Возвращение: Стихотворения

Баркова Анна Александровна

Стихотворения 1920—1976

 

 

Деревенская коммунистка

Меня, девушку, грызут милые сродники: — Ты беспутная, с нас голову сняла, Замутили тебя сельские негодники, В большевицкие запутали дела. Всё ораторшей, как порыв, выступаешь ты, Видно, нет в тебе уж девичья стыда. По собраньям ночки темны коротаешь ты, В божью церковь не заглянешь никогда. Насупротив божьей матери Казанской Ты повесила антихристов патрет, Скоро жить ты будешь вовсе по-цыгански. Нажитого и святого у них нет. Приезжали из Пестрихина намедни За богатого посватать жениха, Да наслушалися россказней соседних И убрались потихоньку до греха. Говорят, что ты смахнулася с Игнашкой. Он тебя и в коммунистки-то сманил. Ну, и примешь себе мужа без рубашки, Разговорами он, чай, тебя прельстил. Вы венчаться в храм господень не пойдете, Ты ведь стала и бесстыжа, и смела, Вы заместо аналоя обойдете Вкруг советского зеленого стола. — Не поймать меня вам, девку, вольну птичку, Не боюся укоряющих речей! Знайте, буду я, девчонка, большевичкой С каждым часом, с каждым днем всё горячей.

(1920)

 

Дочь города

Дочь великого города я. Мне неведом простор полевой; Колыбельная песня моя — Опьяняющий шум городской. Я тревожно люблю города, Их победную власть и позор, Пустота деревень мне чужда И небесный не радует взор. Я — горячей дитя мостовой, Знойным летом она меня ждет, Обнаженной лишь ступишь ногой, Жаркой лаской тотчас обожжет. Ветер города — скованный раб, Укрощенный и злобный орел, Он с тех пор присмирел и ослаб, Как из вольных просторов ушел. Но порою он вспомнит, что был Беспощадным и грозным царем, И из всех исчезающих сил Ударяет о стены крылом. Я — великого города дочь, Но безжалостен мрачный отец, Городская мучительна ночь, Стережет меня страшный конец. Дети города! Нам суждено Чашу ужаса разом испить. Ну так что ж! Всё равно, всё равно! Будем город великий любить.

(1920)

 

Грядущее

Перестаньте верить в деревни. Полевая правда мертва; Эта фабрика с дымом вечерним О грядущем вещает слова. Мы умрем, мы не встретим, быть может, Мы за правду полей дрожим, Слепит очи, сердца тревожит Нам фабричный творящий дым. В даль истории взоры вперяем; В новых людях детей не узнать; И себя, и себя проверяем: Нам ведь страшно себя терять. Нам люба тишина и ясность, Мы лелеем слабое «я», Неизведанно злую опасность Нам сулит дымовая змея. Эти фабрики «я» раздавят, Наше жалкое «я» слепцов, — Впереди миллионы правят, Пожалеют дети отцов. Мы боимся смерти и бога, И людских величия масс, Нас осудят грядущие строго, Рабских лет прочитав рассказ. Поклонюсь же я смерть несущему И истлею в огне перемен! Я прильнуть хочу к грядущему И брожу у фабричных стен!

(1921)

 

Жертва

Синеглазый крошка-сыночек, Поцелуй на прощанье мать. Ты любил, сжавшись в комочек, На коленях моих дремать. Мой синеглазый, милый сыночек, Не смею тебя приласкать. Вспомню тебя в кровавые ночи И — дрогнет рука. И кто-то с грозного знамени огненно Метнет стрелу-взор. Я крикну: «Всё для тебя раздроблено! За что же этот укор?» И прижмусь расстрелянным, жалким телом К исперенной, смятой траве. И в мечте прикоснусь губами несмело К русой твоей голове. Уложила тебя, Исаак-сыночек, Не в кроватку, — в огонь и дым. Отдала в жертву эти детские очи Неродившимся детям другим. Будет мать не одна у малюток И будет отец не один, Но твой путь младенческий жуток, Мой покинутый маленький сын.

(1922)

 

«Пропитаны кровью и жёлчью…»

Пропитаны кровью и жёлчью Наша жизнь и наши дела. Ненасытное сердце волчье Нам судьба роковая дала. Разрываем зубами, когтями, Убиваем мать и отца. Не швыряем в ближнего камень — Пробиваем пулей сердца. А! Об этом думать не надо? Не надо — ну так изволь: Подай мне всеобщую радость На блюде, как хлеб и соль.

1925

 

«Под какой приютиться мне крышей?..»

Под какой приютиться мне крышей? Я блуждаю в миру налегке, Дочь приволжских крестьян, изменивших Бунтовщице, родимой реке. Прокляла до седьмого колена Оскорбленная Волга мой род, Оттого-то лихая измена По пятам за мною бредет. Оттого наперед я не верю Ни возлюбленным, ни друзьям. Ни числом, ни мерой потери Сосчитать и смерить нельзя. Я пою и танцую в капризе Непогодном, приволжском, злом. Синеглазый, мой новый кризис, Ты обрек мою душу на слом. Я темнею широкой бурей, Пароходик ума потонул. Мне по сердцу, крестьянской дуре, Непонятный тебе разгул. Ты сродни кондотьерам-пиратам, Ты — мудреная простота. Флорентийский свет трудновато С Костромою моей сочетать.

(1926)

 

Ненависть к другу

Болен всепрощающим недугом Человеческий усталый род. Эта книга — раскаленный уголь, Каждый обожжется, кто прочтет. Больше, чем с врагом, бороться с другом Исторический велит закон. Тот преступник, кто любви недугом В наши дни чрезмерно отягчен. Он идет запутанной дорогой И от солнца прячется, как вор. Ведь любовь прощает слишком много: И отступничество, и позор. Наша цель пусть будет нам дороже Матерей, и братьев, и отцов. Ведь придется выстрелить, быть может, В самое любимое лицо. Не легка за правый суд расплата, — Леденеют сердце и уста. Нежности могучей и проклятой Нас обременяет тягота. Ненависть ясна и откровенна, Ненависть направлена к врагу, Но любовь прощает все измены, Но любовь — мучительный недуг. Эта книжка — раскаленный уголь /Видишь грудь отверстую мою?/. Мы во имя шлем на плаху друга, Истребляем дом свой и семью.

1927

 

Песня

Сердце гордостью пытала я, Не стерпела — воротилась. Может, вспомнишь ты бывалое, Переменишь гнев на милость. Горе около похаживало И постукивало в окна мне. Ты прости, что накуражено, Обними, чтоб сердце ёкнуло. Позабудь мою похмельную И нерадостную злобушку. Вся, как ласточка, прострелена Я тобой, моя зазнобушка. Буду рада повиниться я В самом тяжком и неслыханном, Лишь бы яркою зарницею Дорогое око вспыхнуло. Лишь бы руки твои смуглые Целовала и бледнела я, А они бы, словно уголья, Жгли мне пальцы онемелые.

(1928)

 

Обреченная

Холодным ветром веет Из властных серых глаз. Не смею, не посмею Ни после, ни сейчас. Не сделать мне ни шагу На страшное крыльцо. Белеет, как бумага, Влюбленное лицо. Я знаю, виновата, И страшною виной. Жених сосновый свата Вчера прислал за мной. Встречала, угощала. Ушел — и сыт, и пьян. Хлестнуло кровью алой Из уст моих в стакан. Наверно, так и надо, В последний раз грешу, Холодным ветром взгляда В последний раз дышу. Хоть раз бы поглядели Вы с лаской на меня. Считаю я недели До гибельного дня.

