ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Ночь на 14 апреля 1204 года
Константинополь
— Иисус Созданный умер за вас и как Сын Отца к жизни восстал! — перевел непонятное Дэвадан и торжествующе воззрился слепыми очами на Марко.
Юноша сообразил, что от него ждут какой-то реакции, и неуверенно кашлянул.
— Она его дождалась? — осипшим от долгого молчания голосом спросил он.
Тара улыбнулась, а Дэвадан пожал плечами:
— Дождалась или нет — не знаю. Знаю только то, что родила от него сына — твоего пращура, и сохранила реликвии. Остальное неважно. Но я ждал от тебя другого вопроса. Забыл, что у вас, молодых, лишь одно на уме.
— Вопросов у меня много, даже слишком. Не знаю, какой задать первым.
— Неважно. Я постараюсь ответить на все.
— Боюсь, для этого у нас маловато времени, отец, — заметила Тара. — Снаружи становится слишком шумно.
— Я слышу, но Марко должен получить от меня ответы здесь и сейчас, поскольку другой возможности у него может не быть.
— Отец!
— Что поделаешь, доченька? Не в мои лета бегать по крышам и подземным ходам. И оставим это! Поди пока собери все нужное в дорогу — она, полагаю, будет дальней! — Когда Тара вышла, кусая губы, вздохнул и спросил: — Марко, ты готов?
— Да. Если честно, я вообще мало что понял. То есть кое о чем догадываюсь, но смутно. Что это было за волшебство, и почему Магдалина лишилась чувств во время него, и отчего так вдруг изменился Иисус, и куда ходил Иосиф Аримафейский, и какова была во всем этом роль Иуды?
— Ба-ба-ба, сколько сразу! Полегче, полегче! — Старец рассыпчато засмеялся. — Предполагаю, что ты не то чтобы не понимаешь, а просто страшишься понять. Ведь то, что ты услыхал, не вполне вяжется с тем, что ты читал в своих Евангелиях, верно?
В ответ Марко промычал что-то невразумительное, но Дэвадану и не требовалось ответа.
— А между тем, — продолжал он, — Евангелия написаны людьми, которые получили благую весть через третьи руки, оттого каждый из них заполнял пробелы, насколько хватало воображения, и домысливал неясное в меру своих умственных способностей, а главное — в соответствии со своими представлениями об истинной сути христианства. Как ты, несомненно, помнишь, во всех их писаниях упоминается разбойник Варавва, помиловать которого вместо Иисуса евреи якобы просили Пилата, и он, «желая сделать угодное народу, отпустил Варавву». На самом деле, не в обычае Пилата было угождать ненавидимому им народу, а уж отпускать приговоренных к казни разбойников — тем паче. Однако зерно истины в этой сказке есть. Чтобы изыскать его, нужно ответить на вопрос, которого я от тебя ждал и который ты, побоявшись произнести прямо, задал косвенным образом: кто был сей Ноца́р — созданный, о коем рек твой предок?
— Я догадываюсь, — глухо сказал Марко, — но не в силах не только исторгнуть из уст своих столь ужасное богохульство, но даже помыслить о том.
— Ну так я исторгну из своих, тем более что никакого богохульства в том не усматриваю: твой предок — истинный Мессия — во исполнение собственного предназначения свершил некое таинство. Именем Бога — тем самым, запретным, — он создал — яца́р по-еврейски — своего двойника, живое могущественное существо, наделенное волшебными свойствами.
— Но кто может быть могущественнее его, если он — истинный Мессия?
— Так ты не понял главного, сын мой. Мессия — не царь и не герой, и не в могуществе заключена его важность для мира. Он, как бы это получше сказать… он — зерцало Бога. В том смысле, что в нем заключено отражение Создателя. Это своего рода мерило для человеков. Глядя в него, люди видят, выражаясь геометрически, постижимую их разумом проекцию Бога, по образу и подобию которого созданы, и осознают свое несоответствие. От этого осознания в них неизбежно возникает чувство стыда, избавляться от коего можно по-разному — либо пытаться сделаться лучше, либо кричать, что зерцало — кривое…
— Либо уничтожить.
— Да. Либо не глядеть в него вовсе. И это самое худшее.
— И задача Мессии состоит в том, чтобы заставить их глядеть?
— Верно! И задача эта под силу только ему. Сделать в памяти человечества такую зарубку, которую оно не сможет игнорировать. А что для сего потребно?
— Усиление?
— Истинно так, мальчик мой! Помнишь, я говорил о Шхине?
— О потерянном божественном свете, погрязшем в дольнем мире?
— О нем самом. Переиначивая сказанное у Иоанна, назову это солнцем, облеченным в женщину. Женщину, которая предназначена Мессии. Только он может освободить заключенный в ней свет. И лишь она способна его на это вдохновить.
— А как он это делает? Высвобождает свет?
— Золотым ключом. Дело в том, что Имя Бога — это не заклинание, как думают все, а музыка.
— Музыка?
— Ну да. Тот самый язык звуков, который понятен всем народам одинаково. Тот самый, что возник прежде слов. Так сказать, до Вавилонского смешения языков. Тебе знакомо учение Пифагора?
— Отчасти. Он утверждал, что все в этом мире звучит и что всему в мире есть численное выражение.
— Вот тебе и второй язык, не требующий перевода! Математика! Звук и число имеют лишь одно возможное значение и не утратят его при переложении на другой язык! Музыка, записанная в числах, может быть прочитана кем угодно! Таково было открытие рабби Соломона, мир праху его. Он утверждал, что всякий предмет в этом мире может быть исчерпывающе описан двадцатью двумя числами, и даже как-то связывал это с количеством букв в еврейском алфавите, в нем ведь каждая буква имеет числовое значение. Связано это на самом деле или нет, я не знаю, зато знаю, что в нашей музыке октава разделена на двадцать две основные ступени. Как бы то ни было, только с моей помощью совместив знания Запада и Востока о музыке, он сумел разгадать древнюю тайнопись попавшего к нему в руки папируса. Однако переложить полученную мелодию на ноты известными нам способами не получилось. Для этой музыки возможна лишь одна-единственная запись.
— Вы пробовали систему Гвидо д'Ареццо? Она лучше всех.
— Увы, и ее недостаточно. Потом ты сам в этом убедишься. Так или иначе, знание этой музыки имеет смысл лишь для Мессии.
— Почему?
— Во-первых, потому, что только он может задать верный лад и ритм. А во-вторых, подобно струне, начинающей колебаться в ответ на колебания соседних с ней, он начинает откликаться отзвуком под действием поющих рядом с ним голосов. Два голоса этих должны исполняться безукоризненно, более того — они должны быть удалены на определенные расстояния — для этой цели и сделан разносторонний платок, который четыре участника ритуала растягивают между собой. Когда же исполнение вспомогательных голосов достигает некоей точки, Мессия издает звук, который Соломон и назвал Гласом Божьим, или Золотым ключом, — восьмую ноту, которая лежит за пределами нашего понимания. Слышать ее нельзя никому, кроме Шхины, ну и Мессии, само собой.
— «Нельзя» в смысле «невозможно»?
— «Нельзя» в смысле «не стоит». Простых смертных этот звук убивает. Шхина же под действием его изливает сокровенный свет. Но видеть свет сей смертельно даже для нее самой. Вот тебе и ответ на вопрос, отчего Мария едва не погибла, — повязка на ее глазах прилегала неплотно.
— И что же далее?
— Далее свет отражается от Мессии и сквозь холст падает на кусок дерева, и оба предмета чудесным образом превращаются в то, что угодно Мессии.
— Что ж это за дерево такое?
— Сие доподлинно никому не известно. Считается, что это ветвь Древа Жизни. Хотя выглядит, на мой взгляд, как обычное кедровое или сосновое полено, только очень древнее. Думаю, что так оно и есть, — я не верю в существование Древа Жизни. Вполне возможно, что вместо этого полена можно было использовать любую материю — хоть камень, хоть глину. А может, и нет. Во всяком случае, с деревом опыт удавался по меньшей мере дважды.
— Дважды?
— Тара тебе потом расскажет, сейчас у нас нет на это времени. Итак, созданный Иисусом двойник — ноцар — должен был послужить ему своего рода рупором или увеличительным стеклом, если хочешь. Могущество ноцара заключалось в неимоверной силе убеждения. Свою программу он получает при, так сказать, рождении от отца. Однако для верного следования ей ноцару необходима постоянная материнская опека, как бы незримая пуповина. Выражаясь образно, он как дитя, что на первых порах нуждается в матери — в ее молоке, ласке, голосе. В противном случае ноцар, что называется, кам аль йоцро́, — идет против воли своего создателя.
— Кажется, я понимаю. Он неустойчив, и все зависит от того, кто научит его говорить и ходить.
— Именно так. Ноцар весьма восприимчив к сокровенным чаяниям окружающих — такова его природа. Хорошо, если он отражает желания создавших его, а если их нет рядом?
— Он может превратиться в неуправляемое чудовище?
— Хуже того, в чудовище, управляемое толпой. Он становится ее гласом, ее средоточием, а поскольку нет ничего чудовищнее толпы, он становится чудовищем вдвойне.
— И так случилось с этим ноцаром?
— Увы. Когда Мария упала замертво, его оставили без внимания. Спохватились, когда уже было поздно, — он ушел.
— Но почему же он ушел?
— Мы можем лишь строить догадки на сей счет. Полагаю, что программа понуждала его к немедленному действию, а там его в тот момент ничто не удерживало.
— А уйдя, он тотчас попал в окружение поклонников Иисуса!..
— …неграмотных разбойников с немыслимой кашей в головах. Читая Новый Завет, ты, верно, заметил, что поведение и проповедь Иисуса сильно изменяются к концу повествования. Евангелия довольно точно передают это. Перед их авторами стояла трудная задача — совместить в одном произведении высказывания двух очень разных личностей. Теперь ты можешь понять, отчего так был расстроен и разочарован Иуда.
— Понимаю. Но что же предпринял Иисус со товарищи?
— Они не сразу разобрались в происходящем — им ведь все это тоже было внове. Иисуса и вовсе поначалу беспокоило только здравие Марии. Когда же они сообразили, в чем причина такого поведения ноцара, то стали думать, как бы его изловить. А было это непросто днем вокруг него всегда находилась армия поклонников или, как минимум, личная гвардия, ночевал же он каждый раз на новом месте. Один-единственный человек мог помочь в поимке беглеца.
— Иуда?
— Да. Но для того, чтобы склонить Иуду к этому, нужно было посвятить его в суть дела, а сделать это мог только тот, кому бы он безоговорочно доверял, то есть сам Иисус. Но положение еще более осложнилось тем, что ноцар взбунтовал толпу, из мирного проповедника превратившись в разыскиваемого властями преступника. Из-за этого подлинный Иисус тоже вынужден был действовать скрытно. И был схвачен вместо своего двойника. Как это часто бывает в жизни, все определила случайность.
— Или Божий промысел.
— Это одно и то же. Через Иуду Иисус дал Иосифу понять, что попался именно он — бар Абба, а поскольку никто, кроме узкого крута посвященных, не знал этого имени, в том числе и Мария, послание прозвучало загадочно. Отсюда и пошло впоследствии толкование слов «сын Отца» как «сын Божий».
— Ох, господи!
— И не говори. Теперь Иосифу пришлось ломать голову еще и над тем, как вызволить из застенка Иисуса, коего обвиняли в подстрекательстве к мятежу и учиненном на территории Храма побоище. Обычно внутриобщинные преступления и конфликты на религиозной почве находились в юрисдикции Синедриона, и Пилат согласно личному указанию Кесаря в них не вмешивался. Будь все так на этот раз, Иосифу как члену Великого Синедриона, то есть высшего органа самоуправления, довольно было проголосовать против казни, и Иисус был бы спасен, ибо смертный приговор выносился лишь единогласным решением судей. Проблема заключалась в том, что к мятежу приложила руку секретная служба Пилата, а в толпе действовали ее агенты, одного из которых в давке закололи сико́й. А это означало, что судить Иисуса будет сам Пилат, иными словами — верную гибель. Но Мессия потому и Мессия, что не может погибнуть, не исполнив своего предназначения. Иосиф был в этом убежден, и убежденность придала ему силы. Он испросил приема у первосвященника и был столь настойчив, что тот принял его в неурочное время. Дело в том, что у иудеев есть такое понятие — пику́ах не́феш, сиречь спасение души. Когда звучат эти слова, позволительно нарушить даже заповедь о субботе, не говоря о других менее важных запретах и предписаниях. С этими словами на устах Иосиф явился к Кайафе — саддукею, своему политическому противнику, и тот обязан был выслушать его. Иосифу удалось уверить Кайафу в том, что схвачен невиновный. Поставив на кон свою репутацию, он уговорил первосвященника послать к Пилату делегацию Синедриона с просьбой об отсрочке казни и обещанием выдать в течение суток настоящего преступника. Подобная практика была у евреев в порядке вещей во все времена, поэтому Кайафа согласился.
— И что же Пилат?
— Его убедил весомый аргумент, поднесенный Аримафейским, и он дал отсрочку. Дело оставалось за малым — отыскать и схватить ноцара. И тут пришло время Иуды.
— Боже мой, Боже милостивый! Теперь все встало на свои места! Иуда не был предателем!
— Конечно же нет. Он вновь примкнул к старой компании. Ноцар не мог не уловить намерений Иуды в отношении себя, но, по всей видимости, не был в состоянии точно определить, от кого исходят враждебные флюиды. Поэтому он и сказал: один из вас предаст меня. Ведь вполне возможно, что такое намерение было не только у Иуды. Например, у Симона-гадюки, который соображал получше прочих — недаром он был их вожаком — и начинал понимать, что ввязался в очень скверную историю. Только в отличие от Иуды он не знал, что этот Иисус — не настоящий. Но некое смутное сомнение у него, очевидно, было. Когда Иуда привел стражников, он первым делом подошел к ноцару и, как было предписано, под видом объятия и поцелуя прошептал тому на ухо заклинание, лишившее его воли. Симон, наблюдавший за учителем, первым ощутил утрату его влияния, но для очистки совести спросил, не следует ли оказать сопротивление — стража была не такой уж и многочисленной. Но обезволенный ноцар сдался без боя. Тогда Симон понял окончательно, что перед ним не Иисус. Этим объясняется и его троекратное отречение впоследствии. Все прочие, очевидно, почувствовали то же самое и разбежались. Ноцар покорно дал доставить себя к Пилату, на суде невыразительно блеял и закономерно был осужден на позорную рабскую смерть. Понятно, что такой бесславный конец предводителя ошеломил всех его адептов, и они в ужасе отшатнулись.
— Но ведь это означает… Боже правый! Какой ужас!.. Выходит, что на кресте распяли деревянную куклу, и не было никакой крестной муки! Никакого жертвенного страдания! Все обман, подделка!
— А вот здесь ты глубоко заблуждаешься. Дело в том, что йоце́р, создатель, в полной мере испытывает все то, что приходится на долю ноцара. Иисус вынес все страдания и смертные муки своего двойника. За одним исключением — он не умер. По мне, так это куда страшнее… К тому же он весьма тяготился тем, что его мать и жена тоже страдали не понарошку.
— Вот чего я не могу понять — зачем было заставлять их так жестоко мучиться? Почему нельзя было этих несчастных женщин посвятить в тайну? Уж кто-кто, а они бы Иисуса никогда не предали.
— Ответ один — ради правдоподобия. После того, как Иосиф счастливо вызволил Иисуса из узилища, их внезапно озарило: они поняли, что игра еще не проиграна. Напротив, все стечение обстоятельств наводило на мысль о божественном усилении. Ведь после уничтожения ноцара Иисус мог явиться людям, будто бы воскреснув из мертвых, и продолжить проповедь, постаравшись исправить нанесенный ноцаром вред. Надо было лишь выбрать для этого правильных людей. Например, такого, как Саул Тарсиец, известный тебе под именем Павел. Что, по всей вероятности, и было сделано. Забавно, что евреи-христиане вскоре стали называть себя ноцри́м, что может быть прочитано как «созданные». Чтобы объяснить это прозвание, ученые-богословы впоследствии придумали, что семья Иисуса была родом из галилейского города Назарета — Надерет по-еврейски. Другие же производят самоназвание христиан от слова не́цер — отпрыск, подразумевая под этим, что Иисус был потомком царя Давида. Это хоть и неверная гипотеза, но, по крайней мере, имеет под собой основание. Вот и все, что я должен был тебе рассказать, Марко бар Абба. Есть ли у тебя еще вопросы?
— Нет. Вот разве что… Как по-твоему, отчего символ Христа — рыба?
— Не знаю. Наверное, оттого, что рыба не может закрыть глаз. А вот ты все никак не можешь задать единственно важный для тебя сейчас вопрос!
— А разве ты можешь на него ответить?
— Это несложно. То, что ты — продолжатель рода, еще не говорит о том, что тебе предстоит раскрыться. Слишком многое должно сойтись для этого одновременно в одной точке — Север и Юг, Восток и Запад. Если бы Соломон был еще жив, мы бы… Но увы. Все, что вы можете нынче сделать, — вместе с Тарой отыскать реликвии. Не нужно пытаться завладеть ими — гораздо сохраннее они будут в каком-нибудь большом храме. Просто знайте, где они находятся, и живите поблизости. Живите счастливо, рожайте детей, лечите людей, берегите знание, но пуще всего берегите друг друга. Дочь моя, я слышу, как ты плачешь, и это разрывает мне сердце!
— Прости, отец. Я старалась плакать очень тихо.
— Не сердись, звезда души моей. И почему ты решила, что мы расстаемся навсегда? Вы устроитесь на новом месте и…
— Отец! Ты никогда не обманывал меня, а теперь уже поздно начинать. — Тара подошла к Дэвадану, опустилась на колени, уткнулась головой ему в бороду и заговорила на непонятном Марко наречии.
Старик обнял ее, стал гладить по волосам. Широко раскрытые белые глаза его наполнились влагой. Марко отвернулся.
Позже, в знакомом уже подземелье, он сказал Таре:
— Не понимаю, почему вы так уверены, что более не встретитесь! Разве не может статься так, что реликвии останутся там же, где и были?
Тара отозвалась не сразу.
— Я составляла гороскопы, — бесцветно произнесла она. — Наши судьбы расходятся в этой точке. Мне предначертано путешествие на север.
— А ему?
— Ему — ничего.
lomio_de_ama:
Я вчера прочел в одной интересной статье:
Многие древние инструменты имеют семь струн, и, по преданию, Пифагор был тем, кто добавил восьмую струну к лире Терпандра. Семь струн всегда соотносились с семью органами человеческого тела и с семью планетами. Имена Бога воспринимались тоже в качестве форм, образованных из комбинаций семи планетарных гармоний. Египтяне ограничивали свои священные песни семью первичными звуками, запрещая произносить иные звуки в храме. Один из их гимнов содержал следующее заклинание: «Семь звуковых тонов воздают хвалу Тебе, Великий Бог, вечно творящий Отец всей вселенной». В другом гимне Божество так описывает Самого Себя: «Я великая неразрушимая лира всего мира, настроенная на песни небес».
8note:
К слову о синхронизмах. Посмотри, на что наткнулся вчера я у egmg :
два перцептивно-коммуникативных канала дают два варианта эпифании божества в виде света (см. Мирча Элиаде) и в виде голоса. Причем, в пределах, свет этот невидимый за ослепительностью, а голос неслышимый за громогласностью. Гром и молния, собственно. Свет в эманации нисхождения в мир приобретает образ, в худшем пределе оплотняется идолом. Голос обретает слово…
Голос, очищенный от слова, — музыка.
2 сентября 1939 года
Роминтенская пуща
— А дальше? — встрепенулась Вера.
— А дальше я еще не написал, — отозвался Мартин.
— Но ты же знаешь, что с ними стало? Хотя бы в общих чертах?
— Только то, что записано в семейной хронике. Эссенциально.
— Пусть будет эссенциально!
— Хорошо. В городе полным ходом шло разграбление святынь. Было очевидно, что все церковные сокровищницы выпотрошат подчистую. По понятным причинам для Марко было нежелательно, чтобы реликвии достались его землякам, равно как и были похищены какими-нибудь другими проходимцами. Поэтому он решил взять дело в свои руки и указал на церковь Святых Апостолов саксонским рыцарям Конрада фон Кроссига, епископа Хальберштадтского. Убедившись в том, что холст и полено пристроены надежно, Марко и Тара нанялись к епископу на службу, а это потребовало от них немалых ухищрений, и стали выжидать удобного случая приблизиться к нему. Случай представился нескоро — через четыре месяца после взятия города, когда Балдуин Фландрский был коронован в Константинополе, Конрад вспомнил о данном им обете посетить Святую Землю и засобирался в путь.
— Четыре месяца? Почему же они не вернулись в дом Дэвадана?
— Дэвадан не пережил той ночи — был убит мародерами. Так вот, наши герои на одном из трех кораблей епископа прибыли в Тир. Там Конрад некоторое время замещал отбывшего в Грецию архиепископа. Марко же удалось войти в доверие к прелату, излечив его от злой лихорадки. Однако он весьма благоразумно не стал приписывать себе эту заслугу, а подал епископу идею объявить о чудесном исцелении при посещении храма Пресвятой Богородицы в Тортозе. Скромность и смиренномудрие юноши снискали ему глубокую симпатию Конрада. Но сделаться воистину наперсником князя церкви Марко сумел при помощи Тары, вынужденной всю дорогу изображать его оруженосца, что, впрочем, не особенно ее тяготило. Она составила для епископа гороскоп, по которому выходило, что кораблю Конрада суждено сгинуть в морской пучине на обратном пути в Европу, если…
— Если что?
— Этот вопрос крайне заинтересовал епископа, у коего были нешуточные основания опасаться небесной кары, ведь он, во-первых, принимал участие в осаде Задара вопреки воле Папы Иннокентия III и даже едва не был отлучен за это от церкви, во-вторых, хорошо нагрел руки при взятии Константинополя, а в-третьих — и это более всего смущало его — ограбил христианскую церковь самым недвусмысленным образом. На самом деле звезды предвещали всего лишь опасное приключение и сулили епископу долгие годы жизни, но наши герои хитроумно использовали это обстоятельство в своих целях. Марко исподволь внушил Конраду мысль о том, что корабль утянул на дно неправедно обретенные богатства, и предложил искупить грех избавлением от оных. Про реликвии он, само собой, умолчал. Епископу такой выход пришелся весьма по душе, и он без промедления начал проявлять неслыханную щедрость — за свой счет восстанавливал тирские стены, разрушенные землетрясением, кормил нуждающихся, содержал дома призрения и в результате этой лихорадочной благотворительности в скором времени лишился более двух третей своего имущества. Тара изготовила новый гороскоп, и — о чудо! — угрозы неотвратимой гибели в нем уже, разумеется, не было, и Конрад смог, наконец, вздохнуть спокойно. Они отплыли из Акры в конце марта 1205 года, провожаемые самим Амори де Лузиньяном — королем Иерусалимским, возле Крита попали в предсказанную бурю, которая протрепала их трое суток и чуть не забросила в Африку, но в итоге благополучно добрались до Венеции на исходе мая.
— Воображаю, каким уважением к пророческому дару Марко преисполнился этот епископ!
— Этого мои предки и добивались. По возвращении в свою епархию Конрад с величайшей помпой поместил реликвии в санкутарий главной Хальберштадтской церкви — собора Святого Стефана. Среди прочего под номером четвертым в списке значилась часть Истинного Креста Господня, а под седьмым — саван Его. Sapienti sat. Самое забавное, что в числе мощей фигурировала рука апостола Вараввы. Короче говоря, хранилище надежнее этого придумать было трудно.
— Хорошо, реликвии были пристроены, а что сами Марко и Тара?
— Конрад в избытке чувств предложил рукоположить Марко с тем, чтобы в скором времени сделать его аббатом. Но Марко примкнуть к клиру отказался, сославшись на волю отца, желавшего видеть сына врачом. Конрад отпустил Марко для завершения курса в Салерно, оплатил учебу и даже выделил из своих средств стипендию с одним условием: по получении диплома — вернуться в Хальберштадт. Ну, а это и так входило в планы Марко. Так мои предки поселились в Саксонии и до семнадцатого века не покидали ее пределов.
— Но в той сказке, что ты мне рассказывал, Барабас жил в Кракове уже в шестнадцатом, а за реликвиями ездил в Магдебург! К тому же он был евреем! Как же так?
— Это самый темный кусок нашей семейной истории. В ней весьма скупо говорится о том, что один из сыновей принял иудаизм и зачем-то уехал в Польшу. Для члена такой антиклерикальной семьи, как моя, это, по крайней мере, странно. Известно также, что сын Йефета вернулся из своего путешествия в Англию вполне светским, насколько это было возможно в те времена, человеком и воссоединился с родней.
