом Левия Матвея скрываются вон какие глубокие по смыслу философский и этический пласты; даже пришлось переосмыслить отношение Булгакова к образу самого Иешуа, которое оказалось далеко не таким однозначным, как его интерпретируют. А ведь образ Воланда – центральный, в первых редакциях он был основным.

Чтобы разобраться в новом противоречии, придется все-таки выяснять, во что нацелены обильно развешенные Булгаковым разнокалиберные ружья (то есть черты Воланда), которые по законам какого хотите жанра должны все-таки выстрелить. Только вот куда?

Думаю, проницательный читатель и сам уже догадался, для чего Булгаков поместил в роман весь этот воландовский арсенал: хотим мы того или нет, но реальный, жизненный прототип этого образа определять надо.

 

Глава XLIV. «Так кто ж ты, наконец?»

…Справедливый высший судья, по которому Булгаков, казалось бы, сверяет поступки остальных персонажей, сочетание величия и скромности, даже аскетизма – все это дает основание предположить, что под персонажем, сумевшим остановить время на шабаше преступников, подразумевается масштабная личность. В пользу этого может свидетельствовать и такое парадоксальное обстоятельство: по устному описанию Бездомного Мастер сразу узнал Воланда, хотя такого персонажа в созданном им романе о Пилате нет!

Остается предположить, что если прямая связь между Воландом и Мастером как литературными персонажами не очевидна, то она имела место между их жизненными прототипами; в пользу этого свидетельствует и реакция Маргариты на сомнения Мастера, появившегося в квартире № 50: «Опомнись. Перед тобой действительно он!», что является развитием парадокса с «узнаванием». Заслуживает внимания и намек Булгакова на то обстоятельство, что Воланд раньше бывал в Москве: он устроил сеанс магии, чтобы увидеть, что изменилось в жителях Москвы. «Изменилось» – значит, он сравнивает с прошлым опытом… Намек – в окончательной редакции, а в последней черновой Воланд говорит об этом вполне определенно: «Давненько не видел москвичей. Внешне они сильно изменились, как и сам город, впрочем».

Для определения круга поиска прототипа этого персонажа следует принять во внимание, что в романе Воланд занимает более высокую иерархическую ступень, чем Мастер. Следовательно, его прототип должен был бы занимать в жизни более значимое положение, чем Горький. Чтобы выяснить, кого именно мог иметь в виду Булгаков при создании этого образа, представляется целесообразным сопоставить содержащиеся в романе факты в отношении Воланда со сведениями о видных деятелях, имена которых начинались с «двойного вэ», и занимавших значительное место в биографиях Горького и Андреевой.

В числе их корреспондентов можно назвать только одного человека, данные которого отвечают всем изложенным критериям. Направляя им на Капри письма из Женевы, Берна и Парижа, он указывал в своем адресе фамилию и инициал имени во французской транскрипции – с использованием буквы «дубль-вэ» и диграфов для передачи гласных звуков. В результате его русская фамилия приобрела вид, содержащий все составляющие слово «Воланд» буквы, за исключением последней «д».

Это имя – Владимир Ульянов, в авторской транскрипции на французском языке – Wl. Oulianoff.

Понимаю, что такой вывод как-то не очень вяжется с укоренившимися представлениями о мировоззрении и круге интересов Булгакова. Но ведь не кто иной, как сам Булгаков в папке с черновыми материалами для романа «Мастер и Маргарита», наряду с биографическими данными королевы Марго, Маргариты Наваррской и др. хранил бюллетени о состоянии здоровья Ленина. Подчеркиваю – в папке с материалами именно для этого романа. Это факт – не из чьих-то воспоминаний или переделанных дневников, а из материалов отдела рукописей ГБЛ, то есть подлинных документов.

Но все же главным аргументом в определении прототипа является, как всегда, текст романа, и проверить эту неожиданную версию следует в первую очередь на нем. Впрочем, эта версия не так уж неожиданна: вспомнить хотя бы, где Воланд при погоне за ним Бездомного делает крюк – у станции метро «Библиотека имени Ленина», у самой Библиотеки имени Ленина, у дома с мемориальной плитой с этим же именем… С другой стороны, Мастер и Маргарита: Воланд вместе с ними, он – между ними, он же – над ними. Не такое ли же положение занимал Ленин в судьбах Горького и Андреевой? Эту параллель можно развить: Воланд по просьбе Маргариты «извлекает» Мастера; не напоминает ли это Женеву 1903 года, где Ленин и Андреева определили дальнейшую судьбу Горького? Или другая параллель: Маргарита «нашептала» Мастеру «покой», Воланд исполнил; следует ли напоминать роль «нашептывания» Андреевой в истории с эмиграцией Горького в 1921 году?

Под углом зрения этой версии стоит рассмотреть группу характеризующих Воланда признаков, которые могут указывать на конкретную личность его прототипа.