(1928)

 

Ветхий завет

Поэты прежние грезили, Мы, как бомбы, взрываем года. Разве песни мои — поэзия? В них смерть, мятеж и беда. Сумасшедший, ты смотришь с хохотом: Какая забавная игра! Земля разверзается с грохотом До пламенного ядра. Своей ли звериной жаждой Разрываю я нервы строф? О, сколько в сердцах у каждого Стихийных прошло катастроф. Разве это романсы жгучие И страстей декадентских бред? Раздавили силы могучие Наш любимый ветхий завет. Откройте себя, не пугаясь, Загляните на самое дно, И поймете, что я не другая, А такая, как вы, всё равно. В испытаниях будьте тверже, — К старым чувствам возврата нет. Пусть и в песнях будет повержен Погибающий ветхий завет. Отреклись от Христа и Венеры, Но иного взамен не нашли. Мы, упрямые инженеры Новой нежности, новой земли.

(1928)

 

Последний козырь

Я знавала сухие слезы: Влаги нет, а глаза в огне. Я бросаю последний козырь — Иль подняться, иль сгинуть мне. Слишком много сыграно партий — Вечный проигрыш, вечный позор. Я склоняюсь к последней карте. Как преступник под острый топор. Отойдите, друзья. С неизвестным Я останусь с глазу на глаз. Нужно силы последние взвесить В этот мне предназначенный час. Нужно выпить черную чашу. Пусть я буду, как прежде, одна. Запоздалая помощь ваша Бесполезна и ненужна. Вы — счастливцы, избравшие прозу. Страшен песен слепой произвол. Я бросаю последний козырь На проклятый зеленый стол.

1928

 

«Какая злая лень…»

Какая злая лень, И сердце чуть звучит. Потонет каждый день В нахлынувшей ночи. И хлынет мне в глаза Предсмертной ночи муть, И нечего сказать, И некого вернуть. Смертельный холод лют, Удушлив темный смрад. О, если б Страшный Суд! О, если б мрачный ад! Нахлынет и несет Неведомо куда, И в посиневший рот Вливается вода. Забудь! О всём забудь! Да будет персть легка. Уж раздавила грудь Предсмертная тоска.

1929

 

«За чертовой обеднею…»

За чертовой обеднею, В адском кругу Жалкую, последнюю Берегу. Кругом темнота всё гуще, Мир слеп. Это мой хлеб насущный, Хлеб. Кусок нищему дорог, Как матери детское имя. Быть может, придет ворог И это отнимет. Кроткая, некрасивая, милая, Ты над пропастью хрупкий мост, Ты последняя кровь в моих жилах, Последняя неугасимая из звезд. Израненный, с перебитым хребтом, Затравленный зверь, Только тебе открыт мой дом, Верь! Я не ожидаю благих вестей, Всё убито, искалечено! Храню тебя, истерзанную до костей Кнутами мастера дел заплечных. За чертовой обеднею, В адском кругу Жалкую, последнюю Берегу.

1930

 

«Лирические волны, слишком поздно!..»

Лирические волны, слишком поздно! Прощаться надо с песенной судьбой. Я слышу рокот сладостный и грозный, Но запоздал тревожный ваш прибой. На скудные и жалкие вопросы Ответы всё мучительней, все злей. Ты, жизнь моя, испорченный набросок Великого творения, истлей!

1930

 

Командор

Прорези морщин на бледном лбу, Тусклый взор. Командор вошел в мою судьбу, Командор. Словно смертный грех, неотвратим Его шаг. Вырастает ледяной вслед за ним Мрак. Он стоит, стоит под моим окном И ждет. Нет, не будет сном, только сном Его приход. Вот я слышу на ступенях тяжкой гирей Шаг ног. Ведь его когда-то в Страшном Мире Знал Блок. Это значит, мне теперь не нужен Ритм строк. Это значит, мой последний ужин Недалек.

1930

 

«Смотрим взглядом недвижным и мертвым…»

Смотрим взглядом недвижным и мертвым, Словно сил неизвестных рабы, Мы, изгнавшие бога и черта Из чудовищной нашей судьбы. И желанья, и чувства на свете Были прочны, как дедовский дом, Оттого, словно малые дети, Наши предки играли с огнем. День весенний был мягок и розов, Весь — надежда, и весь — любовь. А от наших лихих морозов И уста леденеют, и кровь. Красоту, закаты и право — Всё в одном схороним гробу. Только хлеба кусок кровавый Разрешит мировую судьбу. Нет ни бога, ни черта отныне У нагих обреченных племен, И смеёмся в мертвой пустыне Мертвым смехом библейских времен.

1931

 

«Существуют ли звезды и небесные дали?..»

Существуют ли звезды и небесные дали? Я уже не могу поднять морду. Меня человеком звали, И кто-то врал, что это звучит гордо. Создал я тысячи каменных и других поэм Вот не этими лапами своими. Сейчас я, как все животные, нем И забыл свое имя. Я, наверно, скоро поверю в бога Косматого, безлобого, как я сам. Мне когда-то запретили строго Поднимать глаза к небесам. И всем завладело в человеке Человечье жадное стадо. Я сам из себя был изгнан навеки Без жалости, без пощады. А потом из человечьей кожи Обувь шили непромокаемую, твердую. …На небесах неужели как было, всё то же? Я уже не могу поднять морду.

1932

 

«Где верность какой-то отчизне…»

Где верность какой-то отчизне И прочность родимых жилищ? Вот каждый стоит перед жизнью, Могуч, беспощаден и нищ. Вспомянем с недоброй улыбкой Блужданья наивных отцов. Была роковою ошибкой Игра дорогих мертвецов. С покорностью рабскою дружно Мы вносим кровавый пай, Затем, чтоб построить ненужный Железобетонный рай. Живет за окованной дверью Во тьме наших странных сердец Служитель безбожных мистерий, Великий страдалец и лжец.

1932

 

В бараке

Я не сплю. Заревели бураны С неизвестной забытой поры. А цветные шатры Тамерлана Там, в степях… И костры, костры. Возвратиться б монгольской царицей В глубину пролетевших веков, Привязала б к хвосту кобылицы Я любимых своих и врагов. Поразила бы местью дикарской Я тебя, завоеванный мир, Побежденным в шатре своем царском Я устроила б варварский пир. А потом бы в одном из сражений, Из неслыханных оргийных сеч, В неизбежный момент пораженья Я упала б на собственный меч. Что, скажите, мне в этом толку, Что я женщина и поэт? Я взираю тоскующим волком В глубину пролетевших лет. И сгораю от жадности странной И от странной, от дикой тоски. А шатры и костры Тамерлана От меня далеки, далеки.

1935, Караганда

 

«Я хотела бы самого, самого страшного…»

Я хотела бы самого, самого страшного, Превращения крови, воды и огня, Чтобы никто не помнил вчерашнего И никто не ждал бы завтрашнего дня. Чтобы люди, убеленные почтенными сединáми, Убивали и насиловали у каждых ворот, Чтобы мерзавцы свою гнусность поднимали,    как знамя, И с насмешливой улыбкой шли на эшафот.

1938

 

«Не требуйте ненужного ответа…»

Не требуйте ненужного ответа, Не спрашивайте резко: кто ты сам? Многообразна искренность поэта, Скитальца по столетьям и сердцам. Я сыновей подобно Аврааму Богам жестоким приносила в дар. Я наблюдала разрушенье храмов, Паденье царств, и гибель, и пожар. Меня судил могучий Торквемада, И он же сам напутствовал меня. И гибель католической армады С Елизаветой праздновала я. Я разрушала башня феодалов С Вольтером едким, с Бомарше, с Дидро. И в сумраке Бастилии нимало Не притупилось острое перо. С парижской чернью пела и пьянела Я в пламенном фригийском колпаке, Со смехом безудержно чье-то тело Влача на окровавленном песке. Я небу и земле бросала вызов В священный девяносто третий год. Напудренную гордую маркизу, Меня гильотинировал народ. Изведала паденья и полеты, Я превращалась в бога и раба. Дана была мне участь идиота И дантовская скорбная судьба. Жила под солнцем, в мраке без просвета. Была я жалкий нищий и мудрец. Многообразна искренность поэта, Познавшего глубины всех сердец.

