Прогулки с Евгением Онегиным

Барков Альфред Николаевич

Часть VII

Вместо эпилога

 

 

Глава XXXIII

«Не то, не так, не там…»

…У этой книжки очень оригинальная обложка: кроме места и года издания (там где и положено, внизу) в верхней ее части крупным шрифтом пропечатано всего два слова: Евгений Онегин. Без кавычек, естественно, – обложка ведь все-таки… Но зато и без фамилии Пушкина. Даже без слов «Роман в стихах»…

Если бы я не знал со школьной скамьи, что означают эти два слова, то, взяв эту книгу в руки, наверняка бы подумал, что ее автор – Евгений Онегин. Ведь мы привыкли к тому, что, если на обложке или на корешке книги кроме имени и фамилии ничего другого нет, то это имя и эта фамилия принадлежат автору книги.

Наверное, не один читатель в этом месте иронически улыбнется: кто в школе не проходил «Евгения Онегина»? Нет, читатель. Те люди, которые в свое время платили по пяти рублей за экземпляр именно этого издания, «Онегина» в школе еще не проходили. Они видели сочетание этого имени и этой фамилии в первый раз в жизни. Потому что на обложке стоял год издания: одна тысяча восемьсот двадцать пятый. Это – первое издание первой главы ныне знаменитого романа А. С. Пушкина. А теперь мысленно поставьте себя на место этих людей и представьте свою реакцию на слова: Евгений Онегин. Без кавычек. Только имя и фамилия, без какого-либо дополнительного текста. Что это – имя автора книги?

…Я заказал ее, чтобы потом кто-то из пушкинистов не упрекнул, что вот-де взялся писать трактат, а этого издания даже в руках не держал… К тому же, хотелось знать, в какой последовательности там помещены «Разговор Книгопродавца с Поэтом», «Вступление» и первая глава романа. Уже затрудняюсь сказать, почему именно это меня интересовало. Ведь все уже изложено, все сказано… Да, собственно, я был уверен, что эти элементы расположены именно в таком порядке – во всяком случае, «Вступление», в котором «издатель» Пушкин заранее предупреждает читающую публику, что это «большое стихотворение» вряд ли будет закончено, а критиков – что в нем отсутствует план, конечно же, должно непосредственно предшествовать первой главе романа. Но все-таки мне почему-то хотелось знать, как оформлен «Разговор» – полиграфически, что ли…

Не скрою, вид обложки, который уже сам-по-себе, буквально «с порога» раскрывал секрет романа, настолько поразил, что до сознания как-то не сразу дошла другая «странность»: отсутствие оглавления – все-таки, под одной обложкой три текста. Да еще примечания, так что оглавление не помешало бы… Ну хотя бы для того, чтобы по нумерации страниц я сразу нашел начало и конец интересовавшего меня «Разговора». Но пришлось листать страницы.

Оказалось, что «Разговор Книгопродавца с Поэтом» помещен между «Вступлением» и первой главой! Значит, «отсутствие плана», заявлением о чем Пушкин демонстративно вызывал на себя огонь своих зоилов, относилось и к «Разговору», а, будучи расположен таким образом, сам «Разговор» надежно вводился в корпус всего романа.

Конечно же, кто откажет себе в удовольствии полистать книгу с хоть и знакомыми текстами, но все же изданными более ста семидесяти лет назад… Впервые… И я не отказал…

…Листаю и с каждой минутой все больше убеждаюсь в том, что занимался до этого анализом структуры совершенно другого произведения – романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Здесь же передо мной произведение другого автора, чья фамилия красуется на обложке. И это несмотря на то, что во «Вступлении» нет практически никаких намеков, что Пушкин отграничивает свое «издательское» «я» от «я» «автора» романа – это все было в рукописи, а в печатном варианте эти элементы носят рудиментарный характер и не бросаются в глаза. А раз так, значит, для читательской публики они как факт литературной жизни не существуют.

Впрочем, окончательный вариант «Вступления» и его рукописный вариант мне были известны по Шестому тому Большого Академического собрания.

Но одно дело – знать по описанию, и совершенно иное – видеть в натуре; причем видеть то, чего нет ни в одном академическом издании. Даже в Большом…

А видно совершенно отчетливо, как гениальный мистификатор в изобилии насытил элементами мистификации, то есть, свидетельствами своей скрытой интенции, «внетекстовые» структуры, что он сделает точно так же через несколько лет в «Полтаве». Видно, как, проигнорировав авторский замысел, поколения виднейших текстологов будут последовательно вытравливать из пушкинского текста то, что составляет едва ли не суть композиции его романа.

…Эта небольшая книжка дает настолько много материала для структурного анализа и размышлений, что просто трудно определить, с чего же начать изложение того, что в ней увидел. Наверное, с «игры ума» гения, которого его обожатели сделали эдаким простачком, клевещущим на самого себя… Давайте, читатель, текстологам оставим текстологово, а себе устроим небольшое интеллектуальное пиршество.

…Да, но здесь тоже проблема: с чего начать, а что оставить «на десерт». Давайте, наверное, завершим то, с чего начали – как «Разговор Книгопродавца с Поэтом» введен в основной корпус романа. Хотя, впрочем, мы начали не с «Разговора», а с того, как с учетом незнания романа «Евгений Онегин» читающей публикой 1825 года текст обложки был введен в сюжет этого романа. Ну что ж, тогда придется завершить эту тему.

Оказалось, что ни одно из прижизненных изданий романа, то есть, ни одна из отдельно изданных глав (включая переиздание первой главы – 1829 год, второй главы – 1830 год), ни первое полное издание романа 1833 года, ни второе прижизненное издание 1837 года, не имеют на обложке имени А. С. Пушкина, хотя на обложках всех прижизненных изданий других его произведений имя указывалось (за исключением «Цыган»). Полагаю, что этот вопрос незаслуженно обделен вниманием исследователей. Тем более что в недавно безупречно (во всех прочих отношениях) изданной факсимильной (!) копии миниатюрного прижизненного издания 1837 года (часть тиража поступила в продажу в конце 1836 года) на обложке все-таки волюнтаристски проставлено: «А. С. Пушкин», что является нарушением авторского (художественного!) замысла.

Существует один совершенно прозаический книговедческий термин – «пагинация». Не смущайтесь, читатель, речь идет всего-навсего о порядковой нумерации страниц, с чем любой из нас знаком с той поры, как открыл свою первую в жизни книгу – «Букварь». Так вот: при первом издании «первой главы» гений Пушкина превратил это техническое понятие в элемент композиции романа, то есть, в художественное средство. Давайте посмотрим, как исполнен этот замысел.

В рассматриваемом издании (1825 года) есть две системы нумерации страниц – с использованием римских и арабских цифр. Как и принято во всяком солидном издании, римские цифры используются для нумерации «вступительных» текстов, арабские – для «основного», в данном случае – текста первой главы. Здесь титул, шмуцтитулы, тексты «Вступления» и «Разговора Книгопродавца с Поэтом» пронумерованы (или подразумеваются как пронумерованные) римской системой цифр.

Во всякой книге сразу вслед за обложкой идет первая страница. Это – титульный лист: имя автора, название книги, год и место издания, наименование типографии. Но именно в этой книге титульный лист – третья страница. А первая – шмуцтитул, на котором только два слова: Евгений Онегин. Даже без места и года издания. То есть, повторяется текст обложки, только в еще более броском виде, что закрепляет первое впечатление об Онегине как авторе романа. Забегая вперед следует сказать, что при издании остальных глав романа отдельными книжками это принцип сохранен во всех случаях.

Как и положено, колонцифры в книге проставлены в верхнем углу, но только на тех страницах, на которых текст начинается с первой строки. На титульном листе, на шмуцтитулах, на чистых оборотах листов и на спусковых полосах номера страниц не проставляются, а только подразумеваются.

Но весьма любопытно, на чем же заканчивается римская нумерация. Последняя римская колонцифра – XXII – проставлена на последней странице «Разговора». За этой страницей следует еще один шмуцтитул: Глава первая; на ее обороте – эпиграф на французском языке. Эти две страницы не нумерованы, но и так ведь ясно, что римская нумерация завершилась последней страницей «Разговора», и отсюда должен начинаться отсчет уже в арабской системе нумерации, поскольку шмуцтитул и эпиграф явно относятся уже к тексту первой главы.

Следующая колонцифра (нечетная) тоже не проставлена, поскольку это – спусковая полоса (начало текста первой главы). Но, в принципе, понятно, что шмуцтитул и эпиграф – это первая и вторая страницы в арабской системе нумерации, а начало первой главы – третья страница. Следующая – полная, ее номер проставлен. Читатель, естественно, ожидает увидеть там четвертый номер, но видит… второй!

Следовательно, шмуцтитул первой главы и эпиграф входят в систему римской нумерации, которой охвачен и «Разговор книгопродавца с поэтом», и их непроставленными номерами являются XXIII и XXIV.

Таким образом, и системой нумерации страниц текст «Разговора книгопродавца с поэтом» оказался сцепленным с началом текста первой главы и всего романа. Сам этот структурный элемент смотрится в этом случае как некая «издательская» ремарка к первой главе, а точнее – к ее предпоследней и последней строфам. Как «Разговор», так и Вступление с «книгопродавческой» позиции вносят разъяснения: вот «мы» купили у «автора» первую главу его «большого стихотворения», в которой он выражает намерение «написать Поэму песен в двадцать пять», и публикуем ее; вот «автор» рассуждает в тексте об отсутствии «формы плана» и о противоречиях, которые не хочет исправить – и вот «наш», «издательский» комментарий о том, что критики усмотрят в романе отсутствие плана…

Если рассматривать оба текста, охватываемые римской нумерацией страниц, именно как «ремарки» к LIX и LX строфам, как некие «внетекстовые» структуры, которые искусно вводятся в корпус первой главы, то в таком случае следует обратить внимание на всю систему авторских ремарок в этом издании.

Из многочисленных и подробных комментариев к роману известно, что первоначально при первой главе было 11 примечаний, что в последующих главах, за исключением седьмой, их не было, что при издании романа в 1833 году Пушкин изъял три примечания и добавил новые, в том числе и к остальным главам. Скрупулезные текстологи приводят даже тексты изъятых Пушкиным примечаний; казалось бы, вопрос с их количеством и содержанием давно ясен для всех – как для тех, кто, как и Набоков, считает их не относящимися к содержанию романа и не имеющими никакого композиционного значения, так и для тех, кто склонен усматривать в них некий скрытый смысл, непосредственно связанный с содержанием романа.

И все же, несмотря на проработку не одним поколением текстологов этого вопроса, вынужден отметить, что их стараниями он достаточно запутан. Причем запутан в настолько элементарных вопросах, что об этом просто было бы неудобно говорить, не играй эти вопросы исключительно важной роли в постижении авторского замысла.