В этом плане уже в начале романа заставляет задуматься парадоксальная ситуация, в которой всемогущий Воланд (!) затрудняется ответить на вопрос, немец ли он… И там же Бездомный подозревает в нем шпиона… О том, что Ленин был германским шпионом, пишут и говорят сейчас много. В булгаковские времена, правда, не писали, но говорить – говорили. Шепотом… Видимо, по этой причине при диктовке на машинку окончательной редакции Булгаков опустил содержавшиеся в рукописи слова Воланда «Их ферштее нихт».

Но пойдем дальше. Воландовская фраза «О, я вообще полиглот и знаю очень большое количество языков» также согласуется с тем фактом, что Ленин действительно хорошо владел несколькими европейскими языками.

Еще факт. В беседе с Берлиозом и Бездомным Воланд упоминает о своем несогласии с положениями философии Канта. Вряд ли можно найти в числе близких Горького другого, кроме Ленина, человека, который бы не только уделил столько внимания критике идей этого философа, к которым в России проявляли большой интерес, но и развязал беспрецедентный по своим масштабам террор по их искоренению из умов граждан Страны Советов.

Ленин и жестокость, Ленин и кровь – сейчас это уже воспринимается как синонимы. Как тут не вспомнить эпизод в романе, где Воланд демонстрирует Маргарите свой глобус, на котором проступает живая картинка начатой с его одобрения войны со сценой гибели ребенка! И как не удивиться, что отдельные интерпретаторы романа умиляются этой сцене, толкуя ее как проявление позитивного, справедливого, по их мнению, в этом образе! Даже «неизвестно к чему сказанное» Воландом «Кровь – великое дело» неспособно поколебать их уверенность.

Ассоциацию с этим местом в романе не могут не вызвать такие строки из письма М. Ф. Андреевой Горькому от 29 января 1924 года по поводу смерти Ленина: «Ты когда-то в Москве, на собрании, говорил, мне сказали, что Владимир Ильич представляется тебе человеком, который взял землю в руки, как глобус, и ворочает ею, как хочет».

К этой ассоциации можно добавить и уже упомянутую выше, связанную с выражением «должность адски трудная», которое Горький приписывал Ленину и которое встречается в романе.

И уж поскольку заговорили о должности… Первоначально роман мыслился как повествование о Воланде и назывался в одном из вариантов «Великий канцлер». Слово «канцлер» в немецком языке означает главу правительства. То есть это то, что у нас – предсовмина, предсовнаркома. В царской России слово «канцлер» наряду со званием «действительный тайный советник 1-го класса» употреблялось для обозначения гражданского чина 1-го класса, который соответствовал воинскому званию «фельдмаршал». Этот чин, к примеру, получил в 1916 году И. Л. Горемыкин, в то время председатель Совета министров России. Первым после Октябрьского переворота такую должность занимал Ленин. Вот он-то и был нашим первым канцлером. А уж каким великим…

…«Он не иностранец! Не иностранец! – кричало у него в голове» – такие слова были вложены в мысли Берлиоза в той ранней редакции. Не создается ли впечатление, что это сам Булгаков кричит нам, что речь идет не об иностранце?

Как тут теперь не сопоставить воландовскую характеристику Мастера как «романтического» с ленинской характеристикой Горького как «романтика»!..

Теперь – не менее интересное: группа внешних признаков. Мнения наблюдателей относительно того, из каких материалов изготовлены коронки Воланда, разошлись. По мнению одних – из золота, других – из платины, третьи же считают, что из обоих металлов. То, что коронки не вяжутся с понятием о вечном сатане, ясно. Очевидно, Булгаков имел в виду какой-то предмет и ввел эти данные, чтобы вызвать у читателей определенные ассоциации с ним. Таким предметом, с изображением которого каждый из нас еще совсем недавно сталкивался каждодневно, является знак ордена Ленина.

Оказывается, с сентября 1934 года орден чеканили из серебра с золотым покрытием, а согласно постановлению Президиума ВЦИК от 11 июня 1936 года (за неделю до смерти Горького и даты финала романа!) барельеф стали чеканить из платины, а подложку – из золота. Приведенная дата может рассматриваться и как усиливающий фактор, поскольку характерным для булгаковского метода подбора «ключей» является их совмещенная смысловая нагрузка (примеры с маркой вина, планетой Меркурий, ночной сорочкой). В данном случае эпизод с коронками можно расценивать не только как намек на орден, связанный с именем Ленина, но и как дополнительное дублирование информации о времени развязки в романе.

Другое противоречие в показаниях очевидцев – на какую ногу хромал этот персонаж. Здесь, как и в случае с коронками, одни считают, что на левую, другие – на правую, а третьи никакой хромоты не заметили вообще. Известно, что после инсульта физическая хромота проявлялась у Ленина в разное время в большей или меньшей степени. И здесь больше всего поражает совпадение симптомов болезни Ленина в описании лечившего его профессора Осипова с целым набором приведенных в романе примет Воланда. Судить об этом прошу самих читателей.