1938

 

О возвышающем обмане

Клочья мяса, пропитанные грязью, В гнусных ямах топтала нога. Чем вы были? Красотой? Безобразием? Сердцем друга? Сердцем врага? Перекошенно, огненно, злобно Небо падает в темный наш мир. Не случалось вам видеть подобного, Ясный Пушкин, великий Шекспир. Да, вы были бы так же разорваны На клочки и втоптаны в грязь. Стая злых металлических воронов И над вами бы так же вилась. Или спаслись бы, спрятавшись с дрожью, По-мышиному, в норку, в чулан, Лепеча беспомощно: низких истин дороже Возвышающий нас обман.

1946

 

Инквизитор

Я помню: согбенный позором, Снегов альпийских белей, Склонился под огненным взором, Под взором моим Галилей. И взгляд я отвел в раздумье, И руки сжал на кресте. Ты прав, несчастный безумец, Но гибель в твоей правоте. Ты сейчас отречешься от мысли, Отрекаться будешь и впредь. Кто движенье миров исчислил, Будет в вечном огне гореть. Что дадите вы жалкой черни? Мы даем ей хоть что-нибудь. Всё опасней, страшней, неверней Будет избранный вами путь. Вы и сами начнете к Богу В неизбывной тоске прибегать. Разум требует слишком много, Но не многое может дать. Затоскуете вы о чуде, Прометеев огонь кляня, И осудят вас новые судьи, Беспощадней в стократ, чем я. Ты отрекся, не выдержал боя, Выходи из судилища вон. Мы не раз столкнемся с тобою В повтореньях и в смуте времен. Я огнем, крестом и любовью Усмиряю умов полет, Стоит двинуть мне хмурой бровью, И тебя растерзает народ. Но сегодня он жжет мне руки, Этот крест. Он горяч и тяжел. Сквозь огонь очистительной муки Слишком многих я в рай провел. Солнца свет сменяется мглою, Ложь и истина — всё игра. И пребудет в веках скалою Только церковь Святого Петра.

1948

 

Вера Фигнер

1.

Ветер мартовский, мартовский ветер, Обещает большой ледоход. А сидящего в пышной карете Смерть преследует, ловит, ждет. Вот он едет. И жмется в кучи Любопытный и робкий народ. И осанистый царский кучер Величаво глядит вперед. Он не видит, что девушка нежная, Но с упрямым, не девичьим лбом, Вверх взметнула руку мятежную С мирным знаменем, белым платком.

2.

Ни зевакой, ни бойкой торговкой Ты на месте том не была. Только ум и рука твоя ловкая Это дело в проекте вела. Эх, вы, русские наши проекты На убийство, на правду, на ложь! Открывая новую секту, Мы готовим для веры чертеж. Не была там, но дело направила И дала указанья судьбе. Там ты самых любимых оставила, Самых близких и милых тебе. А потом вашу жизнь и свободу, И кровавую славную быль Пронизал, припечатал на годы Петропавловский острый шпиль. А потом всё затихло и замерло, Притаилась, как хищник, мгла. В шлиссельбургских секретных камерах Жизнь созрела и отцвела. А потом, после крепости — ссылка. Переезды, патетика встреч, Чьи-то речи, звучащие пылко, И усталость надломленных плеч. Жутко, дико в открытом пространстве, В одиночке спокойней шагнешь. И среди европейских странствий Била страшная русская дрожь. Но тревожили бомбы террора Тех, кто мирным покоился сном, Ночь глухую российских просторов Озаряя мгновенным огнем. Да, у вас появился наследник, Не прямой и не цельный, как вы. Ваша вера — и новые бредни. Холод сердца и страсть головы. Вам, упорным, простым и чистым, Были странно порой далеки Эти страстные шахматисты, Математики, игроки. Властолюбцы, иезуиты, Конспирации мрачной рабы, Всех своих предававшие скрыто На крутых подъемах борьбы. В сатанинских бомбовых взрывах Воплощал он народный гнев, — Он, загадочный, молчаливый, Гениальный предатель Азеф.

3.

Но не вы, не они. Кто-то третий Русь народную крепко взнуздал, Бунт народный расчислил, разметил И гранитом разлив оковал. Он империю грозную создал, Не видала такой земля. Загорелись кровавые звезды На смирившихся башнях Кремля. И предательских подвигов жажда Обуяла внезапно сердца, И следил друг за другом каждый У дверей, у окна, у крыльца. Страха ради, ради награды Зашушукала скользкая гнусь. Круг девятый Дантова ада Заселила Советская Русь. Ты молчала. И поступью мерной Сквозь сгустившийся красный туман Шла к последним товарищам верным В клуб музейных политкаторжан. Но тебе в открытом пространстве Было дико и страшно, как встарь. В глубине твоих сонных странствий Появлялся убитый царь. И шептала с мертвой улыбкой Ненавистная прежде тень: «Вот, ты видишь, он был ошибкой, Этот мартовский судный день. Вы взорвали меня и трон мой, Но не рабство сердец и умов, Вот, ты видишь, рождаются сонмы Небывалых новых рабов». Просыпалась ты словно в агонии, Задыхаясь в постельном гробу, С поздней завистью к участи Сони, И к веревке её, и к столбу.

1950

 

Старуха

Нависла туча окаянная, Что будет — град или гроза? И вижу я старуху странную, Древнее древности глаза. И поступь у нее бесцельная, В руке убогая клюка. Больная? Может быть, похмельная? Безумная наверняка. «Куда ты, бабушка, направилась? Начнется буря — не стерпеть». «Жду панихиды. Я преставилась, Да только некому отпеть. Дороги все мои исхожены, А счастья не было нигде. В огне горела, проморожена, В крови тонула и в воде. Платьишко всё на мне истертое, И в гроб мне нечего надеть. Уж я давно блуждаю мертвая, Да только некому отпеть».

1952

 

Герои нашего времени

Героям нашего временя Не двадцать, не тридцать лет. Тем не выдержать нашего бременя, Нет! Мы герои, веку ровесники, Совпадают у нас шаги. Мы и жертвы, и провозвестники, И союзники, и враги. Ворожили мы вместе с Блоком, Занимались высоким трудом. Золотистый хранили локон И ходили в публичный дом. Разрывали с народом узы И к народу шли в должники. Надевали толстовскую блузу, Вслед за Горьким брели в босяки. Мы испробовали нагайки Староверских казацких полков И тюремные грызли пайки И расчетливых большевиков. Трепетали, завидя ромбы И петлиц малиновый цвет, От немецкой прятались бомбы, На допросах твердили «нет». Всё мы видели, так мы выжили, Биты, стреляны, закалены, Нашей родины злой и униженной Злые дочери и сыны.

1952

 

Я

Голос хриплый и грубый,— Ни сладко шептать, ни петь. Немножко синие губы, Морщин причудливых сеть. А тело? Кожа да кости, Прижмусь — могу ушибить. А всё же — сомненья бросьте, Всё это можно любить. Как любят острую водку, — Противно, но жжет огнем, Сжигает мозги и глотку И делает смерда царем. Как любят корку гнилую В голодный чудовищный год, — Так любят меня и целуют Мой синий и черствый рот.

1954, Коми АССР, Абезь

 

Июль

Июль мой, красный, рыжий, гневный, Ты юн. Я с каждым днем старей. Испытываю зависть, ревность Я к вечной юности твоей. Ты месяц моего рожденья, Но мне ноябрь сейчас к лицу, Когда, как злое наважденье, Зима сквозь дождь ползет к крыльцу. Но и в осеннем неприволье Листва пылает, как огни, И выпадают нам на долю Такие золотые дни, Что даже солнечной весною Бывает золото бледней, Хмелеет сердце, сладко ноет Среди таких осенних дней.

1954

 

Благополучие раба

И вот благополучие раба: Каморочка для пасквильных писаний. Три человека в ней. Свистит труба Метельным астматическим дыханьем. Чего ждет раб? Пропало все давно, И мысль его ложится проституткой В казенную постель. Все, все равно. Но иногда становится так жутко… И любит человек с двойной душой, И ждет в свою каморку человека, В рабочую каморку. Стол большой, Дверь на крючке, засов — полукалека… И каждый шаг постыдный так тяжел, И гнусность в сердце углубляет корни. Пережила я много всяких зол, Но это зло всех злее и позорней.