— Подумаешь, загадка! — хмыкнул Беэр из своего угла. — Я вот уж на что антиклерикал, а год с лишним в хасидах по доброй воле проходил! Каббалу изучал он в Кракове, что ж еще?
— А Магдебург? Откуда взялся Магдебург? — упорствовала Вера.
— Хальберштадт в шестнадцатом столетии был слишком малоизвестным и незначительным городишком, чтобы можно было узнать его по чьему-то там сновидению. Поэтому ради правдоподобия в сказке он был заменен ближайшим крупным городом, а им оказался Магдебург на Эльбе, — пояснил Мартин. — Ты же понимаешь, что реальный Барабас безо всяких снов прекрасно знал, где находятся артефакты. Ему лишь требовалось подтверждение тому, что Барбара была Шхиной.
— А поскольку она увидела во сне Хальберштадт, то…
— Совершенно верно!
— Хорошо, а кто такие были кот и лис?
— Ну, об этом вы могли бы и сами догадаться, — подал голос Шоно. — С вашими-то способностями.
— А вы могли бы догадаться, что мне не до игры в загадки после всего того, что вы тут на меня вывалили! — огрызнулась Вера. — Удивительно, что я в принципе еще что-то соображаю!
— Вы же профессионалка! — примирительным тоном ответил Шоно и на всякий случай добавил: — Это комплимент. А лис и кот — это мы с Беэром. И Пандит с Атенсотром. Египет и Индия. Волшебные существа Запада и Востока. Понимаете?
— Да уж понимаю, наверное, хотя до сих пор думала, что вы — волк и медведь, — проворчала Вера, успокаиваясь. — То самое схождение, о котором толковал Дэвадан.
— Oh, East is East, and West is West, and never the twain shall meet, till Earth and Sky stand presently at God's great Judgment Seat… — выразительно продекламировал Беэр. — Старина Киплинг — единственный поэт, которого я в состоянии читать без содрогания и вообще уважаю как мыслителя, но вот здесь он дал маху. К примеру, мы с Шоно прекрасно друг друга понимаем, правда, Зэев?
— Да, Баабгай. Когда ты не говоришь на австралийском сленге с еврейским акцентом.
— А ты — по-немецки с бурятским. Но в остальном-то ведь у нас много общего! Ты разделяешь мою точку зрения?
— Для этого мне нужно подрасти хотя бы на метр.
— Я сознаю, что занимаю слишком много места в этом склепе, но упрекать меня в том по меньшей мере неэтично! И я не виноват, что твои меннониты недокармливали тебя в детстве.
— Кстати, я давно хотела спросить, а какое отношение к этой истории имеют меннониты?
— Ох, это длинный разговор! — вздохнул Мартин.
— А ты снова — эссенциально! — подбодрила его Вера.
— А я предлагаю все же ненадолго отложить сию животрепещущую тему, — сказал Шоно, — и заняться эвакуацией, если мы не хотим еще сутки здесь торчать. Сейчас перед рассветом такой туман, что самое время добраться до леса.
— А почему бы нам не перебраться через озеро вплавь? — задумчиво протянула Вера. — Раз уж все тихо и туман?
— Можно, но без меня, — со смущением ответил Беэр. — Я плавать не могу совсем. У меня в воде делаются страшные судороги задних конечностей. Думаете, почему я так быстро греб обратно к берегу?
— Это последствие ранения в позвоночник, — тихо сказал Вере Мартин, когда они, взобравшись по веревке, ждали Беэра у корявой сосны. — Чудо, что его тогда не парализовало…
— Он был бы не он, если бы парализовало, — откликнулась Вера, с нежностью глядя на вылезающего из-за края земли великана с перевязанной головой.
Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру.
Совершенно секретно!
По делу о диверсионной группе из Данцига на данный момент имею доложить следующее:
1. В результате розыскных мероприятий группа, подходящая под описание, была локализована вчера в районе Роминтер Хайде. При попытке задержания силами местной организации предполагаемые диверсанты оказали вооруженное сопротивление и сумели скрыться.
2. Сегодня в 01.20 пограничной охраной на Виштинерзее зафиксирована попытка нелегального перехода нашей границы с Литвой, каковая была пресечена литовскими пограничниками, открывшими по нарушителям огонь. Согласно надежным источникам информации в Литве, никто из группы на сопредельную территорию не перешел.
3. По моему указанию моторизованные и кавалерийские подразделения осуществляют непрерывное патрулирование по периметру квадрата, в котором с большой вероятностью находится в настоящий момент разыскиваемая группа. Таким образом, ее можно считать надежно блокированной.
Исходя из вышеизложенного, а также из установки на захват, а не уничтожение этой в высшей степени профессиональной группы, во избежание лишних потерь личного состава прошу подкрепления из Вашего резерва, поскольку в моем распоряжении нет подготовленных подразделений особого назначения.
Хайль Гитлер!
Командир оберабшнитте СС «Норд-Ост», группенфюрер Вильгельм Редиес
07.00
2 сентября 1939 года.
Командиру оберабшнитте СС «Норд-Ост», группенфюреру Вильгельму Редиесу.
Совершенно секретно!
Спецгруппа парашютистов-егерей вылетит из Берлина в 11.00.
В целях экономии времени личный состав десантируется в непосредственной близости к месту операции.
В вашу задачу входит подготовка посадочной площадки и оказание всяческого содействия вышеозначенной группе.
Хайль Гитлер!
Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер
08.25
2 сентября 1939 года.
2 сентября 1939 года
Берлин
— Неслыханная халатность! Если б не случайное вмешательство литовцев, мы бы их упустили! — Гиммлер рывком поднялся из кресла и подошел к окну. — Сидите, Рудольф! — остановил он собеседника в штатском, обозначившего намерение встать.
Тот качнулся обратно и, едва коснувшись спинки стула, произнес расслабленным голосом:
— Когда случайности работают на нас, рейхсфюрер, они называются иначе и подтверждают правильность нашего пути.
— Ах, Рудольф, ваш истинно нордический фатализм меня восхищает и пугает одновременно! Возьмите сигару! Сам я курю редко, но люблю этот запах. Хотя пассивное курение тоже вредно…
— Благодарю вас, рейхсфюрер, но предпочту воздержаться.
— Воздержанность — это величайшая добродетель! Я и сам не могу пожаловаться на отсутствие выдержки, но сейчас просто не нахожу себе места от вынужденного бездействия! Восемнадцать тысяч моих солдат в это самое время идут в атаку, а меня лишили возможности быть с ними рядом! Это невыносимо!
— Но мудро, рейхсфюрер. Полководцев у нас более чем достаточно, а вот вас заменить будет некем.
— Да-да, вы как всегда правы. — Гиммлер вернулся за стол. — Идеологию нельзя доверять этой обезьянке фюрера. Вы же знаете, моя святая миссия — создать для Рейха чистую, беспримесную древнюю религию!
— Вос, рейхсфюрер.
— Что?
— Вы хотели сказать: воссоздать!
— А, ну да! Естественно. Подобно Магомету, — сиреневый отполированный ноготь постучал по зеленому сафьяну Корана, лежащего на столе, — я должен отделить веру от плевел всех этих иудеохристианских рефлексий! Выкристаллизовать ее и превратить в наше главное, непобедимое оружие!
— Прошу простить, рейхсфюрер, вы читали Фрейда?
— Этого еврея? Увольте! С меня хватило краткого пересказа его грязных идеек!
— А между тем в своей последней работе он развивает предположение Гёте и гипотезу Зеллина о том, что евреи убили давшего им новую религию Моисея, который был египетским жрецом…
— Убили, присвоили и извратили до неузнаваемости! Как это на них похоже! И уж если один из них такое пишет…
— …там же излагается весьма убедительная гипотеза о том, что монотеистическая религия эта возникла не в Египте, а пришла с Востока, и, следовательно, то была религия…
— Арийцев! Несомненно! Я всегда это знал, я чувствовал! Передо мной стоит грандиозная задача!
— …в решении которой могут очень поспособствовать люди и артефакты, за которыми вы сейчас охотитесь, рейхсфюрер. И поверьте, что эта охота ничуть не менее важна, чем война, которую ведут сейчас наши доблестные генералы. Осмелюсь предположить даже, что она важнее.
— Благодарю вас, Рудольф. Вы укрепляете меня в моей уверенности. — Гиммлер привычным жестом потрогал треугольный шрам на левой щеке — след давнего ме́нзура. Жест этот противоречил словам рейхсфюрера, поскольку обозначал как раз глубокое сомнение. — Но я бы хотел еще раз убедиться… Нет-нет, в подобных вопросах я вам доверяю как никому, просто вся эта история столь невероятно звучит…
— Помилуйте, рейхсфюрер! — Штатский усмехнулся, почти не скрывая иронии. — Я не удивился бы, услыхав такое от Гейдриха, но от вас?.. Разве вам я стал бы предлагать что-то, что звучит вероятно? Вероятными вещами пусть занимается гестапо. Ваша же цель лежит в таком сейфе, который их примитивными отмычками не вскроешь.
— Но как вы… как мы вскроем этот сейф?
— Для этого-то нам и нужно добыть два аутентичных ключа — золотой и деревянный. С их помощью вы станете новым Заратустрой, или Магометом, или кем вам заблагорассудится.
— А вы? — чересчур поспешно спросил Гиммлер. — Моим первым апостолом?
— О нет, так далеко мои амбиции не простираются! — засмеялся Рудольф. — С вашего позволения я бы удовлетворился званием директора своего собственного института. Но не будем делить шкуру еще не убитого медведя, как говорят русские!
— Я помню эту поговорку. Я когда-то изучал русский. — Гиммлер поглядел на часы, вытянул из нагрудного кармана какой-то порошок, высыпал на обложенный язык, проглотил, заметно передернувшись, запил водой. Подавив отрыжку, пробормотал невнятно: — Извините, катар желудка. У меня очень нервная служба… М-да. И все же непостижимо, как вы умудрились раскрутить это дело в такие сжатые сроки! Вы просто гений!
— Полноте, рейхсфюрер! Немного способностей, немного везения и много возни. По правде сказать, большая часть работы была мною проделана еще в Москве, а перед вами я всего лишь эффектно вытащил кролика из шляпы. Все материалы я получил из архива Бокия, а дневник расшифровала эта его креатура-куртизанка. Нужно было лишь навести на нее моих русских коллег. Им это оказалось без толку, а вот мне пригодилось весьма.
— Что это за женщина, Рудольф?
— О, это необычайное средоточие талантов, из которых самый выдающийся — сексуальный. Ее постель стоила целой агентурной сети.
— И вы тоже?.. С ней…
— С коллегой по работе? Что вы! Ни-ни! Но наслышан премного. И даже кое-что видел в делах. Впечатляет.
— Однако. — Гиммлер оттянул воротник и сглотнул. — Вы не находите это отвратительным?
— Отчего же? Очаровательная женщина, умнейшая к тому же, служит на благо своей родины, не щадя своих, так сказать, достоинств. По-моему, это даже возвышенно. К тому же она, сама того не подозревая, хорошо поработала и на нас. Например, помните дело инженера Шульца? Это не женщина, а мечта разведчика!
— Вы полагаете? Я хочу на нее посмотреть. Вы сказали, она еврейка?
— Только по легенде. Полунемка, полурусская.
— Ах так? Мишлинге? Возможно, стоит ее использовать.
— Вне всякого сомнения, рейхсфюрер. И первым делом — в качестве ключика к нашему золотому ключу, извините за каламбур.
— Дельно. — Гиммлер снова посмотрел на часы. — Но расскажите, прошу вас, о том, как вы распутали этот головоломный клубок!
— Право, не хочется вас утомлять скучными подробностями!
— Ничего, я не боюсь утомиться. А до совещания у фюрера у меня есть еще тридцать восемь минут.
— Что же. Как я уже имел честь докладывать, у меня были все, ну или почти все буквы, из которых следовало сложить осмысленную фразу. Решение у задачи должно было быть единственно верным. Я начал с самого темного места, понимая, что ключом — ох уж эти ключи! — к разгадке скорее всего является происхождение господина Гольдшлюсселя, назовем его для краткости A. Хотя порой кажется, что в германских архивах при желании можно обнаружить школьные шпаргалки Оттона Великого, о родителях A в них не нашлось ничего, как будто он соткался из эфира, а не появился на свет обычным для людей способом. Итак, что мне было известно про А? В показаниях советского писателя Толстого (весьма подробных, замечу), из которых я почерпнул самое главное, а именно легенду о деревянном человеке, указано, что предки A перебрались в Германию из Константинополя в начале тринадцатого столетия, то есть, очевидно, по окончании четвертого крестового похода. Далее, A утверждал, что фамилия его предка была Барабас.
— Это еврейская фамилия?
— Скорее всего. Но это совершенно неважно — у этой династии нет национальности.
— Как такое возможно?
— Полагаю, она возникла задолго до появления понятия «нация». Так или иначе, третьим важным фактом было то, что А считался приемным сыном писателя Зудерманна.
— Этого юдофила?
— У светила германской литературы была такая слабость. Как бы то ни было, мне удалось установить, что официально Зудерманн никогда и никого не усыновлял, и о том, что А жил в его доме, знали лишь самые близкие писателю люди. А это уже попахивает некоей тайной. Зайдя в тупик, я начал раскручивать самого Зудерманна. Вот данные, которые привлекли мое внимание: а) Зудерманн был меннонитом, б) перед тем как купить замок в Бланкензее, Зудерманн побывал в Египте и Индии. Почти сразу по возвращении он берет под опеку A.
— Так-так-так, — потер руки рейхсфюрер. — Становится теплее!
— Да, обе страны обладают жарким климатом. — Лицо Рудольфа сохраняло невозмутимость. — Теперь оставим его на время и займемся третьим персонажем нашей четверки — Вольфом Роу, в дальнейшем будем называть его B. По национальности бурят. Буддист. Доктор философии. Из досье явствует, что B был усыновлен немецкими колонистами в Сибири и благодаря этому смог получить образование в Германии.
— В Сибири тогда жили немцы?
— Представьте себе. Более того, они тоже были меннонитами.
— Вот как? А эти меннониты, что они такое? Я не очень разбираюсь во всех этих сектах.
— Хилиастическое протестантское течение, образованное в первой половине шестнадцатого века голландцем Менно Симонсом под влиянием анабаптистских идей. Сейчас в Нидерландах их называют Doopsgezinde — крестящиеся сознательно. Утверждали отделение церкви от государства, отрицание насилия, свободу совести, любовь и братство и прочее в том же духе.
— Да-да, я припоминаю. Их отовсюду гнали за отказ от военной службы. И поделом. Они немногим лучше евреев…
— …к которым традиционно хорошо относятся. Но как любая религиозная доктрина, меннонизм разделен на множество малых течений, обособленных и зачастую не приемлющих друг друга. Так, к примеру, некоторые из них считают Иисуса Христа не богом, а идеальным человеком. А есть и такие, что держат свои убеждения в совершенной тайне, к которой нет никакой возможности приникнуть извне.
— Так уж и никакой? Есть хорошая поговорка: что знают двое, знает и свинья.
— Но не когда речь идет о веровании крайне замкнутой общины. Много ли мы знаем о религии, скажем, друзов?
— Предположим. — Гиммлер снял пенсне, зажмурился и помассировал красную переносицу. — Но как это все связано с нашим делом?
— Для начала я предположил, что столкнулся как раз с такой обособленной общиной, хранящей некое тайное знание. Далее. Меннониты верят во второе пришествие. Их течение возникло в шестнадцатом веке, а именно в этом веке по легенде произошло сотворение деревянного человека. Я допустил, что это не простое совпадение. Затем мне пришло в голову проверить одну деталь. Как вы помните, по легенде колдун Барабас похитил из магдебургского собора две вещи — полено и платок. Но в Магдебурге таких реликвий никогда не было. Зато были они в соседнем епископстве — Хальберштадтском. Часть креста и плащаница Христа. И попали они туда именно в результате четвертого крестового похода!
— То есть тогда же, когда и предки Гольдшлюсселя?
— Именно! Я незамедлительно отправился в Хальберштадт, взял образчики от обоих предметов и по возвращении в Берлин провел экспертизу.
— И что же оказалось?
— Подделка. Кусок искусственно состаренного тюрингского дуба и голландское полотно конца шестнадцатого — начала семнадцатого века. Значит, легенда оказалась правдой, и артефакты действительно перекочевали в Англию. И тут я узнаю, что четвертый фигурант нашей истории прибывает в Данциг через Данию из Англии, а при таможенном досмотре в его саквояже обнаруживаются вышеозначенные реликвии! Увы, узнаю я об этом слишком поздно для того, чтобы устраивать игру по своим правилам. Номер четвертый успевает лечь на дно. — Рудольф развел руками, изображая раскаяние.
— Я вас в этом не виню, друг мой. Вы и так совершили невозможное. Продолжайте, пожалуйста! Что это за четвертый номер?
— Некто Мэттью Берман. Обозначим его литерой C. Еврей, капиталист, типичный космополит, агент британской разведки, а также папиролог и палеограф выдающихся способностей.
Гиммлер незаметно записал в блокноте карандашом слова «папиролог и палеограф».
— Я бы удивился, если бы дело обошлось без евреев, — раздраженно сказал он. — Как вы полагаете, какова его роль?
— Во-первых, он финансирует все предприятие. Во-вторых, организует его. В-третьих, очевидно, выступает в качестве палеографа, то есть расшифровывает какие-то древние документы.
Рейхсфюрер зачеркнул слово «палеограф». Рудольф продолжал:
— Это наводит на мысль о том, что вся процедура ритуала, включая магические заклинания, попала в руки A и B, и они, будучи не в силах прочесть манускрипт, обратились за помощью к C. Судя по описанию ритуала в легенде, им все равно был нужен третий. Теперь, опуская за неимением времени некоторые этапы моего умственного процесса, начерчу полученную в его результате схему: Зудерманн принадлежал к тайной меннонитской организации, назовем ее условно «хранителями».
— Хранителями чего?
— Некоей традиции. Я позже изложу свою версию. Итак, «хранители» по какой-то причине утрачивают нечто из хранимого и пытаются отыскать. Им становится известно, что способ отыскать утраченное есть, но знают его только тибетские ламы. Европейцам же в Тибет дорога заказана. И тут Зудерманн узнает о выкормыше меннонитов B, который подвизается по научной стезе в Тибете. Он связывается с B, встречается с ним в Индии и сообщает нечто такое, отчего тот бросает исследования и отправляется в Германию. Вскоре после этого на сцене неизвестно откуда появляется младенец A. Следовательно, он и был тем, что искали «хранители».
— Но каким образом B это удалось?
— Но, рейхсфюрер, вы же знаете, что тибетские ламы перед смертью указывают, где и по каким признакам искать их преемника!
— Ах да, конечно, конечно! Но чьим преемником был A?
— Но это же очевидно! Sangreal! Истинная кровь!
— Вы хотите сказать…
— И говорю! Святой Грааль, спасенный, согласно легенде, Иосифом Аримафейским, это не что иное, как кровь древних властителей мира! Не собранная в чашу, а живая! Династия, пережившая тысячелетия, сохранилась поныне!
Услыхав про династию властителей, Гиммлер осторожно откашлялся и уставился на Рудольфа стеклянным взглядом:
— И что я должен с ними делать? Возводить на трон?
— Разумеется нет! Использовать в своих целях заключенную в них древнюю силу!
— Но как? Простите, Рудольф, но я никак не возьму в толк… При чем тут деревянные люди?
— Боже мой, рейхсфюрер, это же очевидно! Вы же читали легенду! А обладает способностью создать с помощью древнейшей магии некое сверхсущество, обладающее невероятной силой убеждения!
— И как это действует?
— Вы знаете, что я недурной гипнотизер…
— Вы уникальный гипнотизер!
— Благодарю вас, рейхсфюрер. Вы видели, как я могу заставить сразу нескольких людей перестать меня замечать, вы видели, что Шэфер до сих пор убежден, что не выдал в разговоре со мной своего друга…
— Кстати, Шэфера я решил отослать в Дахау.
— Не слишком ли суровая кара за то, что человек остался верен идеалам студенческого братства?
— Будь мне непонятны и неблизки его побуждения, я бы послал его туда узником навсегда, а не временно — офицером охраны. Однако он должен быть примерно наказан за недопустимый в нашем деле индивидуализм. Нужно понимать, что нынешние идеалы превыше всех прочих! Но вернемся к гипнозу!
— Да… Вам известно, что в спецлаборатории Бокия я также занимался этими вопросами. Так вот, к сожалению, есть люди, гипнозу не поддающиеся. А теперь вообразите себе гипнотизера, перед которым не в силах устоять никто! И этот гипнотизер способен внушать миллионам людей одновременно!
— Что внушать?
— То, что вы внушите ему. Представьте себе, чего вы сможете добиться, имея такой рупор! Это вам не дудочка гаммельнского крысолова. У меня есть основания полагать, что и иудаизм, и христианство были инициированы этим самым способом.
— Вы совершенно меня убедили, Рудольф! Мне нужна эта вещь! Добудьте ее, и можете рассчитывать на… мою бесконечную признательность!
— Я не меньше вашего заинтересован в успехе, рейхсфюрер. Ведь вы же делаете это на благо Рейха.
— О да, о да. Но скажите, почему так важно брать живыми всех четверых? Разве недостаточно одного A?
— Нам неизвестна роль каждого из них. Возможно, ритуал представляет собой что-то вроде свадьбы с двумя уникальными свидетелями, и стоит убрать одно звено, как все рассыплется. Мы не можем рисковать.
— Да-да, я понимаю, — простонал Гиммлер, поднимаясь. — Просто это все так осложняет. Я даю вам своих лучших специалистов, из которых планировал в ближайшем будущем сформировать ядро батальона специального назначения. Это опытные бойцы. Они прошли Испанию, работали в Африке, были в деле в Судетах. Беда в том, что у меня их всего двенадцать. Жаль будет потерять и одного из них.
— Что ж, всякая игра стоит свеч, рейхсфюрер. А такая игра тем более, — сказал Рудольф, пожимая протянутую Гиммлером мягкую влажноватую руку.
— Еще раз благодарю вас за блестяще выполненную работу!
— Хайль Гитлер!
— Хайль!
Рудольф мягко повернулся на каблуках и зашагал к двери. Если бы в тот миг нашелся человек, умеющий читать по губам русскую речь, он прочел бы на губах гипнотизера в штатском нечто весьма нелестное для рейхсфюрера и его почтенной матушки.
— Привет! Ты еще не спишь?
— Да я забыл уже, когда в последний раз спал.
— О, я из-за тебя тоже всю ночь глаз не сомкнул!
— Что случилось? Дочитал рукопись?
— Нет, страниц тридцать осталось. Но это не важно. Если ты думаешь, что понимаешь, как именно ты раскачал маятник Фуко, так знай, что ты ничего не понимаешь!
— Объясни.
— Помнишь, ты шутил про розенкрейцеров и тому подобное? А потом я тебе писал, что мне дали новый проект — Тольдот Йешу?
— Ну, помню, конечно. Я еще тогда подумал, что это забавное совпадение.
— Обхохочешься. Ты даже не представляешь себе, на что ты меня натолкнул своей книгой!.. Дело в том, что ты попал в яблочко! Мелкие несовпадения только подтверждают!..
— Погоди-погоди, я ничего не понимаю! Куда я попал? Что подтверждают? Объясни по порядку!
— Попробую, хотя какой там порядок… У меня сейчас голова взорвется… Ладно. Помнишь, мы говорили о том, что Тольдот Йешу при всей свой кажущейся идиотичности представляют из себя нечто очень серьезное? Куча исследователей обломала на них зубы, и никто не верит, что у нас с Шэфером что-то выйдет… А я-то теперь знаю, что их надо расшифровывать по твоему принципу!
— Ну, я не знаю. То, что я читал…
— Забудь то, что ты читал. То, что есть в Интернете, — ерунда. Это я тебе говорю как человек, у которого сейчас в компьютере около двухсот разных версий. Разных, улавливаешь? Везде есть пусть небольшие, но несоответствия. Так вот, меня осенило, когда я у тебя прочел про акведук, который построил Пилат на деньги Храма!
— Акведук же еще Хасмонеи провели. Он пристроил несколько километров.
— Да неважно! Важно то, что в нескольких версиях говорится, что Иуда похоронил Йешу под акведуком! Это свидетельствует, что писавшие были вовсе не невеждами, какими их принято считать. Там вообще масса точных исторических деталей. Эти люди знали, что делают! Нет более надежного способа укрыть что-то на века, чем спрятать под строящимся акведуком!