«Владимир Ильич был страстным охотником… он иногда на охоте присаживался на пень, начинал растирать правую ногу, и на вопрос, что с ним, говорил: „Нога устала, отсидел“». Полагаю, что связанный с хромотой Воланда пассаж можно истолковать и как намек на паралич правой стороны тела Ленина, сопровождавшийся потерей речи. Внешние признаки таких явлений, которые первыми бросаются в глаза и которые остаются даже после восстановления речи, подаются Булгаковым еще в сцене на Патриарших прудах («рот какой-то кривой»); прибывшая в квартиру № 50 Маргарита обнаружила, что «лицо Воланда было скошено в сторону, правый угол рта был оттянут книзу». В последней рукописной редакции – «Рот кривой начисто».

Профессор Осипов: «Он очень охотно подвергался массажу, очень охотно принимал ручные и общие ванны…» В романе: «Одну ногу он поджал под себя, другую вытянул на скамеечку. Колено этой темной ноги и натирала какой-то дымящейся мазью Гелла».

Далее, Осипов: «Правые конечности были напряжены до того, что нельзя было согнуть ногу в колене… В это время мы измерили температуру – термометр показал 42,3 градуса – непрерывное судорожное состояние привело к такому резкому повышению температуры; ртуть поднялась настолько, что дальше в термометре не было места». А вот как это же описано в романе: «Воланд положил свою тяжелую, как будто каменную, и в то же время горячую, как огонь, руку на плечо Маргариты».

Полагаю, теперь уже можно утверждать: бюллетени о состоянии здоровья Ленина, сохранившиеся в папке с материалами к роману, были использованы действительно по-булгаковски – явные симптомы последствий инсульта включены в фабулу таким образом, что при всей их «незашифрованности» они как признаки заболевания при чтении не воспринимаются, а их истинный смысл вскрывается только при сопоставлении этой части романа с симптомами болезни Ленина.

С другой стороны, не исключено также, что под хромотой Воланда подразумевается не только физический недостаток, а «хромота» в значении политических уклонов. Такую трактовку вряд ли можно игнорировать, поскольку в данном случае расхождения во мнениях очевидцев могут объясняться просто различием их собственных политических платформ. Да и переход, например, от политики военного коммунизма к нэпу может, в случае привлечения аллегорий, быть описан именно так, как это сделано в романе. Впрочем, Ленина обвиняли в этом и без аллегорий…

Но возвратимся к внешним признакам. «Правый глаз черный, левый почему-то зеленый». К тому же правый – «с золотой искрой на дне»… О том, что один глаз у Ленина был близорук, другой – дальнозорок, говорят как об общеизвестном факте. Да и по определению И. А. Бунина Ленин – «косоглазый». Многие из нас с детства помнят рассказы о добром дедушке Ленине, у которого «глаз с косинкой», «глаз с золотой искоркой». Во всяком случае, с учетом этих данных имеются все основания интерпретировать булгаковское описание глаз Воланда как описание характерных примет Ленина, часть из которых приводилась в массовых изданиях того времени.

Но «косоглазый» – не единственное, что было сказано Буниным о Ленине. Помните – там было еще и… «сифилитик». Вот наконец и выстрелило это «неизвестно зачем» подвешенное Булгаковым ружье. Современники Ленина полагали, что весь его паралич был следствием подхваченного где-то сифилиса. Академик Б. В. Петровский, бывший министр здравоохранения СССР, писал, что «…за рубежом ходили слухи, что у него был наследственный сифилис».

Каким образом эта информация попала за границу, становится ясным из содержания книги американского политолога Луиса Фишера:

Все реакции на сифилис оказались отрицательными. Тем не менее была снаряжена целая медицинская экспедиция в Астрахань, откуда родом были предки Ленина с отцовской стороны, чтобы проверить подозрения о наследственном сифилисе. «Такую старую грязь разворотили, что и вспоминать нет охоты», – рассказывал заместитель Ленина по Совнаркому, а позже – председатель Совнаркома А. И. Рыков Борису Николаевскому в 1923 году, в Саарове под Берлином, где оба были гостями Максима Горького.

Современник В. И. Ленина Н. Валентинов (Н. Вольский) вспоминал:

«Когда Сталина разбил паралич, никто не смел не только расспрашивать – как и при каких обстоятельствах это произошло, но и слова сказать. Не так было в марте 1923 года. Москва загудела тогда, как разбуженный улей. Кажется, не было дома, где не говорилось о болезни Ленина. Правительственное сообщение поразило всех своей неожиданностью. Ведь, кроме крошечной группки, никто не знал, насколько опасно болен Ленин и что у него уже третий удар. Почти все, особенно те, кто совсем недавно читал его статьи, были уверены, что он по-прежнему управляет страной. Одни – и это, конечно, партийцы и большая часть рабочих – Ленина любили, другие не любили, но им интересовались; третьи жгуче ненавидели и все же им интересовались. Вероятно, из этой третьей группы впервые и пополз по Москве слух, что у Ленина прогрессивный паралич, явившийся следствием сифилиса. В своих воспоминаниях о Ленине, появившихся в 1933 году, в „Славоник Ревью“, а позднее, в их переводе на русский язык, напечатанных в парижском журнале „Возрождение“ (1950 год, десятая тетрадь), П. Б. Струве писал: „Можно сказать почти наверное, что Ленин умер от последствий сифилиса, но на мой взгляд это было чистой случайностью“.

