Ачи и другие рассказы

Барлен Давид В.

ЗВЕЗДЫ СКЛОНЯЮТ

 

 

Звезды склоняют, но не принуждают, и мудрец господствует над ними.
Астрологический афоризм.

 

I

По мере того, как жизнь становилась все труднее, и возможность дальнейшего существования делалась все проблематичнее, Игнатьев начал чаще и серьезнее задумываться над непонятными изгибами своей судьбы. В долгие часы молчаливой борьбы света со тьмою, когда хмурые сумерки тяжело вползают в комнату, и черные тени выдвигаются изо всех углов, — он неподвижно сидел в кресле и тщательно старался высвободить нить воспоминания из того запутанного клубка, в котором переплелись и перемешались переживания прошедших лет. Неужели после всего пережитого и перечувствованного, после всех потрясений и бедствий мировой и гражданской войны, чудесно уцелевший в кошмарные дни эвакуации и благополучно перебравшийся в Европу, — он должен будет погибнуть теперь, когда все, казалось, начало уже складываться к лучшему?.. Неужели судьбе угодно будет, проведя его целым и невредимым через все опасности, погубить именно тогда, когда самая незначительная крупица счастья, или удачи только, могла бы кардинально изменить все течение его жизни и снова сделать из него человека? Задумчиво следя за тающими в воздухе струйками табачного дыма, Игнатьев старался восстановить в памяти все этапы, через которые он так счастливо прошел, незатронутый и незадетый ничем… Вот он принят в военное училище и по окончании немедленно отправляется на фронт. Вот он обнаружен неприятельской артиллерией и попадает под обстрел тяжелых орудий. Легкий холодок и теперь еще пробирает его по коже при воспоминании о том, как пала под ним смертельно раненная лошадь, как взлетел на воздух в двух шагах от него разорванный на части Орлов, как была уничтожена большая часть его отряда… Он же сам, словно заговоренный, вышел цел и невредим, и притом не делая каких-либо усилий для собственного спасенья, а лишь честно выполняя свой солдатский долг… А в другой раз, когда в щепы разнесло мельницу, на которой он сидел в качестве наблюдателя, и были искромсаны все, кроме него одного, — что это было тогда? Не чудом ли спасся он, заблудившись со своей ротой в лесу и уйдя в противоположную сторону от той, где находилась, как потом выяснилось, неприятельская засада, изрешетившая пулеметным огнем отряд капитана Александрова? Что увлекло его из землянки за минуту до того, как она была уничтожена — со всеми в ней находившимися — разрывом бризантного снаряда? Многие ли из его товарищей уцелели в адском пламени этой нечеловеческой борьбы? Многие ли, сохранившие даже свою жизнь, не остались инвалидами, уродами, калеками?

А затем, в перипетиях гражданской войны, не был ли он волей Провиденья спасен от всех опасностей? Не произошло ли чудо в тот день, когда он в полной форме и на виду у всех, под градом пуль вырвался из деревни, занятой уже красноармейцами, в то время, как его товарищи, переодетые и попрятавшиеся, были обнаружены и расстреляны? Не выздоровел ли он от тифа, к удивлению всех врачей, приговоривших его к смерти, — и не была ли самая болезнь эта к спасению, так как его часть, отправленная в это время в обход красных, была дочиста уничтожена кавалерией Буденного?

Игнатьев вспоминал о кошмарных днях эвакуации и ясно чувствовал, что какая-то невидимая рука, помимо его собственной воли, руководила им и охраняла его… Когда, в дни константинопольского сиденья, все казалось погибшим, и не было видно никакого просвета из наступившей нищеты, — неожиданная встреча со старым другом, случайно попавшим туда же, спасает от голодной смерти и позволяет перебраться в Прагу. А там — победа за победой, возносящие его на вершины успеха и славы… Картины его восторженно принимаются художественными и общественными кругами и раскупаются нарасхват; со всех сторон засыпают его заказами и просьбами; он входит постепенно в моду; журналы и газеты считают за честь поместить у себя репродукции его картин или даже пустяшные наброски — словом, кажется, он достиг верха благополучия… Но вдруг — все резко переменилось.