Формулирую простой вопрос: сколько примечаний было к первой главе при ее первой публикации в 1825 году и кому принадлежит их авторство? Уверен, что с точки зрения пушкинистов-текстологов сама постановка этого вопроса вызовет возмущение, поскольку такое может исходить только от полнейшего профана, никогда не читавшего ни романа, ни тем более многочисленных и очень подробных комментариев к нему. Они могут сослаться хотя бы на это самое издание, где все примечания пронумерованы самим Пушкиным от первого до последнего, одиннадцатого…

Хорошо, ставлю вопрос иначе: сколько было при первой главе не нумерованных примечаний, и на каком основании они не включаются в современные массовые издания и искажаются в академических?..

Беру на себя смелость утверждать, что примечаний было не одиннадцать, а почти в два раза больше, причем именно «не замеченные» и не включаемые в современные издания как раз наглядно раскрывают характер основного композиционного средства, которое вот уже сто семьдесят лет безуспешно пытаются выявить те же самые текстологи, которые выводят его элементы из рассмотрения.

Итак, допустим, что в издании 1825 года примечаний было одиннадцать. Давайте для начала разберемся с тремя, которые Пушкин в 1833 году изъял: со вторым, шестым и одиннадцатым. Тексты их приводить не буду, они публиковались и подробно комментировались не один раз. Но все дело в том, что публикуются они не полностью (за исключением академических изданий). То есть, тексты примечаний как таковых публикуются полностью, и формально текстологи могут настаивать на своей правоте. Исключаются ими не части текста примечаний, а «издательские», то есть, пушкинские примечания к этим примечаниям.

Вот, например, как обстоит дело со вторым примечанием к последнему стиху VIII строфы: «Вдали Италии своей (2)». Как можно видеть, Пушкин специально, еще в тексте самой главы обратил внимание читателей на важность этого места: следующую за цифрой «два» девятую строфу он заменил точками, что должно было побудить читателя более внимательно вчитаться в смысл этого второго примечания. А там идет речь об Овидии, и можно было бы вполне согласиться с Набоковым, что такое примечание действительно не имеет ничего общего с содержанием романа. Если бы только оно не завершалось крохотным текстом, состоящим всего из двух слов, да и то сокращенных и поданных курсивом: Примеч. Соч.

Мелочь ведь, правда? Эти два слова не являются текстом самого примечания, и их, как служебные слова, действительно можно было бы проигнорировать при публикации комментариев – если бы только такие «служебные ремарки» охватывали все одиннадцать примечаний. Но они проставлены только при двух: при втором и шестом (об Академическом словаре), а это вызывает вопрос: а почему нет таких «служебных примечаний» к остальным девяти «основным», нумерованным примечаниям? Почему Пушкин изъял в 1833 году именно эти два? – Не потому ли, что к тому времени он успел настолько насытить свой роман намеками на «чужое», онегинское «авторство», что такие явные сигналы стали просто излишне кричащими?

Из структуры текстов этих двух примечаний отчетливо видно, что «авторство» самих текстов и авторство дополнительных ремарок к ним принадлежит разным фигурам – «автору» («сочинителю») и «издателю». И только теперь становится понятным, почему в печатном варианте текста «Вступления» Пушкин снял содержавшиеся в беловой рукописи почти все отмеченные Ю. М. Лотманом элементы мистификации, отмежевывавшие его как «издателя» от личности «автора» романа: просто он перенес эти элементы в другие «внетекстовые» структуры, причем сделал это более элегантно. Во всяком случае, эти намеки в сочетании с характерным оформлением обложки издания давали внимательному читателю 1825 года возможность понять, что роман пишется не Пушкиным, а Онегиным, что «авторство» по крайней мере трех из 11 «основных» примечаний принадлежит Онегину, а также что автором ремарок к ним является уже сам Пушкин как «издатель» опуса Онегина.

Итак, примечаний к первой главе стало уже 13, поскольку оба «Примеч. Соч.» являются самостоятельными структурными единицами.

Чтобы обратить внимание на этот момент, Пушкин загодя, еще на стр. 25 ввел этого самого Соч. в поле зрения читателя, причем сделал это при помощи еще одного примечания к строфе XXX, отметив стих

Они смущают сердце мне *

звездочкой и поместив внизу страницы текст:

* Непростительный галлицизм. Соч.

Таким образом, примечаний стало уже 14. Поскольку это примечание было впоследствии Пушкиным снято (этот стих он заменил на: «Они тревожат сердце мне»), текстологи, в порядке выполнения последней воли автора, получили основание не включать его в современные массовые издания и не упоминать о нем в комментариях (напомню, что при восстановлении эпиграфа к «Бахчисарайскому фонтану» авторская воля была ими нарушена).

Но давайте вдумаемся в смысл этой «внетекстовой структуры». То, что Пушкин такого написать о себе не мог, да еще в такой броской форме, для читателя 1825 года должно было быть более чем очевидным. Для этого читателя было понятно, что стилистическую неточность «допустил» некто, кто выступает в качестве Соч. романа. Проставленная точка в конце значащего текста указывает на то, что автором этого примечания является этот самый Соч., и в таком виде само примечание это свидетельствует о безразличии к мнению читающей публики со стороны «автора», бравирующего своими стилистическими огрехами вместо их исправления (ведь ему было проще заменить одно слово, чем давать это примечание).

Конечно, наличие в издании такого примечания должно было напомнить читателю содержание эпиграфа с характеристикой «мнимого чувства превосходства» некоего лица; если до этого места читатель еще и не догадался, что повествование подается не от имени Пушкина, и что эпиграф характеризует «истинного» «автора», то уж эта ремарка, отражающая отношение Соч. к своему творчеству, должна была напомнить, что о чем-то подобном было сказано незадолго перед этим в эпиграфе. Для недогадливых же читателей сам Соч. в конце той же первой главы, в ее последней строфе подтвердил свою безразличную позицию в отношении «противоречий», которые он демонстративно «не хочет исправить».

Это «примечание» о «непростительном галлицизме» меня весьма заинтересовало; рассмотрим динамику развития этого вопроса.

Итак, начнем ab ovo – с первого пушкинского чернового варианта. Оказалось, что там совершенно четко, пушкинской рукой было написано (с. 239 – здесь даются ссылки только на страницы Шестого тома): «Они тревожат сердце мне» – то есть, тот самый «исправленный» вариант, которым Пушкин позже заменил стилистический огрех Соч. в издании 1825 года! Значит, в самом начале было правильно, и кто-то эту ошибку внес перед сдачей главы в набор – наборщик просто не мог ошибиться, ведь речь идет не об ошибке в одном слове, а о комплексе «ошибка плюс примечание к ней», а наборщик инициативно такого примечания внести не мог. То есть, это не опечатка, а результат чьего-то преднамеренного действия.

Чьего именно? Ведь Пушкин был в Михайловском, глава издавалась без него… Неужели легкомысленный брат Лев Сергеевич? Или солидный Плетнев?

Оказывается, ни тот, ни другой. А сам Пушкин – на стр. 529, в разделе «Беловые рукописи» тот же Шестой том дает буквально: «Они смущают сердце мне». К этому стиху имеется примечание редакции Шестого тома: «Сноска рукою Пушкина в копии: Непростительный галлицизм. Соч.».

Следовательно, преднамеренные действия по введению «непростительного галлицизма» совершил сам Пушкин на завершающей стадии подготовки издания – путем замены уже найденного правильного слова. Это по его воле стилистическая «ошибка» была введена в первый печатный вариант, став фактом литературной жизни. Иными словами, поэт специально работал над созданием «стилистической ошибки», с помощью которой еще на 25-й странице первой главы ввел в поле зрения тогдашнего читателя фигуру «сочинителя», не идентичную личности самого Пушкина.

К сожалению, отношение текстологов к пушкинским текстам носит весьма странный характер. Уж если по каким-то соображениям принимается решение о невключении в канонический текст изъятых самим Пушкиным примечаний, то, видимо, нужно быть последовательным в своих действиях – или все изымать, или все оставлять. Пушкиным было «изъято» и самое последнее «примечание 11» к этой главе – об Аннибале (о неуместности такого примечания со стороны «автора» (Онегина) сказано выше). Исходя из истинного сюжета сказа и авторской, то есть, пушкинской фабулы, следует признать, что Пушкин как «издатель сочинения Онегина» при переиздании романа в 1833 году правильно поступил, сократив до одного предложения примечание о своем предке, поскольку этот подлог со стороны Онегина бросает тень на его, Пушкина, репутацию как создателя художественного произведения с вот таким нехудожественным «семейным довеском».

Согласен с тем, что при принятии текстологического решения о восстановлении в корпусе романа (в части современных массовых изданий) изъятого Пушкиным примечания об Аннибале изложенная здесь структура романа еще не была известна; восстановили – так восстановили. Хотя не понятно и другое решение – в тех изданиях, где текст этого примечания не приводится, под номером 11 фигурирует более поздняя (1837 г.) пушкинская отсылка к первому изданию: «См. первое издание Евгения Онегина». В условиях конца XX века такое буквальное следование текстологическим принципам смотрится как издевка со стороны специалистов-пушкинистов над современным читателем, который не имеет доступа к этому самому первому изданию, ставшему библиографической редкостью еще при жизни автора. Но речь в данном случае идет даже не об этом, а о гораздо худшем: о непростительном текстологическом волюнтаризме, оправдания которому быть не может. Читаем, чем заканчивается это примечание во всех современных академических собраниях:

«В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейным преданиям. Мы со временем надеемся издать полную его биографию. Примеч. соч.» (Том 6, с. 655).

Открываем первое прижизненное издание первой главы и на странице 59 видим, что последний абзац там выглядит совершенно иначе. Привожу полный текст этой страницы в том виде, в каком она появилась в 1825 году:

59. [… не]медленно. Аннибал удалился в свои поместья, где и жил во время царствования Анны, считаясь в службе и в Сибири. Елисавета, вступив на престол, осыпала его своими милостями. А. П. Аннибал умер уже в царствование Екатерины, уволенный от важных занятий службы с чином Генерал-Аншефа на 92 году от рождения(*) . (Звездочка в скобках – в тексте Пушкина; в академических изданиях о ней не упоминается – А.Б.).

В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейным преданиям. (Это – конец предпоследнего абзаца. Прошу обратить внимание, что этот абзац не последний и не завершается продолжением: «Мы со временем надеемся издать полную его биографию. Примеч. соч.», как это представлено в академических собраниях сочинений).