На чем основывал свою уверенность П. Б. Струве – не знаю. Могу только указать, что об этом вопросе у меня был большой разговор с М. А. Савельевым (моим ближайшим начальством). Он мне рассказал, что к предположениям и слухам о сифилисе у Ленина часть Политбюро отнеслась только как к очередной вражеской попытке его как-нибудь опозорить, но в том же Политбюро Рыков, Зиновьев, Каменев – считали, что нельзя отбрасывать эти слухи простым отрицанием. Поэтому была образована особая тайная комиссия ЦК, которой было поручено собрать все данные по этому вопросу. В распоряжении комиссии были всякие анализы крови и пр., сделанные еще после первого удара, результаты вскрытия тела и, наконец, все, что можно было иметь для суждения: не было ли сифилиса у предков Ленина. На основании всего собранного материала комиссия убежденно пришла к выводу, что сифилиса у Ленина не было. Кто входил в эту комиссию, Савельев мне не указал».

Ясно, что такая информация явилась основанием для многочисленных слухов в СССР, поэтому наличие у Воланда признаков сифилиса должно было вызвать у потенциальных читателей романа Булгакова ассоциацию с личностью Ленина.

Нет, вовсе не напрасно врач-венеролог Булгаков хранил в материалах к роману бюллетени о развитии болезни Ленина. Их данные, изложенные с применением уже апробированных в «Белой гвардии» художественных приемов, дали одну из черт нового образа.

Кстати, еще одно «ружье». Помните, Воланд пьет на шабаше вино из черепа только что убитого барона Майгеля? Эффектно… Но мерзко. Я бы этого делать не стал. Не смог бы… Наверное, большинство из читателей «Мастера и Маргариты» – тоже. А вот Владимир Ильич Ленин…

…Нет, Владимир Ильич из чужих черепов вина, наверное, не дегустировал. Просто, если верить появившимся в последнее время публикациям наших известных историков, в его кабинете до самой его смерти хранилась доставленная из Екатеринбурга в качестве отчета о выполненной работе голова убиенного императора всея Руси Николая II.

И еще одно «ружье», на этот раз относящееся к манерам Воланда. Как-то вошло в обычай, что при разборе характерных черт этого образа стало признаком хорошего тона показывать его исключительно с положительной стороны. Но давайте, читатель, вместе оценим те места в романе, которые ускользнули от внимания исследователей.

В первой главе, в сцене на Патриарших прудах, в навязанном Берлиозу и Бездомному богословском споре аргументация Воланда носит довольно странную эмоциональную окраску, его манеры граничат с обыкновенным хамством:

«– Виноват, – мягко отозвался неизвестный, – для того, чтобы управлять, нужно, как-никак, иметь точный план на некоторый, хоть сколько-нибудь приличный срок. Позвольте же вас спросить, как же может управлять человек, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план хотя бы на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу, но не может ручаться даже за свой завтрашний день? И, в самом деле, – тут неизвестный повернулся к Берлиозу, – вообразите, что вы, например, начнете управлять, распоряжаться и другими и собою, вообще, так сказать, входить во вкус, и вдруг у вас… кхе… кхе… саркома легкого… – тут иностранец сладко усмехнулся, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие, – да, саркома, – жмурясь, как кот, повторил он звучное слово, – и вот ваше управление закончилось! <…> А бывает и еще хуже: только что соберется человек съездить в Кисловодск, – тут иностранец прищурился на Берлиоза, – пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не может – потому что неизвестно почему вдруг возьмет – поскользнется под трамвай! Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так? Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой? – и здесь незнакомец рассмеялся странным смешком».

Это читали все, многие комментировали. И все же, когда автор упомянул об «обыкновенном хамстве», многие, небось, подумали про себя: «Загнул!». Теперь вот перечитали и убедились, что Воланду присуще не только хамство, но даже какой-то садизм. Вкрадчиво-нагловатое вступление «Виноват», предвещающее язвительные приемы типа «позвольте же вас спросить»; сладко усмехнулся, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие; жмурясь, как кот, повторил он звучное слово; странный смешок и вот это «кхе… кхе…» Да и можно ли иначе расценить и такие моменты, как «… громко и радостно объявил: – Вам отрежут голову!», «снисходительно улыбнувшись»? Бросается в глаза и неподобающая положению Воланда переходящая в ерничанье фамильярность, которая присутствует в его рассказе о завтраке с Кантом, в таком обращении, как «досточтимый Иван Николаевич», в авторских ремарках «развязно ответил и подмигнул», «Вопрос был задан участливым тоном, но все-таки такой вопрос нельзя не признать неделикатным» (в беседе с буфетчиком Варьете).