С чего именно и как началась эта полоса в его жизни — Игнатьев не мог ни понять, ни припомнить. Как будто по мановению волшебного жезла интерес к нему и к его произведениям стал быстро остывать, пока не упал до полного безразличия. Выставки его посещались с каждым днем все слабее, картины оставались непроданными. Количество заказов быстро падало, и все реже появлялись на страницах журналов его работы… И со всем этим снова приблизились материальные затруднения, и снова надвинулись призраки жестокой нужды.

Теперь, восстанавливая в памяти этот тяжелый период своей жизни, так внезапно сменивший эпоху постоянного везения, Игнатьев снова переживал то чувство внутренней пустоты, и бессилия, которое охватило его при первой же неудаче… Словно какое-то смертное дуновение пронизало все его существо, и иссякла в нем всякая энергия и жизненная сила. Он не мог отделаться от неясного ощущения, что прекратилось какое-то благодетельное руководительство, оберегавшее и спасавшее его прежде, что он соскользнул с ковра-самолета, проносившего его, бывало, над всеми опасностями и несчастиями… И когда с необычайной сдержанностью и холодностью была принята его новая картина, на которую он возлагал все свои надежды, он ясно почувствовал, что оборвалось нечто у него внутри, что ледяным холодом обвеяло его душу, — и что наступил конец всему.

— Может быть, эта безнадежность, охватившая меня тогда, явилась предвозвестником моих дальнейших неудач? — задавал он себе мысленный вопрос — и для ответа на него снова восстанавливал в своей памяти и снова анализировал сложные и запутанные переживания тех тяжелых дней.

Вот он работает в своем ателье над картиной «красные всадники», задуманной им еще в России… Всю силу своего творческого воображения, весь огонь своего вдохновения вложил он в эту картину, которая должна была сгладить предыдущую неудачу и снова сконцентрировать на его имени внимание критики и общества. Несколько месяцев исключительно упорного труда, глубочайшей сосредоточенности на сюжете и полной оторванности от всякой внешней жизни, от всего, что могло бы так или иначе отвлечь его внимание в сторону. Работа быстро подвигалась вперед… Незаконченная еще картина производила страшное впечатление на всех, заходивших к Игнатьеву и видевших создающийся шедевр. Мужчины хмурили брови и отворачивались. Женщины отшатывались, бледнея… И все единогласно признавали, что это наиболее сильное, наиболее цельное, эффектное и значительное произведение художника, что это полотно сделается гвоздем весенней выставки и создаст ему мировое имя. Однако, ощущение мертвящей пустоты, чувство бесплодности и безнадежности не покидало Игнатьева; и оно нашло себе полное оправдание, когда выяснилось, что картина прошла на выставке совершенно незамеченной.

А потом, за что бы он ни принимался — всегда преследовало его то же чувство внутренней пустоты и та же мысль: ни к чему… По прошествии года он, движимый собственным желанием и по совету друзей, решил покинуть опротивевшую ему Прагу.

Незадолго до отъезда счастье улыбнулось ему снова. Прощальная выставка его картин прошла очень удачно. Те же «красные всадники», которых он выставил вторично по настоянию знакомых, произвели полный фурор, появились во многочисленных репродукциях и вызвали оживленные дебаты в печати… На блестящем банкете в честь уезжающего были единогласно признаны необычайные заслуги и выдающееся дарование художника. Несмотря на это, он по-прежнему переживал ставшее ему привычным чувство безнадежности и бесцельности, и по-прежнему думал, что все это ни к чему…

В таком настроении и с такими мыслями покинул он Прагу и прибыл в Берлин.

 

II

Очарование большого города изменило к лучшему его настроение, а новые лица и свежие знакомства рассеивали понемногу хандру. Имя его было достаточно известно для того, чтобы перед ним открывались все двери, — и в головокружительной смене впечатлений старался он уничтожить тот тяжелый осадок, который остался в нем от Праги. Ему становилось все легче овладевать самим собой, и все чаще мелькало в нем бодрое ощущение, будто энергия и трудоспособность снова возвращаются к нему.