Сын его Генерал-Лейтенант И. А. Аннибал принадлежит бесспорно к числу людей екатерининского века (ум. 1800 году). Конец последнего абзаца и текста примечания, но не окончание вставки. За этим следует новый текст:

(*) Мы со временем надеемся издать полную его биографию.

На этом заканчивается вся вставка в том виде, как ее опубликовал Пушкин, а также текст 59 страницы. Можно видеть, что в подлинном тексте не одно, а два различных примечания, то есть, две самостоятельные архитектонические единицы, которые по воле составителей академических собраний объединены в одну. Они решили сделать это с минимальными купюрами – убрав обе «звездочки» и разделительную черту, видимо посчитав их не входящими в состав текста служебными знаками. Но разделительная черта в данном случае играет важную композиционную роль: она наглядно демонстрирует, что речь идет о двух различных примечаниях, «авторство» которых принадлежит разным фигурам. Поскольку такое «урезание» по минимуму в корне меняет представление об истинной роли этих структурных элементов, то дальнейшие изменения, внесенные текстологами, уже не кажутся такими «серьезными»: решив перенести «примечание к примечанию» из одного абзаца в другой, текстологам пришлось поменять местами два последних абзаца, в противном случае получалась бессмыслица.

Другие факты текстологического вмешательства в данный текст носят аналогичный характер: произвольно добавлено Примеч. соч, которого в пушкинском тексте не было, и этим картина запутана окончательно, поскольку второе примечание «(*) Мы современем…» сделано явно не Соч., а «издателем».

Но все-таки особенно обидно за искажение прекрасной «онегинской» фразы: «(ум. 1800 году)», которая во всех академических собраниях, начиная с Большого, обрела более «грамотный» вид: «(ум. в 1800 году)». Становится понятным, что Пушкина слегка «подправили», чтобы современный читатель не догадался, что поэт мог так небрежно относиться к своим текстам.

Но все дело в том, что те современные читатели, которые склонны обращать на такие вещи внимание, вовсе не заподозрят в безграмотности не только Пушкина, но даже того «автора», от имени которого исходит это примечание. Таким читателям ясно, что в данном случае употреблен грамматически правильно построенный архаический оборот, в котором не требуется предлога и в котором окончание родительного падежа совпадает с окончанием дательного (никого ведь не удивляет грамматическая конструкция широко распространенного даже в наши дни выражения «без году неделя» с таким же окончанием в этом слове и в этом же падеже).

К сожалению, «Словарь языка Пушкина» приводит только 19 фактов употребления Пушкиным этого слова в такой форме, однако этот случай в нем не упоминается (по всей видимости, «Словарь» составлялся по академическим изданиям, в которых этот момент искажен).

Если сопоставить взятую в скобки совершенно неприметную фразу «(ум. 1800 году)» с содержанием сноски о «галлицизме», то становится понятным, что этим самым Пушкин еще в первой главе не только сигнализировал читателям, что принесший книгопродавцу свою рукопись Соч. склонен к употреблению архаизмов и галлицизмов (что тот сам позже не раз подтвердит и в тексте, и в примечаниях), но и намекал на личность Катенина как «автора» «романа в стихах».

Дело в том, что незадолго перед выходом в свет первой главы была опубликована третья глава «Андромахи» французского драматурга Расина в переводе Катенина, и этот перевод получил единодушное неодобрение со стороны критики из-за насыщенности текста русскими архаическими выражениями (опубликованная в «Русской Талии» рецензия Пушкина была едва ли не единственной положительной). Менее чем за месяц до публикации первой главы «Евгения Онегина» стала распространяться эпиграмма известного баснописца А. Е. Измайлова, который, в частности, писал об «Андромахе»: «Катенин, наконец, с ней поступил тирански: Заставил говорить без смысла по-славянски».

Видимо, именно появлением эпиграммы Измайлова объясняется еще одно изменение в тексте первой главы: стихи «Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый» (1-XVIII) в черновике имели более иронично поданный вид: «Там наш Катенин возвратил Расина лиру» – ведь пристрастие Катенина к творчеству этого французского автора и диаметрально противоположное отношение Пушкина общеизвестны. В период публикации первой главы, когда литераторы пушкинского круга из сочувствия к высланному из Петербурга Катенину изымали из своих полемических публикаций его имя, Пушкин мог посчитать упоминание о Расине в увязке с именем Катенина в явно ироничном контексте неуместным, тем более что кстати появившаяся эпиграмма Измайлова работала на постижение читателями истинного содержания первой главы. Тем не менее, к теме этой эпиграммы в контексте «Евгения Онегина» Пушкин все же возвратился – правда, гораздо позже, в 1833 году, когда факт создания «Старой были» снимал некоторые этические ограничения в полемике с «приятелем».

Публикуя роман в полном виде, сразу после 20 примечания, прямо указующего на Катенина как «автора нашего», Пушкин в следующем за ним примечании так обыграл упоминание о журнале «Благонамеренный» (3-XXVII): «Журнал, некогда издаваемый покойным А. Измайловым довольно неисправно. Издатель однажды печатно извинялся перед публикою тем, что он на праздник гулял». Без учета изложенных выше материалов содержание этого примечания может вызвать только недоумение. Но оно идет сразу после «автора нашего» и не может не вызвать ассоциации с содержанием эпиграммы Измайлова. Становится очевидным, что, в отличие от 20-го примечания, «авторство» которого принадлежит «издателю», текст данного примечания явно создан Онегиным-Катениным, который все никак не может простить даже покойнику его старой эпиграммы. Здесь Пушкин еще раз проявил себя как великолепный психолог: фактически этим миниатюрным пассажем он описал ситуацию, которая возникнет уже после его смерти в связи с «Воспоминаниями» Катенина (негативное отношение которого к творчеству Измайлова нашло свое отражение в письме к Н. И. Бахтину от 9 января 1828 г.).

Как можно видеть, только одно сопоставление содержавшихся в первой главе двух фраз может пролить свет на многие моменты, относящиеся как к содержанию романа, так и к творческой истории его создания.

О том, какое значение такой форме слова «году» придавал Пушкин, видно из разбора содержания «Повестей Белкина». С учетом того, что некоторые исследователи были так близки к разгадке смысла романа, как знать – располагай они в свое время этой дополнительной деталью, не исключено, что в данном исследовании просто не было бы необходимости.

Изложенное выше дает основание утверждать, что при подготовке академических и массовых изданий романа А. С. Пушкина из научного оборота и из поля зрения массового читателя выведены очень важные элементы его композиции.

Какими научными принципами руководствуются текстологи, так искажая пушкинские тексты, чего они хотят этим добиться? Предлагаемая теория и разработанная на ее основе методика перед лицом феноменов подобного рода просто бессильны.

Надеюсь, никто из тех, кто хотя бы поверхностно знаком с основами текстологии как науки, не обвинит меня в мелочной придирке. Текстологи вполне справедливо борются за соответствие подлинному авторскому тексту каждой запятой, каждой кавычки, каждой скобки. Потому что неправильная их простановка чревата искажением смысла – то есть, авторского художественного замысла. Здесь же речь идет не просто о знаке препинания, а о грубом искажении самой структуры пушкинского текста.

Действительно, если верить современным изданиям, то у Пушкина «примечание 11» выглядит как единый архитектонический элемент. На самом же деле оказывается, что его текст представлял собой две не идентичные по значению структурные единицы, каждая из которых является самостоятельным архитектоническим элементом. Текст первого из них (помеченного одиннадцатым номером) принадлежит самому «автору» – Онегину. Текст второго внес «издатель», комментируя таким образом примечание Онегина и в очередной раз сигнализируя читателю, что «авторство» примечаний к первой главе принадлежит разным «лицам». В данном случае Примеч. Соч. он не проставил, вместо него идет оформленная по всем правилам «издательская» ремарка в сочетании с характерным именно для «издателя» местоимением «мы».

Таким образом, в издании 1825 года в качестве отдельного структурного элемента фигурировало еще одно примечание (кажется, уже пятнадцатое по счету), которое текстологи лишили статуса структурного элемента, грубо исказив таким образом пушкинский замысел.

Текстологи могут возразить, что во втором издании первой главы (1829 г.) подстрочное примечание было перенесено в текст основного. Но это издание было почти полностью уничтожено, о нем в обоих академических собраниях только вскользь упоминается. К тому же, если исходить из последней воли самого Пушкина, то читателя последнего прижизненного издания романа (1837 г.) он адресовал именно к первому изданию 1825 года: «11. См. первое издание Евгения Онегина», побуждая не только ознакомиться с характерной структурой этого примечания (вернее, этих примечаний), но и обратить внимание на наличие остальных, не вошедших в последующие издания или претерпевших изменения.

Следует отметить завидную последовательность текстологов в осуществлении этой акции, которая была начата в 1937 году. Правда, определенная видимость текстологической «невинности» в данном эпизоде редакцией Шестого тома все же соблюдена (с. 655): в примечании, поданном внизу страницы петитом, сказано: В гл1 (имеется в виду издание первой главы 1825 года – А.Б.) последние два абзаца шли в обратном порядке, а фраза «Мы со временем…» дана в сноске.

И все. О том, что в Гл 1 отсутствует Примеч. соч., и на каком основании оно вдруг появилось в академическом издании, нигде не сказано. И потом: как, применительно к первому печатному изданию, понимать выражение «в обратном порядке»? В обратном по отношению к чему? Не следует ли из этого, что Пушкин исказил «прямой порядок» «академической» версии 1937 года?..

В десятитомном академическом собрании с этим вопросом обошлись еще проще: дав текст примечания по Большому Академическому собранию, почему-то исключили примечание о том, что этот текст вообще подвергался переработке со стороны текстологов. Примеч. соч. оставили как якобы пушкинское, сократив его, правда, в одном из изданий до Прим. соч.; но это уже – не нарушение, поскольку это – не пушкинский текст, и самих себя корректировать можно.

И вот, наконец, в 1981 году тиражом 600 тыс. экземпляров выходит в свет четвертый том очередного массового, «огоньковского» собрания сочинений Пушкина, в котором на обороте титульного листа особо указывается, что «текст печатается по изданию: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах. Изд-во «Наука», Ленинград, 1977-1979». То есть, по четвертому изданию академического десятитомного собрания, в котором «Текст проверен и примечания составлены проф. Б. В. Томашевским». И вот в этом массовом издании вопрос с одиннадцатым примечанием упрощен до предела (стр. 410): «Прим. 11. В первом издании романа в примечаниях к строфе L первой главы была напечатана биография Ганнибала». То есть, современный читатель вообще лишен возможности судить о характере «примечаний к строфе L», и остается только гадать, не ставило ли издательство «Правда» перед собой цель намекнуть формой множественного числа, что к строфе L было все-таки не одно примечание.

