Средь других имен

Баркова Анна Александровна

Васильев Павел Николаевич

Поделков Сергей Александрович

Нольден Трубецкой Юрий Павлович

Загряжский Андрей Анатольевич

Флоренский Павел Александрович

Шаламов Варлам Тихонович

Домбровский Юрий Осипович

Адамова-Слиозберг Ольга Львовна

Владимирова Елена Львовна

Терентьева Мария Кузьминична

Заболоцкий Николай Алексеевич

Стемпковский Арсений Михайлович

Чижевский Александр Леонидович

Бондарин Сергей Александрович

Шерешевский Лазарь Вениаминович

Грунин Юрий Васильевич

Стрижевский Юрий Александрович

Сухомлина-Лещенко Татьяна Ивановна

Виленский Семен Самуилович

Аничкова Наталья Милиевна

Жигулин Анатолий Владимирович

Попов Вадим Гаврилович

Набоков Платон Иосифович

Шилова Светлана Ивановна

Тришатов Александр Александрович

Андреев Даниил Леонидович

Карсавин Лев Платонович

Надеждина Надежда Августиновна

Чирков Юрий Иванович

Алешковский Юз

Фроловский Михаил Николаевич

Кюнерт Макс

Лейтин Борис Натанович

Казарновский Юрий Алексеевич

Кемецкий Свешников Владимир

Панкратов Александр Александрович

Юрий Домбровский

 

 

«Пока это жизнь, и считаться…»

Пока это жизнь, и считаться Приходится бедной душе Со смертью без всяких кассаций, С ночами в гнилом шалаше. С дождями, с размокшей дорогой, С ударом ружья по плечу. И с многим, и очень со многим, О чем и писать не хочу. Но старясь и телом, и чувством И весь разлетаясь, как пыль, Я жду, что зажжется Искусством Моя нестерпимая быль. Так в вязкой смоле скипидарной, Попавшей в смертельный просак, Становится брошью янтарной Ничтожный и скользкий червяк. И рыбы, погибшие даром В сомкнувшихся створках врагов, Горят электрическим жаром И холодом жемчугов. Вот так под глубинным давленьем Отмерших минут и годов Я делаюсь стихотвореньем — Летучей пульсацией строф.

 

«Есть дни — они кипят, бегут…»

Есть дни — они кипят, бегут, Как водопад весной. Есть дни — они тихи, как пруд Под старою сосной. Вода в пруду тяжка, темна, Безлюдье, сон и тишь, Лишь желтой ряски пелена, Да сказочный камыш, Да ядовитые цветы Для жаб и змей растут… Пока кипишь и рвешься ты, Я молча жду, как пруд!

 

Державин

I

К чужим стихам взыскательно-брюзглив, Он рвет листы — тоскующий задира, — Год пролетел, как умерла Пленира, Свирель цела, но глух ее мотив: «Ла-ла-ла-ла! Ты должен быть счастлив Сияньем благ, невидимых для мира. Обвита элегическая лира Листами померанцев и олив. Почто ж грустишь, великий муж?» — Я жив, Как тяжело с живыми мне, Пленира!

II

Скрипя безостановочно пером, И рассыпая голубую влагу, Он пишет: «Хладные к гражданственному благу, Вы златом убираете свой дом (Перо порвало толстую бумагу, И волосы сверкнули серебром, Тем матовым сияньем неживого, Что притупляет голову и взгляд В долине старости ни Муз и ни Наяд — Амур грустит у Камня гробового). — Вы совесть променяли на венки, На алчное ласкательство прелестниц». Встает. Не трость по переходам лестниц — Стучится кровь в холодные виски. «Таким рожден я — гордым и простым!» Медлительная догорает осень, Тихи закаты — золото и просинь Плывут над парком — тоже золотым. Свирель поет: «Будь спутником моим, И молодость даров твоих запросит. Кто мудр и тих, — того прекрасна осень, Тот любит дев и музами храним». Свирель сулит: «Будь спутником моим, И женщина твою украсит осень». Он ей: «Молчи! Есть камень на откосе, Есть белый крест — моя любовь под ним!»