Прошло еще несколько недель. Игнатьев нашел в себе достаточно сил и мужества, чтобы опять приступить к работе. Он снял себе небольшое ателье и обставил его всем необходимым… Но он видел, что тяжелый период не прошел для него бесследно, что осталась безграничная душевная усталость, и поблекла жизненность тех образов, которые прежде с такой силой овладевали его воображением… И вдохновение, бывшее когда-то частым гостем художника, навещало его все реже и реже.

Теперь он периодически переживал то прилив то упадок энергии, мешавшие ему доводить работы до конца. С большим жаром и рвением брался он за дело, — но вскоре настроение падало, интерес к разрабатываемой теме сменялся полным равнодушием — если не отвращением, — которые не позволяли ему закончить картину… И хотя он, в моменты депрессии, удивлялся потом, как могли заинтересовать его подобные сюжеты, — все же в глубине души оставалась у него уверенность в том, что все эти незаконченные полотна, в беспорядке нагроможденные и развешанные по стенам, будут со временем доведены до конца…

Уверенность эта постепенно возрастала в нем с каждым днем. Он смутно чувствовал, что все неоконченные темы разрабатываются где-то в глубинах его подсознания, и что интерес к ним должен когда-нибудь возвратиться. Но, подходя к какой-либо начатой картине, он не мог принудить себя приступить к дальнейшей работе.

— Вы больны — обратитесь к врачу, — слышал он советы со всех сторон, но пренебрежительно пропускал их мимо ушей. Он не мог допустить, чтобы переживания, с такою силой овладевшие всем его существом, могли поддаться какому-либо воздействию лекарства… Тем более, что предчувствие полного выздоровления усиливалось и возрастало в нем с каждым днем.

Однажды, сидя в опере, он вдруг ощутил первые импульсы начинающегося обновления. Под влиянием ли вагнеровской музыки, которая всегда производила на него сильное впечатление, или всего исполнения вообще — но Игнатьев был растроган и потрясен до самой глубины души…

— Вот оно… вот оно… начинается, — думал он, чувствуя, как жизненная сила сначала медленно, капля за каплей, а затем полной струей вливается в его душу, переполняя ее и переплескивая через края… И по мере этого внутреннего возрождения преображался перед ним театр, исполнители, зрительный зал… Все это, казавшееся прежде мертвым, безжизненным, сухим — начало оживать, светиться и искриться переливами внутренней жизни.

Игнатьев не мог справиться с нахлынувшей на него волной новых ощущений… Он не мог перенести той душевной полноты, которая внезапно охватила его и грозила его затопить… ему стала душно — и не дожидаясь окончания «Парсифаля» он выбежал на улицу.

— Теперь в ателье, работать, — мелькнула мысль — и через несколько минут он уже взбегал по лестнице. В порыве обуревавших его переживаний схватил он палитру и кисти, и так же, как театр только что преобразился в его сознании, — начали преображаться и оживать под энергичными ударами его кистей незаконченные картины, как будто на полотна переливался избыток жизненной силы, переполнявшей художника…

Так работал он в исступлении, повинуясь охватившему его вдохновению, беря то одно, то другое полотно, отбрасывая и возвращаясь то к одному, то к другому, оживляя одновременно различные части разных картин… Все незаконченные темы с необычайной яркостью и жизненностью предстали в его сознании, теснясь перед ним в виде готовых образов, пронизанных одухотворяющей их и пульсирующей жизнью. И то, что казалось прежде бездушной копией мертвой модели, внезапно оживало, распускалось и расцветало, передавая свою жизненность всему остальному…

Уже светало, когда Игнатьев очнулся, наконец, от своего восторженного состояния и с чувством тихого удовлетворения окинул взором разбросанные по комнате полотна… В полубессознательном состоянии бросил он палитру и кисти, и в изнеможении опустился на диван…

Солнце стояло уже высоко на небе, когда он проснулся и вскочил от неожиданного внутреннего толчка. Он окинул взглядом картины и, посмотрев на часы, направился к двери. Чувство необычайной легкости и беспричинной радости переполняло его… Ему нужно было поделиться с кем-либо своими переживаниями, и он с юношеской легкостью быстро спускался с лестницы.