Вряд ли кто-то из пушкинистов сможет вразумительно объяснить, какая научная концепция или иная необходимость диктовала такой последовательный (умышленно ухожу от определения «целенаправленный») увод читателя от подлинного пушкинского текста.

Судя по тому, как ревниво пушкинисты относятся к авторскому тексту, в их среде такое нарушение основ текстологии должно расцениваться не иначе как прямой подлог.

…Нет, все-таки интересно: «Байрон» или «Бейрон»?.. На этой стадии мой вопрос приобретает, похоже, совершенно новую окраску…

«Председателю Пушкинской комиссии
(подпись)».

Российской Академии Наук

академику Д. С. Лихачеву

27 мая 1997 г.

Глубокоуважаемый Дмитрий Сергеевич!

11 марта я направил Вам заказной почтой письмо с просьбой о сверке по подлиннику рукописи «восьмой главы» романа «Евгений Онегин» редакции стиха «Иль доморощенным Байроном», который, исходя из результатов проведенного мною исследования, опубликован в Шестом томе Большого Академического собрания сочинений в искаженном виде. Мое обращение именно к Вам диктовалось тем обстоятельством, что в 1936-1937 гг. Вы лично принимали участие в подготовке этого тома.

Уже после направления Вам своей просьбы я с сожалением обнаружил, что дело, видимо, не в технической опечатке, а в проповедовавшейся С. М. Бонди текстологической доктрине (изложенной в его работах), допускавшей исправление «описок» Пушкина при издании его текстов.

Вероятно, в результате практического применения этой доктрины стали возможными поразительные факты текстологических искажений в современных изданиях романа, вследствие чего из поля зрения общественности выведены как раз те моменты, которыми Пушкин сигнализировал о подлинной его структуре; выявлен случай неоправданного слияния двух структурных элементов в один, что завуалировало авторский замысел.

Убедительно просил бы Вас, Дмитрий Сергеевич, распорядиться об ускорении исполнения моей просьбы, поскольку отсутствие ответа и невозможность установления истины другим путем задерживают направление результатов моего исследования заинтересованным лицам и организациям.

С искренним уважением и наилучшими пожеланиями

…Пока это письмо будет ходить, продолжим изучение «текстологии пушкинистики». Итак…

 

Глава XXXIV

Академическая наука в пушкинском доме и ИМЛИ

…Итак, пятнадцать примечаний вместо одиннадцати. Все ли сосчитаны? – Нет. На самой последней, 60-й странице идет еще один (только этот!) недоступный для широких читательских кругов текст, завершающий уже все издание. Привожу его полностью:

«Поправка. В Разговоре Книгопродавца с Поэтом, стр. XXI, стихи 3 и 2 снизу, надобно читать:

Предвижу ваше возраженье; Но вас я знаю, господа:

NB. Все пропуски в сем сочинении, означенные точками, сделаны самим автором».

Это – завершающие слова издания 1825 года. Мне не приходилось видеть в современных комментариях не только анализа содержания, но даже полного текста этой «поправки», и оба академических издания не являются, к сожалению, исключением. В Шестом томе Большого Академического собрания 1937 года при описании издания 1825 года сказано буквально следующее (стр. 638):

«В конце главы примечание:

N.B. Все пропуски в сем сочинении, означенные точками, сделаны самим автором.

Второе издание первой главы вышло в 1829 г.».

В десятитомном собрании в соответствующем разделе, где описываются печатные публикации романа, об этом примечании не упоминается вообще. И только благодаря Б. В. Томашевскому, который включил упоминание об этом в свой комментарий, читатель может узнать о нем. Вот как это подано (дословно): «В конце главы примечание: «N.B. Все пропуски в сем сочинении, означенные точками, сделаны самим автором». Последнее примечание было вызвано тем, что запрещалось означать точками исключенные цензурой места».

Надеюсь, читатель заметил текстологическую разницу: по неизвестной причине, в обоих академических изданиях текст приведен не полностью. А теперь давайте вчитаемся повнимательнее в смысл этой «поправки» (будем считать ее шестнадцатым «примечанием») и оценим, что именно было утрачено вместе с кусочком текста.

Начнем со структуры завершенного высказывания, каковым является вся «поправка». Как можно видеть, у Пушкина она состоит из двух частей, разделенных знаком «NB». Что означает эта nota bene? В данном месте это – эквивалент того, что в наше время мы обозначаем как «примечание». Примечание к чему? Если следовать усеченной версии текстологов, то ко всему тексту книги. Но если рассматривать «поправку» в полном виде, то совершенно очевидно, что эта «NB» относится к тексту первой половины «поправки» – той самой половины, которая текстологами не приводится даже в академических собраниях. Таким образом, текст всей «поправки» разделяется на две структурные единицы: на собственно «поправку» и примечание к ней.

В тексте на стр. XXI было: «Я знаю ваше возраженье; Но тут не вижу я стыда:». Хорошо, Пушкин заменил два стиха; следовательно, ремарка имеет чисто служебный характер, относится к «Разговору» и со структурой романа никак не сопрягается.

А теперь сопоставим этот факт со смыслом последней фразы, начинающейся с «NB»: «Все пропуски в сем сочинении…»

Сразу вопрос: о каком «сем» сочинении идет речь? В «Разговоре» только одна строка точек, и читатель к этому месту уже успел об этом забыть, потому что в следующей после «Разговора» первой главе романа таких точек очень много, и первая мысль, которая должна была возникнуть у читателя, естественно замыкалась именно на первой главе.

Казалось бы, все ясно, и вопросов здесь быть не может. Вот только это словечко «сие»… К чему же все-таки оно относится? Грамматика требует, чтобы слово «сие» относилось к чему-то написанному, причем к непосредственно предшествующему этому слову. А предшествует ему упоминание только о «Разговоре»… В котором всего одна строка точек…

Исходя из характера всей публикации в целом, слово «сие», формально относясь только к «Разговору», что подтверждается также смыслом и характером простановки знака «NB», все же вызывает стойкую ассоциацию с неупомянутой первой главой. При этом неизбежно возникает подсознательный процесс, в результате которого «Разговор» и первая глава все более воспринимаются как нечто единое. Согласен: читатель – не аналитик, и он вряд ли делал такую структурную раскладку в том далеком 1825 году. Да ему и не нужно было быть аналитиком. Ведь достаточно того, что Пушкин оказался превосходным психологом: еще начиная с оформления обложки, вплоть до самой последней, шестидесятой страницы, он с использованием целой системы «внетекстовых структур» последовательно и методично провоцировал возникновение в подсознании своих читателей неконтролируемых ассоциаций, создающих впечатление о присутствии в романе некоего самостоятельного действующего лица в виде «сочинителя», а также того, что «Разговор книгопродавца с поэтом» и первая глава романа представляют собой две части единого смыслового целого.

Поскольку академическая наука не приводит характерных особенностей печатного текста второго издания первой главы, восполняю этот пробел. В этом издании страница 60 совершенно чистая; Пушкин перенес изменения текста двух стихов «Разговора книгопродавца с поэтом» в основной текст. Исчезла «поправка», а вместе с ней и «NB» о пропусках, обозначенных точками, хотя все точки в основном тексте сохранены – точно так же, как и сообщение о прохождении издания через цензуру (история сохранила даже подлинник цензорского ордера на вывоз этого тиража из типографии). Следовательно, NB с «точками» появилась в первом издании не в связи с цензорскими требованиями, как это утверждал Б. В. Томашевский, а все-таки увязывалась с содержанием первой части не приводимой в современных изданиях «поправки».

Еще одно отличие второго издания: на его обложке появились слова «Глава первая», отсутствие которых на обложке издания 1825 года до этого не так бросалось в глаза. Если вдуматься в смысл такого отсутствия, то обложка первого издания вместе со всем, что под ней было помещено, фактически содержала изложение содержания всего романа в сжатом виде; это – тот самый «план», к мнимому «отсутствию» которого привлекал внимание читателя Пушкин. И действительно – первая глава содержит намеки на все три путешествия, в лирической фабуле описывает Онегина, ведущего повествование через много лет после описываемых им событий; под этой же обложкой находится эпилог романа в виде «Разговора книгопродавца с поэтом»… Действительно, на обложке такого издания странно было бы видеть помету в виде «глава первая», принижающую значение издания, выходящего за рамки понятий о первой главе… В оборот были пущены лишь единичные экземпляры второго издания, но этого было вполне достаточно, чтобы привлечь внимание заинтересованных читателей к некоторым характерным моментам.

Как можно видеть, вся система «служебных» структур в данном случае фактически является неотъемлемой составной частью композиции всего романа, поэтому ничем не оправданные текстологические купюры таких элементов не только обеднили его содержание, но и создали дополнительные трудности для правильного восприятия авторского замысла.

Теперь осталось только сосчитать количество структурных элементов издания 1825 года, влияющих на восприятие содержания романа и вошедших поэтому в его корпус. Считается, что под одной обложкой помещены три значимых структурных элемента: Вступление, «Разговор» и текст первой главы. Берем эту цифру за основу и смотрим дальше – впрочем, не дальше, а, наоборот, возвратимся к самому началу издания: текст обложки – самостоятельная структурная единица, композиционным путем введенная в корпус романа. Итого – четыре. Эпиграф – пять. «Издательское» примечание к «Разговору книгопродавца с поэтом», где говорится о том, что персонажи «Разговора» – вымышленные лица, – уже шесть (об этом примечании в Шестом томе не упоминается вообще, поскольку сам «Разговор» опубликован в другом томе; видимо, соблюдая «текстологическую» последовательность, составители Шестого тома вынужденно изъяли первую часть «Поправки», помещенной на стр. 60 первой главы романа «Евгений Онегин»).

Далее, примечание о «непростительном галлицизме» – семь.

Плюс 11 пронумерованных примечаний, каждое из которых композиционно сопрягается не просто с текстом, но с сюжетами романа – итого восемнадцать (конечно же, имеется в виду не сюжет сказа, а сюжет лирической фабулы, описывающей присутствие постороннего «автора» и его действия: в данном случае – простановку им, «автором», примечаний и наделение их особым смыслом; имеется в виду также сюжет третьей, авторской фабулы, описывающий действия Пушкина как «издателя» чужого произведения, вносящего ремарки к замечаниям «истинного автора» и вводящего якобы «служебные структуры» в смысловой корпус романа).

Плюс три «издательские» ремарки к примечаниям «сочинителя» (2, 6 и 11) – двадцать один.