— Интересно. Если я правильно помню, он проработал до начала двадцатого века. Правда, в шестнадцатом турки зачем-то взялись его углублять на три метра и только испортили. Может, искали чего?
— Может, и искали. Да, так вот, стал я читать эти сказки по твоему методу, и открылись мне многие интересные вещи, ранее казавшиеся бессмысленными. Например, что Йешу умер дважды. Или что Иуда спрашивает Пилата: если принесу тебе Йеошуа, принесу ли Израилю йешуа , в смысле спасение? Или то, как Йешу связан с Хасмонеями. Или почему во время религиозного диспута с христианским священником в Германии в одиннадцатом веке раби Ихиэль бен Шмуэль воскликнул: «Это не тот Иисус!» И многое в том же духе. У меня через полгода доклад…
— Вот и пришли мне его почитать, а то я все равно не очень въезжаю.
— Обязательно! Но вот что еще интересно. Впервые несколько версий Тольдот Йешу опубликовал под одним переплетом некто Самуэль Краус в 1902 году — версию Вагенвальда, Хульдрайха, версию из Каирской генизы, славянскую и еще пятую. Вот с этой пятой неясно, откуда она. Краус ссылается на некий источник из Венской библиотеки. Я написал туда, и выяснилось, что книги у них нет.
— Сперли?
— Круче. В одна тысяча девятьсот тридцать восьмом году лично от Гейдриха пришел приказ о конфискации всех еврейских архивов — библиотечных и общинных. Кстати, отвечал за операцию не кто иной, как Эйхман.
— Ничего себе!
— Дальше — больше. Я начинаю раскручивать эту цепочку, и выясняется, что в сорок четвертом в концлагерь Терезин свозят кучу еврейских ученых для каталогизации конфискованных архивов! В частности, некоего рава Биньямина Мурмельштейна, через которого эта история, собственно, и выплыла на свет. Заметь, что в сорок четвертом Гейдрих архивами уже два года как не интересуется, поскольку может легко обратиться к первоисточникам.
— Ну да, его шлепнули в сорок втором, если не изменяет память. Значит, я прав? Гейдрих только выполнял предписания Гиммлера?
— Очевидно. Далее — с наступлением весны и Красной армии архивы эвакуируют сперва в замок Фюрстенштейн, затем в замок Воефельсдорф, потом еще куда-то, где летом сорок пятого их находят советские войска.
— Вот те на!
— Ага. Двадцать восемь вагонов! Уходят в Москву! И там их хоронят в архиве Советской армии.
— М-да. Это даже лучше, чем под акведуком.
— Увы. На этом мои изыскания завершились. Я не нашел общего языка с их начальством. С таким же успехом я мог бы упрашивать пирамиды раскрыть свои секреты. Они, правда, что-то передали в Ленинскую библиотеку, но не то, что мне нужно.
— Как прав был Спилберг! Все величайшие тайны человечества наверняка покоятся в армейских архивах!
2 сентября 1939 года
Роминтенская пуща
Миновав очередное пересечение двух просек, Мотя выругался — по-русски и негромко — услышала только я:
— Это не лес, а какое-то Чикаго! Каждые полтора километра с востока на запад — проспект, каждые два с севера на юг — авеню. И везде понатыканы чертовы вышки. Черт бы побрал эту немчуру с ее тошнотворной прямолинейностью!
На мой взгляд, лес был как лес — вполне себе дикий и почти девственный, хотя местами, действительно, причесанный на пробор. Впрочем, изрядно заросшие подлеском просеки не производили унылого впечатления, а напротив — создавали ощущение приятного разнообразия. Но Мотя — истый траппер — не разделял моих городских взглядов:
— Это вам не Канада и не Сибирь. В таком лесу охотиться легко. А это очень и очень скверно.
— Почему? — глупо спросила я.
Он обернулся и уставился исподлобья. Поняла, что сморозила глупость, кажется, покраснела. Мотя пожалел — не стал добивать, перевел на другое:
— Скажите, Верочка, будь вы здешним егерем, что бы сделали, если вам нужно было изловить в этом лесу, скажем, нескольких браконьеров? Не убить, а именно поймать? Вот, посмотрите карту! — и протянул планшет.
— Все зависит от того, сколько у меня людей… и собак.
— Собаки, да… Я это как-то упустил. Черт, черт… — устрашающе хрустнул костяшками пальцев.
На звук голосов подошли Марти и Шоно.
— Что за шум? — спросил азиат. — Я уж было подумал, что ты тут опять кому-то шею ломаешь.
— Нет, это я себе ломаю голову, как нам выкручиваться из сложившейся ситуации. По-твоему, в каком направлении они станут нас загонять?
— С востока и с юга, разумеется. Им нужно отрезать нам путь в Литву и Польшу. Где мы сейчас? — Шоно склонился над картой.
— Вот тут, — ответил Мотя.
— Под твоим дюжим перстом, дорогой, можно спрятать небольшое княжество. Точнее!
Мотя вытащил из планшета обгрызенный карандаш, ткнул в один из пунктирных прямоугольников на зеленом облаке.
— Так… тут около пятисот квадратных километров, — забормотал Шоно. — Если они будут прочесывать, скажем, по десяти в час, на это уйдет не менее четырех дней.
— А ну как пойдут семимильной цепью, да еще с собаками? — Мотя прищурился. — Отчего бы им не согнать сюда тыщи три человек с палками и трещотками? За полдня ведь управятся.
Марти кашлянул. Все посмотрели на него.
— Я думаю, что загонять они не станут.
— Почему? — хором спросили все.
— На нас охотится кто? Гиммлер. А чей это заповедник? Геринга.
Мотя накрыл ладонью его плечо:
— Браво, малыш! А у меня, видимо, от вчерашнего удара копытом серое вещество одеревенело.
— А какая разница? — спросила я, уже привычно чувствуя себя идиоткой.
— Марти прав, — ответил Шоно. — Геринг — номер второй в Рейхе. Гиммлер у Геринга в подчинении. В результате так называемой «национальной революции» этот угорь в пенсне не смог урвать той доли пирога, на которую рассчитывал — в отличие от хряка-авиатора, — поэтому любви к последнему, мягко говоря, не испытывает. И это взаимно. Угорь наверняка охотится за нами исключительно в личных интересах, и устраивать шумную охоту в епархии соперника он не может, это очевидно.
— А что может?
— Обложить лес по периметру. Это, вероятно, в его силах. Ну и ждать, пока мы попытаемся отсюда выйти. Так бы поступил я.
— Ждать, пока труп врага не проплывет по реке? Мы не в Китае, мой дорогой, а угорь — не травоядный буддист. — Мотя умудрялся возражать ласково. — Я согласен, что действовать он будет скрытно, но долго держать в тайне оцепление вокруг заповедника невозможно — да еще во время войны! Нет, он непременно предпримет активные действия.
— Например, что он может сделать? — Шоно поднял бровь.
— Например, убить врага, бросить в реку, быстро спуститься вниз по течению, сесть на берегу, расслабиться и немного подождать, — ответил Марти за Беэра.
Тот поднял вверх большой палец:
— Ну да. Или поворошить улей, чтоб мы поскорее вылетели наружу. На его месте я бы послал несколько хороших шершней. Следопытов.
— Следопытов? — не удержалась я, встряла.
— О, вы не представляете, как много следов оставляет группа из четырех человек — для опытного глаза, разумеется!
— Предположим, они нас обнаружили, — перехватил нить Шоно. — Взять нас тихо у них не получится, но и нам шуметь не с руки. Ситуация патовая. Какие у них еще есть варианты?
— Переговоры, — вдруг сказал Марти.
Все снова воззрились на него.
— Резонно, — согласился Мотя. — Переговоры с позиции силы. И тогда у нас будет шанс их переубедить.
— Но как? — Взгляды переместились на меня.
— Есть способы, — укоризненно улыбнулся Мотя. — Мы же все-таки волшебники.
— Ах, простите, я опять забыла, с кем имею дело. Все не привыкну никак. Но что мы будем делать сейчас? Пока не дошло до переговоров?
— Постараемся сделать так, чтобы до них и не дошло, — честно ответил Шоно. — Поиграем в прятки.
— Вдруг да и выиграем? — Мотя старательно изобразил оптимизм.
А Марти молча обнял меня за плечи и поцеловал в макушку.
Свежеиспеченный оберштурмфюрер прохаживался по полю, унимая нервную дрожь в ногах. Ладони и колени дико саднило после того, как он проехался на них по земле чуть не сто метров, в лохмотья изодрав перчатки и наколенники. Парашюты отличались от осоавиахимовских — американской модели, — и отличались в худшую сторону, судя по тому, что прокатиться на четвереньках пришлось всем десантникам без исключения. Посматривая искоса на то, как подчиненные деловито потрошат бело-красный контейнер с оружием, Рудольф испытывал определенную гордость, что не сплоховал с самого начала — прыгнул первым. Теперь в глазах этих головорезов он уже не шпак, а это важно — военные терпеть не могут ходить под штатскими, пусть даже срочно произведенными в офицеры. Доверие и еще раз доверие было необходимо ему, чтобы подчинить своей власти такую непростую публику, — и, похоже, контакт с залом удался — Рудольф по привычке мысленно погладил себя по голове. Но успех требовалось немедленно закрепить.
Чуть позже перед строем он с удовлетворением отметил, что вояки хотя и не едят его глазами, но стоят смирно и держатся уже гораздо собраннее, чем два часа назад перед вылетом. Рудольф пробежал взглядом по их глазам — другие на его месте искали бы самого слабого, но он был профессионалом экстра-класса и предпочитал брать быка за рога, поэтому выбрал самого устойчивого — темноглазого тирольца с обветренной бандитской рожей. Затем скомандовал «Вольно!», продолжая буравить взором дырку на лбу горца, вытащил из ножен обоюдоострый кинжал и стал ловко крутить его в руке — навык цирковой юности оказался как никогда кстати. Убедившись, что все бойцы как один завороженно следят за равномерным движением зеркального лезвия, Рудольф заговорил в такт своим манипуляциям, напирая на местоимение «я» и существительное «рейхсфюрер»:
— Бойцы! Перед нами стоит очень сложная задача! Я! просил у рейхсфюрера! его лучших людей и, надеюсь, я! их получил. Вы понимаете, что ваше будущее зависит от того, сумеете ли вы выполнить поручение рейхсфюрера! Я! преисполнен гордости за оказанное мне рейхсфюрером! доверие. Я! чувствую высочайшую ответственность перед Отечеством и рейхсфюрером! лично, и я! ожидаю от вас того же. Я! знаю, что вы — опытные солдаты, и буду с признательностью выслушивать ваши соображения, но! только тогда, когда я! решу, что они мне нужны. Вы должны понять, что командую здесь я! — Не переставая говорить, он стремительно вложил кинжал в ножны, шагнул к тирольцу, хлопнул его по плечу и одновременно сжал запястье: — Твое имя, геноссе?
Тот, оторопев, дернулся, но мимолетное удивление во взгляде тотчас сменилось приязненной готовностью подчиняться. «Мой!» — подумал Рудольф.
— Йорген, оберштурмфюрер! — рявкнул тиролец радостно.
— Назначаю старшим группы, Йорген, — сказал Рудольф, и, обращаясь к остальным: — Это моя правая рука. Если она меня подведет, я! отрежу ее, не дрогнув. Вы — ее пальцы, и я! приказываю ей сделать то же самое с тем, кто подведет ее!
«Одиннадцать пальцев на руке — это ты лихо загнул! — сказал он сам себе и сам себе ответил: — Ничего, зато образно и доходчиво». Он выдержал драматическую паузу, затем будничным голосом попросил всех подойти к нему.
— Камераден, задача, стоящая перед нами, такова: обнаружить и захватить в лесном массиве, который вы видите на этой карте, четырех человек, укрывшихся в нем. Подчеркиваю — захватить, не нанося тяжких телесных повреждений! Поэтому оружие, которое на вас, с этого момента можете считать украшением. Задача осложняется тем, что действовать мы должны, как если бы находились в тылу врага. Я вправе держать вас в неведении относительно целей операции, однако предпочитаю доверять своим соратникам и играть в открытую. Так вот, здесь и сейчас закладывается основа подразделения особого назначения, не имеющего прецедента в мировой военной истории. Вы — его будущий костяк. Здесь и сейчас будут отрабатываться стратегия и тактика операций совершенно нового типа. Надеюсь, вы понимаете, почему работать придется в обстановке совершенной секретности?
Йорген по-ученически поднял руку.
— Разрешаю, — кивнул Рудольф.
— Так это вроде учения выходит, командир? Мы думали, будет боевая операция. За линией фронта.
— Понимаю ваше разочарование. Вы хотели погибнуть за Рейх? Здесь у вас тоже будет такая возможность.
— То есть они в нас будут стрелять, а мы в них нет?
— Ты абсолютно верно изложил суть дела, камерад. В противном случае мне бы не понадобились лучшие из лучших. Но я могу вас утешить, ребята. В случае успеха награды вас ожидают вполне боевые, потому что противник у нас очень серьезный. Впрочем, для начала мы должны его отыскать. Прошу высказывать предложения по этому поводу!
— Можно? — поднял руку низкорослый крепыш с блинообразным лицом и рассеченным поперек носом и, получив разрешение, сказал: — Мне бы на след встать. Ну, где их в последний раз видели, значит. Оттуда по ниточке размотаю.
— Уверен?
— Я двадцать лет егерем, командир. Сызмальства в лесу. Нюх у меня собачий.
— Принято! Значит, так… Вот примерно тут, — Рудольф показал на карте, — километрах в пяти отсюда они вчера без единого выстрела перебили конный разъезд. — Он обвел взглядом своих солдат и добавил значительно: — Одного вовсе нашли с перегрызенным горлом.
Ранним утром третьего дня осени по проселочной дороге из Ягдхауса в поселок Миттель Хольцек бодрым шагом шел человек средних лет, одетый по-охотничьи, однако без ружья. На широком добродушном лице его было написано наслаждение — каждым глотком воздуха, холодного и терпкого, как недопитый с вечера чай, каждой ноткой лесной симфонии — от монотонного гобоя беспечной кукушки до заполошных флейт улетающих журавлей, каждым всполохом брильянтовой росы, каждым бликом на упругих лезвиях травы… Примерно такие метафоры теснились в голове у главного лесничего Роминтенского заповедника Вальтера Фреверта, вполне отражая его беззаветную влюбленность во вверенное ему чудо природы. Услыхав за спиной глухой перестук копыт, Фреверт оглянулся на ходу — его нагоняла телега, влекомая флегматичной кобылой, которой правил один из подчиненных ему егерей. Рядом с возницей на козлах сидел сын егеря — долговязый парнишка лет четырнадцати.
— Погодка-то, герр оберфорстмайстер! — В знак приветствия егерь приподнял зеленую форменную фуражку.
— Да уж, Отто, погодка изумительная, — охотно согласился начальник, приложив пальцы к шляпе с зимородковым крылышком за кантом. — Да у нас тут плохой ведь и не бывает, верно?
— Ваша правда, герр оберфорстмайстер! Присаживайтесь, герр оберфорстмайстер, что сапоги-то стаптывать! Пауль, освободи место герру оберфо…
— Да перестаньте вы ломать язык, Отто! — засмеялся главный лесничий. — Герр Фреверт звучит ничуть не хуже и короче втрое. А пройтись пешком по такой красоте — что может быть лучше? — Однако на козлы сел, не забыв поблагодарить юношу, переместившегося в кузов.
— Еду вот чинить кормушки на южный рубеж, — решил отчитаться Отто, хотя никто его ни о чем не спрашивал. — Кажется, лето еще, а ведь глазом моргнуть не успеем — и зима настанет.
— Верно. — Фреверт был решительно не расположен говорить о делах в такое чудесное утро. — Как дела, Пауль? Нашел Короля-оленя?
— Ох, герр обер… Фреверт, — с укоризной в голосе произнес Отто, — вы все шутите, а он ведь все за чистую монету принимает! Мечты у него, видите ли! Того и гляди свихнется. Вот и вчера прибежал весь в мыле, кричал про какую-то девку голую в реке…
— Не голую, а обнаженную… — буркнул Пауль.
— Как ни назови, а одетой она от того не станет.
— Ну-ка, ну-ка, расскажи, что ты там видел! — заинтересованно повернулся к парню романтически настроенный лесничий.
Пауль замялся:
— Все одно вы не поверите, герр Фреверт. Никто мне не верит.
— Ты меня обижаешь, Пауль! Разве я — это все? Выкладывай свою историю!
— Ну. Значит, вот. Вчера. Ближе к вечеру. Собираю грибы за Черной речкой. Подошел к берегу. И вижу. Золотая дева. Купается.
— Золотая?
— Ага. Так и сияет. Чисто нимфа с картинки… — Речь юноши постепенно делалась все более плавной. — Потом из воды вышла. Ничего красивее в жизни не видал. Я только удивился, что волосы у нее короткие.
— И что же дальше?
— Она на камень встала ко мне лицом, руки на голову положила и запела, а голос серебряный, чудный.
— Сама, стало быть, золотая, а голос серебряный? И что же она пела?
— Да она, понятное дело, не по-нашему, не по-человечески пела! Но так красиво! Стал я ближе подбираться, чтобы лучше ее рассмотреть…
— Тьфу, похабник! — Отто в сердцах огрел кнутом ни в чем не повинную кобылу.
Фреверт положил ему руку на плечо.
— …чтобы рассмотреть, — упрямо повторил Пауль. — Встал за деревом, метрах в пяти от нее, а оно меня вдруг схватило и приподняло!
— Что схватило?
— Ну, дерево это! Оно не дерево оказалось, а чудище лесное! — выпалил парень.
— О господи! — простонал егерь.
— Погодите, Отто! А как оно выглядело, это чудище? Может, это медведь был?
— Не, не медведь. Что я, медведя от дерева не отличу? — возмутился Пауль.
— Ну, со страху мало ли что покажется.
— Да откуда у нас тут медведи, если их давным-давно извели всех? Да еще в два метра ростом! И вообще. Медведь мохнатый, а это все было в листиках и веточках. И с глазами. Подняло меня в воздух и говорит…
— Говорит?
— Ну да. Говорит: нехорошо, мол, подглядывать. Потом на землю опустило и такой подзатыльник отвесило, что у меня до самого дома в голове звенело. Правда, я очень быстро добежал.
— А на каком языке оно тебе это сказало?
— По-немецки, ясное дело. Я других-то не знаю. Но так сказало… не как мы говорим. Вот. Корзинку я потерял.
— Мне все ясно! — торжественно заявил Фреверт. — Тебе несказанно повезло, парень! Ты ведь саму хозяйку леса видел. Фею Роминте. Мне вот не довелось пока.
— А дерево?
— А дерево — это лесовик. Он ее от чужих глаз охраняет. Где, ты говоришь, все это случилось?
— У излучины. Ну, возле гнилых мостков, там еще голубики много, знаете?
— Знаю. Надо бы туда наведаться, вдруг и мне тоже посчастливится?
— Эх, герр оберфорстмайстер! — заворчал Отто. — Совсем вы мне мальца испортите!
— Ничего-то вы не понимаете, герр ягермайстер! — весело воскликнул Фреверт, соскакивая с телеги. — У вашего сына прекрасное поэтическое воображение! Ну, дальше мне с вами не по пути. Всего хорошего! — И бесшумно исчез в зарослях ежевики, словно сам был сказочным лесовиком.
— Поэтическое… — бормотал Отто в усы, погоняя лошадь. — Ничего, пойдешь в армию, там из тебя эту дурь-то быстро повыбьют. Ишь ты. Воображение у него…
— Алло?
— Привет, это я!
— Привет, Майкл! Что за грусть в голосе? Случилось что?
— Ага, тетя Маша померла в Вильнюсе. Папина старшая сестра.
— Соболезную. Молодая была?
— Нет. Семьдесят девять почти.
— Полетишь на похороны?
— Да, конечно. Слушай, я вот почему звоню… Ты говорил — у тебя в Вильнюсе друзья?
— Близкие, да.
— Мне там вроде бы придется с наследством разбираться, а я в современных юридических вопросах ни бум-бум. Мало ли, понадобится адвокат, или кто там в этих случаях нужен? Мои-то родственники, похоже, в этом понимают не больше моего. А твои друзья, наверное, смогут кого-нибудь порекомендовать.
— Понятно. Я дам тебе их контакты, сейчас найду только в книжке… А что за наследство-то?
— Откуда я знаю? Ясно, что не счет в швейцарском банке. Тем более, что у тети свои дети есть… Или правильнее сказать — были? Они же мне и сказали про завещание. Ну, я бы в любом случае приехал. К бабушке в девяносто третьем не смог — так до сих пор душа не на месте. Ладно, ты извини, мне через полчаса в аэропорт. Да, я тут распечатал твой текст — буду в самолете читать, а то все руки не доходили в последнее время.
— Хорошо. Записывай телефоны…
В качестве убежища мои спутники выбрали одиноко стоящий на прогалине амбар — бревенчатый сруб на старинном каменном фундаменте. Мотя авторитетно заявил, что лучшего нам все равно не сыскать.
— Во-первых, подобраться к строению незаметно невозможно хотя бы днем. Во-вторых, из отверстий, в которые может проникнуть человек, туг только дверь, а вентиляционные окошки под самой крышей позволяют вести наблюдение на четыре стороны. Ну, или огонь, — добавил, подумав. — Хотя надеюсь, что до этого не дойдет. Потому что если они наплюют на секретность, то выкурят нас отсюда, как лис из норы, в считанные минуты.
— А случайные посетители? — Шоно, стоя на небольшом — метра два на три — свободном пятачке, скептически оглядел доверху забитое сеном помещение. — Вроде вашего вчерашнего мальчика?
— Теоретически возможно, но маловероятно, мой дорогой друг, — ответил Мотя тоном, каким, верно, Холмс отвечал Ватсону. — Здесь хранят корм для оленей и лосей, поэтому до зимы сюда, скорее всего, никто не придет. Ну, а в противном случае возьмем его в плен и, если осада затянется, — съедим. Кстати, я не прочь употребить чего-нибудь горяченького.
Пока Марти разжигал спиртовку, Мотя втащил внутрь огромную бочку с дождевой водой. Отдышавшись, заглянул в нее и объявил:
— Сегодня наш шеф предлагает вам консомэ из головастиков и жаркое из стрекозиных крылышек! Будете?
— Пожалуй, уступлю Шоно, — отозвался Марти. — Я еще не созрел для таких деликатесов. Ограничусь консервами.
— Жаль, я думал тебя порадовать. У тебя же нынче день рождения!
— Надо же, я всегда полагал, что дата моего рождения неизвестна! Как тебе удалось ее вычислить?
— Интуиция, малыш. Я отчего-то подумал, что ты родился именно третьего сентября, и самое время вручить тебе подарок. — Мотя по локоть зарылся в рюкзак и извлек из него продолговатый сверток в красивой упаковке. — Вот! Владей! Это от нас всех.
— О! — выдавил. Марти, вытаскивая из коробочки курительную трубку, — по мне, так ничего особенного — трубка как трубка, не новая к тому же, но ему она показалась чем-то невероятно привлекательным. — О! Это же антикварный «ВВВ»!
— Ceci n'est pas une pipe! — гордо провозгласил Мотя. — В том смысле, что это не просто трубка, а трубка из собрания Редьярда Киплинга, которую я с боем вырвал на… Что такое? — испуганно перебил он сам себя: — Верочка, у нас тут праздник, а вы плачете?
— Извидите, что де предупредила. У бедя ужасдая аллергия да седо, — пробубнила я злобно в мокрый до нитки платок. Злилась, разумеется, на себя.
Шоно и Марти утыкали меня иголками на манер подушечки и отправились в лес, игнорировав мои отчаянные попытки их удержать, — искать какие-то травы для лечения. Мотя остался охранять и развлекать светской беседой.
— Отвернитесь, пожалуйста, — попросила я, — у бедя лицо… одикображено.
Не говорить же, что ненавижу показывать свои слезы, пусть они даже и от сенной лихорадки. Тем более, что плакала не только от нее — причин-то у меня было предостаточно. Мотя покорно повернулся ко мне спиной, сказал утешительно:
— Вы не бойтесь за них. Их голыми руками не возьмешь. Даже я с Шоно бороться бы поостерегся.
— Но он же в два раза меньше вас!
— И в два раза проворнее. К тому же у него принцип: если не можешь побороть противника, борись с его рукой, а если не можешь побороть руку — то с пальцем!
— И это работает?
— Еще как! Видели бы вы, как он бросает людей, схватив за пальцы! Я пробовал его одолеть один раз… Я, конечно, не скрипач, но пальцев все равно жалко.
— Да, Мотенька, вам бы пришлось использовать вместо скрипки виолончель, — попыталась я пошутить сквозь слезы. — А слух-то у вас вполне подходящий, я заметила. Неужели вы ни на чем не играете?