— Простите, пожалуйста! — Перед ним стояла молодая девушка, которую он чуть не сбил с ног. Он мельком взглянул на нее и приподнял шляпу — но вспомнив, что еще не мыт и не брит сегодня, поспешно отвернулся. Она улыбнулась и вошла, в дверь.

Не успел Игнатьев пройти нескольких шагов, как новая мысль осенила его; он повернулся и бегом бросился обратно… Большими прыжками, перескакивая через несколько ступеней, поднимался он по лестнице — и догнал девушку у входа в свое ателье.

— Я так и знал, — задыхаясь произнес он. — Я знал, что вы идете ко мне!..

— К вам… то-есть — вы, ведь, художник Игнатьев?.. Да — теперь я узнаю вас по портретам, — мило улыбаясь ответила она.

Он извинился за свой вид и открыл дверь. Она, оказывается, много слышала о нем, видела его картины — и хотела бы совершенствоваться у него в живописи. Его техника и манера письма очаровывают ее, а сюжеты захватывают… Но, Боже, какой у него беспорядок!

Он с восторгом рассматривал свою прелестную гостью, и захлебываясь рассказывал ей о своих переживаниях… Он и сам не поверил бы прежде, что может пережить подобный порыв вдохновенья и проработать всю ночь, не покладая рук… Вот — краски еще не высохли— он сделал это, и это… и это вот!.. Впрочем, вероятно, вчерашний «Парсифаль» так подействовал на него.

Что? Разве он был вчера на «Парсифале»? Как это странно! Она тоже вчера была в опере…Это было прекрасно, божественно… Она не могла удержаться от слёз — и все еще не пришла в себя от восхищения… А как он?

— Он ничего не помнит… Он знает только, что со вчерашнего дня он чувствует себя перерожденным, что какая-то новая сила низошла на него, что он сделался другим человеком… Может-быть, это случилось именно в опере потому, что и она была там… Он чувствует и теперь какой-то особый ток, какие-то связывающие их нити…

Она серьезно смотрела на него своими лучистыми глазами, и видно было, что его бессвязные слова волнуют ее, что его лихорадочное возбуждение передается и ей…

— Что же! Он рад и счастлив заниматься с нею… Если она хочет… если она не имеет ничего против — они могут начать сейчас же… Вот тут же — на этих полотнах…

Он придвинул второй мольберт и укрепил полотно, она сбросила шляпу и жакетку. Через минуту оба, надев халаты, перебрасываясь отрывистыми фразами и словами, погрузились в работу… Он делал кое-какие указания, она вставляла свои замечания, — и реплики её были метки и верны… Сюжеты картин ей родственны и понятны, — но она выразила бы то же другим способом… а это — вот так…

Он был поражен… Действительно то, что он с таким усилием выражал сложной композиции, у неё выходило просто, ясно и легко… Только родственная и близкая душа могла так быстро вникнуть и вжиться в его идеи… Что-же, пусть она продолжает самостоятельно…

В дверь постучали… Как, уже четыре часа? Нет — он сегодня не принимает… Нет, нет, это невозможно… — Послезавтра — в это же время…

Он бросился обратно… Она не отходила от мольберта… Кто она? Нина Николаевна, дочь инженера Жукова… Да — училась в Польше… Хочет совершенствоваться. Недавно приехала в Берлин…

Они продолжали лихорадочно работать… Игнатьев чувствовал себя пронизанным новыми вибрациями, исходящими от этой прелестной девушки… Он ясно ощущал, как крепнут связывающие их невидимые нити, уплотняясь, укрепляясь, приковывая их друг к другу…

Стемнело — он зажег электричество… Прошел еще час… другой… Он изредка поглядывал на нее, поражаясь её красотой, вдохновеньем, упорством в работе…

Наконец, он отложил палитру и отошел… Она, не оглядываясь, продолжала работать в упоении… Он, все еще дрожа от возбужденья, приблизился к ней… — Будет, Нина Николаевна… довольно… Уже восемь часов… Это наважденье какое-то!..

В горле у него пересохло, и голос звучал неуверенно и хрипло. Да, — он, ведь, еще ничего не ел сегодня!..