III

Река. Молчит алеющая гладь, Все в красных, желтых, белых позументах. Стоят рябины в гроздьях, словно в лентах, И клены собираются взлетать; Растет поганка на трухлявой ножке, Скрипит зеленый гравий на дорожке, Осенним солнцем налиты кусты, В глухих аллеях небо, как окошко, В них иволга орет, как будто кошка, И падают, и падают листы. Беседка Муз. На круглой крыше лира, Она уж покосилась и давно Разбито разноцветное окно. Внутри темно, не прибрано и сыро. Он снял колпак и думает: «Пленира! Здесь смерть взяла твое веретено». А жизнь течет, бежит горох по грядке, Кудрявясь, вьются кисточки плюща, И кружатся, и носятся касатки, Взлетая, упадая, трепеща. О, птица малая! То в небе золотом, То над тростинкой зябнущей и чуткой Сверкают потемневшим серебром И чернью отороченные грудки. Заботницы! Вверх-вниз, туда-сюда, Несетесь вы в распахнутом паренье, Где ж ваш приют, касаточки? Куда Течете вы, как воздух и вода, Храня зорю на сизом оперенье? Как колокольчик, горлышко у вас, Вся жизнь — полет, а отдых — только час! Так он стоит, прижав ладонь к виску, Весь в переливах осени и света. «Вот ласточки! — и смотрит на реку, — Вот жизнь моя…»    И долго ждет ответа.

 

Веневитинов

Среди могильной п ы ли И сами все в пыли, Мы гроб его открыли И перстень извлекли.    Среди могильной пыли    Кладбищенской земли. Из тесной домовины Мы вынесли на свет Его большой и длинный Мальчишеский скелет.    Из тесной домовины,    Тесней которой нет. И вот два музыканта, Девица знойных лет, Два франта-аспиранта И дед-пушкиновед, Священники без шапок И в шапке землекоп, И мы, две мелких шавки, Разглядываем гроб. Там, чуждый нашим спорам, Лежит уж столько лет Тот мальчик, о котором У нас суждений нет. Тот мальчик, о котором Конца нет нашим спорам. Но правды тоже нет. И шептались духовные лица: «Если руки простерты на бедра, Это значит: самоубийца…» Ах, молчите, духовные лица! Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый! Не достать их догадливой сплетне До любви твоей двадцатилетней. У нее — ни морщин, ни седины, И ни повода, ни причины, Ни начала, ни окончанья, Только радуги, только звучанья, Только свет из глазничных отверстий Все светлей озаряет твой перстень, Да шумит покрывало у милой, Что пришла погрустить над могилой. Что ж грустить?    Не звала, не любила, Только перстень она подарила, Только перстнем она одарила, Только гибелью благословила. Осветила мучительным взглядом, Напоила любовью, как ядом; И твое утомленное тело, Словно яблочный цвет, облетело, Оставляя на старом погосте Черный перстень да белые кости. Так лежи, возлагая на бедра В отверженье, в бессмертье пустом Эти руки, простертые гордо, Но не сложенные крестом! Пусть плюются духовные лица, Негодующей верой полны, И над черепом самоубийцы Видят синий огонь сатаны! Пусть трясут они гривою конскою, Вспоминают евангельский стих… Там простят ведь княгиню Волконскую И не очень послушают их!

 

«О, для чего ты погибала, Троя…»

О, для чего ты погибала, Троя, И выдуман был Одиссеем конь? Каких изменников, каких героев Испепелил бенгальский твой огонь! Зачем не откупилася от тлена Свечением своих бессмертных риз Похожая на молнию Елена И был забыт лысеющий Парис. А может быть, влюбленные для вида, Они милуются, обнажены, Лишь на картине юного Давида — Две декорации с одной стены; И юноша, исполненный отваги, Лишь в те минуты юн и именит, Когда в устах ослепшего бродяги Его шальная молодость звенит. Истлели все: и рыцари, и Боги, Растертые в один летучий прах… Пустынный вихорь ходит по дороге И чью-то пыль вздувает в лопухах. Гудит, гудит, расходится кругами, Вновь возвращается на прежний путь… И словно пыль скрипит под сапогами, Мозг Одиссея и Елены грудь. Но сброшенное волей бутафора На землю, где убийство — ремесло, Чудовищное яблоко раздора За тысячелетья проросло. И вот опять похищена Елена, Да только чья Елена — не поймешь! Опять сзывает хриплая сирена Созревшую к убою молодежь. Уступленная недругу без боя И брошенная, как троянский конь, Европа бедная, покинутая Троя, Ты погибаешь на коленях стоя, Не испытав железо и огонь.