Он вытащил что-то из кармана, поднес к губам — оказалось, хроматическая губная гармоника, — тихо, но виртуозно сыграл шубертовскую «Ave Maria».
— Браво! Вы просто кладезь талантов! — восхитилась я искренне.
— Я не кладезь, я кладбище, — засмеялся он, впрочем, польщено. Потом неожиданно сыграл три ноты и спросил: — Какие?
— Ля-бемоль, соль и… ми-бемоль, — ответила я. — Зачем?
— Я просто проверил свое предположение, что все участвующие в э… скажем, мистерии, должны обладать абсолютным музыкальным слухом. И вы его сейчас подтвердили. Очевидно, все дело в способности индивидуума воспринимать звук, так сказать, синэстетически. — Беэр говорил быстро, при малейшем затруднении переходя с русского то на немецкий, то на английский.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, как вы определяете высоту той или иной ноты?
— Не знаю… Наверное, по каким-то ассоциациям, чувствую как бы цвет и теплоту.
— Вот, а я вижу цифры. Шоно же и вовсе — какие-то сложные образы.
— А Марти?
— Марти — другое дело. Он не такой, как мы. Для него нет необходимости в переводе, потому что музыкальный звук — это его родной язык. Он на нем думает. Черта с два мы бы разобрались с тем папирусом, если бы не эта его способность.
— Я так до сих пор ничего и не знаю толком про этот ваш папирус.
— Ну, это долгая и нудная история. Если вкратце, то это тот самый манускрипт, что попал в руки к Соломону, а от него достался Марко, и так далее. В середине шестнадцатого века, после Шмалькальденской войны и заключения Аугсбургского перемирия между католиками и протестантами, когда наступило временное затишье, предок Марти, предвидя войну куда более страшную, попытался исправить положение, послав к народам ноцара с проповедью о мире. Как мы знаем, по причине гибели Барбары повлиять на умонастроения людей не удалось, вернее, удалось частично и не так, как ожидалось. Разразилась Тридцатилетняя война, которая выкосила в Европе пять, а может, и более, миллионов человек. Но речь не о том. Известно, что упомянутые в легенде помощники Барабаса были преследуемыми анабаптистами, которых он в буквальном смысле спас от смерти. Уезжая в Англию вместе с сыном, Барабас поручил им сбережение Знания. С тех пор рукопись и легенда о ноцаре сохранялась ими и их потомками-меннонитами — в великой тайне, разумеется. Последним из них был известный вам Германн Зудерманн. С помощью Шоно он сумел отыскать и последнего из рода Барабасов.
— Так Марти — единственный потомок?
— Увы. Все остальные ветви пресеклись. Предшественники Зудерманна искали тщательнейшим образом. И вот, наконец, нашелся тот, кому следовало передать Знание. Проблема же заключалась в том, что расшифровать записанную на папирусе музыку они были не в состоянии.
— И тут на сцене появляетесь вы?
— Вроде того. Подворачиваюсь под руку, скорее. Дело в том, что на тот момент меня чрезвычайно занимал один документ, найденный мною в окрестностях Каира — в генизе, в которую я провалился случайно.
— Что такое гениза?
— Евреи не уничтожают свои священные тексты, даже если они безнадежно испорчены, а как бы хоронят их. Гениза — это как раз такой склеп. Зачастую туда прятали и светские документы. С того времени, как нашел то хранилище, я и увлекся палеографией. Так вот, два свитка из найденных особенно волновали меня…
— Вы сказали — один.
— Верно, документ был один — но в двух вариантах. Первый — по всей видимости, оригинал — был написан на древнееврейском, второй же, судя по заглавию, был его переводом на коптский. Но на самом деле таковым не являлся.
— Это как, простите?
— В нем была написана какая-то гностическая чушь, тогда как в первом речь шла о магии. Вводило в заблуждение то, что первые строки в обоих документах были идентичны. А дальше начиналось разительное расхождение. Я чувствовал, что все это неспроста, неоднократно подступался к загадке и всякий раз терпел фиаско. Понятно было, что второй документ содержит ключ к расшифровке первого или наоборот, но найти зацепку никак не удавалось. Одно время мне казалась перспективной идея, что древнееврейский текст следует проанализировать по методу, используемому каббалистами. Знаете, они переводят слова в цифры и обратно, находя в тексте Торы все новые и новые смыслы. Это называется гематрия.
— Нумерология, я знаю. Примитивный код.
— На первый взгляд, только на первый взгляд. Я больше года продирался сквозь эти дебри и смог разобраться весьма поверхностно. Бросил, когда понял, что это ложный путь.
— Почему?
— Все их построения весьма интересны, но зиждутся на весьма зыбкой почве. Дело в том, что каббалисты верят, будто Тора была дарована им свыше через Моисея в том самом виде, в котором они читают ее сейчас. По их убеждению, ни одна буква там не была изменена. А каждой букве соответствует числовое значение. Я же как ученый в неизменность Торы не верю, но даже если бы и верил — нет никакого доказательства тому, что принятый ныне порядок букв в еврейском алфавите был таким изначально. Более того, я дважды своими глазами видел в частных коллекциях артефакты, относящиеся приблизительно к десятому-девятому веку до нашей эры, на которых был начертан алфавит, — и на обоих буква пе стояла после цади, а не перед ней, как теперь. Может быть, это ошибка писца, а может, и нет — и я подумал, что достаточно такой малости, чтобы обратить в прах все возведенные вавилоны. И тут меня постигло озарение. Озарение — это когда ты осознаешь всю простоту и очевидность правильного решения и вместе с тем поражаешься своей глупости. Я понял, что неизменным может быть только одно — порядок и значение цифр. Бросился к документам и убедился в том, что числа, встречающиеся в обоих, одинаковы, как и порядок их следования! Но дальше меня постигло страшное разочарование — полученный код не желал расшифровываться ни на одном известном науке языке.
— И что же дальше?
— Дальше началось странное — чем больше я всматривался в эти бессмысленные цифры, тем отчетливее звучала у меня в голове некая музыка. Означать это могло либо то, что я рехнулся, либо то, что зашифрованное и есть музыка. Я отмел первое за явной неконструктивностью и углубился в теорию музыки. Я изучал все системы кодификации тонем — от древних записей жестов и дыхания, отражающих кинезические и паралингвистические проявления, до самых поздних формализованных семиотик с их различными шкалами, грамматиками, ладами и системами аттракции, синтагматиками, контрапунктами…
— Мотенька, а можно все то же самое, но человеческим языком? Зачем вам во все это понадобилось влезать?
— Ну, хотя бы затем, чтобы не уподобиться одному моему знакомому. Он, не будучи музыкально образованным человеком, неожиданно осознал, что вся Тора представляет собою одну большую божественную партитуру. Тогда он составил очень убедительную таблицу, в которой еврейским буквам соответствовали ноты, и стал исполнять Книгу Творения на фортепиано вместе с оркестром единомышленников. Даже если оставить упомянутую мною неоднозначность порядка букв в алфавите, его потуги были смехотворны, ибо он ничтоже сумняшеся положил в основу своей системы темперированный, то есть равномерный двенадцатиступенный звукоряд, который, как вам, несомненно, известно, был изобретен в Европе в конце восемнадцатого века для того, чтобы исполняемые на клавесине произведения было проще транспонировать, избежать комм, да и вообще облегчить написание музыки в разных тональностях. А ведь эти темперированные интервалы отличаются от натуральных порой почти на шестнадцать центов и…
— Да-да, я помню. Просто почему-то терпеть не могу всю эту математику в музыке. В отличие от музыки в математике. Это, видимо, какой-то детский комплекс. Но в результате — к чему вы пришли?
— Мне нужно было понять, сколько факторов мелоса учитывала запись — высота звука, ритм, метр, динамика? Высота звука — абсолютная или относительная? И так далее. В результате долгих расчетов у меня выстроились три стройных ряда цифр, и я предположил, что эта система нотации оперирует тремя параметрами — высотой, ритмом и… чем-то еще. И на этом мое исследование затормозилось до тех пор, пока я не встретился с Шоно в библиотеке Берлинского университета.
— Он рассказывал, что вы схватились за одну и ту же книгу.
— Да. Это была книга Альберта фон Тимуса, ученого, который занимался изучением гармонии. Через некоторое время, когда мы втроем с Шоно и Марти совместили наши знания и поделились догадками, все встало на свои места. Рукопись, которую они получили от Зудерманна, была записана тем же самым кодом, только голосов в ней было два. Выяснилось, что им не хватало знания египетско-греческой, а мне — ирано-индийской музыкальной традиции и секрета Золотого ключа. В итоге стало ясно, что две первые цифры ряда в виде дроби определяют интервалы натурального ряда, а третья — дыхание.
— Что-то типа невм? Теперь я понимаю, почему Шоно так носится с идеей правильного дыхания!
— Да. А общую тональность должен задавать ведущий — наш Золотой ключ Марти. Так, в индийской традиции первая нота са у каждого исполнителя своя. Но самое удивительное открытие было впереди. На него нас навела ткань, применявшаяся в таинстве. Мы никак не могли понять, что за цифра появлялась в конце свитка. Она никак не укладывалась в полученную схему. Такой ноты просто не могло быть. Ответ мы нашли в той самой книге фон Тимуса.
— Вы сказали что-то про ткань!
— Любая ткань состоит из перекрещивающихся нитей — э… warp and weft. Как это по-русски?
— Основа и уток.
— Merci. А всякий звук имеет обертоны и унтертоны. Если мы предположим, что в ткани музыки обертон — это основа, а унтертон — это… уток, то ткань предстанет в виде довольно простой таблицы, где столбцы-обертоны идут под номерами 1, 1/2, 1/3, 1/4 и так далее, а ряды-унтертоны — под номерами 1, 2, 3, 4 и так до бесконечности. Каждая ячейка таблицы, таким образом, будет представлять звук, определяемый отношением обертона к унтертону. Первая ячейка и все ячейки по диагонали от нее будут иметь значение 1, так? Это будет некая исходная нота — до, ре, ми, неважно — короче говоря, та самая са, которую выбирает для себя Золотой ключ. От нее мы и пляшем, как от печки, то есть отсчитываем от нее интервалы. Заполнив таблицу — фон Тимус и его сотрудник Ганс Кайзер нарекли ее таблицей Пифагора, — мы увидим, что одни и те же ноты будут периодически повторяться. Ноты эти, кстати, будут несколько отличны от знакомых нам с детства, поэтому правильно спеть их может только человек с абсолютным слухом. Так вот, чудо заключается в том, что все ячейки с одним значением лежат на одной прямой, а все такие прямые сходятся в одной точке, лежащей на диагонали — но вне таблицы!
— И эта точка?..
— Это та самая невозможная восьмая нота, божественный звук, связующий все прочие в единое гармоническое целое. И слышать его не позволено никому, кроме…
— Кроме?
— Кроме Шхины, то есть вас, моя драгоценная носительница света, госпожа Люцифер.
— Вы мне льстите. Я, конечно, падшая, но ангелом отродясь не была. Так что и до дьявола мне далеко.
— Никакого дьявола нет. Люди придумали его в оправдание своего дурного поведения. Знаете, как дети.
— А Бога кто придумал?
— Он сам себя придумал. Но куда это запропастились наши ботаники?
Худшее, что может сделать боец перед лицом противника, — это задуматься хотя бы на мгновение — не успеешь глазом моргнуть, как схлопочешь по шее. Так склонность к рефлексии подвела коротышку-следопыта Франца, когда он нос к носу столкнулся в малиннике с немолодым азиатом, держащим в руках букет полевых цветов. Со стороны — Рудольф наблюдал за происходящим с расстояния двадцати шагов — это выглядело так, будто встречающий горожанин вручил солдату цветы, а тот сложился пополам в глубоком благодарственном поклоне, после чего, утратив всякий интерес к общению, переключился на изучение частной жизни муравьев. Все дальнейшее также не могло бы украсить собой книгу боевой славы новообразованного подразделения, ибо не было похоже на спецоперацию по захвату вражеского агента, а скорее напоминало развеселую ярмарочную возню, которую устраивает десяток разгоряченных пивом плотных бюргеров, ловя намыленного поросенка. Различие состояло в том, что в этой игре явное удовольствие получал один лишь «поросенок», которого Рудольф парадоксально идентифицировал как «Волка» Роу. Поразительным образом этот старый хрыч умудрялся лавировать меж нападающими, нанося при этом трудноуловимые глазом — и весьма эффективные — тычки, заставляющие дюжих молодцов в пятнистой униформе подлетать в воздух, совершать нелепые кульбиты и сальто, потешно дрыгать ногами и подолгу отлеживаться по приземлении. Если бы Рудольф доподлинно не знал, что все это представление не подстроено, то как бывалый цирковой он бы принял его за слаженную работу клоунов-акробатов.
Скоро уже вся группа за исключением троих, пребывающих в глубоких раздумьях, и самого Рудольфа — на его командном пункте в кустах, сопя и толкаясь, носилась по полянке за вредным старикашкой, а тот знай себе уворачивался, раздавал затрещины и гадко похохатывал по-совиному. В какой-то момент Рудольф даже поймал себя на том, что «болеет» за него, несмотря на раздражение от заминки в деле.
Запас трюков у старикана оказался неисчерпаем. Вот, будучи схвачен за оба запястья, он хитро вывернулся, завязал руки хватавших узлом и швырнул обоих под ноги набегающим спереди, лягнув попутно в грудь зашедшего с тыла. Вот, оказавшись между троими, неожиданно опустился на одно колено и, держа над головой вывернутую кисть самого здоровенного из них, стал вертеть его вокруг себя, как даму в мазурке, сшибая им с ног остальных. Кулаки разъяренных вояк чугунным градом молотили по старцу — но каким-то чудом лишь взбивали в густую пену воздух вокруг него.
Наученные горьким опытом ловцы начали действовать умнее — похватали отложенные карабины, примкнули штыки и стали пытаться взять неуемного гада в кольцо. Возможно, такая стратегия принесла бы плоды, не появись на поле битвы еще один любитель цветов — высокий и рыжий, которого Рудольф определил как Мартина Гольдшлюсселя. Судя по всему, этот прошел у Роу хорошую выучку, поскольку с ходу короткими ударами по шее сзади вывел из строя двоих, а кинувшегося на него с винтовкой наперевес третьего плавным движением обошел справа, как бы дружески хлопнув по плечу левой рукой, правой же описав в воздухе дугу, которая завершилась в районе переносицы противника крайне неприятным для него образом.
Лишившись едва ли не половины своей боевой силы, группа полностью утратила осмысленный вектор приложения оставшейся, но не боевой дух. Солдаты были столь очевидно взбешены, что Рудольф подумал — еще немного, и они потеряют контроль над собой. Подумал — и в тот же миг краем глаза заметил, как Йорген, который оказался повержен в самом начале схватки, покачиваясь, поднимается с земли с пистолетом в руках.
С воплем: «Брейк!» Рудольф рванулся из своего укрытия на середину поляны, вытягивая из кармана белый платок. Но Роу и Гольдшлюссель и на этот раз оказались в состоянии позаботиться о себе сами — в те считанные секунды, что Рудольф бежал свою дистанцию, они успели обзавестись живым щитом из двух его подчиненных, удерживая их перед собой за кисти рук каким-то затейливым захватом. Лица солдат выразительно свидетельствовали об испытываемом ими дискомфорте.
Увидав Рудольфа и опознав в нем начальника, ничуть не запыхавшийся Роу с нескрываемой издевкой произнес:
— Добрый день! Вы, полагаю, тренер этой сборной лесников, раз кричите «брейк» и выбрасываете полотенце?
— Что-то в этом роде, — ответил оберштурмфюрер, заводя подрагивающие руки за спину и душевно улыбаясь.
— В таком случае будьте добры объяснить, отчего это ваши парни набросились на двух мирных и, прошу заметить, совершенно безоружных гомеопатов? Мы ведь не какие-нибудь злостные браконьеры! Разве здесь запрещено собирать травы?
— Если мне не изменяет память, единственного лесничего среди нас, — Рудольф кивнул в сторону малинника, из которого только теперь, ошалело крутя головой, вылезал незадачливый следопыт, — первым обидели вы. Ни с того ни с сего, замечу. Понятное дело, ребята возмутились.
— О, приношу свои извинения! — Роу приложил свободную руку к груди и отвесил шутовской поклон. — Видите ли, он протянул ко мне свои грабли с таким видом, будто хотел отнять букет, который я с таким тщанием составлял. Наверное, мне показалось. Право, мне очень стыдно!
— Я присоединяюсь к извинениям коллеги, — сказал рыжий гомеопат без тени сарказма в голосе. — Очевидно, между нами возникло недопонимание.
— Несомненно, оно возникло, — ответил Рудольф, продолжая ласково улыбаться и приближаясь к собеседникам. — От лица моих коллег охотно принимаю ваши извинения и приношу встречные.
Неся всю эту любезную ахинею, он лихорадочно «прощупывал» обоих, но чем дольше вглядывался в темную бездну глаз Роу и в непроницаемую сталь глаз Гольдшлюсселя, тем отчетливее понимал, что эти двое ему не по зубам так же, как и его солдатам.
— Что ж, если конфликт исчерпан, мы, пожалуй, пойдем? — спросил Гольдшлюссель — и снова совершенно серьезным тоном.
— О да! — отозвался Рудольф. — Вы совершенно свободны и можете идти, куда вам заблагорассудится. Я, правда, не вполне уверен, что мои парни без сожаления прервут столь интересно завязавшееся знакомство. Они — простые ребята и не так галантны, как я, поэтому не исключаю, что они попытаются навязаться вам в попутчики.
— А мы вовсе и не против! — с жаром заявил Роу. — С такими бравыми спутниками нам будет куда спокойнее в этом полном опасностей лесу, правда, Марти?
— Истинная правда, — ответил рыжий. — Тут, наверное, и кабаны, и медведи водятся. Только больше двоих мы с собой захватить не в состоянии, такая жалость!
— Да и все равно остальным потребуется некоторое время на реабилитацию, прежде чем они смогут передвигаться в нашем темпе, — подхватил Роу.
Рудольф вонзил ногти в ладони и улыбнулся наглецам еще лучезарнее, чем прежде:
— Право, мне до слез обидно лишиться вашего общества — вы такие занятные собеседники!
— Мы — да, — подтвердил азиат. — А вы?
— Кто знает? Может быть, и я. — Рудольф принял решение и, качнувшись несколько раз с пятки на носок, предложил: — А вы попробуйте меня в этом качестве! Взамен этих двоих! Вдруг нам удастся найти общий язык? А пока я буду с вами, эти ребята не станут отвлекать вас от вашей… гомеопатии.
Роу и Гольдшлюссель переглянулись, и рыжий кивнул:
— Это очень лестное предложение. И с нашей стороны было бы в высшей степени невежливо от него отказаться.
— Только вот глазки мы вам завяжем, — добавил азиат, — уж не обессудьте. Уж больно они у вас шустрые. А парням вашим посоветуйте оставаться здесь, иначе на обратном пути вы, чего доброго, с ними разминетесь.
Через двадцать минут хождения по лесу с завязанными глазами — Рудольф был уверен, что его водили кругами, — он услышал скрип отворяющейся двери, из-за которой густо пахнуло прелью и сеном, а вежливый голос Гольдшлюсселя предупредил о пороге. Оказавшись в помещении, Рудольф снял платок и осмотрелся. Красивая золотоволосая женщина, с лицом, почему-то утыканным китайскими иглами, возникла перед ним из полумрака и воскликнула, отпрянув:
— Вы?!
— Алло, алло! Меня слышно?
— Канцелярия генерал-фельдмаршала Геринга на проводе. Кто говорит?
— Оберфорстмайстер Фреверт. Из Роминтер Хайде. Восточная Пруссия.
— Я знаю, откуда звонок. Это прямая линия. Чем могу быть полезен, герр Фреверт?
— Мне необходимо срочно сообщить генерал-фельдмаршалу очень важную информацию.
— Говорите, я записываю.
— Прошу извинить, но я должен изложить это в личной беседе.
— Генерал-фельдмаршал чрезвычайно занят. Вы же знаете, идет война.
— И тем не менее я буду говорить только со своим непосредственным начальником. Речь идет о слишком важном деле. Я готов ждать у аппарата, сколько потребуется.
— Хорошо. Ждите. Я попробую вас соединить.
— …
— Геринг слушает.
— Здравия желаю, герр рейхсъягермайстер!
— Рад вас слышать, Вальтер! Что, хотите пригласить меня на охоту, а? Придется подождать пару-тройку дней, пока мы окончательно не разделаем поляков, а потом уж я возьмусь за ваших оленей, хехе! Как там мой красавец Армлёйхтер?
— В порядке, герр рейхсъягермайстер. Я по другому делу. Сегодня утром я обнаружил на территории заповедника…
— Неужели медведей? Тогда я плюну на войну и прилечу сегодня же! Хахаха!
— Увы, нет. Вооруженных людей.
— Так что же? Разве вы не знаете, как поступают с браконьерами? Поймайте их! А в связи с военным положением разрешаю вам отрезать им яйца, уххаха!
— Боюсь, что все обстоит несколько сложнее. Это не браконьеры, а вооруженные до зубов солдаты в маскировочных костюмах и без знаков различия. Тринадцать человек. Они действуют очень скрытно. Я наткнулся на них совершенно случайно, и, судя по их поведению, они за кем-то охотятся. За людьми, а не зверями, естественно. Я рассудил, что если все это происходит с вашего ведома…
— Нет, черт побери! И я собираюсь немедленно выяснить, с чьего ведома это происходит! Благодарю вас, Вальтер! Если заметите что-то еще — сразу информируйте меня! Я дам указание секретарям соединять вас в любое время. И будьте готовы оказать содействие моим людям!
— Слушаюсь, герр рейхсъягермайстер! До сви… то есть, Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер!
— …
— Макс, соедините меня с Гиммлером!
— …
— Кхм… Гиммлер у аппарата.
— Генрих, я в бешенстве! Ради чего я поставил вас над гестапо?
— Э… Что? Я не совсем понимаю…
— Нет, это я не понимаю, как? Как? В тылу армии! В моем заповеднике! Разгуливает чертова дюжина каких-то шпионов-диверсантов! Это не могут быть наши солдаты! Тот, кто послал их туда, копает лично под меня, я уверен! Да, они готовят на меня покушение! А вы — человек, отвечающий за имперскую безопасность, — ничего об этом не знаете? А может, знаете? Тогда почему об этом не знаю я?
— Разумеется, я знаю об этом и принимаю меры. Зачем мне отвлекать вас от командования «Люфтваффе» в такой ответственный момент?
— В таком случае ответьте, что они там делают, а?
— Я как раз сейчас занимаюсь выяснением…
— Судя по всему, вам немногое удалось выяснить, Генрих! Даже мой егерь знает больше вашего о том, чем они там занимаются! Их надо загнать и прикончить, а не заниматься выяснениями!
— Но…
— Никаких «но»! С этой минуты я беру дело под контроль. Я присылаю к вам своего человека. Вы наделяете его полномочиями и немедленно отправляете в Восточную Пруссию, где он будет осуществлять координацию наших мероприятий. И я требую, чтобы не позднее, чем завтра вечером, вы доложили мне об уничтожении вражеской группы! И не подведите меня, Генрих! Хайль Гитлер!
— Хайль…
— Вы не поверите — я! Собственной персоной! — промурлыкал Рудольф.
— Но вас же… — Вера от волнения проглотила окончание фразы.
— Насколько мне известно, вас — тоже. Жизнь полна сюрпризов, не правда ли? Кстати, эти серебряные иголочки вам очень к лицу.
От его горячего обволакивающего взгляда тело Веры внезапно сделалось как мраморное, а по занемевшей коже побежали огненные муравьи. Она покачнулась, попыталась дотронуться до лица, но не смогла шевельнуть рукой.
— Ай-яй-яй, господин хороший, — вдруг сказал по-русски Шоно, — вы безобразничать-то бросьте, или мы вам сейчас глазки шаловливые снова завяжем!
— Дались вам мои глаза! — буркнул Рудольф, неохотно отводя их от Веры. — Я вообще не понимаю, к чему было ломать эту пошлую комедию с повязкой! Уж не думаете ли вы, что мои молодцы не сумеют отыскать ваш сарайчик в течение получаса, если я не вернусь вовремя?
— Не сомневаюсь, что сумеют, — уже по-немецки ответил Шоно, усаживая Веру на охапку сена и снимая иглы, — но мы приготовили им пару-другую сюрпризов по пути сюда. Жаль было бы лишать ребят удовольствия. Ну, и хотелось, по правде говоря, немножечко поколебать ваш авторитет в их глазах.