1954

 

«Смеюсь, и хочется мне плакать…»

Смеюсь, и хочется мне плакать, Бесстыдно плакать над собой, Как плачет дождь в осеннем мраке Над жалкой речкою рябой. В одежде и в душе прорехи, Не житие, а лишь житье. Заплачу — оборвется в смехе Рыданье хриплое мое. Смеюсь, как ветер бесприютный, Промерзший в пустоте степей. Он ищет теплоты минутной, Стучится он у всех дверей. Смеюсь… В трактире, на эстраде Смеется так убогий шут, Актер голодный. Христа ради Ему копейки подают.

1954

 

«Ожидает молчание. Дышит…»

Ожидает молчание. Дышит И струной напрягается вновь. И мне кажется: стены слышат, Как в артериях бьется кровь. От молчания тесно. И мало, Мало места скупым словам. Нет, нельзя, чтоб молчанье ждало И в лицо улыбалось нам.

1954

 

Тоска татарская

Волжская тоска моя, татарская, Давняя и древняя тоска, Доля моя нищая и царская, Степь, ковыль, бегущие века. По соленой Казахстанской степи Шла я с непокрытой головой. Жаждущей травы предсмертный лепет, Ветра и волков угрюмый вой. Так идти без дум и без боязни, Без пути, на волчьи на огни, К торжеству, позору или казни, Тратя силы, не считая дни. Позади колючая преграда, Выцветший, когда-то красный флаг, Впереди — погибель, месть, награда, Солнце или дикий гневный мрак. Гневный мрак, пылающий кострами, То горят большие города, Захлебнувшиеся в гнойном сраме, В муках подневольного труда. Всё сгорит, всё пеплом поразвеется, Отчего ж так больно мне дышать? Крепко ты сроднилась с европейцами, Темная татарская душа.

1954

 

Ритм с перебоями

Ритм с перебоями. Оба сердца сдают, И физически, и поэтически. Постигнул меня, вероятно, суд За жизнь не совсем «этическую». Снег в темноте. Очень белый снег. И на нем очень черные люди. Замер сердца тяжелый бег, Оно дрожит, подобно Иуде. Повесившемуся на осине. Белый скучный снег, Как жаль мне, что он не синий. Был синий, синий на родине брошенной. И у меня ведь была родина, Где я родилась не для хорошего, Чувствительная уродина. Ненужная… имя рек… Ах, зачем этот скучный снег, Белый, белый, как саван, Как старцев почтенные главы. А на белом тусклом снегу, погляди: Такие черные тусклые люди. И у каждого горькая гниль в груди, И каждый подобен Иуде. Но эти Иуды не повесятся На дрожащей проклятой осине. …Прогнать бы назад годы и месяцы И увидеть бы снег мой синий! Сейчас мы с тобой вместе бываем Минуты самые считанные, И эти минуты мы швыряем, Словно книгу, до дыр зачитанную. Швыряем их, зевая, бранясь, Не ценя, ни капли не радуясь, В любую самую подлую грязь, В любую пошлость и гадость. Мы очень богаты? Друзьями? Чувствами? — И живем, всем ценным швыряясь? Ничуть. В нашей жизни, как в погребе, пусто, И как в погребе затхлость сырая. А дальше? Боюсь, что то же самое: Белый снег и черные люди, Черно-белое, злое, косое, упрямое, Полосатая верстовая тоска. А потом мы спокойными будем И прихлопнет неструганая доска. А может быть, ляжем в приличном гробу, Аккуратном, свежеокрашенном. Но даже пристойную эту судьбу Предвидеть немножко страшно нам. Нет, уж лучше в общую яму лечь, Нет, уж лучше всё сразу сбросить с плеч. Нет, уж лучше беспечно встать под прицел С улыбкой дерзкою на лице! А сейчас, пока смерти не скажем — пас, Мы любим, любим в последний раз. Наше чувство ценней и прекрасней нас. Нам надо любить в последний раз.

1954

 

Русь

Лошадьми татарскими топтана, И в разбойных приказах пытана, И петровским калечена опытом, И петровской дубинкой воспитана, И пруссаками замуштрована, И своими кругом обворована. Тебя всеми крутило теченьями, Сбило с толку чужими ученьями. Ты к Европе лицом повернута, На дыбы над бездною вздернута, Ошарашена, огорошена, В ту же самую бездну и сброшена. И жива ты, живым-живехонька, И твердишь ты одно: тошнехонько! Чую, кто-то рукою железною Снова вздернет меня над бездною.

1954

 

«Нам отпущено полною мерою…»

Нам отпущено полною мерою То, что нужно для злого раба: Это серое, серое, серое — Небеса, и дождя, и судьба. Оттого-то, завидев горящее В багрянеющем пьяном дыму, От желанья и счастья дрожащие, Мы бежим, забываясь, к нему. И пускаем над собственной крышею Жарких, красных, лихих петухов. Пусть сгорает всё нужное, лишнее — Хлеб последний, и дети, и кров. Запирались мы в срубах раскольничьих От служителей дьявольской тьмы. И в чащобах глухих и бессолнечных Мы сжигались и пели псалмы. Вот и я убегаю от серого Растревоженной жадной душой, Обуянная страшною верою В разрушенье, пожар и в разбой.

1954

 

«Днем они все подобны пороху…»

Днем они все подобны пороху, А ночью тихи, как мыши. Они прислушиваются к каждому шороху, Который откуда-то слышен. Там, на лестнице… Боже! Кто это? Звонок… К кому? Не ко мне ли? А сердце-то ноет, а сердце ноет-то! А с совестью — канители! Вспоминается каждый мелкий поступок, Боже мой! Не за это ли? С таким подозрительным — как это глупо! — Пил водку и ел котлеты! Утром встают. Под глазами отеки. Но страх ушел вместе с ночью. И песню свистят о стране широкой, Где так вольно дышит… и прочее.

1954

 

«Люблю со злобой, со страданьем…»

Люблю со злобой, со страданьем, С тяжелым сдавленным дыханьем, С мгновеньем радости летучей, С нависшею над сердцем тучей, С улыбкой дикого смущенья, С мольбой о ласке и прощеньи.

1954

 

Воронье

Как над Русью раскаркались вороны, В сером небе движучись тучею. Поклонился Иван на все стороны, Вместе с ним и народ замученный. «Вы простите нас, люди чуждые, Мы грехом заросли, как сажею. Не расстались мы с нашими нуждами, И для вас еще нужды нажили. Мы с величьем сравняли ничтожество, Смерда с князем, с нищим — богатого, И княжат народили множество, И с неволею волю сосватали. Воля, словно жена-изменница, Скрылась из дому в ночь непроглядную. И ручьи у нас кровью пенятся, И творится у нас неладное. Да и вас-то мы, люди нерусские, Заразили болезнью нашею. Стало горе для вас закускою, Перестали вы хлеба спрашивать. Весь народ наш как сослепу тычется, Выше пояса реки кровавые. Богородица наша, владычица, Уведи нас с пути неправого!..» А в ответ на слова покаяния Пуще черные вороны каркают: — Не исполнятся ваши желания, И молитва не принята жаркая. Хлеб посеете, а пожнете вы Ядовитые травы сорные, И в который раз подожжете вы Города, от грехов ваших черные. Посмотрел Иван на небо серое, И за ним весь народ замученный: Вон без счету над ними, без меры Пролетают вороны тучею. Эй вы, вороны, вещие, старые, Вам накаркать на нас больше нечего. Мы испытаны многими карами, Всеми страшными клеймами мечены. Так не станем судьбине покорствовать, Выше голову вскинем повинную! Часто хлеба лишались мы черствого, Набивали утробу мякиною. Мы пойдем добывать себе долюшку И степными путями, и горными. Вырвем русскую вольную волюшку Из когтей наших злобных воронов.