 

«Генерал с подполковником вместе…»

Генерал с подполковником вместе, Словно куры, сидят на насесте, Взгромоздились на верхние нары И разводят свои тары-бары. Тары-бары, до верху амбары, А товары — одни самовары. Говорят о белом движенье И о странном его пораженье, О столах, о балах, о букетах, О паркетах и туалетах. Отягчен своей ношей костыльной, Прохожу я дорогой могильной. Боже правый, уж скоро полвека На земле человек, как калека. В Освенцимах при радостных кликах Истребляешь ты самых великих. Ты детей обрекаешь на муки, Ты у женщин уродуешь руки… И спокойно колымская заметь Погребает их страшную память. Не ропщу на тебя, но приемлю Талый снег и кровавую землю. Но зачем, о всевышний садовник, Пощажен тобой глупый полковник? В час, когда догорает эпоха, Для чего ты прислал скомороха?..

 

«Когда нам принесли бушлат…»

Когда нам принесли бушлат И, оторвав на нем подкладку, Мы отыскали в нем тетрадку, Где были списки всех бригад, Все происшествия в бараке — Все разговоры, споры, драки,— Всех тех, кого ты продал, гад! Мы шесть билетиков загнули — Был на седьмом поставлен крест. Смерть протянула длинный перст И ткнула в человечий улей… Когда в бараке все заснули, Мы встали, тапочки обули, Нагнулись чуть не до земли И в дальний угол поползли. Душил «наседку» старый вор, И у меня дыханье сперло, Когда он, схваченный за горло, Вдруг руки тонкие простер, И быстро посмотрел в упор, И выгнулся в предсмертной муке, Но тут мне закричали: «Руки!» И я увидел свой позор, Свои трусливые колени В постыдной дрожи преступленья. Конец! Мы встали над кутком, Я рот обтер ему платком, Запачканным в кровавой пене, Потом согнул ему колени, Потом укутал с головой: «Лежи спокойно, Бог с тобой!» И вот из досок сделан гроб, Не призма, а столярный ящик. И два солдата проходящих Глядят на твой спокойный лоб. Лежи! Кирка долбит сугроб. Лежи! Кто ищет, тот обрящет. Как жаль мне, что не твой заказчик, А ты, вмороженный в сугроб, Пошел по правилу влюбленных Смерть обнимать в одних кальсонах. А впрочем: для чего наряд? Изменник должен дохнуть голым. Лети ж к созвездиям веселым Сто миллиардов лет подряд! А там земле надоедят Ее великие моголы, Ее решетки и престолы, Их гнусный рай, их скучный ад. Откроют фортку: выйдет чад, И по земле — цветной и голой — Пройдут иные новоселы, Иные песни прозвучат, Иные вспыхнут зодиаки, Но через миллиарды лет Придет к изменнику скелет — И снова сдохнешь ты в бараке!

 

Амнистия

Апокриф

Даже в пекле надежда заводится, Если в адские вхожа края Матерь Божия, Богородица, Непорочная дева моя. Она ходит по кругу проклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выборов каждому пятому Ручку маленькую подает. А под сводами черными, низкими, Где земная кончается тварь, Потрясает пудовыми списками Ошарашенный секретарь. И кричит он, трясясь от бессилия, Поднимая ладони свои: — Прочитайте вы, дева, фамилии, Посмотрите хотя бы статьи! Вы увидите, сколько уводится Неугодного Небу зверья, — Вы не правы, моя Богородица, Непорочная дева моя! Но идут, но идут сутки целые В распахнувшиеся ворота Закопченные, обгорелые, Не прощающие ни черта! Через небо глухое и старое, Через пальмовые сады Пробегают, как волки поджарые, Их расстроенные ряды. И глядят серафимы печальные, Золотые прищурив глаза, Как открыты им двери хрустальные В трансцендентные небеса; Как, крича, напирая и гикая, До волос в планетарной пыли, Исчезает в них скорбью великая Умудренная сволочь земли. И, глядя, как кричит, как колотится Оголтелое это зверье, Я кричу:    «Ты права, Богородица! Да прославится имя твое!..»