Согласен, сатана… На то он и лукавый… Но все же…

«…Надо отметить и то, что Ленин был особенно груб и беспощаден со слабыми противниками: его „наплевизм“ в самую душу человека был в отношении таких оппонентов особенно нагл и отвратителен. Он мелко наслаждался беспомощностью своего противника и злорадно и демонстративно торжествовал над ним свою победу, если можно так выразиться, „пережевывая“ его и „перебрасывая его со щеки на щеку“. В нем не было ни внимательного отношения к мнению противника, ни обязательного джентльменства».

Ценность этой характеристики заключается в том, что ее автор, дворянин и большевик Г. А. Соломон (Исецкий), стоявший у истоков зарождения социал-демократии в нашей стране и занимавший крупные руководящие посты в советском правительстве, хорошо знал не только Ленина на протяжении более чем двух десятков лет, но и был дружен с его семьей. В качестве иллюстрации этого тезиса Соломон описывает имевший в начале века случай беседы в Брюсселе Ленина с молодым социалистом по имени Александр. Вот лишь некоторые выдержки из нее:

«– Ха-ха-ха! – злобно рассмеялся Ленин, заранее торжествуя легкую победу… – Ха-ха-ха! Нам вынь да положь сию же минуту „Красную звезду“ моего друга Александра Александровича (Малиновского; речь идет о его романе-утопии о социализме. – А. Б.) …по выражению моего друга „его величества Божьей Милостью Николая II“… Да, прав Иисус Христос, – что ни говорите, а он был не дурак, – и вам, милейший, следовало бы помнить, что он говорил… Хе, – злорадно снова заговорил Ленин, – эк-хе… Так вот я вам скажу, мой мудрый и почтеннейший Сократ, чем это чревато… Ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха!..»

Не правда ли, при сопоставлении двух текстов просматривается много общего? И ерничанье, и фамильярное «мой друг Николай II», и язвительный смешок… Но вот Соломон пишет далее: «Ленин как-то мелко торжествовал. Его маленькие глазки светились лукавством кошки, готовой сейчас броситься на мышонка». У Булгакова: «Тут иностранец сладко усмехнулся, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие, – да, саркома, – жмурясь, как кот, повторил он звучное слово».

Хотя Булгаков уже жил в Москве, когда Соломон еще работал в Наркомате внешней торговли, трудно сказать, были ли они лично знакомы. Но то, что у них были общие знакомые, сомнений нет. Вересаев, например, о творчестве которого Ленин, по словам Соломона, отзывался весьма язвительно. Напомню, что Вересаев был не только близок с Соломоном по социал-демократической деятельности, но и являлся его дальним родственником. Трудно представить, чтобы Соломон не делился с ним своими впечатлениями от общения с Лениным, которое продолжалось и после революции. И несмотря на то, что Соломон не был профессиональным писателем, из содержания его книг видно, что он был весьма общительным и наблюдательным человеком, превосходным психологом. Длительное общение с Луначарским, давняя дружба и совместная работа в наркомате с Красиным, дружба с М. Т. Елизаровым, мужем А. И. Ульяновой, знакомство с Андреевой, неприятие целей Октябрьского переворота, резко негативное отношение к коррупции в кремлевских коридорах власти… То есть ему было чем делиться с Вересаевым. Ну а уж об отношениях Булгакова с Вересаевым напоминать вряд ли стоит…

И последнее. Давайте вспомним, что писал Ленин о Толстом: «Помещик, юродствующий во Христе», «Юродивая проповедь „непротивления злу насилием“», «Проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно – религии»; «Движению вперед мешают все те, кто объявляет Толстого общей совестью, учителем жизни»; «Идеологией восточного строя, азиатского строя и является толстовщина в ее реальном историческом содержании».

«Старый софист»…

Итак, совокупность представленных Булгаковым деталей достаточно четко указывает на личность Ленина как прототип образа Воланда. Но ответа на поставленный вопрос – о причинах отсутствия в нем булгаковской диалектичности – этот вывод пока не дает.

 

Глава XLV. От Иегудила Хламиды до Воланда

Изложенные построения вряд ли можно считать завершенными без ответа на вопрос, суть которого сводится к следующему. Поскольку «роман в романе» и образ Иешуа явились продуктом пародирования, то, по законам жанра, мы вправе рассчитывать на наличие адекватной пародии и в данном случае.

Как показано выше, многочисленные штрихи указывают на личность В. И. Ленина как прототип образа Воланда. Однако отмеченная его парадоксальность свидетельствует, скорее всего, что писатель замыслил нечто большее, чем тривиальную сатиру на «злодейски гениального Ленина». К одному из парадоксов, связанных с этим образом, можно отнести, в частности, явно преднамеренное, хотя и лишенное диалектических переходов переплетение в одном персонаже сатанинского с божественным, что выливается в конечном счете во взаимный обмен функциями между Спасителем и антихристом (чего стоит, например, исполнение сатаной-Воландом во время шабаша причастия – функции Сына Божия; с другой стороны, пассивное всепрощенчество Иешуа привело к гибели Москвы, которую, как и Иерусалим когда-то, накрыла тьма).