1954

 

«Я не Иван-царевич. Стал шутом я…»

Я не Иван-царевич. Стал шутом я. Без бубенцов колпак, и черный он. Кому служу я? Герцогу пустому Или царю по имени Додон? Помещику ли в стеганом халате, Имеющему с ключницей роман? За шутки на конюшне он заплатит Тому, кто будет зваться царь Иван. Нет! Всё не то. Всё пряничная сказка. Я в трезвой современности живу. И здесь моей комедии завязка, Которую страданьем я зову. Кругом бараки — белые сараи, Дорога. Белый снег затоптан в грязь. А я блаженный, я взыскую рая, И судорожно плача, и смеясь. Колпак мой черный. Сам я шут угрюмый. Мы бродим по квадрату: я и ты, Железом отгорожены от шума И от мирской опасной суеты. Но я боюсь, что мир жестокий хлынет И нас затопит, не заметив нас. Но я боюсь, что в мир нас кто-то кинет, С нас не спуская неусыпных глаз. Туда — нельзя. Сюда — не пробуй тоже, И в стороны с надеждой не гляди. И там квадрат какой-то отгорожен: Работай, спи, и пьянствуй, и блуди. Я — шут. Но почему-то невеселый. Да ведь шутов веселых вовсе нет. Шут видит мир холодным, серым, голым, Лишенным всех блистательных примет. Но знаешь ли, что царская корона Не так ценна, как шутовской мой шлык, Что в наше время ненадежны троны, А шут поныне страшен и велик.

1954

 

Кикиморы

Ах, наверно, Иванушку сглазили, Изменился Иванушка в разуме. На последнюю стал он ступенечку, Да и начал умнеть помаленечку. — Что же дальше? Там глубь черноводная, Где кикимора злая, голодная, Как проклятая схватит за ноженьку, Водяною потянет дороженькой Прямо в омут, где водятся черти, Где спознаешься с черною смертью, Где не будет душе покаяния, Где не будет с любимой прощания. Водяной панихиду отслужит, А над омутом горько потужит Дорогая моя, ненаглядная, С ней и мука была мне отрадная, С ней и горе мне было, как счастье, Без неё станет счастье напастью.

1954

 

«Хоть в метелях душа разметалась…»

Хоть в метелях душа разметалась, Всё отпето в мертвом снегу, Хоть и мало святынь осталось — Я последние берегу. Пусть под бременем неудачи И свалюсь я под чей-то смех, Русский ветер меня оплачет, Как оплакивает нас всех. Может быть, через пять поколений, Через грозный разлив времен Мир отметит эпоху смятений И моим средь других имен.

7 декабря 1954

 

Обыкновенный ужас

Кругом народ — неизбежные посторонние. Ну как нам быть при этом с любовью? Если рука так ласково тронет, Разве можно сохранить хладнокровие? Глаза наточены, наточены уши У этих всех… наших ближних. Они готовы просверлить нам душу, Ощупать платье, верхнее, нижнее. А ну-ка представим себе помещение, Где на воле нам жить придется. Оконца слепые для освещения, Под щелястым полом скребется То ли крыса, то ли другая гадина. А кругом-то всё нары, нары, А на нарах… Боже! Что там «накладено»! Тряпки, миски. И пары, пары… Морды, которые когда-то были Человеческими ясными лицами. И мы с тобой здесь… Но не забыли, Что когда-то жили в столице мы. Мы поспешно жуем какой-то кусок. Надо спать, не следует мешкать. И ложимся тихонько мы «в свой уголок» В темноте зловонной ночлежки. Ну как же при этом быть с любовью? Кругом народ, посторонние. На грязной доске, на жестком изголовье Мы любовь свою похороним. Похороним, оплачем, всё-таки веря, Что всё это временно терпим мы, Что мы не пошляки, не грубые звери В этом мире спертом и мертвенном. «Временно, временно…» А время тянется. А для нас когда время наступит? Быть может, когда в нас жизни останется Столько же, сколько в трупе. Ты боишься, что Ужас Великий грянет Что будет страшней и хуже. А по-моему, всего страшней и поганей Наш обычный, спокойный ужас.

18 декабря 1954

 

«Украдкою… — от слова „кража“…»

Украдкою… — от слова «кража» — Родится ласка в тишине. Мы не выходим из-под стражи, За нами смотрят и во сне. Глаза чужие рядом, близко, Глаза, как грязная вода, Нас заливает мутью склизкой И день, и ночь, всегда, всегда.

24 декабря 1954

 

«Загон для человеческой скотины…»

Загон для человеческой скотины. Сюда вошел — не торопись назад. Здесь комнат нет. Убогие кабины. На нарах бирки. На плечах — бушлат. И воровская судорога встречи, Случайной встречи, где-то там, в сенях. Без слова, без любви. К чему здесь речи? Осудит лишь скопец или монах. На вахте есть кабина для свиданий, С циничной шуткой ставят там кровать: Здесь арестантке, бедному созданью, Позволено с законным мужем спать. Страна святого пафоса и стройки, Возможно ли страшней и проще пасть — Возможно ли на этой подлой койке Растлить навек супружескую страсть! Под хохот, улюлюканье и свисты, По разрешенью злого подлеца… Нет, лучше, лучше откровенный выстрел, Так честно пробивающий сердца.

1955

 

«Иногда поэма великолепно льется…»

Иногда поэма великолепно льется, А иногда качаешь И конца не чаешь, Как воду из пересохшего колодца. Вот например: ЛЮБЛЮ — Какое медово-благоуханное слово, И мусолишь его с ловлю,    хвалю,    мелю,    лю-лю, И получается, извините, дерьмово. …А где-то собираются тучи И замешиваются всё гуще над всеми, Над нашей «кипучей, могучей». Ну можно ли в такое время Рифмовать: люблю,    в хмелю,    киплю    и сплю? А представьте себе, что можно! Когда на душе тревожно, Непременно надо любить КОГО-ТО. Ведь ЧТО-ТО никогда не спасет, А испугает и потрясет. Не спасают надежда или работа, А спасает КТО-ТО. Ты спасаешь, ты спасаешь меня, Быть может, против собственного желания. И вот поэтому, рифмами звеня, Я тебе вручаю послания. Сидит поэт Много лет, И хорошо, что он любит. Быть может, скоро Огромные хоры Архангелов в трубы вострубят. Всех призовут На Страшный Суд, И начнется последняя суматоха. Я смеюсь, и мне хорошо с тобой, Когда мы рядом, тело с телом, душа с душой. А вообще мне очень, очень плохо.

1955

 

Возвращение

Вышел Иван из вагона С убогой своей сумой. Народ расходился с перрона К знакомым, к себе домой. Иван стоял в раздумье, Затылок печально чесал. Здесь, в этом вокзальном шуме Никто Ивана не ждал. Он сгорбившись двинулся в путь С убогой своей сумой, И било в лицо и в грудь Ночною ветреной тьмой. На улицах было тихо, И ставня закрыли дома, Как будто бы ждали лиха, Как будто бы шла чума. Он шел походкой неспорой, Не чуя усталых ног. Не узнал его русский город, Не узнал и узнать не мог. Он шел по оврагам, по горкам, Не чуя натруженных ног, Он шел, блаженный и горький Иванушка-дурачок. Из сказок герой любимый, Царевич, рожденный в избе, Идет он, судьбой гонимый, Идет навстречу судьбе.

1955

 

«Я, задыхаясь, внизу…»

Я, задыхаясь, внизу Тихо, бесцельно ползу. Я навсегда заперта, Слово замкнули уста. Здесь тишина мертва, Никнет больная трава. А наверху, над собой, Вижу я облачный бой.