 

Вступление к роману «Факультет ненужных вещей»

Везли, везли и привезли на самый, самый край земли. Тут ночь тиха, тут степь глуха, здесь ни людей, ни петуха. Здесь дни проходят без вестей — один пустой, другой пустей, а третий, словно черный пруд, в котором жабы не живут. Однажды друга принесло, и стали вспоминать тогда мы все приключенья этой ямы и что когда произошло. Когда бежал с работы Войтов, когда пристрелен был такой-то… Когда, с ноги стянув сапог, солдат — дурак и недородок — себе сбрил пулей подбородок, а мы скребли его с досок. Когда мы в карцере сидели и ногти ели, песни пели и еле-еле не сгорели: был карцер выстроен из ели и так горел, что доски пели! А раскаленные метели метлою извернули воздух и еле-еле-еле-еле не улетели с нами в звезды. Когда ж все это с нами было? В каком году, какой весной? Когда с тобой происходило все, происшедшее со мной? Когда бежал с работы Войтов? Когда расстрелян был такой-то? Когда солдат, стянув сапог, мозгами ляпнул в потолок? Когда мы в карцере сидели? Когда поджечь его сумели? Когда? Когда? Когда? Когда? О бесконечные года! — почтовый ящик без вестей, что с каждым утром все пустей. О время, скрученное в жгут! Рассказ мой возникает тут… Мы все лежали у стены — бойцы неведомой войны, — и были ружья всей страны на нас тогда наведены. Обратно реки не текут, Два раза люди не живут. Но суд бывает сотни раз! Про этот справедливый суд и начинаю я сейчас. Печален будет мой рассказ. Два раза люди не живут…

 

Мария Рильке

Выхожу я один из барака, Светит месяц, желтый, как собака, И стоит меж фонарей и звезд Башня белая — дежурный пост. В небе — адмиральская минута, И ко мне из тверди огневой Выплывает, улыбаясь смутно, Мой товарищ, давний спутник мой! Он — профессор города Берлина, Водовоз, бездарный дровосек, Странноватый, слеповатый, длинный, Очень мне понятный человек. В нем таится, будто бы в копилке, Все, что мир увидел на веку. И читает он Марии Рильке Инеем поросшую строку. Поднимая палец свой зеленый, Заскорузлый, в горе и нужде, «Und Eone redet mit Eone» [22] — Говорит Полярной он звезде. Что могу товарищу ответить? Я, делящий с ним огонь и тьму? Мне ведь тоже светят звезды эти Из стихов, неведомых ему. Там, где нет ни времени предела, Ни существований, ни смертей, Мертвых звезд рассеянное тело. Вот итог судьбы твоей, моей: Светлая, широкая дорога — Путь, который каждому открыт. Что ж мы ждем?    Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит.

 

Мыши

Нет, не боюсь я смертного греха, Глухих раскатов львиного рычанья: Жизнь для меня отыщет оправданье И в прозе дней, и музыке стиха. Готов вступить я с ним в единоборство, Хлыстом смирить его рычащий гнев — Да переменит укрощенный лев Звериный нрав    на песье непокорство! В иных грехах такая красота, Что человек от них светлей и выше. Но как пройти мне в райские врата, Когда меня одолевают мыши? Проступочков ничтожные штришки: Там я смолчал,    там каркнул, как ворона. И лезут в окна старые грешки, Лихие мыши жадного Гаттона, Не продавал я, не искал рабов, Но мелок был, но надевал личины… И нет уж мне спасенья от зубов, От лапочек,    от мордочек мышиных… О нет,    не львы меня в пустыне рвут: Я смерть приму с безумием веселым. Мне нестерпим мышиный этот зуд И ласковых гаденышей уколы! Раз я не стою милости твоей, Рази и бей! Не подниму я взора; Но, Боже мой,    казня распятьем вора, Зачем к кресту    ты допустил мышей?!