О наличии этого парадокса в романе отмечал в свое время А. З. Вулис: «Явный парадокс, единогласие непримиримых – по Священному писанию – оппонентов: сатаны и Христа, Христа и сатаны».

Как оказалось, трудности с трактовкой значения этого образа определяются в первую очередь тем, что, не вписываясь в булгаковскую систему образов, он тем не менее безусловно воспринимается исследователями как чисто булгаковская креатура; несмотря на значительное количество работ, посвященных пародии в творчестве Булгакова, ни в одной из них даже не ставится вопрос о том, что образ Воланда является пародийным.

Однако, как только такая гипотеза принимается за основу анализа, тут же выясняется, что факт переплетения в Воланде сатанинского с божественным соответствует горьковской религиозной диалектике, в которой сатана, по его мнению, – великий революционер; со временем он приобретает у Горького все более положительный смысл, часто меняясь местами с Богом настолько, что трудно понять, кто Христос, а кто Антихрист, кто Бог, кто сатана. Эти моменты подробно разбираются в работе М. Агурского «Великий еретик (Горький как религиозный мыслитель)».

В 1918 году Горький пишет в «Новой жизни»: «Сегодня – день рождения Христа, одного из двух величайших символов, созданных стремлением человека к справедливости и красоте. Христос – бессмертная идея милосердия и человечности, и Прометей – враг богов, первый бунтовщик против Судьбы, – человечество не создало ничего величественнее этих двух воплощений желаний своих. Настанет день, когда в душах людей символ гордости и милосердия, красоты и безумной отваги в достижении цели – оба символа сольются в одно великое чувство». Именно эта идея вложена в уста дьякона-расстриги Егора Ипатьевского («Жизнь Клима Самгина»): «Не Христос – не Авель нужен людям, людям нужен Прометей-Антихрист».

…Итак, Христос и антихрист у Горького часто меняются местами, «перехватывая» функции друг друга… Но разве не эта же ситуация описана в «Мастере и Маргарите», где Воланд творит добро, а всепрощенчество Иешуа приводит к глобальной трагедии?

…Сатана Горького – революционер, положительный герой… Разве не таким является булгаковский Воланд?.. И уж поскольку фигура Ленина определилась как прототип этого образа, то разве не интересно знать, что писал о Ленине Горький – разумеется, кроме трижды переделывавшегося по указке Системы злополучного очерка?

Читаем – ноябрь 1917 года: «Ленин, Троцкий… отравились ядом власти»… «Слепые фанатики и бессовестные авантюристы»… «Ленин и соратники его считают возможным совершать все преступления»… «Рабочий класс не может не понять, что Ленин на его шкуре, на его крови производит только некий опыт, стремится довести революционное настроение пролетариата до последней крайности и посмотреть – что из этого выйдет?» …«Рабочий класс должен знать, что чудес в действительности не бывает, что его ждет голод, полное расстройство промышленности, разгром транспорта, длительная кровавая анархия, а за нею – не менее кровавая и мрачная реакция»… «Ленин вводит в России социализм по методу Нечаева – „на всех парах через болото“. И Ленин, и Троцкий, и все другие, кто сопровождает их к погибели в трясине действительности, очевидно убеждены вместе с Нечаевым, что „правом на бесчестье всего легче русского человека за собою увлечь можно“, и вот они хладнокровно бесчестят революцию, бесчестят рабочий класс, заставляя его устраивать кровавые бойни, понукая к погромам, к арестам ни в чем не повинных людей»… «Грозя голодом и погромами всем, кто не согласен с деспотизмом Ленина – Троцкого, эти „вожди“ оправдывают деспотизм власти, против которого так мучительно долго боролись все лучшие силы страны»… «Он обладает всеми свойствами „вождя“, а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс»… «Ленин – „вождь“ и – русский барин» … «Неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы»…

Тогда же, 6/19 ноября 1917 года, дневниковая запись Гиппиус приводит такие слова Горького: «Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким».

А теперь сопоставим эти горьковские высказывания 1917 года о «мерзавце» с его же более поздними: «Мы в стране, освещенной гением Владимира Ильича Ленина, <…> в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина!». И вот такое суммирование прямо противоположного, что в разное время писалось Горьким о Ленине, дает не что иное, как образ… Воланда! Иными словами, Булгаков не просто создал первичный образ Воланда-Ленина, а спародировал то, что вышло из-под пера Горького.

Становится понятным и лишенный диалектических переходов набор положительных и отрицательных качеств Воланда: Булгаков не мог не следовать манере пародируемого им Горького, отношение которого к Ленину едва ли можно назвать амбивалентным – привлекательное в этой личности не сочеталось в его сознании с отталкивающим; эти качества не сосуществовали для Горького одновременно как нечто целое, неразделимое и противоречивое; они составляли два крупных самостоятельных (и по-горьковски доведенных до крайности, если говорить об их пафосе) блока, не просто разделенных во времени, а скорее пристроенных Горьким к различным этапам своей биографии.