Завершающая «поправка», являющаяся двадцать вторым структурным элементом романа «Евгений Онегин», но становящаяся таковой только в сочетании со следующим, двадцать третьим «примечанием» к этой поправке («NB»). Которая, кстати, сама по себе, в том виде, как ее подают в академических изданиях, тоже утрачивает свои качества структурного элемента, поскольку, поданная таким образом, она увязывается не с содержанием романа, а с цензурными требованиями.

Вот как Пушкин сумел ввести якобы служебные «внетекстовые» структуры в корпус своего романа. Нет в этом издании только одного, но зато обязательного, действительно служебного элемента – оглавления. Надеюсь, читатель уже догадался, что отнюдь не экономия бумаги явилась причиной этого – вон ведь сколько ее затрачено на шмуцтитулы.

Но, с другой стороны, обращает на себя внимание то обстоятельство, что при всей щедрости на бумагу для шмуцтитулов и довольно просторную печать (по шестнадцати стихов на странице), у Пушкина не осталось места для помещения эпиграфа на отдельной, нечетной странице, и тот приютился на обороте шмуцтитула со словами «Глава первая» – так же, как и упоминание о цензорском дозволении. Если бы для эпиграфа был выделен еще один, отдельный лист, то стало бы неизбежным и появление дополнительного листа в конце книги – как раз недостающего для оглавления. Впрочем, для этой цели вполне можно было использовать и последнюю, шестидесятую страницу, практически пустую – на ней в самом верху разместился текст той самой nota bene, для которой вполне можно было выделить место на 59-й странице. Или даже третью страницу обложки – например, при издании восьмой главы она использована для помещения последних пяти стихов романа и слов: «Конец осьмой и последней Главы».

Но составление оглавления (внешне чисто техническая работа) оказалось для Пушкина самым трудным вопросом, который он решить так и «не смог». Давайте мысленно попытаемся проделать эту работу за него.

Самый первый вопрос, с которым мы столкнемся, будет: что туда включать? Три позиции – Вступление, «Разговор» и первую главу? Но это будет противоречить той структуре издания, которую мы только что определили. Включить все значимые структурные элементы, содержание которых влияет на постижение смысла романа? Но тогда будет раскрыта суть мистификации. И как при этом будет смотреться хотя бы самая первая строка: «Текст Обложки……стр.__»?

Да, читатель, мы взялись за трудное дело; придется оставить эту затею.

Пушкин именно так и поступил.

Рассмотрим содержание еще двух из одиннадцати нумерованных примечаний.

«Примечание 3», относящееся к упоминаемой в тексте фамилии «Талон», в современных изданиях дословно выглядит так: «4) Известный ресторатор». В первом же издании оно было на два слова длиннее: «Известный ресторатор того времени». Кто-то может сказать, что изъятие двух слов не меняет смысла, что это сокращение произведено самим Пушкиным при переиздании романа в 1833 году, и что такова авторская воля…

…Не спорю… Но все же давайте поставим себя на место читателей начала 1825 года, читающих только что вышедшую из печати книгу. Могли ли они воспринимать слова «того времени» как относящиеся к 1819 или 1820 году? Вряд ли. Речь идет об известном рестораторе Петербурга – того самого города, где в начале 1825 года продавалась и читалась эта книга. Если бы даже Талон прекратил свою деятельность в начале 1820 года, то ни один здравомыслящий автор не стал бы напоминать петербуржцам фамилию, которую они за каких-то пять лет вряд ли успели бы забыть. К тому же, формулировка «того времени» безусловно отодвигает описываемые события в более глубокое прошлое не только по отношению к 1825, но даже к 1819 году.

Иное дело – издание 1833 года, в котором формулировка «того времени» психологически уже могла восприниматься как охватывающая и период 1819-1820 годов, и поэтому в том издании она должна была быть обязательно снята. Что Пушкин и сделал. Но с позиции конца двадцатого столетия ее следовало бы восстановить, чтобы мы, читатели, не имея на руках раритетного издания 1825 года, все же получили возможность споткнуться на этой фразе и задуматься. И оценить ее смысл, представив себя на месте читателей 1825 года.

«Примечание 7» по поводу «иронической строфы» XLII, которая «не что иное, как тонкая похвала…», включается во все современные издания под этим же номером. Здесь обращает на себя внимание то обстоятельство, что «издатель» может писать в таком тоне только в отношении чужого произведения, но никак не своего собственного. Вообще же вся система примечаний требует отдельного исследования, которое безусловно обогатит содержание авторской и лирической фабул, а вместе с ними – и всего романа. Но это уже выведет объем книги за всякие разумные пределы.

Остановлюсь на некоторых интересных моментах, обнаруженных при ознакомлении с другими главами в том виде, как они были изданы впервые. Не скрою, мне хотелось видеть, как именно при публикации в 1828 году четвертой и пятой глав было оформлено так называемое «посвящение Плетневу». И вот теперь, исходя из самой формы публикации, могу окончательно утверждать: посвящение «Не мысля гордый свет забавить…» никогда не относилось к личности П. А. Плетнева.

Начну по порядку – с самого начала – с первого листа, на котором, как и при издании всех остальных глав, пропечатано только одно, уже ставшее традиционным: Евгений Онегин.

Следующий лист (стр. 3) – обычный титульный. На его обороте (стр. 4) слова: С разрешения Правительства.

Пятая страница – большими буквами: Петру Александровичу Плетневу. (с точкой в конце). Оборот (6-я страница) – чистый.

Седьмая страница: текст посвящения «Не мысля гордый свет забавить…» с датой внизу: 29 декабря, 1827. Оборот (стр. 8) – чистый.

Девятая страница: Глава Четвертая (оборот чистый).

Одиннадцатая страница – начало текста четвертой главы.

Двенадцатая страница: впервые проставлен номер страницы; продолжение текста главы.

Внимательный читатель уже заметил по расположению страниц, что в этом издании два разных посвящения: первое – П. А. Плетневу на стр. 5, и второе, на стр. 7 («Не мысля гордый свет забавить…») – кому-то еще. Это – два самостоятельных структурных элемента, что подчеркивается размещением их на нечетных страницах разных листов и разделением их друг от друга чистой шестой страницей.

«Авторство» этих двух структурных элементов принадлежит разным лицам: Пушкин-«издатель» посвящает Плетневу издание двух глав, в то время как «автор» – Онегин свою исповедь посвящает Татьяне.

Впрочем, для внимательного читателя того времени и так все должно было быть ясным: ведь до этого уже имел место прецедент, броско поданный еще в первой главе. Там было посвящение: Брату Льву Сергеевичу Пушкину. Тоже на отдельной, нечетной странице – кстати, подразумевающей тот же пятый номер в системе пагинации. А что было на ее обороте? – Тоже ничего. А на следующей, седьмой? – Начало Вступления («Вот начало большого стихотворения…»), то есть, совершенно другого структурного элемента, не имеющего ничего общего с посвящением брату. А теперь сопоставим содержание этого Вступления с содержанием Посвящения «Не мысля гордый свет забавить…». Нетрудно обнаружить, что в обоих этих структурных элементах есть общая тема – отношение пишущего к содержанию публикуемого романа. То есть, общий этический контекст, который, по Бахтину, вызывает их диалогическое взаимодействие, в результате чего не может не появиться новая эстетическая форма – то есть, новый образ, наше новое или измененное представление о чем-то. О чем же? Да хотя бы о том, что эти два разделенных второй и третьей главами структурных элемента характеризуют издаваемый роман с двух различных позиций: в первом случае – «издателя», а во втором – «автора»; что как Вступление к «Разговору» и первой главе не имеет никакого отношения к содержанию предшествующего ему посвящения брату Льву Сергеевичу, точно так же и посвящение «Не мысля гордый свет забавить…» не имеет никакого отношения к проставленному до этого посвящению другу Петру Александровичу.

Приношу извинения за столь подробное описание архитектоники первой главы: вынужден сделать это, поскольку академические издания этих вопросов не отражают (о ссылках на страницы первого издания речь там вообще не идет); хуже того, уже с первых строк описания этого издания (стр. 638 Шестого тома) идут текстуальные искажения.

Тем не менее, текстологи могут мне возразить, вполне обоснованно сославшись на двадцать третье примечание к роману при его издании в 1833 году. Там четко было сказано, что при первом издании посвящение «Не мысля гордый свет забавить…» якобы было адресовано П. А. Плетневу. Казалось бы, вопрос предельно ясен, и нечего ломать копья. Но, опять-таки, поставим себя на место читателя 1828 года: до выхода в свет полного издания романа с двадцать третьим примечанием еще целых пять лет, а сейчас в руках читателя «синица» – документ в виде книжки с четвертой и пятой главами. И он видит в этом документе то, что там есть, а не что будет потом… Да еще не известно, в каком виде оно появится…

…А появилось это двадцать третье примечание тоже не без мистификации, причем весьма изощренной. Ищем то место в тексте, в котором помещена эта двадцать третья сноска (откройте, читатель, роман в начале четвертой главы – годится любое издание). Читаем: Глава четвертая. Далее – эпиграф на французском языке. Потом – перечисление одной строкой выпущенных строф: I. II. III. IV. V. VI. (в точности как в современных изданиях). Так вот в издании 1833 года сноска стоит в этой же строке, после цифры VI, совсем рядом с нею. Таким образом, примечание, повествующее о том, что в издании 1828 года посвящение адресовалось П. А. Плетневу, отнесено к шести несуществующим строфам! То есть, зри, читатель: если что-то и было когда-то посвящено Плетневу, так разве что только текст этих несуществующих шести строф…

Ну не мистификатор?! Надеюсь, читатель согласится со мной, что вся эта хитроумная система мистификации действительно представляет собой самостоятельный эстетический объект, содержание которого, сопрягаясь с текстом самого романа… (далее – по тексту этой книги, с самого ее начала).

С точки зрения методологии исследования могу сказать только, что описанные здесь уму не постижимые «исправления» пушкинских текстов, внесенные текстологами в качестве своего вклада в искаженное представление о содержании всего романа, могли возникнуть только в результате привнесения в процесс работы элементов идеологии, диктующей исследователям видение романа каким он должен быть, а не каков он есть на самом деле, исходя из реалий пушкинского текста. Хочется надеяться, пушкинисты не будут на меня в обиде за такую несколько резкую характеристику их деятельности; с учетом ста семидесяти лет, затраченных на изучение содержания романа, зарплаты из бюджета, количества успешно защищенных по обоснованию этих искажений диссертаций и изданных в солидных государственных издательствах монографий, приведенная оценка является все же достаточно мягкой – как-никак, в этот процесс была вовлечена элита отечественной филологической науки; причем, как можно понять, эта же самая элита и продолжатели ее дела до сих пор занимают ключевые позиции в «официозной» пушкинистике. А допущенные ими «ашыпки» растиражированы миллионами экземпляров и по сей день являются обязательной принадлежностью домашней библиотеки каждой (пост)советской семьи.