Она слегка улыбнулась — но продолжала работать… Благоуханной свежестью покрывались полотна в тех местах, где она касалась их кистью… Она была бледна и слаба от волнения и усталости…

— Довольно, Нина Николаевна… Да, ведь, так нельзя же… Ну — будет… довольно… милая… родная… — Он слегка коснулся рукою её плеча…

Радостная улыбка снова озарила её лицо…

— Да, вы правы… Наваждение какое-то…

Со вздохом отложила она палитру и опустилась на диван. Боже, как она устала!.. Шутка ли, работать шесть часов подряд… Но она переживает что-то совершенно необычайное… какое-то новое чувство…

— Он тоже… Он объясняет это всецело её присутствием… Он интуитивно воспринял это влияние еще в опере… Вчера она вернула ему жизнь, а сегодня — вдохновение…

Он задыхался и захлебывался от восторга…

— И она — она тоже, словно завороженная… Это он околдовал ее… Какие у него страшные глаза… какое пылающее лицо!..

— Что он? Он ничтожество… нуль… Она же богиня, сошедшая с неба, чтобы вернуть ему жизнь, вдохновенье, славу… Он готов молиться на нее… боготворить ее… Он счастлив ползать у её ног… обнимать её колени…

Он опустился перед ней на колени и покрыл поцелуями её руки.

В ту же ночь они принадлежали друг-другу, и повенчались две недели спустя.

 

III

Полгода находились они во власти охватившего их наваждения, сжигая свои тела и души в пламени страсти и творчества. Они были игрушками овладевшей ими стихии, то взметавшей их на высоты вдохновенья, то низвергавшей в пропасти животного сладострастия… Это было время сильнейших переживаний, глубочайших вдохновений и интенсивнейшего творчества.

Пара полотен, созданных в этот период, доставили Игнатьеву мировую славу и большие деньги, позволившие им обоим спокойно отдохнуть, когда наступила, наконец, неизбежная реакция… Всякое упоминание о работе, о красках, о картинах — сделалось невыносимым… Они покинули Берлин и совершили продолжительное путешествие в Египет, которое должно было рассеять и подкрепить их… К весне возвратились они в столицу… Тяжелый кризис, пережитый в то время страной, отразился и на них — и вскоре же ясна стала необходимость снова приняться за работу для дальнейшего существования…

Но, в первый же раз войдя в свое ателье, Игнатьев сразу ощутил, прилив той душевной пустоты, которая когда-то так сильно им владела… На этот раз она была еще более полной, еще более холодной и мертвящей… Он взглянул на мольберт, на палитру… Боже, как далеко, чуждо и невозвратимо все это… Он почувствовал, что до конца перегорел на пожиравшем его огне — и ничего, кроме безжизненного пепла, не осталось в его душе…

Нина Николаевна поняла его переживания — и для неё также ясно стало, что художественная карьера Игнатьева закончилась навсегда…

С того времени потянулись серые дни жалкого существованья, погони за случайной работой в журналах, рисование плакатов и обложек… Имя Игнатьева давало ему доступ повсюду, но мизерный гонорар едва покрывал расходы на материалы… Гении никому не были нужны в то время — простой ремесленник мог исполнить ту же работу, и Игнатьева держали лишь из уважения к его прошлому. Вначале Нина Николаевна помогала ему — но вскоре количество работы сократилось настолько, что у него самого оставалось достаточно свободного времени…

Так проходил день за днем, нередко не принося никакого заработка. Игнатьев давно передал свое ателье, переменил свою городскую квартиру на две скромные комнатки за городом. Жена его занималась хозяйством, и он нередко удивлялся её ухищрениям, спасавшим их до сего времени от голода… Все её усилия вернуть мужа к жизни оставались бесплодными, — он продолжал слоняться бесцельно и бессмысленно, живым трупом… И по мере того, как жизнь становилась все труднее, и возможность дальнейшего существованья делалась все проблематичнее, — Игнатьев начинал чаще и серьезнее задумываться над непонятными изгибами своей судьбы…