— А вот это вы зря, — тоже на немецком произнес Рудольф скучно. — Пока я держу их в узде, они не будут в вас стрелять. Вы же понимаете, что стоит им взяться за оружие, все это джиу-джитсу — или как там его — вас не спасет.
Его зрение приспособилось к полумраку, и он различил в глубине амбара неподвижный силуэт огромного мужчины.
— Мне отчего-то кажется — поправьте меня, если я ошибаюсь, — сказал стоявший у гостя за спиной Мартин, — что вы сейчас немного кривите душой.
— Было бы чем кривить, — послышался из сумрака голос, заставивший теперь уже Рудольфа вздрогнуть. — Если хотите знать мое мнение, этот господин просто заговаривает нам зубы. Это у него профессиональное. — Беэр вышел на свет, и, увидав его физиономию, Рудольф закусил губу.
— Не сеновал, а какой-то дом свиданий, — пробормотал он.
— Что, в немецком цирке платят лучше, чем в итальянском, а? — Беэр завис над заметно побледневшим, но спокойным гостем.
— Не жалуюсь, — с достоинством ответил оберштурмфюрер немецкого цирка. — Хотя, наверное, не так, как вам — в английском.
— Так вы тоже знакомы? — воскликнула Вера.
— Весьма поверхностно, — поспешно ответил Рудольф.
— Поверхностно? — зловеще прорычал Беэр. — Да глубже вас в мой карман никто никогда не залезал, господин престидижитатор! Этот презренный шпагоглотатель с помощью своих грязных трюков меня подчистую обобрал в Цюрихе!
— Попрошу вас! — дерзко возвысил голос Рудольф. — Никаких трюков. Я играл честно! И коньяка не пил, в отличие от некоторых.
— А кто мне от коня глаза отводил, как цыган на ярмарке, а сам передвинул его на c4? Вы воспользовались тем, что я был беспечен и не записывал ходы!
— Ничего я не передвигал. Вы проиграли оттого, что я играю лучше, признайтесь!
— Да я тысячу раз потом разыгрывал в уме эту партию! — завопил Беэр, размахивая ручищами в опасной близости от носа оскорбленного фокусника. — Он никак не мог оказаться на с4, жалкий вы шулер, негодный космополит!
— От космополита слышу, — Рудольф скрестил руки на груди. — Я — сын венгерского немца и итальянки, волею случая родившийся в цирковой повозке под Нижним Новгородом. Патриотом какой страны я, по-вашему, должен быть?
— Порядочным человеком надо быть, беспутный сын итальянки! — проворчал Беэр, успокаиваясь. — И с нацистами не водиться. Учтите, что больше на ваши штучки я не попадусь! Берегитесь!
— Учту, учту. Я по натуре вообще весьма покладист и склонен к разумным компромиссам. Но и вы учтите, что в этой партии преимущество на моей стороне, как ни крути. За мной стоит большая сила.
— Никакая сила в мире не помешает мне свернуть вам шею, — мечтательно заметил Беэр, — если мне этого захочется так же сильно, как тогда, в двадцать втором.
— Охотно верю. Но оставьте в покое мою бедную шею и подумайте лучше о своих собственных! Поймите, что для меня в игре ставка — всего лишь карьера, а для вас — жизнь!
— Скажите, как к вам обращаться? — спросил Мартин.
— Винченцо Рудольфини, я помню! — бросил со своего места Беэр.
— Иван Рудаков? — предположила Вера.
— Это все сценические имена. Зовите меня просто Рудольфом, — улыбнулся многоликий артист.
— Итак, Рудольф, — продолжал Мартин, — насколько я понимаю, своими злоключениями мы обязаны вам? Я угадал?
— В первую очередь вы обязаны ими себе самому, мой дорогой Гольдшлюссель. Или все-таки Барабас? Нечего было трепаться с кем попало о таких важных вещах. Во вторую — нашей прелестнице, добросовестно расшифровавшей ради своего спасения дневники покойного шефа. В третью — своим друзьям, на которых и у чекистов, и у нацистов есть большой-пребольшой зуб. И уж только в четвертую — мне. Я не стану отрицать, что загнал вас сюда. В конце концов, это — предмет моей гордости, ведь вы крайне непростые противники. И горжусь также тем, что это я, а не бедняга Отто Ран, к примеру, сумел разгадать тайну Святого Грааля!
— Вот, Вера, — сказал Шоно, — это тот самый случай, о котором я вам толковал.
— Да, теперь я поняла, что это реально.
— О чем это вы ей говорили? — ревниво поинтересовался Рудольф.
— Да вот о таких акулах, как вы, — ответила Вера зло, — хищных, жадных, неразборчивых в средствах и охочих до чужих тайн.
— Вот те на! — Рудольф возмущенно фыркнул. — А по какому, собственно, праву вы монополизировали эту тайну? Мне было ничуть не легче, чем вам, докопаться до истины! И я при этом никого не убил и не замучил, если говорить о средствах. Всё своим умом, талантом и тщанием! Так отчего же вы считаете меня недостойным?
— Дело тут не в достоинстве, — печально сказал Мартин, — а в ваших мотивах. Вы пытаетесь проглотить то, что намного больше вас. Это говорит о вашей жадности. Вы затравили нас, как травят собаками диких зверей. Это говорит о вашей хищности. Вы не пришли к нам и не попросили приобщить вас к тайне, но, используя самые темные из существующих ныне сил, попытались завладеть ею, даже не подумав о том, что случится, если выхваченный из огня каштан достанется не вам, а им. Это говорит о вашей неразборчивости в методах.
Рудольф пожал плечами:
— Так я им и отдал мой каштан. Я пересел с одного слона на другого, чтобы быстрее добраться до цели, как это делает погонщик. То, что он меньше слона, вовсе не означает, что это слон решает, куда ему направиться.
— И акула к тому же самонадеянная, — добавила Вера. — Вы рискуете жизнью ничуть не меньше нашего.
— Да, я привык надеяться только на себя. А к риску приучен сызмальства — в семилетнем возрасте ходил под куполом по канату без лонжи. Если хотите, это мой наркотик.
— В цирке вы рисковали только своей жизнью, — голос Мартина прозвучал строго, — а сейчас готовы погубить еще четырех, а возможно, и миллионы человек. Ради чего, Рудольф?
— Понятия не имею.
— Неужели? — поднял бровь Шоно. — Так, может быть, пора уже ответить себе на этот вопрос? Ради денег? Ради славы? Ради власти?
— Знаете, вот сейчас мне по-настоящему обидно! Обидно, что вы приписываете мне такие пошлые интенции. Да если бы мне нужны были слава, деньги или власть, впрочем, это вещи взаимно конвертируемые, я бы с моими-то способностями давно бы все это имел!
— Тогда ради чего? — спросил Беэр.
— Наверное, ради того же, что и вы, — ради интереса. Я всю жизнь совершал фальшивые чудеса, а тут подвернулась возможность приобщиться к настоящему. И не говорите мне, что, если бы я пришел к вам проситься в компанию, вы бы меня приняли, не поверю!
— Конечно, не приняли бы, — сказал Шоно. — И именно потому, что все, что вами движет, — это интерес. Ведь вас интересуете только вы сами.
— Что ж с того? Человеку это свойственно.
— А вот здесь вы заблуждаетесь! Это свойственно животному, которое управляется инстинктами, а человек тем от него и отличается, что имеет возможность своим инстинктам противостоять.
— Правда? Как интересно! Я начинаю жалеть, что в детстве прогуливал воскресную школу. Но это все лирика, дама и господа. Время идет, а мы так и не сдвинулись в наших переговорах с мертвой точки!
— Хорошо, — кивнул Шоно. — Итак, чего вы хотите?
— Во-первых, присесть. Вы разрешите? А то целый день за вами по лесу гонялся. — Не дожидаясь приглашения, Рудольф уселся на кучу сена лицом ко всей компании и попытался закинуть ногу на ногу. Но, едва не завалившись на спину, он от этой идеи отказался, достал из кармана золотой портсигар, закурил. Выдохнув дым, задумчиво произнес: — Чего же я хочу во-вторых? Пожалуй, во-вторых, я хочу выслушать ваши предложения мне.
— Ха! Сейчас я предложу вам руку и сердце! — воскликнул Беэр с утрированным еврейским акцентом. — Если вы хотите делового разговора, так заявите прежде свой товар! Перед вами не дети.
— Идет, — согласился Рудольф, подумав с полминуты. — Ваше право. Насколько я понимаю, вариант, в котором вы сдаетесь моим людям добровольно и попадаете в руки моего начальника, вас категорически не устраивает.
— Вы все правильно понимаете, ибо на редкость сметливы, — подтвердил Мартин. — Поэтому вариант взять нас силой мы тоже обсуждать не будем. Вы действуете на чужой территории и боитесь привлечь внимание, иначе без колебаний приказали бы стрелять нам по ногам, например. А взять нас измором не получится — время работает против вас. Так что, в целях экономии этого самого времени предлагаю не морочить нам головы и сразу перейти к третьему и единственному. Такое вот у меня деловое предложение.
— Ладно. — Рудольф послюнил пальцы и затушил окурок. — По окончании операции мы должны сообщить об этом в центр…
— Гиммлеру? — уточнил Мартин.
— …да, сообщить по рации, чтобы за нами прислали самолет. Поле, на которое он может приземлиться, находится отсюда в десяти километрах к югу. Лес оцеплен войсками СС. Будучи оберштурмфюрером сей организации, я беспрепятственно провожу вас сквозь кордоны к месту посадки. Там мы захватываем самолет и даем пилотам недвусмысленный приказ лететь не в Берлин, а в Стокгольм.
— А как же ваши подчиненные? — подался вперед Беэр.
— Их придется убрать. Исключительно по идеологическим соображениям, разумеется. Мне, как и вам, чужды идеалы национал-социализма, как, впрочем, и все прочие идеалы, но моим ребятам это трудно будет бескровно объяснить.
— И как же вы их уберете? — Шоно встал и подошел к Рудольфу.
— Почему я? Вы! Судя по тому представлению, что я имел удовольствие наблюдать сегодня, у вас это ловко получится. Я же видел, что вы могли их запросто убить, как тех троих позавчера. Со своей стороны я обеспечу вам возможность застать их врасплох. А других предложений у меня для вас нет. Теперь послушаем ваши.
— Скажите, Рудольф, — наморщив нос, спросил Беэр, — что вам обещал ваш начальник в случае успеха операции? Ведь не даром же вы все это делаете?
— Свой институт. Но, скорее всего, он бы об этом потом забыл. Навесил бы какую-нибудь бляху, дал бы новое звание и услал с глаз долой в какой-нибудь концлагерь, как вашего приятеля Шэфера.
— Шэфер в концлагере? — взволновался Мартин.
— Охранником. Проходит перековку. Слишком уж независим для СС. Да… Я тоже независим, так что терять мне, кроме собачьей жизни, нечего.
— Еще немного, и я расплачусь от жалости, — съязвила Вера и добавила: — Ванечка.
Рудольф пропустил это мимо ушей.
— Ну, я жду!
— Хотите полмиллиона долларов? — спросил Беэр.
— Хочу! Что еще?
Мартин хихикнул. Беэр развел руками:
— Чего ж вам еще? Сами купите, чего захотите…
— Ох, как с вами трудно! Все-то вам надо разжевать! Я же сказал, что меня интересует! Считайте, что я попросился в вашу команду! Ну что? Я внутри?
Повисла тишина. Шоно, Марти и Беэр переглядывались, Вера же смотрела в плотно убитый земляной пол. Через минуту Шоно выдавил из себя:
— Дайте нам время… привыкнуть к этой мысли.
— Сколько? Я не смогу долго удерживать своих псов. К тому же я уверен, что кто-то один из них, скорее всего радист, имеет задание присматривать за мной на случай моей, так сказать, нелояльности. Мой босс — тяжелый психопат, но он отнюдь не дурак. Так что, я сильно рискую, приходя сюда еще раз.
— Вы же сказали, что риск для вас — это наркотик, — не удержалась Вера.
— Я умею отказывать себе в удовольствиях, когда этого требует дело, — небрежно парировал Рудольф.
— Сейчас восемнадцать тридцать четыре, — вмешался Шоно. — Вы сможете прийти за ответом в полночь?
— В двадцать три ноль-ноль, после сеанса связи. Я даю вам четыре с половиной часа. Это уйма времени… чтобы привыкнуть к мысли. Как мне возвращаться?
— Мы вам покажем дорогу.
— Ну, слава богу, значит, глаза завязывать не будете. Идемте, господа!
Когда затихли шаги вдалеке, Беэр стряхнул с себя оцепенение и с чувством произнес:
— Нет, ну каков мерзавец, а?
— А казался таким милым молодым человеком! — подхватила Вера. — Он ведь за мной ухаживать пытался, представляете?
— Ну, это-то как раз меня совсем не удивляет. Губа у этого Вани Рудольфини совсем не дура.
Полный жизненный цикл харизматичного вождя подразумевает стадию заклания. Харизматичность — соответствие будущей жертвы подсознательным критериям отбора. Голосуя, аплодируя, увивая гирляндами, мы выбираем не лидера — тельца. Жертва должна быть качественной; жертвенные животные — упитанными, безызъянными. Харизматичный лидер принимает на себя наше худшее (или несбыточно-идеальное). Исполнивший предназначение, он, как правило, уничтожается (вариант: подвергается публичному поношению) и тем спасает нас от коллективного помешательства и неизбежной гибели. Харизма — индикатор способности обладателя расквартировать наших бесов; харизматик — кукла колдуньи, на которую переносится болезнь или порча. Он является симптоматическим лекарством — до следующего рецидива того или иного хронического недуга, который подчас и провоцирует, как прививка провоцирует легкую форму оспы. Но, как известно, некачественная вакцина способна вызвать полномасштабную болезнь.
partr. «О харизме».
— Кто он вообще такой? — спросил Шоно с порога.
— Я знала его как Ивана Николаевича Рудакова, — ответила Вера насморочным голосом. — Внештатный сотрудник спецлаборатории моего шефа, занимался чем-то там психологическим. Он ведь по образованию психиатр. Учился вроде бы в Германии и Швейцарии гипнозу, в частности. Интеллектуал. Ну, про то, что в юности выступал в цирке, он говорил, фокусы показывал за столом, на одной руке стоять мог. Заигрывал, при встрече цветы из ниоткуда доставал, вообще любил эффекты. Самое ужасное — этот негодяй мне нравился.
Мартин, принявшийся заваривать в котелке памятный букет, хмыкнул:
— Еще бы! Циркач-психиатр, да еще стоящий на одной руке!..
— Ну, тогда же некому было объяснить мне, что не это самое важное в человеке. Видишь, в этот раз он мне уже ни чуточки не понравился. А если серьезно, то я на вашем месте его прямо тут и прибила бы! Наглая, беспринципная сволочь! Такой мать родную продаст!
— Такой как раз навряд ли продаст, Верочка, — задумчиво проговорил Шоно. — Люди, декларирующие отсутствие принципов и моральных устоев, как правило, делают это в защитных целях — слишком силен внутренний конфликт их сознания с подсознанием. Чем отчетливее они сознают, что поступают дурно, тем громче сие отрицают, дабы заглушить мучительное скрежетание совести. Обратите внимание на то, что, предложив нам убить его людей, сам герр Рудольф от этого устраняется, хотя знает, что они-то его в случае провала прихлопнут, не задумываясь. Этот ваш поклонник вообще не то, за что себя выдает, насколько я понимаю. Ему сейчас очень страшно, — он ведь прекрасно понимает, что натворил, — вот и ведет себя вызывающе, хорохорится, диктует условия. А всем своим существом взывает о помощи.
— Выходит, мы должны его пожалеть?
— Несомненно, но попозже. Если получится.
— Так мы что, принимаем его условия?
— У нас не то чтобы были альтернативы. Но убивать его людей мы, разумеется, не станем…
— О господи, а это почему? Они же враги!
— Потому что: не убий, — ответил за Шоно Мартин.
— Мотя! Вы — здравомыслящий человек! Вы были на войне! Скажите им!
— Что я могу сказать? Наверное, они правы. Уж на что я аморальный тип, а не могу резать глотки спящим людям.
— Ну так разбудите их перед этим!
— Будить усталых людей — это и вовсе зверство! Нет, пока они не попытались нас убить, я на такое не пойду, и не упрашивайте!
— Ну вас, с вашими шуточками… — Вера задохнулась от возмущения. — Дураки какие-то, ей-богу.
— Вы непоследовательны, моя дорогая! — мягко упрекнул ее Шоно. — Герра Рудольфа вы клеймите за беспринципность, а нас ругаете за противоположное. К тому же вы меня не дослушали. Мы не станем убивать их исподтишка, а сделаем это в честном бою.
— Ой, уже делайте, что хотите! — Вера безнадежно махнула рукой. — Вас ведь все равно не переубедишь. Я-то считаю, что прав как раз этот подлец Рудольф.
— Он прав только в одном, — сказал Мартин, поднося ей отвар в жестяной кружке, — в том, что во всей этой истории виноват только я. Никогда не прощу себе. Каким я тогда был ослом!
— Каким-каким. Молодым, — сказала Вера и вдруг хлопнула себя по лбу так звонко, что все подскочили на местах, а Марти расплескал свое варево. — Осел! Вспомнила!
— Что с вами? — высказал общее беспокойство Шоно. — Что вспомнили?
— Молодой осел, сын подъяремной. Из книги пророка Захарии. Когда Марти рассказывал мне сказки про деревянных человечков, я вспомнила одну интересную историю, но потом все так завертелось, что я забыла. А вот теперь она вернулась, совершенно не к месту. Как испорченный автомат, знаете, когда в него вдруг проваливается застрявшая монетка.
— Из книги Захарии? Ну-ка, ну-ка, поведайте нам, пожалуйста! Только мы, с вашего позволения, займем удобные позиции у окошек, а вы держите под наблюдением дверь… Вот, мы готовы внимать, — сказал Шоно, когда все разошлись по местам.
— Не знаю, зачем, потому что… впрочем, почему бы и нет? Не все же вам меня лекциями развлекать. Когда мы говорили про Пиноккио, у меня выстроилась цепочка ассоциаций: Пиноккио, которого превратили в осла, — Луций из «Золотого осла» Апулея — Апулей, который был известным мистагогом и неопифагорейцем, — культ осла в Древнем Египте. Потом вспомнила, откуда эти ассоциации взялись в моей голове. Году в двадцать втором или третьем — еще гимназисткой — я прилежно бегала на семинарий профессора Петербургского университета Жебелева — готовилась к поступлению. Однажды попала на доклад со странным названием «Asellianna», который делала на удивление зрелая для студентки дама по имени Ольга Фрейденберг. Позже узнала, что она кузина моего любимого поэта Бориса Пастернака. Ну, то есть это она меня с ним и познакомила впоследствии, неважно…
— Фрейденберг, Пастернак, — подал голос Беэр со своего поста. — Они не из Одессы, часом? А то уж больно фамилии знакомые.
— Она, кажется, да. Какая разница? Так вот, доклад настолько меня поразил, что по его окончании я преодолела робость и пошла знакомиться с докладчицей, которая меня тоже очаровала. Речь в сообщении шла о том, почему Иисус в Евангелиях въезжает в Иерусалим на осле.
— Так-так-так, крайне любопытно! — подбодрил Веру Шоно.
— Восстановить детально двухчасовую лекцию по памяти, конечно, не смогу, но в общих чертах там говорилось про глубинные корни ритуального въезда в город на осле. Очень подробно и убедительно доказывалось, что в древних земледельческих культах осел — как и рыжие люди, Марти! — был олицетворением Солнца в его губительной ипостаси. Чтобы заставить Солнце служить, его символ — осла — надобно было связать и подчинить. После чего укротивший его человек, который изображал в мистерии Бога-Спасителя Матери-Земли, торжественно въезжал через городские врата и при всеобщем ликовании следовал к храму, где происходил сам акт спасения, то есть оплодотворения Богини-матери. Считается, что зачастую этот акт осуществлялся прилюдно — и в самом прямом смысле — между усмирителем осла и главной жрицей храма. Никогда не забуду, Марти, как деликатно ты просвещал меня на предмет храмовой проституции!
— Я же не знал…
— Это было так мило! Э… Далее. Фрейденберг полагает, что в некоторых случаях происходила контаминация образов осла и наездника, в результате чего в мистерии иногда участвовали уже только осел и блудница, которую называли «онобатой» — едущей на осле, однако слово обозначало еще и совокупляющуюся с ослом. Все это описано у Апулея, как вы, несомненно, помните. Отголоски же этой традиции можно было видеть в Вероне, где до сих пор поклоняются мощам ослицы, и в христианской Франции, где существует культ святой Анессы, то есть ослицы по-французски, а в Средние века также проводились приуроченные к бегству Марии в Египет богослужения и литургии, при которых осла наряжали в богатые церковные одежды и возили на нем пьяную шлюху, причем даже высшее духовенство ревело по-ослиному и надиралось вместе с паствой вином до положения риз. Таким образом, говорила Фрейденберг, ослица почиталась как символ богородицы, а ее осленок — как символ самого Иисуса. Еще она рассказывала — мне тоже это встречалось в разных источниках, — что многие античные авторы уличали евреев в поклонении золотой ослиной голове, якобы хранившейся у них в Храме. И что впоследствии навет ослопочитания и ослоложества перекинулся и на христиан. В Риме, при раскопках на холме Палатин в прошлом веке, обнаружили два рисунка-карикатуры, изображающие человека, который молится распятому с ослиной головой. И так далее, и тому подобное. Вот приблизительно так. Сама не знаю, зачем рассказала. Наверное, чтобы вы объяснили мне, как все это выглядит в свете вашего тайного знания. Потому что последней записью моего шефа в зашифрованном блокноте было слово «осел».
Беэр присвистнул. Мартин кашлянул. Шоно понял, что говорить — ему:
— Что ж, блестящая госпожа Фрейденберг подобралась вплотную к истине. Можно даже сказать — прошла сквозь нее, не заметив. Ее немного подвело незнание языка предков. Принято считать, что Септуагинта весьма точно отражает известный нам оригинал Библии. Тем не менее это далеко не всегда соответствует действительности. Вот, к примеру, то место у Захарии, о котором вы говорили, в классическом переложении звучит так: «Ликуй от радости, дева Сион, торжествуй, дева Иерусалим: вот твой царь приходит к тебе, справедливый и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле, сыне подъяремной». А вот вам точный перевод принятого у иудеев канонического текста: «Радуйся премного дщерь Сиона, ликуй дщерь Иерусалима! Се царь твой приидет тебе, праведный и спасаемый, скромный и едущий верхом на осле и на осленке сыне ослиц».
— Вот тебе и раз! Откуда же такое расхождение?
— Причин может быть множество, например — перевод производился с вольного, арамейского источника, а не с традиционного еврейского. Да это и не важно для нас сейчас. Важно то, что составители Евангелий подгоняли их для пущей убедительности под древние пророчества и пользовались при этом не оригиналом, а слепками с него. Таким образом, вроде бы совершенно случайно, хотя и закономерно, вся эта ослиная тема перекочевала из древних культов в современный. Так думает ваша Фрейденберг и ей подобные ученые…
— Например, наши кембриджские ритуалисты, — вставил Беэр.
— …и, возможно, часто оказываются правы, но иногда, увлекшись внешним сходством явлений, делают неверные выводы об их тождестве. Но лучше меня об этом расскажет Беэр.
Не отрывая глаз от густеющей тьмы за окном, тот заговорил — плавно и размеренно:
— Каббалистическая школа с ее «языком ветвей» хорошо научила меня тому, что ни одно высказывание пророков нельзя воспринимать буквально. Если я покажу вам два пальца, вы навряд ли решите, что я имею в виду два пальца, но начнете гадать — это число два, или римское пять, или знак победы, или неприличный жест с сексуальной коннотацией? Точно так же маловероятно, что Захария в приведенном отрывке сообщает о том, что Мессия будет восседать на двух ослах сразу. Ведь он хоть и Мессия, но схема тела у него та же, что у нас, и задница всего одна. И точно так же глупо было бы предполагать, что эпитет «сын ослиц» означает наличие у осленка нескольких матерей. Если не рассматривать всерьез мысль о шизофрении автора, мы должны будем признать, что такой очевидной несуразицей он привлекает наше внимание к своим словам. «Осленок — сын ослицы» звучит столь же по-идиотски, как «мальчик — сын женщины». Как будто он может родиться у козы или волчицы! Значит, ключевое слово здесь — «ослица», а множественное число указывает на то, что это не какая-то там обычная, а самая главная ослица на свете. Аналогично этому Бог иудеев называется ими не Эль, а Элоим, сиречь Боги. Но что же эта за самая главная ослица? Конечно же иудеи никогда не поклонялись ослу — во всяком случае, в те времена, когда о них узнали греки и уж тем более римляне. Никаких изображений осла в Храме не видели ни Эпифан, ни Красс, ни Помпей, ибо всякое идолопоклонство в иудаизме к тому времени было уже искоренено. Хотя некоторые отголоски древнего семитского почитания осла, тем не менее, при желании в нем можно было обнаружить. Так, например, первенец ослицы считался священным, и его необходимо было «выкупить» у священника, отдав взамен него ягненка. Но вовсе не это дало язычникам повод для злословия. Просто-напросто они буквально истолковали некое случайно подслушанное иносказание, которое даже для подавляющего большинства иудеев никакого смысла не несло.