Образ Воланда как раз и есть та самая «по Сеньке шапка», как характеризовал «малодаровитость» и «внутреннюю тусклость» самого Горького К. И. Чуковский; если продолжать пользоваться его меткими характеристиками, то трудно не признать, что его мнение о непсихологичности, несложности и элементарности Горького как нельзя более характеризуют именно ту неамбивалентность образа Воланда, в качестве кальки для которого Булгаков удачно использовал и характерные черты личности самого Горького.

И как теперь не вспомнить его ранние журналистские пробы под кощунственным псевдонимом «Иегудил Хламида», объединившим в себе инициалы Христа и имя предавшего его Иуды! Получается, что истоки образа Воланда восходят к началу девяностых годов XIX столетия…

Нет, безусловно прав был Воланд, предрекая, что роман преподнесет нам неожиданности… Хотя, если вдуматься, то вывод о том, что образ Воланда пародирует горьковскую интерпретацию исторической фигуры Ульянова-Ленина, не является таким уж неожиданным. Ведь, по фабуле, Воланд является креатурой Мастера, вышедшей со страниц романа в реальную советскую действительность; с другой стороны, Воланд является не только персонажем романа, но и его соавтором. Это, как и факт генетической связи между личностью Горького и образом Мастера, уже дает основание для версии о том, что прототип образа Воланда следует искать в творчестве Горького.

…Как бы подытоживая все сказанное выше, М. Агурский пишет: «Можно понять, почему Ленин называл Толстого „зеркалом русской революции“. Ленин хорошо знал силу еретических религиозных движений, направленных против церкви и государства, и, несомненно, опирался на эту силу в своей практической политике в годы революции и гражданской войны. Но именно Горький в гораздо большей степени заслуживает, чтобы его называли „зеркалом русской революции“, причем зеркалом чистым и незамутненным. Без Горького невозможно понять глубинные народные корни большевистской революции, которую нельзя рассматривать только через марксистскую призму».

М. Агурский, вовсе не имея в виду роман Булгакова, фактически объяснил причину пристального интереса писателя к поднятой в «закатном романе» проблеме «Толстой – Горький».

Но, оказывается, этот пласт может содержать еще одну, весьма интересную грань. Уже после выхода в свет первого издания этой книги ко мне с некоторым опозданием попала еще одна работа Н. Н. Примочкиной: «Горький и Булгаков: из истории литературных отношений». Ее материал настолько интересен, что с удовольствием помещаю выдержку из него именно в эту главу:

«Следует сказать несколько слов о перекличках и параллелях в творчестве Горького и Булгакова начала 30-х годов. Любопытен, на наш взгляд, следующий факт: в самый разгар работы Булгакова над „романом о черте“ (позднейшее название „Мастер и Маргарита“) у Горького рождается замысел пьесы о черте, причем одного из возможных воплотителей этого замысла он видит в Булгакове. 4 февраля 1932 года он писал заведующему литчастью МХАТа П. А. Маркову: „У меня есть кое-какие соображения и темы, которые я хотел бы представить вниманию и суду талантливых наших драматургов: Булгакова, Афиногенова, Олеши, а также Всев. Иванова, Леонова и др… Есть у меня и две темы смешных пьес, героем одной из них является Черт – настоящий!..“ Замыслом пьесы о черте Горький поделился также с гостившим у него А. Афиногеновым, записавшим этот сюжет в своем дневнике: „Тема сатирическая, бытовая. Перед занавесом черт. Он в сюртуке, он извиняется за свое существование, но он существует. Он здесь будет организовывать цепь, заговор случайностей, чтобы люди через эти случайности пришли в соприкосновение и обнаружили тем самым свои внутренние качества, свои бытовые уродства. Черт передвигает вещи, подсовывает письма, черт создает внешние мотивировки для развития поступков людей в их бытовом окружении. Он порой язвительно усмехается и спрашивает публику: «Каково, хорошо ведь работаю, вот как людишки сталкиваются, вот какая чертовщина разыгрывается»“. К тому же времени относится горьковский набросок плана будущей пьесы под названием „Правдивый рассказ о злодеяниях черта“, близкий по содержанию к тому, что записал Афиногенов.

Сам Горький понимал, что этот сюжет ему „не по зубам“. Когда-то, в начале 20-х годов, он хотел сочинить произведение о черте, который сломал себе ногу, – помните, „тут сам черт ногу сломит!“. Затем написал стилизованный рассказ о черте, живущем у почтмейстера Павлова, однако остался им, видимо, недоволен и никогда не публиковал. Его реалистический метод сопротивлялся условности, связанной с появлением подобного „героя“ на сцене. Черт как реальное лицо невозможен в эстетической системе Горького. Дьявольское, темное начало жизни может воплощаться здесь либо в человеческом облике (например, столяр в „Голубой жизни“), либо в образе двойника („Жизнь Клима Самгина“) – в обоих случаях в виде галлюцинации, вызванной расстроенным воображением героя. Каково же было бы удивление (и смеем предположить, восхищение) Горького, если бы он узнал, что Булгаков работает над романом, по замыслу довольно близком горьковскому».