1955

 

Последняя

В исступления, в корче судорог Завертит она, закрутит Злого, доброго, глупого, мудрого, И любовь, и совесть, и стыд. Распылается всеми пыланьями, Все знамена порвет в тряпье, И кровавыми тяжкими дланями В прах сотрет и развеет всё. От восторга немея и ужаса, С визгом крохотного зверька, Вся планета, качаясь, закружится, И рванутся обратно века. Христианское, первобытное, Всё совьется в один клубок, И соскочит планета с орбиты И метнется куда-то вбок. Вместе с истинами и бреднями, Вместе с ложью любимой своей, И в пространстве черном, неведомом Встретит суд, предназначенный ей.

1955

 

«Ощетинилась степь полудикая…»

Ощетинилась степь полудикая Караганником, жесткой травой. Нищета, и раздолье великое, И волков вымирающих вой. Сушит сердце жара сухая, Побелела от соли земля. Жаркий ветер, озлясь, колыхает Над арыками тополя. Непонятно-родное, немилое, Небеса, словно белая сталь. Там когда-то одна бродила я, Близоруко прищурившись в даль. Выйдешь в степь, и ветер повеет, Воздух острый, полынный настой… Знай, что дышишь ты силой моею, Моей давней степной тоской. Знай, что я далеко, но вижу я, Вижу степь через нашу пургу. Что не вымерзло и не выжжено, Я в душе до конца сберегу.

1955

 

«Восемь лет, как один годочек…»

Восемь лет, как один годочек. Исправлялась я, мой дружочек. А теперь гадать бесполезно, Что во мгле — подъем или бездна. Улыбаюсь навстречу бедам, Напеваю что-то нескладно, Только вместе ни рядом, ни следом Не пойдешь ты, друг ненаглядный.

1955

 

«Не сосчитать бесчисленных утрат…»

Не сосчитать бесчисленных утрат, Но лишь одну хочу вернуть назад. Утраты на закате наших дней Тем горше, чем поздней. И улыбается мое перо: Как это больно все и как старо. Какою древностью живут сердца. И нашим чувствам ветхим нет конца.

1955

 

«Я не в русской рубашке Иван-дурак…»

Я не в русской рубашке Иван-дурак, А надел я лакейский потрепанный фрак. Выдает меня толстый широкий нос, Да мужицкая скобка седых волос, Да усмешка печальнее, чем была, Да песня, что хрипло в даль плыла. Да сердце стучит в засаленный фрак, Потому что забыть не может никак.

28 мая 1955

 

«Надо помнить, что я стара…»

Надо помнить, что я стара И что мне умирать пора. Ну, а сердце пищит: «Я молодо, И во мне много хмеля и солода, Для броженья хорошие вещи». И трепещет оно, и трепещет. Даже старость не может быть крепостью, Защищающей от напастей. Нет на свете страшней нелепости, Чем нелепость последней страсти.

28 июля 1955

 

«Как дух наш горестный живуч…»

Как дух наш горестный живуч, А сердце жадное лукаво! Поэзии звенящий ключ Пробьется в глубине канавы. В каком-то нищенском краю Цинги, болот, оград колючих Люблю и о любви пою Одну из песен самых лучших.

2 августа 1955

 

«Сохраняют и копят люди…»

Сохраняют и копят люди. Я схвачу — и скользит из рук. Пусть меня за неловкость судит Каждый встречный, и враг, и друг. Вероятно, я виновата /И мне все отвечают: ты!/, Что меня довели утраты До свободной, святой нищеты. Что крутое и злобное время, Исполняя завет судеб, Разлучает меня со всеми, Отравляет мне чувства и хлеб.

27 августа 1955

 

«Опять казарменное платье…»

Опять казарменное платье, Казенный показной уют, Опять казенные кровати — Для умирающих приют. Меня и после наказанья, Как видно, наказанье ждет. Поймешь ли ты мои терзанья У неоткрывшихся ворот? Расплющило и в грязь вдавило Меня тупое колесо… Сидеть бы в кабачке унылом Алкоголичкой Пикассо…

17 сентября 1955

 

«Смотрю на жизнь с недоуменьем…»

Смотрю на жизнь с недоуменьем, С наивной жадностью детей Приглядываясь к пестрой смене Людей, событий и страстей. И я сама, актер-любитель, Игрою своего лица Любуюсь, как привычный зритель, Не забываясь до конца. И ощущаю я порою Всю нереальность наших мук. Наверно, даже смерть героя — Удачный театральный трюк. А в грозном торжестве победы Я чувствую, лукавый раб, Что победитель будет предан, Что он устал и очень слаб. И на кровавую потеху, На важность нашей суеты Смотрю с жестоким детским смехом С моей пустынной высоты.

1950-е гг.

 

«Что-то вспыхнуло, замерло, умерло…»

Что-то вспыхнуло, замерло, умерло, Загоревшись до самых звезд. Отнесли за каким-то нумером На унылый тюремный погост. Это всё? Или было посмертное Продолженье какое-нибудь? Если было, я им пожертвую, Мне не жалко его ничуть. Будут старые вина литься, Прозвучит поминальный тост. Прах мой, будешь ли ты шевелиться, Проклинать арестантский погост? Что за дело мне, что болваны Зашибут на мне честь и деньгу И разлягутся на диванах, Ну, а я коченею в снегу. Не гнию, распадаясь, не тлею, — Вековая хранит мерзлота. И не знают вина и елея Искаженные смертью уста. Я — живая — пылала жаждой К гордой славе, к любви, к вину. А теперь влюбляется каждый В отошедшую к вечному сну. Выпивая бокал за бокалом, Каждый грустные шепчет слова: — Жаль, рожденье мое запоздало, Очень жаль, что она не жива. Но меня не согреет слава После смерти в промерзшей мгле. И лежащим в земле не по нраву Трепетанье огня на земле.

1950-е гг.

 

Атом

Случайность правит или фатум Великой сложностью вещей? Играющий капризный атом — Основа видимости всей. Он в сочетаниях, во вращениях, В соединение, во вражде, В покое, в буйном возмущение, Он в нашем теле и в звезде. Их — мириады. В вечной пляске, В движенье вечном вихревом Творят природы вечной маски — Людей, зверей и зло с добром. Внимаем грозовым раскатам В смятенье плоти и души. Но он страшней, незримый атом, В своей клокочущей тиши. Мы смертны — верьте иль не верьте, Наш мир прейдет. И мы умрем. Лишь он, невидимый, бессмертен. И сущее лишь в нем одном. Тысячелетия мучений С годами счастья протекло. Мы атом предали растленью, Мы спутали добро и зло. Невидимый и всемогущий — Доступным сделался для нас. Посмотрим на лесные пущи И на луга в последний раз.

1950-е гг.

 

Лаконично…

Лаконично, прошу — лаконично. У читателя времени нет. Солнце, звезды, деревья отлично Всем знакомы с далеких лет. Всем известно, что очень тяжко Жить с друзьями и жизнью врозь. Всё исписано на бумажках, Всё исчувствовано насквозь. Всем известно, что юность — благо, Но и старость полезна подчас. Почему же скупая влага Вдруг закапала едко из глаз?

1965

 

Бессмертие

Согревается тело в ванне. Я смотрю: никуда не годное, Но живое всё же. А скоро станет Пожелтевшее и холодное. Может быть, посиневшее, что ещё хуже, И с пятнами черного воска. И всех нас ожидает этот ужас, Бессмыслица идиотская. Я люблю, я мыслю. И — бац! Гниение. Разлагается венец создания. Над собой я злобно хохот гиений Услышу вместо рыдания. Но к вам я приду, читающий друг, Приду после смерти вскоре. И спрошу: есть ли у вас досуг С мертвой, будто с живой, поспорить? Не пугайтесь. Здесь только душа моя, Разлуки она не стерпела И вернулась в знакомые эти края, Хоть сожгли в крематории тело. Превыше всего могущество духа И любви. Только в них бессмертие. Вот я с вами иду. Говорю я глухо, Но услышите вы и поверите.