— И что же это за иносказание? Изнемогаю от любопытства!
— Вы читали книгу Зигмунда Фрейда про Моисея?
— Ну откуда? У нас его не издают последние лет десять, а то и больше.
— Ах да, я слышал, простите! Между прочим, мама Фрейда выросла в Одессе, вы знаете? Нет? Жаль. Тогда я вкратце изложу суть книги. Он считает, что Моисей был египетским вельможей, чуть ли не царским сыном, воспитанным жрецами бога Атона, — был при фараоне Эхнатоне культ, сильно напоминающий монотеизм…
— Эту часть доклада вы можете опустить. Я знаю про эль-амарнские находки.
— Прекрасно! Тогда вы, конечно, помните, что символом единого бога Атона был зримый солнечный диск. Загадочно возникшая под эгидой Эхнатона и его жены-красавицы Нефертити религия мира и любви угасла вместе с ними и их любовью. Фрейд полагает, что Моисей был приверженцем запрещенного и проклятого культа и оттого решил во что бы то ни стало его возродить. Для этого он выбрал самый угнетенный народ — евреев — и, возглавив его, вывел из Египта и даровал Закон. Обретя свободу, народ пожелал вернуться к понятному язычеству, взбунтовался и убил своего предводителя. Через некоторое время евреи выбрали себе главным богом мидианитского вулканического божка — злого, воинственного и мстительного. С этим богом они пришли в Ханаан, где воссоединились с родственными племенами и сообща захватили его, жестоко истребив местное население. Хотя я имею основания полагать, что все происходило не совсем так, вернее, совсем не так, как хотелось представить моим древним предкам…
— И каковы ваши основания? — осведомилась Вера.
— По некоторым косвенным признакам и результатам раскопок я склонен датировать исход из Египта не тринадцатым, а двенадцатым веком до нашей эры, поскольку предполагаю, что в тринадцатом Ханаан еще был под властью египтян, а значит — бежать туда евреям смысла не было.
— Так кто же тогда разрушал и истреблял?
— Да сами египтяне. Евреи же, проболтавшись в пустыне сорок лет — это такое классическое число, означающее «долго», — дождались ослабления египетского владычества и лишь тогда начали осваивать опустошенные территории и строить дома на развалинах, задним числом объявив их делом рук своих героических предков. Ну, возможно, несколько городов им действительно удалось захватить самостоятельно. Но Фрейд основывает свои логические построения на общепринятой хронологии. Однако в нашем случае это не слишком существенно. Итак, Фрейд пишет, что за время скитаний Атон мог быть забыт навсегда, если бы среди евреев не сохранились носители семян зачахшего растения — левиты. Они единственные не имели надела в земле Израиля и были как бы странствующим орденом. Переходя с места на место, они исподволь возрождали культ доброго бога Атона, и в итоге долгой борьбы возник некий компромисс между ним и Яхве, каковая двойственность и запечатлена в Святом Писании, где Бога называют то Яхве, то Элоим, то вовсе Яхве Элоим, то Адонай Элоэйну, то есть буквально Господа наши Боги. Когда я прочитал все это в Лондоне, то хотел тотчас же прийти к великому человеку, чтобы сказать ему, как близко он подошел к разгадке. Да что там, я готов был рассказать ему все, что знаю! Но увы, гений не смог принять меня из-за тяжелой болезни, а доверять тайну бумаге я не имел права.
— Но вы сказали — подошел близко. Значит, все же не разгадал?
— Он и не мог. Для этого надо знать то, что знаем только мы.
— И в чем же разгадка? Боже, неужели опять — в деревянном человеке?
— Пусть лучше Марти расскажет — все-таки речь идет о его предках.
Мартин вытащил изо рта трубку Киплинга и откашлялся.
— К сожалению, я — недостойный потомок, — молвил он со смущением в голосе. — Все вырождается. Что ж, я расскажу об их великих деяниях, дабы испить чашу стыда за свою никчемность.
— Бикицер, Марти! — перебил его Беэр на идиш. — Мы все знаем, что ты жутко скромный. Говори уже за дело! Человек умирает знать!
— Да, я умираю знать, Марти! Не томи же!
— Твоя догадка верна. Нам неизвестно в точности, кто были Эхнатон и Нефертити. Знаем только, что они любили друг друга неземной любовью, а во время их царствования процветали искусства и не было войн.
— А еще — что у Нефертити были голубые волосы, — добавил Беэр.
— Да, она носила синий парик… Понятно, что долго такой рай на земле существовать не мог — империя начала рушиться, нашлось много недовольных среди жрецов и царедворцев. После смерти имена Эхнатона и Нефертити были стерты и преданы забвению — египтяне верили, что если назвать умершего по имени, это его частично воскрешает.
— Что-то в этом есть.
— Несомненно. Что и как там происходило, мы доподлинно не знаем — в семейном предании об этом сказано очень мало. После некоторых политических изменений в стране евреи впали в немилость. Их фактически поработили — народ скотоводов заставляли заниматься земледелием, ткачеством и строительством, а самых молодых и красивых женщин рекрутировали для занятия проституцией в храмах Изиды. Там их обучали манерам, грамоте, музыке и танцам. Одной из таких девушек стала Мириам, дочь Амрама и Йохевед. Известно, что однажды некий знатный египтянин Ааро спас ее от насилия — эта история потом была приписана гораздо более поздним персонажам — еврейскому пастуху и дочери мидианского священника. Мириам была «хозяйкой колодца» — ты помнишь наш давнишний разговор? — поэтому в преданиях неоднократно упоминается некий волшебный «колодец Мириам». По понятным причинам род ее занятий в Библии завуалирован, но даже из скудных сведений о ней становится ясно, что речь идет о незаурядной женщине, музыкально одаренной, образованной, необычайно умной и дерзновенной — настолько, что она не боялась вступать в религиозные диспуты со священниками. Как ты, наверное, уже догадалась, Мириам была Шхиной. Ааро же был Мессией. Вместе с двумя египетскими магами — возможно, жрецами Атона — они создали ноцара, с помощью которого намеревались избавить еврейский народ от рабства и сделать носителем веры в Единого Бога.
— И этот ноцар?..
— Они назвали его Мосе — дитя. Известным из Библии способом ноцара подбросили дочери фараона — они, наверное, знали, что он не утонет, кормилицей ему стала мать Мириам, а царский врач Ааро — воспитателем и так далее… Впоследствии, благодаря нечеловеческой силе убеждения, он транслировал народу идеи Мессии и уговорил фараона отпустить евреев.
— А почему Мессия выбрал именно их?
Предположительно 1240 год до нашей эры
Окрестности Мемфиса
Ааро доиграл, подождал, прикрыв глаза, пока последний звук не разобьется вдребезги в глубине каменоломни, и лишь тогда отнял от губ двухголосую флейту.
Мириам сидела, уткнувшись лбом в колени, прикрыв голову руками. Тело ее сотрясала мелкая дрожь.
Ааро прикоснулся к ее плечу и спросил:
— Ты холодно?
Мириам отрицательно помотала головой.
Он ласково поднял за подбородок ее лицо, повернул к себе. Наклонился, несколько раз поцеловал влажные глаза.
— Я пить твои слеза. Почему ты плакать?
Она вытерла глаза, попыталась улыбнуться:
— В нашем языке нет слов, чтобы объяснить, мой господин.
— Ты пробовать! И не говорить — мой господин, прошу! Говорить — мой Ааро!
— Когда ты играл… Ааро… Я никогда не слышала ничего прекраснее. Мне казалось, что я вся горю изнутри…
— Горю?
— Сияю. Но не как лампа, а как вот этот месяц, даже еще ярче.
— Понимаю. Но разве плохо?
— Нет. Так хорошо, как никогда не было. И страшно, что так хорошо уже больше не будет, понимаешь? Глупые женщины от этого тоже плачут иногда.
— Понимаю, да. Но ты не глупые! Ты… как сердце в руке.
— Глупая, как сердце. А еще мне казалось, что я слышу самого Бога, но не боялась, а очень его любила.
— Очень хорошо! Я — сияю. — Ааро засмеялся, хлопнул в ладоши и поднял их к небу. — Так — правильно. А твой самый Бог — какая?
— Я не знаю, мой… Ааро. Простым людям жрецы про это мало говорят, а нам, женщинам, — и подавно. Только как правильно молиться, что делать, чего не делать.
— Что значит — подавно?
— Значит — еще меньше, чем остальным. Но кое-что я слышала, конечно. Разреши мне продолжать по-египетски, Ааро! Мне будет проще рассказывать.
— Почему? Я глупый не понимать много ваших слов? — Он сделал вид, что обиделся, но не смог сдержать улыбку.
— Что ты! Я в жизни не встречала никого умнее тебя! Ведь ты всего две недели учишься говорить по-нашему!
— Тогда почему?
— Просто потому, что наш язык не подходит для таких разговоров. Мы — народ пастухов. У нас много слов про скотину и траву, но мало слов про Бога и душу. И я не понимаю, зачем тебе, мой любимый, понадобилось наше убогое наречие!
— Наречие? А — это речь, да? Что ж, — Ааро перешел на родной язык, — говори, как тебе легче. Для того и понадобилось, чтобы понять, как говорить с твоим народом о Боге.
— А зачем тебе говорить с ними о Боге?
— Не о скотине же — в этом они понимают больше меня. Но ты обещала рассказать, что знаешь про вашего Бога!
— Я знаю только то, что рассказывают жрецы, а они рассказывают мало. Говорят, что давным-давно где-то там, — Мириам неопределенно махнула рукой на восход, — жил наш предок.
— Там — это в Ханаане?
— Нет. В центре земли Сенаар, а может, и того дальше.
— А, черноголовый.
— Его звали Абрахам, а жену его — Сара.
— Удивительно!
— Что удивительно, госп… Ааро?
— Ты же знаешь, что я не коренной египтянин. Вот и кожа у меня светлее, и лицом я больше похож на вас, а не на них, и волосы рыжие, как у тебя. Мои предки — из страны Миттани, но они были не хурриты, а пришлые — из восточных стран, а туда тоже, говорят, перебрались из Середины Земли. Так вот, создателя нашего народа и всего мира звали Брахма, а жену его — Сара-свати. Выходит, мы с тобой — родственники, только далекие очень.
— Так, верно, и Богу нас один?
— Бог у всех один. Только не все об этом знают. Так что ты говорила про вашего? Как его зовут?
— В том-то и дело, что никак. Когда он открылся нашему предку, то не назвался.
— Очень верно! Это бы заняло слишком много времени. Но как вы называете его между собой?
— Просто Сущий. Говорят, что Сущий открылся Абрахаму и заключил с ним договор. Обещал, если тот будет непорочным и праведным, сделать его отцом многих народов и царей и дать во владение всю землю ханаанскую.
— Праведным… и только?
— Да. Ну, еще делать всем обрезание.
— Странно. Тут в Египте все обрезаны, да и в соседних странах тоже, что ж тут такого особенного? Наш Брахма ничего такого не требовал.
— Так жрецы говорят. Я-то думаю, что там, в Сенааре, обрезания не делали, а как сюда пришли, то не захотели быть мерзостью перед египтянами. Вот и придумали, что это от Абрахама завет.
— И это все? Но ведь и ни один из здешних богов не требует от людей порочности и неправедности. Должно быть какое-то коренное отличие!
— Отличие, наверное, в том, что он — только наш. Жрецы потому все в тайне и держат. Хотя порой мне кажется, будто они и сами толком про него ничего не знают. Женщинам, конечно, не положено задумываться о таких вещах, но… ничего не могу с собой поделать.
— Понимаю. Так что же — нет никаких особых законов, предписаний? Одна лишь голая вера в то, что ваш Бог — особенный?
— Насколько я могу понять своим слабым умом, мой Ааро, Бог обещал Абрахаму, что если Его условия будут выполняться неукоснительно, то в свой черед Он пошлет народу пророка, через которого передаст свой Закон и укажет путь в обетованный предел. Вот все наши и ждут такого пророка. Только его все нет и нет.
— А что, если я стану для них этим пророком?
— Ты все шутишь, мой Ааро?
— Сейчас — не шучу.
— Почему бы тебе не стать пророком у египтян? Почему ты хочешь именно мой народ?
— Египтяне слишком закоснели в своих привычках и представлениях. А твой народ — как чистый папирус. К тому же они обладают весьма важным свойством — поистине ослиным упрямством. Ты не веришь в то, что я могу дать им закон и избавить от рабской доли?
— Я-то верю. Но как убедишь их в том, что ты посланец их Бога? Им нужно будет что-то большее, чем слова.
— А что убедит их?
— Не знаю… Какое-нибудь чудо.
— Чудо? Это пустячное дело. Смотри! — Ааро поднес флейту к губам и заиграл.
Мириам зачарованно наблюдала за тем, как огромная глыба тесаного камня, что лежала поодаль, завибрировала и плавно приподнялась в воздух на две сажени, а потом так же плавно и бесшумно опустилась на деревянные катки.
— Так вот почему наши мужчины говорят, что им становится гораздо легче работать, когда ты играешь на флейте! — прошептала она. — Ты им помогаешь, да? Приподнимаешь камни своей волшебной музыкой?
— В некотором смысле — да, — засмеялся Ааро, — но не совсем. То, что ты видела, произошло не взаправду, а только в твоей голове. Магия моей музыки заключается в том, что с ее помощью можно заставить людей увидеть или почувствовать что угодно. Например, что они стали втрое сильнее, понимаешь? Люди вообще способны на гораздо большее, чем им кажется.
— Но как ты это делаешь?
— Я просто начинаю о чем-то крепко думать — и играю свои мысли. Все получается само собой.
— Просто… — Девушка закусила губу и глубоко задумалась. — Нет, боюсь, не получится.
— Но почему?
— Во-первых, ты для них чужак. Они любят и почитают тебя за то, что ты защищаешь их и лечишь, но ты все равно египтянин, а египтян они боятся. Особенно этой вашей магии.
— Моя магия — не египетская.
— Им все едино. Во-вторых, свою музыку ты думаешь все же на своем языке, а не на нашем, наверное?
— Нет, это совсем особый язык. Он не требует слов и управляет чувствами.
— Вот видишь! Вера невозможна без толики боязни. А музыка — даже твоя — страшной быть не может, если она без слов. К тому же ты слишком добр, мой возлюбленный. Ты ведь не сможешь заставить людей слушать твою музыку насильно, правда?
— Да, они должны сами захотеть. Иначе ничего не получится. — Ааро нахмурился. — Наверное, возможно сыграть и страшное, но я навряд ли сумею сыграть то, чего во мне нет. Страх…
— Страх, как и яд кобры, может быть полезен. Вот я — боюсь тебя потерять, боюсь огорчить, обидеть…
— Надо же, я только сейчас начинаю постигать, отчего у моего прадеда ничего не получилось с Эхнатоном!
— С кем?
— Ты слишком молода, чтобы знать, а память об этом фараоне приказано было стереть. Он был женат на хурритской принцессе. Мой прадед прибыл из Миттани вместе с нею в качестве личного врача. Поскольку фараон был чрезвычайно болезненным, мой дед лечил его. В частности — музыкой. И внушил ему… Впрочем, теперь неважно… Мне пришла в голову мысль. Что, если нам сделать такого пророка, которому твои сородичи поверят?
— Ты разумеешь — породить? Но для этого ты должен будешь взять меня в жены!
— Я с радостью женюсь на тебе, но сейчас я говорю о другом. Нам ведь нужен необычный, волшебный ребенок. Сделать — значит создать.
— Создать? Из чего?
— Да из чего угодно! Хоть из вон того полена. — Ааро поднялся на ноги и поставил стоймя валявшийся рядом кедровый каток. — Дай-ка мне свой платок!..
Вечер 3 сентября 1939 года
Роминтенская пуща
— Почему выбрал? Наверное, во-первых, потому, что они были народом Мириам. Во-вторых, будучи угнетенными и униженными, они оказались восприимчивее прочих к вере в Бога любви и мира. Как и первые христиане — рабы и пауперы — к вере в страдающего за них Бога.
— И что же дальше?
— А дальше произошло то же, что и с ноцаром Йеошуа. Народ, уверовавший в свою силу, возжелал себе более понятного — зримого бога. Ааро пошел на компромисс и сделал изображение…
— Золотого тельца?
— …нет, золотого круга — символа Атона. Впоследствии из-за неспособности найти логичное объяснение этому символу, а может, и нарочно, золотой круг — egul ha-zahav — превратили в золотого тельца — egel ha-zahav, всего-то одна буква, а смысл поменялся на противоположный, понятный недавним язычникам и негативный. Но народ не готов был принять абстрактное божество даже в таком виде. Ноцар же, ощущавший желания народа куда острее, чем Ааро, восстал против своего создателя, разрушил золотой круг и сделал вместо него другого идола — Медного змея — Нехуштана. Этот идол, кстати, потом стоял в Первом Храме вплоть до его разрушения. Произошло это, вероятно, тогда, когда евреи пришли в Мидиан и тамошний первосвященник Йетер захотел обратить их в свою веру. Чувствуя в Мосе огромную силу, Йетер обласкал его, женил на своей дочери и сделал все, чтобы физически отдалить от него Ааро. Мириам, которая всегда неотлучно находилась рядом с ноцаром, пыталась воспрепятствовать этому, но в итоге была заключена под стражу. Все более подпадая под влияние Йетера и настроения толпы, ноцар-диктатор легко убедил народ в том, что Сущий — это бог мидианитян, и провозгласил захватнический поход на Ханаан. Ааро с сыновьями и преданными ему левитами попробовал уничтожить свое творение, но потерпел поражение и был убит. Мириам вскоре скончалась, а без энергетической связи с обоими, так сказать, родителями ноцар тоже долго просуществовать не мог. Когда же он умер, то через короткое время, естественно, превратился в то, из чего был сделан. Обнаружив это, растерянные старейшины сообщили народу, что место своего захоронения Мосе приказал держать в тайне, а сами уложили странные останки вождя в специальный ковчег, сделанный на манер египетских, и понесли его дальше с собой, запретив простецам под страхом смерти даже прикасаться к нему. Видимо, народ все же инстинктивно ощущал нечеловеческую природу Мосе и боялся его, и оттого траур по вождю был не таким глубоким, как по Ааро и Мириам. По той же причине впоследствии была выдумана всем известная легенда про Моисея — косноязычного воспитанника фараоновой дочери — сказочная и путаная, но, по крайней мере, понятная и человечная история о рождении, жизни и смерти. По счастью, избранный преемником Моисея Йеошуа Бин Нун — великий воитель Иисус Навин — сохранил пиетет перед Ааро, а потому данные Мессией заповеди закрепились в иудаизме и сделались его незыблемой моральной основой. Несмотря на то что имя Атона было тщательно стерто из памяти народа теми, кому нужна была религия, более подходящая на роль государственной, а левитов — последователей Ааро — оттеснили на второстепенные позиции, в Храме благодаря им появились маленькие золотые кружки — символы Атона, которые использовались как особые храмовые деньги.
— Так вот в чем, оказывается, причина традиционной привязанности евреев к маленьким золотым кружочкам!
— Возможно, именно в этом. Итак, левиты сохранили в веках кусок священного дерева и полотно, а также и магическую музыку, устно передавая ее втайне из поколения в поколения, пока не придумали способа ее записать, и всю эту историю, что я тебе сейчас рассказываю. Атон-Адонай же совершенно вернулся в иудаизм только после утраты евреями своей государственности и завоеваний — иными словами, когда еврейские пророки осознали всю тщету строительства земных царств и устремились мыслию к возведению царства духовного. Ведь Богу не нужны посредники для общения с людьми, как не нужны храмы, жертвы и вся эта мишура. Он создавал себе не рабов, иначе зачем бы создавал их по своему образу и подобию? Да и вообще — зачем высшему существу нужны униженные рабы? Как верно заметил пророк Исайя, Бог нам не хозяин, но партнер. Ведь Он не навязывался людям, а предложил им союз, условия которого следует понимать так: Я буду твоим Богом, если ты не убьешь, не украдешь, не возжелаешь чужого и далее по известному списку.
— Надо же! Все это ужасно занимательно и необычно, хотя я так и не уловила связи…
— Ах да, я же забыл сказать главное! Самка осла по-древнееврейски называется атон.
3 сентября, 22.30
Пророк — Волшебнику.
Кабан встал на след.
Немедленно заройте все желуди.
Аист прилетит завтра в восемь.
Всю дорогу Рудольф бежал стремглав, отпугивая неожиданно наскакивающие на него из мрака деревья хилым светом фонарика. Лишь за сотню шагов до амбара перешел на скорый шаг и попытался успокоить истерически колотящееся о грудину сердце. Кое-как сладив с дыханием, погасил издыхающий фонарь и порадовался тому, что в темноте собеседники не увидят хотя бы так некстати разыгравшийся нервный тик левого глаза. Предупредительно кашлянул под дверью, выстучал условленный сигнал.
— Кто там? — донесся ернический голос Беэра.
— Конь блед, — раздраженно ответил Рудольф, входя. И конечно же зацепился за чертов порог и растянулся на полу.
— Осторожнее, Ванечка, там порожек! — пропел язвительный женский голосок по-русски.
«Ничего, птичка, сейчас ты у меня по-другому запоешь!» — утешил себя Рудольф, ощупью отыскал дверь и уселся, прислонясь к ней спиной.
— Как делишки? — Игривый тон давался ему с величайшим трудом. — Мы пришли к согласию?
— Пришли, пришли, — ответил ворчливо Роу. — Но у нас есть несколько организационных вопросов. Скажите, герр Рудольф, у вас хороший слух?
— Ну, вас слышу неплохо, а что?
— Я имею в виду — музыкальный.
— Как вам сказать… Если использовать русскую идиому, медведь на ухо мне не наступал…
— А жаль, — донеслось рычание медведя сверху.
— …Но какой-то среднего размера зверь на нем все же потоптался, — игнорировав укол, признался Рудольф. — А вы хотели предложить мне спеть с вами хором в романтической обстановке?
— Увы, вынужден вас разочаровать, — с нескрываемым злорадством ответил Роу. — В нашей компании поют только те, кто обладает абсолютным слухом.
— Ничего, я согласен на роль дирижера — у меня неплохое чувство ритма.
— Вынужден вас предупредить, хотя, признаюсь, мне очень не хочется это делать, что ваше присутствие при магическом ритуале исключено, поскольку оно окончится для вас плачевно.
— С чего бы это? — недоверчиво откликнулся Рудольф.
— С того, что вам нельзя будет ни слушать, ни смотреть. Иначе вы умрете.
— А вы не умрете?
— И мы с герром Берманом умрем, если не заткнем хорошенько уши и не закроем глаза. Но в отличие от вас мы в состоянии правильно петь, даже не видя и не слыша друг друга. Впрочем, если вас устраивает роль бесчувственного болвана в нашем преферансе, то милости просим!
— А он и есть бесчувственный болван! — не преминула лягнуть лежачего Вера.
— Герр Рудольф! — неожиданно вступил в разговор Гольдшлюссель. — Я слышу в вашем голосе плохо скрытую тревогу. Что произошло?
— Ничего особенного, коллега, — мстительно ответил психиатр-оберштурмфюрер, — просто двадцать минут назад я получил приказ вас всех физически элиминировать. Проще говоря — убрать, уничтожить, истребить и прикончить.
— Причина? — спросил Гольдшлюссель.
— Мы каким-то невероятным образом засветились. И в скором времени люди державного кабана начнут охоту за нами.
— Неужели ваш начальник не в состоянии что-либо предпринять? — послышался натянутый голос Роу.
— Этот рейхс-с-слизняк? Да он наделал в штаны при одной мысли о том, что сотворит с ним кабан, если поймает за руку в своем кармане! Ради своей безопасности Гиммлер откажется от всех тайн и сокровищ мира. А уж нас он отдаст на растерзание в первую очередь. Поскольку операция по вашему и нашему уничтожению, как это ни забавно, поручена Герингом лично ему, я не сомневаюсь, что он отдал приказ живьем нас не брать, чтобы избежать всякой возможности разглашения опасной информации. Но для нас он хотя бы оставил лазейку, а вот для вас — увы — нет. И в свете того, что вы сообщили мне только что, я пребываю в серьезных сомнениях насчет целесообразности моего участия в ваших играх. Пожалуй, мой шеф прав — куда спокойнее будет вас убить и улизнуть, пока не поздно.