 

Убит при попытке к бегству

Мой дорогой, с чего ты так сияешь? Путь ложных солнц —    совсем не легкий путь! А мне уже неделю не заснуть: Заснешь —    и вновь по снегу зашагаешь, Опять услышишь ветра сиплый вой, Скрип сапогов по снегу, рев конвоя: «Ложись!» — и над соседней головой Взметнется вдруг    легчайшее сквозное, Мгновенное сиянье снеговое — Неуловимо тонкий острый свет: Шел человек — и человека нет! Солдату дарят белые часы И отпуск в две недели. Две недели Он человек! О нем забудут псы, Таежный сумрак, хриплые метели. Лети к своей невесте, кавалер! Дави фасон, показывай породу! Ты жил в тайге,    ты спирт глушил без мер, Служил Вождю и бил врагов народа. Тебя целуют девки горячо, Ты первый парень —    что ж тебе еще? Так две недели протекли, и вот Он шумно возвращается обратно. Стреляет белок, служит, водку пьет! Ни с чем не спорит —    все ему понятно. Но как-то утром, сонно, не спеша, Не омрачась, не запирая двери, Берет он браунинг.    Милая душа, Как ты сильна    под рыжей шкурой зверя! В ночной тайге кайлим мы мерзлоту, И часовой растерянно и прямо Глядит на неживую простоту, На пустоту и холод этой ямы. Ему умом еще не все обнять, Но смерть    над ним крыло уже простерла. «Стреляй! Стреляй!»    В кого ж теперь стрелять? «Из горла кровь!»    Да чье же это горло? А что, когда положат на весы Всех тех, кто не дожили, не допели? В тайге ходили, черный камень ели И с хрипом задыхались, как часы. А что, когда положат на весы Орлиный взор, геройские усы И звезды на фельдмаршальской шинели? Усы, усы, вы что-то проглядели, Вы что-то недопоняли, усы! И молча на меня глядит солдат, Своей солдатской участи не рад. И в яму он внимательно глядит, Но яма ничего не говорит. Она лишь усмехается и ждет Того, кто обязательно придет.

 

Солдат — заключенной

Много ль девочке нужно? Не много! Постоять, погрустить у порога, Посмотреть, как на западе ало Раскрываются ветки коралла. Как под небом холодным и чистым Снег горит золотым аметистом — И довольно моей парижанке, Нумерованной каторжанке. Были яркие стильные туфли, Износились, и краски потухли, На колымских сугробах потухли… Изувечены нежные руки, Но вот брови — как царские луки, А под ними, как будто синицы, Голубые порхают ресницы. Обернется, посмотрит с улыбкой, И покажется лагерь ошибкой, Невозможной фантазией, бредом, Что одним шизофреникам ведом… Миру ль новому, древней Голгофе ль Полюбился ты, девичий профиль? Эти руки в мозолях кровавых, Эти люди на мертвых заставах, Эти бьющиеся в беспорядке Потемневшего золота прядки? Но на башне высокой тоскуя, Отрекаясь, любя и губя, Каждый вечер я песню такую Как молитву твержу про себя: «Вечера здесь полны и богаты, Облака, как фазаны, горят. На готических башнях солдаты Превращаются тоже в закат. Подожди, он остынет от блеска, Станет ближе, доступней, ясней Этот мир молодых перелесков Возле тихого царства теней! Все, чем мир молодой и богатый Окружил человека, любя, По старинному долгу солдата Я обязан хранить от тебя. Ох ты, время, проклятое время, Деревянный бревенчатый ад! Скоро ль ногу поставлю я в стремя, Я повешу на грудь автомат? Покоряясь иному закону, Засвищу, закачаюсь в строю… Не забыть мне проклятую зону, Эту мертвую память твою; Эти смертью пропахшие годы, Эту башню у белых ворот, Где с улыбкой глядит на разводы Поджидающий вас пулемет. Кровь и снег.    И на сбившемся снеге Труп, согнувшийся в колесо. Это кто-то убит «при побеге», Это просто убили — и всё! Это дали работу лопатам, И лопатой простились с одним. Это я своим долгом проклятым Дотянулся к страданьям твоим. Не с того ли моря беспокойны, Обгорелая бредит земля, Начинаются глупые войны, И ругаются три короля. И столетья уносит в воронку, И величья проходят, как сны, Что обидели люди девчонку, И не будут они прощены! Только я, став слепым и горбатым, Отпущу всем уродством своим — Тех, кто молча стоит с автоматом Над поруганным детством твоим».