То, что Плетнев был полностью посвящен в истинное содержание романа и в характер мистификации, подтверждает акция, предпринятая им уже после смерти Пушкина. Являясь издателем «посмертного» собрания сочинений поэта, в раздел «Остатки настоящих записок Пушкина» (том XI, 1841 г.) он поместил в виде отдельного такого «остатка» и вступление к изданию восьмой главы (1832 г.), где идет речь об исключении «автором» главы с описанием путешествия Онегина. Целью такой акции со стороны друга Пушкина являлась необходимость сопроводить этот текст несколько странным по содержанию примечанием: «Видно, что это писалось по одному предположению. После действительно VIII глава была уничтожена Пушкиным» (том XI, с. 235).

Если вникнуть в смысл этого примечания, сопоставив его с коротким текстом пушкинского вступления 1832 года, то становится очевидным, что Плетнев демонстративно подтверждает таким образом факт отмежевания Пушкина как «издателя» от «авторства» произведения, якобы созданного другим лицом. Если рассмотреть структуру первого предложения примечания Плетнева, то становится очевидным, что факт «существования» другого «автора» «Евгения Онегина» не вызывает у него, друга и издателя Пушкина, ни малейших сомнений. «Сомнения» «появились» у Плетнева в отношении того, правильно ли Пушкин как «издатель» воспринял в свое время «волю» этого «автора» – он, дескать, мог только предполагать наличие у этого «автора» намерений уничтожить восьмую главу. Элемент сомнения «видно» в тексте «примечания» Плетнева относится не к факту наличия некоего другого «автора», а к утверждению Пушкина о том, что этот «автор» якобы «выпустил из своего романа целую главу», и что «решился он лучше выставить, вместо девятого нумера, осьмой над последнею главою…» Иными словами, Плетнев, имитируя наличие «сомнений» по частному вопросу, таким образом совершенно демонстративно и открыто подтверждает главный: то, что роман написан якобы не Пушкиным, а от имени другого «автора».

Допустить, что Плетнев действительно верил, что Пушкин опубликовал чужое произведение, было бы абсурдом. Здесь нет места приводить содержание их переписки, но смею заверить читателя, что описание их согласованных действий в отношении фактов мистификации, связанных с изданием других произведений, может составить прекрасный сюжет для отдельного трактата, который можно было бы назвать «Мистификация как эстетический объект в творчестве А. С. Пушкина». И та уверенность, с которой Плетнев оперирует в своем «примечании» вымышленным обстоятельством как установленным фактом, свидетельствует, что он не только был полностью посвящен в содержание пушкинской мистификации, но и продолжал обыгрывать это обстоятельство после смерти поэта. Нет никакого сомнения в том, что этой акцией он преследовал цель дать читателю 1841 года еще один красноречивый намек на то обстоятельство, что роман создавался Пушкиным не от своего имени. В том, что ни «читателю 1841 года» (скажем, Белинскому), ни последующим поколениям пушкинистов эта совершенно откровенная подсказка Плетнева не помогла, нет вины ни Плетнева, ни Пушкина; как читатель, надеюсь, убедился, уже с момента первой публикации 1825 года делалось все возможное, чтобы довести до внимания публики именно это обстоятельство. Ничья это не вина; это – беда нашей читательской и исследовательской психологии, традиционно отождествляющей лирического героя с личностью автора произведения – как будто бы действительно так уж нельзя писать поэмы о другом, как только о себе самом.

Но читаем дальше. Шестая глава, издание 1828 года. Страница 46: «Примечание. В продолжение издания I Части Евгения Онегина вкралось несколько значительных ошибок…» – и далее следует перечень «ошибок», в котором «Разговор книгопродавца с поэтом» четко отнесен к корпусу первой главы.

Я писал об этом факте в главе о «Разговоре» как эпилоге романа, но сейчас речь не об этом. Дело в том, что та глава писалась на основании данных Шестого тома Большого Академического собрания. Нет, на этот раз разночтений, слава Богу, нет. Но есть другое: для того, чтобы заметить еще один подвох в только что процитированном тексте, академического собрания явно недостаточно. Нужно брать первые издания глав и читать их в том порядке и в том виде, как они издавались. В натуре и подряд. И только тогда упоминание о «конце» так называемой «I Части» бросается в глаза как совершенно несуразное: ведь до этого ни в издании 1825 года, ни в последующих, никаких упоминаний о «I Части» не было вообще.

И вот, после перечня «ошибок», на странице 48 появляются завершающие слова: «Конец первой части». Да, читатель заранее «подготовлен» к такому анонсу, обещающему минимум еще одну такую же часть. Это ничего, что «подготовка» эта началась не в 1825 году, а только что, буквально за две страницы до этого, в «служебном» тексте. Прочитав в 1830 году седьмую главу, читатель еще более уверился в том, что конец романа будет еще ох как не скоро: ведь последняя фраза этой главы («Хоть поздно, а вступленье есть») подтверждала, что он, читатель, только что закончил читать не просто седьмую главу, а первую главу второй части романа, фактически последнюю главу «вступления». Он вряд ли даже обратил внимание на то странное обстоятельство, что, хотя шестая глава закачивалась словами «Конец первой части», седьмая глава почему-то не предварялась словами «Часть вторая». Вообще, кроме шестой главы, никаких других упоминаний о «Частях» больше вообще не было.

Это мы с вами знаем, что в романе восемь глав. Но читатель 1830 года этого еще не знал, и он вряд ли обратил внимание на такую безделицу. И когда он в 1832 году шел покупать очередную главу, у него в голове все еще звучала последняя фраза из предыдущей: «Хоть поздно, а вступленье есть». Естественно, он ожидал увидеть на обложке своего нового приобретения слова «Глава VIII» – на том самом месте, где он уже привык видеть номера предыдущих глав. Можно представить тот шок, который испытал такой читатель, когда на обложке вместо восьмого номера он увидел буквально следующее: «Последняя глава Евгения Онегина. Санктпетербург 1832».

Я прошу обратить внимание на текст этой обложки и ответить на простой вопрос: какому из шести падежей в данном случае соответствуют окончания слов: «Евгения Онегина»? Ясно же, что родительному. Но спрашиваем себя (или Пушкина?) дальше: на какой вопрос отвечает такая падежная форма? Хорошо, мы с вами со школьной скамьи знаем, что «Евгений Онегин» – название романа, поэтому психологически подготовлены к тому, что имя и фамилия эти отвечают на вопрос «чего?» (Последняя глава чего? – «Евгения Онегина» – с подразумеваемыми кавычками). Но те тысяча двести человек, раскупивших этот тираж, «Онегина» в школе не проходили. Возможно, некоторые из них вовсе не читали предыдущих глав, и именно для таких людей, впервые увидевших это имя в таком грамматическом подчинении, психологически оно должно было восприниматься как отвечающее на вопрос: «Чья?»

Каковы же самые первые слова восьмой главы? Неужели «В те дни, когда в садах Лицея…»? Для нас, читателей конца XX века, эти слова в этой главе действительно первые. Потому что мы все знаем заранее. Потому что не мы ждали два года выхода восьмой главы, сохраняя в голове врезавшиеся в память последние слова седьмой – о «вступленьи», которое «есть». Потому еще, что подавляющее большинство из нас не имеет ни малейшего представления о том, как выглядела обложка этой восьмой главы. Так вот для того читателя первыми словами стали все-таки те, которые он увидел на обложке долгожданной книжки: «Последняя Глава Евгения Онегина».

В этом оригинальном издании первые восемь страниц, включая и Вступление, повествующее о решении «автора» «выпустить» целую главу, как бы не существуют вовсе. Первая проставленная колонцифра («2») стоит там, где по всем правилам должна стоять цифра «10». То есть, первых восьми страниц – со Вступлением, с «Глава осьмая» на отдельном листе, с «прощальным» эпиграфом из Байрона – как бы и нет вовсе: их нумерация не только не проставлена, но даже не подразумевается. Это – страницы-«фантомы». Или обобщенная «нулевая» страница романа – каждый волен толковать этот факт по своему усмотрению. Но главное при этом все же то, что это – действительный факт.

Только представить себя на месте читателя или критика того времени: сослаться на Вступление или на эпиграф – и то нельзя: нет номера страницы – нет и цитаты… Да и есть ли вообще замечание о «выпущенной» восьмой главе, если оно напечатано на странице-фантоме?..

Представим: 1832 год. Человек купил восьмую главу и обнаружил, что нумерация страниц начинается не там, где начиналась в изданиях предыдущих глав. Девяносто девять процентов на этом и остановятся – прочтут, отложат в сторону да и забудут. Но один процент обладателей книги (то есть, человек 10 – 12) все-таки не поленятся и станут листать предыдущие, возможно, уже подзабытые главы. Кто-то может ретроспективно, охватывая новым взглядом все издания в совокупности, наконец-то осознать наличие разобранных здесь элементов мистификации.

Я специально проверил, как именно описана обложка восьмой главы в обоих академических изданиях. В Шестом томе Большого Академического собрания – никак. В разделе «Из ранних редакций» пятого тома десятитомного академического издания – тоже никак. Зато в комментарии Б. В. Томашевского в этом же томе сказано буквально: «Глава была издана в 1832 г. (около 20 января). На обложке значится: „Последняя глава ‘Евгения Онегина’“». Таким образом, в академическом издании появились кавычки, которых не было в тексте обложки издания 1832 года, и произвольное введение которых исказило значимый текст структурного элемента романа, лишив его приданной Пушкиным двусмысленности, дающей читателю очередную «подсказку».

Мне могут возразить, что в современных изданиях орфография и пунктуация старых печатных изданий приводится в соответствие с современными нормами правописания. Согласен – если только такое приведение в соответствие не искажает авторского замысла; при этом внесение таких изменений все-таки должно быть оправдано научно обоснованными текстологическими принципами и оговорено в комментариях. Как показано выше, оформление обложек всех прижизненных изданий «Евгения Онегина» отличается от изданий других произведений Пушкина, и уже одно это обстоятельство должно было по крайней мере насторожить пушкинистов-текстологов.

Разумеется, здесь случай особый – обложка. А как обстоит дело с простановкой кавычек в современных изданиях «обычных» пушкинских текстов? Пушкинисты-текстологи прекрасно знают, что в тех случаях, когда мы пользуемся кавычками, Пушкин, как правило, применял курсив. В случаях, когда текст набирался сплошным курсивом, он выделял нужные слова прямым шрифтом. В подавляющем большинстве случаев это учитывается при подготовке современных публикаций. Приведу пример.