Окидывая мысленным взором прожитые годы, он ясно различал периоды, когда вторгавшаяся в его жизнь посторонняя сила увлекала его то в одну, то в другую сторону, то благоприятствуя всем его начинаниям, то ставя непреодолимые преграды на каждом шагу. Он снова и снова переживал мысленно обе войны, в которых принимал участие, константинопольское сиденье, Прагу, Берлин… Он вспоминал о своем внезапном возрождении в опере, о нахлынувшей страсти, о творчестве — и о новом упадке… Он воскрешал в памяти переменчивые ощущения, нередко предвещавшие ему наступление того или иного периода — то необычайной ясностью и легкостью, каким-то бестелесным парением над землей, — то мертвенной пустотой, жесткостью и скованностью…

— Должны существовать какие-то силы, под влиянием которых мы находимся, — пришел он к окончательному выводу. — Они воздействуют на нашу внутреннюю жизнь, а через нее проецируются и во вне… Но чем вызываются и где образуются эти влияния — вот вопрос…

Мысль его настойчиво и упорно работала в этом направлении, и он вспомнил, что учение о подобных периодических влияниях существует в астрологии, о которой рассказывал ему один из знакомых… Тогда Игнатьев написал известному астрологу, подробно рассказав о своих сомнениях и прося о помощи.

Обстоятельный ответ не заставил себя долго ждать, и в нем Игнатьев нашел подтверждение своих мыслей и предположений. В письме были перечислены, в общих чертах, главные этапы его жизни, наступление счастливых и несчастных периодов. Неожиданный ряд неудач в Праге соответствовал различным тяжелым сочетаниям планет. Встреча с Ниной была точно рассчитана по его гороскопу. Дальнейшее движение планет влияло на дальнейшие успехи и позднейшие неудачи… И теперешнее состояние его вызвано соединением враждебных планет в седьмом доме, что, кроме того, предвещает ему тяжелую семейную трагедию…

После всего пережитого Игнатьев не был удивлен полученными указаниями, хотя ему и показалась обидной слабость и ничтожество человека, являющегося игрушкой неизвестных ему стихий. «Но звезды склоняют, а не принуждают», — вспоминал он многократно подчеркнутую фразу, — «и мудрец господствует над ними».

Чем выше стоит человеческая индивидуальность в своем внутреннем, духовном развитии, тем менее подчиняется она планетным влияниям — и нередко выходит даже победительницей в борьбе с ними… Низко же стоящий человек является марионеткой неведомых ему сил…

Игнатьев вспоминал, что всегда легко поддавался настроениям, что ему и мысли не приходило в голову бороться с теми переживаниями, которые, казалось, беспричинно овладевали всем его существом и порабощали его… Может-быть, в борьбе с ними он окреп бы внутренне, закалился бы — и вырвался со временем из того заколдованного круга, который символизируется поясом зодиака…

Единственное, что смущало его — было предсказание «тяжелой семейной трагедии», которое так уверенно делал астролог. Поразительная точность предыдущего анализа говорила за то, что и здесь не могло быть ошибки, — и для Игнатьева было ясно, что соответствующие влияния уже образуются. «Но теперь», — думал он, — «зная причину и суть их, я должен противопоставить им свою волю, не допуская их претвориться в действительность»…

С этого дня он стал особенно тактичен и внимателен к Нине Николаевне, непрестанно наблюдая за каждым своим словом и жестом и радуясь тому, что он находит в себе силы противиться губительному влиянию планет… И многое из его прошлого, раньше казавшееся ему непонятным и загадочным — и прежде всего то наваждение, которое охватило их обоих при первом знакомстве в Берлине — озарилось теперь светом ясного понимания… Ибо тогда они попросту предоставили себя безраздельному влиянию планетных сил, кинувших их в объятья друг-другу, — и плыли затем, безвольно и безрассудно, по течению, захлебываясь от счастья и упиваясь восторгами своих переживаний… Но влияние изменилось — или прекратилось вовсе — а с ним кануло в вечность и то, что заполняло душу, что так освещало и украшало жизнь…

— Что же осталось от всего этого, — спрашивал он себя, — неужели только перегоревшая зола в погасшем камине души? И было ли это любовью — то чувство, которое с такой стихийной силой овладело тогда нами обоими?