Горький, возможно, и не знал; но Булгаков мог знать о подобных его замыслах, хотя бы от П. А. Маркова, с которым тесно общался. Конечно, для того, чтобы рассматривать в свете этих данных какую-то грань фабулы «Мастера и Маргариты» как рефлексию творческих замыслов Горького, основания имеются. Не менее интересно и то, что в процессе создания романа Булгаков читал его как раз тому кругу лиц, который был знаком с этими планами Горького, и соответствующие ассоциации у слушателей не могли не возникнуть. Возможно, на первой стадии и не знал – ведь цитируемое Н. Н. Примочкиной письмо Горького было написано через три года после того, как Булгаков уже приступил к созданию романа о дьяволе; значит, узнал позже, возможно даже в процессе чтения первых редакций в кругу друзей. Повлияло ли это как-то на развитие замысла Булгакова? Гадать не буду, напомню только один факт: образ Мастера был введен в роман уже после 1932 года… Хотя, впрочем, еще до этого Горький уже присутствовал в романе в образе Феси.

Но возвратимся к основной теме этой главы. Итак, два антагониста: в жизни – Толстой и Горький, в романе – их двойники Левий Матвей и Мастер; два созданных ими образа – Христос в «Четвероевангелии», антихрист с чертами мессии – в горьковской лениниане; наконец, две булгаковские пародии на эти образы – Иешуа и Воланд, ни один из которых, кстати, Москву от «тьмы» не спас. Причем обе эти булгаковские пародии побуждают нас смотреть на исторические личности Ленина и Толстого не только с позиций самого Булгакова, но и глазами Мастера-Горького.

В соответствии с диалектическим законом, все крайности сошлись. И Булгаков особо подчеркивает это схождение, казалось бы, непримиримых позиций – вспомним, кто дал разрешение Мастеру-Горькому на лживую концовку того, что было так хорошо им начато, – Иешуа. Это уже – не Иешуа, персонаж созданного Мастером и Воландом «романа в романе», а сошедший с его страниц и уже действующий самостоятельно, вне их замысла, чисто уже в рамках собственно булгаковского романа Иисус, передавший в Москву свое «добро» на ложь и трагедию через породившего «козлиный пергамент» Левия Матвея. То есть в «московской» грани романа, в реалиях уже советской эпохи, образ Льва Толстого должен восприниматься как креатура уже самого Булгакова; иными словами, элементы пародии на видение этой личности Горьким на данный случай уже не распространяются. То есть Булгаков проводит четкую грань: вот вам, читатель, восприятие толстовской философии Мастером-Горьким и сатаной-Лениным, а вот, в «московских» главах, – чисто мое, булгаковское видение.

И если оценивать финал романа с учетом этого булгаковского видения, то получается, что московская трагедия была предопределена не только и не столько сатанинской сущностью Воланда-Ленина, давшего на своем шабаше волю «звериным инстинктам» народа, но скорее безразмерным всепрощенчеством «навеянного нашими юродивенькими и блаженными, которых исстари почитали на Руси за святых», толстовского Иисуса, который оказался как раз «по недугу русского народа». Если исходить из фабулы романа в такой интерпретации, то позицию Булгакова следует расценить так, что оба «зеркала русской революции» – и Толстой, и Горький – отражают под разными углами «недуги» нашего национального менталитета.

«Лишние люди» по-булгаковски? Возможно, это так… Но следует еще раз подчеркнуть, что Булгаков не опровергает Евангелие от Матфея, не привлекает антихриста к решению российских проблем, в чем его упрекают патриотические издания, а, наоборот, осуждает Горького за пособничество сатанинской Системе, одновременно с этим выражая и свое несогласие с толстовской концепцией «непротивления». Роман «Мастер и Маргарита» – это видение Булгаковым причин нашей национальной трагедии.

Поскольку такой вывод может вызвать протест тех, кто считает жизненное кредо Михаила Афанасьевича «созерцательным» и кто склонен видеть в его «закатном» романе только фарс, позволю себе сослаться на мнение самого, пожалуй, авторитетного человека во всей современной России – академика Д. С. Лихачева: «Историзм проникает в литературу все больше: от малоисторичных Тургенева и Чехова к „историчному“ Бунину, а затем и сугубо историчным советским писателям – как Булгакову и др.».

Действительно, Михаил Булгаков с полным правом мог бы повторить о себе слова другого русского сатирика, М. Салтыкова-Щедрина: «Писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности».

…«Чтобы знали…» – такими были предсмертные слова Булгакова о назначении своего «закатного романа».