Передо мной – открытый на 509 странице Том пятый десятитомного академического Собрания (четвертое издание – Л., «Наука», 1978). Здесь приводится набранный прямым шрифтом текст «Предисловия» к первому изданию первой главы; в издании 1825 года этот текст был набран сплошным курсивом, за одним исключением: прямым шрифтом Пушкин выделил слова «чувство уныния поглотило все прочее», что свидетельствует о факте цитирования (кажется, Кюхельбекера). Редакторы Собрания правильно поступили, переведя эти слова в курсив и передав таким образом современному читателю факт выделения Пушкиным этого места.

Но текстология должна быть последовательной, ее установки не должны меняться от страницы к странице, и редакторы должны были бы обратить внимание на то обстоятельство, что в этом же набранном курсивом тексте Пушкин никак не выделил слова: Евгения Онегина – они поданы тем же курсивом, что и окружающий их текст. На это обстоятельство следовало обратить внимание тем более, что чуть ниже Пушкин выделением цитаты прямым шрифтом подал сигнал о том, что принципа своего он придерживается и в этом тексте. А Евгения Онегина не выделил. Но текстологи и в этом подправили его, взяв в кавычки то, что у Пушкина никак не было выделено. Подчеркиваю: в данном конкретном случае это – тривиальный вопрос не пунктуации, а текстологии как науки, которая должна учитывать и передавать нам стилистику текстов Пушкина. Причем искажение внесено в тот самый текст, в котором пунктуация как раз играет композиционную роль, еще раз закрепляя у читателя 1825 года то первое впечатление, которое должно было сложиться у него при виде обложки.

Напомню, речь идет о четвертом издании 1978 года. Однако в первом издании этого тома (Академия наук СССР. Пушкинский Дом. М.-Л., 1949) слова «Евгений Онегин» в кавычки еще не были взяты. То есть, на протяжении двадцати лет, прошедших между первым и четвертым изданиями, работа над пушкинским текстом велась в направлении все большего отхода от оригинала (во всех четырех изданиях повторяется одна и та же отметка о том, что «Текст проверен и примечания составлены проф. Б. В. Томашевским»).

Были ли среди первых читателей романа люди, которые догадались о содержании мистификации, гадать не будем – речь не об этом. А о том, что Пушкин в продолжении двенадцати лет упорно пытался натолкнуть читателя на правильную мысль. И о том, что мы, читатели конца двадцатого века, тех подсказок, которыми Пушкин так щедро снабдил первые издания отдельных глав, лишены. Представляется, что если бы в настоящее время роман публиковался в первозданном виде, то сопутствовавшие восьми главам «внетекстовые структуры» в своей совокупности безусловно подсказали бы современному читателю характер того ключа, которого так не хватает исследователям. Да и сами исследовали были бы вынуждены сосредоточиться на этих моментах, и положительный результат стал бы просто неизбежным. Ведь никто не запрещает выполнить «последнюю волю» автора; но публикация при этом в примечаниях вариантов 1833 и 1837 годов, а также первых изданий, была бы полезной не только для исследователей, но и для массового читателя.

И уж если говорить об истинном содержании «авторской воли», то нетрудно видеть, что ее направленность, как это проявилось в изданиях 1833 и 1837 годов, вовсе не в том, чтобы вывести из поля зрения читателей и исследователей удалявшиеся элементы мистификации, а, наоборот, еще раз привлечь к ним внимание. Приведение в современных изданиях для сведения читателей всех изъятых Пушкиным особенностей первых изданий более полно соответствовало бы выявлению его авторского намерения.

Только будет ли это сделано? Кем и когда?..

 

Глава XXXV

Совесть нации и ее время

Вопрос, которым завершается предыдущая глава, представился мне самому слишком уж риторическим, когда в «Известиях РАН» (Серия литературы и языка, том 54, № 4 – 1995 г.) попался на глаза сделанный на общем Собрании Отделения языка и литературы 28 марта 1995 г. доклад академика-секретаря ОЛЯ академика Е. П. Челышева об итогах работы академической филологии в 1994 году: «В ИРЛИ РАН обсужден первый (пробный) том 20-томного полного собрания сочинений Пушкина… Итоги обсуждения показали, что коллектив Пушкинского Дома готов осуществить это первостепенной важности задание».

В следующем, пятом выпуске «Известий РАН» опубликована довольно пространная статья за подписью академика Челышева: «Пушкиноведение: итоги и перспективы (к 200-летию со дня рождения поэта)». В статье упоминается о правительственном постановлении от 15 февраля 1993 г. «О мерах по подготовке и проведению 200-летнего юбилея А. С. Пушкина»; об учреждении специальной юбилейной комиссии и разработке ею федеральной целевой программы на 1994-1999 годы. Завершив «официальную» часть своей информации констатацией, что «Пушкин всегда современен», Е. П. Челышев еще раз проинформировал общественность, что «в Пушкинском доме (ИРЛИ РАН) развернута интенсивная работа по изданию нового, комментированного собрания сочинений в 20 томах (первый, пробный том которого уже вышел из печати)…»

Такое сообщение не могло не порадовать – ведь у филологической науки появилась реальная возможность устранить в новом академическом издании те досадные ошибки, которые прокрались в Шестой том тогда, в 1937-м…

Тем временем выходят в свет тома полного академического собрания сочинений А. С. Пушкина в 19 томах (23 книги). Выпуск многотомника приурочен к предстоящему 200-летию со дня рождения поэта и осуществляется государственным издательским объединением «Воскресенье».

Шестой том, посвященный «Онегину», оказался… репринтом издания 1937 года – без исправлений ошибок и без комментариев. Правда, есть добавление: перечень в конце книги тринадцати «Ответственных за переиздание тома» лиц. В числе «Ответственных» – Е. П. Челышев и, кажется, директор ИМЛИ им. Горького (все 13 фамилий даны без указания занимаемых должностей и научных званий). Кстати, ни этот институт, ни какие-либо другие учреждения Российской Академии Наук в этом томе не упоминаются. Никак не могу взять в толк, почему академическое собрание вышло в 19 томах, а не в 20, как об этом сообщал академик Челышев… Почему нет ни обещанного комментария, ни даже упоминания о коллективе ИРЛИ… Почему 28 марта 1995 года академик Челышев сообщал об обсуждении только первого тома, а этот, Шестой, с его фамилией в выходных данных подписан в печать ровно через неделю – 4 апреля того же 1995 года? То ли это издание?.. И вообще, за что именно при подготовке репринтного издания может отвечать филолог такого высокого официального ранга как академик Е. П. Челышев – ведь в репринтах никаких изменений в текст вноситься не должно?..

Впрочем, это – не единственный вопрос. Почему в состав тринадцати «Ответственных» не вошел председатель Пушкинской комиссии – возможно, единственный ныне здравствующий член коллектива, принимавший участие в подготовке «того» Шестого тома?

А вот и плоды трудов Ответственных – текстологические изменения. Первое: снято упоминание 1937 года о том, что в подготовке данного академического издания (да, в том числе и данного – репринт ведь все-таки!) Д. С. Лихачев принимал самое непосредственное участие в качестве ученого корректора. Впрочем, вместе с фамилией председателя Пушкинской комиссии удалено упоминание и о некоторых других участниках подготовки тома-прототипа, которые заслуживают того, чтобы мы о них помнили: «Переплет, титул, контртитул и начертание литер художника Н. В. Ильина. Силуэт Пушкина академика Е. Е. Лансере. Художественная редакция И. И. Лазаревской. Редакционное наблюдение Л. Л. Домгер. Техническое руководство изданием М. В. Валерианов. Технический редактор Л. А. Федоров. Старший ученый корректор Е. М. Мастыко. Ученые корректоры: Н. П. Лебедева, А. В. Сорокина, Д. С. Лихачев. Выпускающий издание К. М. Андреев». Заменяют ли их тринадцать Ответственных и отметка: «Переплет, факсимильные оригиналы рукописей А. С. Пушкина (может, все-таки «факсимильные копии», или это не играет никакой роли? – А.Б.) подготовлены художником Н. Стольниковым»? Последнее не может не вызвать недоумения: ведь на переплете – слова «Пушкин» и «Сочинения» приведены в начертании выдающегося художника, оформителя и конструктора книги, в продолжении длительного времени – главного художника Гослитиздата Н. В. Ильина. Здесь же на переплете – тот самый силуэт Пушкина, над которым трудился другой известнейший художник – академик Лансере…

Недоумение усиливается тем обстоятельством, что, как и положено в любом репринтном издании, в нем сохранены без изменений другие выходные данные тома 1937 года – например, «Напечатано по распоряжению Академии Наук СССР 4 февраля 1937 г.», «Заведующий редакцией В. Д. Бонч-Бруевич», «Редактор настоящего тома – Б. В. Томашевский», «Контрольный рецензент – Т. О. Винокур», и т. д. Впрочем, не все – и здесь есть текстологическое изменение. Второе…

…Оно коснулось шмуцтитула; в «том» издании (к столетию со дня смерти) он имел виньетку с датами: «1837 1937». В «репринтном» издании в виньетке, видимо, из-за нехватки солидного материала для отчета об ударном выполнении плана общественно-политических мероприятий, посвященных двухсотлетию со Дня Рождения, заменили даты: «1799 1999». Как можно догадываться, в сознании Тринадцати Ответственных начавшийся в 1937 году юбилей не прекращается до сих пор – достаточно заменить только две даты…

Кстати: даты изменили, сохранив начертание цифр в том же виде, в каком они были разработаны 60 лет назад художником Н. В. Ильиным. Надо же было случиться такому совпадению, что все цифры из «нового» набора дат (1799, 1999) содержатся в «старом» (1837, 1937), и художнику Н. Стольникову даже не пришлось потрудиться, имитируя стиль своего предшественника, а лишь смонтировать коллаж из уже готового «материала».

И, наконец, третье текстологическое изменение. В приведенном в 1937 году списке состава Редакционного комитета из 12 человек имя Горького, умершего до подписания «того» тома в печать, обведено траурной рамкой. К сожалению, за прошедшие 60 с лишним лет от нас ушли известнейшие пушкинисты – члены прежнего редакционного комитета; в их числе Д. Д. Благой, С. М. Бонди, Б. В. Томашевский, М. А. Цявловский… Поскольку нынешнее издание – репринтное, их фамилии в траурные рамки не взяты – логично: все должно воспроизводиться в точности по состоянию на 4 февраля того далекого тридцать седьмого… Однако наши современные пушкинские Демоны (видимо, не случайно они собираются по 13) при воспроизведении этого текста 1937 года фамилию Г. О. Винокура, умершего через десять лет после выхода в свет Шестого тома, почему-то обвели траурной рамкой. А заодно и фамилию Д. П. Якубовича… Уж не для санкционирования ли такого кощунства потребовалось введение в состав Тринадцати самого академика Челышева? И не пытаются ли Ответственные прикрыться благословением Патриарха Московского и всея Руси Алексия II? (Отметка о благословении появилась в «новом» издании на той же странице, где две «дополнительные» траурные рамки, и где, поскольку страница следует после первичной даты – 1937 г., ничего нового добавлять нельзя, даже если это – Святейшее благословение, место которому – на шмуцтитуле, до страницы с датой).