1971

 

«Что в крови прижилось, то не минется…»

Что в крови прижилось, то не минется, Я и в нежности очень груба. Воспитала меня в провинции В три окошечка мутных изба. Городская изба, не сельская, В ней не пахло медовой травой, Пахло водкой, заботой житейскою, Жизнью злобной, еле живой. Только в книгах раскрылось мне странное Сквозь российскую серую пыль, Сквозь уныние окаянное Мне чужая привиделась быль. Золотая, преступная, гордая Даже в пытке, в огне костра. А у нас обрубали бороды По приказу царя Петра. А у нас на конюшне секли, До сих пор по-иному секут, До сих пор мы горим в нашем пекле И клянем подневольный труд. Я как все, не хуже, не лучше, Только ум острей и сильней, Я живу, покоряясь случаю, Под насилием наших дней. Оттого я грубо неловкая, Как неловок закованный раб. Человеческой нет сноровки У моих неуклюжих лап.

1971

 

Пер Гюнт

Большого зла не делал и добра, Был незакончен сам, умел лукавить, Забавный враль, хвастун. Его, конечно, можно переплавить. А я десятки лет перенесла — Нет, — вечность самых подлых надзирательств И получаю крошки со стола Собранья всяческих сиятельств. И я живу… нет, копошусь, как червь Полураздавленный… Оно… вот это. Страшусь я наступления ночей, И душат меня страшные рассветы. И дерзок только ум. Но он устал. Его виденья тяжкие постигли. Эрозия разъела весь металл, Он не годится даже и для тигля.

1971

 

«Тебя, мою последнюю зарю…»

Тебя, мою последнюю зарю, Проникшую сквозь тягостные туче, За свет немеркнущий благодарю, Рассеяла ты сон души дремучей. К тебе навстречу с робостью иду И верую, что есть бессмертья знаки. И если по дороге упаду, То упаду под светом, не во мраке.

3 июня 1971

 

«Перепутала сроки и числа…»

Перепутала сроки и числа, Пестрой жизни спутала нить. И, наверно, лучше без мысли, Только с нежностью в сердце жить.

4 июня 1971

 

«Прошептали тихо: здравствуй…»

Прошептали тихо: здравствуй, — И расстались в серой мгле. Почему-то очень часто Так бывает на земле. Но о встрече этой память /Так бывает на земле/ Не развеется годами, Не утонет в серой мгле.

21 июня 1971

 

«О, если б за мои грехи…»

О, если б за мои грехи Без вести мне пропасть! Без похоронной чепухи Попасть к безносой в пасть! Как наши сгинули, как те, Кто не пришел назад. Как те, кто в вечной мерзлоте Нетленными лежат.

1972

 

«Очень яркая лампа над круглым столом…»

Очень яркая лампа над круглым столом, А мне кажется — сумрак удушливый. Эх, пронесся бы снова лихой бурелом, Чтобы всё по иному нарушилось. Чтобы всё, что срослось, поломалось опять, Потому что срослось не по-нашему. Да и к черту бы вдребезги всё растоптать, Чтобы нечего было сращивать. Переверились веры, издумались думы, Перетлело всё, вытлело в скуку, И набитые трупами черные трюмы Мы оставим в наследство внукам.

1972

 

«Вы, наверно, меня не слыхали…»

Вы, наверно, меня не слыхали Или, может быть, не расслышали. Говорю на коротком даханье [5] , Полузадушенная, осипшая.

13 апреля 1972

 

«Культ нейлона и автомашины…»

Культ нейлона и автомашины, Термоядерных бомб, ракет. Культ машины и для машины, Человека давно уже нет. Как хронометры надоевшие, Механически бьются сердца. Не осветят глаза опустевшие Треугольник пустого лица. Мы детали железной башни, Мы привинчены намертво к ней. Человек-животное страшен, Человек-машина страшней.

9 мая 1972

 

«Оглянусь изумленно: я жила или нет?..»

Оглянусь изумленно: я жила или нет? Полумертвой втащили меня в этот свет. Первый крик мой и тело сдавила тоска И с тех пор отпускала меня лишь слегка. Я в младенчестве чуяла небытиё, Содрогалось от ужаса сердце моё, Перед вечностью стыла, не пряча лица, И себе, и всему ожидала конца. Тьму пронзали лишь редкие вспышки огня, Да любовь мимоходом касалась меня.

21 октября 1972

 

Иронический бес

Иронический злобный бес Мне испортил житейский процесс. Вечно тянет к тому, что нельзя, Бесом спутанная стезя. И стыжусь, и хриплю, и скорблю, И с мятежностью юной люблю. Так сойду я и в вечную тьму. Бес хохочет. Забавно ему.

1973

 

Черная синева

Сумерки холодные. Тоска. Горько мне от чайного глотка. Думы об одном и об одном, И синеет что-то за окном. Тишина жива и не пуста. Дышат книг сомкнутые уста, Только дышат. Замерли слова. За окном чернеет синева. Лампа очень яркая сильна. Синева вползает из окна. Думы об одном и об одном. Синева мрачнеет за окном. Я густое золото люблю, В солнце и во сне его ловлю, Только свет густой и золотой Будет залит мертвой синевой. Прошлого нельзя мне возвратить, Настоящим не умею жить. У меня белеет голова, За окном чернеет синева.

30 августа 1973

 

Разноцветный куст

В голом звон, в груди свист, А день октябрьский по-летнему ярок. На колени мне пал золотой лист,— Наверно, последний подарок. Предо мной поет разноцветный куст Райской птицей… на серых лапах. Я не знаю, какой у золота вкус, Но смертельный у золота запах. И томит меня золотая печаль Под шепоты райской птицы И зовет в никому не известную даль, Откуда нельзя воротиться.

3 октября 1973

 

Сетования ведьмы

Но где же мое помело? Куда я его закинула? Взлетать мне теперь тяжело. Еле влезешь в печь, на чело… А бывало… Как ветром сдунуло. Летишь, а звезды кругом Так и сыплются вниз дождем. Их сметало мое помело… Ах, что было, то всё прошло. Про ракеты твердит весь свет… Я летала быстрей ракет. Ихний «космос» только свистел, Млечный путь подо мной блестел, А планеты скрипели от злости И «дрожали их дряхлые кости». Ведь они веками, веками — Потеряешь и ум, и память — Всё крутились дорогой унылой, Узаконенной и немилой. Я летала по собственной воле, Я делила с дьяволом долю. А на шабаше! Боже ты мой! Поклянусь я кромешной тьмой, — То-то музыка, то-то размах! Там Бетховен, и Лист, и Бах. Нет, уж лучше молчать. Я не стану Бередить мою старую рану. Где ж мое помело? Оно Истрепалось давным-давно, Истрепалось, как я сама, Как моей нищеты сума. С ней пойду за верстой — верста. — Подайте милостинку [6]    ради Христа.

1974

 

«Ни хулы, ни похвалы…»

Ни хулы, ни похвалы Мне не надо. Всё пустое. Лишь бы встретиться с тобою «В тихий час вечерней мглы». За неведомой страною Разрешатся все узлы. Там мы встретимся с тобою «В тихий час вечерней мглы».

10 сентября 1974

 

Тоска российская

Хмельная, потогонная, Ты нам опять близка, Широкая, бездонная, Российская тоска. Мы строили и рушили, Как малое дитя. И в карты в наши души Сам черт играл шутя. Нет, мы не Божьи дети, И нас не пустят в рай, Готовят на том свете Для нас большой сарай. Там нары кривобокие, Не в лад с доской доска, И там нас ждет широкая Российская тоска.

13–14 декабря 1974

 

«Как пронзительное страданье…»

Как пронзительное страданье Этой нежности благодать. Её можно только рыданьем Оборвавшимся передать.

1975

 

Шутка

В переулке арбатском кривом Очень темный и дряхлый дом Спешил прохожим угрюмо признаться: «Здесь дедушка русской авиации». А я бабушка чья? Пролетарская поэзия внучка моя — Раньше бабушки внучка скончалась — Какая жалость!