— Ну, предположим, если бы вы и в самом деле так думали, то не стали бы нам этого говорить, — рассудительно заметил Гольдшлюссель.
— Предполагайте все, что вам влезет! — взвился Рудольф. — Да, черт бы вас побрал, я — не убийца и становиться им не желаю! Но умирать из-за вас мне тоже неохота, знаете ли! Вы мне не родня и даже не друзья, в конце концов!
— Неужели у вас есть родня и даже друзья, Ванечка? — жестко спросила Вера. — Да еще такие, за которых вы охотно умрете?
— Не ваше собачье дело! — грубо буркнул тот.
— Вера, я вас умоляю!.. — остановил открывшую было рот воительницу Беэр. — Сейчас не лучшее время для разбирательств подобного рода. Рудольфини! Вы не хамите даме, а то ведь я могу разволноваться и ненароком на вас отсюда свалиться! И уверяю, что одним слухом вы на этот раз не отделаетесь! Лучше выкладывайте ваши предложения!
— Предложений вам! — огрызнулся Рудольф. — Нет, дорогой мой, предложения все закончились. Есть только один выход, настолько узкий, что не уверен, пролезете ли в него вы с вашим тучным самомнением.
— В отличие от вас, я в состоянии его подобрать, когда требуется. Ладно, объявляю водяное перемирие! Что за выход вы там придумали?
— Сразу бы так… Я практически уверен — увидел это по глазам радиста и других, — что мои люди знают о новом приказе. Но я все же готов попытаться убедить их в том, что переговоры с вами завершились успешно и вы согласились сдаться. Следовательно, группа якобы может довести первоначальный план операции до конца. Если вам повезет, они на это пойдут. Разумеется, все будет происходить по новому сценарию: мы окружаем ваше убежище, вы выходите по одному и даете связать себе руки. Далее мы добираемся до края леса, где на коротком привале я попробую вас развязать.
— Попробуете? — уточнил Беэр.
— Обещать не могу. Все будет зависеть от вашего поведения. Но поскольку узлы на вас буду вязать я сам, а я, как вы знаете, — профессиональный престидижитатор, то вероятность того, что смогу быстро и незаметно их развязать, довольно велика. А уж все дальнейшее — на вашей совести. Сам не знаю, зачем я все это делаю. Наверное, вы всколыхнули на дне моей черной души какие-то остатки сантиментов. Вы уж постарайтесь впредь сделать так, чтобы мое зыбкое чувство к вам не осело обратно, ладно? Я ухожу, провожать не надо. В шесть утра буду здесь со своими гвардейцами. Учтите, что в случае чего они будут стрелять — и я их удержать уже не смогу.
В напряженной тишине он встал, бросил небрежно «Ciao, ragazzi!» и вышел вон. И, конечно же, снова споткнулся о проклятый порожек.
— М-да, похоже на эндшпиль. — Шоно запалил свечу, в свете которой стал похож на микенскую погребальную маску из золота.
— Вы что, ему верите? — повысила голос Вера. — Собираетесь дать себя связать? Да он же тотчас сдаст нас своему начальству!
— Либо сдаст, либо нет, — ответил Мартин, чиркая зажигалкой. — Черт, бензин кончился! Беэр, кинь мне свою, пожалуйста.
Тот извлек из своей «zippo» огонь и так — горящую — бросил Мартину.
— Кути! — крикнул он.
— Мути! — отозвался Мартин, аккуратно тремя пальцами взяв из воздуха полыхающую металлическую коробочку.
— Это такая игра — «кути-мути», я сам ее придумал в окопах, когда приходилось в полной темноте что-нибудь кидать друг другу на голос! — похвалился Беэр. — Только лучше всего в нее играть в полной темноте горячими утюгами — так жульничать труднее.
— Вы все-таки определенно сумасшедшие! Нас через шесть часов, скорее всего, убьют, а вы развлекаетесь какими-то дурацкими играми! Я не говорю уже о том, что перебрасываться горящими зажигалками на сеновале — это какой-то… какое-то немыслимое мальчишество! — Веру всю трясло от возмущения.
— А по-моему, вполне себе игра, — обиделся Беэр. — Ну, если вам не нравится, давайте поиграем в шарады. Но предупреждаю: я в этом не силен!
— Да ну вас! Жить осталось всего ничего, и на что мы это ничего тратим? Вы что, и на войне так же развлекались перед боем?
— О нет! — Беэр закатил глаза. — Накануне решительной битвы мы все как один писали героические письма невестам, сочиняли предсмертные стихи, исповедовались полковому капеллану и братались с товарищами по оружию. Ха! Верочка, ангел мой, врожденный стыд не позволяет мне рассказать вам, чем именно мы забавлялись в роковые минуты нашей жизни на самом деле. Человек — на войне или нет — может умереть в любую минуту, но это же не повод всю жизнь проходить с траурным выражением лица! Напротив, надо радоваться каждой минуте, наслаждаться каждым вздохом, восторгаться чудом бытия! Вот чего, кстати, я не приемлю в христианстве — откладывать жизнь на после смерти ужасно глупо, по-моему. Это как всю жизнь отказывать себе во всем, чтобы скопить на приличный надгробный памятник.
— Вы меня убедили. Немедленно начинаю восторгаться чудом бытия. Тем более, что перспективы у нас самые радужные. Но при этом хотелось бы все же понять, почему бы нам не совершить вылазку в стан противников и не попробовать перебить их первыми? Ведь война уже объявлена, и все эти ваши чистоплюйские рефлексии можно, наконец, отбросить!
— Какая вы кровожадная, Верочка! — усмехнулся Шоно. — Просто воплощенная Кали.
— Жаль, что не Минерва, — подхватил Беэр. — Мне неясна стратегическая составляющая предлагаемой экскурсии.
— Нет, я отдаю себе отчет в том, что они этого ждут и обложили нас со всех сторон. Но драматург Чехов учил, что если в первом акте пьесы на стене висит ружье, оно обязано выстрелить. У нас по стенам развешана чертова уйма ружей. А мы сидим сложа руки и ждем, когда нас поведут на убой? Неужели не обидно сдаваться без единого выстрела?
— Мы не сдаемся, мы совершаем самый разумный в создавшемся положении шаг, — прервал свое молчание Мартин. — Герр Рудольф, как бы он ни был тебе противен, — наш единственный шанс.
— Боже правый! Да почему вы верите ему? Он же хитростью добился того, чего не смог взять силой! Он сказал, что Гиммлер сказал, что Геринг сказал… Откуда мы знаем, что его слова — это правда?
— Увы, это правда, моя дорогая, — вздохнул Шоно. — Специалисты, подобные герру Рудольфу, всегда выставляют непробиваемую психическую защиту — панцирь, броню — с тем, чтобы, так сказать, не заразиться от клиента. И если психиатр-гипнотизер экстра-класса — а наш именно таков, уж поверьте! — свою защиту теряет хотя бы на мгновение, значит, он находится в состоянии крайней растерянности и даже паники. Он, конечно, изрядный лицедей, но нарочно такого не сыграешь. А я к подобным вещам весьма чувствителен.
— А я уж на что нечувствителен, но все равно понял, что не врет, — поддакнул Беэр.
— Ну хорошо, предположим, он не врет! — не уступала Вера. — И даже намерен действительно нам помочь. Но что ему помешает, заполучив нас, переменить свои намерения?
— Забавно, что из всех нас ты одна этого не видишь, душа моя, — рассмеялся Марти, выбивая трубку о каблук. — Он же без ума от тебя.
— Вот еще глупости! — возмутилась Вера, дернув плечом. — Уж что-что, а такие вещи я чувствую получше всех вас, вместе взятых.
— И тем не менее, — мягко возразил Шоно, — для нас это очевидно. Вы не обратили внимания, что болезненно он отреагировал только на ваш выпад? Это самый яркий показатель, но было и много других, менее явных. Все это дает нам повод утверждать, что главный приз в игре герра Рудольфа — вы, моя драгоценная.
Вера подавленно замолчала, потом выдала последний отчаянный аргумент:
— Но он же умный человек! Он не может не понимать, что его шансы равны нулю?
— Даже если он, к примеру, предложит тебе стать его — взамен на наши жизни? — спросил Мартин.
— А он может такое?.. — пролепетала Вера.
— Насколько я успел его узнать — вполне. То есть я не утверждаю, что так оно и случится, но… Сама видишь — шанс есть, а синьор фокусник не из тех, кто упускает шансы.
— Так или иначе, — пророкотал Беэр, — в этой игре вы наш ферзь.
— Хорошо хоть козырной дамой не обозвали, — мрачно ответила Вера.
— Я тридцать лет как зарекся играть в карты, — зачем-то сообщил Беэр. — Слишком уж азартен. Сменил бумажки на деревяшки, дабы компен…
— Стоп! — воскликнула Вера. — Деревяшка! Ведь все ингредиенты налицо! Почему бы вам не сделать этого вашего ноцара? Он же нужен для убеждения? Так, может, он выйдет и убедит этих чертовых нацистов убраться к их нацистской чертовой матери?
— Охохо, — вздохнул Шоно. — Разумеется, нам всем приходила в голову эта мысль.
— И что же?
— Здесь много «но». Во-первых, мы не можем быть уверены в результате. Даже если у нас все получится…
— Что значит — если? Вы меня так уверяли в том, что все на мази…
— Видите ли, Верочка, — встрял Беэр, — любой эксперимент, — даже тысячу раз удававшийся прежде, — может однажды провалиться.
— Ну, предположим, что не провалился. В чем загвоздка?
— В том, что мы не знаем наверняка, какими свойствами будет обладать наш ноцар, — ответил Мартин.
— А во-вторых, — перехватил разговор Шоно, — очень велик риск того, что ноцар попадет в руки к нацистам. Вы понимаете, чем это чревато.
— Вы же сами говорили, что без нас поблизости он долго не протянет!
— Кто его знает… — Шоно поежился и словно вдруг постарел. — Но дело даже не в этом.
— А в чем?
— Дело в том, что для вас участие в эксперименте может обернуться гибелью.
— Но я не буду подсматривать!
— О, в этом я не сомневаюсь!
— Так что же?
— Марти, я могу рассказать?
— Думаю, ты обязан.
— Хорошо. Вера, когда Марти сказал вам, что его первая жена умерла родами, это была полуправда. Мы… я был уверен в том, что Мари — Шхина. Это была моя самая большая и непростительная ошибка в жизни…
— Я догадывалась об этом. И понимаю, что вы, обжегшись на молоке, склонны дуть на воду. Не волнуйтесь. Я готова рискнуть. Мотя, тащите ваш саквояж! Жалко же будет умирать, не попробовав совершить настоящее чудо.
— Ну вот, а я вам что говорил? — проворчал великан с удовлетворением.
здравствуй
здравствуй
не знаю, как тебе
а мне немного странно
что я к тебе обращаюсь
не скрою
не ожидал
ты же буддист
это не молитва
и слава богу
и все же это противоречит всему
что я привык считать своей натурой
ты всегда был для меня загадкой
но парадоксальным образом
в этом и заключается причина моего обращения
надо сказать, что я впервые так взволнован
не верю своим ушам
и оттого речь моя невнятна
поясню
попробую
я напоминаю себе одичавшую собаку
которая всю жизнь гонялась за кошками
и вот, наконец, поймала
и не знает что делать дальше
о
как мне знакомо
это ощущение
она стоит, прижав добычу к земле
и внезапно осознает
что побуждал ее к этому гону
вовсе не врожденный
понятный с младых когтей
охотничий инстинкт
а некое необъяснимое устремление
к мировому порядку
желание потрафить хозяину
которого у нее никогда не было
надо же
неужели ты
а еще
наконец-то
я похож сейчас на одноглазого
понял
у которого на старости лет прозрел второй глаз
я всю жизнь прожил своим умом
полагал это достаточным
привык к мысли
что просветление
не для таких
как я
и вот на краю могилы
в одночасье сбросил старую кожу
я знаю, что бессмысленно тебя о чем-то просить
увы
поэтому просто хочу
тебя поблагодарить
за то, что все же дал мне
напоследок
любовь
спасибо и тебе
если б не ты
я бы тоже
Не помню, как провалилась в сон. Не помню и самого сна — а ведь что-то снилось. Пробуждение было мучительным — в голове ныло и нудно жужжало, а какая-то важная мысль свербила под затылочной костью, неуловимая, как сверчок. Тело слушалось плохо, точно деревянное. Взгляд ни в какую не фокусировался. Попытки припомнить вчерашнее оборачивались настолько дикой головной болью, что пришлось их оставить.
Проснувшись же окончательно, я поняла, что такое смертная тоска.
Тоска — как перед экзаменом, к которому не готова, — только в тысячу раз сильнее. Тоска оттого, что очень страшно. Еще тоска оттого, что ничего не удалось. И оттого, что мои спутники стараются не встречаться со мной взглядом. И оттого, что я была совершенно не в состоянии понять, в чем провинилась перед ними.
Впрочем, друг с другом они тоже практически не разговаривали — сновали взад-вперед, что-то собирали, перетряхивали рюкзаки.
Беэр, кажется, шутил, но понять, смешно или нет, было тоже невозможно. Когда раздался стук в дверь, он подхватил свои ружья — за стволы, как лыжные палки — и пинком распахнул ее.
За дверью было белесое небо. Он обернулся, широко улыбнулся и нырнул в мутный прямоугольник, — будто в люк аэроплана, — и тотчас исчез из виду.
Следом за ним Мартин с пустыми руками даже не оглянувшись. Это было больно.
Шоно взял под немой локоть, сказал: «Идемте!»
Шагнув на свет, отчего-то удивилась, словно ожидала, что попаду прямиком в чистилище, а увидала дюжину вполне земных целящихся в меня людей в диковинных пятнистых одеждах. В голове сразу зашумело, как в приемнике, если быстро-быстро крутить ручку настройки. Вдруг почувствовала, насколько все эти мужчины меня вожделеют. Хотя нет, не все — один — с рацией за плечами — смотрел иначе.
Беэр, с руками, хитро связанными сзади, смотрел в небо и насвистывал веселый еврейский мотивчик. Рудольф, закончив возиться за спиной у Марти, принялся за Шоно. Потом подошел ко мне, помахивая тонкой, скользкой на вид веревкой. Посмотрел было мне в глаза, но дернулся, как от удара током, завилял взглядом. Мне не хотелось, чтобы он меня связывал, и он отошел, пробормотав: «Извольте держать руки за спиной!» Подобрал с земли Беэров штуцер, полюбовался, повесил на плечо, скомандовал: «Вперед!»
Двигались скоро — почти бежали, — то и дело подгоняемые шипящим «быстро-быстро-быстро!» — четырьмя группками. За каждым из нас следовало по трое конвоиров. За мною — Рудольф, радист со странным взглядом и загорелый здоровяк, чей взгляд всю дорогу я почти физически ощущала на своих ягодицах.
Судя по свету, брезжившему сквозь молочную дымку слева, двигались к югу. Как долго? Может, час, а может, и два. Время — как и пространство — в тумане становится совершенной абстракцией и определяется одною лишь усталостью. Привал случился неожиданно, — никакой команды передовой группе Рудольф не подавал, — видимо, было условлено заранее.
Когда мы подтянулись к полянке, все уже сидели на земле — мои спутники поодиночке — на расстоянии нескольких шагов друг от друга, эсэсовцы кучками напротив. Первые на меня не смотрели, вторые то и дело поглядывали. Рудольф бросил наземь свой баул, предложил садиться. Страх мой куда-то улетучился, сменившись чуть ли не любопытством. Все эти парни — кроме угрюмого радиста — вовсе не производили дурного впечатления, а некоторые были даже вполне симпатичными. Они тихонько переговаривались, посмеивались, подгоняли амуницию, пили воду из фляг, вытряхивали камешки из ботинок. Лица их не выражали никакой угрозы — лишь профессиональную удовлетворенность ловчих и сдержанный интерес к добыче.
Отдышавшись, Рудольф произнес, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Надо бы проверить на них узлы, — и — поднявшемуся было смуглому крепышу: — Сиди-сиди! Сам вязал, сам и проверю.
С тяжелым вздохом поднялся на ноги, опершись о ствол Беэрова ружья, аккуратно прислонил его к сосне, помассировал себе колени, неспешно подошел к Шоно, предложил воды. Тот отрицательно качнул головой. Рудольф деловито подергал веревку, стягивающую руки пленника, довольно хмыкнул, перешел к Марти. Повторил те же манипуляции с ним и с Беэром, вернулся на место, взялся за полюбившийся штуцер и собрался усесться, но застыл, услышав из-за спины резкое: «Всем встать!»
Скомандовал радист и, по тому, как все солдаты вскочили, поняла — имеет на это право. Брови Рудольфа поползли вверх. Он медленно повернулся и спросил с металлом в голосе:
— В чем дело, Эгон? Пока еще я здесь отдаю приказы, как старший по званию!
— Старший по званию здесь я — гауптштурмфюрер Эгон фон Кальтенборн! — отчеканил лжерадист, сняв узкополую каску, обнажил высокий с залысинами лоб, к которому прилипли блеклые перья редких волос. — А сыну еврейской цирковой шлюхи в СС делать нечего! Сдать оружие! — Он требовательно протянул руку ладонью вверх.
Рудольф зажмурился, словно получил пощечину. Меня прорвало — встав между ними, я громко бросила Кальтенборну:
— А что делаете в СС вы, тайный гомосексуалист? — И моментально почувствовала, что все окружающие мне поверили.
В его глазах прочитала свой смертный приговор. Он застыл на мгновение в позе просящего милостыню, а потом открытой ладонью резко ударил меня по уху — с такой бешеной силой, что дальнейшее мне пришлось наблюдать из ближайших кустов.
Словно в дурно смонтированной киноленте под бешеный звон в голове взамен тапера, увидела, как Рудольф совершил правой рукой нелепый, жеманный жест, будто хотел окропить прицелившегося в него смуглого здоровяка святой водой, — и верно — из-под пальцев фокусника выскользнула ртутно блестящая струйка, которая вонзилась здоровяку в горло и рассыпалась рубиновыми брызгами. Тот бросил карабин и попытался жадно схватить разбегающиеся драгоценные капли, но не удержал — завалился навзничь. В следующем эпизоде мне показали, как Рудольф, ухватившись за конец ствола, обрушивает на голову Кальтенборна приклад десятифунтового штуцера. Приклад пришелся ребром ровнехонько посредине аристократического лба и, разложив его надвое, завяз чуть выше переносицы. Гауптштурмфюрер удивленно поглядел на это неожиданно появившееся украшение, пал на колени и остался стоять, опираясь о ружье головой.
Мне уже почти удалось подняться с земли, когда Рудольф, крича что-то неслышное, рванулся в мою сторону. Он было добежал, но его тряхнуло — раз, другой, третий, — ноги у него подкосились, и он упал мне на грудь, больно вцепившись в рукава моей куртки. Рудольф искательно посмотрел мне в глаза, — и я улыбнулась так ласково, как только могла, — и поцеловала его в губы. Он улыбнулся в ответ, что-то прошептал и сполз, не выпуская меня из объятий.
Поверх его головы зачем-то увидела, как любимые люди, освободившиеся от пут, один за другим гибнут от пуль. Вот Мотя, голыми руками уложивший троих и весь изорванный в клочья пулеметной очередью четвертого, с размаху падает на него, погребая под своим необъятным телом. Вот Шоно, убивший двоих и увернувшийся от тысячи глупых свинцовых шариков, умирает проворной и мгновенной смертью — от тысяча первого. Вот Марти — которого я так хотела спасти — Марти, до последнего не осквернившийся убийством, — тихо прилег, приклонив голову на тело отца, друга и учителя. Марти, Марти, Мессия души моей, почему ты не захотел остаться в живых?
Вот один из четверых уцелевших эсэсовцев обернулся ко мне, вот прицелился, вот нажал на спусковой крючок.
Это было совсем не больно — просто сильный и горячий удар в горло, от которого мое дыхание прервалось навсегда. Падая, я проживала свою глупую жизнь снова и снова. Время, скручиваясь в тугую спираль, разгоняло всю эту разноцветную карусель все быстрее и быстрее, покуда та не слилась в одно белое пятно. Пятно стало стремительно удаляться во тьму, и я погналась за ним, ведь оно уплывало туда, где были Марти, и Мотя, и Шоно, и Мишенька, и Докхи…
Очнувшись, Вера не увидела ничего. Тела своего она тоже не ощутила — как будто сознание медленно вращалось вокруг боли, висящей в абсолютной, космической пустоте. Везде царил непроглядный мрак душный, давящий, пахнущий сенной пылью и растительной гнилью. «Это ад? — подумала Вера. — Судя по запаху — да». Тут она оглушительно чихнула и сильно ударилась головой о что-то твердое. Тело тотчас обозначилось, и тут же боль по-волчьи вцепилась ему в горло.
Почувствовав, что лежит на спине, Вера подняла руку и наткнулась на грубые занозистые доски. «Я в гробу, — с поразительным спокойствием сообразила она. — Все ясно. Меня сочли убитой и похоронили заживо. Если я, конечно, в самом деле жива». Она попробовала крикнуть, но прикусившая ее шею боль-волчица с такой силой сжала челюсти, что ни единый звук не смог вырваться из гортани. Тогда Вера отчаянно толкнула крышку гроба, и та подалась на удивление легко, а в образовавшийся просвет посыпались сено и труха. Надсадно кашляя до потемнения в глазах, Вера выкарабкалась из своего соломенного склепа и огляделась. Она была одна — и все в том же амбаре, откуда… На мгновение у нее мелькнула слабенькая надежда на то, что приключившееся — сегодня утром? — всего лишь кошмарный сон, наваждение, и она судорожно ухватилась за эту призрачную надежду, чтобы хоть на миг отвлечься от ужасающего понимания истины. Тут Вера вспомнила, что, выбираясь из укрытия, она натолкнулась рукой на что-то гладкое. Ломая ногти, она выцарапала из-под завала памятный крутобокий саквояж. Тот оказался непривычно легким. С третьей попытки ей удалось отщелкнуть замки. Первым, что она увидела внутри, были письма. То, что лежало поверх прочих, было от Мартина. Развернув сложенный бельгийским конвертом листок, Вера стала разбирать двоящиеся и расплывающиеся в глазах буквы.
Любимая!
Твой Марти.
Ты читаешь эти строки, а значит, мы уже по ту сторону Стикса.
Прости меня за принятое без твоего ведома решение.
Я прекрасно понимаю, что, идя на опасный эксперимент, ты рассчитывала тем самым сохранить жизнь мне — последнему из рода et cetera, и ни за что не согласилась бы на наш вариант. Я говорю «наш», поскольку Шоно и Беэр одобрили его безоговорочно.
Не могу сказать, что решение было легким. С одной стороны, меня терзала навязанная ответственность перед человечеством. С другой — добровольно взятая на себя ответственность перед тобой. Наверное, я — никудышный Мессия, потому что моя любовь к одному человеку оказалась сильнее любви к человечеству в целом. Но я подумал: какого, собственно, черта? К тому же Шоно предсказал тебе многие лета, а я привык, что его предсказания сбываются.
Прости меня за то, что я появился в твоей жизни потрепанным и примороженным.
Прости меня за то, что я появился в твоей жизни так поздно.
Прости меня за то, что я вообще появился в твоей жизни.
Но эти двенадцать дней с тобой стали лучшими — в моей.
Прости за то, что обрек тебя на вдовство.
Я знаю, каково это. Но я это пережил, а ты сильнее меня. И я верю, что в твоей жизни вскоре появится новый смысл.
Судьбе было угодно сделать нас персонажами старого, как мир, сюжета, в котором Адонис всегда погибает, а Афродита всегда остается скорбеть по возлюбленному.
Но, прежде чем жаловаться на Фортуну, стоит задуматься о том, что на ее доске стоят миллиарды фигур в уповании на возможность сделать свой собственный ход — такой, о котором будут помнить, который что-то изменит в игре, который внесут в учебники, — и лишь единицам из них выпадает дождаться прикосновения перстов судьбы, а не просто попасть под ее колесо. Мы оказались в числе этих редчайших фигур. Это ли не счастье?
Мне, конечно, легче, чем тебе, — я ухожу на его пике, а ты остаешься с воспоминаниями о нем. Но таков уж сюжет, и мы не властны что-либо в нем изменить. Таммуз уходит, Иштар остается.