Анализируя себя все глубже и глубже, он чувствовал, что это не была любовь в обычном смысле этого слова. Он представлял себе теперь их встречу, как столкновение двух наэлектризованных полюсов, причем в вихре страшного разряда оба они потеряли себя… Но затем — все понемногу пришло в равновесие — и всякая притягательная сила должна была исчезнуть…

— Но я же люблю, я люблю ее, — повторял он себе и чувствовал, что не ошибается. — Она явилась для меня спасением, когда я заживо разлагался и был на краю окончательной гибели… Но я… чем был я для неё?

На этот вопрос он не мог найти удовлетворительного ответа… Ему казалось теперь, что она поступала тогда, лишь бессознательно и слепо повинуясь импульсам планетных влияний, и что некрасиво и неблагородно было с его стороны, так легко забыться, отдавшись первому порыву, и увлечь за собою в пропасть чистую прекрасную девушку, честно и просто доверившуюся ему… И с каждым днем становилось ему яснее, что она не могла любить, не любила и не любит его по-настоящему, и лишь внешние обстоятельства удерживают ее возле него и заставляют ее играть тяжелую комедию…

В каждом её слове, в каждом взгляде и движении находил он теперь подтверждение этому, и удивлялся лишь тому, как искусно и последовательно играет она свою роль… И он радовался своей проницательности и гордился тем самообладанием, с которым он, зная уже и понимая все, ничем не выдавал себя, хотя и чувствовал, как все сильнее натягиваются и дрожат в предельном напряжении все струны его души по мере того, как он нечеловеческими усилиями воли старался сохранять внешнее спокойствие…

 

IV

Игнатьев все более погружался в анализ своих душевных переживаний, пока, наконец, не замкнулся окончательно в себе. Внешний мир и все окружающее сделались для него лишь призрачным фоном, на котором разыгрывалась его титаническая борьба с сокрушительными влияниями планетных сил.

Его восприимчивость обострилась настолько, что он мог уже ясно ощущать в себе импульсы раздражения против Нины Николаевны, нараставшие и скоплявшиеся в глубине его души. Но зная теперь, что все это является лишь продуктом космических воздействий, он всеми силами искоренял их, решив добиться победы ценою любых усилий.

С удовлетворением и гордостью мог он констатировать, что борьба его подвигается успешно, и что непрестанно крепнут и закаляются его душевные силы.

Наблюдая за каждым словом и движением жены, видя её лживость и притворство и чувствуя, как волны гнева и ненависти поднимаются в нем против этой женщины, он понимал, насколько прав был астролог, предсказывая ему «тяжелую семейную трагедию» в ближайшем будущем. Он сознавал, что прежде, не умея разобраться в своих переживаниях и не зная природы их, он давно обратился бы в их безвольную игрушку и дал бы волю своей злобе против Нины Николаевны… Но теперь, в сознательной борьбе противопоставляя им свою волю, он господствовал над собою — и с каждым днем утверждал это господство.

Нина Николаевна, со свойственной ей чуткостью и наблюдательностью, не могла не заметить перемены в поведении мужа и видела, что какая-то новая тяжесть угнетает его. Нередко сличалось, что целыми днями он не произносил ни одного слова, и временами ей становилось жутко оставаться с ним наедине. На все её ласковые и нежные попытки вызвать его на откровенность, которая могла бы облегчить его душу, он отстранял ее и цедил сквозь зубы непонятную фразу: «Оставь меня, я борюсь со звездами»…

Несмотря на все усилия, Нина Николаевна не могла понять смысла и значения этих загадочных слов, — но все её старания вырвать из него еще что-либо оставались бесплодными… И нередко мелькала у неё мысль о том, что тяжелые переживания помутили разум несчастного художника. Неподвижно сидя в кресле, с бессмысленно устремленным в пространство взором, пожелтевший и похудевший до неузнаваемости, он делался страшен, когда отрывался от своих размышлений и впивался в нее горящими безумными глазами. Она старалась теперь побольше времени проводить вне дома, чтобы реже испытывать это ужасное чувство страха и отвращения перед когда-то близким ей, а теперь совершенно чужим и далеким человеком, который борется со звездами.