Никак не выходит из головы: почему в качестве жертв «траурной текстологии» выбраны именно эти двое? Что может объединять их в глазах Тринадцати? Может быть, следующее: Т. О. Винокур подготовил сигнальный Седьмой том Собрания с комментариями. Сталину, как известно, его работа не понравилась, и он распорядился издавать все Собрание без комментариев (как можно судить, нынешние Тринадцать свято выполняют мудрые установки Вождя). А редактором новой версии злополучного Седьмого тома стал… Д. П. Якубович…

…Нет, демоны в России никогда не переведутся. Просто они множатся числом, меняют обличья и занимаемые посты.

Чтобы «мирское» издание считалось действительно «новым» академическим, наличия Святейшего благословения, равно как и участия администратора любого ранга, видимо, все-таки недостаточно. Как недостаточно и «содействия Комитета РФ по печати, Российской Московской телерадиовещательной компании «Москва», РАО «Газпром», банка «Огни Москвы» и администрации Ленинского района Московской области».

Издание осуществлено газетно-журнальным объединением «Воскресенье», которое, как можно понять, к РАН прямого отношения не имеет. Но на обороте шмуцтитула сохранено: «Академия Наук СССР» и «Издательство Академии Наук СССР». Все это было пропечатано еще тогда, в тридцать седьмом, и к подвигу славной плеяды Тринадцати никакого отношения не имеет…

Как опытный лингвист, специалист в языках и наречиях полуострова Индостан, не согласится ли многоуважаемый академик Челышев с тем, что такая форма его участия в данном начинании может быть обозначена через такие понятия, как «мародерство» и «подлог»? Понимает ли он, примеряющий на себя как бы «бесхозные» мантии с чужих памятников, что на кладбищенских мародерах они превращаются в саваны?..

Насколько можно понять, то академическое издание, которое выпускается Пушкинским Домом и о котором оповещал академик Челышев, к этому репринту отношения не имеет.

Во всей этой истории с «репринтом» очень незавидным с правовой и этической точек зрения оказалось положение академика Лихачева. Дело в том, что в любом случае: оттеснили ли его от участия в этом издании более молодые и энергичные коллеги, или же он сам распорядился снять совершенно законную (а в данном случае – даже обязательную!) отметку о своем участии в подготовке тома – все равно Дмитрий Сергеевич оказался в очень коварной западне, которую уготовил ему сам способ издания; ведь репринты принято выпускать когда уже заведомо нет в живых ни одного из участников подготовки оригинала, и все сохраняемые в первозданном виде ошибки и опечатки списываются именно на этот печальный фактор (конечно, дай Бог здоровья и еще многих лет жизни академику Лихачеву – я говорю здесь лишь о реальном, хотя и беспрецедентном юридическом казусе, который уже стал фактом, заверенным путем присвоения ему регистрационных номеров: ISBN 5-88528-068-1 и ISBN 588528-052-5).

Суть казуса заключается в том, что 5 апреля 1995 года, в момент подписания издательством «Воскресенье» этого тома к печати, именно у этого так называемого «репринтного» издания де-юре и де-факто появился реальный, современный научный корректор – то самое физическое лицо, тот самый носитель гражданского права, фамилия которого фигурировала в выходных данных Шестого тома выпуска 1937 года. Причем это произошло не в результате волеизъявления или согласия самого субъекта права, а вследствие того, что за прошедшие после 4 февраля 1937 года шесть десятков лет его гражданское состояние (та его часть, которая играет в данном случае решающую юридическую роль) не изменилось, как не изменился и объект права.

Ведь надо же было так случиться, что корректор ныне изданного Шестого тома в момент обретения этого нового статуса был не только полностью право– и дееспособным, но и занимал (и продолжает занимать) пост председателя Пушкинской комиссии! Сознает это академик Лихачев или нет, но факт обретения им статуса научного корректора Шестого тома издания 1995 года влечет за собой определенные последствия, а именно: все опечатки и ошибки 1937 года теперь «освежены» новой датой – пятым апреля 1995 года. Причем, подписи академика Лихачева для этого вовсе не требуется – все произошло, увы, автоматически, и исправить положение уже невозможно: издание зарегистрировано, вышло в свет и стало фактом (или курьезом?) литературной и культурной жизни России. И даже изъятие из выходных данных упоминания о Д. С. Лихачеве как научном корректоре тома положения не меняет. Скорее, наоборот: такая «фигура умолчания» лишь подчеркивает тот факт, что как председатель Пушкинской комиссии, так и глава академической филологии России, видимо, прекрасно осознают этическую ущербность создавшейся ситуации.

В случае демонстративного отмежевания академика Лихачева от такого сомнительного начинания этичность его поступка тоже вызывает вопросы. Ибо уже после выхода в свет этого злополучного тома Дмитрию Сергеевичу на страницах официального издания Академии Наук присвоены титулы «наставника и совести нации» и «эталона интеллигентности» (А. Л. Гришунин, статья к юбилею академика Д. С. Лихачева – «Известия РАН» (ОЛЯ), 6-1996). А Совесть Нации лишена права отмалчиваться в таких ситуациях. На то она – Совесть…

…Впрочем… Может ли в принципе совестливый человек согласиться с присвоением ему титула Совести Нации? Ведь обладание таким титулом автоматически исключает само качество – ибо таково уникальное свойство этического понятия «совесть».

Не уверен, можно ли теперь это издание отнести к разряду репринтных. Не согласится ли многоуважаемый председатель Пушкинской комиссии, что публикация академического собрания в таком виде, в особенности при здравствующем ученом корректоре, который за шесть десятков лет работы обогатился колоссальным научным опытом, – позор не только для пушкинистики и российской академической науки, но и для российской культуры в целом? Впрочем, не есть ли ответом совершенно справедливые слова академика, вынесенные в название предыдущей главы и эпиграф к ней?..

…С учетом изложенных обстоятельств, к словам академика Лихачева: «Академическая наука в Пушкинском Доме и ИМЛИ занимается пустяками и идеологией» можно было бы вполне обоснованно добавить: «… и шкурничеством». Но, поскольку процитированное заявление защищено авторским правом академика, не стану вносить в него текстологических изменений. Как воплощенная Совесть Нации, Дмитрий Сергеевич должен сам сделать такую правку.

* * *

…6 июня 1997 года. Программа «Время». Президент России рядом с академиком Лихачевым, по левую от него руку. Говорит о необходимости убрать мумию Ленина с Красной площади. Объявляет об учреждении нового национального праздника – Дня рождения Пушкина. Теперь в России два «именных» праздника: Рождество и Рождение…

…7 июня 1997 года. Субботний выпуск программы «Время». Сергей Доренко прокручивает запись эксклюзивного интервью, которое академик Лихачев дает ему в своем кабинете по случаю дня рождения Пушкина. Как всегда, речь идет о великом значении культуры. И, как всегда, его слова доходят до самого сердца…

…Во время интервью на приставном столике по левую руку от академика пронзительно визжит телефон. Эталон интеллигентности снимает трубку и, не слушая, деликатным жестом, без малейшей тени раздражения, всем видом своим выказывая исключительное уважение к личности звонящего, кладет обратно на рычаг. Действительно, идет важный разговор с тележурналистом о культуре… Тем более что этот звонок мог быть вовсе и не от Президента России…

Но все же Сергею Доренко, которому доверено почетное право интервьюировать Совесть Нации, не грех бы вспомнить содержание фильмов о бюрократах еще «дозастойных» времен, где режиссеры-сатирики все норовили преподнести именно такой жест с телефонной трубкой как характерное проявление чванливого хамства. И не подавать нам, телезрителям, под руку красноречивых намеков… Тут же на память приходит выдержка из юбилейной статьи А. Л. Гришунина, который в качестве одного из главных научных принципов юбиляра отмечает его приверженность священному праву текстолога по-своему трактовать «волю автора»…

Злой и на А. Л. Гришунина (так не вовремя подсказавшего мне, что своим неуместным вопросом об «опечатке» я оскорбил текстологическое кредо своего адресата – совсем как тот мальчик, что выскочил на филологическую улицу и ляпнул по незнанию литературоведческого этикета, что король голый), и на телекомментатора (ироничная авторская [ком] позиция которого проявилась на этот раз в форме сохранения в клипе красноречивого жеста с телефонной трубкой), и на свой удел (видимо, мне так и не суждено понять, что в высших сферах филологии говорить правду, лезть академикам в глаза с какими-то выводами просто неприлично), выключаю телевизор и набираю:

«Председателю Пушкинской комиссии

Российской Академии Наук

академику Д. С. Лихачеву

___июня 1997 г.

В дополнение к письмам от 11 марта и 26 мая с.г.

Глубокоуважаемый Дмитрий Сергеевич!

Изложив в отдельной, завершающей главе выявленные факты грубейших искажений текстов Пушкина в обоих академических собраниях его сочинений и оценив их в совокупности, понял причину задержки исполнения моего запроса о фактическом написании в черновике слова «Байрон». Поскольку не прекращающийся с 1937 года юбилей (а теперь – и придание дню рождения поэта статуса Рождества Христова) избавляет официальную пушкинистику от необходимости глубоко вникать в содержание творчества поэта, не настаиваю на выполнении своей просьбы и приступаю к публикации имеющихся материалов.

Прошу Вас, Дмитрий Сергеевич, расценивать направление Вам моих писем как свидетельство искреннего стремления заблаговременно информировать российскую филологическую науку о характере результатов исследования. Сожалею, что этим невольно вовлек Ваше имя в ситуацию, избежать которой предпочла бы любая отрасль науки. Хочется надеяться, что Вы не сочтете неуместным, если свою книгу я завершу текстом настоящего письма; это позволит мне обойтись без обобщающих выводов, предоставив читателям возможность самостоятельно оценить ситуацию в пушкинистике.

Не исключаю, что ввиду Вашей чрезвычайной занятости исполнение моего запроса могло быть поручено кому-то из Ваших коллег. Опыт сношений с официальным литературоведением вынуждает меня убедительно просить Вас распорядиться о возврате мне письма от 11 марта, в котором я информировал Вас о результатах анализа структуры романа.

Примите, Дмитрий Сергеевич, мои искренние пожелания дальнейших успехов в Вашей деятельности» [10] .