Я знаю — ты будешь клясть меня за то, что я не позволил тебе умереть вместе со мной. Я знаю — ты будешь считать мое решение ошибкой и помышлять о том, чтобы ее исправить.
Умоляю тебя не делать этого! Самовольно уходить из жизни можно только тогда, когда знаешь наверное, что больше в ней совершить уже ничего не можешь. Поверь, у тебя остались еще дела. Довольно и того, что у тебя есть дочь.
Однажды — всего-то неделю назад, а кажется, что годы! — ты спросила меня, верю ли я в загробную жизнь. А вчера — в разговоре о египтянах — мы вновь коснулись этого вопроса — единственного вопроса, на который я не дал тебе ответа. Сейчас мне кажется важным ответить.
По моему — несомненно неоригинальному — мнению, мироздание существует в двух более или менее постижимых разумом ипостасях — физической и метафизической. Так и человек состоит из тела и души. Благодаря науке мы знаем, что душа есть производная сложных биохимических процессов в теле. Означает ли это, что с умиранием последнего умирает и она? Я считаю — нет. И вот почему. Душа — это представление человека о себе. Представление, невозможное без участия других людей, в которых он отражается, и без слов, в которые эти отражения облекаются. Поэтому выросший среди зверей Маугли, что бы там ни говорил любимый Беэром Киплинг, не может обладать человеческой душой. Маугли, разумеется, будет отражаться в окружающих, но не будет получать от них обратной вербальной связи, а значит, не будет подключен к исключительно человеческому метафизическому миру, который я для себя определяю термином Большой Текст.
Когда про сотворение мира говорится: «В начале было слово», речь идет именно о Большом Тексте. Люди перестали быть животными в тот момент, когда произошел первый обмен их представлениями о мире. Ergo, своей одушевленностью они обязаны Большому Тексту в той же степени, в которой он обязан им своим существованием. Каждое наше душевное движение, выраженное в словесной форме, поглощается этой необъятной субстанцией — и тем или иным образом к нам возвращается. Пока живет наше тело — мы пребываем одновременно и в подлунном мире, и в Большом Тексте. Мы изменяем его, он изменяет нас, но это не симбиоз, а органически единое целое. Когда наше тело умирает, мы полностью переходим в Большой Текст и пребываем в нем до тех пор, пока существует человечество. Вот тебе медицинский пример: когда больному отнимают руку, он не теряет вместе с тем представления о ней. Более того, он может даже испытывать в ней так называемые фантомные боли и прочие ощущения. И все те, кто знал этого человека до операции, тоже сохраняют представление о том, какою была его рука на вид и на ощупь. Со временем сам человек и окружающие привыкают к новому положению вещей, но прежний — целостный — образ продолжает существовать. Мы все — покуда живы наши тела — органы чувств Большого Текста.
У меня попутно возникла еще одна метафора: мы — точно водолазы в тяжелых, неуклюжих скафандрах, бродим по дну моря, с трудом преодолевая сопротивление воды. Встречаясь друг с другом, обмениваемся примитивными жестами, даже прикасаемся друг к другу — но что можно при этом почувствовать сквозь этакую броню? Что можно разглядеть сквозь крохотный иллюминатор? Самую малость. Но от каждого шлема к поверхности воды тянется шланг, через который мы дышим — одним и тем же воздухом — и через который протянут телефонный кабель — единственное средство нашей коммуникации. Когда наша работа на дне подходит к концу, нас поднимают наверх, мы снимаем с себя доспехи и подставляем лицо свежему соленому ветру. Там наверху мы можем дышать, говорить, смотреть, трогать, целовать — безо всяких помех и технических ухищрений…
Все это — иллюстрация к банальной, в общем-то, мысли о том, что мы живы, пока есть кому вспомнить о нас.
Я поднимаюсь на поверхность — ждать, когда ты завершишь труды под водой.
Помни — мы дышим одним и тем же воздухом!
Помни, что воздух, которым ты дышишь, — это мы!
Я уношу с собой в Большой Текст образ самой прекрасной женщины и самую необычайную на свете историю о любви.
Я люблю тебя.
Вера дважды перечла письмо, аккуратно сложила его точно по линиям сгиба, положила за пазуху, вздрогнув от прикосновения ледяных пальцев к раскаленной груди, затем вытащила из саквояжа следующее. Шоно писал по-русски — четким каллиграфическим почерком гимназиста-отличника.
Милост Дорогая Вѣpa!
навеки Вашъ Шоно.
Мнѣ, разумѣется, извѣстно, что Ваше отношеніе къ моей скромной особѣ оставляетъ желать лучшаго. Полагаю также, что мнѣ, вѣдомы причины Вашей непріязни. Не скрою, Вашего покорнаго слугу сіе огорчаетъ безмѣрно, вѣдь за эти неполныя двѣ недели я успѣлъ искренне полюбить Васъ — какъ любилъ бы, вѣроятно, собственную дочь. А кабы не мои преклонныя лѣта, Марти пришлось бы посоперничать со мною въ борьбѣ за Вашу благосклонность, ибо изъ великаго множества женщинъ, встречавшихся мнѣ на жизненномъ пути, Вы — самая необыкновенная. И речь не о несравненной внѣшности, вѣрнѣе, не только о ней, поскольку она безусловно отражаетъ Ваши безценныя внутренія красоты, но въ силу ограниченныхъ возможностей отражаетъ ихъ лишь частично — настолько, насколько блѣдная красавица Луна отражаетъ грандіозный свѣтъ Солнца.
Мнѣ безконечно грустно отъ того прискорбнаго факта, что Вы разстаетесь со мной, такъ и не узнавъ меня съ лучшихъ сторонъ. Увы, Bcѣ наши разговоры были волею судебъ сведены, по большей мѣрѣ, къ историческимъ и өеологическимъ вопросамъ, а на такой сухой почвѣ рѣдко когда произрастаетъ симпатія и привязанность. Будучи въ глубинѣ души буддистомъ, я уповаю на новую встрѣчу съ Вами въ одномъ изъ грядущихъ перевоплощеній, дабы имѣть еще одну возможность засвидѣтельствовать Вамъ искреннее восхищеніе, глубочайшѣе почтеніе и беззавѣтную преданность, съ коими остаюсь
P. S. На случай, если метемпсихозъ окажется все же выдумкой — не поминайте лихомъ!
P. P. S. Чуть не забылъ! Завѣщаю Вамъ единственную цѣнность, которой владѣю, — серебряный колокольчикъ. Колоколецъ сей весьма древній — затрудняюсь даже приблизительно опредѣлить его возрастъ — но никакъ не менѣе девятисотъ лѣтъ. Мой наставникъ, отъ котораго я получилъ сію вешицу въ даръ, впрочемъ, утверждалъ, что она принадлежала самому Буддѣ Гаутамѣ. Такъ оно на самомъ дѣлѣ или нѣтъ, неизвѣстно, но звонъ у колокольчика дѣйствительно совершенно волшебный. При этихъ звукахъ забываешь обо всѣхъ горестяхъ и печаляхъ. Звоните въ него почаще, и пусть онъ напоминаетъ Вамъ о томъ, что изъ нынѣ живущихъ на свѣтѣ Вы — единственный человѣкъ, кому посчастливилось услышать Гласъ Божій. Говорятъ, людямъ, съ которыми разговаривалъ Господь, всегда было свойственно долголѣтіе. Мои расчеты въ отношеніи Васъ это подтверждаютъ. И послѣднее, что я хотѣлъ сказать: на долгомъ пути Вамъ придется трудно, но чутье подсказываетъ мнѣ, что очень скоро на немъ Вамъ повстрѣчается и что-то очень хорошее. Будьте мужественны и постарайтесь стать счастливой!
Письмо от Моти, нацарапанное немыслимыми каракулями, было совсем коротеньким.
Дорогая, милая, любимая Верочка!
Ваш Бегемотя.
Простите, что далее — по-английски. Я совершенно разучился грамотно писать по-русски (да и не умел толком никогда), а прощальное письмо Вам по-немецки — это какой-то нонсенс.
Я счастлив тем, что встретил Вас на своем пути. Впрочем, я всегда был везунком. И я счастлив, что на этой торжественной ноте моя жизнь прервется, — всегда боялся дожить до седин и сделаться таким занудным старикашкой, как наш Шоно. Мужчине надо умирать молодым и здоровым.
Вы, конечно, будете плакать и убиваться по нам, но такова уж извечная женская доля — плакать по павшим воинам. Скажу Вам честно: мне даже приятно сознавать, что по мне будет убиваться — хотя бы немножко — такая божественная женщина. Но только Вы, пожалуйста, не слишком увлекайтесь — от этого появляются морщины и всякое такое.
Слава Богу, что я не люблю поэзии, а то бы разразился сейчас какой-нибудь слезливой рифмованной чушью.
Верочка, вспоминайте нас почаще. Меня можно чаще, чем Шоно, но и этого старого мухомора тоже, конечно, вспоминайте, потому что он и впрямь славный парень.
Я там оставил Вам кое-какие безделушки на память. Главная — это ключик. Он хоть и не Золотой, но открывает вполне солидную ячейку в одном из женевских банков. Вся информация записана на приложенной бумажке. Выучите ее наизусть и сожгите, а ключик носите на шее. Надеюсь, он Вам пригодится.
Вот и все.
Люблю, как сорок тысяч братьев.
P. S. Жаль, так и не рассказал Вам про то, как я разнес опиомокурильню в Сингапуре. Это очень смешная история. Ну да ладно, как-нибудь в следующий раз.
Некоторое время Вера просидела, прикрыв опухшими веками тающие глаза, кривя губы, как маска Мельпомены, раскачиваясь из стороны в сторону и раздирая ногтями в кровь бесполезное горло.
Потом она отерла ладонями некрасивое лицо, вытащила из кармана «вальтер», деловито проверила обойму, передернула затвор. С минуту зачарованно смотрела в вороненое жерло, затем внезапно потеряла к пистолету всякий интерес и равнодушно уронила оружие в саквояж.
Проведя в оцепенелом созерцании пляшущих пылинок более часа, она вдруг встрепенулась, подхватила саквояж и покинула амбар.
Дорога была ей знакома.
Трава на поляне, местами примятая и побуревшая, да медные россыпи гильз — вот все, что указывало на случившееся здесь побоище. Посреди поля боя Вера увидела глубокие следы колес телеги и множество отпечатков лошадиных копыт и поняла, что они означают. В кустарнике, где убили ее самоё, она заметила нечто белое — нечто, не заинтересовавшее похоронную команду.
Ранним утром седьмого сентября главный лесничий Вальтер Фреверт, объезжая южные пределы пущи, обнаружил спящую на голой земле женщину в охотничьем костюме. Голова ее покоилась на дорогого вида кожаном саквояже, а к груди она прижимала обернутое белой тканью полено. По золотым, хотя и грязным, волосам Фреверт догадался, что перед ним — та самая «фея Роминте». Догадался егерь и о том, что присутствие этой загадочной женщины здесь несомненно связано с недавними трагическими событиями, которые он сам, как ему казалось, и инициировал. Женщина не проснулась, когда терзаемый чувством вины Фреверт переносил ее на свою повозку, но и не выпустила из рук своих странных реликвий.
За те три дня, что фея провела в доме у главного лесничего, ему так и не удалось услышать ее серебряного голоса — женщина наотрез отказывалась говорить, а возможно, попросту не могла.
Десятого сентября Фреверт тайно вывез ее в своем автомобиле на захваченную польскую территорию и, снабдив кое-какими съестными припасами, оставил неподалеку от населенного пункта, случайно оказавшегося деревней русских староверов Водзилки.
Двадцать третьего сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года к востоку от города Сувалки — близ села с удивительным названием Эпидемье — в поле зрения казачьего дозора попала странная молодая крестьянка, одетая в глухое длинное черное платье. Волосы ее укрывал вдовий платок, концы которого были перекрещены на шее спереди и завязаны сзади. Правой рукой женщина прижимала к груди запеленутое дитя. Странность заключалась в том, что в левой она тащила объемистый саквояж, который гораздо больше подошел бы преуспевающему промышленнику.
В остальном крестьянка ничем не выделялась на фоне многочисленных беженцев, то и дело обгонявших ее на своих телегах, однако не обращала внимания на предложения подвезти, часто останавливалась, недоуменно озираясь по сторонам, и вообще производила впечатление человека, который бредет куда глаза глядят.
Разъезд в десять человек на неспешных рысях миновал было странницу, как вдруг один из всадников молодой, с красными звездами на рукавах казакина, резко скомандовал остановиться.
— Видали, товарищ старшина? — спросил он пожилого усача, действительно похожего на настоящего донца, несмотря на то, что в отличие от прочих был в фуражке, а не в папахе. — У нее вместо ребенка — полено!
— Ну, видал. — Старшина почесал крючковатый нос и добавил: — Товаришш младшой политрук, — с оттяжкой на слове «младшой».
— А вы не находите подозрительным факт, что на пути следования нашей танковой колонны вертится особа с фальшивым ребенком на руках? — В голосе младшего политрука звенело предчувствие торжества.
— Никак нет. Не нахожу, — отрезал старшина мрачно. — Не в себе она. Дите у ней погибло, вот она, болезная, заместо него полешко и нянькаить. Я таких в Гражданскую дюже богато понавидалси. Обнаковенное дело. Товаришш младшой политрук.
— Не в себе? Вот как? — саркастически улыбнулся политработник. — А ну-ка, подъедемте к ней, я вам кое-что покажу! Чекайте нас тута, хлопци! — то ли приказал, то ли предложил он подчиненным, развернул коня, дал шенкеля и лихо поскакал к подозрительной особе.
Старшина со вздохом, похожим на проглоченное ругательство, тронул кобылу и потрусил вслед за начальством. Политрук остановился перед женщиной. Та прекратила движение, лишь когда почти уперлась в лоснящийся, кисло пахнущий лошадиный бок. Привстав на стременах, всадник картинно выхватил шашку.
— Вы с шашечкой-то того, полегше бы, товаришш младшой… — поморщился старый казак, — …политрук. Не ровён час зачепите когось.
Не обратив на колкость внимания, тот объехал вокруг женщины, свесился с седла и острием клинка, словно указкой, ткнул в четко отпечатанный на пыльной дороге след маленького ботинка с диковинным рисунком.
— А это видали? — победительно сказал он, разгибаясь. — Странная обувь для селянки, не правда ли? Знаете, что это такое? Это итальянские горные ботинки, «вибрам» называются. А знаете, на ком я такие видел? На австрийских альпинистах в Приэльбрусье прошлым летом. Но откуда они взялись у бедной польской женщины, спрашивается? Про буржуйский саквояж я уж и не говорю.
В ответ старшина только крякнул и поправил без того идеально горизонтальные усы.
— То-то и оно, товарищ старшина, что нету в вас классового чутья, — строго заметил политрук, спешиваясь. — А я контру за версту чувствую.
Поигрывая шашкой, он подошел к стоящей столбом женщине и спросил по-польски: «Кто такая? Откуда и куда идете?» Та повела в его сторону пустыми глазами, но смолчала. Повторив свой вопрос по-немецки, офицер снова ответа не получил и констатировал с удовлетворением:
— Запираемся. Неудивительно. — Он снова зашел за спину задержанной и, подцепив кончиком лезвия подол, высоко задрал его вверх.
Старый казак сплюнул и отвернулся.
— Зря отвернулись, товарищ старшина! — весело воскликнул политрук, отпуская платье. — Я только хотел вам продемонстрировать, как выглядит дорогое женское белье. Такого вы, верно, в Гражданскую не видали. Теперь поглядим, что у нее в багаже!
Он ловко вложил шашку в ножны, взялся за ручку саквояжа. Чтобы вырвать его из тонких женских пальцев, рослому военному понадобилось заметное усилие.
Он распахнул саквояж и вытряхнул его содержимое на чахлую придорожную траву. Присвистнул, присел на корточки.
— Идите-ка сюда, товарищ старшина! — позвал он дрогнувшим голосом.
Казак нехотя спрыгнул с седла, приблизился и наклонился над кучкой предметов, упершись ладонями в колени. Политрук первым делом взял оружие:
— Вальтер… пэ тридцать восемь, — прочитал он. — Надо же, даже не слышал о таком! Видимо, экспериментальная модель. Красавец! — с сожалением отложил оружие и стал перебирать остальное, бормоча под нос: — Так, что тут еще?.. Пачка рейхсмарок… пачка британских фунтов стерлингов, ого! Это уже становится интересно! Губная гармоника, трубка, зажигалка, колокольчик, перстень с зеленым камнем — странный набор, однако… А что у нас тут? Ага! Наверняка шифровальные блокноты! Не удивлюсь, если в полене у нее спрятан радиопередатчик. Ну что? — спросил он у старшины, вставая. — По-прежнему считаете, что она невменяемая скорбящая мать? Или все-таки шпионка?
— Не могу знать, — казенным голосом ответил казак. — Мы-то в энкеведе не служили.
— Оно и видно, — припечатал политрук и повернулся к предполагаемой шпионке: — Полагаю, что вы понимаете по-русски. Пожалуйте сюда ваше полено!
Женщина затравленно посмотрела на него и лишь крепче прижала к груди свою ношу.
— Что ж, придется действовать силой, — пожал плечами военный и, ухватившись за край пеленки, в которую было замотано полено, сильно дернул к себе — и тотчас получил жестокий удар острым кулачком в глаз. — Ах ты ж сука! — взвизгнул он, левой рукой хватаясь за лицо, а правой нашаривая кобуру. — Пристрелю, паскуду!
Старшина вклинился между ним и женщиной:
— Но-но-но, пошалили и будя! Сховай пистолет, политрук, покамест худа не вышло! А ты, дочка, будь ласка, дай ему поглядеть свою ляльку! Чаю, не сглазит он ее…
Неизвестно, чем закончилась бы эта сцена, если бы в тот момент поодаль не затормозил проезжавший мимо польский «фиат». Правая дверца автомобиля распахнулась, и из нее появился средних лет офицер с круглым загорелым лицом, перечеркнутым от уха до уха белоснежной пращевидной повязкой, на месте носа пропитавшейся кровью, что делало обладателя лица похожим на рыжего из цирка. Левая рука офицера лежала на перевязи. Выверенным движением он надел фуражку и подошел энергичным, хотя и не пехотно-строевым шагом.
Завидев его синие петлицы с тремя ромбами, оба кавалериста вытянулись во фрунт, для чего младшему пришлось оторвать руку от глаза.
— Здравствуйте, товарищи казаки! — негромко поприветствовал их забинтованный, с любопытством глянув на стремительно набухающее вишневое веко политрука.
— Здравия желаем, товарищ комкор! — в один голос ответили товарищи казаки.
— Представьтесь, доложите! — приказал командир корпуса и тут же оговорился, улыбнувшись старшему: — Вам, Федор Корнеич, представляться, конечно, не надо, я вас по Первой Конной прекрасно помню.
— Младший политрук Литвин! Выполняем разведывательный рейд в целях обеспечения безопасного прохождения бронетанковой колонны сто девятого кавполка четвертой кавдивизии согласно вашего приказа, товарищ комкор! — отбарабанил без запинки младший.
— Надо говорить «согласно приказу», товарищ младший политрук, — поправил комкор, слегка поморщась. — Вы должны вести работу с бойцами на грамотном русском языке. Что у вас тут стряслось? И кто вас так… разукрасил?
— Шпионка, товарищ комкор! — Политрук мотнул головой в сторону вновь превратившейся в каменное изваяние женщины. — Я обратил внимание на некоторые странности в ее внешности и поведении и задержал для выяснения. В ручной клади обнаружено оружие, немецкая и английская валюта, шифроблокноты. Оказала сопротивление при моей попытке отобрать у нее полено. А там, может, взрывчатка внутри…
— Полено, говорите? — пробормотал комкор, впившийся взглядом в лицо задержанной.
— Так точно, товарищ комкор, полено!
— Вот что, — задумчиво сказал командующий после минутного вглядывания, — возвращайтесь к выполнению задания. Дальнейшее я беру на себя.
— А как же?.. — открыл было рот младший политрук, но осекся.
— А вот так. — Маленькие глаза комкора поверх бело-красной черты блеснули орудийной сталью. — Выполняйте! Благодарю за службу!
— Служу трудовому народу! — без энтузиазма отозвался Литвин, на что старшина Федор Корнеич украдкой усмехнулся в свои чудовищные усы.
Услыхав в удалении команду: «На конь!», комкор, все это время не выпускавший из виду женщину в черном, приблизился к ней и тронул за руку.
— Вера, вы ли это? — взволнованно спросил он. — Как, какими судьбами вы — здесь?
Женщина вздрогнула и подняла на него осмысленный взгляд.
— Я — Андрей! Еременко! Ну, помните — Петроград, двадцать третий год, кавалерийские курсы? Вы с подругой были у нас на выпускном балу, помните? Белые ночи… Мы все за вами ухаживали, а вы еще школьница были тогда. А потом мы в Москве встретились, в тридцать пятом…
По лицу ее понял — помнит. Подошел еще ближе, приобнял за плечи, стал подталкивать к автомобилю, бормоча:
— Верочка, что случилось? Это — задание? Я же знаю, что вы работаете… работали на… Впрочем, неважно… Это — потом. На вас лица нет. Вы голодны? Сейчас, сейчас я вас отвезу к себе в штаб, у меня повар готовит прекрасный украинский борщ с пампушками. Вы ведь любите борщ?
При этих словах Вера стремительно позеленела, согнулась пополам и с минуту блевала какой-то слизистой желчью.
— Горланов! — заорал шоферу Еременко, беспомощно суетясь рядом. — Спите вы там, что ли? Быстро сюда! — и Вере: — Господи, да что же это с вами? Вы больны?
— Ничего страшного, — вдруг просипела Вера, силясь улыбнуться. — Просто я, кажется, беременна. Такое вот начало новой жизни…
Привет!
Извини, что мэйлом. Хотел тебе позвонить, но понял, что не в состоянии сейчас разговаривать. А поделиться надо.
Тут такое…
Впрочем, по порядку. Позавчера прилетел в Вильнюс, встретился с кузенами. Они на меня как-то странно смотрели, но я не обратил внимания, — ты знаешь, я бы удивился, если б на меня смотрели иначе. Но оказалось — вовсе не из-за моей анархическо-мышкинской внешности. Выяснилось, что к завещанию тети, по которому мне, естественно, ничего не причиталось, приложено бабушкино письмо. На конверте ее почерком написано «Мишеньке». Конверт не запечатан. Увидав текст письма, понял, в чем причина странных взглядов — родственники не удержались и заглянули. И ничего не поняли, потому что письмо написано на нашем с бабушкой тайном языке, который в их глазах — совершенная тарабарщина.
Дело в том, что, хотя мы с бабушкой жили в разных концах города, я проводил у нее очень много времени. Она была великолепная старуха — стройная, сногсшибательно красивая даже в свои восемьдесят. Никогда не видел ее в платье, только в брючных костюмах. И только с короткой стрижкой. И ни у кого не было бабушки, которая курила бы трубку и разговаривала бы потрясающим хрипловатым басом. Надо сказать, что своей любовью к филологии я обязан исключительно ей. Она занималась со мной немецким и французским (которые я так позорно забыл), постоянно придумывала разные лингвистические игры и, в частности, привила мне любовь к шифрам. А самой любимой игрой у нас было изобретение своего собственного языка, довольно сложного, кстати. При всем при этом я абсолютно не знал бабушкиного прошлого — она была на удивление скрытна. Просто какой-то ходячий железный занавес. Но знаешь, мальчишкой меня это не особенно-то и интересовало. А в двенадцать я уже уехал.
Когда узнал, что бабушка умерла — через три года после моего отъезда, я не столько расстроился, сколько удивился, потому что она на моей памяти никогда ничем не болела, кроме перелома ноги, и даже все зубы у нее были свои, вообрази! Разве что зрение сильно ухудшилось после восьмидесяти. Рассудок — до последних дней кристально ясный, если судить по ее письмам. В общем, подобных железных старух нынче уже не делают. С ее здоровьем можно было прожить и до ста, а она вдруг умерла! И только вчера я узнал, что она отравилась каким-то неизвестным ядом, который носила в перстне! От меня тогда эту скандальную подробность за малолетством решили утаить. В предсмертной записке было сказано: «Смысл любой робинзонады — в одной лишь надежде на ее окончание. Продлевать свою у меня резона более нет».
Я не стану тебе излагать содержание письма — оно слишком личного свойства. Скажу лишь, что, помимо прочего там было указание на то, как найти тайник с моим наследством. Сейчас оно лежит передо мной. Это большой тяжелый саквояж добротной кожи с некогда позолоченными замками. Вот уже три часа я не могу заставить себя его открыть. Наверное, это смешно, но я панически боюсь, что это неизбежно приведет к необратимым изменениям в моей жизни.