Эта внутренняя борьба становилась для Игнатьева все легче, и он с удовлетворением чувствовал, что преодолел уже враждебную силу планет… Он отлично сознавал, что теперь предсказание астролога не может уже исполниться, потому что рассчитанные влияния сокрушены уже могучими усилиями его воли… Он ощущал, как слабеют и разрываются нити, связывавшие его с Ниной, как все дальше отодвигается от него эта лживая притворщица, и как его охватывает полное равнодушие к ней, к себе, ко всему миру… Отныне никакая внешняя сила не в состоянии толкнуть его на какой-либо поступок, и лишь мотивы, рожденные в глубине его бессмертной индивидуальности, могут руководить им в будущем…

Эта победа, одержанная над самим собою, наполняла его безграничной радостью и гордостью… Теперь он старался всячески проверить себя и убедиться в том, что все остатки прежней восприимчивости искоренены из его души. Но придя к заключению, что ничто в мире уже не в состоянии взволновать или тронуть его, — он внезапно почувствовал острую жалость к самому себе, живому трупу, прозябающему еще на земле, в тягость себе и окружающим.

От Игнатьева не могло укрыться, что Нина начала тяготиться его присутствием, что она всячески избегала его и все реже стала показываться в доме… И это еще более укрепило в нем презрение и ненависть к этой фальшивой женщине, но над всем этим господствовало полное и абсолютное равнодушие…

Он пристально вглядывался в её изменившееся, постаревшее лицо, в глаза, исполненные глубокого животного ужаса, когда она оставалась с ним наедине… Он видел, как дрожали её руки, как внимательно следила она за ним, внезапно вскакивая и бросаясь к двери при каждом его резком или неожиданном движении. И эти мелочи начинали все сильнее раздражать его, и он не мог постигнуть, как смеет она, это ничтожество, нарушать своими выходками торжественное и незыблемое спокойствие великого победителя планет…

Однажды вечером она вернулась бледнее обыкновенного и после обычного приветствия сообщила, что завтра приезжает её отец… Игнатьев усмехнулся, пораженный её дерзостью… Как будто его могли еще занимать мелкие интересы этих ничтожных созданий!..

— Передай ему, что звезды побеждены, — угрюмо произнес он, — и ему забавно стало её испуганное и расстроенное лицо, и звериный страх, струившийся из её расширенных зрачков… И ему захотелось еще сильнее напугать эту глупенькую женщину, которая почему-то боится его, и он изо всех сил застучал кулаком по столу, так, что все в комнате задребезжало… И громко засмеялся видя, что она вскочила, побледнев и схватившись рукою за сердце.

Беспричинное веселье охватило его, и он поднялся с кресла. Она же, окаменевши, не трогалась с места, но он видел, как дрожали её руки и подгибались колени… И вдруг больно ему стало, и жалко сделалось этой ничтожной, слабой, трепещущей женщины, которую он все еще, несмотря на все, любил, из-за которой прошел через такую суровую школу и сделался победителем планет.

Он подвигался к ней все ближе и ближе, желая успокоить и приласкать ее… Не бойся — они побеждены, — прохрипел он, — но она с безграничным ужасом, дрожа всем телом и уставившись в него окаменевшим взором, медленно пятилась к двери. — Стой же, стой! — дико прокричал он, одним прыжком подскакивая к ней и хватая ее за руку.

— Спасите! — раздался её нечеловеческий вопль… — На помощь!..

— Молчи же! — хрипел он, — молчи, не бойся!

Но она продолжала кричать не своим голосом, — и эти крики раздражали его и нарушали его великое спокойствие… Где-то в подсознании мелькнула у него мысль, что могут сбежаться люди, поднять шум, тревогу — нарушить его покой и испортить всю проделанную работу…

Тогда он нежно, чтобы не сделать ей больно, пытался рукой зажать ей рот, но она отбивалась, кусаясь и царапаясь. Не видя другого исхода и сознавая всю важность своего невозмутимого спокойствия, он бросил ее на постель и придавил ей голову подушками. Его раздражало её извивающееся тело, и он навалился на него локтем, — но крики уже понемногу слабели и перешли в тихое хрипенье, замолкшее вскоре совсем…

Он встал, поправил на себе костюм и прическу — и, величественно взирая на испуганные бледные лица толпившихся у входной двери людей, с недоумением спросил:

— Что вам нужно от великого победителя планет?