1975

 

«Атомной пылью станет дом…»

Атомной пылью станет дом, В котором я жила. Он мне чужой. И чужие в нем, Мои — только скука и мгла. Мои в нем долгие ночи без сна И злобный шепот беды. Мои бутылки из-под вина И пьяные книг ряды. А Я мое? Мое ли оно, С досадой, страстью, мечтой? Какой-то рабьей цепи звено, А может быть, просто ничто? Так пусть ничто превратится во ЧТО, В воспламененную пыль. …А впрочем, прости, я не про то Про горящий степной ковыль.

6 июля 1975

 

«Себе чужая, я иду…»

Себе чужая, я иду, Клонясь к концу пути. Себя ищу, ловлю и жду, И не могу найти. Кто в атом теле — не понять, И думой душу не обнять, И сердца не постичь. Мое неведомое «я», Душа заблудшая моя, На мой откликнись клич!

11 июля 1975

 

«Вступившему на порог…»

Вступившему на порог Другу моему: — Кто послал тебя? Бог или Рок В мою одинокую тьму? Пусть бездна бед и несчетность зол, — Не отпущу того, кто пришел. Пусть смерть стоит передо мной, Я не такой уж трус. Даже из смерти,    из смерти самой Я к тебе непременно вернусь.

29 сентября 1975

 

Пурговая, бредовая, плясовая

1.

Вспоминаю свой рдяный рассвет. Он сулил не добро, не добро. Как дерзко плясало в осьмнадцать лет На бумаге мое перо. Казалось — пойду и все возьму. Смою тоску, злобу и тьму. Так казалось… А почему? Говорят, что был излом, декаданс И некий странный болезненный транс. А я думаю — силы неловкий взлет, И теперь ее никто не вернет.

2.

А потом забурлил красный дурман, А потом казахстанская степь и буран, А потом у Полярного круга Закрутилась, взревела вьюга, Тундровая, Плясовая, Бредовая. Выкликай вслед за пургой: — Ой-ой! Гой-гой!

3.

На сердце вечная злая пурга-любовь Взметнула оледеневшую кровь. Ведьма-пурга, бей! Лютей! Дуй в глубину, в высоту! Любовь эта хуже семи смертей, От нее привкус крови во рту.

4.

Выползло солнце едва-едва И тут же за край земли Свалилась солнца голова, Ее топором снесли,    Ледовым,       острым, Острей, чем сталь. Но казненного солнца не жаль, не жаль.

5.

В какой я вернусь в город и в дом С моих обреченных дорог? Кто меня встретит с хлебом, с вином, На чей я вступлю порог? Нет никого, нет ничего! Только хохот пурги:    Ого-го! Ого-го!

6.

Снега, снега, Вся в снегу тайга. В тайге коварная рысь. Но мне все равно Пропасть суждено, И на рысь прошипела я: брысь! Я в пятерочке иду К вдохновенному труду, А пятерочек не счесть, Их пятьсот, наверно, здесь. Шаг в сторонку — пуля в бок. Повалился кто-то с ног. Срок закончил человек. Мы кровавый месим снег. — Девки, что там впереди? Погляди-ка, погляди. — Там стреляли… По кому? Ничего я не пойму. — Девки, что там впереди? Сердце екнуло в груди. — Дура, шаг ровней, иди! Топай с радостным лицом, Иль подавишься свинцом. Пурга поет, гудит с тоской: — Со свят-ты-ми упокой! И память вечная плывет До Карских ледяных ворот. Поглотит вечная мерзлота, Наступит вечная пустота, И нет ни могилы, ни креста.

7.

Но я упряма. Я живу. Я возвращусь в столицу Москву. Там двор-колодец, окно, стена (Меня давно ожидает она), И есть решеточка на окне, Она кое-что напомнит мне. На Полярном на кругу Повстречала я пургу, И с тех пор седой, кудрявой, Беспощадной и лукавой Позабыть я не могу. Эх, пурга! Ох, пурга! Мы с тобой два врага. Чую, сгибну ни за грош, Ты снегами заметешь. Замети, замети! Насмерть сбрось меня с пути! И весь мир, пурга родная, Без вина хмельным-хмельная, В пляс погибельный спусти, В черном ветре заверти!

Август — октябрь 1975

 

«Надоела всей жизни бессмыслица…»

Надоела всей жизни бессмыслица: Что-то есть, где-то спать, где-то числиться И платить за квартиру в сберкассу, Пуще глаза хранить свой паспорт. Всем болезням к тебе дорожка, И друзья отойдут понемножку. Поваляться в больнице недолго, Умереть — дотащат до морга И тело твое проклятое, Истощенное и разъятое На плиту в крематории — хрясь! Равнодушно сдвинутся створки… Книга жизни от корки до корки, Или просто — мразь.

15 ноября 1975

 

«Такая злоба к говорящей своре…»

Такая злоба к говорящей своре, Презрение к себе, к своей судьбе. Такая нежность и такая горечь К тебе. В мир брошенную — бросят в бездну, И это назовется вечным сном. А если вновь вернуться? Бесполезно: Родишься Ты во времени ином. И я тебя не встречу, нет, не встречу, В скитанья страшные пущусь одна. И если это возвращенье — вечность, Она мне не нужна.

15 декабря 1975

 

«Прости мою ночную душу…»

Прости мою ночную душу И пожалей. Кругом все тише, и все глуше, И все темней. Я отойду в страну удушья, В хмарь ноября. Прости мою ночную душу, Любовь моя. Спи, Сон твой хочу подслушать, Тревог полна. Прости мою ночную душу В глубинах сна.

22 января 1976

 

«Жил в чулане, в избенке, без печки…»

Жил в чулане, в избенке, без печки В Иудее и в Древней Греции. «Мне б немного тепла овечьего, Серной спичкой могу согреться». Он смотрел на звездную россыпь, В нищете своей жизнь прославил. Кто сгубил жизнелюба Осю, А меня на земле оставил? Проклинаю я жизнь такую, Но и смерть ненавижу истово, Неизвестно зачем взыскую, Неизвестно зачем воинствую. И наверно, в суде последнем Посмеюсь про себя ядовито, Что несут серафимы бредни, И что арфы у них разбиты. И что мог бы Господь до Процесса Все доносы и дрязги взвесить. Что я вижу? Главного Беса На прокурорском месте.

22 января 1976

 

«Протекали годы буйным золотом…»

Протекали годы буйным золотом, Рассыпались звонким серебром. И копейкой медною, расколотой В мусоре лежали под столом. Годы бесконечные, мгновенные, Вы ушли, но не свалились с плеч. Вы теперь, как жемчуг, драгоценные, Но теперь мне поздно вас беречь…

 

«Я уж думала: все закончено…»

Я уж думала: все закончено, Лишь пустыня да облака. И меня не затравят гончими Злая страсть и злая тоска. Неужели часы случайные После длинного, скучного дня Разбудили все страшное, тайное, Что терзало когда-то меня? Прежним дьяволом околдована, Я смотрю в свою темную ночь. Все, что сломлено, что заковано, Не осмеивай, не порочь. Вот рванулось оно, окаянное, Оборвало бессильную цепь, И взметнулось бураном пьяным, Потрясающим русскую степь.

 

Жизнь

Ты в мире самая влекущая, Всего пленительнее ты, Покорная и всемогущая, Гроза и ливень с высоты. Ты окружила нас запретами И нарушаешь их сама. Ты песня, вечно недопетая, Ты воля, рабство и тюрьма. Игрой прельстительно-преступною Меня ты манишь на тропу В познанье горько недоступное И в безрассудную толпу, Где пахнет потом и убийствами, Разгромом, водкой, грабежом, Безумных вожаков витийствами, Цепями, петлей и ножом. Паду ли с головой расколотой Или убью кого-нибудь, Или награбленное золото Швырну на мой случайный путь? Или, по-прежнему лукавая, Меня к иному уведешь, Иною напоишь отравою, Иной болезнью изведешь. Полна веселья, зложелательства, Быть может, бросишь ты меня С непостижимым издевательством В объятья чуждого огня. И превратит он в дым и пепел Все, что сгорает и горит, И ржавые расплавит цепи, Освободит и закалит.